А теперь, Имоджин, карточка номер пять. Зима. Детская площадка в парке Роу-Хит, в Борнвилле, пригороде Бирмингема. Первые морозные месяцы 1945-го.


Признаться, я не ожидала, что мне будет тяжело смотреть на этот снимок. Он сделан моим отцом простейшей нераздвижной фотокамерой, воскресным днем. Пруд в центре парка замерз, и десятки людей катаются на коньках. На переднем плане две фигуры в толстых спортивных куртках и вязаных шапочках — это я, одиннадцатилетняя, и Беатрикс, четырнадцатилетняя. Беатрикс держит в левой руке поводок, который надет на Бонапарта, пес сидит у ее ног, готовый в любой момент сорваться с места. Мы смотрим прямо в объектив, улыбаемся — широко, весело, ни сном ни духом не ведая о грядущей катастрофе.


Мой отец умел снимать, и композиция этой фотографии тщательно продумана. На снимке явственно проступают три разных слоя, если можно так выразиться; я опишу их тебе один за другим. Прежде всего, в самой глубине под белым снежным небом угадываются очертания павильона. В юности это здание для меня много значило. Там устраивались танцы — летом на террасе, если погода благоприятствовала, — и это страшноватое, но захватывающее событие было главным и чуть ли не единственным моим развлечением в компании ровесников: общительностью я никогда не могла похвастать. Павильон был элегантно черно-белым, с застекленными дверьми, которые оканчивались арочными навершиями. Три из этих дверей видны на снимке, прочие заслонены деревьями, как и находившийся рядом с павильоном фургон, в котором торговали горячим шоколадом в стаканчиках, и две небольшие одинаковые эстрады для оркестрантов, стоявшие на газоне под террасой. Жаль, что они пропали за деревьями. На снежном фоне они смотрелись бы празднично и даже эксцентрично.


Перед павильоном, с обеих сторон, — два ряда мощных величественных каштанов, по четыре дерева в каждом ряду. Толстые ветви так крепко переплелись, что создается впечатление, будто деревьев всего два, два массивных купола, сложенные не из дерева, но из кости; они нависают над прудом, словно здоровенные тучные стражники, суровые и молчаливые. Обычно каштаны отражались в серебристой поверхности пруда, и их отражения внушали не меньшее уважение, чем они сами, но сейчас пруд покрыт льдом. Лед неровный, щербатый, сверкающий белизной там, где на него не падают серые тени, а из редких трещин не пробиваются хилые водоросли. Второй слой фотографии — это люди, катающиеся на коньках. Некоторые из них сняты в движении — размытое пятно, мелькнувшее перед камерой; другие застигнуты в нелепых угловатых позах — руки, раскинутые в попытке сохранить равновесие, непомерно высоко задранные колени. Какой-то мужчина, сунув левую руку глубоко в карман, правой, вытянув палец, указывает на лед, словно он только что заметил нечто зловещее под его поверхностью. Две девушки просто стоят на льду и болтают, и похоже, в них вот-вот врежется мальчик-подросток. На мальчике короткие брюки, что кажется довольно странным в такой мороз. В этих людях есть что-то волнующее и печальное: фотограф заставил их неестественно замереть, когда на самом деле они поглощены динамичным и веселым делом — катанием на коньках. С тем же чувством мы смотрим на фигуры, забальзамированные расплавленной лавой Помпей в момент финальной битвы со смертью… До чего же мрачное направление приняли мои мысли с некоторых пор!.. Большинство мужчин в кепках — и эта деталь помогает датировать снимок, — а также в брюках особого покроя, модного в то время: невероятно широкий пояс доходит чуть ли не до середины груди. Наверное, на современный взгляд, это дико смешно. Брюки видны, потому что многие катаются без пальто, и это напоминает мне, что пусть пруд и замерз, но день выдался солнечным. Мы с Беатрикс были, пожалуй, слишком тепло одеты. Вероятно, вскоре началась оттепель. Зима 1944–1945 годов была особенно тяжелой. Обязательное затемнение уже отменили, но на смену ему пришло то, что называли «потемками». И не только погода была мерзкой (помню, как много дней подряд стоял необычайно густой и вонючий туман, который в сумерках сгущался еще сильнее, так что тусклый свет уличных фонарей едва пробивал эту жижу), но и вести из-за границы удручали. Немцы начали мощное контрнаступление против Первой американской армии, и наши надежды на завершение войны к Рождеству рассыпались прахом. Хотя я не очень вникала во все эти дела (я была погружена в себя; смысл событий, разворачивавшихся в большом мире, был мне понятен, но любопытства не вызывал; думаю, с тех пор я мало изменилась), но разочарование и уныние моих родителей, видимо, передалось и мне.

