Глава 10 СНОВА С ДОМИНИК

Мы поспорили, брать нам лошадь и повозку Ферлонга или не стоит, и в итоге решение за нас принял Тома. К моему смятению, Доминик настаивала, чтобы ехать на ней до самого Лондона. Последние сутки вымотали ее до предела, и мысль о том, что до столицы придется идти еще трое суток пешком, приводила ее в ужас, поэтому повозка казалась ей даром небес. Я, в свою очередь, утверждал, что это может привлечь к нам внимание: если кто–то хватится молодого фермера и опознает его повозку, не сносить нам головы. Разумеется, мы не собирались ехать в его края, но, вместе с тем, не исключено, что нас увидят его родственники или знакомые, так что рисковать не стоило. Однако в конце концов Тома разнылся, что он не желает идти дальше, Доминик приняла мою сторону — чтобы насолить ему, я полагаю, — и мы отправили лошадь по дороге, которая в итоге должна была привести ее домой, в Брэмлинг. Без возницы.

Мы не спали ночью, но решили пройти еще несколько часов, а уж потом расположиться на ночлег: нам не терпелось убраться как можно дальше от этого ужасного места. После того, как я убил Ферлонга, мы вытащили его тело наружу и бросили в заросли в нескольких ярдах за амбаром. Я хотел похоронить его, но копать было нечем, так что задача оказалась нерешаемой. Доминик предложила спрятать его в подлеске, забрать деньги и представить все так, будто его ограбили в дороге. Тогда, сказала она, может быть, нас никогда не найдут, а мы просто выполним свой изначальный план — отправимся в Лондон и начнем новую жизнь, точно ничего не случилось. Хотя я поступил правильно, убив его, ибо он наверняка бы преуспел в своих намерениях относительно Доминик, вряд ли наши приключения закончатся счастливо, если мы сообщим об этом властям. Мы были еще очень юны и, естественно, боялись полиции — случись суд, нас троих могли разлучить. Дело уже сделано, мы не могли ничего изменить, так что лучше просто двигаться дальше и отрицать знакомство с этим человеком.

Вытерев рвоту с его лица, я перекатил Ферлонга на живот и забрал у него из кармана маленький мешочек с деньгами: возможно этого нам хватит еще на несколько дней. Доминик бросила невдалеке от тела пару гиней, чтобы изобразить, будто вор и убийца разнервничался и потерял часть своей добычи. Мы разорвали на Ферлонге одежду и вспороли куртку на спине. И тут Доминик предложила еще один финальный штрих.

— Да ты, должно быть, шутишь, — сказал я, похолодев от этой мысли.

— Надо, Матье, — ответила она. — Подумай сам. Невероятно, что вор просто ударил его разок в спину и забрал деньги. Они должны были драться. Он, в конце концов, здоровый мужик. Должно создаться впечатление, что он защищался.

Без предупреждения она занесла правую ногу и пнула Ферлонга по ребрам с жестокостью, которая меня ужаснула. Я услышал хруст, затем она повторила, на сей раз ударив его по лицу.

— Где нож? — спросила она, обернувшись ко мне, и я испугался, что меня снова стошнит, хотя желудок у меня уже успокоился — он был совершенно пуст и не выказывал ни малейшего желания в ближайшее время наполниться.

— Нож? — спросил я. — Зачем тебе нож? Он уже умер.

Но Доминик заметила лезвие, сверкнувшее под моей курткой, и быстро извлекла его. Я отступил подальше, когда она несколько раз вонзила его в спину Ферлонга, затем приподняла трупу голову и перерезала от уха до уха глотку. Раздалось глухое бульканье и свист воздуха — странный звук, который не смогло бы издать ни одно живое существо.

— Вот так, — сказала Доминик, поднявшись и жестко проведя рукой по подбородку. — Вот как это должно выглядеть. А теперь надо шевелиться. О, не смотри с таким ужасом, — добавила она, заметив выражение моего лица. — Мы должны выжить, разве нет? Или ты хочешь закончить своей век в петле? Вспомни, кто все это затеял, Матье. Не ты и не я. Он.

