Корабль стоял на одном якоре далеко от литского причала, и пассажиры должны были добираться к нему на шлюпках. Это было нетрудно, так как стоял мертвый штиль, день выдался морозный и облачный и туман клубился над самой водой. Корпус корабля, когда я подплывал к нему, был скрыт в тумане, но высокие мачты искрились на солнце, словно отлитые из огня. Этот торговый корабль, большой и удобный, с несколько тупым носом, был тяжело нагружен солью, соленой семгой и тонкими белыми бумажными чулками, предназначенными на продажу в Голландии. На борту меня встретил капитан – некий Сэнг

(кажется, из Лесмахаго), очень приветливый, добродушный старый моряк, хотя в тот миг он, пожалуй, слишком много суетился. Кроме меня, никто из пассажиров еще не прибыл, и меня оставили на палубе, где я расхаживал взад и вперед, всматриваясь в даль и раздумывая, каким же будет обещанное мне прощание.

Эдинбург и Пентлендские холмы рисовались надо мной как бы в туманном сиянии, время от времени затмеваемые облаками; на месте Лита виднелись лишь макушки труб, а на поверхности воды, где стлался туман, вообще ничего не было видно. Вдруг послышался плеск весел, и вскоре, словно вынырнув из дыма, клубящегося над костром, показалась лодка. На корме сидел мрачный человек, закутанный от холода в кусок парусины, а рядом с ним виднелась стройная, нежная, изящная фигурка девушки, и у меня дрогнуло сердце. Я едва успел перевести дух и приготовиться к встрече с нею, как она уже с улыбкой ступила на палубу, и я отвесил ей самый изысканный поклон, который и сравнить нельзя было с тем поклоном, что я несколько месяцев назад отдал этой особе. Без сомнения, оба мы сильно изменились: она стала выше ростом, заметно вытянулась, как чудесное молодое деревце. У нее появилась милая застенчивость, которая так к ней шла, и она была исполнена достоинства и женственности; рука одной и той же волшебницы поработала над нами, и мисс Грант обоим нам придала блеск, хотя красота была присуща лишь одной. У обоих вырвались почти одинаковые восклицания, каждый был уверен, что другой приехал проститься, но тотчас же выяснилось, что мы едем вместе.

– Так вот почему Барби ничего мне не сказала! – воскликнула она и сразу вспомнила, что при ней письмо, которое дано ей с условием, чтобы она вскрыла его не ранее, чем ступит на борт. В конверт была вложена записка и для меня, где говорилось:

«Дорогой Дэви! Ну, как вам понравился мой прощальный привет? И что вы скажете о своей попутчице?

Поцеловали вы ее или только попросили разрешения? Я

чуть было не кончила на этом свое письмо, но тогда цель моего вопроса едва ли была бы достигнута; а самой мне ответ известен на собственном опыте. Итак, мысленно впишите сюда мой добрый совет. Не будьте слишком робким, но ради бога не пытайтесь напускать на себя развязность, это вам совсем не идет.

Остаюсь вашим любящим другом и наставницей Барбарой Грант».

Вырвав листок из записной книжки, я написал ответ, исполненный благодарности, сложил его вместе с письмецом от Катрионы и запечатал своей новой печатью с гербом Бэлфуров и отдал слуге Престонгрэнджа, ждавшему в моей лодке.

Теперь, наконец, мы могли наглядеться друг на друга, так как до сих пор, повинуясь какому-то взаимному побуждению, мы избегали обмениваться взглядами, пока снова не пожали друг другу руки.

– Катриона! – сказал я. Но на этом все мое красноречие иссякло.

– Вы рады меня видеть? – спросила она.

– Об этом незачем и спрашивать, – ответил я. – Мы слишком большие друзья, чтобы попусту тратить слова.

– Правда, лучше этой девушки нет никого на свете? –

воскликнула она. – В жизни не встречала такой красавицы, такой чистой души.

– И все же Эпин интересует ее не больше, чем прошлогодний снег, – заметил я.

– Ах, она и в самом деле так сказала! – воскликнула

Катриона. – А все-таки она взяла меня к себе и обласкала ради моего честного имени и благородной крови, которая течет в моих жилах.

– Сейчас я вам все объясню, – сказал я. – Каких только лиц не бывает на свете. Вот у Барбары такое лицо, что стоит только взглянуть на него, и всякий придет в восхищение и поймет, что она чудесная, смелая, веселая девушка. А ваше лицо совсем другое, я и сам до сегодняшнего дня не знал по-настоящему, какое оно. Вы не можете себя видеть и оттого меня не понимаете, но именно ради вашего лица она взяла вас к себе и обласкала. И всякий на ее месте сделал бы то же самое.

– Всякий? – переспросила она.

– Всякий на всем божьем свете! – отвечал я.

– Так вот почему меня взяли солдаты из замка! – воскликнула она.

– Это Барбара научила вас расставлять мне ловушки, –

заметил я.

– Ну уж, что ни говорите, а она научила меня еще кое-чему. Она мне многое объяснила насчет мистера Дэвида, рассказала обо всех его дурных чертах и о том, что есть в нем кое-что и хорошее, – сказала Катриона с улыбкой. – Она рассказала мне про мистера Дэвида все, умолчала только, что он поплывет со мной на одном корабле.

Кстати, куда вы плывете?

Я рассказал.

– Что ж, – проговорила она, – несколько дней мы проведем вместе, а потом, наверное, простимся навек! Я еду к своему отцу в город, который называется Гелвоэт, а оттуда во Францию, мы будем там жить в изгнании вместе с вождями нашего клана.

В ответ я лишь что-то промычал, потому что при упоминании о Джемсе Море у меня всегда пресекался голос.

Она сразу это заметила и угадала мои мысли.

– Скажу вам одно, мистер Дэвид, – заявила она. – Конечно, двое из моих родичей обошлись с вами не совсем хорошо. Один из них – мой отец Джемс Мор, а второй –

лорд Престонгрэндж. Престонгрэндж оправдался сам или с помощью своей дочери. А мой отец Джемс Мор… Вот что я вам скажу: он сидел в тюрьме, закованный в кандалы. Он честный, простой солдат и простой, благородный шотландец. Ему вовек не понять, чего они добиваются. Но если б он понял, что это грозит несправедливостью молодому человеку вроде вас, он бы лучше умер. И ради ваших дружеских чувств ко мне я прошу вас: простите моего отца и мой клан за ошибку.

– Катриона, – сказал я, – мне незачем знать, что это была за ошибка. Я знаю только одно: вы пошли к Престонгрэнджу и на коленях умоляли его сохранить мне жизнь. Конечно, я понимаю, вы пошли к нему ради своего отца, но ведь вы просили и за меня. Я просто не могу об этом говорить. О двух вещах я не могу даже думать: о том, как вы меня осчастливили, когда назвали себя моим другом, и как просили сохранить мне жизнь. Не будем же больше никогда говорить о прощении и обидах.

После этого мы постояли немного молча – Катриона потупила глаза, а я смотрел на нее, – и прежде чем мы заговорили снова, с северо-запада потянул ветерок, и матросы принялись ставить паруса и поднимать якорь.

Кроме нас с Катрионой, на борту было еще шесть пассажиров, так что места в каютах едва хватало. Трое были


степенные торговцы из Лита, Керколди и Данди, плывшие по какому-то делу в Верхнюю Германию. Четвертый –

голландец, возвращавшийся домой, остальные – почтенные жены торговцев; попечению одной из них была вверена

Катриона. Миссис Джебби (так ее звали), на наше счастье, плохо переносила морское путешествие и целыми сутками лежала пластом. К тому же все пассажиры на борту «Розы»

были люди пожилые, кроме нас да еще бледного мальчугана, который, как сам я некогда, прислуживал за едой; и получилось так, что мы с Катрионой были всецело предоставлены самим себе. Мы сидели рядом за столом, и я с наслаждением подавал ей блюда. На палубе я подстилал для нее свой плащ; и поскольку для этого времени года погода стояла на редкость хорошая, с ясными, морозными днями и ночами, с ровным легким ветерком, так что, пока судно шло через все Северное море, команде не пришлось даже прикасаться к парусам, мы сидели на палубе (лишь изредка прохаживаясь, чтобы согреться) от утренней зари до восьми или девяти вечера, когда на небе загорались яркие звезды. Торговцы или капитан Сэнг иногда с улыбкой поглядывали на нас, перебрасывались шуткою и снова предоставляли нас самим себе; большую же часть времени они были поглощены, рыбой, ситцем и холстом или подсчитывали, скоро ли доедут, нимало не интересуясь заботами, которыми были поглощены мы.

Поначалу нам было о чем поговорить и мы казались себе необычайно остроумными; я немножко строил из себя светского франта, а она (мне кажется) играла роль молодой дамы, кое-что повидавшей на своем веку. Но вскоре мы стали держаться проще. Я отбросил высокопарный, отрывистый английский язык (которым владел не слишком хорошо) и забывал о поклонах и расшаркиваниях, которым меня обучили в Эдинбурге; она, со своей стороны, усвоила со мной дружеский тон; и мы жили бок о бок, как близкие родичи, только я испытывал к ней чувства более глубокие, чем она ко мне. К этому времени мы чаще стали молчать, чему оба были очень рады. Иногда она рассказывала мне сказки, которых знала великое множество, наслушавшись их от моего рыжего знакомца Нийла. Рассказывала она очень мило, и сами сказки были милые, детские; но мне всего приятней было слышать ее голос и думать, что вот она рассказывает мне, а я слушаю. Иногда же мы сидели молча, не обмениваясь даже взглядами, и наслаждались одной лишь близостью друг к другу. Конечно, я могу говорить только о себе. Не уверен даже, что я спрашивал себя, о чем думает девушка, а в собственных мыслях боялся признаться даже самому себе. Теперь уже незачем это скрывать ни от себя, ни от читателя: я был влюблен без памяти. Она затмила в моих глазах солнце. Я, уже говорил, что в последнее время она стала выше ростом, тянулась вверх, как всякое юное, здоровое существо, была полна сил, легкости и бодрости; мне казалось, что она двигалась, как юная лань, и стояла, как молодая березка в горах.

Только бы сидеть с ней рядом на палубе, большего я не желал; право, я ни на минуту не задумывался о будущем и был до того счастлив настоящим, что не хотел ломать голову над тем, как быть дальше; лишь изредка я, не устояв перед искушением, задерживал ее руку в своей. Но при этом я, как скряга, оберегал свое счастье и не хотел рискнуть ничем.

Обычно мы говорили каждый о себе или друг о друге, так что если бы кто-нибудь вздумал нас подслушивать, он счел бы нас самыми большими себялюбцами на свете.

Однажды во время такого разговора речь зашла о друзьях и дружбе, и мы, как вскоре оказалось, вступили на опасный путь. Мы говорили о том, какое чудесное это чувство –

дружба и как мало мы о ней знали раньше, о том, как благодаря ей жизнь словно обновляется, и делали тысячи подобных же открытий, которые с сотворения мира делают молодые люди в нашем положении. Затем речь зашла о том, что, как это ни странно, когда друзья встречаются впервые, им кажется, будто жизнь только начинается, а ведь до этого каждый прожил на свете; столько лет, попусту теряя время среди других людей.

– Я сделала совсем немного, – говорила она, – и могла бы рассказать всю свою жизнь в нескольких словах. Я ведь всего только девушка, а, что ни говорите, много ли событий может произойти в жизни девушки? Но в сорок пятом я отправилась в поход вместе со своим кланом. Люди шли с саблями и кремневыми ружьями, некоторые большими отрядами, в одинаковых пледах, и они не теряли времени зря, скажу я вам. Среди них были и шотландцы с равнины, рядом скакали их арендаторы и трубачи верхом на конях, и торжественно звучали боевые волынки. Я ехала на горской лошадке по правую руку от своего отца Джемса Мора и от самого Гленгайла. Никогда не забуду, как Гленгайл поцеловал меня в щеку и сказал: «Моя родственница, вы единственная женщина из всего клана, которая отправилась с нами», – а мне всего-то было двенадцать лет. Видела я и принца Чарли, ах, до чего ж он был красив, глаза голубые-голубые! Он пожаловал меня к руке перед всей армией. Да, это были прекрасные дни, но все походило на сон, а потом я вдруг проснулась. И вы сами знаете, что было дальше; пришли ужасные времена, нагрянули красные мундиры, и мой отец с дядьями засел в горах, а я носила им еду поздней ночью или на рассвете, с первыми петухами. Да, я много раз ходила ночью, и в темноте сердце у меня так сильно стучало от страха. Просто чудо, как это я ни разу не встретилась с привидением; но, говорят, девушке их нечего бояться. Потом мой дядя женился, и это было совсем ужасно. Ту женщину звали Джин Кэй, и я все время была с ней в ту ночь в Инверснейде, когда мы похитили ее у подруг по старинному обычаю. Она сама не знала, чего хотела: то она была готова выйти за Роба, то через минуту и слышать о нем не желала. В жизни не видала такой полоумной, не может же человек говорить то да, то нет. Что ж, она была вдова, а вдовы все плохие.

– Катриона! – сказал я. – С чего вы это взяли?

– Сама не знаю, – ответила она. – Так мне подсказывает сердце. Выйти замуж во второй раз! Фу! Но такая уж она была – вышла вторым браком за моего дядю Робина, некоторое время ходила с ним в церковь и на рынок, а потом ей это надоело или подруги отговорили ее, а может, ей стало стыдно. Ну и она сбежала обратно к своим, сказала, будто мы держали ее силой, и еще много всего, я вам и повторить не решусь. С тех пор я стала плохо думать о женщинах. Ну, а потом моего отца Джемса Мора посадили в тюрьму, и остальное вы знаете не хуже меня.

– И у вас никогда не было друзей? – спросил я.

– Нет, – ответила она. – В горах я водила компанию с несколькими девушками, но дружбой это не назовешь.

– Ну, а мне и вовсе рассказывать не о чем, – сказал я. – У

меня никогда не было друга, пока я не встретил вас.

– А как же храбрый мистер Стюарт? – спросила она.

– Ах да, я о нем позабыл, – сказал я. – Но ведь он мужчина, а это – совсем другое дело.

– Да, пожалуй, – согласилась она. – Ну конечно же, это

– совсем другое дело.

