Алана, Эпине, у подножия Леттерморской (или, иначе, Леттерворской, я слыхал и так и эдак) чащи.
Лес был березовый и рос на крутом скалистом склоне горы, нависшей над заливом. Склон изобиловал проплешинами и лощинками, заросшими папоротником; а сквозь чащобу с севера на юг бежала вьючная тропа, и на краешке ее, где бил ключ, я примостился, чтобы перекусить овсяной лепешкой, гостинцем мистера Хендерленда, а заодно обдумать свое положение.
Тучи комаров жалили меня напропалую, но куда сильней донимали меня тревоги. Что делать? Зачем мне связываться с Аланом, человеком вне закона, не сегодня-завтра убийцей; не разумней ли будет податься прямо к югу, восвояси, на собственный страх и риск, а то хорош я буду в глазах мистера Кемпбелла или того же мистера
Хендерленда, случись им когда-нибудь узнать о моем своеволии, которое иначе как блажью не назовешь – такие-то сомнения осаждали меня больше, чем когда-либо.
Пока я сидел и раздумывал, сквозь чащу стали доноситься людские голоса и конский топот, а вскорости из-за поворота показались четыре путника. Тропа в этом месте была до того сыпучая и узенькая, что они шли гуськом, ведя коней в поводу. Первым шел рыжекудрый великан с лицом властным и разгоряченным; шляпу он нес в руке и обмахивался ею, тяжело переводя дух от жары. За ним, как я безошибочно определил по черному строгому одеянию и белому парику, шествовал стряпчий. Третьим оказался слуга в ливрее с клетчатой выпушкой, а это означало, что господин его происходит из горской фамилии и либо не считается с законом, либо в большой чести у власть имущих, потому что носить шотландскую клетку воспрещалось указом. Будь я более сведущ в тонкостях подобного рода, я распознал бы на выпушке цвета Аргайлов, иначе говоря, Кемпбеллов. К седлу его коня была приторочена внушительных размеров переметная сума, а на седельной луке – так заведено было у местных любителей путешествовать с удобствами – болталась сетка с лимонами для приготовления пунша.
Что до четвертого, который замыкал процессию, я таких, как он, уже видывал прежде и вмиг угадал в нем судебного исполнителя.
Едва заметив, как приближаются эти люди, я решил (а почему и сам не знаю) не обрывать нить своих приключений; и когда первый поравнялся со мной, я встал из папоротника и спросил, как пройти в Охарн.
Он остановился и взглянул на меня с каким-то особенным, как мне почудилось, выражением; потом обернулся к стряпчему.
– Манго, – сказал он, – чем не дурное предвещание, почище двух встречных пиратов! Как вам понравится: я направляюсь в Дюрор по известному вам делу, а тут из папоротников, извольте видеть, является отрок в нежных годах и вопрошает, не держу ли я путь на Охарн.
– Это неподходящий повод для шуток, Гленур, – отозвался его спутник. Оба уже подошли совсем близко и разглядывали меня; другие двое меж тем остановились немного поодаль.
– И чего ж тебе надобно в Охарне? – спросил Колин Рой
Кемпбелл из Гленура, по прозванию Рыжая Лиса, ибо его-то я и остановил на дороге.
– Того, кто там живет, – ответил я.
– Стало быть, Джемса Глена, – раздумчиво молвил
Гленур и снова обратился к стряпчему: – Видно, людишек своих собирает?
– Как бы то ни было, – заявил тот, – нам лучше переждать здесь, пока не подоспеют солдаты.
– Может быть, вы из-за меня всполошились, – сказал я,
– так я не из его людишек и не из ваших, а просто честный подданный короля Георга, никому ничем не обязан и никого не страшусь.
– А что, неплохо сказано, – одобрил управляющий. –
Только осмелюсь спросить, что поделывает честный подданный в такой дали от родных краев и для чего ему вздумалось разыскивать Ардшилова братца? Тут, было бы тебе известно, власть моя. Я на здешних землях королевский управляющий, а за спиной у меня два десятка солдат.
– Наслышан! – запальчиво сказал я. – По всей округе слух идет, какой у вас крутой норов.
Он все глядел на меня, словно бы в нерешимости.
– Что же, – промолвил он наконец, – на язык ты востер, да я не враг прямому слову. Кабы ты у меня в любой другой день спросил дорогу к дому Джемса Стюарта, я б тебе показал без обмана, еще и доброго пути пожелал бы. Но сегодня… Что скажете, Манго? – И он вновь оглянулся на стряпчего.
Но в тот самый миг, как он повернул голову, сверху со склона грянул ружейный выстрел – и едва он прогремел, Гленур упал на тропу.
– Убили! – вскрикнул он. – Меня убили!
Стряпчий успел его подхватить и теперь придерживал, слуга, ломая руки, застыл над ними. Раненый перевел испуганный взгляд с одного на другого и изменившимся, хватающим за душу голосом выговорил:
– Спасайтесь. Я убит.
Он попробовал расстегнуть на – себе кафтан, наверно, чтобы нащупать рану, но пальцы его бессильно скользнули
по пуговицам. Он глубоко вздохнул, уронил голову на плечо и испустил дух.
Стряпчий не проронил ни слова, только лицо его побелело и черты заострились, словно он сам был покойником; слуга разрыдался, как дитя, шумно всхлипывая и причитая; а я, остолбенев от ужаса, стоял и смотрел на них.
Но вот стряпчий опустил убитого в лужу его же крови на тропе и тяжело поднялся на ноги.
Наверно, это его движение привело меня в чувство, потому что стоило ему шелохнуться, как я кинулся вверх по склону и завопил: «Убийца! Держи убийцу!»
Все произошло мгновенно, так что, когда я вскарабкался на первый уступ и мне открылась часть голой скалы, убийца не успел еще уйти далеко. Это был рослый детина в черном кафтане с металлическими пуговицами, вооруженный длинным охотничьим ружьем.
– Ко мне! – крикнул я. – Вот он!
Убийца тотчас воровато глянул через плечо и пустился бежать. Миг – и он исчез в березовой рощице; потом снова показался уже на верхней ее опушке, и видно было, как он с обезьяньей ловкостью взбирается на новую кручу; а там он скользнул за выступ скалы, и больше я его не видел.
Все это время я тоже не стоял на месте и уже забрался довольно высоко, но тут мне крикнули, чтобы я остановился.
Я как раз добежал до опушки верхнего березняка, так что, когда обернулся, вся прогалина подо мною оказалась на виду.
Стряпчий с судебным исполнителем стояли над самой тропой, кричали и махали руками, чтобы я возвращался, а слева от них, с мушкетами наперевес, уже начали по одному выбираться из нижней рощи солдаты.
– Для чего мне-то возвращаться? – крикнул я. – Вы сами лезьте сюда!
– Десять фунтов тому, кто изловит мальчишку! – закричал стряпчий. – Это сообщник. Его сюда подослали нарочно, чтобы задержал нас разговорами.
При этих словах (я их расслышал очень ясно, хотя кричал он не мне, а солдатам) у меня душа ушла в пятки от страха, только уже иного, чем прежде. Ведь одно дело, когда в опасности твоя жизнь, и совсем другое, когда есть угроза вместе с жизнью потерять и доброе имя. И потом, эта новая напасть свалилась на меня словно гром среди ясного неба, так внезапно, что я окончательно опешил и потерялся.
Солдаты стали растягиваться цепочкой, одни побежали в обход, другие вскинули мушкеты и взяли меня на прицел; а я все не двигался с места.
– Ныряй сюда, за деревья, – раздался под боком чей-то голос.
Не очень понимая, что делаю, я повиновался, и едва скользнул за деревья, как сразу затрещали мушкеты и засвистели пули меж березовых стволов.
В двух шагах, под защитой дерев, стоял с удочкой в руках Алан Брек. Он не поздоровался – а впрочем, до любезностей ли тут было – только бросил: «За мной!» – и припустился бегом по косогору в сторону Баллахулиша; а я, как овечка, – за ним.
Мы бежали среди берез; то, согнувшись в три погибели, пробирались за невысокими буграми на склоне, то крались на четвереньках сквозь заросли вереска. Скорость была убийственная, сердце у меня так колотилось о ребра, что того и гляди лопнет; думать было некогда, а чтобы перемолвиться словом, не хватало дыхания. Помню только, я таращил глаза, видя, как Алан в который уж раз выпрямляется в полный рост и оглядывается назад, а в ответ издали неизменно доносится взрыв улюлюканья разъяренных солдат.
Примерно четверть часа спустя Алан припал к земле в вересковых кустах и повернул ко мне голову.
– Ну, шутки кончились, – выдохнул он. – Теперь делай, как я, если жизнь дорога.
И, не сбавляя шага, только теперь с тысячью предосторожностей, мы пустились в обратный путь по склону той же дорогой, какой пришли, разве что взяли чуточку выше, покуда в конце концов Алан не бросился ничком на землю в верхнем березняке Леттерморской чащи, где я сперва встретил его, и, зарывшись лицом в папоротник, не стал отдуваться, как усталый пес.
А у меня так ломило бока, так все плыло перед глазами и рот запекся от жары и жажды, что я тоже трупом повалился с ним рядом.
ГЛАВА XVIII
У нас с Аланом происходит серьезный разговор
в Леттерморской чаще
Первым опамятовался Алан. Он встал, сделал несколько шагов к опушке, выглянул наружу, потом вернулся и сел на место.
– Уф, и жарко пришлось, Дэвид, – сказал он.
Я не отозвался, даже головы не поднял. У меня на глазах свершилось убийство, в короткую секунду жизнерадостный здоровяк, краснолицый гигант обратился в бездыханное тело; во мне еще не отболела жалость, но это бы только полбеды. Убит был человек, которого ненавидел
Алан, а сам Алан – тут как тут, скрывается в чаще и удирает от солдат. Рука ли его нажимала курок или только уста отдавали команду, разница невелика. По моему разумению получалось, что единственный друг, какой есть у меня в этом диком краю, прямо замешан в кровавом преступлении, он внушал мне ужас; я не в силах был глянуть ему в лицо; уж лучше бы мне валяться одному под дождем на своем островке и лязгать зубами от холода, чем лежать в нагретой солнцем роще бок о бок с душегубом.
– Что, не отдышишься никак? – снова обратился он ко мне.
– Нет, – ответил я, все еще пряча лицо в папоротниках, –
нет, уже отдышался, могу говорить. Надо нам расстаться.
Очень вы мне полюбились, Алан, да повадки ваши не по мне, и не по-божески это у вас: короче говоря, надо нам с вами расставаться.
– Навряд я с тобой расстанусь, Дэвид, прямо так, безо всякой причины, – очень серьезно сказал Алан. – Ежели тебе что-то ведомо, что пятнает мое имя, то по крайности, старой дружбы ради, полагалось бы объяснить: так, мол, и так; а если тебе просто-напросто разонравилось мое общество, тогда уж мне судить, не оскорбление ли это.
– Алан, к чему это все? – сказал я. – Вам же отлично известно, что на тропе, в луже крови лежит тот самый ваш
Кемпбелл.
Он помолчал немного, потом заговорил опять:
– Не слыхал ты когда байку про Человека и Добрый
Народец?
Я понял, что он говорит о гномах.
– Нет, – сказал я, – и слышать не желаю.
– С вашего дозволения, мистер Бэлфур, я все-таки вам ее расскажу, – сказал Алан. – Выбросило, стало быть, человека на морскую скалу, и надо же так случиться, чтобы на ту самую, какую облюбовал себе добрый народец и отдыхал там всякий раз по пути в Ирландию. Называют скалу эту Скерривор, и стоит она невдалеке от того места, где мы потерпели крушение. Ну, давай, значит, человек плакать: «Ах, только бы мне перед смертью ребеночка своего повидать!» – и так это он убивался, что сжалился над ним король доброго народца да и велел одному гномику слетать, принести малыша в заплечном мешке и положить под бок человеку, пока тот спит. Просыпается человек, смотрит, рядом мешок, и в мешке что-то шевелится.
А был он, видать, из тех господ, что всегда опасаются, как бы чего не вышло; и для пущей верности, перед тем, как открыть мешок, возьми да и проткни его кинжалом: глядь, а ребенок-то мертвенький. И вот сдается мне, мистер
Бэлфур, что вы с этим человеком сродни.
– Так, значит, это не ваших рук дело? – закричал я и рывком сел.
– Раньше всего, мистер Бэлфур из замка Шос, – сказал
Алан, – я вам скажу, все по той же старой дружбе, что уж ежели б я кого задумал прикончить, так не в своих же родных местах, чтобы накликать беду на свой клан, и не гулял бы я без шпаги и без ружья, при одной только удочке на плече.
– Ох, и то правда!
– А теперь, – продолжал Алан, обнажив кинжал и торжественно возлагая на него десницу, – я клянусь сим священным клинком, что ни сном, ни духом, ни словом, ни делом к убийству не причастен.
– Слава богу! – воскликнул я и протянул ему руку. Алан ее как будто и не заметил.
– Гляди-ка, что за важное дело один Кемпбелл! – произнес он. – Вроде бы не такая уж они редкость!
– Ну и меня тоже очень винить нельзя, – сказал я. –
Вспомните-ка, чего вы мне наговорили на бриге. Но, опять-таки, слава богу, искушение и поступок вещи разные. Искушению кто не подвластен; но хладнокровно лишить человека жизни, Алан!. – Я не сразу мог продолжать:
– А кто это сделал, вы не знаете? – прибавил я немного погодя. – Знаком вам тот детина в черном кафтане?
– Вот насчет кафтана я не уверен, – с хитрым видом отозвался Алан, – мне что-то помнится, он был синий.
– Пускай будет синий, пусть черный, человека-то вы узнали?
– По совести сказать, не побожусь, – ответил Алан. –
Прошел он очень близко, не спорю, да странное дело, понимаешь: как раз когда я завязывал башмаки.
– Тогда, может, вы побожитесь, что он вам незнаком? –
вскричал я в сердцах, хоть меня уже и смех разбирал от его уверток.
– Тоже нет, – отвечал он. – Но у меня, знаешь, ох, и память, Дэвид: все забываю.
– Зато я кое-что разглядел превосходно, – сказал я, – это как вы нарочно выставляли напоказ себя и меня, чтобы отвлечь солдат.