Я кивнул и, ничего не сказав, направился к амбару; мы велели Тома сидеть там, пока переносили тело. Когда мы вытаскивали труп наружу, он проснулся но не до конца, и Доминик просто погладила его по волосам, чтобы он снова забылся сном. Когда я вошел внутрь, он тяжело дышал; я лег рядом с ним, радуясь теплу его тела. Сил во мне совершенно не осталось, меня трясло, как в лихорадке, я мечтал уснуть. Я услышал, как Доминик тоже вошла в амбар и закрыла дверь. Она несколько минут провозилась с углями, но костер давно догорел и уже не давал тепла, а теперь было слишком поздно разводить его снова. Я закрыл глаза и притворился спящим, даже начал слегка похрапывать, чтобы обмануть ее. Я не хотел больше говорить, я не хотел обсуждать случившееся. По правде сказать, я был готов разрыдаться, хотя не сомневался, что повел себя правильно — по крайней мере, до того момента, как убил Ферлонга.

Доминик подошла, осторожно взяла Тома на руки и перенесла его на другую сторону амбара, где уложила на кучу соломы. Он что–то невнятно пробормотал и затих, а она вернулась и легла на его место, нагретое рядом со мной. Я почувствовал на своем лице ее дыхание, ее длинные пальцы скользнули по моей щеке, возбуждая меня, хотя совокупляться с Доминик — последнее, что могло прийти мне сейчас в голову. К своему смущению, я ощутил, как натянулась грубая ткань моих штанов, а девушка продолжала гладить меня; я старался не открывать глаз, поскольку был уверен, что она прекратит ласки, если подумает, будто я проснулся и получаю от них какое–то удовольствие. Я изо всех сил боролся с желаниями своего тела, но не мог больше сдерживаться — открыл глаза и позволил ей притянуть меня к себе. Она распоряжалась мной сама: ослабила на мне штаны и направила меня в себя. На миг я замер, а затем начал ритмические движения, которым она меня научила в мою первую ночь в Англии — их в минувшем году я бесчисленное количество раз повторял с проститутками и уличными девчонками Дувра. Приближаясь к кульминации, я потянулся губами к ее рту, но она оттолкнула мое лицо и всякий раз, когда я пытался поцеловать ее, не позволяла нашим устам соприкоснуться. Вскоре все закончилось, я откинулся на сено, прикрыв лицо рукой; я не знал, когда еще мы сможем заняться любовью — через пятнадцать минут или через год. Она склонилась между моими ногами, поцеловала меня там, прежде чем вытереть пучком соломы, и завязала мои штаны снова. Затем повернулась ко мне спиной и, не сказав ни слова, уснула.

Я попытался заговорить с ней о ночных событиях, когда мы брели утром вдоль дороги; Тома плелся в десяти шагах позади, бормоча что–то себе под нос. Он подрос, заметил я, его худенькое тельце немного округлилось; на миг я ощутил прилив почти родительской гордости за него и даже встревожился — скоро настанет день, когда он вылетит из–под моего крыла. Утро было теплым, мне хотелось стянуть рубашку, но я не решался обнажиться перед Доминик при дневном свете, поскольку тело мое принадлежало далеко не Адонису, на что я, по крайней мере, мог претендовать ночью, в темноте, когда мы были наедине. Мне становилось все жарче и жарче, я чувствовал, как рубашка липнет к спине от пота. Перед тем, как заговорить, я время от времени поглядывал на Доминик, но она все время смотрела прямо перед собой, ни разу не повернув ко мне голову.

— Он не поранил тебя? — подойдя поближе, наконец тихим настойчивым голосом спросил я. — Ферлонг, то есть. — Он ничего тебе не сделал?

— Да нет, — пробормотала она, помолчав. — Он даже не успел начать, честно говоря. Больно он мне сделал, лишь когда навалился на меня. Стиснул запястья и горло. И сегодня еще немножко болит, вот и все. Он выглядел не таким тяжелым.