– И был еще один человек, – сказал я. – Сперва я считал его своим другом, но потом разочаровался.

Катриона спросила, кто же она такая.

– Это он, а не она, – ответил я. – Мы с ним были лучшими учениками в школе у моего отца и думали, что горячо любим друг друга. А потом он уехал в Глазго, поступил служить в торговый дом, который принадлежал сыну его троюродного брата, и прислал мне оттуда с оказией несколько писем, но скоро нашел себе новых друзей, и, сколько я ему ни писал, он и не думал отвечать. Ох, Катриона, я долго сердился на весь род людской. Нет ничего горше, чем потерять мнимого друга.

Она принялась подробно расспрашивать меня о его наружности и характере, потому что каждого из нас очень интересовало все, что касалось другого; наконец в недобрый час я вспомнил, что у меня хранятся его письма, и принес всю пачку из каюты.

– Вот его письма, – сказал я, – и вообще все письма, какие я получал в жизни. Это – последнее, что я могу открыть вам о себе. Остальное вы знаете не хуже меня.

– Значит, мне можно их прочесть? – спросила она.

Я ответил, что, конечно, можно, если только ей не лень;

тогда она отослала меня и сказала, что прочтет их от первого до последнего. А в пачке, которую я ей дал, были не только письма от моего неверного друга, но и несколько писем от мистера Кемпбелла, когда он ездил в город по делам, и, поскольку я держал всю свою корреспонденцию в одном месте, коротенькая записка Катрионы, а также две записки от мисс Грант: одна, присланная на скалу Басс, а другая – сюда, на борт судна. Но об этих двух записках я в ту минуту и не вспомнил.

Я мог думать только о Катрионе и сам не знал, что делаю; мне было даже все равно, рядом она или нет; я заболел ею, и какой-то чудесный жар пылал в моей груди днем и ночью, во сне и наяву. Поэтому я ушел на тупой нос корабля, пенивший волны, и не так уж спешил вернуться к ней, как могло бы показаться, – я словно бы растягивал удовольствие. По натуре своей я, пожалуй, не эпикуреец, но до тех пор на мою долю выпало так мало радостей в жизни, что, надеюсь, вы мне простите, если я рассказываю об этом слишком подробно.

Когда я снова подошел к ней, она вернула мне письма с такой холодностью, что сердце у меня сжалось, – мне почудилось, что внезапно порвалась связующая нас нить.

– Ну как, прочли? – спросил я, и мне показалось, что голос мой прозвучал неестественно, потому что я пытался понять, что ее огорчило.

– Вы хотели, чтобы я прочла все? – спросила Катриона.

– Да, – ответил я упавшим голосом.

– И последнее письмо тоже? – допытывалась она.

Теперь я понял, в чем дело; но все равно я не мог ей лгать.

– Я дал их вам все, не раздумывая, для того, чтобы вы их прочли, – сказал я. – Мне кажется, там нигде нет ничего плохого.

– А я иного мнения, – сказала она. – Слава богу, я не такая, как вы. Это письмо незачем было мне показывать.

Его не следовало и писать.

– Кажется, вы говорите о вашем же друге Барбаре

Грант? – спросил я.

– Нет ничего горше, чем потерять мнимого друга, –

сказала она, повторяя мои слова.

– По-моему, иногда и сама дружба бывает мнимой! –

воскликнул я. – Разве это справедливо, что вы вините меня в словах, которые капризная и взбалмошная девушка написала на клочке бумаги? Вы сами знаете, с каким уважением я к вам относился и буду относиться всегда.

– И все же вы показали мне это письмо! – сказала

Катриона. – Мне не нужны такие друзья. Я вполне могу, мистер Бэлфур, обойтись без нее… и без вас!

– Так вот она, ваша благодарность! – воскликнул я.

– Я вам очень обязана, – сказала она. – Но прошу вас, возьмите ваши… письма.

Она чуть не задохнулась, произнося последнее слово, и оно прозвучало, как бранное.

– Что ж, вам не придется меня упрашивать, – сказал я, взял пачку, отошел на несколько шагов и швырнул ее далеко в море. Я готов был и сам броситься следом.

До самого вечера я вне себя расхаживал взад-вперед по палубе. Какими только обидными прозвищами не наградил я ее в своих мыслях, прежде чем село солнце. Все, что я слышал о высокомерии жителей гор, бледнело перед ее поведением: чтобы молодую девушку, почти еще ребенка, рассердил такой пустячный намек, да еще сделанный ее ближайшей подругой, которую она так расхваливала передо мной! Меня одолевали горькие, злые, жестокие мысли, какие могут прийти в голову раздосадованному мальчишке. Если бы я действительно поцеловал ее, думал я, она, пожалуй, приняла бы это вполне благосклонно; и лишь потому, что это написано на бумаге, да еще шутливо, она так нелепо вспылила. Мне казалось, что прекрасному полу не хватает проницательности, а достается из-за этого бедным мужчинам.

За ужином мы, как всегда, сидели рядом, но как все сразу переменилось! Она стала холодна, даже не смотрела в мою сторону, лицо у нее было каменное; я готов был избить ее и в то же время ползать у ее ног, но она не подала мне ни малейшего повода ни для того, ни для другого.

Встав из-за стола, она тотчас окружила самыми нежными заботами миссис Джебби, о которой до сего дня почти не вспоминала. Теперь она, видно, решила наверстать упущенное и до конца плавания необычайно заботилась об этой старухе, а выходя на палубу, уделяла капитану Сэнгу гораздо больше внимания, чем мне казалось приличным.

Конечно, капитан был вполне достойный человек и относился к ней, как к дочери, но я не мог вытерпеть, когда она бывала ласкова с кем-нибудь, кроме меня.

В общем, она ловко избегала меня и всегда была окружена людьми, так что мне долго пришлось ждать случая поговорить с ней; а когда случай наконец представился, я немногого достиг, в чем вы сейчас убедитесь сами.

– Не могу понять, чем я вас обидел, – сказал я. – Неужто это так серьезно, что вы не можете меня простить? Простите, умоляю вас!

– Мне не за что вас прощать, – сказала Катриона, роняя слова, как холодные мраморные шарики. – Я вам очень признательна за вашу дружбу.

И она чуть заметно присела.

Но я высказал не все, что приготовил, и не хотел отказываться от своего намерения.

– В таком случае вот что, – продолжал я. – Если я оскорбил вашу скромность тем, что показал вам письмо, это не может касаться мисс Грант. Ведь она написала его не вам, а бедному, простому, скромному юноше, у которого могло бы хватить ума его не показывать. И если вы вините меня…

– Прошу вас больше не упоминать при мне об этой девушке, – сказала Катриона. – Я никогда не протяну ей руку, пускай хоть умрет. – Она отвернулась, потом снова посмотрела на меня. – Клянетесь вы навсегда порвать с ней? – воскликнула она.

– Уверяю вас, я никогда не смогу быть так несправедлив, – сказал я. – И так неблагодарен.

Теперь уже я сам отвернулся от нее.


ГЛАВА XXII


Гелвоэт

К концу плавания погода испортилась; ветер свистел в снастях, волны вздымались все выше, и корабль, борясь с ними, жалобно скрипел. Протяжные крики матроса, измерявшего лотом глубину, теперь почти не смолкали, потому что мы все время лавировали среди мелей. Часов в девять утра, когда в промежутке между двумя шквалами с градом проглянуло зимнее солнце, я впервые увидел Голландию –

крылья мельниц, цепочкой вытянувшихся вдоль берега, быстро вертелись под ветром. Я впервые видел эти нелепые махины и вдруг почувствовал, что я в чужом краю, где совсем иной мир и иная жизнь. Около половины двенадцатого мы бросили якорь на рейде Гелвоэтской гавани, куда порой прорывались волны, высоко вздымая корабль.

Разумеется, все мы, кроме миссис Джебби, вышли на палубу, некоторые в плащах, другие – закутавшись в корабельную парусину, и держались за канаты, отпуская шуточки в подражание морским волкам.

Вскоре к борту, пятясь, как краб, осторожно причалила лодка, и ее хозяин что-то прокричал нашему капитану по-голландски. Капитан Сэнг с встревоженным видом повернулся к Катрионе; пассажиры столпились вокруг, и он объяснил нам, в чем дело. «Розе» предстояло идти в Роттердамский порт, куда остальные пассажиры очень торопились попасть, поскольку оттуда в тот же вечер отходила почтовая карета в Верхнюю Германию. Капитан сказал, что шторм пока еще не разыгрался вовсю и, если не терять времени, до порта можно добраться. Но Джемс Мор должен был встретиться с дочерью в Гелвоэте, и капитану пришлось зайти сюда, чтобы высадить девушку, как это принято, в лодку. Лодка подошла, и Катриона была готова, но наш капитан и хозяин лодки оба боялись риска, и в то же время капитан не желал мешкать.

– Ваш отец едва ли будет доволен, если по нашей вине вы сломаете ногу, мисс Драммонд, – сказал он, – а тем более, если утонете. Послушайтесь меня и плывите вместе с нами в Роттердам. Вы сможете спуститься на паруснике по реке Маас до самого Брилле, а оттуда почтовой каретой вернетесь в Гелвоэт.

Но Катриона об этом и слышать не хотела. Она бледнела, стоило ей взглянуть на разлетавшиеся во все стороны брызги, на зеленые волны, которые то и дело перехлестывали через полубак и на подпрыгивающую лодчонку; но она твердо решила исполнить то, что велел ей отец. «Так сказал мой отец, Джемс Мор» – вот было ее первое и последнее слово. Мне показалось пустой прихотью, что девушка хочет так буквально исполнить его приказ и не слушает добрых советов; однако в действительности у нее была на это очень веская причина, о которой она умолчала.

Путешествовать на парусниках и в почтовых каретах очень удобно; но за это надо платить, а у нее только и было два шиллинга и три полпенни. Получилось так, что капитан и пассажиры не знали о скудости ее средств, а она была слишком горда, чтобы сказать об этом, и ее уговаривали понапрасну.

– Но вы же не говорите ни по-французски, ни по-голландски, – сказал кто-то.

– Это правда, – ответила она, – но с сорок шестого года за границей живет так много честных шотландцев, что я не пропаду, благодарю вас.

Во всем этом была такая милая деревенская простота, что некоторые засмеялись, другие же посмотрели на нее с еще большим сожалением, а мистер Джебби открыто возмутился. Видимо, он понимал, что, поскольку его жена согласилась опекать девушку, его долг – поехать с ней на берег и устроить ее там; однако он ни за что не согласился бы пропустить почтовую карету; и, по-моему, он пытался заглушить громкими криками голос совести. Во всяком случае, он обрушился на капитана Сэнга и заявил, что это позор, что пытаться покинуть сейчас корабль смерти подобно, да и нельзя бросить простодушную девушку в лодку, полную этих негодяев, голландских рыбаков, и покинуть ее на произвол судьбы. В этом я был с ним согласен; отведя в сторону помощника капитана, я попросил его отправить мои вещи на барже в Лейден, по адресу, который у меня был, после чего встал у борта и подал знак рыбакам.

– Я еду на берег вместе с молодой леди, капитан Сэнг, –

сказал я. – Мне все равно, каким путем добираться до

Лейдена.

С этими словами я спрыгнул в лодку, но так неловко, что упал на дно, увлекая за собой двоих рыбаков.

Из лодки прыжок казался еще опаснее, чем с корабля, который то вздымался над нами, то вдруг стремительно падал вниз, натягивая якорные цепи, и каждое мгновение угрожал нас потопить. Я уже начал жалеть о своей дурацкой выходке, совершенно уверенный, что Катриона не сможет спрыгнуть ко мне и меня высадят на берег в Гелвооэте одного, причем единственной моей наградой будет сомнительное удовольствие обнять Джемса Мора. Но я не принял в расчет храбрость этой девушки. Она видела, как я прыгнул, и, что бы ни творилось в ее душе, на лице ее не было колебаний; да, она не желала уступать в храбрости своему отвергнутому другу. Она вскочила на фальшборт, держась за штаг, и ветер раздувал ее юбки, отчего прыжок стал еще опасней, а нам открылись ее чулки гораздо выше, чем позволяло светское приличие. Она не мешкала ни минуты, и никто не успел бы вмешаться, даже если б захотел. Я тоже вскочил и расставил руки; корабль устремился вниз, хозяин лодки подвел ее ближе, чем позволяло благоразумие, и Катриона прыгнула. К счастью, мне удалось ее поймать и, так как рыбаки меня поддержали, я устоял на ногах. Она крепко ухватилась за меня, часто и глубоко дыша. Потом нас усадили на корме возле рулевого, и она все еще держалась за меня обеими руками; лодка повернула к берегу, а капитан Сэнг и пассажиры в восторге кричали прощальные слова.

Катриона, едва придя в себя, сразу же молча разняла руки. Я тоже молчал; свист ветра и плеск волн все равно заглушили бы наши голоса; и хотя гребцы изо всех сил налегали на весла, лодка едва продвигалась вперед, так что

«Роза» успела сняться с якоря и отплыть, прежде чем мы достигли устья гавани.

Едва мы очутились в спокойной воде, хозяин лодки, по скверной привычке всех голландцев, остановил гребцов и потребовал плату вперед. Он хотел получить с каждого пассажира два гульдена – что-то около трех или четырех шиллингов на английские деньги. Услышав это, Катриона пришла в волнение и подняла крик. Капитан Сэнг сказал, что надо уплатить всего один шиллинг, она нарочно спросила.

– Неужели вы думаете, я села в лодку, не справившись о цене? – кричала она.

Хозяин огрызался на жаргоне, в котором ругательства были английские, а все остальные слова голландские; в конце концов я, видя, что она вот-вот расплачется, незаметно сунул в руку негодяя шесть шиллингов, после чего он соблаговолил взять у нее еще шиллинг без особых пререканий. Я, конечно, был уязвлен и пристыжен. Мне нравятся бережливые люди, но нельзя же так горячиться; и, когда лодка тронулась снова, я довольно сухо осведомился у Катрионы, где ей назначена встреча с отцом.

– Я должна справиться о нем в доме у некоего Спротта, честного шотландского купца, – ответила она и выпалила, не переводя дыхания: – Благодарю вас от всей души, вы верный друг.

