Часть четвертая МЮМТАЗ

I

Когда, распрощавшись с Иджляль и Муаззез, Мюмтаз вернулся в Эминёню, было двадцать минут шестого. Поначалу он некоторое время наблюдал за толпой, которая предпринимала безуспешные попытки как-нибудь забраться в трамваи. Иного выхода не было, нужно было брать такси. Но тогда он слишком рано приехал бы в Баязид. Утром он случайно проснулся с Орханом, который сказал: «Ждите меня в шесть часов!» Было еще рано. Мюмтазу не хотелось одному сидеть в кофейне и ждать остальных. Там ведь было так много знакомых… Впервые за две недели он собирался встретиться с друзьями. Ему было не по себе при мысли, что к ним может присоединиться кто-то чужой. «Я беззащитный человек».

Внезапно он сам удивился собственным мыслям. А ведь он и в самом деле был беззащитным. Ведь люди с легкостью заставляли его принимать себя и свои желания. И это всё? Его мысли постоянно крутились вокруг Нуран. При этом он отнюдь не чувствовал себя таким измученным, как опасался. Он лишь ощущал усталость и, задумчиво шагая по улице, испытывал в душе покой тех, кто привык к предательству судьбы. Проходя под аркой Новой мечети, в которой летом всегда был приятный сквозняк, он повторил: «Я беззащитный человек… У меня могут забрать все».

Минуту он постоял в толпе Султан-хамама, озираясь по сторонам. Здесь, должно быть, было самое оживленное место в городе. Кипела толпа людей, автомобилей и груженых повозок. «Какой-нибудь художник-модернист мог бы изобразить эту толпу под арками старинного постоялого двора, и это было бы уместно. Но как же здесь шумно!»

«Но почему же я не думаю о Нуран? Даже не могу думать?» Казалось, Иджляль и Муаззез забрали с собой все его печали, всю боль, сжимавшую его сердце, и даже так обогащавшую его любовь. «Такое ощущение, что я сейчас скажу, будто даже рад, что все кончилось». Он с любопытством и волнением наблюдал за происходившей в нем переменой. Нельзя сказать, чтобы он совсем не думал о Нуран. Он даже на ходу представлял ее себе. Но образ этот был очень далек от него, словно бы их разделял толстый слой воды или какое-то другое неведомое вещество. «Должно быть, это срабатывает инстинкт самосохранения». Есть старинная поговорка: «Не найти дорогу, если все время смотреть назад». Тут было то же самое. Он медленно поднимался вверх по улице. «Осознание смерти подарило нашему телу способность трезво мыслить». Возможно, все это было воздействием обстоятельств. Вот-вот предстояло разразиться войне. Он своими глазами видел, как готовится черный рынок. Но и это его не очень огорчало, по крайней мере, он не испытывал чувства протеста. С чего бы ему было беспокоиться? «Значит, все это уже стало по-настоящему необходимым. Значит, нет способа иначе выйти из такого состояния!» За мыслями о войне он вновь посмотрел по сторонам. Интересно, сможет ли этот рынок полгода спустя сохранить свое нынешнее процветание? Наверняка в этих лавках больше не будет такого изобилия. Он с сомнением осмотрел витрины, заполненные тканями, женскими безделушками, сервизами и другими повседневными вещами. Тут же сновали автомобили, которые проезжали так близко от людей, что чуть не сбивали их.

Навстречу ему шел носильщик, хамал, с тяжелой ношей на спине. Он изрядно сутулился под тяжестью груза. Он шагал с верхней части улицы, направляясь прямо к Мюмтазу, его руки свисали по сторонам, а лицо нахмурилось так, что не было видно ни скул, ни подбородка, словно в смелой карикатуре. Мысль о карикатуре напомнила ему атлантов Пьера Пюже[152], но его тут же охватило сомнение. «Неужели бывают такие карикатуры?» Хамал шел, с трудом поднимая лицо, чтобы лучше видеть дорогу. «Кажется, не только его голова слилась с плечами, но и грудь слилась с головой». Да, это была голова без шеи, присоединенная к груди, но и это было неточно. «Мы не видим, мы ничего не замечаем, мы разговариваем, произнося фразы наизусть». С лица хамала стекали крупные капли пота, и, поравнявшись с Мюмтазом, он обтер их рукой, чтобы они не попадали в глаза. Мюмтаз хорошо запомнил движение его мощной смуглой руки. Такая рука сама по себе навевала ужас.