Я кивнул.

— Так что мы?.. — начал я, не зная как продолжить. — Что мы будем делать с этим? Позже, я имею в виду. Когда доберемся до Лондона.

— С чем?

— С тобой и мной.

Она пожала плечами.

— Что — с тобой и мной? — спросила она невинно, и я нахмурился, отказываясь отвечать ей — пусть лучше продолжит сама. — Ничего, — в итоге ответила она. — Никто никогда не узнает, что это ты его убил. Возможно, его найдут лишь через много дней, кто станет…

— Нет! — вскричал я в отчаянии. — Я говорю о нас с тобой, — повторил я с нажимом.

— О. Мы с тобой. Ты хочешь сказать… — Она умолкла, будто задумалась над этим, и на секунду мне показалось, что она совершенно забыла о том, что минувшей ночью мы занимались любовью. «Нет, — пришло мне в голову. — Только не это». — Думаю, нам лучше всего и дальше всем это рассказывать, — добавила она. — Что мы — брат и сестра, то есть. Думаю, у нас больше возможности добиться чего–то вместе, втроем, если мы будем держаться этой истории.

— Но мы не брат и сестра, — подчеркнул я. — Совсем нет. Братья и сестры не…

— Но мы почти брат и сестра.

— Нет, мы и близко не подходим к этому, — закричал я в раздражении. — Если мы — как брат и сестра, почему тогда мы делали то, что делали прошлой ночью? То, чем мы занимались в первую ночь в Англии?

— Но это случилось больше года назад!

— Не в этом дело, Доминик. Братья и сестры этим не занимаются!

Она вздохнула и покачала головой.

— Ох, Матье, — сказала она, точно мы уже сто раз все это обсуждали, хотя мы ни разу даже не заговаривали об этом. — Ты и я… мы не должны быть вместе. Тебе следует это понять.

— Почему? Мы счастливы вместе. Мы доверяем друг другу. И в конце концов, я тебя люблю.

— Не говори глупостей, — недовольно сказала она. — Я просто единственная девушка, к которой ты испытываешь что–то помимо обычной чистой похоти. И считаешь, что это любовь. Но это — не она. Это просто удобство. Привычка.

— Откуда ты знаешь, что это не любовь? То, что мы делали прошлой ночью значило для меня больше, чем…

— Матье, я не хочу это обсуждать, понятно? Что было, то было, но больше это не повторится. Ты должен смириться с тем, что я вижу тебя иначе. Это не то, чего я хочу от тебя. Возможно, этого хочешь ты, но извини — продолжения не будет. Это вообще никогда больше не повторится.

Я замолчал и ушел вперед, наказывая ее своим молчанием. Я устал от мыслей о ней, от того, что вся моя жизнь вращается вокруг вопроса, будем ли мы когда–нибудь вместе или нет. На миг я возненавидел ее, мне захотелось, чтобы мы никогда не встречались, чтобы в тот судьбоносный день мы с Тома оказались на другом борту корабля из Кале в Дувр и не заговорили бы с девушкой, которая вот уже год как владеет всеми моими чувствами. Я хотел, чтобы она меня любила или чтобы ее не было вообще, и ненавидел за то, что она не способна ни на то, ни на другое. И тем не менее, я не мог представить себе никакого мира без нее. Я едва мог вспомнить свою жизнь до того момента, как в нее вступила Доминик.

— Ты не все обо мне знаешь, — в конце концов сказала она, догнав меня и взяв под руку; ее мягкий, теплый голос звучал возле моего плеча. — Ты не должен забывать: до того, как мы встретились, я прожила в Париже девятнадцать лет; ты прожил там почти столько же. Разумеется, там случилось много такого, о чем ты тоже должен рассказать мне.