– Вы еще успеете поблагодарить меня, когда я доставлю вас к отцу, – сказал я, даже не подозревая, сколько в моих словах правды. – А я расскажу ему, какая у него послушная дочь.

– Не такая уж я послушная! – воскликнула она с горечью. – Кажется, у меня неверное сердце!

– И все же не многие совершили бы такой прыжок, только чтобы выполнить отцовский приказ, – заметил я.

– Нет, я не хочу вас так обманывать! – вскричала она. –

Разве могла я остаться после того, как вы прыгнули? И

кроме того, была еще одна причина.

И тут она, густо покраснев, призналась мне, как мало у нее денег.

– Всемогущий боже! – воскликнул я. – Что за нелепость, как же вас отпустили на континент с пустым кошельком? По-моему, это неблагородно, да, неблагородно!

– Вы забываете, что мой отец Джемс Мор беден, –

сказала она. – Он изгнанник, его преследует закон.

– Но ведь не все же ваши друзья – изгнанники! – возразил я. – Разве это честно по отношению к людям, которым вы дороги? Разве это честно по отношению ко мне? И

к мисс Грант, которая посоветовала вам ехать, а если бы услышала это, схватилась бы за голову? И к этим Грегори, у которых вы жили и которые так любили вас? Какое счастье, что я с вами! А вдруг ваш отец почему-либо задержался, что стало бы с вами здесь, одной-одинешенькой в чужой стране? Подумать и то страшно.

– Я их всех обманула, – отвечала она. – Я им сказала, что у меня много денег. И ей тоже. Я не могла унизить перед ними Джемса Мора.

Позже я узнал, что она не только унизила бы, но и совершенно осрамила его, потому что эту ложь распустила не она, а ее отец, и ей поневоле пришлось лгать, чтобы не запятнать его честь. Но тогда я этого не знал, и мысль, что она брошена в нужде и могла подвергнуться страшным опасностям, приводила меня в ужас.

– Ну и ну, – сказал я. – Вам следовало быть разумнее.

Я оставил ее вещи в прибрежной гостинице и, впервые заговорив по-французски, справился, как найти дом

Спротта, который оказался совсем недалеко, и мы отправились туда, по пути с любопытством осматривая город. В

городе этом было немало такого, что могло привести в восхищение шотландцев: Повсюду каналы и зеленые деревья; дома стояли особняком и были из красивого розового кирпича, а у каждой двери – ступени и скамьи голубого мрамора, и весь город был такой чистенький, что хоть ешь прямо на мостовой. Спротта мы застали в гостиной с низким потолком, очень чисто убранной, украшенной фарфоровыми статуэтками, картинами и глобусом на бронзовой подставке; он сидел над своими счетными книгами. Он был румяный, от него так и веяло здоровьем, но я сразу угадал в нем мошенника; он встретил нас весьма нелюбезно и даже не пригласил сесть.

– Скажите, сэр, Джемс Мор Макгрегор сейчас в Гелвоэте? – спросил я.

– Впервые слышу это имя, – ответил он с досадой.

– Если вы так придирчивы, – сказал я, – позвольте спросить по-другому: где нам найти в Гелвоэте Джемса

Драммонда, он же Макгрегор, он же Джемс Мор, в прошлом арендатор Инверонахиля?

– Сэр, – ответил он, – по мне место ему в аду, и я от души этого желаю.

– Вот эта молодая леди – его дочь, сэр, – сказал я, – и вы, вероятно, согласитесь, что в ее присутствии не подобает говорить о нем неуважительно.

– Мне нет дела ни до него, ни до нее, ни до вас! – грубо перебил меня Спротт.

– Позвольте, мистер Спротт, – сказал я, – эта молодая леди приехала из Шотландии, чтобы разыскать его, и ей, очевидно, по ошибке, дали ваш адрес. Видимо, произошло недоразумение, но мне кажется, все это серьезно обязывает вас и меня, хотя я лишь случайный ее спутник, помочь нашей соотечественнице.

– Вы что, за дурака меня считаете? – воскликнул он. –

Говорю вам, я ничего не знаю, и плевать мне на него и на его дочку. Да будет вам известно, этот человек должен мне деньги.

– Весьма возможно, сэр, – сказал я, разъярясь теперь еще больше, чем он. – Зато я ничего вам не должен. Эта молодая леди под моим покровительством, а я не привык к такому обхождению и вовсе не намерен его терпеть.

С этими словами, сам не зная для чего, я шагнул к его столу; по счастливой случайности, это был единственный довод, который мог на него подействовать. Его румяное лицо побледнело.

– Ради бога, сэр, не надо горячиться! – воскликнул он. –

Право слово, я вовсе не хотел вас обидеть. Поверьте, сэр, я добрый, честный и веселый малый, ведь бояться нужно совсем не той собаки, которая лает. Послушать меня, так подумаешь, что я бог весть какой злой, а на деле – ничуть не бывало! В душе Сэнди Спротт добрый малый! Вы и не поверите, сколько я натерпелся неприятностей из-за вашего Мора.

– Все это прекрасно, сэр, – сказал я. – В таком случае я воспользуюсь вашей добротой и попрошу сообщить мне, когда вы в последний раз видели мистера Драммонда.

– Сделайте одолжение, сэр! – сказал он. – Только про эту молодую леди (мое ей нижайшее почтение!) он и думать забыл. Уж я-то его знаю, из-за него я не раз терял кучу денег. Он думает только о себе. Клан, король или дочь –

плевать он на них хотел, ему лишь бы набить себе брюхо!

Да и на своего доверенного ему тоже плевать. Потому что в известном смысле я считаюсь его доверенным. Мы с ним тут вместе обделываем одно дельце, и, кажется, оно дорого обойдется Сэнди Спротту. Этот человек, так сказать, мой компаньон, и право слово, понятия не имею, где он сейчас.

Может быть, он приехал сюда, в Гелвоэт, сегодня утром, а может, он здесь уже целый год. Меня больше ничто не удивит, разве только одно: если он вдруг вернет мне мои деньги. Теперь вы видите, каково мое положение, и, сами понимаете, неохота мне соваться в дела этой молодой леди, как вы ее называете. Одно ясно: здесь ей оставаться нельзя.

Подумайте, сэр, ведь я человек холостой! И если я пущу ее в дом, вполне может статься, что этот дьявол заставит меня жениться на ней, когда объявится.

– Хватит болтать! – оборвал я его. – Я отвезу эту леди к более достойным друзьям. Дайте мне перо, чернила и бумагу, я оставлю для Джемса Мора адрес моего доверенного в Лейдене. Через меня он сможет узнать, где ему искать дочь.

Я написал и запечатал письмо; пока я занимался этим, Спротт сам любезно предложил позаботиться о багаже мисс Драммонд и даже послал за ним в гостиницу. Я дал ему два доллара в возмещение расходов, а он выдал мне расписку.

Затем я подал Катрионе руку, и мы покинули дом этого негодяя. Она за все время не вымолвила ни слова, предоставив мне решать и говорить за нее; я же, со своей стороны, старался не смотреть на нее, чтобы не смущать; и даже теперь, хотя сердце мое еще пылало от стыда и негодования, я усилием воли сохранял полнейшую непринужденность.

– А теперь, – сказал я, – пойдемте обратно в ту гостиницу, где говорят по-французски, пообедаем и узнаем, когда отправляется карета в Роттердам. Я не успокоюсь, пока снова не передам вас с рук на руки миссис Джебби.

– Пожалуй, так и придется сделать, – сказала Катриона.

– Хотя уж кто-кто, а она этому не обрадуется. И не забудьте, что у меня всего шиллинг и три полпенни.

– А вы, – сказал я, – не забудьте, что, слава богу, я с вами.

– Я только об этом все время и думаю, – сказала она и, как мне показалось, крепче оперлась на мою руку. – Вы мой единственный настоящий друг.


ГЛАВА XXIII


Странствия по Голландии

Длинный фургон со скамьями внутри за четыре часа довез нас до славного города Роттердама. Уже давно стемнело, но ярко освещенные улицы кишели невиданными, диковинными людьми – бородатыми евреями, чернокожими и толпами крикливо разряженных девиц, которые хватали моряков за рукав; от разноголосого шума кружилась голова, и, что было всего неожиданней, сами эти люди еще более удивлялись нам, чем мы – им. Я постарался придать своему лицу самое солидное выражение, чтобы не уронить достоинства Катрионы и своего собственного; но, сказать по правде, я чувствовал себя потерянным, и сердце тревожно билось у меня в груди. Несколько раз я спрашивал, где гавань и где стоит корабль «Роза»; но либо мне попадались люди, говорившие лишь по-голландски, либо сам я слишком плохо объяснялся по-французски. Свернув наугад в какую-то улицу, я увидел ярко освещенные дома, в дверях и окнах которых мелькали толстые раскрашенные женщины; они толкали нас со всех сторон и издевались над нами, когда мы проходили мимо, и я был рад, что мы не понимаем их языка. Вскоре мы вышли на площадь перед гаванью.

– Теперь все будет хорошо! – воскликнул я, увидев мачты. – Давайте походим здесь, у гавани. Нам уж, наверно, встретится кто-нибудь, кто знает по-английски, а если повезет, увидим и сам корабль.

И нам повезло, хотя не так, как я предполагал: около девяти часов вечера мы столкнулись, как вы думаете, с кем? С капитаном Сэнгом. Он сказал, что его судно совершило рейс в необычайно короткое время, и ветер не стихал, пока они не вошли в порт; а теперь все пассажиры уже отправились дальше. Догонять супругов Джебби, уехавших в Верхнюю Германию, нечего было и думать, а больше мы не знали тут никого, кроме самого капитана

Сэнга. Тем приятней нам было его дружелюбие и готовность помочь. Он вызвался найти среди торговцев какую-нибудь хорошую, скромную семью, где Катриону приютили бы, пока «Роза» стоит под погрузкой, а потом он охотно отвезет ее назад в Лит бесплатно и сам доставит к мистеру Грегори; пока же он повел нас в трактир, открытый допоздна, и предложил поужинать, что было отнюдь не лишним. Держался он, как я уже сказал, весьма дружелюбно, но, что меня очень удивило, все время шумел, и причина этого вскоре стала ясна. В трактире он потребовал рейнвейна и, выпив довольно много, вскоре совершенно захмелел. Как это бывает со всеми, и особенно с его собратьями по грубому ремеслу, во хмелю остатки здравого смысла и благопристойности его покинули; он начал так неприлично шутить над Катрионой и насмехаться над тем, какой вид у нее был, когда она прыгала в лодку, что мне оставалось только поскорей увести ее.

Она вышла из трактира, крепко прижимаясь ко мне.

– Уведите меня отсюда, Дэвид, – сказала она. – Будьте вы моим опекуном. С вами я ничего не боюсь.

– И правильно делаете, моя маленькая подружка! –

воскликнул я, тронутый до слез.

– Куда же вы меня поведете? – спросила она. – Только не покидайте меня… никогда не покидайте.

– А в самом деле, куда я вас веду? – сказал я, останавливаясь, потому что шел, как слепой. – Надо подумать. Но я не покину вас, Катриона. Пусть бог покинет меня самого, пусть он ниспошлет мне самую страшную кару, если я обману вас или поступлю с вами дурно.

Вместо ответа она еще крепче прижалась ко мне.

– Вот, – сказал я, – самое тихое местечко, какое можно найти в этом суетливом, словно улей, городе. Давайте сядем под тем деревом и подумаем, что делать дальше.

Дерево это (мне кажется, я никогда его не забуду) стояло у самой гавани. Была уже ночь, но окна домов и иллюминаторы недвижных, совсем близких от нас кораблей светились; позади нас сверкал город, и над ним висел гул тысяч шагов и голосов; а у берегов было темно, и оттуда слышался лишь плеск воды под корабельными бортами. Я расстелил на большом камне плащ и усадил Катриону; она не хотела отпускать меня, потому что все еще дрожала после недавних оскорблений, но мне нужно было поразмыслить спокойно, поэтому я высвободился и стал расхаживать перед ней взад-вперед, бесшумно, как контрабандист, мучительно пытаясь найти какой-нибудь выход из положения. Мысли мои разбегались, и вдруг я вспомнил, что в спешке забыл уплатить по счету в трактире и расплачиваться пришлось Сэнгу. Тут я громко рассмеялся, решив, что поделом ему, и в то же время безотчетным движением ощупал карман, где у меня лежали деньги.

Скорее всего, это случилось на той улице, где женщины толкали нас и осыпали насмешками – так или иначе кошелек исчез.

– Мне кажется, вы сейчас думаете о чем-то очень приятном, – сказала Катриона, видя, что я остановился.

Теперь, когда мы очутились в нелегком положении, мысли мои вдруг прояснились, и я, видя все, как через увеличительное стекло, понял, что разбираться в средствах не приходится. У меня не осталось ни одной монетки, но в кармане лежало письмо к лейденскому торговцу; добраться же до Лейдена мы теперь могли только одним способом: пешком.

– Катриона, – сказал я. – Я знаю, вы храбрая и, надеюсь, сильная девушка, – можете ли вы пройти тридцать миль по ровной дороге?

Как потом выяснилось, нам надо было пройти едва две трети этого пути, но в ту минуту мне казалось, что именно таково было расстояние до Лейдена.

– Дэвид, – сказала она, – если вы будете рядом, я пойду куда угодно и сделаю что угодно. Но мне страшно. Не бросайте меня в этой ужасной стране одну, и я на все готова.

– Тогда в путь, и будем идти всю ночь, – предложил я.

– Я сделаю все, что вы скажете, – отвечала она, – и не стану ни о чем спрашивать. Я поступила дурно, заплатила вам за добро черной неблагодарностью, но теперь я буду вам во всем повиноваться! И я согласна, что мисс Барбара

Грант лучше всех на свете, – добавила она. – Разве могла она вас отвергнуть!

Я ровным счетом ничего не понял; но мне и без того хватало забот, и всего важней было выбраться из города на лейденскую дорогу. Это оказалось нелегким делом; только в час или в два ночи нам удалось ее найти. Когда мы оставили дома позади, на небе не было ни луны, ни звезд, по которым мы могли бы определять направление, – только белая полоса дороги да темные деревья по обе стороны.

