9

Ночь. Все, что он говорил о ней ксендзу — это правда. Ночь опасна. И дело тут не сколько в страхе, сколько в детской вере — ночью гораздо легче поверить в чудеса, магию, чудища и духи. Засыпая, Трудны с закрытыми глазами прокручивал картины исчезающей стены. Теперь-то он уже был совершенно уверен во вмешательстве адских сил; мрачная тишина затопленного в темной материи ночи дома душила его мысли и принуждала принять без какого-либо согласия существование всего того, что днем не существовало: духи есть, есть, есть. Невозможно отрицать собственный страх, и уж наверняка — не после полуночи долгих зимних суток.

Зачем он вообще привел сюда священника? Сейчас можно было признаться самому себе. Ну конечно, только лишь затем, чтобы тот провел свои латинские ритуалы и доказал ему самому безосновательность мучавших его страхов; даже затем, чтобы высмеять его. Какие такие привидения, что еще за духи, никаких привидений не существует, нету их, вы же интеллигентный человек, неужто я должен объяснять вам очевидное; Церковь борется с суевериями, так что не будьте смешны. Это бы Трудного отрезвило. Тем временем, ничего подобного. Дом его перехитрил. У дома случился эпилептический припадок от пары капель освященной воды.

Отвезя ксендза к нему домой, Трудны взял остатки этой воды начал густо кропить ею прихожую и собственный кабинет; только ничего не произошло — дом никак не реагировал. Трудны подумал: наверное потому, что я сам не священник. Иногда он сам самому дивился, что рассуждает подобным образом. Ведь это же детство! Тем временем стало темно, и к нему вернулась магия детских страхов. По ночам вампиры шастают под окнами.

Так он и метался между самоиздевками и страхами, пока не заснул. И приснилось Трудному, будто он попал в фильм Мурнау «Носферату». Ранним-ранним утром он крался среди черно-белых декораций, а невидимый тапер наигрывал на расстроенном пианино громы и лавины с далеких гор Трансильвании: Крови! Крови!

Но тут его левую голень пронзила судорога, и Трудны проснулся. Повернувшись к нему спиной, Виолетта что-то бормотала сквозь сон. Ян Герман массировал ногу и пялился, еще совершенно сонный, в серый, крупнозернистый мрак.

За закрытой дверью спальни кто-то что-то шептал. В абсолютной тишине спокойной ночи этот шепот был чуть ли не оглушительным, хотя настолько тихим, что Трудны, замерший в абсолютной неподвижности, затаив дыхание, не был в состоянии распознать хотя бы слово, даже языка не смог идентифицировать — снова идиш? Утверждать он не мог. Но шепот продолжался. Ян Герман боялся пошевельнуть, даже той же ногой со все еще ноющей мышцей, опасаясь, что под ним заскрипит кровать. Он подумал: «Если бы мне кто сказал, что меня охватит паралич при одном только отзвуке чужого шепота в моем собственном доме, я бы над таким посмеялся; но вот этой ночью, этот шепот… этот шепот страшнее любого выныривающего из тени чудовища, ведь чудовище, вне зависимости от того, какое бы страшное не было, показавшись хотя бы раз, автоматически становится чем-то известным, а вот за этим шепотом может скрываться все что угодно. Там, за дверью моей спальни, стоит все что угодно.

Только лишь минут после того, как шепот окончательно утих, Трудны отважился встать и открыть дверь. Ясное дело — никаких чудовищ. И все равно, где-то в желудке кольнуло ледяной иглой: чердачный люк был открыт, из квадратного отверстия в густую темень коридора сочился бледный, анемичный свет. Никто и ничто в этом свете не двигалось, но достаточно было одного только вида. Как обычно, Трудны ложился последним, так что был абсолютно уверен в том, что люк на ночь был закрыт. Может Конрад…? — мелькнуло у него в голове, только не было никаких сил заставить себя поверить в это; он вообще не думал над тем, чтобы вообще начать будить сына; подобные проверки среди ночи казались Яну Герману верхом идиотизма.

Он подошел к лестнице, поднялся на первую ее ступеньку. И прислушивался, прислушивался, прислушивался.

Одно только собственное дыхание.

Вторая ступенька. Третья, четвертая. А тишина такая, какая бывает перед выдачей приказа расстрельному взводу. Ян Герман стоял уже на седьмой ступеньке и выставил голову над уровнем чердачного пола.

Оказывается, горела та самая лампа на деревянной подставке, которую Конрад притащил сюда вместе с многометровым хвостом провода. Только самого Конрада на чердаке не было. Здесь вообще никого не было, насколько Трудны мог оценить, потому что хаос древнего хлама на три четверти прятался в жирных тенях.

Ян Герман поднялся на чердак, осмотрелся — и заметил значительные перемены, случившиеся с этим хаосом с его последнего посещения: кто-то перевалил с полтонны старинного мусора из под одной стенки под другую, открывая проход вдоль западной стены.

Трудны втянул воздух сквозь зубы. Просто невозможно, невозможно! Ведь он бы услыхал, грохот был бы просто нечеловеческий. На подгибающихся ногах он направился по образовавшемуся самым чудесным образом проходу. При этом он обошел лампу, и теперь его жадная тень была перед ним, он топтался по ней.