– Очень может статься, – согласился Алан, – и любой бы так, если он порядочный человек. Мы-то с тобой ни в чем тут не повинны.
– Тем больше у нас причин оправдаться, коль скоро нас заподозрили напрасно, – горячился я. – Правый уж как-нибудь важнее виноватого!
– У правого, Дэвид, еще есть возможность снять с себя оговор на суде; а у того детины, что послал пулю, я думаю, нет иного пристанища, кроме как вересковые дебри. Если ты никогда и ни в чем не замарал себе ручки, значит, тем паче пекись о тех, кто не так уж чист. Вот тогда ты и будешь добрый христианин. Потому что случись оно наоборот, и, скажем, этот детина, которого я так неважно разглядел, оказался бы на нашем месте, а мы – на его (а ведь такое очень могло бы статье), мы бы еще какое спасибо ему сказали, если б он отвлек солдат!
Когда речь заходила о подобных вещах, я знал, что
Алан неисправим. Однако он разглагольствовал с самым простодушным видом, с искренней верой в свою правоту и готовностью пожертвовать собой ради того, что почитал своим долгом, – и я прикусил язык. Мне припомнились слова мистера Хендерленда: нам самим не грех бы поучиться у этих диких горцев. Что ж, я свой урок получил. У
Алана все представления о чести и долге были шиворот-навыворот, но за них он не задумался бы отдать жизнь.
– Алан, – сказал я, – не скажу, чтоб я так же понимал насчет добрых христиан, но доброго в ваших речах предостаточно. А поэтому вот вам еще раз моя рука.
Тут уж он протянул мне разом обе, ворча, что не иначе я его колдовством обошел, если он мне все прощает. Потом лицо у него стало озабоченным и он сказал, что нам нельзя терять ни минуты, а надо немедля уносить ноги из этих мест: ему – оттого, что он дезертир, а Эпин теперь обшарят вдоль и поперек, и всякого встречного будут допрашивать с пристрастием, кто он и откуда; а мне – оттого, что я, так или иначе, причастен к убийству.
– Ба! – фыркнул я, чтобы поддеть его немножко. – Я-то не страшусь правосудия моей отчизны.
– Как будто это твоя отчизна! И как будто кто-нибудь станет судить тебя здесь, на земле Стюартов!
– Не все одно, где, – сказал я. – Всюду Шотландия.
– На тебя глядя, друг, иной раз только руками разведешь, – сказал Алан. – Ты возьми в толк: убит Кемпбелл.
Стало быть, суд держать будут в Инверэри, ихнем кемпбелловском гнезде; пятнадцать душ Кемпбеллов на скамьях присяжных, а в судейском кресле развалится всем
Кемпбеллам Кемпбелл – герцог, стало быть. Правосудие, говоришь, Дэвид? Правосудие будет точь-в-точь такое же, какое Гленур обрел сегодня на горной тропе.
Признаться, я оробел немного, и оробел бы куда больше, когда бы знал, как безошибочно сбудутся Алановы предвещания; и то подумать, лишь в одном он пересолил: всего одиннадцать из присяжных были Кемпбеллы; впрочем, и остальные четверо всецело подчинялись герцогу, так что это было не столь важно, как может показаться. И все же я заспорил, что Алан несправедлив к герцогу Аргайлскому, вельможе здравомыслящему и честному, даром, что он виг.
– Как же! – усмехнулся Алан. – Виг-то он виг, кто сомневается; но и того у него не отнимешь, что он своему клану отменный предводитель. Клан-то что подумает, ежели застрелили Кемпбелла, а на виселицу никто не вздернут, хотя верховный судья – их же собственный вождь? Правда, я не раз примечал, – закончил Алан, – у вас, равнинных жителей, нету ясного понятия о том, что хорошо, а что дурно.
Тут я не выдержал и расхохотался во все горло; каково ж было мое удивление, когда и Алан, мне под стать, залился веселым смехом.
– Нет-нет, Дэвид, – сказал он. – Мы в горах, и уж раз я тебе говорю: «Надо удирать», – не раздумывай, удирай без оглядки. Согласен, не мед хорониться в горах да лесах и маяться с голодухи, но куда солоней угодить в железы и сидеть под замком у красных мундиров.
Я спросил, куда же нам бежать, и, когда он сказал: «На юг», – стал охотней склоняться к тому, чтобы идти с ним вместе; честно говоря, мне не терпелось вернуться домой и сполна рассчитаться с дядюшкой. Кроме того, слова Алана, что о правосудии не может быть речи, прозвучали очень убежденно, и я стал побаиваться, не прав ли он. Из всех смертей, прямо сказать, виселицу я избрал бы последней; изображение этого жуткого снаряда (я видел его однажды на картинке к балладе, купленной у бродячего торговца), с поразительной ясностью предстало пред моим внутренним взором и отбило у меня всякую охоту довериться правосудию.
– Была не была, Алан, – сказал я. – Иду с вами.
– Только знай наперед, это не игрушки, – сказал Алан. –
Ни тебе перин, ни одеял, а сплошь да рядом еще и пустое брюхо. Ложе делить будешь с куропатками, жить как загнанный олень; спать, не выпуская из рук оружия. Да, брат, немало тяжких миль придется отшагать, пока минует опасность! Я тебя загодя упреждаю, потому что сам изведал такую жизнь до тонкости. Но если ты спросишь, какой есть другой выбор, я скажу: никакого. Либо со мною по тайным тропам, либо на виселицу.
– Выбор нетрудный, – сказал я, и мы скрепили наш уговор рукопожатием.
– А теперь глянем-ка снова одним глазком на красные мундиры. – И с этими словами Алан повел меня к северо-восточной опушке леса.
Выглянув из-за деревьев, мы увидали широченный горный склон, почти отвесно обрывающийся в воды залива. Вокруг громоздились утесы, щетинился вереск, корежился чахлый березняк, а вдалеке, на том краю откоса, что смотрел на Баллахулиш, вверх-вниз, то на холм, то в ложбину, тянулись, с каждой минутой становясь все меньше, крохотные красные фигурки. Стихли воинственные крики: видно, крепко притомились солдаты; и все-таки они упрямо шли по следу, несомненно, в твердой уверенности, что вот-вот настигнут беглецов.
Алан следил за ними с затаенной усмешкой.
– Н-да, – протянул он, – порядком умаются ребята, пока раскусят, что к чему! И, значит, нам с тобой, Дэвид, не возбраняется еще малость перевести дух, посидеть, закусить и отхлебнуть из моей фляги. Потом двинемся на
Охарн, имение родича моего Джемса Глена, там мне надо забрать свое платье, оружие и денег взять на дорогу; а потом, Дэвид, крикнем, как водится: «Удача, ступай за мной!» – и попытаем счастья на вольном просторе.
Мы снова сели и принялись есть и пить, и с нашего места видно было, как опускается солнце прямо в могучие, дикие и нелюдимые горы, среди каких мне суждено было отныне странствовать с моим сотоварищем. Отчасти на этом привале, отчасти после, на пути в Охарн мы рассказали друг другу, что приключилось с каждым за это время; и кое-какие из Алановых похождений, самые важные и самые любопытные, я поведаю здесь.
Итак, едва схлынул вал, который меня смыл, он подбежал к фальшборту, нашарил меня глазами, тотчас потерял из виду, снова увидел, когда я уже барахтался в водовороте, и напоследок успел разглядеть, как я цепляюсь за рею. Это-то и вселило в него надежду, что я, может быть, все-таки выберусь на сушу, и навело на мысль расставить для меня за собою те путеводные знаки, которые – за мои прегрешения – привели меня на злосчастную эпинскую землю.
Меж тем с брига спустили на воду шлюпку, и человека два-три уже погрузились в нее, но тут накатила вторая волна, еще огромнее первой, подняла бриг с рифа и, уж наверно, отправила бы его ко дну, если б он снова не напоролся на торчащий зуб скалы. Когда корабль сел на риф первый раз, он ударился носом, и корма его ушла вниз.
Теперь же корма задралась в воздух, а нос зарылся в море, и тогда в носовой люк, словно с мельничной плотины, потоками хлынула вода.
Дальше произошло такое, что, даже рассказывая об этом, Алан весь побелел. В кубрике еще оставались на койках двое тяжелораненых; видя, как в люк хлещет вода, они подумали, что судно уже затонуло, и подняли такой душераздирающий крик, что все, кто был на палубе, сломя голову попрыгали в шлюпку и налегли на весла. Не отошли они и на двести ярдов, как нагрянул третий исполинский вал; бриг сняло с рифа; паруса его на мгновение наполнились ветром, и он полетел, точно вдогонку за ними, но при этом оседал все ниже; вот он погрузился глубже, еще глубже, как бы втянутый невидимой рукою; и наконец над дайсетским бригом «Завет» сомкнулись волны.
Пока гребли к берегу, никто не проронил ни слова, всех сковал ужас от тех предсмертных криков; однако не успели ступить на сушу, как Хозисон словно очнулся от забытья и велел схватить Алана. Матросы, которым приказ явно пришелся не по вкусу, нерешительно топтались на месте; однако в Хозисона будто дьявол вселился: он гремел, что
Алан теперь один, а при нем большие деньги, что это из-за него погибло судно и потонули их собратья, и вот случай разом и отомстить и взять богатую добычу. Их было семеро против одного; и ни единого валуна вблизи, чтобы Алану хоть спиной прислониться; а матросы стали уже понемногу расходиться и окружать его.
– И тогда, – продолжал Алан, – вышел вперед тот рыженький коротышка… забыл, как, бишь, его зовут…
– Риак, – подсказал я.
– Вот-вот, Риак! Да, и поверишь, он за меня вступился, спросил матросов, не страшатся ли они возмездия, а потом и говорит: «Черт, тогда я сам буду драться плечом к плечу с этим горцем!» Знаешь, не так уж плох, этот рыженький, –
заключил Алан. – Этот коротышка не совсем еще совесть потерял.
– Со мной он на свой лад был добр, – сказал я.
– И с Аланом тоже, – сказал мой приятель, – и, ей-же-ей, его «лад» вполне мне по вкусу. Понимаешь, Дэвид, он уж очень близко к сердцу принял и гибель брига и вопли тех несчастных; думаю, в этом-то и разгадка.
– Да, наверно, – сказал я, – ведь поначалу он на эти денежки зарился не хуже других. Ну, а что Хозисон?
– По-моему, вконец взбесился. Но в это время коротышка мне крикнул: «Беги!», – вот я и побежал. Видел только, как они сгрудились на берегу, словно бы не очень сошлись во взглядах.
– То есть как это?
– А на кулачках схватились, – объяснил Алан. – Один на моих глазах свалился мешком. Правда, я решил не задерживаться. На том конце Малла есть, понимаешь, кемпбелловский клан, а для людей моего круга Кемпбеллы –
неподходящее общество. Не то я остался бы и сам тебя разыскал и, уж конечно, пришел бы на выручку коротышке. (Забавно, как упорно Алан подчеркивал, что мистер
Риак невелик ростом, хотя сам, право же, был ненамного выше.) Итак, задал я ходу, – продолжал Алан, – и кто ни попадись навстречу, всякому кричал, что на берег выбросило остатки разбитого корабля. После этого, друг ты мой, им уже было не до меня! Видел бы ты, как они друг другу вдогонку неслись на берег! Ну, а там, понятно, видели, что пробежались ради собственного удовольствия, да, впрочем, Кемпбеллу оно только полезно. Я так думаю, это нарочно, их клану в наказание, бриг потонул целехонек, не разбился. Только вот для тебя это вышло некстати: уж если б хоть щепочку прибило к берегу, они бы все побережье просеяли сквозь сито и скоро бы тебя нашли.
ГЛАВА XIX
Обитель страха
Пока мы шли, пала ночь, и тучи, поредевшие было днем, наползли снова и затянули все небо, так что сделалось, по летнему времени, на редкость темно. Мы пробирались по каменистым горным откосам; Алан ступал вперед уверенно, и я только дивился, как это он ухитряется держать направление.
Наконец, примерно в половине одиннадцатого, мы вышли на уклон и увидали внизу, в долине, огни. Похоже было, что из распахнутой двери дома падает сноп света от очага и свечей, а вокруг дома и по всей усадьбе суетливо двигались человек пять или шесть с горящими головнями в руках.
– Уж не ума ли Джемс решился, – произнес Алан. – В
хорошенькую он угодил бы передрягу, окажись здесь не мы с тобой, а солдаты. Хотя, полагаю, на дорогу он выставил дозор, а того пути, каким мы пришли, он хорошо знает, ни одному солдатишке не доискаться.
Сказав это, Алан трижды свистнул на особый лад.
Чудно было видеть, как при первом же звуке все огоньки разом замерли, словно факельщиков пригвоздил к месту испуг, и как при третьем свистке суета закипела снова.
Уняв таким образом тревогу обитателей усадьбы, мы спустились с уклона, и в воротах двора (а усадьба походила на зажиточное крестьянское хозяйство) нас встретил высокий видный мужчина лет за пятьдесят, который что-то крикнул Алану по-гэльски.
– Джемс Стюарт, – сказал Алан, – я прошу говорить по-шотландски, потому что со мною гость и он по-нашему не понимает. Я вот о ком говорю, – прибавил он, беря меня под руку, – молодой дворянин с равнины и поместьем владеет в своем краю, ну, а имени его, я думаю, мы поминать не будем, дабы не повредить здоровью обладателя.
Джемс Глен повернулся ко мне и с отменной учтивостью отвесил мне поклон, но тотчас вновь обратился к
Алану.
– Какое страшное несчастье! – воскликнул он. – Теперь всей нашей земле не миновать беды! – И он заломил руки.
– Полно тебе! – сказал Алан. – Все же нет худа без добра. Колин Рой преставился, и на том спасибо!
– Так-то так, – сказал Джемс, – но клянусь, я дорого бы дал, чтобы его воскресить! Куда как любо храбриться да бахвалиться до срока; но ведь теперь дело сделано, Алан, а на чью голову падет кара? Убийство произошло в Эпине –
ты это не забудь, Алан; стало быть, Эпин и поплатится, а я человек семейный.
Пока шел этот разговор, я все приглядывался к слугам.