Идти было очень трудно еще и потому, что перед рассветом вдруг ударил сильный мороз и дорога обледенела.

– Ну, Катриона, – сказал я, – теперь мы с вами как принц и принцесса из тех шотландских сказок, которые вы мне рассказывали. Скоро мы увидим «семь долин, семь равнин и семь горных озер». (Эта неизменная присказка мне хорошо запомнилась.)

– Да, но ведь здесь же нет ни долин, ни гор! – сказала она. – Хотя эти равнины и деревья, правда, очень красивы.

Но все-таки наш горный край лучше.

– Если бы мы могли сказать то же самое о наших людях,

– отозвался я, вспоминая Спротта, Сэнга да и самого

Джемса Мора.

– Я никогда не стала бы плохо говорить о родине моего друга, – сказала она так многозначительно, что мне показалось, будто я вижу в темноте выражение ее лица.

Я чуть не задохнулся от стыда и едва не упал на смутно чернеющий лед.

– Не знаю, как по-вашему, Катриона, – сказал я, несколько придя в себя, – но все-таки сегодня счастливый день! Мне совестно так говорить, потому что вас постигло столько несчастий и невзгод, но для меня это все равно был самый счастливый день в жизни.

– Да, хороший день, ведь вы были ко мне так добры, –

сказала она.

– И все-таки мне совестно быть счастливым, – продолжал я, – сейчас, когда вы бредете здесь, в темную ночь по пустынной дороге.

– А где же мне еще быть? – воскликнула она. – Я ничего на свете не боюсь, когда вы рядом.

– Значит, вы простили меня? – спросил я.

– Я сама должна просить у вас прощения, и если вы меня прощаете, не вспоминайте больше об этом! – воскликнула она. – В моем сердце нет к вам иных чувств, кроме благодарности. Но, скажу честно, – добавила она вдруг, – ее я никогда не прощу.

– Это вы опять про мисс Грант? – спросил я. – Да ведь вы же сами сказали, что лучше ее нет никого на свете.

– Так оно и есть! – сказала Катриона. – И все равно я никогда ее не прощу. Никогда, никогда не прощу и не хочу больше о ней слышать.

– Ну, – сказал я, – ничего подобного я еще не видывал.

Просто удивительно, откуда у вас такие детские капризы.

Эта молодая леди была нам обоим лучшим другом на свете, она научила нас одеваться и вести себя, ведь это заметно всякому, кто знал нас с вами раньше.

Но Катриона упрямо остановилась посреди дороги.

– Вот что, – сказала она. – Если вы будете говорить о ней, я сейчас же возвращусь и город, и пускай будет надо мной воля божия! Или, уж сделайте одолжение, поговорим о чем-нибудь другом.

Я совершенно растерялся и не знал, как быть; но тут я вспомнил, что она пропадет без моей помощи, что она принадлежит к слабому полу и совсем еще ребенок, а мне следует быть разумнее.

– Дорогая моя, – сказал я. – Вы меня совсем сбили с толку, но боже избави, чтобы я как-либо совлек вас с прямого пути. Я вовсе не намерен продолжать разговор о мисс

Грант, ведь вы же сами его и начали. Я хотел только, раз уж вы теперь под моей опекой, воспользоваться этим вам в назидание, потому что не выношу несправедливости. Я не против вашей гордости и милой девичьей чувствительности, это вам очень к лицу. Но надо же знать меру.

– Вы кончили? – спросила она.

– Кончил, – ответил я.

– Вот и прекрасно, – сказала она, и мы пошли дальше, но теперь уже молча.

Жутко и неприятно было идти темной ночью, видя только тени и слыша лишь звук собственных шагов. Сначала, мне кажется, мы в душе сердились друг на друга; но темнота, холод и тишина, которую лишь иногда нарушало петушиное пение или лай дворовых псов, вскоре сломили нашу гордость; я, во всяком случае, готов был ухватиться за всякий повод, который позволил бы мне заговорить, не уронив своего достоинства.

Перед самым рассветом пошел теплый дождь и смыл ледяную корку у нас под ногами. Я хотел закутать Катриону в свой плащ, но она с досадой велела мне забрать его.

– И не подумаю, – сказал я. – Сам я здоров, как бык, и видел всякое ненастье, а вы нежная, прекрасная девушка!

Дорогая, не хотите же вы, чтобы я сгорел со стыда!

Без дальнейших возражений она позволила мне накинуть на себя плащ; и так как было темно, я на миг задержал руку на ее плече, почти обнял ее.

– Постарайтесь быть снисходительней к своему другу, –

сказал я.

Мне показалось, что она едва уловимо склонила голову к моей груди, но, должно быть, это мне лишь почудилось.

– Вы такой добрый, – сказала она.

И мы молча пошли дальше; но как все вдруг переменилось. Счастье, которое лишь теплилось в моей душе, вспыхнуло, подобно огню в камине.

Дождь перестал еще до рассвета; и, когда мы добрались до Делфта, занималось сырое утро. По обоим берегам канала стояли живописные красные домики с островерхими кровлями; служанки, выйдя на улицу, терли и скребли каменные плиты тротуара; из сотен кухонных труб шел дым; и я почувствовал, что нам невозможно долее поститься.

– Катриона, – сказал я, – надеюсь, у вас остались шиллинг и три полпенни?

– Они нужны вам? – спросила она и отдала мне свой кошелек. – Жаль, что там не пять фунтов! Но зачем вам деньги?

– А зачем мы шли пешком всю ночь, как бездомные бродяги? – сказал я. – Просто в этом злосчастном Роттердаме у меня украли кошелек, где были все мои деньги.

Теперь я могу в этом признаться, потому что худшее позади, но предстоит еще долгий путь, прежде чем я смогу получить деньги, и если вы не купите мне кусок хлеба, я вынужден буду поститься дальше.

Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.

В ярком утреннем свете я увидел, как она побледнела, осунулась от усталости, и сердце мое дрогнуло. Но она только рассмеялась.

– Вот наказание! Значит, теперь мы оба нищие? – воскликнула она. – Не одна я, но и вы? Да я только об этом и мечтала! Я буду счастлива накормить вас завтраком. Но еще охотнее я стала бы плясать, чтобы заработать вам на хлеб! Ведь здесь, я думаю, люди не видели наших плясок и, пожалуй, охотно заплатят за такое любопытное зрелище.

Я готов был расцеловать ее за эти слова, движимый даже не любовью, а горячим восхищением. Когда мужчина видит мужество в женщине, это всегда согревает его душу.

Мы купили молока у какой-то крестьянки, только что приехавшей в город, а у пекаря взяли кусок превосходного горячего, душистого хлеба и стали уплетать его на ходу. От

Делфта до Гааги всего пять миль по хорошей дороге, под сенью деревьев, и по одну ее сторону лежит канал, а по другую – живописные пастбища. Да, идти было очень приятно.

– Ну, Дэви, – сказала она, – что там ни говорите, а надо вам как-то меня пристроить.

– Давайте решать, – сказал я, – и чем скорей, тем лучше.

В Лейдене я получу деньги, об этом можно не беспокоиться. Только вот где устроить вас до приезда отца? Вчера вечером мне показалось, что вы не хотите расставаться со мной?

– Это вам не показалось, – сказала она.

– Вы еще так молоды, – сказал я, – и сам я совсем мальчишка. В этом самая большая помеха. Как же нам устроиться? Может быть, выдать вас за мою сестру?

– А почему бы и нет? – сказала она. – Конечно, если вы согласны!

– Если бы это была правда! – воскликнул я. – Я был бы счастлив иметь такую сестру. Но беда в том, что вы Катриона Драммонд.

– Ну и что ж, а теперь я буду Кэтрин Бэлфур, – сказала она. – Никто и не узнает. Ведь мы здесь совсем чужие.

– Ну, раз вы согласны, пускай так и будет, – сказал я. –

Но, признаться, у меня сердце не на месте. Я буду очень раскаиваться, если нечаянно дал вам дурной совет.

– Дэвид, у меня нет здесь друга, кроме вас, – сказала она.

– Честно говоря, я слишком молод, чтобы быть вам другом, – сказал я. – Я слишком молод, чтобы давать вам советы, а вы – чтобы этих советов слушаться. Правда, я не вижу иного выхода, но все равно мой долг – вас предостеречь.

– У меня нет выбора, – сказала она. – Мой отец Джемс

Мор дурно поступил со мной, и это уже не в первый раз. Я

поневоле свалилась вам в руки, точно куль муки, и должна вам во всем повиноваться. Если вы берете меня к себе, прекрасно. Если же нет… – Она повернулась ко мне и коснулась моей руки. – Дэвид, я боюсь, – сказала она.

– Да ведь я только хотел вас предупредить… – начал я.

И тут же вспомнил, что у меня есть деньги, а у нее нет, и не очень-то красиво быть скупым. – Катриона, – сказал я. –

Поймите меня правильно: я только хочу выполнить свой долг перед вами, дорогая моя! Я приехал сюда, в чужой город, учиться и жить в одиночестве, а тут такой счастливый случай, вы хоть ненадолго можете поселиться вместе со мной как сестра. Понимаете ли вы, дорогая, какая это для меня радость, если вы будете со мною?

– И вот я с вами, – сказала она. – Так что все уладилось.

Я знаю, что должен был говорить с ней яснее. Знаю, что это легло на мое доброе имя пятном, за которое, к счастью,

мне не пришлось расплачиваться еще дороже. Но я помнил, как задел ее намек на поцелуй в письме Барбары, и теперь, когда она зависела от меня, у меня не хватило смелости.

Кроме того, право, я не видел, как иначе ее устроить, и, признаюсь, искушение было слишком велико.

Когда мы прошли Гаагу, Катриона начала хромать, и теперь каждый шаг, видимо, стоил ей огромного труда.

Дважды ей приходилось садиться отдыхать на обочине, и она мило оправдывалась, называя себя позором горного края и своего клана и тяжким бременем для меня. Правда, сказала она, у нее есть оправдание: она не привыкла ходить обутая. Я уговаривал ее снять башмаки и чулки. Но она возразила, что в этой стране даже на проселочных дорогах ни одна женщина не ходит босиком.

– Я не должна позорить своего брата, – сказала она с веселым смехом, но по лицу было видно, как ей больно и трудно.

Придя в город, мы увидели парк, где дорожки были усыпаны чистым песком, а кроны, иногда подстриженные, порой сплетались ветвями, и всюду было множество красивых аллей и беседок. Там я оставил Катриону и один отправился разыскивать моего доверенного. Я взял у него денег в кредит и попросил указать мне какой-нибудь приличный тихий домик. Мой багаж еще не прибыл, сказал я ему и попросил предупредить об этом хозяев дома, а потом объяснил, что со мной ненадолго приехала моя сестра, которая будет вести у меня хозяйство, так что мне понадобятся две комнаты. Все это звучало очень убедительно, но вот беда, мой родич мистер Бэлфур в своем рекомендательном письме обо всем сказал весьма подробно, однако ни словом не упомянул о сестре. Я видел, что это вызвало у голландца подозрения; и, уставясь на меня поверх огромных очков, этот тщедушный человечек, похожий на больного кролика, принялся с пристрастием меня допрашивать.

Тут меня охватил ужас. Допустим, он мне поверит

(думал я), допустим, он согласится принять мою сестру в свой дом и я приведу ее. Ну и запутанный получится клубок, и все это может кончиться позором для девушки и для меня самого. Тогда я поспешно начал описывать ему нрав моей сестры. Оказалось, что она очень застенчивая и дичится чужих людей, поэтому я оставил ее в парке. Водоворот лжи захлестнул меня и, как это всегда бывает в подобных случаях, я погрузился в него гораздо глубже, чем было необходимо, присовокупив еще некоторые совсем уж излишние подробности о слабом здоровье мисс Бэлфур и о ее детстве, проведенном в одиночестве, но тут же устыдился и покраснел.

Обмануть старика мне не удалось, и он не прочь был от меня отделаться. Но как человек деловой, он помнил, что денег у меня немало, и, несмотря на мое сомнительное поведение, любезно дал мне в провожатые своего сына и велел ему помочь мне устроиться. Пришлось представить этому юноше Катриону. Бедняжка отдохнула, чувствовала себя лучше и держалась безукоризненно, – она взяла меня за руку и назвала братом, держась непринужденней меня самого. Одно было неприятно: стараясь помочь мне, она выказала голландцу слишком много любезности. И я поневоле подумал, что мисс Бэлфур вдруг преодолела свою застенчивость. А тут еще разница в нашей речи. У меня был протяжный говор жителя равнин; она же говорила, как все горцы, хоть и с некоторым английским акцентом, правда, гораздо более приятным, чем у самих англичан, и ее едва ли можно было назвать знатоком английской грамматики; таким образом, мы были слишком несхожи, чтобы счесть нас братом и сестрой. Но молодой голландец оказался тупым и настолько бесчувственным, что даже не заметил ее красоты и вызвал этим мое презрение. Он помог нам найти жилье и тотчас ушел, чем оказал нам еще большую услугу.


ГЛАВА XXIV


Правдивая история книги Гейнекциуса

Мы сняли верхний этаж дома, который выходил задами к каналу. Нам отвели две смежные комнаты, и в каждой, по голландскому обычаю, был высокий, чуть не до потолка, камин; из окон открывался один и тот же вид: макушка дерева, росшего на маленьком дворике, кусочек канала, домики в голландском стиле и церковный шпиль на другом берегу. Многочисленные колокола этой церкви звучали приятной музыкой; а в редкие ясные дни солнце светило прямо в окна обеих комнат. Из соседнего трактира нам приносили недурную еду.

В первый вечер оба мы были очень усталые, особенно

Катриона. Мы почти не разговаривали, и, как только она поела, я велел ей лечь спать. Наутро я первым делом написал письмо Спротту, прося прислать ее вещи, а также несколько строк Алану на адрес вождя его клана; я отправил письма и, когда подали завтрак, разбудил Катриону.