— Но я уже все тебе рассказал, — возмутился я, и она рассмеялась:

— Это смешно. Ты почти ничего не рассказывал мне о своих родителях. Только о том, как они умерли. Ты никогда не пытался рассказать, как они к тебе относились, каково оказаться брошенным, каково заботиться о Тома. Ты не согласен с планами, которые я предлагаю, но не говоришь, чего ты сам хочешь от жизни. Ты такой же замкнутый, как и я. Ты все держишь в себе. Ты не даешь мне узнать тебя лучше, как и я — тебе. Ты хочешь лишь физической близости. А я не могу тебе этого дать. Дело в том, что до того, как мы встретились, у меня была жизнь. У тебя были свои причины покинуть Париж, а у меня — свои. И ты не можешь принудить меня влюбиться в тебя, поскольку даже не знаешь, зачем я это сделала.

— Так расскажи мне! — закричал я. — Расскажи, почему ты уехала. Расскажи, от чего ты бежишь, и, может быть, я тоже поведаю тебе свои тайны.

— Я уехала, потому что там у меня ничего не было. Ни семьи, ни будущего. Я хотела большего. Я хотела начать все сначала. Но, поверь мне, по–своему я люблю тебя, но это любовь сестры к брату, и все. И это не изменится. Во всяком случае — скоро.

Я вырвал у нее руку, с презрительным видом отвернулся, а затем и отстал, решив посмотреть, как там дела у Тома. В тот момент лишь в нем я видел свою единственную настоящую семью, своего единственного истинного друга.

Доминик расспрашивала меня о моей жизни в Париже до нашей встречи, и с одной стороны она была права — я действительно никогда не вдавался в подробности. Главным образом, это было связано с тем, что я хотел оставить свою старую парижскую жизнь позади — в тот момент, когда мы с Тома ступили на борт судна в Кале. Когда я думал о нас с Доминик, то всегда были мысли, устремленные в будущее, к жизни, которая когда–нибудь у нас будет. И в самом деле, как бы мы ни были, без сомнения, близки, мы мало рассказывали друг другу о своей прежней жизни и, похоже, настало время это изменить.

Я плохо помню своего отца, Жана, чье горло перерезал убийца, когда мне было четыре года. Я припоминаю высокого мужчину с седой бородой, но когда я однажды рассказал об этом матери, она покачала головой и сказала, что не помнит, чтобы он когда–либо отпускал бороду: должно быть, я перепутал его с кем–то еще, кто побывал у нас в доме и чье лицо врезалось мне в память. Это открытие меня разочаровало, поскольку я считал это единственным воспоминанием об отце, и мне было горько узнать, что оно оказалось ложным. Однако, я знаю, что его все любили и уважали, потому что множество людей в Париже говорили мне, что были с ним знакомы, он им нравился, и его им не хватает.

Моя мать, Мари, познакомилась со своим вторым мужем в том же театре, где много лет работал первый. Она пришла туда на встречу с драматургом, который нанимал моего отца и столь великодушно назначил ей пенсию после его смерти. Каждый месяц она заглядывала в его кабинет при театре под предлогом чаепития, и около часа они дружески беседовали. А когда она уходила, драматург молча опускал в ее карман мешочек с монетами — эти деньги поддерживали наше существование следующие тридцать дней; не знаю, как бы мы выжили без этих денег, поскольку мы всегда нуждались. После одного из таких визитов, уходя из театра, она повстречала на свою беду Филиппа Дюмарке. Мать вышла на улицу и уже было направилась домой, но тут какой–то мальчишка на бегу выхватил у нее сумочку. Она споткнулась и упала на землю, закричав, а вор исчез в переулке вместе со всем, что у нее при себе было, и нашей месячной пенсией. Мальчишку — мне суждено было стать почти таким же несколько лет спустя, в Дувре — задержал Филипп; впоследствии ходили слухи, что он сломал ребенку руку в наказание за воровство — жестокая кара за столь незначительное преступление. Филипп вернул сумку матери, страшно расстроенной этим инцидентом, и затем предложил проводить ее домой. Что случилось потом, мне точно неизвестно, но, кажется, с того дня он стал частым гостем в нашем доме — он появлялся у нас в любое время дня и ночи.

