Ну вот, наступило утро, и мне гораздо лучше. И я готова рассказать тебе о снимке под номером тринадцать. Летний день, мы с Беатрикс сидим на скамейке в парке при лечебнице. Как называлось это заведение, не могу припомнить. Однако у меня есть все основания полагать, что я ездила туда раза два-три.


Дело происходит, полагаю, в 1959 году. В аварию Беатрикс попала годом раньше, то ли в январе, то ли в феврале 1958-го. Около года она пролежала в больнице с множественным переломом шеи, и поначалу опасались даже, что она не сможет ходить. Однако в этом заведении ее лечили не от физических недугов, но от расстройств психики, проявившихся сразу после аварии.


Громоздкое серое угрюмое здание — вот что мы видим на заднем плане. Наверху светло-голубое небо, исчерканное перистыми облаками. Здание симметричное, с двумя одинаковыми щипцами по бокам, над каждым щипцом пара печных труб. Фотограф (вероятно, кто-то из медсестер) стоял ближе к краю широкого центрального газона, поэтому на здание мы смотрим под углом, отчего оно кажется менее враждебным. На втором этаже восемь окон, одно из них, если не ошибаюсь, в палате Беатрикс, откуда открывался неплохой вид на парк. На первом этаже углы здания облепили два больших эркера; за одним из эркеров — комната отдыха, или общая комната, с солидным роялем и тощенькой библиотекой. В лечебнице было просторно, тихо, спокойно — то есть куда более комфортно, чем в моей комнатенке в Вондсворте, — но Беатрикс лечебницу ненавидела, для нее она была тюрьмой. Понять мою кузину нетрудно: там ее подвергали не слишком приятным процедурам — электрошоковой терапии и прочим штукам в том же роде.


На переднем плане мы с Беатрикс на скамейке, спиной к газону, перед нами буйные заросли красной и желтой вербены. Обе мы одеты довольно строго — интересно, почему? Я в синем жакете и длинной серой юбке. Волосы у меня короче, чем обычно, стрижка почти мужская: «на висках и затылке снять побольше». Разница между мной на этом снимке и тем, как я выгляжу, к примеру, на выпускной фотографии Ребекки, — огромна. На моем лице застарелая унылая гримаса, в объектив я гляжу пристально, но без энтузиазма, только из вежливости… Но возможно, я сейчас выдумываю задним числом или преувеличиваю: ведь я навещаю тяжело больного человека, а это не повод для веселья. Беатрикс в длинном платье, несколько бесформенном и мешковатом; платье, как и мой жакет, синее, но с мелкими голубыми и зелеными цветочками. Выражение лица у Беатрикс не столь мрачное, как у меня, скорее безразличное и усталое. На шее у нее жесткий ортопедический воротник, поэтому Беатрикс сидит, неестественно выпрямившись, и кажется неповоротливой. Воротник она носила года два, и это ей давалось нелегко. Конечно, ей нельзя было не посочувствовать.


В аварию она попала так. Я уже говорила, что Беатрикс и Чарльз, поженившись, переехали в Англию. Кроме Tea и сына Джозефа у них теперь была и новорожденная дочка Элис. Чарльз работал в Сити, что позволило им, к их вящей радости, переехать в пригород (они купили большой дом в Пиннере). Однажды в пятницу Беатрикс ощутила — прямо скажем, нехарактерный для нее — прилив материнской щедрости и решила побаловать Tea, забрав дочь из школы на машине (обычно Tea проделывала этот путь пешком). Без пяти три, метров за двести до школьных ворот, Беатрикс сбавила скорость на перекрестке, а затем и вовсе встала, чтобы пропустить машину справа. За ней ехал грузовик. Водитель, принявший за обедом четыре пинты пива, не заметил, как она тормозит, скорости не сбавил и врезался в багажник ее машины. К счастью, младшие дети Беатрикс остались дома, под присмотром няни, иначе они бы погибли. В автомобиле находилась только Беатрикс. Ее швырнуло вперед, ремень безопасности в какой-то степени минимизировал ущерб (по крайней мере, Беатрикс не вылетела через лобовое стекло, а значит, лицо у нее не пострадало), но травмы от удара она получила серьезные. Ей повезло дважды — если вообще можно говорить о везении в таких случаях, — она ехала на «фольксвагене»-жуке. В тогдашней Британии эта марка машин была редкостью: сказывалось глубоко въевшееся отторжение немецких изделий. Я иногда думаю, уж не купила ли Беатрикс «фольксваген» именно по этой причине, чтобы позлить своих чванливых «старорежимных» соседей в пригороде. Словом, в некотором смысле автомобиль ее спас: если бы Беатрикс управляла машиной с прямоугольным багажником, грузовик бы просто въехал в него, раздавив водителя в лепешку, но поскольку у «фольксвагена» зад скошенный, кабина грузовика лишь накрыла багажник, и это смягчило удар.