Она вышла в своем единственном платье, и я смутился, увидев на ее чулках дорожную грязь. Как выяснилось, ее вещи могли прибыть в Лейден лишь через несколько дней, а ей было необходимо переодеться. Сначала она ни за что не хотела согласиться на такие расходы; но я напомнил ей, что теперь она сестра богатого человека и должна достойно играть эту роль, а в первой же лавке она вошла во вкус, и глаза у нее разгорелись. Мне приятно было видеть, как наивно и горячо она радуется покупкам. Меня удивляло, что я и сам увлекся: мне все было мало, все казалось недостаточно красивым для нее, и я не уставал восхищаться ею в различных нарядах. Право же, я начал понимать мисс

Грант, которая столько внимания уделяла туалетам; в самом деле, одевать красивую девушку – одно удовольствие!

Кстати говоря, голландские ситцы необычайно дешевы и хороши; но мне стыдно признаться, сколько я уплатил за чулки. А всего я потратил на все эти прихоти – иначе их не назовешь – столько, что долго потом мне было совестно тратиться, и как бы в возмещение я почти ничего не купил из обстановки. Кровати у нас были, Катриона приоделась, в комнатах хватало света, я мог ее видеть, и наше жилье казалось мне просто роскошным.

Когда мы обошли все лавки, я проводил ее домой и оставил там вместе с покупками, а сам долго бродил в одиночестве и читал себе нравоучения. Вот я приютил, можно сказать, пригрел на своей груди юную красавицу, такую неискушенную, что ее всюду подстерегают опасности. После разговора со старым голландцем, когда мне пришлось прибегнуть ко лжи, я почувствовал, каким должно казаться со стороны мое поведение; а теперь,

вспоминая свой недавний восторг и безрассудство, с которым я накупил столько ненужных вещей, я и сам понял, что поведение мое далеко не безупречно. Если бы у меня действительно была сестра, думал я, разве я решился бы так выставлять ее напоказ? Но такой вопрос показался мне слишком туманным, и я поставил его по-иному: доверил бы я Катриону кому бы то ни было на свете? И, ответив себе на него, я весь вспыхнул. Ведь если сам я поневоле попал в сомнительное положение и вовлек в него девушку, тем безупречней я должен теперь себя вести. Без меня у нее не было бы ни крова, ни пропитания; и если я как-либо оскорблю ее чувства, уйти ей некуда. Я хозяин дома и ее покровитель; а поскольку у меня нет на это прав, тем менее будет мне простительно, если я воспользуюсь этим, пусть даже с самыми чистыми намерениями; ведь этот удобный для меня случай, которого ни один разумный отец не допустил бы даже на миг, самые чистые намерения делал бесчестными. Я понимал, что должен быть с Катрионой весьма сдержанным, и, однако же, не сверх меры: ведь если мне нельзя добиваться ее благосклонности, то я обязан всегда быть радушным хозяином. И, разумеется, тут необходимы такт и деликатность, едва ли свойственные моему возрасту. Но я безрассудно взялся за опасное дело, и теперь у меня был только один выход – держать себя достойно, пока весь этот клубок не распутается. Я составил себе свод правил поведения и молил бога дать мне силы соблюсти эти правила, а кроме того, приобрел вполне земное средство – учебник юриспруденции. Больше я ничего не мог придумать и отбросил прочь все мрачные размышления; сразу же в голове у меня начали бродить приятные мысли, и я поспешил домой, не чуя под собою ног. Когда я мысленно назвал это место домом и представил себе милую девушку, ждущую меня там, в четырех стенах, сердце сильней забилось у меня в груди.

Едва я вошел, начались мои мытарства. Она бросилась мне навстречу с нескрываемой радостью. К тому же она с головы до ног переоделась и была ослепительно хороша в купленных мною обновках; она ходила вокруг меня и низко приседала, а я должен был смотреть и восхищаться.

Кажется, я был очень неучтив и едва выдавил из себя несколько слов.

– Что ж, – сказала она, – если вам не нравится мое красивое платье, поглядите, как я убрала наши комнаты.

В самом деле, комнаты были чисто подметены, и в обоих каминах пылал огонь.

Я воспользовался предлогом и напустил на себя суровость.

– Катриона, – сказал я, – знайте, я вами очень недоволен. Никогда больше ничего не трогайте в моей комнате.

Пока мы здесь живем, один из нас должен быть хозяином.

Эта роль подобает мне, потому что я мужчина и старший по возрасту. Вот вам мой приказ.

Она присела передо мной, и это, как всегда, получилось у нее удивительно мило.

– Если вы будете на меня сердиться, Дэви, – сказала она, – я призову на помощь свои хорошие манеры. Я буду вам покорна, как велит мне долг, потому что здесь все до последней мелочи принадлежит вам. Только уж не слишком сердитесь, потому что теперь у меня никого, кроме вас, нет.

Я не выдержал удара и в порыве раскаяния поспешил испортить все впечатление, которое должна была произвести моя нравоучительная речь. Это было куда легче: я словно катился вниз с горы, а она с улыбкой мне помогала; сидя у пылающего камина, она бросала на меня нежные взгляды, ободряюще кивала мне, и сердце мое совсем растаяло. За ужином мы оба веселились и были заботливы друг к другу; мы как бы слились воедино, и наш смех звучал ласково.

А потом я вдруг вспомнил о своем благом решении и, оставив ее под каким-то неуклюжим предлогом, хмуро уселся читать. Я купил весьма содержательную и поучительную книгу покойного доктора Гейнекциуса, решив усердно проштудировать ее в ближайшие дни, и теперь часто радовался, что никто не допытывается у меня, о чем я читаю. Катриона, видно, очень обиделась, и это меня огорчило. В самом деле, я оставил ее совсем одну, а ведь она едва умела читать, и у нее никогда не было книг. Но что мне было делать?

Весь остаток вечера мы едва перемолвились словом.

Я проклинал себя. От злости и раскаяния я не мог улежать в постели и всю ночь ходил взад-вперед по комнате, шлепая по полу босыми ногами, пока не окоченел совершенно, потому что огонь в камине погас, а мороз был сильный. Я думал о том, что она в соседней комнате и, может быть, даже слышит мои шаги, вспоминал, что я плохо с ней обошелся и что впредь мне придется вести себя столь же сухо и неприветливо, иначе меня ждет позор, и едва не сошел с ума. Я словно очутился между Сциллой и

Харибдой. «Что она обо мне думает?» – эта мысль смягчала мою душу и наполняла ее слабостью. «Что с нами станется?» – при этой мысли я вновь преисполнялся решимости.

Это была моя первая бессонная ночь, во время которой меня не покидало чувство раздвоенности, а впереди было еще много таких ночей, когда я, словно обезумев, метался по комнате и то плакал, как ребенок, то молился, надеюсь, как христианин.

Но молиться легко, куда труднее что-либо сделать.

Когда она была рядом и, особенно, если я допускал малейшую непринужденность в наших отношениях, оказывалось, что я почти не властен над последствиями. Но сидеть весь день в одной комнате с ней и притворяться, будто я поглощен Гейнекциусом, было свыше моих сил. Поэтому я прибег к другому средству и старался как можно меньше бывать дома; я занимался на стороне и исправно посещал лекции, часто почти не слушая, – в одной тетрадке я на днях нашел запись, прерванную на том месте, где я перестал слушать поучительную лекцию и принялся кропать какие-то скверные стишки, хотя латинский язык, на котором они написаны, гораздо лучше, чем я мог ожидать. Но, увы, при этом я терял не меньше, чем выигрывал. Правда, я реже подвергался искушению, но, как мне кажется, искушение это с каждым днем становилось все сильней. Ведь

Катриона, так часто остававшаяся в одиночестве, все больше радовалась моему приходу, и вскоре я уже едва мог сопротивляться. Я вынужден был грубо отвергать ее дружеские чувства, и порой это ранило ее так жестоко, что мне приходилось отбрасывать суровость и стараться загладить ее ласкою. Так проходила наша жизнь, среди радостей и огорчений, размолвок и разочарований, которые были для меня, да простится мне такое кощунство, едва ли не страшнее распятия.

Всему виной была полнейшая неискушенность Катрионы, которая не столько удивляла меня, сколько вызывала жалость и восторг. Она, по-видимому, совсем не задумывалась о нашем положении, не замечала моей внутренней борьбы; она радовалась всякой моей слабости, а когда я вновь бывал вынужден отступить, не всегда скрывала огорчение. Порой я думал про себя: «Если б она была влюблена по уши и хотела женить меня на себе, она едва ли стала бы вести себя иначе». И я не уставал удивляться женской простоте, чувствуя в такие минуты, что я, рожденный женщиной, недостоин этого.

В этой войне между нами особенное, необычайно важное значение приобрели платья Катрионы. Мои вещи вскоре прибыли из Роттердама, а ее – из Гелвоэта. Теперь у нее были, можно сказать, два гардероба, и как-то само собой разумелось (до сих пор не знаю, откуда это пошло), что, когда Катриона была ко мне расположена, она надевала платья, купленные мной, а в противном случае – свои старые. Таким образом, она как бы наказывала меня, лишая своей благодарности; и я очень огорчался, но все же у меня хватало ума делать вид, будто я ничего не замечаю.

Правда, однажды я позволил себе ребяческую выходку, которая была еще нелепей ее причуд; вот как это случилось. Я шел с занятий, полный мыслей о ней, в которых любовь смешивалась с досадой, но мало-помалу досада улеглась; увидев в витрине редкостный цветок из тех, что голландцы выращивают с таким искусством, я не устоял перед соблазном и купил его в подарок Катрионе. Не знаю,

как называется этот цветок, но он был розового цвета, и я, надеясь, что он ей понравится, принес его, исполненный самых нежных чувств. Когда я уходил, она была в платье, купленном мной, но к моему возвращению переоделась, лицо ее стало замкнутым, и тогда я окинул ее взглядом с головы до ног, стиснул зубы, распахнул окно и выбросил цветок во двор, а потом, сдерживая ярость, выбежал вон из комнаты и хлопнул дверью.

Сбегая с лестницы, я чуть не упал, и это заставило меня опомниться, так что я сам понял всю глупость своего поведения. Я хотел было выйти на улицу, но вместо этого пошел во двор, пустынный, как всегда, и там на голых ветвях дерева увидел свой цветок, который обошелся мне гораздо дороже, чем я уплатил за него лавочнику. Я остановился на берегу канала и стал смотреть на лед. Мимо меня катили на коньках крестьяне, и я им позавидовал. Я не находил выхода из положения: мне нельзя было даже вернуться в комнату, которую я только что покинул. Теперь уж не оставалось сомнений в том, что я выдал свои чувства, и, что еще хуже, позволил себе неприличную и притом мальчишески грубую выходку по отношению к беспомощной девушке, которую приютил у себя.

Должно быть, она следила за мной через открытое окно.

Мне казалось, что я простоял во дворе совсем недолго, как вдруг послышался скрип шагов по мерзлому снегу, и я, недовольный, что мне помешали, резко обернулся и увидел

Катриону, которая шла ко мне. Она снова переоделась вся, вплоть до чулок со стрелками.

– Разве мы сегодня не пойдем на прогулку? – спросила она.

Я видел ее как в тумане.

– Где ваша брошь? – спросил я.

Она поднесла руку к груди и густо покраснела.

– Ах, я совсем забыла! – сказала она. – Сейчас сбегаю наверх и возьму ее, а потом мы пойдем погуляем, хорошо?

В ее словах слышалась мольба, и это поколебало мою решимость; я не знал, что сказать, и совершенно лишился дара речи; поэтому я лишь кивнул в ответ; а как только она ушла, я залез на дерево, достал цветок и преподнес ей, когда она вернулась.

– Это вам, Катриона, – сказал я.

Она приколола цветок к груди брошью, как мне показалось, с нежностью.

– Он немного пострадал от моего обращения, – сказал я и покраснел.

– Мне он от этого не менее дорог, уверяю вас, – отозвалась она.

В тот день мы почти не разговаривали; она была сдержанна, хотя говорила со мной ласково. Мы долго гуляли, а когда вернулись домой, она поставила мой цветок в вазочку с водой, и все это время я думал о том, как непостижимы женщины. То мне казалось чудовищной глупостью, что она не замечает моей любви, то я решал, что она, конечно, давным-давно все поняла, но природный ум и свойственное женщине чувство приличия заставляют ее скрывать это.

Мы с ней гуляли каждый день. На улице я чувствовал себя уверенней; моя настороженность ослабевала и, главное, под рукой у меня не было Гейнекциуса. Благодаря этому наши прогулки приносили мне облегчение и радовали бедную девочку. Когда я в назначенный час приходил домой, она уже бывала одета и заранее сияла. Она старалась растянуть эти прогулки как можно дольше и словно бы боялась (как и я сам) возвращаться домой; едва ли найдется хоть одно поле или берег в окрестностях Лейдена, хоть одна улица или переулок в городе, где мы с ней не побывали бы. В остальное время я велел ей не выходить из дома, боясь, как бы она не встретила кого-нибудь из знакомых, что сделало бы наше положение крайне затруднительным. Из тех же опасений я ни разу не позволил ей пойти в церковь и не ходил туда сам; вместо этого мы молились дома, как мне кажется, вполне искренне, хотя и с различными чувствами. Право, ничто так не трогало меня, как эта возможность встать рядом с ней на колени, наедине с богом, словно мы были мужем и женой.

Однажды пошел сильный снег. Я решил, что нам незачем идти на прогулку в такую погоду, но, придя домой, с удивлением обнаружил, что она уже одета и ждет меня.

– Все равно я непременно хочу погулять! – воскликнула она. – Дэви, дома вы никогда не бываете хорошим. А когда мы гуляем, вы лучше всех на свете. Давайте будем всегда бродить по дорогам, как цыгане.

То была лучшая из всех наших прогулок; валил снег, и она тесно прижималась ко мне: снег оседал на нас и таял, капли блестели на ее румяных щеках, как слезы, и скатывались прямо в смеющийся рот. Глядя на нее, я чувствовал себя могучим великаном, мне казалось, что я мог бы подхватить ее на руки и бегом понести хоть на край света, и мы болтали без умолку так непринужденно и нежно, что я сам не мог этому поверить.

Когда мы вернулись домой, было уже темно. Она прижала мою руку к своей груди.

– Благодарю вас за эти чудесные часы! – сказала она с чувством.