Носильщик шагал, как механизм, бездумно чередуя шаги. Он смотрел перед собой, а ногами как будто нащупывал, взвешивал и осязал дорогу. А может быть, не смотрел, а только нащупывал. Мюмтаз вновь остановился и обернулся. Хамал находился на расстоянии семи — восьми шагов от него. Там, где заканчивался огромный деревянный сундук, виднелись широкие бесформенные белые штаны в заплатках. «Нет, он совершенно не похож на атлантов Пюже. Атланты олицетворяют силу, которая течет от их напряженных мышц, от всего тела. А этот несчастный совсем согнулся под тяжестью ноши». Мюмтаз ясно представил лицо хамала. На нем не было никакого выражения силы, и даже мысли никакой в нем не было. Оно как бы говорило: «Еще один шаг, и так шаг за шагом». Он жил по мере своих коротких шагов, и только в его руках была необычайная твердость.

Мюмтаз покачал головой и вспомнил об очень благонамеренном законе, появившемся несколько лет назад, который запрещал переносить на человеческой спине тяжелый груз. Из-за этого закона Стамбул несколько дней провел в полной суматохе, появились тележки и запрудили все улицы. Все, что было связано с перевозкой, здорово осложнилось. Потом о законе постепенно забыли, все вернулось на прежние места, этот хамал и подобные ему вновь начали носить свои грузы, и восстановился естественный порядок. «Это все напоминает Лигу Наций, конференции о мире, высказанные намерения обширного сотрудничества, антивоенную пропаганду и произведения, — подумал Мюмтаз, и в его голове судьба этого хамала странным образом соединилась с судьбами людей нашей эпохи. — Получается, что и закон, и мир неосуществимы».

Интересно, кем был этот хамал? Как он жил, о чем думал? Была ли у него жена, были ли дети? Несколько часов тому назад Мюмтаз видел на Блошином рынке вещи, и обилие старых вещей и одежды было как раз для таких, как этот носильщик. Это были люди, которые никогда не смогут познать свою жизнь. Иногда в газетах, среди серьезных полемических статей, среди фотографий артистов, считавшихся цветами жизни, среди новостей о мировых событиях, появлялся краткий рассказ на две — три строчки о таких людях, появлялись сообщения об их убийстве либо внезапной гибели, и тогда жизнь этих людей, которые оставались для нас в тени, хотя жили у нас на глазах, озарялась на мгновение из-за яркой вспышки пистолетного выстрела, кинжала или острого ножа либо из-за того, что кто-то из этих людей оказался под обломками упавшего дома, а затем тут же гасла. Мюмтаз в какое-то мгновение вспомнил людей, живущих в домах из жести и камней в нижней части Таксима, с правой стороны холма у Фындыклы, в окрестностях Ункапаны. То были улицы, по которым текли грязные сточные воды, там в грязи и нищете, среди уличной жестокости росли дети. И стоило этим детям немного подрасти, как они меняли отцовский дом на пересохшие колодцы, на мостовые, на место под мостом.

«Сколько потребовалось войн, чтобы мы достигли такого состояния?» Целый клубок несчастий, постигших страну начиная с Русско-турецкой войны 1877 года, наполнил половину Стамбула всякими разными людьми, по которым трудно было сказать, деревенские они или городские, которых не выделяло ничего, кроме их нищеты и попрошайничества. «Сейчас очередь дошла до Европы, — подумал Мюмтаз. Понятно, что одной лишь войной дело не кончится. — Но кто же говорит, что будет только одна война…»

«Если начнется война, то этот хамал пойдет в солдаты! Я тоже пойду. Но между нами есть разница. Я прекрасно знаю, кто такой Гитлер, знаю его идеи и ненавижу его. Я с радостью буду сражаться против него. Однако этот несчастный не знает ни о Германии, ни о тех идеях. Он попадет на фронт воевать за то, о чем он ничего не знает. Скорее всего, он даже погибнет».