Смутно припоминаю разговоры за ужином, и даже не сами разговоры, но настроение, которое они порождали во мне и во всем доме. В то воскресное утро из Шропшира приехали Айви и Беатрикс. Для меня это была долгожданная радость. Мы с Беатрикс состояли в переписке, обменивались письмами каждую неделю, но виделись нечасто. К сожалению, ее писем у меня больше нет, и понятия не имею, хранила ли она мои. Впрочем, кто знает, как она расценивала мои послания. Не удивлюсь, если она находила их чересчур ребяческими. Ее письма пестрели куда более взрослыми заботами: одежда, косметика, мальчики — всем тем, что меня совершенно не увлекало. (И сейчас не увлекает, хочу заметить.) Тем не менее я берегла ее письма как сказочное сокровище, потому что их написала она, а все, чем интересовалась Беатрикс — даже столь невыразимо скучные предметы, — носило отпечаток волшебства и счастья. Да я была просто на седьмом небе, оттого что она соблаговолила вступить со мной в эпистолярное общение, вздумай она переписывать страницы из телефонного справочника, я бы все равно хватала ее письма, стоило им через щель почтового ящика упасть на коврик в нашей прихожей, и проглатывала бы их с тем же восторгом и замиранием сердца. Однако встречи с ней были редким удовольствием. В том году мы даже не ездили в «Мызу» на Рождество, но Айви внезапно решила наведаться в Бирмингем (причем она сама вела машину, что для женщины в те времена считалось чуть ли не подвигом), чтобы повидаться с сестрой (моей мамой). С собой она взяла Беатрикс, таким образом мы и провели вместе полдня. Замерзший пруд в Роу-Хит расширил программу праздника: после обеда мы отправились на каток.


Итак, Айви с мамой остались попивать чаек и перемывать косточки родне, а папа повел нас в парк, который находился в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Тротуары поблескивали льдом, Бонапарт часто дышал и рвался с поводка. Сперва Айви не хотела отпускать с нами пса. Она бы, конечно, предпочла, чтобы тот провалялся до вечера у нее на коленях, но Беатрикс взмолилась, и мать, после продолжительного сопротивления, сдалась. Думаю, это было впервые, когда Беатрикс позволили вывести пуделя на прогулку.


Ох, я же еще не описала первый слой фотографии! То есть Беатрикс и меня саму на переднем плане. Что ж, мы стоим вплотную друг к другу, крепко взявшись за руки. Разница в росте весьма ощутима: я стою слева, и моя макушка едва достигает ее плеча. Я слегка наклонила голову набок, но на плечо Беатрикс голову не положила. Мою позу можно назвать кокетливой, глаза флиртуют с камерой, заигрывают с моим отцом, но в совершенно детской и безыскусной манере. Беатрикс же смотрит прямо в объектив и улыбается непосредственно ему, улыбается со знанием дела — то есть по-взрослому и немного… хм, вызывающе, так мне теперь видится. Она словно бросает вызов фотоаппарату, желая добиться от него какого-нибудь отклика. А может быть, вызов адресован моему отцу. Но каков бы ни был объект, разница между нами — в зрелости и характере — столь же очевидна, как и разница в росте. И все же Беатрикс на этой фотографии еще ребенок, нельзя об этом забывать. То, что случилось почти сразу после позирования перед камерой, случилось с ребенком. Взрослому это происшествие показалось бы забавным или по крайней мере отчасти забавным. Для Беатрикс оно стало настоящей трагедией.


О том, что воспоследовало, лучше рассказать очень коротко: ведь все произошло в мгновение ока. Беатрикс решила, что Бонапарту пора как следует поразмяться. Она спустила придурочного пса с поводка, ожидая, что он, как обычно, примется бессмысленно носиться кругами.


На сей раз, однако, Бонапарт выбрал совсем иной путь. Не колеблясь, он рванул в глубь парка, рванул со всех ног и строго по прямой, не отклоняясь ни вправо, ни влево и словно ничего не замечая вокруг. Не прошло и минуты, как он взбежал на склон, где росли двумя рядами каштаны. Что творилось в его маленьких собачьих мозгах, я и вообразить не могу. Мы наблюдали за ним, все трое, сначала улыбаясь, наслаждаясь зрелищем — буйством высвободившейся энергии. Из-под лап Бонапарта веером летел снег. А потом вдруг до нас дошло: он не собирается тормозить и поворачивать обратно. Пес продолжал бежать; вот он уже мелькает между деревьев, почти скрываясь из виду. Даже на таком расстоянии было заметно, как он счастлив, как бодр и силен, и это обстоятельство помешало нам вовремя сообразить: с псом творится что-то неладное. Повинуясь некоему странному порыву, он несся во всю прыть, не сбавляя скорости. Он ни за кем не гнался. Он не пытался удрать. И не стремился найти дорогу обратно, к своей любимой Айви. Его помыслы — если у собаки могут быть помыслы, особенно у такой глупой, как Бонапарт, — были целиком сосредоточены на далеком горизонте. Исполнившись железной решимости, он не собирался останавливаться, пока не достигнет заветной черты.