Эти слова меня встревожили, и я тотчас насторожился; так что, когда мы вошли и зажгли свет, она снова увидела суровое и упрямое лицо человека, прилежно штудировавшего Гейнекциуса. Вполне естественно, что это ее уязвило более обычного, и мне самому труднее обычного было держать ее на расстоянии. Даже за ужином я не решился дать себе волю и почти не смотрел на нее, а, встав из-за стола, сразу уселся читать своего законника, но был даже рассеянней прежнего и понимал еще меньше, чем всегда.

Сидя над книгой, я, казалось, слышал, как бьется мое сердце, словно часы с недельным заводом. И хотя я притворялся, будто усердно читаю, все же, прикрываясь книгой, я поглядывал на Катриону. Она сидела на полу возле моего сундука, огонь камина озарял ее, дрожа и мерцая, и вся она порой темнела, а порой как бы вспыхивала дивными красками. Она то смотрела на огонь, то переводила взгляд на меня; в эти мгновения я сам казался себе чудовищем и лихорадочно листал книгу Гейнекциуса, как богомолец, который ищет в церкви текст из Библии.

Вдруг она громко сказала:

– Ах, почему мой отец все не едет?

И разразилась слезами.

Я вскочил, швырнул Гейнекциуса в огонь, бросился к

Катрионе и обнял ее плечи, дрожавшие от рыданий.

Она резко оттолкнула меня.

– Вы не любите свою подружку, – сказала она. – Если бы вы хоть мне позволили вас любить, я была бы так счастлива! – И прибавила: – Ах, за что вы меня так ненавидите!

– Ненавижу вас! – повторил я. – Да разве вы слепы, что не можете ничего прочесть в моем несчастном сердце?

Неужели вы думаете, что, сидя над этой дурацкой книжкой, которую я только что сжег, будь она трижды проклята, я думал хоть о чем-нибудь, кроме вас? Сколько вечеров я чуть не плакал, видя, как вы сидите в одиночестве! Но что мне было делать? Вы здесь под охраной моей чести. Неужели в этом моя вина перед вами? Неужели вы оттолкнете своего любящего и преданного слугу?

При этих словах она быстрым, едва уловимым движением прильнула ко мне. Я заставил ее поднять лицо и поцеловал, а она, крепко обнимая меня, склонила голову ко мне на грудь. Все закружилось у меня перед глазами, как у пьяного. И тут я услышал ее голос, очень тихий, приглушенный моей одеждой.

– А вы правда поцеловали ее? – спросила она.

Я до того изумился, что даже вздрогнул.

– Кого? Мисс Грант? – воскликнул я в сильнейшем замешательстве. – Да, я попросил ее поцеловать меня на прощание, и она согласилась.

– Ну и пусть! – сказала она. – Что ни говорите, вы и меня поцеловали тоже.

Услышав это непривычное, нежное слово, я понял, как глубоко мы пали; я поднялся и заставил встать Катриону.

– Нет, это невозможно, – сказал я. – Это никак невозможно! Ах, Кэтрин, Кэтрин! – Я замолчал, не в силах произнести ни слова. – Идите спать, – вымолвил я наконец.

– Оставьте меня одного.

Она повиновалась мне, как ребенок, но вдруг остановилась в дверях.

– Спокойной ночи, Дэви! – сказала она.

– Да, да, спокойной ночи, любовь моя! – воскликнул я и в бурном порыве снова схватил ее, едва не задушив в объятиях. Но уже через мгновение я втолкнул Катриону в ее комнату, резко захлопнул дверь и остался один.

Теперь поздно было жалеть о сделанном; я сказал заветное слово, и она знала все. Как последний негодяй, я бесчестным путем привязал к себе эту бедняжку; она была совершенно в моих руках, такая хрупкая, беспомощная, и от меня зависело сберечь ее или погубить; но какое оружие оставалось у меня для самообороны; Гейнекциус, испытанный мой защитник, сгорел в камине, и это было знаменательно. Меня мучило раскаяние, но все же, положа руку на сердце, я не мог обвинить себя ни в чем. Просто немыслимо было воспротивиться ее наивной смелости или устоять перед ее слезами. Все, что я мог бы привести в свое оправдание, только отягчало мою вину, – так беззащитна она была и столько преимуществ давало мне мое положение. Что же с нами теперь будет? По-видимому, нам нельзя больше жить под одной крышей. Но куда же мне деваться?

А ей? Коварная судьба привела нас в эту квартирку, не оставив нам выбора, хотя мы ни в чем не были повинны.

Мне вдруг пришла в голову безумная мысль жениться на ней теперь же, но в следующий же миг я с отвращением ее отбросил. Ведь Катриона – еще ребенок, она сама не понимает своих чувств; я захватил ее врасплох, в минуту слабости, но не вправе этим воспользоваться; я обязан не только сберечь ее доброе имя, но и оставить ей прежнюю свободу.

Я в задумчивости сидел у камина, терзаемый раскаянием, и напрасно ломал себе голову в поисках хоть какого-нибудь выхода. К исходу второго часа ночи в камине осталось всего три тлеющих угля, наш дом спал, как и весь город, и вдруг я услышал в соседней комнате тихий плач.

Бедняжка, она думала, что я сплю; она сожалела о своей слабости, быть может, упрекала себя в нескромности (о господи!) и пыталась глухой ночью утешиться слезами.

Нежность, ожесточение, любовь, раскаяние и жалость боролись в моей душе; я решил, что обязан ее утешить.

– Ах, постарайтесь простить меня! – воскликнул я. –

Молю вас, постарайтесь! Забудем это, постараемся все, все забыть!

Ответа не было, но рыдания смолкли. Я долго еще стоял, стиснув руки; наконец от ночного холода меня пробрала дрожь, и я словно бы опомнился.

«Ты не можешь этим воспользоваться, Дэви, – сказал я себе. – Ложись-ка спать, будь разумен и постарайся уснуть.

Завтра ты что-нибудь придумаешь».


ГЛАВА XXV


Возвращение Джемса Мора

Поздно утром меня пробудил от беспокойного сна стук в дверь; я вскочил и, открыв ее, чуть не упал в обморок от нахлынувших на меня противоречивых и мучительных чувств: на пороге в грубом дорожном плаще и невообразимо большой шляпе с позументом стоял Джемс Мор.

Казалось, мне бы только радоваться, потому что этот человек явился как бы в ответ на мою молитву. Ведь я до изнеможения твердил себе, что нам с Катрионой необходимо расстаться, ломал себе голову, изыскивая к этому средство. И вот оно явилось само, но я ничуть не обрадовался. Нельзя не принять во внимание, что, хотя приход этого человека снимал с меня бремя заботы о будущем, настоящее показалось мне тем более мрачным и зловещим; и в первый миг я, очутившись перед ним в одном белье, отскочил, словно в меня выстрелили.

– Ну вот, – сказал он. – Я нашел вас, мистер Бэлфур. – И

он протянул мне большую, красивую руку, а я снова подошел к двери, словно решился преградить ему путь, и не без колебания ответил на его рукопожатие. – Просто удивительно, как наши пути сходятся, – продолжал он. – Я

должен извиниться перед вами за бесцеремонное вторжение, так уж все получилось, потому что я положился на этого лицемера Престонгрэнджа. Мне стыдно признаться вам, что я поверил крючкотвору. – Он легкомысленно пожал плечами, будто заправский француз. – Но право же, этот человек умеет к себе расположить, – сказал он. – Итак, оказывается, вы благородно помогли моей дочери. Меня послали к вам, когда я стал ее разыскивать.

– Мне кажется, сэр, – с трудом выдавил я из себя, – нам необходимо объясниться.

– Что-нибудь неладно? – спросил он. – Мой доверенный мистер Спротт…

– Ради бога, говорите потише! – перебил я. – Она не должна ничего слышать, пока мы с вами не объяснимся.

– Разве она здесь? – вскричал Джемс.

– Вот за этой дверью, в соседней комнате, – ответил я.

– И вы живете с ней вдвоем? – спросил он.

– А кто еще стал бы жить с нами? – воскликнул я.

Справедливость требует признать, что он все-таки побледнел.

– Это довольно странно… – пробормотал Джемс, –

довольно странное обстоятельство. Вы правы, нам надо объясниться.

С этими словами он прошел мимо меня, и надо сказать, в этот миг старый бродяга был исполнен достоинства.

Только теперь он окинул взглядом мою комнату, и сам я увидел ее, так сказать, его глазами. Утреннее солнце освещало ее сквозь оконное стекло; здесь были только кровать, сундук, тазик для умывания, разбросанная в беспорядке одежда и холодный камин; без сомнения, комната выглядела неприютной и пустой, это было нищенское жилье, меньше всего подходившее для молодой леди. В тот же миг я вспомнил о нарядах, которые накупил для Катрионы, и подумал, что это соседство бедности и расточительства должно выглядеть прескверно.

Он поискал глазами, где бы сесть, и, не найдя ничего более подходящего, присел на край моей кровати, я закрыл дверь и поневоле вынужден был сесть рядом с ним. Чем бы ни кончился этот необычайный разговор, мы должны были постараться не разбудить Катриону; а для этого приходилось сидеть рядом и говорить вполголоса. Невозможно описать, какое зрелище мы с ним представляли: он был в плаще, далеко не лишнем в моей холодной комнате, я же дрожал в одном белье; он держался как судья, а я (не знаю уж, какой у меня был при этом вид) чувствовал себя словно перед Страшным судом.

– Ну? – сказал он.

– Ну… – начал я и запнулся, не зная, что еще сказать.

– Так вы говорите, она здесь? – спросил он с заметным нетерпением, и это меня ободрило.

– Да, она в этом доме, – сказал я, – и я знал, что это всякому покажется необычным. Но не забудьте, как необычна вся эта история с самого начала. Молодая леди очутилась на побережье Европы с двумя шиллингами и тремя полпенни. У нее был адрес этого Спротта в Гелвоэте.

Вот вы назвали его своим доверенным. А я могу сказать только одно: он ничем ей не помог, а едва я упомянул ваше имя, начал браниться, и мне пришлось уплатить ему из своего кармана, чтобы он хотя бы взял на хранение ее вещи. Вы говорите о странных обстоятельствах, мистер

Драммонд, если вам угодно, чтобы вас называли именно так. Вот обстоятельства, в которых очутилась ваша дочь, и я считаю, что подвергнуть ее такому испытанию было жестоко.

– Этого-то я как раз и не пойму, – сказал Джемс. – Моя дочь была вверена попечению почтенных людей, только я позабыл их фамилию.

– Джебби, – подсказал я. – Без сомнения, мистер

Джебби должен был высадиться вместе с ней в Гелвоэне.

Но он не сделал этого, мистер Драммонд, и мне кажется, вы должны благодарить бога, что я оказался там и мог его заменить.

– С мистером Джебби я вскоре потолкую самым серьезным образом, – сказал он. – Что же касается вас, то, сдается мне, вы слишком молоды, чтобы занять его место.

– Но ведь никого другого не было, приходилось выбирать: или я, или никто! – воскликнул я. – Никто, кроме меня, не предложил свои услуги, и, кстати сказать, вы не слишком мне за это благодарны.

– Я воздержусь от благодарности, пока не узнаю несколько подробнее, чем именно я вам обязан, – сказал он.

– Ну, это, мне кажется, понятно с первого взгляда, –

сказал я. – Вашу дочь покинули, попросту бросили в Европе на произвол судьбы всего с двумя шиллингами, причем она не знала ни слова на тех языках, на которых здесь можно объясниться. Забавно, нечего сказать! Я привез ее сюда. Я назвал ее своей сестрой и относился к ней с братской любовью. Все это стоило мне недешево, но не будем говорить о деньгах. Я глубоко уважаю эту молодую леди и старался охранить ее доброе имя, однако, право же, было бы смешно, если бы мне пришлось расхваливать ее перед ее же отцом.

– Вы еще молоды… – начал Джемс.

– Это я уже слышал, – с досадой перебил я.

– Вы еще очень молоды, – повторил он, – иначе вы поняли бы, насколько серьезным был такой шаг.

– Вам легко это говорить! – воскликнул я. – А что мне было делать? Конечно, я мог бы нанять какую-нибудь почтенную бедную женщину, чтобы она поселилась с нами, но, поверьте, эта мысль только сейчас пришла мне в голову. Да и где мне было найти такую женщину, если сам я здесь чужой? Кроме того, позвольте вам заметить, мистер

Драммонд, что это стоило бы денег. А мне и без того пришлось дорого заплатить за ваше пренебрежение к дочери, и объяснить его можно только одним – вы не любите ее, вы равнодушны к ней, иначе вы не потеряли бы ее.

– Тот, кто сам не безгрешен, не должен осуждать других, – сказал он. – Прежде всего мы разберем поведение мисс Драммонд, а потом уж будем судить ее отца.

– В эту ловушку вам меня не заманить, – сказал я. –

Честь мисс Драммонд безупречна, и ее отцу следовало бы это знать. И моя честь, смею вас заверить, тоже. У вас есть только два пути. Либо вы поблагодарите меня, как принято между порядочными людьми, и мы прекратим этот разговор. Либо, если вы все еще не удовлетворены, возместите мне все мои расходы – и делу конец.

Он успокоительно помахал рукой.

– Ну, ну! – сказал он. – Вы слишком торопитесь, мистер

Бэлфур. Хорошо, что я давно уже научился терпению. И, кроме того, вы, кажется, забываете, что мне еще нужно повидаться с дочерью.

Услышав эти слова и видя, как он весь переменился, едва я упомянул о деньгах, я почувствовал облегчение.

– Если вы позволите мне одеться в вашем присутствии, я думаю, мне уместнее всего будет уйти и тогда вы сможете поговорить с ней наедине, – сказал я.

– Буду вам весьма признателен, – сказал он. Сомнений быть не могло: он сказал это вежливо.

«Что ж, тем лучше», – подумал я, надевая штаны, и, вспомнив, как бесстыдно попрошайничал этот человек у

Престонгрэнджа, решил довершить свою победу.

– Если вы намерены какое-то время пробыть в Лейдене,

– сказал я, – эта комната в полном вашем распоряжении,

для себя же я без труда найду другую. Так будет меньше всего хлопот: переехать придется одному мне.

– Право, сэр, – сказал он, выпятив грудь, – я не стыжусь своей бедности, до которой дошел на королевской службе.