Поначалу он был вежлив и очарователен — развлекал меня мячиком или карточными фокусами. Он был превосходным мимом и, чтобы позабавить меня, комически изображал наших соседей. В такие мгновения наши отношения были почти дружескими, но настроение у него постоянно менялось безо всякого повода. Всякий раз поутру, когда я заставал его с похмелья, в одиночестве за нашим кухонным столом, я знал, что к нему лучше не приближаться. Он был красивым малым, двадцати с небольшим лет, и лицо его казалось высеченным из гранита: четко очерченные скулы и самые совершенные брови, которые я когда–либо видел у мужчины — две безупречные угольно–черные дуги над глазами океанской синевы. Он носил волосы до плеч и частенько, по моде того времени, собирал их на затылке в хвост. Его внешность пережила века, гены передали его образ всему его потомству. Хотя, разумеется, есть различия и вариации, привнесенные женской стороной, даже теперешний Томми выглядит почти в точности, как Филипп и подчас смотрит на меня так, что меня пробирает дрожь неприятных воспоминаний, вековой неприязни. Из всех Дюмарке Филипп, их прародитель, — мой самый нелюбимый. Единственный, чья смерть порадовала меня.

Я не присутствовал на их свадьбе и даже не знал, что она состоялась, пока не обнаружил, что мой отчим перевез в наш дом все свое имущество и теперь остается с нами каждую ночь. Мать объяснила, что я должен относится к нему с уважением, как к родному отцу, и не злить его, поскольку он слишком сильно устает и не выносит праздных детских воплей. Я не знаю, каким он был актером, — я никогда не видел его в серьезных спектаклях, — но, должно быть, не слишком талантливым, поскольку роли ему доставались маленькие, а подчас ему приходилось довольствоваться положением дублера. Разумеется, это выводило его из себя, и он распространял по всему дому уныние, нагоняя собой хмарь, пугавшую меня. Я был счастлив, когда он исчезал из нашей жизни, иногда — на несколько дней.

Вскоре после свадьбы родился Тома, и Филипп появлялся в доме лишь изредка, главным образом — поесть и отоспаться; и это меня радовало. Мой сводный братец был крикливым ребенком — он доводил нас всех, требуя еды, а когда ее предлагали, есть отказывался. Отчим по большей части игнорировал своего ребенка, равно как и меня, и по–прежнему отчаянно пытался добиться успеха в театре, но, казалось, он обречен на вечное разочарование, ибо роли, о которых он страстно мечтал, доставались другим актерам, коих он презирал. Затем как–то раз он заявил о своем решении стать писателем.

— Писателем? — переспросила моя мать, посмотрев на него с некоторым удивлением, поскольку не могла припомнить, чтобы он когда–либо читал книги, уж не говоря о желании их писать. — Что же ты будешь писать?

— Я могу написать пьесу, — с энтузиазмом заявил отчим. — Только подумай. В скольких пьесах я сыграл с детства? Я знаю, как они сделаны, я знаю, что работает в театре, а что нет. Я знаю, что такое хороший диалог, а что звучит фальшиво. Ты представляешь, сколько денег получают некоторые драматурги? Театры заполнены каждый вечер, Мари.

Мать сомневалась в успехе, но тем не менее постоянно подбадривала его, а он сидел по вечерам дома за нашим столом, вооружившись пером и бумагой, и часами что–то шумно царапал на листках, время от времени вперив взгляд в потолок в поисках вдохновения, после чего его запала хватало еще на несколько страниц. Я с благоговением смотрел на него, все время ожидая того момента, когда его осенит идея, и он кинется выражать ее на бумаге. И однажды вечером через месяц труд был закончен. Филипп размашисто вывел на странице «Конец», подчеркнул и с росчерком подписался, затем встал, широко ухмыльнувшись, схватил мою мать и закружил ее по комнате, пока она не закричала, что ее сейчас затошнит, если он ее не отпустит. Он велел нам обоим сесть и заявил, что прочтет свое творение вслух; и прочел. Почти два часа мы молча сидели бок о бок, пока он вышагивал перед нами, читая пьесу на разные голоса, добавляя сценические ремарки, его лицо кривилось от гордости, веселья, гнева — в зависимости от сцены. Он играл каждое слово, точно от этого зависела его жизнь.