Одни залезли на приставные лестницы и рылись в соломенных кровлях дома и служб, извлекая оттуда ружья, шпаги и прочее оружие; другие все это куда-то сносили; по ударам мотыг, доносившимся из глубины долины, я понял, что оружие зарывают в землю. Каждый старался как мог, но никакого порядка не было: то двое принимались тянуть одно и то же ружье, то еще какие-нибудь двое натыкались друг на друга со своими пылающими факелами. Джемс то и дело отрывался от беседы с Аланом и выкрикивал какие-то распоряжения, но их, кажется, плохо понимали. По лицам в свете факелов видно было, что люди одурели от спешки и смятения; никто не повышал голоса, но даже их шепот звучал тревожно и зло.
В это время служанка вынесла из дому какой-то сверток или узел; и я частенько посмеиваюсь, вспоминая, как при одном только виде его пробудилась извечная Аланова слабость.
– Что это там у девушки в руках? – забеспокоился он.
– Мы просто наводим порядок в доме, Алан, – все так же, со страхом и чуточку угодливо, отозвался Джемс. –
Эпин теперь сверху донизу перероют, надо, чтобы не к чему было придраться. Ружьишки да шпаги, сам понимаешь, закапываем в торфяник; а это у нее не иначе твоя французская одежда. Ее, думаю, тоже зароем.
– Зарыть мой французский костюм? – возопил Алан. –
Да ни за что! – И, выдернув у служанки сверток, удалился в амбар переодеваться, а меня покуда оставил на попечении своего родича.
Джемс чинно привел – меня на кухню, усадил за стол, сам сел рядом и с улыбкой весьма радушно принялся занимать меня беседой. Но очень скоро им снова овладела кручина; он сидел хмурый и грыз ногти; о моем присутствии он вспоминал лишь изредка; с вымученной усмешкой выжимал из себя два-три слова и опять отдавался во власть своих невысказанных страхов. Его жена сидела у очага и плакала, спрятав лицо в ладонях; старший сын согнулся над ворохом бумаг на полу и перебирал их, время от времени поднося ту или иную к огню и сжигая дотла; заплаканная, насмерть перепуганная служанка бестолково тыкалась по всем углам и тихонько хныкала; в дверь поминутно просовывался кто-нибудь со двора и спрашивал, что делать дальше.
Наконец, Джемсу совсем невмоготу стало сидеть на месте, он извинился за неучтивость и попросил у меня разрешения походить.
– Я понимаю, сэр, что собеседник из меня никудышный, – сказал он, – и все равно мне ничто нейдет на ум, кроме этого злосчастного случая, ведь сколько он горестей навлечет на людей, ни в чем не повинных!
Немного спустя он заметил, что его сын сжигает не ту бумагу, и тут волнение Джемса прорвалось, да так, что и глядеть было неловко. Он ударил юношу раз и другой.
– Свихнулся ты, что ли? – кричал он. – На виселицу отца вздумал отправить? – и, позабыв, что здесь сижу я, долго распекал его по-гэльски. Юноша ничего не отвечал, зато хозяйка при слове «виселица» закрыла лицо передником и заплакала навзрыд.
Тягостно было стороннему человеку все это видеть и слышать; я был рад-радехонек, когда вернулся Алан, который опять стал похож на себя в своем роскошном французском платье, хотя, по совести, его уже трудно было назвать роскошным, до того оно смялось и обтрепалось.
Теперь настал мой черед: один из хозяйских сыновей вывел меня из кухни и дал переодеться, что мне уж давным-давно не мешало сделать, да еще снабдил меня парой горских башмаков из оленьей кожи – сперва в них было непривычно, но, походив немного, я оценил, как удобна такая обувь.
Когда я вернулся на кухню, Алан, видно, уже раскрыл свои планы; во всяком случае, молчаливо подразумевалось,
что мы бежим вместе, и все хлопотали, снаряжая нас в дорогу. Нам дали по шпаге и паре пистолетов, хоть я и сознался, что не умею фехтовать; в придачу мы получили небольшой запас пуль, кулек овсяной муки, железную плошку и флягу превосходного французского коньяку и со всем этим готовы были выступить в дорогу. Денег, правда, набралось маловато. У меня оставалось что-то около двух гиней; пояс Алана был отослан с другим нарочным, а сам верный посланец Ардшила имел на все про все семнадцать пенсов; что же до Джемса, этот, оказывается, так издержался с вечными наездами в Эдинбург и тяжбами по делам арендаторов, что с трудом наскреб три шиллинга и пять с половиной пенсов, да и то все больше медяками.
– Не хватит, – заметил Алан.
– Надо будет тебе схорониться в надежном месте где-нибудь по соседству, – сказал Джемс, – а там дашь мне знать. Пойми, Алан, тебе надо поторапливаться. Не время сейчас мешкать ради каких-то двух-трех гиней. Пронюхают, что ты здесь, как пить дать, учинят розыск и, чует мое сердце, взвалят вину на тебя. А ведь возьмутся за тебя, так не обойдут и меня, раз я в близком родстве с тобой и укрывал тебя, когда ты гостил в здешних местах. И уж коли до меня доберутся… – Он осекся и, бледный, как мел, прикусил ноготь. – Туго придется нашим, коли меня вздернут, – проговорил он.
– То будет черный день для Эпина, – сказал Алан.
– Страшно подумать, – сказал Джемс. – Ай-яй-яй, Алан, какие ослы мы были с нашей болтовней! – И он стукнул ладонью по стене, так что весь дом загудел.
– Справедливо, чего там, – сказал Алан, – вот и друг мой из равнинного края (он кивнул на меня) правильно мне толковал на этот счет, только я не послушал.
– Да, но видишь ли, – сказал Джемс, снова впадая в прежний тон, – если меня сцапают, Алан, вот когда тебе потребуются денежки. Припомнят, какие я вел разговоры и какие ты вел разговоры, и дело-то примет для нас обоих скверный оборот, ты смекаешь? А раз смекаешь, тогда додумай до конца: неужели ты не понимаешь, что я своими руками должен буду составить бумагу с твоими приметами, должен буду положить награду за твою голову? Да-да, что поделаешь! Нелегко поднимать руку на дорогого друга; и все же, если за это страшное несчастье ответ держать придется мне, я буду вынужден себя оградить, дружище.
Ты меня понимаешь?
Он выпалил это все с горячей мольбой, ухватив Алана за отвороты мундира.
– Да, – сказал Алан. – Я понимаю.
– И уходи из наших мест, Алан… да-да, беги из Шотландии… сам беги и приятеля своего уводи. Потому что и на твоего приятеля из южного края мне надо будет составить бумагу. Ты ведь и это понимаешь, Алан, верно?
Скажи, что понимаешь!
Почудилось мне или Алан и в самом деле вспыхнул?
– Ну, а каково это мне, Джемс? – промолвил он, вскинув голову. – Ведь это я привел его сюда! Ты же меня выставляешь предателем!
– Погоди, Алан, подумай! – вскричал Джемс. – Посмотри правде в глаза! На него так или иначе составят бумагу. Манго Кемпбелл, уж конечно, опишет его приметы; какая же разница, если и я опишу? И потом, Алан, у меня ведь семья. – Оба немного помолчали. – А суд творить будут Кемпбеллы, Алан, – закончил он.
– Спасибо, хоть имени его никто не знает, – задумчиво сказал Алан.
– И не узнает, Алан! Голову тебе даю на отсечение! –
вскричал Джемс с таким видом, словно и вправду знал, как меня зовут и поступился собственной выгодой. – Только как он одет, внешность, возраст, ну и прочее, да? Без этого уж никак не обойтись.
– Смотрю я на тебя и удивляюсь, – жестко сказал Алан.
– Ты что, своим же подарком хочешь малого погубить?
Сначала подсунул ему платье на перемену, а после выдашь?
– Что ты, Алан, – сказал Джемс. – Нет-нет, я про то платье, что он снял… какое Манго на нем видел.
Все-таки он, по-моему, сник; этот человек был готов ухватиться за любую соломинку и, надо полагать, все время видел перед собой судилище и лица своих кровных врагов, а за всем этим – виселицу.
– Ну, сударь, а твое какое слово? – обратился Алан ко мне. – Тебе здесь защитой моя честь; без твоего согласия ничего не будет, и позаботиться об этом – мой долг.
– Что я могу оказать, – отозвался я. – Для меня ваши споры – темный лес. Но только если рассудить здраво, так винить надо того, кто виноват, стало быть, того, кто стрелял. Составьте на него бумагу, как вы говорите, пускай его и ловят, а честным, невиновным дайте ходить не прячась.
Но в ответ и Алан и Джемс Глен стали ужасаться на два голоса и наперебой закричали, чтобы я попридержал язык, ведь это дело неслыханное, и что только подумают Камероны (так подтвердилась моя догадка, что убийца – кто-то из маморских Камеронов), и как это я не понимаю, что того детину могут схватить?..
– Это тебе, верно, и в голову не пришло! – возмущались оба, так пылко и бесхитростно, что у меня опустились руки и я понял, что спорить бесполезно.
– Ладно, ладно – отмахнулся я, – составляйте ваши бумаги на меня, на Алана, на короля Георга, если угодно!
Мы все трое чисты, а видно, только это и требуется. Как бы то ни было, сэр, – прибавил я, обращаясь к Джемсу, когда немного остыл после своей вспышки, – я друг Алану, и раз представился случай помочь его близким, я не побоюсь никакой опасности.
Лучше согласиться по-хорошему, подумал я, а то вон и у Алана, видно, кошки на душе скребут; да и потом, стоит мне шагнуть за порог, как они составят на меня эту проклятую бумагу, и не посмотрят, согласен я или нет. Но оказалось, что я был несправедлив; ибо не успел я вымолвить последние слова, как миссис Стюарт сорвалась со стула, подбежала к нам и со слезами обняла сперва меня, а после Алана, призывая на нас благословение господне за то, что мы так добры к ее семье.
– Про тебя, Алан, говорить нечего: то была твоя святая обязанность, и не более того, – говорила она. – Иное дело этот мальчик. Он пришел сюда и увидел нас в наихудшем свете, увидел, как глава семьи, кому по праву полагалось бы повелевать как монарху, улещает, точно смиренный челобитчик. Да, сынок, вы совсем иное дело. Жаль, не ведаю, как вас звать, но я вижу ваше лицо, и пока у меня сердце бьется в груди, я сохраню его в памяти, буду думать о нем и благословлять его.
С этими словами она меня поцеловала и опять залилась такими горючими слезами, что я даже оторопел.
– Ну-ну, будет, – с довольно глупым видом сказал Алан.
– Ночки в июле такие короткие, что и не заметишь; а завтра
– ого, какой переполох поднимется в Эпине: что драгунов понаедет, что «круахану» 4 понакричатся, что красных мундиров понабежит… так нам с тобой сейчас главное поскорей уходить.
Мы распрощались и вновь отправились в путь, держа чуть восточное, все по такой же неровной земле, под покровом тихой, теплой и сумрачной ночи.
ГЛАВА XX
По тайным тропам. Скалы
Временами мы шли, временами принимались бежать, и чем меньше оставалось до утра, тем все чаще с шагу переходили на бег. Места по виду казались безлюдными, однако в укромных уголках среди холмов сплошь да рядом ютились то хижина, то домишко; мы их миновали, наверно, десятка два. Когда мы подходили к такой лачуге, Алан всякий раз оставлял меня в стороне, а сам шел, легонько стучал в стену и перебрасывался через окно двумя-тремя словами с заспанным хозяином. Так в горах передавали новости; и столь непреложным долгом это здесь почиталось, что Алан, даже спасаясь от смерти, чувствовал себя обязанным исполнить его; и столь исправно долг этот соблюдался другими, что в доброй половине хижин, какие мы
4 «Круахан» – боевой клич Кемпбеллов. ( Прим. автора.)
обошли, уже слышали про убийство. В прочих же, насколько мне удалось разобрать (стоя на почтительном расстоянии и ловя обрывки чужой речи), эту весть принимали скорей с ужасом, чем с изумлением.
Хоть мы и поспешали, день занялся задолго до того, как мы дошли до укрытия. Рассвет застал нас в бездонном ущелье, забитом скалами, где мчалась вспененная река.
Вокруг теснились дикие горы; ни травинки, ни деревца, и мне не раз потом приходило в голову: уж не та ли это долина, что зовется Гленкоу – место побоища во времена короля Вильгельма? Что до подробностей этого нашего странствия, я их все порастерял; где-то мы лезли напрямик, где-то пускались в долгие обходы; оглядеться толком было недосуг, да и шли мы по большей части ночью; если же я и спрашивал названия иных мест, звучали они по-гэльски и тем быстрей вылетали из головы.
Итак, первый проблеск зари осветил нам эту гибельную пропасть, и я заметил, как Алан насупился.
– Местечко для нас с тобой неудачное, – сказал он. –
Такое, уж конечно, караулят.
И он припустился шибче прежнего к тому месту, где скала посредине рассекала реку на два рукава. Поток пробивался сквозь теснину с таким ужасающим ревом, что у меня затряслись поджилки; а над расселиной тучею нависла водяная пыль. Алан, не глянув ни вправо, ни влево, единым духом перемахнул на камень-одинец посредине и сразу пал на четвереньки, чтобы удержаться, потому что камень был неширок и легко было сорваться на ту сторону.
Не успев примериться как следует или хотя бы осознать опасность, я и сам с разбегу метнулся за ним, и он уже подхватил и придержал меня.
Так мы с ним очутились бок о бок, на узеньком выступе скалы, осклизлом от пены; до другого берега прыгать было куда дальше, а со всех сторон неумолчно грохотала река.
Когда я толком разглядел, где очутился, к сердцу смертной истомой подступил страх, и я закрыл глаза ладонью. Алан схватил меня за плечи и встряхнул; я видел, что он шевелит губами, но за ревом порогов и собственным смятением не расслышал слов, видно только было, как лицо его побагровело от злости и он топнул ногой. А я краем глаза опять приметил, как неистово стремится поток, как воздух застлало водяной пылью, и опять с содроганием зажмурился.
В тот же миг Алан сунул мне к губам флягу с коньяком и насильно влил в глотку эдак с четверть пинты, так что у меня кровь снова заструилась по жилам. Потом он приложил ко рту ладони и, гаркнув мне прямо в ухо: «Хочешь
– тони, хочешь – болтайся на виселице!», – отвернулся от меня, перелетел через второй рукав потока и благополучно очутился на том берегу.