Не скрою, дела мои крайне запутаны, и сейчас я просто не могу никуда уехать.

– В таком случае, – сказал я, – надеюсь, вы окажете мне честь и согласитесь быть мои гостем до тех пор, пока не сможете связаться со своими друзьями!

– Сэр, – сказал он, – когда мне делают такое предложение от чистого сердца, я считаю за честь ответить с таким же чистосердечием. Вашу руку, мистер Дэвид. Я глубоко уважаю таких людей, как вы: вы из тех, от кого благородный человек может принять одолжение, и довольно об этом. Я старый солдат, – продолжал он, с явным отвращением оглядывая мою комнату, – и вам нечего бояться, что я буду для вас в тягость. Я слишком часто ел, сидя на краю придорожной канавы, пил из лужи и не имел иного крова над головой, кроме ненастного неба.

– Кстати, обычно в этот час нам приносят завтрак, –

заметил я. – Пожалуй, я зайду в трактир, велю приготовить завтрак на троих и подать его на час позже обычного, а вы тем временем поговорите с дочерью.

Мне показалось, что при этом ноздри его дрогнули.

– Целый час? – сказал он. – Это, пожалуй, слишком много. Вполне достаточно и получаса, мистер Дэвид, или, скажем, двадцати минут. Кстати, – добавил он, удерживая меня за рукав, – что вы пьете по утрам: эль или вино?

– Откровенно говоря, сэр, я не пью ничего, кроме простой холодной воды, – ответил я.

– Ай-ай, – сказал он, – да ведь этак вы совсем испортите себе желудок, поверьте старому вояке. Конечно, простое деревенское вино, какое пьют у вас на родине, полезнее всего, да только здесь его не достанешь, так что рейнское или белое бургундское будет, пожалуй, лучше всего.

– Я позабочусь о том, чтобы вам принесли вина, – сказал я.

– Превосходно! – воскликнул Джемс. – Мы еще сделаем из вас мужчину, мистер Дэвид.

К этому времени я уже больше не питал к нему неприязни, и у меня лишь мелькнула странная мысль о том, какой тесть из него получится. Главная моя забота была о его дочери, которую нужно было как-то предупредить о его приходе. Я подошел к двери, постучал и крикнул:

– Мисс Драммонд, вот наконец-то приехал ваш отец!

Затем я отправился в трактир, сильно повредив себе этими словами.


ГЛАВА XXVI


Втроем

Предоставляю другим судить, так ли уж я виноват или скорее заслуживаю жалости. Но когда я имею дело с женщинами, моя проницательность, вообще-то довольно острая, мне изменяет. Конечно, в тот миг, когда я разбудил

Катриону, я думал главным образом о том, какое впечатление это произведет на Джемса Мора; и когда я вернулся и мы все трое сели завтракать, я тоже держался с девушкой почтительно и отчужденно, и мне до сих пор кажется, что это было самое разумное. Ее отец усомнился в чистоте моих дружеских чувств к ней, и я должен был прежде всего рассеять его сомнения. Но и у Катрионы есть оправдание.

Только накануне нас обоих охватил порыв любви и нежности, мы держали друг друга в объятиях; потом я грубо оттолкнул ее от себя; я взывал к ней среди ночи из другой комнаты; долгие часы она провела без сна, в слезах и, уж наверно, думала обо мне. И вот в довершение всего я разбудил ее, назвав мисс Драммонд, от чего она успела отвыкнуть, а теперь держался с нею отчужденно и почтительно и ввел ее в совершеннейшее заблуждение относительно моих истинных чувств; она поняла все это превратно и вообразила, будто я раскаиваюсь и намерен отступить!

Вся беда вот в чем: я с той самой минуты, как завидел огромную шляпу Джемса Мора, думал только о нем, о его приезде и его подозрениях, Катриона же была безразлична ко всему этому, можно сказать, едва это замечала – все ее мысли и поступки связывались – с тем, что произошло между нами накануне. Отчасти это объяснялось ее наивностью и смелостью; отчасти же тем, что Джемс Мор, то ли потому, что он ничего не добился в разговоре со мной, то ли предпочитая помалкивать после моего приглашения, не сказал ей об этом ни слова. И за завтраком оказалось, что мы совершенно не поняли друг друга. Я ждал, что она наденет старое свое платье; она же, словно забыв о присутствии отца, нарядилась во все лучшее, что я купил для нее и что, как она знала (или предполагала), мне особенно нравилось. Я ждал, что она вслед за мной притворится отчужденной и будет держаться как можно осторожней и суше;

она же была исполнена самых бурных чувств, глаза ее сияли, она произносила мое имя с проникновенной нежностью, то и дело вспоминала мои слова или желания, предупредительно, как жена, у которой нечиста совесть.

Но это длилось недолго. Увидев, что она так пренебрегает собственными интересами, которые я сам подверг опасности, но теперь пытался оградить, я подал ей пример и удвоил свою холодность. Чем дальше она заходила, тем упорней я отступал; чем непринужденней она держалась, тем учтивей и почтительней становился я, так что даже ее отец, не будь он так поглощен едой, мог бы заметить эту разницу. А потом вдруг она совершенно переменилась, и я с немалым облегчением решил, что она наконец поняла мои намеки.

Весь день я был на лекциях, а потом искал себе новое жилье; с раскаянием думая, что приближается час нашей обычной прогулки, я все-таки радовался, что руки у меня развязаны, потому что девушка снова под надежной опекой, отец ее доволен или по крайней мере смирился, а сам я могу честно и открыто добиваться ее любви. За ужином, как всегда, больше всех говорил Джемс Мор. Надо признать, говорить он умел, хотя ни одному его слову нельзя было верить. Но вскоре я расскажу о нем подробнее. После ужина он встал, надел плащ и, глядя (как мне казалось) на меня, сказал, что ему надо идти по делам. Я принял это как намек, что мне тоже пора уходить, и встал; но Катриона, которая едва поздоровалась со мной, когда я пришел, смотрела на меня широко открытыми глазами, словно просила, чтобы я остался. Я стоял между ними, чувствуя себя как рыба, выброшенная из воды, и переводил взгляд с одного на другую; оба словно не замечали меня: она опустила глаза в пол, а он застегивал плащ, и от этого мое замешательство возросло еще больше. Притворное спокойствие Катрионы означало, что в ней кипит негодование, которое вот-вот вырвется наружу. Безразличие Джемса встревожило меня еще больше: я был уверен, что надвигается гроза, и, полагая, что главная опасность таится в

Джемсе Море, я повернулся к нему и, так сказать, отдался на его милость.

– Не могу ли я быть вам полезным, мистер Драммонд? –

спросил я.

Он подавил зевок, который я опять-таки счел притворным.

– Что ж, мистер Дэвид, – сказал он, – раз уж вы так любезны, что сами предлагаете, покажите мне дорогу в трактир (он сказал название), я надеюсь там найти одного боевого товарища.

Больше говорить было не о чем, и я, взяв шляпу и плащ, приготовился проводить его.

– А ты, – сказал он дочери, – ложись-ка спать. Я вернусь поздно. Кто рано ложится и рано встает, тому бог красоту и здоровье дает.

Он нежно поцеловал ее и пропустил меня в дверь первым. Мне показалось, что он это сделал нарочно, чтобы мы с Катрионой не могли ничего сказать друг другу на прощание; но я заметил, что она не смотрела на меня, и приписал это ее страху перед Джемсом Мором.

До того трактира было довольно далеко. По пути

Джемс без умолку болтал о вещах, которые меня вовсе не интересовали, а у двери рассеянно простился со мной. Я

пошел на свою новую квартиру, где не было даже камина, чтобы согреться, и остался там наедине со своими мыслями. Они еще были спокойны – мне в голову не приходило, что Катриона ожесточилась против меня. Мне казалось, что мы с ней как бы связаны обетом; слишком близки мы стали друг другу, слишком пылкими словами обменялись, чтобы нам теперь разлучиться, а тем более из-за простой уловки, к которой поневоле пришлось прибегнуть. Больше всего меня печалило, что у меня будет тесть, который мне совсем не по вкусу, и я думал о том, скоро ли мне придется поговорить с ним о некоторых щекотливых делах.

Во-первых, я краснел до корней волос, вспоминая о своей крайней молодости, и чуть ли не готов был отступить; но я знал, что, если дать отцу с дочерью уехать из Лейдена, не высказав моих чувств к ней, я могу потерять ее навсегда. И, во-вторых, нельзя было пренебречь нашим весьма необычным положением, а также тем, что мои утренние объяснения навряд ли удовлетворили Джемса Мора, В

конце концов я решил, что лучше всего повременить, но не слишком долго, и лег в свою холодную постель со спокойной душой.

На другой день, видя, что Джемс Мор не слишком доволен моей комнатой, я предложил купить кое-какую мебель; а днем, когда я пришел с носильщиками, которые несли стулья и столы, я снова застал девушку одну. Она учтиво поздоровалась со мной, но сразу же ушла к себе и закрыла дверь. Я сделал распоряжения, уплатил носильщикам и громким голосом отпустил их, надеясь, что она сразу же выйдет поговорить со мной. Я подождал немного, потом постучал в дверь.

– Катриона! – позвал я.

Дверь отворилась мгновенно, прежде чем я успел произнести ее имя: должно быть, она стояла у порога и прислушивалась. Некоторое время она молчала, но лицо у нее было такое, что я и описать не берусь; казалось, ее постигло страшное несчастье.

– Разве мы и сегодня не пойдем гулять? – спросил я, запинаясь.

– Премного вам благодарна, – сказала она. – Теперь, когда приехал мой отец, эти прогулки мне ни к чему.

– Но, кажется, он ушел и оставил вас одну, – сказал я.

– А мне кажется, это дурно – так говорить со мной, –

отвечала она.

– У меня не было дурных намерений, – отвечал я. – Но что вас огорчает, Катриона? Чем я вас обидел, почему вы отворачиваетесь от меня?

– Я вовсе от вас не отворачиваюсь, – сказала она, тщательно подбирая слова. – Я всегда буду благодарна другу, который делал мне добро. И всегда останусь ему другом во всем. Но теперь, когда вернулся мой отец Джемс Мор, многое переменилось, и мне кажется, некоторые слова и поступки лучше забыть. Но я всегда останусь вам другом, и если бы не все это… если бы… Но вам ведь это безразлично! И все равно я не хочу, чтобы вы слишком строго судили меня. Вы правду сказали, я слишком молода, мне бесполезно давать советы, и, надеюсь, вы не забудете, что я еще ребенок. Только все равно я не хочу потерять вашу дружбу.

Начав говорить, она была бледна как смерть, но, прежде чем она кончила, лицо ее раскраснелось, и не только ее слова, но и лицо и дрожащие руки как бы молили о снисходительности. И я впервые понял, как ужасно я поступил: ведь я поставил бедную девочку в столь тяжкое положение, воспользовавшись ее минутной слабостью, которой она теперь стыдилась.

– Мисс Драммонд, – начал я, но запнулся и снова повторил это обращение. – Ах, если б вы могли читать в моем сердце! – воскликнул я. – Вы прочли бы там, что уважение мое к вам ничуть не меньше прежнего. Я бы даже сказал, что оно стало больше, но это попросту невозможно. Просто мы совершили ошибку, и вот ее неизбежные плоды, и чем меньше мы станем говорить об этом, тем лучше. Клянусь, я больше никогда ни единым словом не обмолвлюсь о том, как мы тут жили. Я поклялся бы, что даже не вспомню об этом, но это воспоминание всегда будет мне дорого. И я вам такой верный друг, что готов за вас умереть.

– Благодарю вас, – сказала она.

Мы постояли немного молча, и я почувствовал острую жалость к себе, которую не мог побороть: все мои мечты так безнадежно рухнули, любовь моя осталась безответной, и опять, как прежде, я один на свете.

– Что ж, – сказал я, – без сомнения, мы всегда будем друзьями. Но в то же время мы с вами прощаемся… Да, все же мы прощаемся… Я сохраню дружбу с мисс Драммонд, но навеки прощаюсь с моей Катрионой.

Я взглянул на нее; глаза мои застилал туман, но мне показалось, что она вдруг стала словно выше ростом и вся засветилась; и тут я, видно, совсем потерял голову, потому что выкрикнул ее имя и шагнул к ней, простирая руки.

Она отшатнулась, словно от удара, и вся вспыхнула, а я весь похолодел, терзаемый раскаянием и жалостью. Я не нашел слов, чтобы оправдаться, а лишь низко поклонился ей и вышел из дома; душа моя разрывалась на части.

Дней пять прошло без каких-либо перемен. Я видел ее лишь мельком, за столом, и то, разумеется, в присутствии

Джемса Мора. Если же мы хоть на миг оставались одни, я считал своим долгом держаться холодно, окружая ее почтительным вниманием, потому что не мог забыть, как она отшатнулась и покраснела; эта сцена неотступно стояла у меня перед глазами, и мне было так жалко девушку, что никакими словами не выразить. И себя мне тоже было жалко, это само собой разумеется, – ведь я в несколько секунд, можно сказать, потерял все, что имел; но, право же, я жалел девушку не меньше, чем себя, и даже нисколько на нее не сердился, разве только иногда, под влиянием случайного порыва. Она правду сказала – ведь она еще совсем ребенок, с ней обошлись несправедливо, и если она обманула себя и меня, то иного нельзя было и ожидать.

К тому же она была теперь очень одинока. Ее отец, когда оставался дома, бывал с ней очень нежен; но его часто занимали всякие дела и развлечения, он покидал ее без зазрения совести, не сказав ни слова, и целые дни проводил в трактирах, едва у него заводились деньги, что бывало довольно часто, хотя я не мог понять, откуда он их берет; в эти несколько дней он однажды даже не пришел к ужину, и нам с Катрионой пришлось сесть за стол без него.

После ужина я сразу же ушел, сказав, что ей, вероятно, хочется побыть одной; она подтвердила это, и я, как ни странно, ей поверил. Я совершенно серьезно считал, что ей тягостно меня видеть, так как я напоминаю о минутной слабости, которая ей теперь неприятна. И вот она сидела одна в комнате, где нам бывало так весело вдвоем, у камина, свет которого так часто озарял нас в минуты размолвок и нежных порывов. Она сидела там одна и уж наверняка укоряла себя за то, что обнаружила свои чувства, забыв о девичьей скромности, и была отвергнута. А я в это время тоже был один и, когда чувствовал, что меня разбирает досада, внушал себе, что человек слаб, а женщина непостоянна. Одним словом, свет еще не видел двух таких дураков, которые по нелепости, не поняв друг друга, были бы так несчастны.