Я не могу вспомнить название пьесы Филиппа, но речь в ней шла о богатом аристократе, жившем в Париже середины 1600–х годов. Жена его сошла с ума и покончила с собой, он женился на другой, но обнаружил, что эта женщина изменяет ему с богатым городским домовладельцем. Он пытает ее, пока она не сходит с ума и не убивает себя, и тогда он понимает, что всегда любил ее, сходит от этого с ума и сам кончает с собой. Такая вот история. На этом все заканчивалось. Больше там ничего не было — только целая куча людей, которые все время сходят с ума. И убивают себя. Финальная сцена представляла собой гору трупов, а затем являлся персонаж, который прежде не фигурировал в пьесе, и декламировал развязку в форме сонета. Пьеса была ужасна, но мы зааплодировали, чтобы ему было приятно, и моя мать заговорила обо всем, что мы сможем купить, когда разбогатеем, хотя мы оба понимали, что шансы сколотить состояние на шедевре Филиппа больше чем ничтожны.

На следующий день он отнес пьесу в театр и показал ее хозяину; тот добросовестно прочел ее и сказал актеру, что ему, как дублеру, следует усерднее учить свои роли, а сочинение их оставить другим. Разъяренный Филипп вылетел вон из театра — после того, как сшиб хозяина с ног и сломал ему нос, — затем попытал счастья еще в нескольких театрах и только потом осознал, что пьесу его никто ставить не желает, а после его выходок и нанимать его на работу никто не будет. За неделю он лишился не только своих писательских амбиций, но и возможности получить хоть какую–то работу в театре. Вероятно, он был единственным драматургом, который оказался настолько плох, что ему не позволили даже играть.

От разочарования он засел дома и принялся пить. Моя мать в это время работала в прачечной; она по–прежнему получала пенсию, но бо́льшую часть этих денег тратил ее муж. Шли месяцы, он зверел все сильнее, и однажды настал тот страшный день, когда он избил мать так, что больше она не поднялась. Когда стало ясно, что она мертва, он присел за кухонный стол и отрезал себе хлеба с сыром, по–видимому не сознавая, что перед ним на полу лежит ее труп. Я побежал за помощью — я рыдал и бился в истерике, так что люди никак не могли меня понять, но в конце концов я вернулся с жандармом, тот поднял тревогу, и Филиппа арестовали. Я думал, к тому времени, как я вернусь домой, он скроется, но он так и сидел в той же позе, в которой я его оставил, со скучающим видом уставившись в стол. За преступление его осудили, и он при этом не выказал ни малейшего раскаяния в содеянном; затем его казнили, а мы с Тома уехали в Англию.

Многого о тех днях я никогда не рассказывал Доминик — истории эти были так же неприятны, как и эта, и я не хотел напоминать себе о прежней жизни. Мне хотелось, чтобы она считала меня не скрытным, но просто замкнутым — важное различие, как мне казалось. Тем не менее, в тот день, пока мы шли по дороге, я рассказал ей эту историю, она тихо выслушала меня, ничего не ответив и так и не рассказав взамен о себе. У меня не оставалось выбора, и я прямо спросил ее, не случилось ли с ней чего–то подобного, но она пропустила мой вопрос мимо ушей, а вместо этого указала на постоялый двор, завидневшейся вдали, быть может — часах в полутора ходьбы; там, как она предположила, мы могли бы отдохнуть и добыть дешевой еды. Остаток пути мы прошли в молчании, и мои мысли перескакивали с воспоминаний о родителях на раздумья о том, какие же секреты хранятся в голове Доминик.