Теперь я стоял на камне один, и – мне стало посвободней; от коньяку в ушах у меня звенело; живой пример друга еще стоял перед глазами, и у меня хватило ума сообразить, что, если не прыгнуть сию же секунду, не прыгнешь никогда. Я низко присел и с тем злобным отчаянием, что не раз выручало меня за нехваткой храбрости, ринулся вперед. Так и есть, только руки достали до скалы; сорвались, уцепились, опять сорвались: и я уж съезжал в самый водоворот, но тут Алан ухватил меня сперва за вихор, после за шиворот и, дрожа от натуги, выволок на ровное место.
Думаете, он вымолвил хоть слово? Ничуть не бывало: он снова ударился бежать что есть мочи, и мне, хочешь не хочешь, пришлось подняться на ноги и мчаться вдогонку. Я
и раньше-то устал, а теперь к тому же расшибся и не оправился от испуга, да и хмель кружил мне голову; я спотыкался на бегу, а тут и бок невыносимо закололо, так что, когда под большущей скалой, торчавшей средь целого леса других, Алан, наконец, остановился, для Дэвида Бэлфура это было очень вовремя.
Я сказал: под большущей скалой; но оказалось, что это две скалы прислонились друг к другу вершинами, обе футов двадцати высотой и на первый взгляд неприступные.
Алан и тот (хоть у него, можно сказать, было не две руки, а все четыре) дважды потерпел неудачу, пробуя на них залезть; только с третьей попытки, и то лишь взобравшись мне на плечи, а потом оттолкнувшись со всей силой, так что я было подумал, не сломал ли он мне ключицу, он сумел удержаться наверху. Оттуда он спустил мне свой кожаный кушак; с его-то помощью, благо, что еще подвернулись две чуть заметные выемки в скале, я вскарабкался тоже.
Только тогда открылось мне, для чего мы сюда забрались; каждая из скал-двойняшек была сверху немного выщерблена, и в том месте, где они приникли друг к другу, образовалась впадина наподобие блюда или чаши, где можно было залечь втроем, а то и вчетвером, так что снизу было не видно.
За все это время Алан не обронил ни звука, он бежал и влезал на камни с безмолвным неистовством одержимого; я понимал, что он смертельно встревожен, а значит, где-то что-то грозит обернуться не так. Даже сейчас, когда мы были уже на скале, он оставался так же хмур, насторожен и молчалив, он только бросился плашмя на скалу и, как говорится, одним глазом из-за края нашего тайника осмотрел все вокруг. Заря уже разгорелась, мы видели скалистые стены ущелья; дно его, загроможденное скалами, речку, что металась из стороны в сторону средь белопенных порогов; и нигде ни дымка от очага, ни живой души, только орлы перекликались, паря над утесом.
Только тогда губы Алана тронула улыбка.
– Ну, теперь хоть есть какая-то надежда, – проговорил он и, лукаво покосившись в мою сторону, прибавил: – А ты, друг, не больно ловок прыгать.
Должно быть, я залился краской обиды, потому что он сразу же прибавил:
– Ба! А впрочем, с тебя и спрос невелик. Бояться и все-таки не спасовать – вот на чем проверяются люди. И
потом еще эта вода, мне самому от нее муторно. Да-да, –
закончил Алан, – твоей тут вины никакой, а вот я опростоволосился.
Я спросил, почему.
– А как же, – сказал он, – каким недотепой себя показал нынешней ночью. Первым делом возьми да пойди не той дорогой, и это где: в Эпине, на своей же родине; ясно, что день нас застал там, куда нам носа не след казать; вот и торчим тут с тобой – и опасно, и тошно. Второе, что подавно грех, когда человек столько прятался по кустам, сколько я на своем веку: вышел в дорогу без фляги с водой.
Теперь лежи здесь, прохлаждайся целый летний денек без капли во рту, кроме спиртного. Ты, может быть, подумаешь, невелика беда, но еще не стемнеет, Дэвид, как ты заговоришь иначе.
Мне не терпелось обелить себя в его глазах, и я вызвался спуститься со скалы и сбегать к речке за водой, пусть только он опорожнит флягу.
– Зачем же добру пропадать, – возразил Алан. – Вот и тебе коньяк давеча сослужил хорошую службу; если б не он, ты, по моему скромному разумению, и посейчас куковал бы на том камушке. А главное, от тебя, возможно, не укрылось – ты у нас мужчина страсть какой приметливый,
– что Алан Брек Стюарт против обыкновенного прогуливался, пожалуй, ускоренным шагом.
– Вы-то? – воскликнул я. – Да вы мчались как угорелый.
– Правда? Что ж, коли так, не сомневайся: времени было в самый обрез. А засим, друг, довольно разговоров; ложись-ка ты сосни, а я пока посторожу.
Я не заставил себя упрашивать; меж вершин нанесло с одной стороны тонкий слой торфянистой землицы, сквозь нее пробились кустики папоротника – они-то и послужили мне ложем; засыпая, я по-прежнему слышал крики орлов.
Было, вероятно, часов девять утра, когда меня бесцеремонно растолкали, и я почувствовал, что рот мне зажимает Аланова ладонь.
– Тише ты! – шепнул он. – Расхрапелся.
– А что, нельзя? – спросил я, озадаченный его тревожным, потемневшим лицом.
Он осторожно глянул за край нашей каменной чаши и знаком велел мне последовать его примеру.
День уже вступил в свои права, безоблачный и очень жаркий. Долина открывалась взору, как нарисованная.
Примерно в полумиле вверх по течению стояли биваком красные мундиры; посредине полыхал высокий костер,
кое-кто занимался стряпней; а поблизости, на верхушке скалы, почти что вровень с нами стоял часовой, и солнце сверкало на его штыке. Вдоль всей реки, тут вплотную друг к другу, там чуть пореже, расставлены были еще часовые; одни, как тот первый, по высоткам, другие по дну ущелья, вышагивали, встречались на полпути, расходились. Выше по долине, где скалы расступались, цепь дозорных продолжали конные, мы видели, как они разъезжают туда и сюда вдалеке. Ниже по течению караулили пешие; однако с того места, где поток резко раздавался вширь от слияния с полноводным ручьем, часовые стояли реже и стерегли только по бродам да мелководным каменистым перекатам.
Я бросил на них лишь беглый взгляд и мигом юркнул обратно. Глазам не верилось, что эта долина, которая лежала такой пустынной в предрассветный час, теперь ощетинилась оружием и рдеет красными пятнами солдатской одежды.
– Вот этого я и боялся, Дэви, – сказал Алан, – что они выставят дозоры по речушке. Часа два как стали сходиться
– ох, друг, и здоров же ты спать! Попали мы с тобой в переделку. Если они вздумают подняться на склон, им ничего не стоит высмотреть нас в подзорную трубу, ну, а если так и будут сидеть на дне долины, тогда, пожалуй, вывернемся.
Вниз по течению часовых понаставлено не так густо. Дай срок, придет ночь, попытаем счастья, глядишь, и проскочим.
– А пока что делать? – спросил я.
– Пока лежать, – сказал он, – и жариться.
В это милое словечко «жариться», в сущности, вложено все, что мы претерпели за наступающий день. Не забывайте: мы лежали на открытой маковке скалы, как ячменные лепешки на противне; солнце жгло немилосердно; камень до того накалился, что насилу дотронешься; а на жалком островке почвы, поросшей папоротником, возможно было уместиться только одному. По очереди ложились мы на голый камень, уподобляясь тому святому великомученику, которого пытали на пылающих угольях; и меня преследовала навязчивая мысль: не странно ли, чтобы в одном и том же краю земли, на расстоянии считанных дней пути мне привелось терзаться столь жестоко, сперва от холода на моем островке, а теперь, на этой скале, – от зноя.
Ни глотка воды не было у нас за все время, только неразбавленный коньяк, а это хуже, чем ничего; и все-таки мы, как могли, охлаждали флягу, зарывая ее в землю, потом смачивали себе грудь и виски, и это приносило хоть какое-то облегчение.
Солдаты весь день напролет копошились на дне долины, то сменяли караул, то дозорами по нескольку человек обходили скалы. А скал вокруг торчало видимо-невидимо, выследить в них человека было все равно, что отыскать иголку в стоге сена; это был напрасный труд, и солдаты не проявляли особого рвения. Но иногда у нас на глазах солдаты протыкали кусты вереска штыками, отчего у меня мороз пробегал по коже, а не то им приходила охота слоняться возле самой нашей скалы, так что мы еле отваживались дышать.
Вот тут мне и случилось услышать впервые настоящую английскую речь: какой-то служивый мимоходом похлопал по нашей скале с солнечной стороны и мгновенно с проклятием отдернул руку. «Ну и горяча!» – молвил он, и меня поразил непривычный выговор, сухой и однообразный, а еще больше, что иные звуки англичанин вовсе проглатывал. Конечно, я еще раньше слышал, как говорит
Рансом; но юнга от кого только не перенимал ужимки, да и вообще коверкал слова, так что странности его разговора я, по большей части, приписывал ребячеству. А тут, что самое удивительное, на тот же лад говорил взрослый человек; признаться, я так и не свыкся с английским говором; с грамматикой – и то не вполне, что, впрочем, строгое око знатока не преминет заметить хотя бы и по этим воспоминаниям.
День все тянулся, и с каждым часом нам становилось томительней и больней; все сильнее накалялся камень, все яростней жалило солнце. Многое пришлось вытерпеть: голова кружилась, к горлу подступала тошнота, все суставы ломило и резало, как от простуды. Я твердил мысленно, как не раз твердил и после, две строки из нашего шотландского псалма:
В ночи тебя не сразит луна,
Солнце не сгубит днем…
– И воистину, не иначе, как по милости господней не сгубило нас солнце в тот день.
Наконец, часа в два пополудни терпеть не стало сил, так что отныне нам приходилось не только превозмогать боль, но и одолевать искушение. Ибо солнце чуть передвинулось на запад, а к востоку, именно с той стороны, которая была скрыта от солдат, наша скала стала отбрасывать коротенькую тень.
– Двум смертям не бывать, а одной не миновать, –
объявил Алан, скользнул за край выемки и опустился на землю с теневой стороны.
Я без колебаний сполз за ним и сразу упал врастяжку, так слаб и так нетверд на ногах был я от долгой пытки солнцем. Час, если не два пролежали мы здесь, точно избитые с головы до пят и вконец обессиленные, прямо на виду у всякого солдата, какому вздумалось бы сюда прогуляться. Однако ни единой души не было, все проходили по другую сторону скалы – она даже теперь по-прежнему служила нам щитом.
Мало-помалу к нам стали возвращаться силы; солдаты меж тем перешли ближе к реке, и Алан предложил – была не была – трогаться в путь. Меня же в те минуты страшило лишь одно: как бы снова не пришлось лезть на скалу; все прочее было мне нипочем; итак, мы тут же приготовились к походу и заскользили друг за дружкой от скалы к скале; в тени ползли, распластавшись по земле; в других местах бежали, замирая от страха.
Солдаты, кое-как обыскав низовье долины, видимо, осовели от духоты, и рвения у них поубавилось; они дремали, стоя на часах, а если и караулили, то лишь берега; и мы все тем же способом, прижимаясь как могли к подножию гор, потихоньку уходили все дальше от них вниз по ущелью. Правда, такого изнурительного занятия я еще не знавал. Тут требовалась сотня глаз и на руках, и на ногах, и на затылке, чтобы среди скал и. выбоин, где нас ежеминутно могли услыхать разбросанные там и сям часовые, ни разу не очутиться на виду. На открытых площадках проворство еще не решало дела, требовалась смекалка, чтобы вмиг оценить не только всякую складочку и бугорок окрест, но и надежность всякого камня, на который ставишь ногу; ибо к вечеру воцарилось такое безветрие, что покатившаяся галька гремела в неподвижном воздухе как пистолетный выстрел и будила в холмах и утесах чуткое эхо.
Как ни медленно мы двигались, а к заходу солнца одолели значительное расстояние, хотя тот часовой все равно еще торчал у нас на виду. Но вдруг нам встретилось нечто такое, что все наши страхи мигом позабылись; то был глубокий быстрый ручей, который мчался вниз, чтобы слить свои воды с речкой ущелья. При виде его мы бросились наземь и погрузили в воду голову и плечи. Уж не скажу, что было сладостней: целительная прохлада потока, пронизавшая нас, или блаженство напиться вволю.
Так мы лежали, скрытые берегами, пили и никак не могли напиться, плескали воду себе на грудь, отдавали руки во власть быстротечных струй, покуда запястья не заломило от холода; и наконец, точно рожденные заново, вытащили кулек с мукой и примялись мешать в железной плошке драммак. Это хоть и просто-напросто размазня из овсяной муки, смешанной с холодной водой, а все ж вполне сносная еда на голодный желудок; когда не из чего развести костер или же (как случилось с нами) есть веские причины его не разводить, драммак – сущее спасение для тех, кто скрывается в лесах и скалах.
Едва стало смеркаться, мы снова двинулись в путь, на первых порах так же осторожно, но вскоре осмелели, выпрямились во весь рост и прибавили шагу. Мы шли запутанными тропами, петляли по горным кручам, пробирались вдоль края обрывов; к закату набежали облака, ночь спускалась темная, свежая; я не слишком устал, только непрерывно томился страхом, как бы не сорваться и не полететь с такой высоты; а куда мы шли, и гадать перестал.
Но вот взошла луна, а мы все брели вперед; она была в последней своей четверти и долго не выходила из-за туч, но потом выкатилась и засияла над многоглавым скопищем темных гор и отразилась далеко внизу в узкой излуке морского залива.
При этом зрелище мы остановились: я от изумления, что забрался в такую высь, где ступаешь (так мне почудилось) прямо по облакам; Алан же – чтобы проверить дорогу.
Как видно, он остался доволен; во всяком случае, ясно было, что, по его расчетам, услышать нас неприятель уже не может, потому что весь остаток нашего ночного перехода он забавы ради насвистывал на разные лады: то воинственные мелодии, то развеселые, то заунывные; плясовые, от которых ноги сами шли веселей; напевы моей родимой южной стороны, которые так и манили домой, к мирной жизни без приключений; так заливался свистом
Алан среди могучих, темных, безлюдных гор, которые одни окружали нас в дороге.