* * *

Об автокатастрофе я узнала приблизительно месяц спустя из маминого письма. Жила я тогда, как уже говорилось, в комнате в Вондсворте, и телефона у меня по-прежнему не было. С Беатрикс я в то время общалась эпизодически. Встречи в кругу ее семьи расстраивали меня и смущали Tea, которая очень долго относилась ко мне теплее и нежнее, чем к родной матери. И мне казалось, что у меня нет иного выбора, кроме как уйти в тень и не навязываться. Так я и сделала. Однако, услыхав об аварии, я немедленно связалась с Беатрикс и спустя пару дней навестила ее в больнице. Она тогда выздоравливала после первой — в череде многих — операции на поломанной шее. Операция прошла неудачно, поэтому Беатрикс еще не раз ложилась в больницу, надолго расставаясь с семьей.


Бедная Беатрикс. Когда я к ней пришла, боли уже ее не мучили, но передвигалась она с трудом. Прежняя подвижность к ней долго не возвращалась и полностью так и не вернулась, с той поры она больше не могла вертеть головой, но поворачивалась к собеседнику всем телом. Ей сказали, что исправить это уже нельзя. Бесконечные госпитализации тоже создавали немало проблем. У Беатрикс на руках было трое детей, причем двое из них совсем маленькие. Требовать помощи от Чарльза было бесполезно, он с утра до ночи пропадал на работе. Чарльз был человеком замкнутым, неэмоциональным, но безусловно порядочным, что во многом и определило события последующих лет. Сама посуди: Беатрикс часто отсутствовала, и Чарльз мог бы запросто воспользоваться предоставленной ему свободой — например, дать деру в Канаду или завести роман с няней, — но он всегда поступал правильно. Прямодушный, надежный Чарльз. Меня так и подмывает добавить: истинный канадец, хотя ты, возможно, сочтешь такое обобщение нелепым. Словом, его преданность сыграла большую роль, в этом нет сомнений. Если бы не он, не знаю, что стало бы с детьми, ведь в самые важные годы, когда у малышей формируется характер, их мать постоянно укладывали в больницу на длительные сроки.


Да, заслуги Чарльза велики, но голову даю на отсечение: львиная доля его внимания приходилась на родных детей, сына и дочь. Кто его осудит за это? Никто. И уж подавно не я. Однако с чем оставалась Tea? Каково приходилось ей?


На снимке мы с Беатрикс сидим не очень близко друг к другу. Между нами промежуток сантиметров в двадцать, хотя скамейка довольно короткая. Наверное, не стоит придавать этому обстоятельству слишком большого значения. И между прочим, если кто и пытается отодвинуться от соседки, так это Беатрикс. Она положила руку на спинку скамьи и немного наклонилась в сторону. Я же подалась вперед, к фотографу, с несколько раздраженным видом, словно мне не терпится встать и прогуляться по парку. Пожалуй, ничего иного из положения фигур на снимке не вытянешь, и все же в наших отношениях за последние годы произошли значительные перемены. Прежде, как ты знаешь, мне казалось, что я связана с Беатрикс неразрывными узами, а наша дружба, зародившаяся во время войны, когда меня эвакуировали в дом ее родителей, вечна. Увы, больше я так не думала, и сама идея вечной дружбы представлялась мне теперь ребяческой. Однако на смену ей пришло другое чувство, более реалистическое и, на мой взгляд, более прочное. То, что притягивало меня к Беатрикс, то, на чем ныне держалась моя преданность ей, было любовью к ее дочери. Пусть это прозвучит странно, но я опасалась за Tea. Я не могла точно определить, что именно ей угрожает, хотя сейчас я отлично понимаю причину моего беспокойства: Tea грозила участь нелюбимой дочери либо недостаточно любимой. Спасти ее стало моей тайной целью. И даже — полагаю, это не тот случай, когда следует бояться громких слов, — чем-то вроде священного долга.


Но видишь ли, Имоджин, когда столько лет прошло, я уже ни в чем не уверена, ясность и определенность куда-то улетучились. Так кто же на самом деле страдал от недостатка любви — твоя мать или я сама? Я всей душой рвалась к ней, мечтала вновь оказаться рядом с Tea — но почему? Чтобы бескорыстно помочь ей? Или потому что моя собственная жизнь была пуста и лишена любви? Я тогда работала старшим продавцом в универмаге «Ардинг и Хоббс» в Клэпхеме. После рабочего дня я возвращалась в свою комнатенку, готовила ужин из дешевых продуктов, читала бульварные романы или слушала радио, а потом ложилась спать. Что тут лукавить, существование мое было абсолютно безрадостным. Сколько-нибудь настойчивых попыток познакомиться с кем-нибудь я не предпринимала. С коллегами по работе общалась исключительно по делу и не прилагала никаких усилий, чтобы подружиться с ними. Четыре года минуло, как Ребекка бросила меня, но я по-прежнему тосковала по ней. (И до сих пор тоскую, если хочешь знать правду. Разумеется, былой остроты в этом чувстве уже нет, оно стало привычным, ко всему привыкаешь.) В общем, моя жизнь утратила вкус. Жить без Ребекки было все равно что сидеть на хлебе и воде, «на нескончаемой скудной диете» — так, кажется, пелось в какой-то песенке. Иногда мне трудно разобраться, где мои собственные мысли, а где чужие, позаимствованные из самых разных источников… Стоп. Хватит посторонних рассуждений и хватит поминать Ребекку на каждом шагу. История, которую я рассказываю, обо мне и Беатрикс, о нас двоих, то есть в итоге — о тебе.