Днем мы почти ничего не ели, поэтому решили как следует подкрепиться, что поддержало бы нас следующие сутки и подняло наш дух. Постоялый двор оказался довольно симпатичным — стоял в тихом месте у дороги, в нем гремели музыка и взрывы хохота, в нем ели и выпивали; нам посчастливилось найти свободный уголок за небольшим столом у очага, чтобы отдохнуть и поесть. Я расположился напротив Доминик, подле Тома, а слева от него и напротив сидели средних лет мужчина и женщина, прилично одетые; они поглощали еду, опасными горами громоздившуюся на их тарелках. Они шумно жевали и смолкли ненадолго, лишь когда мы сели за стол, — с подозрением уставились на нас, а затем снова вернулись к еде. Мы какое–то время ели молча, радуясь возможности наполнить желудки. Я гордился Тома: несмотря на все тяготы долгого похода, он не слишком жаловался на голод.

— Может, нам не стоит идти до самого Лондона, — в конце концов нарушила затянувшееся молчание Доминик. — Есть и другие места. Можем найти какую–нибудь деревню или…

— Это зависит от того, что мы ищем, верно? — отозвался я. — Работу мы скорее получим в каком–нибудь большом доме — прислугой или чем–то в этом роде.

— Но не с Тома, — отметила она. — Никто не возьмет нас вместе с шестилетним ребенком. — Тома подозрительно глянул на нее: вдруг она хочет от него избавиться, чего она и в мыслях не держала. — Я просто подумала, что нам скорее повезет с работой в какой–нибудь оживленной деревне или городе.

— Не надо вам в Лондон, — непринужденно вмешался в разговор мужчина, сидевший рядом с Тома; сказал так, будто участвовал в беседе с самого начала. — Лондон бессердечное место. Абсолютно бессердечное.

Мы безучастно посмотрели на него.

— Мы еще обсудим это по пути, — тихо сказал я после пристойной паузы, полностью игнорируя его, — и если по дороге найдем симпатичное местечко, можем там задержаться, на сколько пожелаем. Нам необязательно прямо сейчас все решать.

Мужчина громко рыгнул и одновременно оглушительно пукнул, сопроводив эти звуки вздохом, который свидетельствовал об удовольствии, которое ему эти действия доставили.

— Мистер Амбертон, — сказала его жена, мимоходом похлопав его по руке: жест скорее инстинктивный, нежели оскорбленный. — Следите за своими манерами.

— Но это же естественно, парень, — ответил тот, поглядев на меня. — Ты же не станешь возражать против естественных телесных отправлений, верно?

Я уставился на него, не вполне понимая, риторический это вопрос или нет. Мужчине было лет сорок пять — довольно тучный, с бритой головой и двухдневной щетиной, которая облепляла его безобразное лицо, будто грязь. Губы его не до конца прикрывали торчащие желтые зубы. Глядя мне в глаза, он утер нос тыльной стороной ладони, тщательно осмотрел ее, а затем улыбнулся и протянул мне ту же руку.

— Джозеф Амбертон, — весело сказал он и, улыбнувшись, позволил мне с избытком насладиться своими жалкими зубами в нечистой полости рта. — К вашим услугам, — добавил он. — Так скажи–ка мне, парень, ты так и не ответил на мой вопрос: ты не возражаешь против естественных отправлений организма, верно?

— Нет, сэр, совершенно не возражаю, — сказал я, испугавшись того, что может случиться, если я не угадаю с ответом: мне совсем не хотелось, чтобы на меня кинулся обладатель такого количества ворвани. Он походил на сатанинский гибрид человека и кита. Его можно было освежевать и перетопить на масло или просто загарпунить и взять на буксир. — Это совершенно в порядке вещей.

— И вы, мисси… — Он перевел взгляд на Доминик. — Не надо вам в Лондон, попомните мои слова. Там все насквозь прогнило. Уж я–то знаю.