ГЛАВА XXI
По тайным тропам. Коринакский обрыв
Как ни рано светает в начале июля, а было еще темно, когда мы дошли до цели: расселины в макушке величавой горы, с торопливым ручьем посредине и неглубокой пещеркой сбоку в скале. Сквозная березовая рощица сменялась немного дальше сосновым бором. Ручей изобиловал форелью; роща – голубями-вяхирями; на дальнем косогоре без умолку пересвистывались кроншнепы, и кукушек тут водилось несметное множество. С устья расселины виднелся узкий речной залив, где кончается эггинская земля, а за ним уже начинался Мамор. С такой высоты это была захватывающая картина, и я не уставал сидеть и любоваться ею.
Расселина называлась Коринакский обрыв, и, хотя на такой вышине и столь близко от моря ее часто застилали тучи, это был, в общем, славный уголок, и те пять дней, что мы здесь прятались, пролетели легко и незаметно.
Спали мы в пещере на ложе из вереска, срезанного нами ради этого случая; укрывались Алановым плащом. В изгибе расселины была небольшая впадина, и мы до того расхрабрились, что жгли в ней костер, и, когда набегали тучи, можно было согреться, сварить овсянку, нажарить мелкой форели, которую мы голыми руками ловили в ручье под камнями и нависшим берегом. Рыбная ловля, кстати сказать, была у нас тут и первейшей забавой и самым важным делом – не только потому, что муку не мешало приберечь про черный день, но и потому, что нас занимало соревнование, – и, по пояс голые, мы чуть ли не целые дни проводили на берегу, нашаривая в воде рыбешку. Самая крупная форель, какую мы изловили, весила что-нибудь около четверти фунта; и все же, нежная и ароматная, испеченная на угольях – да если б еще присолить немного, –
она была прелакомым блюдом!
Всякую свободную минуту Алан тянул меня фехтовать,
он никак не мог примириться с тем, что я не держу в руках шпаги; но я-то еще подозреваю, что занятие, в котором он был столь неоспоримо искусней меня, его особенно прельщало потому, что в рыбной ловле он не однажды мне уступал. Придирался он ко мне на уроках сверх меры, бушевал, распекал меня на чем свет стоит и так рьяно наседал на меня, что я только и ждал, как бы он не пропорол меня насквозь. Сколько раз меня подмывало дать стрекача, но я все равно держался стойко и извлек кой-какую пользу из наших уроков; пусть это было всего лишь умение с уверенным видом стать в оборонительную позицию; частенько большего и не требуется. А потому, не сумев заслужить и тени похвалы у моего наставника, сам я был не так уж недоволен собой.
Меж тем неверно было бы предположить, что мы махнули рукой на главную свою заботу: как бы уйти от опасности.
– Не один денек минует, покуда красные мундиры догадаются искать нас в Коринаки, – сказал мне Алан в первое же утро. – Так что теперь надо бы послать весточку
Джемсу. Пускай раздобудет нам денег.
– А как ее пошлешь? – сказал я. – Мы здесь одни, в другое место податься пока что не решимся; разве только вы пташек перелетных призовете себе в посыльные, а так я не вижу способа это сделать.
– Да? – промолвил Алан. – Не горазд же ты на выдумки, Дэвид.
Он уставился на тлеющие угольки кострища и задумался; затем подыскал две щепки, связал крест-накрест, а четыре конца обуглил дочерна. После этого он нерешительно взглянул на меня.
– Ты не дашь мне на время ту пуговицу? – сказал он. –
Подаренное назад не просят, но мне, признаться, жалко отпарывать еще одну.
Я отдал ему пуговку; он нанизал ее на обрывок плаща, которым был скреплен крест, привязал сюда же веточку березы, добавил еще веточку сосны и с довольным лицом осмотрел свое творение.
– Так вот, – сказал он. – Есть невдалеке от Коринаки селение – по-английски сказать, деревенька, называется она Колиснейкон. У меня там немало друзей – одним я смело доверю жизнь, а на других не так уж полагаюсь.
Понимаешь, Дэвид, за наши головы назначат награду; Джемс самолично назначит, ну, а что до Кемпбеллов, эти никогда не поскупятся, лишь бы напакостить Стюарту.
Будь оно иначе, я бы ни на что не посмотрел и сам наведался в Колиснейкон, вверил бы свою жизнь этим людям с легкой душой, как перчатку.
– Ну, а так?
– А так лучше мне не попадаться им на глаза, – сказал
Алан. – Скверные людишки отыщутся где хочешь, слабодушные тоже, а это еще страшней. Потому, когда стемнеет, проберусь-ка я в то селение и подсуну вот эту штуку, которую я смастерил, на окошко доброму своему приятелю
Джону Бреку Макколу, эпинскому испольщику5.
– Очень хорошо, – сказал я. – Ну, а найдет он эту штуку, что ему думать?
– М-да, жаль, не шибко сообразительный он человек, –
5 Испольщиком зовется арендатор, который берет у землевладельца на корма скотину, а приплод делит с хозяином. ( Прим. автора.)
заметил Алан. – Положа руку на сердце, боюсь, она ему мало что скажет! Но у меня задумано вот как. Мой крестик немного напоминает огненный крест, то бишь знак, по которому у нас созывают кланы. Ну, что клан подымать не надо, это-то он поймет, потому что знак стоит у него в окне, а на словах ничего не сказано. Вот он и подумает себе:
«Клан подымать не нужно, а все же здесь что-то кроется».
И потом увидит мою пуговицу, вернее, не мою, а Дункана
Стюарта. Тогда он станет думать дальше: «Дунканов сынок хоронится в лесах, и ему понадобился я».
– Может быть, – сказал я. – Допустим, так и случится, но отсюда до Форта лесов много.
– Правильно, – сказал Алан. – Но еще увидит Джон
Брек две веточки, березовую и сосновую, и рассудит, коли у него есть голова на плечах (я-то в этом не очень уверен):
«Алан укрывается в лесу, где растет сосна и береза». И
подумает про себя: «Эдаких лесов в округе раз-два и обчелся» – и наведается к нам в Коринаки. А уж ежели нет, Дэвид, так и катись он тогда ко всем чертям, я так считаю; грош ему ломаный цена.
– Да, дружище, – сказал я, чуть подтрунивая над ним, –
ловко придумано! А может быть, все-таки проще взять и написать ему два слова: так, мол, и так?
– Золотые ваши слова, мистер Бэлфур из замка Шос, –
тоже подтрунивая надо мной, отозвался Алан. – Мне написать куда проще, это точно, да Джону-то Бреку прочесть
– тяжелый труд. Ему для того надобно года два или три в школу походить; боюсь, мы с тобой соскучимся дожидаться.
И в ту же ночь Алан подбросил свой огненный крестик на окошко испольщику. Вернулся он озабоченный: на него забрехали собаки, и народ повыскакивал из домов; Алану послышался лязг оружия, а из одной двери как будто выглянул солдат. Вот почему на другой день мы притаились у опушки леса и держались начеку, чтобы, если гостем окажется Джон Брек, указать ему дорогу, а если красные мундиры, успеть уйти.
Незадолго до полудня мы завидели на лысом склоне человека, который брел по солнцепеку, озираясь из-под ладони. При виде его Алан тотчас свистнул; человек повернулся и сделал несколько шагов в нашу сторону; новое
Аланово «фью!», и путник подошел еще ближе, и так, на свист, он дошел до нас.
Это был патлатый, страхолюдный бородач лет сорока, беспощадно изуродованный оспой; лицо у него было туповатое и вместе свирепое. По-английски он объяснялся еле-еле, и все же Алан (с поистине трогательной и неизменной в моем присутствии учтивостью) не дал ему и слова сказать по-гэльски. Может статься, скованный чужою речью, пришелец дичился сильней обыкновенного, но, по-моему, он вовсе не горел желанием нам услужить, а если и шел на это, так единственно из боязни.
Алан собирался передать свое поручение Джемсу устно; но испольщик и слышать ничего не пожелал. «Так я забыла», – визгливым голосом твердил он, иными словами, либо подавай ему письмо, либо он умывает руки.
Я было решил, что Алана это обескуражит, ведь откуда в такой глуши раздобудешь, чем писать и на чем. Однако я не отдавал должного его находчивости; он сунулся туда, сюда, нашел в лесу голубиное перо, очинил; отсыпал из рога пороху, смешал с ключевой водой, и получилось нечто вроде чернил; потом он оторвал уголок от своего французского патента на воинский чин (того самого, что таскал в кармане как талисман, способный уберечь его от виселицы), уселся и вывел нижеследующее:
«Любезный родич!
Сделай одолжение, перешли с подателем сего не-
сколько денег в известное ему место.
Любящий тебя двоюродный брат твой А.С.».
Это послание он вручил испольщику, и тот, с обещанием елико возможно поспешать, пустился с ним под гору.
Два дня его не было; а на третий, часов в пять пополудни, мы услыхали в лесу посвист; Алан отозвался, и вскоре к ручью вышел испольщик и осмотрелся по сторонам, отыскивая нас. Он уж не глядел таким бирюком и был, по всей видимости, несказанно доволен, что разделался со столь опасным поручением.
От него мы узнали местные новости; оказалось, вся округа кишмя кишит красными мундирами, что ни день, у кого-нибудь находят оружие, и на бедный люд сыплются новые невзгоды, а Джемса Глена и кой-кого из его челяди уже свезли в Форт Вильям и бросили в темницу, как самых вероятных соучастников убийства. Повсюду распустили слух, что стрелял не кто иной, как Алан Брек; издан приказ о поимке нас обоих и назначена награда в сто фунтов.
Итак, дела обстояли скверно; доставленная испольщиком записочка от миссис Стюарт была самая горестная.
Жена Джемса заклинала Алана не даваться в руки врагам,
уверяя, что если солдаты его схватят, и сам он и Джемс погибли. Деньги, которые она посылает, – это все, что ей удалось собрать или взять в долг, и она молит всевышнего, чтобы их оказалось довольно. И, наконец, вместе с запиской она посылает бумагу, в которой даются наши приметы.
Бумагу эту мы развернули с изрядным любопытством, но и не без содрогания – так смотришь в зеркало и в дуло вражеского ружья, чтобы определить, точно ли в тебя целятся. Про Алана было написано вот как: «Росту низкого, лицо рябое, очень подвижный, от роду годов тридцати пяти или около того, носит шляпу с перьями, французский кафтан синего сукна о серебряных пуговицах и с галуном, сильно потертым, жилет красный и грубой шерсти штаны по колена»; а про меня так: «Росту высокого, сложения крепкого, от роду годов восемнадцати, одет в старый кафтан, синий, изрядно потрепанный, шапчонку ветхую горскую, долгий домотканый жилет, синие штаны по колена; без чулок, башмаки, в каких ходят на равнине, носы худые; говорит как уроженец равнинного края, бороды не имеет».
Алан был явно польщен, что так хорошо запомнили и обстоятельно описали его наряд; только дойдя до слова «потертый», он с некоторой обидой оглядел свой галун. Я
же подумал, что, если верить описанию, я являю собой плачевное зрелище; но в то же время был и доволен: раз я сменил свое рубище, эта опись стала мне спасением, а не ловушкой.
– Алан, – сказал я, – надо вам переодеться.
– Вздор, – сказал Алан, – не во что. Хорошо бы я выглядел, если б воротился во Францию в шапчонке!
Эти слова натолкнули меня на другую мысль: если б отделиться от Алана с его предательским нарядом, ареста бояться нечего, можно открыто идти, куда мне требуется.
Мало того, если, допустим, меня и схватят в одиночку, улики будут пустяковые; а вот попадись я заодно с предполагаемым убийцей, дело обернется куда серьезней. Щадя
Алана, я не дерзнул заговорить об этом, но думать не перестал.
Напротив, я только укрепился в своих помыслах, когда испольщик вынул зеленый кошелек, в котором оказалось четыре гинеи золотом и почти на гинею мелочи. Согласен, у меня и того не было. Но ведь Алану на неполных пять гиней предстояло добраться до Франции; мне же, на моих неполных две – всего лишь до Куинсферри; таким образом, ежели правильно рассудить, выходило, что без Алана мне не только спокойней, но и не так накладно для кармана.
Однако моему честному сотоварищу ничего подобного и в мысли не приходило. Он был искренне убежден, что он мне опора, помощь и защита. Так что же мне оставалось, как не помалкивать, клясть про себя все на свете и полагаться на судьбу?
– Маловато, – заметил Алан, пряча кошелек в карман, –
но я обойдусь. А теперь, Джон Брек, отдай-ка мне назад мою пуговицу, и мы с этим джентльменом выступим в дорогу.
Испольщик, однако, порывшись в волосатом кошеле, который носил спереди, как водится у горцев (хотя в остальном, не считая матросских штанов, одет был как житель равнины), начал как-то подозрительно вращать глазами и наконец изрек:
– Она подумает терять, – и это, видно, означало: «Думаю, что потерял ее».
– Что такое? – рявкнул Алан. – Ты посмел потерять мою пуговицу, которая досталась мне от отца? Тогда вот что я тебе скажу, Джон Брек: хуже ты еще ничего не натворил за всю свою жизнь, понятно?
Тут Алан уперся ладонями в колени и воззрился на испольщика с опасной улыбкой и с тем сумасшедшим огоньком в глазах, который недругам его всегда сулил беду. То ли испольщик был все же порядочный малый, то ли задумал было сплутовать, но вовремя свернул на стезю добродетели, смекнув, что очутился один в глухом месте против нас двоих; так или иначе, только пуговка внезапно нашлась, и он вручил ее Алану.
– Что ж, это к чести Макколов, – объявил Алан и повернулся ко мне. – Отдаю тебе обратно пуговицу и благодарю, что ты согласился с нею расстаться. Это еще раз подтверждает, какой ты мне верный друг.
И вслед за тем как нельзя более сердечно простился с испольщиком.
– Ты сослужил мне хорошую службу, – сказал Алан, –
не посчитался, что сам можешь сложить голову, и я всякому назову тебя добрым человеком.
Наконец испольщик пошел своей дорогой, а мы с
Аланом, увязав пожитки, своей: по тайным тропам.
ГЛАВА XXII
По тайным тропам. Вересковая пустошь
Часов семь безостановочного, трудного пути, и ранним утром мы вышли на край горной цепи. Перед нами лежала низина, корявая, скудная земля, которую нам нужно было теперь пройти. Солнце только взошло и било нам прямо в глаза; тонкий летучий туман, как дымок, курился над торфяником; так что (по словам Алана) сюда могло понаехать хоть двадцать драгунских эскадронов, а мы бы и не догадались.