Проход заканчивался тупиковым завалом тяжелых листов фанеры и неструганых досок. Слева — гора мешков с истлевшими скатертями, занавесками и шторами; справа — стена. Дыша не полной грудью и очень тихо, чтобы не заглушить никакого возможного чужого звука, Трудны рассматривал пятна света и теней, покрывавшие неуютное окружение; он даже двигался с какой-то преувеличенной осторожностью, как будто бы от одного резкого жеста, одного громкого шелеста пижамы этой ночью ему могла бы выявиться все смертоносное уродство бесовского дома.

Ян Герман уже собирался уходить отсюда, как вдруг быстрое мелькание теней по западной стенке, вызванное тем, что он опустил руку, открыло ее поддельность: это была не стена. Эти кирпичи вовсе не были кирпичами. Из под них выглядывал кривой прямоугольник: двери. Трудны протянул руку, пихнул: дверь пошевелилась. Поддельная стенка, подумал он. Затем отступил на шаг и раскрыл дверь настежь. Петли так ужасно заскрипели, что сердце Трудного упало прямо в пятки. Поддельная стенка, думал он, а за нею скрыта комната — ведь это мне прекрасно знакомо.

Он заглянул в средину; счастье еще, что двери открывались налево и не заслоняли свет лампы. Помещение было длинным и очень узким, без окон; здесь было только маленькое, наклонное слуховое окошко в крыше. Здесь находились: втиснутый в самый конец кишки стол, стул, лежащий прямо на полу матрас с клубищем старых одеял и больше ничего, если, конечно, не считать покрывавшей все и вся пыли.

Трудны зашел вовнутрь, сразу же отойдя от входа, чтобы не закрывать свет. При этом он вступил в какие-то тряпки; присел, поднял — клочья старой мужской одежды, разорванные на узкие полосы, буквально разодранные. Брюки, сорочка, кальсоны, свитер, носки. Все ужасно воняло. Он отбросил их, вытер руки о пижаму, поднялся.

На столе под слуховым окошком лежали две книжки: одна большая и толстая, другая подобного формата, но потоньше. Ян Герман осторожно открыл ее. Это была тетрадь в твердой обложке, страницы были плотно покрыты мельчайшими буковками чьих-то записей, сделанных черными чернилами, но теперь едва различимыми. Он подошел с тетрадкой к двери, к свету — написано было по-еврейски, Трудны заметил это, хотя не взял с собой очков. Он быстро пролистал страницы: тетрадь была заполнена на две трети, последние записи были более выразительными, еще не успели до конца выцвести.

Он вернулся к столу и поднял вторую книгу, потолще. Трудны был изумлен ее тяжестью: книга была окована железом. Сразу же после этого он увидал замочек, которым книга запиралась. Он присмотрелся к обложке, к неровным краям листов из желтой, ручной выделки бумаги. Это была старинная, очень древняя книга.

Трудны сунул тетрадь и книгу под мышку и вышел из секретной комнаты. На чердаке все так же никого. Он захлопнул дверь и подошел к лампе, желая выкрутить из нее лампочку, но та была слишком горячей. Очутившись в коридоре, он вырвал вилку из розетки и тем самым погасил лампу. Темень ослепила его; Ян Герман какое-то время постоял, мигая, пока вновь не смог чего-то видеть в темной серости домашней ночи.

В спальне он спрятал находки под шкафчик. Ложась в мягкую и теплую постель, рядом с мягким и теплым телом жены, он был почти что спокоен. Он уже понимал. Уже все понимал. Нечего было опасаться, раз понял правила. Трудны даже усмехнулся под нос, как бы довольный чем-то, чего никто не знает.

Это игра, размышлял он, я играть я могу, умею, в играх со смертью я даже неплох. Теперь-то я все вижу: дом, призрак, дьявол — или как там это называется — просто играет со мной. Это что-то чего-то от меня хочет. Оно повело меня и сунуло в руки эти книжки — с какой-то определенной целью. У всего имеется цель. И это мегасердце. И этот шепот. Все это манифестация, предварительное представление, предназначенное исключительно для меня. Они показываются одному только мне. Теперь я уже замечаю в этом логику. Седой нужен был лишь для того, чтобы я поверил; если бы я один оставался единственным свидетелем, тогда имел бы право сомневаться в истинность свидетельств моих чувств, а ночная канонада Седого эту опасность предупредила. Великолепный выбор: Седой, тот самый палач, от мрачного спокойствия которого волосы становятся торчком, не домашний и не знакомый — он первый увидал в этих стенах материальную, совершенно реальную невозможность. А потом уже и я. Я, а больше никто другой. Тогда, вечером, в кабинете — ведь я же ждал, провоцировал его. И он ответил. Ответил так же и на приглашение ксендза — ведь это означало, что сам я уже в него верю. И он не мог меня подвести. Стена была лишь затем, чтобы я начал думать так, как думал. И вот сейчас эти книжки. Тоже предназначенные исключительно для моих глаз. Цели, правда, я пока что не замечаю, но что-то такое впереди уже маячит: Мордехай Абрам, шепоты на идише, еврейские записки… Необходимо найти предыдущих хозяев, узнать историю этого дома. Думай, считай, что я исполняю твой план. Пускай тебе так кажется. Еще увидим…

Была ночь, поэтому Трудны мог так размышлять, одновременно не боясь за собственное психическое здоровье. В темноте он не замечал медленно раскрывающейся над ним пасти безумия, которое больше Солнца и меньше пшеничного зернышка. Глаза бестии так сияют, что чернее самого черного мрака. Тело ее состоит из страха; бестия чертовски прекрасна. У нее имеется имя, вот только никто его не знает.

Загрузка...