В моей тогдашней тусклой жизни все же имелось светлое пятно: моя старшая сестра Сильвия вышла замуж за парня по имени Томас, у них родилось двое детей, сын Дэвид и дочка Джилл. Именно моя племянница Джилл, если все получится так, как я задумала, передаст тебе эти кассеты. В ту пору, когда мы с Беатрикс фотографировались в больничном парке, племянники были маленькими, но я помню, как ездила с семейством сестры за город на несколько дней и мне понравилось в обществе этих детей. В силу обстоятельств виделись мы не часто, а когда племянники выросли, эти встречи почти прекратились, но я не упускала их из виду, хотя сами они, возможно, и не подозревали о моем интересе к ним. Мне было легче жить, зная, что они существуют на свете. Особенно последние двадцать лет после того, как я лишилась и тебя, и твоей матери…


Постой-ка, Имоджин, я кое-что вспомнила. Обрывок разговора… Не знаю, когда он состоялся (и теперь уже не узнаю) — в тот ли день, когда мы фотографировались, или в какой другой. Весьма возможно, что в тот самый, но утверждать наверняка не берусь, ведь мои посещения Беатрикс в лечебнице всегда протекали по одному и тому же сценарию. Беатрикс ждала меня внизу, в библиотеке или общей комнате, и мы сразу отправлялись гулять в парк или сидели на скамейке — перед вербеной либо напротив небольшого огорода, где выращивались травы в миниатюрных квадратных ящичках. Беатрикс быстро уставала, и я вела ее в палату, где мы недолго беседовали, прежде чем она ложилась в постель. От таблеток, которые она принимала, ее часто клонило в сон средь бела дня. На окне ее палаты были не шторы, а ставни. Я закрывала их, но ставни не были глухими, и я очень хорошо помню, как тонкие полоски света и тени падали на ее лицо и голубоватые простыни, на которых она лежала, медленно смыкая веки. И вот однажды — это как раз то, о чем я вспомнила, — когда она заснула (или мне так показалось) и ее дыхание стало ровным и спокойным, я надела пальто, взяла свои вещи и направилась к выходу. Но стоило мне взяться за дверную ручку, как я услыхала ее вялый сонный голос:

— Роз?

Я обернулась. Беатрикс лежала на боку, лицом ко мне, глаза ее были по-прежнему закрыты.

— Да, дорогая, — откликнулась я, — тебе что-нибудь нужно?

И тогда она забормотала — невнятно, будто в забытьи. Нелегко было понять, что она лепечет, но когда мой слух уловил слова «Ну почему он это сделал? Почему убежал вот так?» — я оторвалась от дверной ручки и подошла поближе. Сперва я подумала о водителе грузовика, но, быстро сообразила: шофер никуда не убегал, было заведено уголовное дело, и в итоге его наказали пустяковым штрафом за неосторожное вождение. Тогда не о Джеке ли она говорит и бесславном окончании их путешествия в цыганской кибитке? Но Джек не ударялся в бега, Беатрикс сама его бросила. Значит, речь не о нем. И уж никак не о Роджере, ее первом муже, с которым она развелась.

— Почему? — повторяла Беатрикс. — Почему он сбежал?

И тут я поняла, о ком она вспомнила в полусне, — о Бонапарте, глупом пуделе, любимце ее матери, и о морозном зимнем дне на катке, когда пес, устремившись за горизонт, пропал навсегда.

— Я все время думаю об этом, — причитала Беатрикс. — Не могу не думать. И ничего не понимаю. Ну чем я его обидела?

Тогда я сказала ей, что псу не за что было на нее обижаться и что порою события происходят без всяких причин. Я присела на край кровати, сжала в ладонях ее ледяную руку, но, что бы я ни говорила, Беатрикс оставалась безутешной. Она заплакала, по-прежнему не открывая глаз, слезы выныривали из-под век и текли по щекам; вскоре она уже всхлипывала, судорожно, истерично. Я крепко обняла ее, продолжая увещевать. Не помню, что я говорила, да это и неважно, потому что Беатрикс не слышала меня, она была где-то далеко, там, где нет места утешениям.

Загрузка...