Потому, пока не поднялся туман, мы засели в лощине на откосе, приготовили себе драммаку и держали военный совет.
– Дэвид, – начал Алан, – это место коварное. Переждем до ночи или отважимся и махнем дальше наудачу?
– Что мне сказать? – ответил я. – Устать-то я устал, но коли остановка лишь за этим, берусь пройти еще столько же,
– То-то и оно, что не за этим, – сказал Алан, – это даже не полдела. Положение такое: Эпин нам верная погибель.
На юг сплошь Кемпбеллы, туда и соваться нечего. На север
– толку мало: тебе надобно в Куиисферри, ну а я хочу пробраться во Францию. Можно, правда, пойти на восток.
– Восток так восток! – бодро отозвался я, а про себя подумал: «Эх, друг, ступал бы ты себе в одну сторону, а мне бы дал пойти в другую, оно бы к лучшему вышло для нас обоих».
– Да, но на восток, понимаешь, у нас болота, – сказал
Алан. – Туда только заберись, а уж дальше, как повезет.
Экая плешина – голь, гладь, где тут укроешься? Случись на каком холме красные мундиры, углядят и за десяток миль, а главное дело, они верхами, мигом настигнут. Дрянное место, Дэви, и днем, прямо скажу, опасней, чем ночью.
– Алан, – сказал я, – теперь послушайте, как я рассуждаю. Эпин для нас погибель; денег у нас не густо, муки тоже; чем дольше нас ищут, тем верней угадают, где мы есть; тут всюду риск, ну, а что буду идти, пока не свалимся с ног, за это я ручаюсь.
Алан просиял.
– Иной раз ты до того бываешь опасливый да виноватый, – сказал он, – что молодцу вроде меня никак не подходишь в товарищи; а порой, как взыграет в тебе боевой дух, ты мне приятнее родного брата.
Туман поднялся и растаял, и из-под него показалась земля, пустынная, точно море; лишь кричали куропатки и чибисы, да на востоке двигалось еле видное вдали оленье стадо. Местами пустошь поросла рыжим вереском; местами была изрыта окнами, бочагами, торфяными яминами; кое-где все было выжжено дочерна степным пожаром; в одном месте, остов за остовом, подымался целый лес мертвых сосен. Тоскливее пустыни не придумаешь, зато ни следа красных мундиров, а нам только того и нужно было.
Итак, мы сошли на пустошь и начали тягостный, кружной поход к восточному ее краю. Не забудьте, со всех сторон теснились горные вершины, откуда нас могли заметить в любой миг; это вынуждало нас пробираться ложбинами, а когда они сворачивали куда не надо, с бесчисленными ухищрениями, передвигаться по открытым местам. Порой полчаса кряду приходилось ползти от одного верескового куста к другому, подобно охотникам, когда они выслеживают оленя. День снова выдался погожий, солнце припекало; вода в коньячной фляге быстро кончилась; одним словом, знай я наперед, что такое полдороги ползти ползком, а остальное время красться, согнувшись в три погибели, я бы, уж конечно, не ввязался в столь убийственную затею.
Томительный переход, короткая передышка, снова переход – так миновало утро, и к полудню мы прилегли вздремнуть в густых вересковых зарослях. Алан сторожил первым; я, кажется, только закрыл глаза, как он уже растолкал меня, и настал мой черед. Часов у нас не было, и
Алан воткнул в землю вересковый прутик, чтобы, когда тень от нашего куста протянется к востоку до отметины, я знал, что пора его будить. А я уже до того умаялся, что проспал бы часов двенадцать подряд; от сна у меня слипались глаза; ум еще бодрствовал, но тело погрузилось в дремоту; запах нагретого вереска, жужжание диких пчел убаюкивали, точно хмельное питье; я то и дело вздрагивал и спохватывался, что клюю носом.
В последний раз я, кажется, заснул всерьез, вот и солнце что-то далеко передвинулось в небе. Я взглянул на вересковый прутик и с трудом подавил крик: я увидел, что обманул доверие товарища. У меня голова пошла кругом от страха и стыда; но от того, что представилось моему взору, когда – я огляделся по сторонам, у меня оборвалось сердце.
Да, верно: пока я спал, на болота спустился отряд конников, и теперь, растянувшись веером, они двигались на нас с юго-востока и по нескольку раз проезжали взад и вперед там, где вереск рос особенно густо.
Когда я разбудил Алана, он глянул сперва на всадников, потом на отметину, на солнце и из-под насупленных бровей метнул в меня единственный, мгновенный взгляд, недобрый и вместе тревожный; вот и все, больше он ничем меня не упрекнул.
– Что теперь делать? – спросил я.
– Придется поиграть в прятки, – сказал Алан. – Видишь вон ту гору? – И он указал на одинокую вершину на горизонте к северо-востоку.
– Вижу.
– Вот туда и двинемся, – сказал он. – Она зовется
Бен-Элдер; дикая, пустынная гора, полно бугров и расселин, и, если мы сумеем пробиться к ней до утра, еще не все пропало.
– Так ведь, Алан, двигаться-то надо прямо наперерез солдатам! – воскликнул я.
– Само собой, – сказал он, – но ежели нас загонят обратно в Эпин, нам обоим конец. А потому, друг Дэвид, не мешкай!
И с непостижимым проворством, как будто привык так двигаться с пеленок, он пополз вперед на четвереньках.
Мало того, он еще все время вилял по низинкам, где нас трудней было заметить. Иные из них были выжжены дотла или, во всяком случае, опалены пожарами; нам в лицо (а лица-то были у самой земли) взвивалась слепящая, удушливая пыль, тонкая, как дым. Воду мы давно выпили, а когда бежишь на четвереньках, силы быстро иссякают, охватывает всепоглощающая усталость, тело ноет и руки подламываются под твоей тяжестью. Время от времени, где-нибудь за пышным вересковым кустом, мы минуту-другую отлеживались, переводили дух и, чуть раздвинув ветки, смотрели на драгун. Нас не обнаружили, во всяком случае, взвод – а верней, по-моему, полвзвода –
ехал все в том же направлении, растянувшись мили на две, тщательно прочесывая вереск на своем пути. Я пробудился как раз вовремя; еще немного, и мы не могли бы проскочить стороной, оставалось бы бежать прямо перед ними. Да и так нас грозила выдать малейшая случайность; то и дело, когда из вереска, хлопая крыльями, поднималась куропатка, мы замирали на месте, боясь вздохнуть.
Боль и слабость во всем теле, тяжкие удары сердца, исцарапанные руки, резь в глазах и в горле от едкой неоседающей пыли скоро сделались столь непереносимы, что я бы с радостью сдался. В одном только страхе перед
Аланом черпал я подобие мужества, помогавшее идти вперед. Сам же он (следует помнить, что он был связан в движениях плащом) вначале густо покраснел, но мало-помалу сквозь краску пятнами проступила бледность; дыхание с клекотом и свистом вырывалось из его груди; а голос, когда на коротких остановках он мне нашептывал на ухо свои наблюдения, звучал, как хрип загнанного зверя.
Зато дух его не дрогнул, живости ничуть не поубавилось, я невольно дивился выносливости этого человека.
Наконец-то в ранних сумерках заслышали мы зов трубы и, глянув назад сквозь вереск, увидели, что взвод съезжается. Спустя немного солдаты разложили костер и стали лагерем на ночлег где-то среди пустоши.
И тогда я взмолился, я воззвал к Алану, чтобы он разрешил лечь и выспаться.
– Нынче ночью нам не до сна! – сказал Алан. – Отныне эти самые верховые, которых ты проспал, займут все высоты по краю пустоши, и ни единой душе не выбраться из
Эпина, разве что птичкам легкокрылым. Мы проскочили только-только; так неужто уступить, что выиграно? Нет, милый, когда придет день, он нас с тобой застанет в надежном месте на Бен-Элдере.
– Алан, – сказал я, – воли мне не занимать, сил не хватает. Кабы мог, пошел бы; но чем хотите вам клянусь, не могу.
– Что ж, ладно, – сказал Алан. – Я тебя понесу.
Я глянул, не в насмешку ли это он, но нет, невеличка
Алан говорил всерьез; и при виде такой неукротимой решимости я устыдился.
– Хорошо, ведите! – сказал я. – Иду.
Он бросил мне быстрый взгляд, как бы говоря: «Молодчина, Дэвид!», – и снова во весь дух устремился вперед.
С приходом ночи стало прохладней и даже (правда, ненамного) темнее. Ни единого облачка не осталось на небе; июль только еще начинался, а места как-никак были северные; правда, в самый темный час такой ночи пожалуй, читать трудновато, и все-таки я сколько раз видал, как в зимний полдень бывает темнее. Пала обильная роса, напоив пустошь влагой, словно дождик; на время это меня освежило. Когда мы останавливались, чтобы отдышаться и я успевал вобрать в себя окружающее – прелесть ясной ночи, очертания прикорнувших холмов, костер, догорающий позади, точно пламенная сердцевина пустоши, – меня охватывала злость, что я вынужден в муках влачиться по земле и, как червь, извиваться в пыли.
Читаешь книжки и поневоле думаешь, что немногие из тех, кто водит пером по бумаге, когда-либо по-настоящему уставали, не то об этом писали бы сильней. Моя судьба, в прошлом ли, в будущем, не трогала меня сейчас; я вряд ли сознавал, что есть на свете такой юнец по имени Дэвид
Бэлфур; я и не помышлял о себе, а только с отчаянием думал про каждый новый шаг, который, конечно, будет для меня последним, и с ненавистью про Алана, который тому причиной. Алан не ошибся, избрав поприще военного; недаром ремесло военачальника – принуждать людей идти и не отступать, покоряясь чужой воле, хотя, будь у них выбор, они полегли бы на месте, равнодушно подставили себя под пули. Ну, а из меня, наверно, получился бы неплохой солдат; ведь за все эти часы мне ни разу не пришло на ум, что можно ослушаться, я не видел иного выбора, как повиноваться, пока есть силы, и умереть, повинуясь.
Вечность спустя забрезжило утро; самая страшная опасность теперь была позади, и мы могли шагать по земле как люди, а не пресмыкаться как бессмысленные твари. Но господи боже ты мой, кто бы узнал нас сейчас: согбенные, как два дряхлых старца, косолапые, как младенцы, бледные, как мертвецы! Ни слова не было сказано промеж нас; каждый стиснул зубы и, уставясь прямо перед собою, поднимал и ставил то одну, то другую ногу, как поднимают гири на деревенской ярмарке; а в вереске, то и знай, попискивали куропатки, и понемногу все ясней светало на востоке.
Я говорю, что Алану пришлось не легче. Не то, чтобы я глядел на него: до того ли мне было, я еле держался на ногах; но ясно, что он ничуть не меньше отупел от усталости и, под стать мне, не глядел, куда мы идем, иначе разве мы угодили бы в засаду, точно слепые кроты?
Получилось это вот как. Плелись мы с Аланом с поросшего вереском бугра, он первым, я шагах в двух позади, совсем как чета бродячих музыкантов; вдруг шорох прошел по вереску, из зарослей выскочили четверо каких-то оборванцев, и минуту спустя мы оба лежали навзничь и каждому к глотке приставлен был кинжал.
Мне было как-то все равно; боль от их грубых рук растворилась в страданиях, и без того переполнявших меня; и даже кинжал мне был нипочем, так я радовался, что можно больше не двигаться. Я лежал и смотрел в лицо державшего меня оборванца; оно было, помнится, загорелое дочерна, с белесыми глазищами, но я нисколько его не боялся. Я слышал, как один из них о чем-то по-гэльски перешептывается с Аланом; но о чем – это меня нисколько не занимало.
Потом кинжалы убрали, а нас обезоружили и лицом к лицу посадили в вереск.
– Это дозор Клуни Макферсона, – сообщил мне Алан. –
Наше счастье. Теперь только побудем с ними, покуда их вождю не доложат, что пришел я, – и все.
Вождь клана Вуриков Клуни Макферсон был, надо сказать, шесть лет до того одним из зачинщиков великого мятежа; за его голову назначена была награда; я-то думал, он давным-давно во Франции с другими главарями лихих якобитов. При словах Алана я от удивления даже очнулся.
– Вот оно что, – пробормотал я, – значит, Клуни по сю пору здесь?
– А как же! – подтвердил Алан. – По-прежнему на своей землице, а клан его кормит и поит. Самому королю Георгу впору позавидовать.
Я бы еще порасспросил его, но Алан меня остановил.
– Что-то я притомился, – сказал он. – Не худо бы соснуть.
И без долгих разговоров он уткнулся лицом в гущу вереска и, кажется, мигом заснул.
Мне о таком и мечтать было невозможно. Слыхали вы,
как летней порой стрекочут в траве кузнечики? Так вот, едва я смежил веки, как по всему телу – в животе, в запястьях, а главное, в голове – у меня застрекотали тысячи кузнечиков. Глаза мои сразу же вновь открылись, я ворочался с боку на бок, пробовал сесть, и опять ложился, и смотрел бессонными глазами на ослепительные небеса да на заросших, неумытых часовых Клуни, которые выглядывали из-за вершины бугра и трещали друг с другом по-гэльски.
Так-то вот я и отдохнул, а там и гонец воротился; Клуни рад гостям, сообщил он, и нам нужно без промедления подыматься и опять трогаться в путь. Алан был в наилучшем расположении духа; свежий и бодрый после сна, голодный как волк, он не без приятности предвкушал возлияние и жаркое, о котором, видно, помянул гонец. А меня мутило от одних разговоров о еде. Прежде я маялся от свинцовой тяжести в теле, теперь же сделался почти невесом, и это мешало мне идти. Меня несло вперед, точно паутинку; земля под ногами казалась облаком, горы легкими, как перышко, воздух подхватил меня, как быстрый горный ручей, и колыхал то туда, то сюда. Ко всему этому меня тяготило ужасающее чувство безысходности, я казался себе таким беспомощным, что хоть плачь.