— Тут вы правы, мистер Амбертон, — встряла его жена и повернулась к нам; женщина тоже округлая, но щеки у нее были яблочно–наливные, а улыбка приятная. — Мы с мистером Амбертоном жили в Лондоне первые годы после свадьбы, — пояснила она. — Мы там познакомились, поженились, там жили и работали. И там приключился этот случай, понимаете. После которого мы уехали.

— Это точно, — подтвердил мистер Амбертон, свирепо вгрызаясь в баранью отбивную. — А что со мной сделали по этой части, я вам и сказать не могу. Слава богу, миссис Амбертон меня поддержала, а не удрала с каким–нибудь другим парнем, хотя вполне могла бы, ведь она — еще писаная красавица.

Я подумал, что независимо от того, какой ущерб ему там причинили, маловероятно, чтобы миссис Амбертон смогла найти другого парня с таким обхватом, ей подходящего или способного ее удовлетворить, однако уступчиво улыбнулся и посмотрел на Доминик, только пожав плечами.

— Мы могли бы… — начал я, пока нас снова не прервали.

— Вы знаете Клеткли? — спросила миссис Амбертон, и я покачал головой. — Мы там живем, — пояснила она. — Тоже довольно оживленное местечко. И работу найти можно. Мы могли бы захватить вас с собой, если желаете. Отправимся сегодня вечером. Мы не против, верно, мистер Амбертон? По правде сказать, мы были б рады попутчикам.

— Это далеко? — спросила Доминик, после нашей вчерашней встречи подозревая любых доброхотов, да и мне меньше всего хотелось снова обагрять руки кровью.

Миссис Амбертон сказала, что это примерно в часе езды на их повозке, к ночи мы доберемся до места, и мы нерешительно согласились составить им компанию.

— Если даже ничего не выйдет, — прошептала мне Доминик, — они подвезут нас чуть дальше. Можем и не оставаться там, если не захотим.

Я кивнул. И сделал, как мне сказали.

Смеркалось. Мы ехали по ухабистой дороге. Неожиданно выяснилось, что повозкой правит миссис Амбертон, и она велела Доминик сесть с нею спереди, а ее муж, Тома и я расположились сзади. И снова Тома воспользовался преимуществом своего юного возраста и мгновенно уснул, вынудив меня сидеть и беседовать с пускающим ветры мистером Амбертоном, который с удовольствием поминутно прикладывался к бутыли виски, сопровождая каждый глоток отвратительной какофонией кашля, отхаркивания и плевков.

— Так чем же вы занимаетесь? — в конце концов спросил я, пытаясь завязать беседу.

— Я школьный учитель, — сообщил он. — Учу в деревне сорок малолетних сорванцов. А миссис Амбертон — стряпуха.

— Прекрасно, — кивнул я. — А свои дети у вас есть?

— О нет, — ответил он, громко рассмеявшись, словно сам вопрос показался ему нелепицей. — После той беды в Лондоне. Не могу его поднять, понимаешь, — с усмешкой прошептал он. Я удивленно моргнул от такой откровенности. — Стряслось, когда я помогал на строительстве новых домов в городе. Несчастный случай, я попал под здоровенный кусок трубы. Похоже, он навсегда вывел меня из игры. Может, когда–нибудь и вернется, но я сомневаюсь. По правде сказать, меня он никогда не заботил. Да и миссис Амбертон, кажись, не слишком волнует. Есть много других способов женщину удовлетворить, понимаешь. Ты когда–нибудь сам этому научишься, парень.

— Угу, — кивнул я и закрыл глаза, решив, что с меня хватит его откровений.

— Если только ты и… — Он кивнул на Доминик и похотливо округлил глаза, высунув язык. — Вы вдвоем…

— Она моя сестра, — сказал я, обрывая его, пока он не успел высказаться. — Вот и все. Это моя сестра.

— О, прошу прощения, парень, — хохотнул он. — Никогда не оскорбляй чужую мать, сестру или лошадь — вот что я всегда говорю.

Я кивнул и как–то вдруг заснул, а очнулся, когда миссис Амбертон уже ввозила нас в деревню Клеткли. Мы прибыли.

Загрузка...