А Джемс почти не замечал нас и вообще был занят только своим карманом, своим брюхом и своей хвастливой болтовней. В первый же день он попросил у меня взаймы небольшую сумму; назавтра попросил еще, и тут уж я ему отказал. Он принял и деньги и отказ с одинаковым добродушием. Право же, он умел изображать благородство, и это производило впечатление на его дочь; он все время выставлял себя героем в своих россказнях, чему вполне соответствовала его внушительная осанка и исполненные достоинства манеры. Поэтому всякий, кто не имел с ним дела прежде, или же был не слишком проницателен, или ослеплен, вполне мог обмануться. Но я, который столкнулся с ним уже в третий раз, видел его насквозь; я понимал, что он до крайности себялюбив и в то же время необычайно простодушен, и я обращал на напыщенные россказни, в которых то и дело упоминались «родовой герб»,

«старый воин», «бедный благородный горец» и «опора своей родины и своих друзей», не больше внимания, чем на болтовню попугая.

Как ни странно, он, кажется, и сам верил своим словам, по крайней мере иногда: видно, он был весь настолько фальшив, что не замечал, когда лжет, а в минуты уныния он, пожалуй, бывал вполне искренним. Порой он вдруг становился необыкновенно тих, нежен и ласков, цеплялся за руку Катрионы, как большой ребенок, и просил меня не уходить, если я хоть немного его люблю; я, разумеется, не питал к нему ни малейшей любви, но тем сильнее любил его дочь. Он заставлял нас развлекать его разговорами, что было нелегко при наших с нею отношениях, а потом вновь предавался жалобным воспоминаниям о родине и друзьях или пел гэльские песни.

– Вот одна из печальных песен моей родной земли, –

говорил он. – Вам может показаться странным, что старый солдат плачет, но это лишь потому, что вы его лучший друг. Ведь мелодия этой песни у меня в крови, а слова идут из самого сердца. И когда я вспоминаю красные горы, и бурные потоки, бегущие по склонам, и крики диких птиц, я не стыжусь плакать даже перед врагами.

Тут он снова принимался петь и переводил мне куплеты со множеством лицемерных причитаний и с нескрываемым презрением к английскому языку.

– В этой песне говорится, – объяснял он, – что солнце зашло, и битва кончилась, и храбрые вожди побеждены.

Звезды смотрят на них, а они бегут на чужбину или лежат мертвые на красных склонах гор. Никогда больше не издать им боевой клич и не омыть ног в быстрой реке. Но если б вы хоть немного знали наш язык, вы тоже плакали бы, потому что слова этой песни непередаваемы, и это просто насмешка – пересказывать ее по-английски.

Что ж, на мой взгляд, все это так или иначе было насмешкой; но вместе с тем сюда примешивалось и некое чувство, за что я, кажется, особенно его ненавидел. Мне было нестерпимо видеть, как Катриона заботится о старом негодяе и плачет сама при виде его слез, тогда как я был уверен, что добрая половина его отчаяния объяснялась вчерашней попойкой в каком-нибудь кабачке. Иногда мне хотелось предложить ему взаймы круглую сумму и распроститься с ним навсегда; но это значило бы никогда не видеть и Катриону, а на такое я не мог решиться; и, кроме того, совесть не позволяла мне попусту тратить мои кровные деньги на такого никчемного человека.


ГЛАВА XXVII


Вдвоем

Кажется, на пятый день после приезда Джемса – во всяком случае, помню, что он тогда снова впал в меланхолию, – я получил три письма. Первое было от Алана, который сообщал, что хочет приехать ко мне в Лейден; два других были из Шотландии и касались смерти моего дяди и окончательного введения меня в права наследства. Письмо

Ранкилера, конечно, было с начала до конца деловое, письмо мисс Грант, как и она сама, блистало скорее остроумием, чем здравым смыслом, и было полно упреков за то, что я не пишу (хотя как я мог написать ей о своих обстоятельствах?), и шуток по адресу Катрионы, так что мне было неловко читать его при ней.

Письма, разумеется, прибыли на старый адрес, мне отдали их, когда я пришел к обеду, и от неожиданности я выболтал все новости в тот же миг, как прочел их. Эти новости были приятным развлечением для всех троих, и никто не мог предвидеть дурных последствий. По воле случая все три письма прибыли в один день и попали мне в руки в присутствии Джемса Мора, и, видит бог, все события, вызванные этим, которых, вовсе не случилось бы, если б я придержал язык, были предопределены еще до того, как

Агрикола пришел в Шотландию или Авраам отправился в свои странствия.

Прежде всего я, конечно, вскрыл письмо Алана и, вполне естественно, сразу рассказал, что он собирается меня навестить, но при этом от меня не укрылось, что

Джемс подался вперед и насторожился.

– Это случайно не Алан Брек, которого подозревают в эпинском убийстве? – спросил он.

Я подтвердил, что это тот самый Алан, и Джемс оторвал меня от других писем, расспрашивая, как мы познакомились, как Алан живет во Франции, о чем я почти ничего не знал, и скоро ли он собирается приехать.

– Мы, изгнанники, стараемся держаться друг друга, –

объяснил он. – Кроме того, я его знаю, и хотя этот человек низкого происхождения и, по сути дела, у него нет права называться Стюартом, все восхищались им в день битвы при Драммосси. Он вел себя, как настоящий солдат. И если бы некоторые, кого я не стану называть, дрались не хуже, конец ее не был бы так печален. В тот день отличились двое, и это нас связывает.

Я едва удержался, чтобы не обругать его, и даже пожелал, чтобы Алан был рядом и поинтересовался, чем плоха его родословная. Хотя, как говорили, там и в самом деле не все было гладко.

Тем временем я вскрыл письмо мисс Грант и не удержался от радостного восклицания.

– Катриона! – воскликнул я, впервые со дня приезда ее отца забыв, что должен называть ее «мисс Драммонд». –

Мое королевство теперь принадлежит мне, я лорд Шос –

мой дядя наконец умер.

Она вскочила и захлопала в ладоши. Но в тот же миг нас обоих отрезвила мысль, что радоваться нечему, и мы замерли, печально глядя друг на друга.

Джемс, однако же, предстал во всем своем лицемерии.

– Дочь моя, – сказал он, – неужели мой родич не научил тебя приличию? Мистер Дэвид потерял близкого человека, и мы должны утешить его в горе.

– Поверьте, сэр, – сказал я, поворачиваясь к нему и едва сдерживая гнев, – я не хочу притворяться. Весть о его смерти – самая счастливая в моей жизни.

– Вот речь настоящего солдата, – заявил Джемс. – Ведь все мы там будем, все. И если этот джентльмен не пользовался вашей благосклонностью, что ж, тем лучше! Мы можем по крайней мере поздравить вас с вводом во владение.

– И поздравлять тоже не с чем, – возразил я с горячностью. – Имение, конечно, прекрасное, только на что оно одинокому человеку, который и так ни в чем не нуждается?

Я бережлив, получаю хороший доход, и, кроме смерти прежнего владельца, которая, как ни стыдно мне в этом признаться, меня радует, я не вижу ничего хорошего в этой перемене.

– Ну, ну, – сказал он, – вы взволнованы гораздо больше, чем хотите показать, поэтому и говорите об одиночестве.

Вот три письма – значит, есть на свете три человека, которые хорошо к вам относятся, и я мог бы назвать еще двоих, они здесь, в этой самой комнате. Сам я знаю вас не так уже давно, но Катриона, когда мы остаемся с ней вдвоем, всегда превозносит вас до небес.

Она бросила на него сердитый взгляд, а он сразу переменил разговор, стал расспрашивать о размерах моих владений и не переставал толковать об этом до самого конца обеда. Но лицемерие его было очевидно – он действовал слишком грубо, и я знал, чего мне ожидать. Как только мы пообедали, он раскрыл карты. Напомнив Катрионе, что у нее есть какое-то дело, он отослал ее.

– Тебе ведь надо отлучиться всего на час, – сказал он. –

Наш друг Дэвид, надеюсь, любезно составит мне компанию, пока ты не вернешься.

Она сразу же повиновалась, не сказав ни слова. Не знаю, поняла ли она, что к чему, скорей всего нет; но я был очень доволен и сидел, собираясь с духом для предстоящего разговора.

Едва за Катрионой закрылась дверь, как Джемс откинулся на спинку стула и обратился ко мне с хорошо разыгранной непринужденностью. Только лицо выдало его: оно вдруг все заблестело капельками пота.

– Я рад случаю поговорить с вами наедине, – сказал он,

– потому что во время первого нашего разговора вы превратно истолковали некоторые мои слова, и я давно хотел вам все объяснить. Моя дочь выше подозрений. Вы тоже, и я готов со шпагой в руках доказать это всякому, кто посмеет оспаривать мои слова. Но, дорогой мой Дэвид, мир беспощаден – кому это лучше знать, как не мне, которого со дня смерти моего бедного отца, да упокоит бог его душу, обливают грязной клеветой. Что делать, нам с вами нельзя об этом забывать.

Он сокрушенно покачал головой, как проповедник на кафедре.

– В каком смысле, мистер Драммонд? – спросил я. – Я

буду вам весьма признателен, если вы выскажетесь прямо.

– Да, да, – воскликнул он со смехом, – это на вас похоже! И я восхищаюсь вами. Но высказаться прямо, мой достойный друг, иногда всего труднее. – Он налил себе вина. – Правда, мы с вами добрые друзья, и нам незачем долго рассусоливать. Вы, конечно, понимаете, что вся суть в моей дочери. Скажу сразу, у меня и в мыслях нет винить вас. Как еще могли вы поступить при столь несчастливом стечении обстоятельств? Право, вы сделали все возможное.

– Благодарю вас, – сказал я, настораживаясь еще больше.

– Кроме того, я изучил ваш нрав, – продолжал он. – У

вас недюжинные таланты. Вы, видимо, еще очень неопытны, но это не беда. Взвесив все, я рад вам сообщить, что выбрал второй из двух возможных путей.

– Боюсь, что я не слишком сообразителен, – сказал я. –

Какие же это пути?

Он поглядел на меня, грозно насупив брови, и закинул ногу на ногу.

– Право, сэр, – сказал он, – мне кажется, незачем объяснять это джентльмену в вашем положении: либо я должен перерезать вам глотку, либо придется вам жениться на моей дочери.


– Наконец-то вы соизволили высказаться ясно, – сказал я.

– А я полагаю, все было ясно с самого начала! – воскликнул он громким голосом. – Я любящий отец, мистер

Бэлфур, но, благодарение богу, человек терпеливый и осмотрительный. Многие отцы, сэр, немедленно отправили бы вас либо к алтарю, либо на тот свет. Только мое уважение к вам…

– Мистер Драммонд, – перебил я его, – если вы хоть сколько-нибудь меня уважаете, я попрошу вас говорить потише. Совершенно незачем орать на собеседника, который сидит рядом и внимательно вас слушает.

– Что ж, вы совершенно правы, – сказал он, сразу, переменив тон. – Простите, я взволнован, виной этому мои родительские чувства.

– Стало быть, – продолжал я, – поскольку первый путь я оставляю в стороне, хотя, быть может, и жалею, что вы его не избрали, вы обнадеживаете меня на тот случай, если я стану просить руки вашей дочери?

– Невозможно удачней выразить мою мысль, – сказал он. – Я уверен, мы с вами поладим.

– Это будет видно, – сказал я. – Но мне незачем скрывать, что я питаю самые нежные чувства к молодой особе, о которой вы говорите, и даже во сне не мечтал о большем счастье, чем жениться на ней.

– Я был в этом уверен, я не сомневался в вас, Дэвид! –

воскликнул он и простер ко мне руки.

Я отстранился.

– Вы слишком торопитесь, мистер Драммонд, – сказал я. – Необходимо поставить некоторые условия. И, кроме того, нас ждет затруднение, которое будет не так-то просто преодолеть. Я уже сказал вам, что, со своей стороны, был бы счастлив жениться на вашей дочери, но у меня есть веские основания полагать, что мисс Драммонд имеет причины не желать этого.

– Стоит ли думать о таких пустяках! – заявил он. – Об этом я сам позабочусь.

– Позволю себе напомнить вам, мистер Драммонд, –

сказал я, – что даже в разговоре со мной вы употребили несколько неучтивых выражений. Я не допущу, чтобы ваша грубость коснулась юной леди. Я сам буду говорить и решать за нас обоих. И прошу вас понять, что я не только не позволю навязать себе жену, но и ей – мужа.

Он глядел на меня с яростью, видимо, не знал, что делать.

– Таково мое решение, – заключил я. – Я буду счастлив обвенчаться с мисс Драммонд, если она того пожелает. Но если это хоть в малой мере противоречит ее воле, чего у меня есть причины опасаться, я никогда на ней не женюсь.

– Ну, ну, – сказал он, – все это пустяки. Как только она вернется, я ее порасспрошу и надеюсь успокоить вас…

Но я снова прервал его:

– Никакого вмешательства с вашей стороны, мистер

Драммонд, иначе я отказываюсь, и вам придется искать другого супруга для своей дочери, – сказал я. – Все сделаю я сам, и я же буду единственным судьей. Мне необходимо знать все доподлинно, причем никто не должен в это вмешиваться, и вы меньше всех.

– Клянусь честью, сэр! – воскликнул он. – Да кто вы такой, чтобы быть судьей?

– Жених, если не ошибаюсь, – сказал я.

– Бросьте свои увертки! – воскликнул он. – Вы не хотите считаться с обстоятельствами. У моей дочери не осталось выбора. Ее честь погублена.

– Прошу прощения, – сказал я, – этого не случится, если мы трое будем держать дело в тайне.

– Но кто мне за это поручится? – воскликнул он. –

Неужели я допущу, чтобы доброе имя моей дочери зависело от случая?

– Вам следовало подумать об этом гораздо раньше, –

Загрузка...