Алан взглянул на меня и нахмурился, а я вообразил, что прогневил его, и весь сжался от безотчетного, прямо ребяческого страха. Еще я запомнил, что вдруг заулыбался и никак не мог перестать, хотя мне думалось, что улыбки в такой час неуместны. Но одною лишь добротой движим был мой славный товарищ; вмиг два приспешника Клуни подхватили меня под руки и стремглав (это мне так чудилось, на самом-то деле, скорей всего, не слишком быстро) повлекли вперед, по хитросплетеньям сумрачных падей и лощин, к сердцу суровой горы Бен-Элдер.
ГЛАВА XXIII
Клунева клеть
Наконец мы вышли к подножию лесистой кручи, где деревья стлались по высокому откосу, увенчанному отвесной каменной стеной.
– Сюда, – сказал один из провожатых, и мы начали подниматься в гору. Деревья льнули к склону, как матросы к вантам, стволы их были словно поперечины лестницы, по которой мы взбирались.
На верхней опушке, где вздымал из листвы свое скалистое чело утес, пряталось странное обиталище, прозванное в округе Клуневой Клетью. Меж стволами нескольких деревьев поставлен был плетень, укрепленный кольями, а огороженная площадка выровнена земляной насыпкой наподобие пола. Живой опорой для кровли служило растущее на самой середине дерево. Плетеные стены обложены были мхом. По форме сооружение напоминало яйцо; в этой покатой горной чаще оно наполовину стояло, наполовину висело на откосе, совсем как осиное гнездо в зелени боярышника.
Внутри места с лихвой хватило бы человек на шесть.
Выступ утеса хитро приспособили под очаг; дым стлался по скале, тоже дымчато-серой, снизу оставался неприметен.
То был лишь один из тайников Клуни; пещеры и подземные покои были у него и в других частях его владений; следуя донесениям своих лазутчиков, он, сообразно с тем, подступают или удаляются солдаты, переходил из одного пристанища в другое. Такая кочевая жизнь и приверженность клана к своему вождю не только делали его неуязвимым все то время, пока многие другие либо спасались бегством, либо были схвачены и казнены, но и дали ему пробыть на родине еще лет пять, и лишь по строгому наказу своего повелителя он в конце концов отбыл во
Францию. Там он вскоре умер; странно сказать, но может статься, на чужбине ему недоставало бен-элдерской Клети.
Когда мы подошли к входу, он сидел у своего скального очага и глядел, как стряпает прислужник. Одет он был более чем просто, носил вязаный ночной колпак, натянутый на самые уши, и попыхивал зловонной пенковой трубкой.
При всем том осанка у него была царственная, стоило посмотреть, с каким величием он поднялся нам навстречу.
– А, мистер Стюарт, – сказал он, – добро пожаловать, сэр. Рад и вам и другу вашему, который пока что неизвестен мне по имени.
– Как поживаете. Клуни? – сказал Алан. – Надеюсь, отменно, сэр. Счастлив видеть вас и представить вам своего друга, владельца замка Шос мистера Дэвида Бэлфура.
Не было случая, чтобы Алан помянул мое имение без ехидства, но то наедине; при чужих он возглашал мой титул не хуже герольда.
– Входите же, джентльмены, входите, – сказал Клуни. –
Милости прошу ко мне в дом; он хоть диковинная обитель и, уж конечно, не хоромы, а все же я принимал в нем особу королевской фамилии – вам, мистер Стюарт, без сомнения, ведомо, какую особу я имею в виду. Смочим горло на счастье, а когда мой косорукий челядин управится с жарким, отобедаем и сразимся в карты, как подобает джентльменам. Жизнь моя здесь несколько пресна, – продолжал он, разливая коньяк, – мало с кем видишься, сидишь сиднем, пальцами сучишь да все думаешь про тот славный день, что миновал, и призываешь новый славный день, который, как мы все надеемся, не за горами. Выпьемте же за восстановление династии!
На том мы чокнулись и осушили чары. Я, право, ничего дурного не желал королю Георгу; но, пожалуй, окажись он с нами, он сделал бы то же, что я. После спиртного мне сразу очень полегчало, и я был в силах оглядеться и следить за разговором, быть может, все еще в легком тумане, но уже без прежнего беспричинного ужаса и душевной тоски.
Да, это было и впрямь диковинное место и такой же диковинный был у нас хозяин. За долгую жизнь вне закона
Клуни Макферсон, под стать какой-нибудь вековухе, оброс ворохом мелочных привычек. Сидел он всегда на одном и том же месте, которое прочим занимать возбранялось; в
Клети все расставлено было в раз навсегда заведенном порядке, коего никому не дозволялось нарушать; хорошая кухня была одним из главных его пристрастий, и, даже здороваясь с нами, он краем глаза следил за жарким.
Как я понял, время от времени под покровом ночи он наведывался к своей жене и двум-трем лучшим друзьям, либо они навещали его; большею же частью жил в полном уединении и сообщался лишь со своими дозорными да с челядью, которая прислуживала ему в Клети. Поутру к нему первым делом являлся один из них, брадобрей, и за бритьем выкладывал все новости в округе, до которых
Клуни был превеликий охотник. Расспросам его не было конца, он допытывался до всех мелочей, истово, как дитя; а услышав иной ответ, хохотал до упаду, и припомнив задним числом, когда брадобрей уж давным-давно ушел, вновь разражался смехом.
Впрочем, вопросы его, по-видимому, были не так уж бесцельны; отрезанный от жизни, лишенный, как и другие шотландские землевладельцы, законной власти недавним парламентским указом, он у себя в клане по-прежнему, на стародавний обычай, исправлял судейские обязанности.
К нему в это логово шли разрешать споры; люди его клана, которые не посчитались бы с решением Верховного суда, по одному слову затравленного изгоя забывали об отмщении, безропотно выкладывали деньги. Когда он бывал во гневе, а это случалось нередко, он метал громы и молнии почище иного монарха, и прислужники трепетали и никли перед ним, как дети перед грозным родителем. С
каждым из них, входя, он чинно здоровался, а после оба по-военному подносили руку к головному убору. Одним словом, мне представился случай заглянуть изнутри в повседневный обиход горного клана, причем такого, чей вождь объявлен вне закона и обречен скрываться; земли его захвачены; войска охотятся за ним по всем краям, порой в какой-нибудь миле от его убежища; а меж тем последний оборванец, который каждый день сносил от него выволочки и брань, мог бы разбогатеть, выдав его.
В тот первый день, едва поспело жаркое, Клуни собственноручно выжал в него лимон (в подобных роскошествах он не знал недостатка) и пригласил нас откушать.
– Таким блюдом, только без лимонного сока, я потчевал в этом же самом доме его королевское высочество, – сказал он, – В те времена и мясо было редким лакомством, а о приправах никто не мечтал. Да и то сказать, в сорок шестом на моей земле больше было драгун, чем лимонов.
Не знаю, вправду ли удалось жаркое – при виде его у меня тошнота подступила к горлу и я насилу проглотил несколько кусков. За едой Клуни занимал нас рассказами о том, как гостил в Клети принц Чарли6, изображал собеседников в лицах и подымался из-за стола, чтобы показать, где кто стоял. С его слов принц мне представился милым и горячим юношей, достойным отпрыском династии учтивых королей, уступающим, однако, в мудрости царю Соломону. Я понял также, что пока он жил в Клети, он то и дело напивался, а стало быть, уже в ту пору начал проявляться порок, который ныне, если верить слухам, обратил его в развалину.
Как только мы покончили с едой. Клуни извлек видавшую виды, захватанную и засаленную колоду карт, какую держат разве что в жалкой харчевне, и предложил нам сыграть, а у самого уже и глаза разгорелись.
Между тем картежная игра была одним из занятий, которых я издавна приучен был сторониться, как недостойных; мой отец полагал, что христианину, а тем более джентльмену, негоже ставить под удар свое добро и покушаться на чужое по прихоти клочка размалеванного
6 Карл Стюарт, внук Иакова II, «молодой претендент» на престол Шотландии.
картона. Понятно, я мог бы сослаться на усталость, чем не веское оправдание; но я решил, что мне не пристало искать уловок. Наверно, я покраснел как рак, но голос мой не дрогнул, и я сказал, что не навязываюсь в судьи другим, сам же игрок неважный.
Клуни – он тасовал колоду – остановился.
– Это еще что за разговоры? – промолвил он. – Откуда этакое виговское чистоплюйство в доме Клуни Макферсона?
– Я за мистера Бэлфура ручаюсь головой, – вмешался
Алан. – Это честный и доблестный джентльмен, и не извольте забывать, кто это говорит. Я ношу имя королей, –
Алан лихо заломил шляпу, – а потому я сам и всякий, кто зовется мне другом, на своем месте среди достойнейших.
Просто джентльмен устал, и ему надобно уснуть. Что из того, коли его не тянет к картам, – нам это не помеха. Я, сэр, готов и расположен сразиться с вами в любой игре, какую ни назовете.
– Да будет вам известно, сэр, – ответствовал Клуни, –
что под сим убогим кровом всяк джентльмен волен следовать своим желаниям. Ежели б другу вашему заблагорассудилось ходить на голове, пусть сделает одолжение. А
если ему, иль вам, или кому другому тут в чем-то не потрафили, я весьма польщен буду выйти с ним прогуляться.
Вот уж, воистину, не хватало, чтобы двое добрых друзей по моей милости перерезали друг другу глотки!
– Сэр, – сказал я, – Алан заметил справедливо, я и правда сильно утомился. Мало того, как человеку, у которого, возможно, есть свои сыновья, я вам открою, что связан обещанием, данным отцу.
– Ни слова более, ни слова, – сказал Клуни и указал мне на вересковое ложе в углу Клети. Несмотря на это, он остался не в духе, косился на меня неприязненно и всякий раз что-то бормотал себе под нос. И верно, нельзя не признать, что щепетильность моя и слова, в коих я о ней объявил, отдавали пресвитерианским душком и не очень-то были кстати в обществе вольных горских якобитов.
От коньяку, от оленины я что-то отяжелел; и едва улегся на вересковое ложе, как впал в странное забытье, в котором и пребывал почти все время, пока мы гостили в
Клети. Порою, очнувшись ненадолго, я осознавал, что происходит; порой различал лишь голоса или храп спящих, наподобие бессвязного лопотания речки; а пледы на стене то опадали, то разрастались вширь, совсем как тени на потолке от горящего очага. Наверно, я изредка разговаривал или выкрикивал что-то, потому что, помнится, не раз с изумлением слышал, что мне отвечают; не скажу, правда, чтобы меня мучил один какой-нибудь кошмар, а только глубокое отвращение; и место, куда я попал, и постель, на которой покоился, и пледы на стене, и голоса, и огонь в очаге, и даже сам я был себе отвратителен.
Призван был прислужник-брадобрей, он же и лекарь, дабы предписать лекарство; но так как объяснялся он по-гэльски, до меня из его заключения не дошло ни слова, а спрашивать перевод я не стал, так скверно мне было. Я ведь и без того знал, что болен, прочее же меня не трогало.
Пока дела мои были плохи, я слабо различал, что творится вокруг. Знаю только, что Клуни с Аланом почти все время сражались в карты, и твердо уверен, что сначала определенно выигрывал Алан; мне запомнилось, как я сижу в постели, они азартно играют, а на столе поблескивает груда денег, гиней, наверно, шестьдесят, когда не все сто. Чудно было видеть такое богатство в гнезде, свитом на крутой скале меж стволами живых деревьев. И я еще тогда подумал, что Алан ступил на шаткую почву с таким борзым конем, как тощий зеленый кошелек, в котором нет и пяти фунтов.
Удача, видно, отвернулась от него на второй день.
Незадолго до полудня меня, как всегда, разбудили, чтобы покормить, я, как всегда, отказался, и мне дали выпить какого-то горького снадобья, назначенного брадобреем. Сквозь открытую дверь мой угол заливало солнце, оно слепило и тревожило меня. Клуни сидел за столом и мусолил свою колоду. Алан нагнулся над постелью, так что лицо его оказалось возле самых моих глаз; моему воспаленному, горячечному взору оно представилось непомерно огромным.
Он попросил, чтобы я ссудил ему денег.
– На что? – спросил я.
– Просто так, в долг.
– Но для чего? – повторил я. – Не понимаю.
– Да что ты, Дэвид, – сказал Алан. – Неужто мне денег в долг пожалеешь?
Ох, надо бы пожалеть, будь я в здравом уме! Но я ни о чем другом не думал, лишь бы прогнать от себя это огромное лицо, – и отдал ему деньги.
На третье утро, когда мы пробыли в Клети двое суток, я пробудился с чувством невыразимого облегчения, конечно, разбитый и слабый, но вещи видел уже в естественную величину и в истинном их повседневном обличье. Больше того, мне и есть захотелось, и с постели я встал без чьей-либо помощи, а как позавтракали, вышел из Клети и сел на опушке. День выдался серенький, в воздухе веяла мягкая прохлада, и я пронежился целое утро, встряхиваясь лишь, когда мимо, с припасами и донесениями, проходили клуневы слуги и лазутчики; окрест сейчас было спокойно, и Клуни, можно сказать, царствовал почти в открытую.
Когда я воротился, они с Аланом, отложив карты, допрашивали прислужника; глава клана обернулся и что-то сказал мне по-гэльски.
– По-гэльски не разумею, сэр, – отозвался я.
После злополучной размолвки из-за карт, что бы я ни сказал, что бы ни сделал, все вызывало у Клуни досаду.
– Коли так, у имени вашего разумения побольше, чем у вас, – сердито буркнул он, – потому что это доброе гэльское имечко. Ну, да не в том суть. Мой лазутчик показывает, что на юг путь свободен, только вопрос, достанет ли у вас сил идти.
Я видел карты на столе, но золота и след простыл, только гора надписанных бумажек, и все на клуневой стороне. Да и у Алана вид был чудной, словно он чем-то недоволен; и дурное предчувствие овладело мною.
– Не скажу, чтобы я совсем был здоров, – ответил я и посмотрел на Алана, – а впрочем, у нас есть немного денег, и с ними мы себе изрядно облегчим путь.
Алан прикусил губу и уставился в землю.
– Дэвид, знай правду, – молвил он наконец. – Деньги я проиграл.
– И мои тоже? – спросил я.
– И твои, – со стоном сказал Алан. – Зачем только ты мне их дал! Я сам не свой, как дорвусь до карт.