Когда пес стал почти неразличим, Беатрикс, вздрогнув, пришла в движение. С пронзительным криком «Бонн! Бонн!» она бросилась в погоню. Сейчас, когда я рассказываю об этом, ситуация выглядит совершенно комичной, но тогда нам было не до смеха. Отец, увешанный коньками, — их нам было так и не суждено пустить в ход — побежал следом за Беатрикс и вскоре перегнал ее, я замыкала цепочку. Мы все громко звали Бонапарта, на нас с любопытством оборачивались. Но двигались мы слишком медленно. Пес уже выскочил за пределы парка, перебежал дорогу, нырнул в дыру в заборе и теперь, не переставая радостно тявкать, пересекал игровое поле, принадлежавшее фабрике «Кэдбери». Нам же пришлось искать вход на это поле, оказавшийся метрах в двадцати от шоссе. Когда мы наконец нашли ворота, пудель исчез.


— Где он? — просипел отец, согнувшись, уперев руки в бедра и тяжело дыша. — Где он, черт побери!

К этому моменту Беатрикс уже выла, это был настоящий вой, от которого кровь стынет в жилах; тут и я потеряла голову — к тому же на моих коленках горели ссадины после падения на асфальтированном шоссе. В результате моему отцу пришлось иметь дело с двумя рыдающими детьми, не считая пуделя, в которого определенно вселился демон, с чьей помощью пес сумел раствориться в воздухе.


Уф. Что еще рассказать о том дне? Час с лишним мы обыскивали прилегающие улицы; начало смеркаться, а с наступлением темноты похолодало. Мы звали пса, пока не охрипли. И все это время мы задавали себе один и тот же вопрос — во всяком случае, я задавала, — почему! Почему этот глупый пудель удрал, почему пустился в бега, да еще с таким воодушевлением и целеустремленностью? Это не укладывалось в голове, озадачивало и повергало в печаль.


Когда стало ясно, что дальнейшие поиски бессмысленны, мы в тоске потащились домой — медленно, удрученно. Сообщили новость Айви, та отреагировала многоступенчато: сначала молчание, затем недоверчивые возгласы, всплеск раздражения, крик, истерика и под конец судорожный приступ прагматизма — Айви, Беатрикс и мой отец погрузились в машину и поехали в ближайший полицейский участок, где заявили о пропаже пса, оставив его приметы. Напрасные хлопоты, конечно, но отсутствовали они довольно долго и вернулись уже в полной темноте, часов в восемь вечера. Айви с Беатрикс сразу же отправились в Шропшир — без собаки, подавленные и по-прежнему не в состоянии поверить в случившееся. Бог весть, о чем они говорили по пути. Скорее всего, ни о чем. Беатрикс наверняка плакала не переставая.


Потом мы долго не виделись. И очередного письма от Беатрикс тоже пришлось дожидаться. А когда я получила письмо, в нем не было ни слова ни о скандальном происшествии, ни о Бонапарте. Пудель так и не нашелся. Однажды, когда мы с мамой, взявшись за руки, шагали по Борнвиллю, направляясь к дантисту, я заметила прохожего с собакой. Пес был один в один Бонапарт. Я сказала об этом маме, и она со мной согласилась. Мы остановились, обернулись и воззрились на прохожего; он тоже обернулся, глядя на нас недоуменно и слегка рассерженно. Но подступиться к нему мы не осмелились.


Вот какие воспоминания навеял мне этот снимок. Сдается, образы, сохраненные в нашей памяти, те, что мы носим в голове, могут быть куда более яркими и живыми, чем все то, что способна запечатлеть фотокамера. Если я сейчас отложу в сторону этот снимок и закрою глаза, я увижу не тьму, но Беатрикс, какой я ее запомнила в тот момент, когда до начала погони за псом оставались считанные секунды: ее силуэт на фоне зимнего неба, ее беззащитная фигурка, черная на белом, неподвижная меж двух рядов каштановых деревьев. Беатрикс стоит спиной ко мне, всматриваясь вдаль, взгляд ее прикован к горизонту, к той черте, за которой вот-вот исчезнет бестолковый капризный пес. Силуэт — то есть всего лишь очертания человеческой фигуры, — но для меня он столь же выразителен, как если бы я смотрела Беатрикс в лицо: по напряженной застывшей позе я угадываю ее отчаяние, ужасное чувство утраты, страх при мысли о том, что ее ждет по возвращении к матери. Она стояла там как вкопанная, стояла, как мне показалось, очень долго — парализованная происходящим. Это длилось всего несколько секунд, но как же отчетливо я вижу ее. Этот образ выжжен в моей памяти. С тех пор он никуда не исчезал, и теперь я могу быть уверена, что уже никогда не исчезнет.

Загрузка...