– Ба-ба-ба! – сказал Клуни. – Все это вздор; подурачились, и только. Само собой, деньги вы получите обратно, хоть вдвое больше, коли не побрезгуете. На что б это было похоже, если б я их взял себе! Слыханное ли дело, чтобы я ставил палки в колеса джентльменам в таком положении, как ваше! Куда бы это годилось! – уже во весь голос гаркнул Клуни, весь побагровел и принялся выкладывать золотые из карманов.
Алан ничего не сказал, только все смотрел в землю.
– Может, на минутку выйдем, сэр? – сказал я.
Клуни ответил: «С удовольствием», – и, точно, сразу пошел за мной, но лицо у него было хмурое и раздосадованное.
– А теперь, сэр, – сказал я, – раньше всего я должен принести вам признательность за ваше великодушие.
– Несусветная чушь! – вскричал Клуни. – Великодушие какое-то выдумал… Нехорошо получилось, конечно, да что прикажете делать – загнали в клетушку, точно овцу в хлев, – только и остается, что посидеть за картами с друзьями, когда в кои-то веки залучишь их к себе! А если они проиграют, то и речи быть не может… – Тут он запнулся.
– Вот именно, – сказал я. – Если они проиграют, вы им отдаете деньги; а выиграют, так ваши уносят в кармане! Я
уж сказал, что склоняюсь пред вашим великодушием; и все же, сэр, мне до крайности тяжело оказаться в таком положении.
Наступило короткое молчание; Клуни тщился что-то сказать, но так и не выговорил ни слова. Только лицо его с каждым мгновением сильней наливалось кровью.
– Я человек молодой, – сказал я, – и вот я у вас спрашиваю совета. Посоветуйте мне как сыну. Мой друг честь по чести проиграл свои деньги, а до этого, опять-таки честь по чести, куда больше выиграл у вас. Могу я взять их назад? Хорошо ли будет так поступить? Ведь как ни поверни, сами понимаете, гордость моя при том пострадает.
– Да и для меня нелестно получается, мистер Бэлфур, –
сказал Клуни. – По-вашему выходит, я вроде как сети расставляю бедным людям, им в ущерб. А я не допущу, чтобы мои друзья в моем доме терпели оскорбления –
да-да! – И вдруг вспылил: – Или наносили оскорбления, вот так!
– Видите, сэр, значит, не совсем я напрасно говорил: карты – никчемное занятие для порядочных людей. Впрочем, я жду, что вы мне присоветуете.
Ручаюсь, если Клуни кого и ненавидел сейчас, так это
Дэвида Бэлфура. Он смерил меня воинственным взглядом, и резкое слово готово было сорваться с его уст. Но то ли молодость моя его обезоружила, то ли пересилило чувство справедливости… Спору нет, положение было унизительное для всех, и не в последнюю очередь для Клуни; тем больше ему чести, что сумел выйти из него достойно.
– Мистер Бэлфур, – сказал он, – больно вы на мой вкус велеречивы да обходительны, но при всем том в вас живет дух истого джентльмена. Вот вам честное мое слово: можете брать эти деньги – я и сыну сказал бы то же, – а вот и моя рука.
ГЛАВА XXIV
По тайным тропам. Ссора
Под покровом ночи нас с Аланом переправили через
Лох-Эрихт и повели вдоль восточного берега в другой тайник у верховьев Лох-Ранноха, а провожал нас один прислужник из Клети. Этот молодец нес все наши пожитки и еще Аланов плащ в придачу и с эдакой поклажей трусил себе рысцой, как крепкая горская лошадка с охапкой сена; я давеча едва ноги волочил, хотя нес вдвое меньше; а между тем доводись нам помериться силами в честной схватке, я одолел бы его играючи.
Конечно, совсем иное дело шагать налегке; кабы не это ощущение свободы и легкости, я, пожалуй, вовсе не смог бы идти. Я только что поднялся с одра болезни, ну, а обстоятельства наши были отнюдь не таковы, чтобы воодушевлять на богатырские усилия: путь пролегал по самым безлюдным и унылым местам Шотландии, под ненастными небесами, и в сердцах путников не было согласия.
Долгое время мы ничего не говорили, шли то бок о бок, то друг за другом с каменными лицами; я – злой и надутый, черпая свои невеликие силы в греховных и неистовых чувствах, обуревавших меня; Алан – злой и пристыженный, пристыженный тем, что спустил мои деньги; злой оттого, что я так враждебно это принял.
Мысль о том, чтобы с ним расстаться, преследовала меня все упорнее, и чем больше она меня прельщала, тем отвратительней я становился сам себе. Ведь что бы Алану повернуться и сказать: «Ступай один, моя опасность сейчас страшнее, а со мной опасней и тебе», – и благородно, и красиво, и великодушно. Но самому обратиться к другу, который тебя, бесспорно, любит, и заявить: «Ты в большой опасности, я – не очень; дружество твое мне обуза, так что выкручивайся как знаешь и сноси тяготы в одиночку…» –
нет, ни за что; о таком про себя подумаешь, и то вон щеки пылают!
А все-таки Алан поступил как ребенок и, что хуже всего, ребенок неверный. Выманить у меня деньги, когда я лежал почти в беспамятстве, само по себе немногим лучше воровства; да еще, изволите видеть, бредет себе рядышком, гол как сокол, и без зазрения совести метит поживиться деньгами, которые мне, по его милости, пришлось выклянчить. Понятное дело, я не отказывался с ним поделиться, да только зло брало, что он принимал это как должное.
Вот вокруг чего вертелись все мои мысли, но заикнуться о расставании иль деньгах означало бы проявить черную неблагодарность. Потому, избрав меньшее из двух зол, я молчал как рыба, даже глаз не поднимал на своего спутника, разве что косился исподтишка.
В конце концов на том берегу Лох-Эрихта по дороги сквозь ровные камышовые плавни, где идти было ненужно, Алан не выдержал и шагнул ко мне.
– Дэвид, – сказал он, – не дело друзьям так себя вести из-за маленькой неприятности. Я должен сознаться, что раскаиваюсь, ну и дело с концом. А теперь, если у тебя что накопилось на душе, лучше выкладывай.
– У меня? – процедил я. – Ровным счетом ничего.
Он как будто погрустнел, что я и отметил с подленьким злорадством.
– Погоди, – сказал он дрогнувшим голосом, – ведь я же говорю, что виноват.
– Еще бы не виноваты, – хладнокровно отозвался я. –
Надеюсь, вы отдадите мне должное, что я вас ни разу не попрекнул.
– Ни разу, – сказал Алан. – Ты хуже сделал, и сам это знаешь. Может быть, разойдемся врозь? Ты как-то помянул об этом. Может быть, снова скажешь? Отсюда, Дэвид, и вправо и влево гор и вереска хватит на обоих; а я, откровенно говоря, не люблю набиваться, когда не нужен.
Меня точно ножом резануло, как будто Алан разгадал мое тайное вероломство.
– Алан Брек! – выкрикнул я и разразился негодующей речью: – Как могли вы подумать, что я от вас отвернусь в тяжелый час? Вы не смеете мне бросать такие слова. Все мое поведение их опровергает. Правильно, я тогда уснул на пустоши; так ведь это я от усталости, и нечестно мне за то пенять…
– А я и не думал, – сказал Алан.
– …но если не считать того случая, – продолжал я, – что такого я сделал, чтобы мне как последней собаке приписывать такие низости? Я никогда еще не подводил друга и с вас начинать не собираюсь. Мы слишком много пережили вместе; вы, может, и забудете это, я – никогда.
– Я тебе одно скажу, Дэвид, – очень спокойно проговорил Алан. – Жизнью я тебе давно обязан, а теперь ты выручил мои деньги. Так постарайся же, не отягчай мне и без того тяжкое бремя.
Кого бы не тронули эти слова; они и меня задели, да не так, как надо. Я понимал, что веду себя прескверно, и злился уже не только на Алана, но и на себя заодно, а оттого сильней ожесточался.
– Вы меня просили говорить, – сказал я. – Что ж, ладно, скажу. Вы – сами согласились, что оказали мне плохую услугу, мне пришлось стерпеть унижение – я вас ни словом не упрекнул, даже речи не заводил об этом, пока вы первый не начали. А теперь вам не нравится, почему я не пляшу от радости, что меня унизили! – кричал я. – А там, глядишь, потребуете, чтобы я еще вам в ноги бухнулся да благодарил! Вы бы о других побольше думали, Алан Брек! Если б вы чаще вспоминали о других, то, может, меньше говорили бы о себе, и когда друг из приязни к вашей особе без звука глотает обиду, сказали бы спасибо и не касались этого, а вы на него же ополчаетесь. Вы ж сами признали, что все получилось по вашей вине, так и не вам бы напрашиваться на ссору.
– Хорошо, – сказал Алан, – ни слова больше.
И вновь воцарилось молчание; дошли до тайника, поужинали, легли спать, и все без единого слова.
На другой день в сумерках наш провожатый переправил нас через Лох-Раннох и объяснил, какой дорогой, на его взгляд, нам лучше пробираться дальше. Он предлагал нам сразу уйти высоко в горы, сделать большой круг в обход трех долин – Глен-Лайона, Глен-Локея, Глен-Докарта и мимо Киппена, вдоль истоков Форта, спуститься на равнину. Алан слушал неодобрительно; такой путь вывел бы нас к землям его кровных врагов, гленоркских Кемпбеллов. Он возразил, что если повернуть на восток, мы почти сразу выходим к атолским Стюартам, людям одного с ним имени и рода, хоть и подчиненным другому вождю; к тому же так нам гораздо ближе и легче дойти до цели. Однако наш провожатый – а он был, кстати сказать, первый среди лазутчиков Клуни – на любой его довод приводил свой, более основательный, называл число солдат в каждой округе и в заключение (насколько я сумел разобрать) объяснил, что нам нигде не будет безопасней, чем на земле Кемпбеллов.
Алан в конце концов сдался, но скрепя сердце.
– Тоскливей края не сыскать в Шотландии, – проворчал он. – Ничегошеньки нету, один лишь вереск, да воронье, да
Кемпбеллы. Впрочем, вы, я вижу, человек понимающий, так что будь по-вашему!
Сказано – сделано; мы двинулись дальше этим путем.
Почти три ночи напролет блуждали мы по неприютным горам, среди источников, где зарождаются строптивые реки; часто нас окутывали туманы, непрестанно секли ветры, поливали дожди, и не обласкал ни единый проблеск солнца. Днем мы отсыпались в измокшем вереске, ночами без конца карабкались по неприступным склонам, продирались сквозь нагромождения каменных глыб. Мы то и дело сбивались с пути; нередко попадали в такой плотный туман, что были вынуждены, не двигаясь с места, пережидать, пока он поредеет. О костре и думать не приходилось. Вся еда наша была драммак да ломоть холодного мяса, которым снабдили нас в Клети, что же до питья, видит бог, воды кругом хватало.
Страшное то было время, а беспросветное ненастье и угрюмые места вокруг не скрашивали нам его. Я весь иззяб; стучал от холода зубами; горло у меня разболелось немилосердно, как прежде на островке; в боку кололо, не переставая, когда же я забывался сном на своем мокром ложе, под проливным дождем и в чавкающей грязи, то лишь затем, чтоб пережить еще раз в сновидениях самое страшное, что приключилось наяву; я видел башню замка
Шос в свете молний, Рансома на руках у матросов, Шуана в предсмертной агонии на полу кормовой рубки, Колина
Кемпбелла, который судорожно силился расстегнуть на себе кафтан. От этого бредового забытья меня пробуждали в предвечерних сумерках, и я садился в той же жидкой грязи, в которой спал, и ужинал холодным драммаком; дождь стегал меня по лицу либо ледяными струйками сочился за воротник; туман надвигался на нас, точно стены мрачной темницы, а иной раз под порывами ветра стены ее внезапно расступались, открывая нам глубокий темный провал какой-нибудь долины, куда с громким ревом низвергались потоки.
Со всех сторон шумели и гремели бессчетные речки.
Под затяжным дождем вздулись горные родники, всякое ущелье клокотало, как водослив; всякий ручей набух, как в разгар половодицы, заполнил русло и вышел из берегов. В
часы полунощных скитаний робко было внимать долинным водам, то гулким, как раскаты грома, то гневным, точно крик. Вот когда понял я по-настоящему сказки про
Водяного Коня, злого духа потоков, который, как рассказывают, плачет и трубит у перекатов, зазывая путника на погибель. Алан, по-моему, в это верил, если не совсем, так вполовину; и когда вопли вод стали особенно пронзительны, я был не слишком удивлен (хоть, разумеется, и неприятно поражен), увидев, как он крестится на католический лад.
Во время этих мучительных странствий мы с Аланом держались отчужденно, даже почти не разговаривали. И то правда, что я перемогался из последних сил; возможно, в этом для меня есть какое-то оправдание. Но я к тому же по природе был злопамятен, не вдруг обижался, зато долго не прощал обиды, а теперь злобился и на своего спутника и на себя самого. Первые двое суток он был сама доброта; немногословен, быть может, но неизменно готов помочь, и все надеялся (я это отлично видел), что недовольство мое пройдет. А я все это время лишь отмалчивался, растравлял себя, грубо отвергал его услуги и лишь изредка скользил по нему пустым взглядом, как будто он камень или куст какой-нибудь.
Вторая ночь, а верней, заря третьего дня захватила нас на очень голом уклоне, так что по обыкновению сразу же сделать привал, перекусить и лечь спать оказалось нельзя.
Пока мы добрались до укрытия, серая мгла заметно поредела, ибо, хотя дождь и не перестал, тучи поднялись выше; и Алан, заглянув мне в лицо, встревоженно нахмурился.
– Давай-ка я понесу твой узел, – предложил он, наверно, в десятый раз с тех пор, как мы простились у Лох-Ранноха с лазутчиком.
– Спасибо, сам управлюсь, – надменно отозвался я.
Алан вспыхнул.
– Больше предлагать не стану, – сказал он. – Я не из терпеливых, Дэвид.
– Да уж, что верно, то верно, – был мой ответ, вполне достойный дерзкого и глупого сорванца лет десяти.
Алан ничего не сказал, но поведение его было красноречивей всяких слов. Отныне, надо полагать, он окончательно простил себе свою оплошность у Клуни; вновь лихо заломил шляпу, приосанился и зашагал, посвистывая и поглядывая на меня краем глаза с вызывающей усмешкой.