Мюмтаз остановился и серьезно спросил самого себя: «Хорошо, а что в итоге?»

Но ни о каком итоге он подумать не успел. Какой-то человек из толпы, словно специально, прошел мимо, задев его, и быстро зашагал дальше, а чуть поодаль свернул в один из переулков. Мюмтаз повернулся, пытаясь разглядеть, кто это был. «Как странно», — повторил он несколько раз. Человек был очень похож на Суата. «Но ведь Суат умер». Он вновь посмотрел в ту сторону, куда ушел человек, чтобы определить степень сходства. Человек, который в самом деле был похож на Суата, смотрел на него издалека и улыбался. На нем была одежда серого цвета. Свою шляпу он держал в руках. «Это невозможно, — проговорил Мюмтаз. — Неужели мертвых так плохо закапывают?»

Он очень рассердился на себя за эту последнюю мысль. «Мне не к лицу смеяться над несчастьем. Тем более что я как-никак связан с причиной его смерти, точнее говоря, только я и Нуран. Если бы он не нашел этот ключ и не пришел к нам домой! Если бы мы не развлекались так у него под носом!» Однако замешаны были не только они. В этом деле был еще третий человек. В свой последний вечер Суат привел к себе домой одну маленькую девочку, которую случайно встретил на босфорской пристани. Эта девочка заставила его задуматься над собственной жизнью. В своей записке он писал: «И тогда я увидел всю свою жизнь и испытал отвращение». Мюмтаз возлагал ответственность за смерть Суата и на эту девочку, единственной виной которой было то, что она совсем юная и еще не сломана жизнью. «Внезапно я принялся искать Аллаха. О, если бы я поверил, то все бы стало так легко и просто!» Почему же Суат искал Аллаха таким извилистым путем? Почему не обратился к Нему напрямую?

Та девочка наверняка уже прочитала в газетах о смерти Суата. «Кто знает, как она испугалась, как она расстроилась. Но почему?» Потому что она вошла в жизнь человека только на одну ночь, издалека, и только потому, что ей негде было ночевать, потому что ей не хотелось ночевать в отеле. Как могут люди так терзать друг друга?

Его мысль перескочила на следующий предмет. Он вспомнил Суата в их доме в Эмиргяне тем вечером, когда он вел свои странные разговоры во время застолья со стаканчиком ракы в руке. «Эмин-бей недавно уехал». Внезапно все вокруг будто изменилось. Какой-то голос, голос внутри него, повторял первое предложение айина «Ферахфеза». В душе его зашевелилась тоска, словно сети из глубин Солнца, которое ему не суждено больше увидеть. Ему больше никогда не увидеть Нуран. «И Суата тоже?» Опять Суат?

Уже три дня он был занят Суатом. «Вчера вечером он мне снова приснился. Конечно же, я должен был узнать эти новости».

Теперь он вспоминал, что с самого утра находится под воздействием этого сна. Но сам сон вспомнить не мог. Он только знал, что всю ночь был с Суатом. «Я был в каком-то очень большом доме. Да, дом был очень просторным. Много комнат, коридор, передняя и гостиная. Я искал Нуран. Открывал каждую дверь и заглядывал в комнату. Но в каждой комнате видел Суата. Я всякий раз извинялся перед ним, что побеспокоил. А он смеялся надо мной и качал головой».

Самое загадочное, что только что встреченный человек улыбался такой же улыбкой, как Суат во сне. «Да, точно такой». Но был ли этот человек на самом деле? Теперь все стало ясно. Суат был вместе с ним. Возможно, та маленькая девочка и даже Нуран вспоминали Суата, как и Мюмтаз. Он вновь по памяти повторил первое предложение из «Ферахфеза». Странным образом посреди благоухающих роз тоски, читавшихся в мелодии, он видел Суата, а не Нуран.

«А ведь я, торопясь пожениться, не придал значения угрозе его смерти».

Мюмтаз вновь остановился и рукой вытер лоб. Он был совсем как хамал, вытиравший пот со лба в нескольких шагах от него, которого он только что видел, но его руки были не такими, как руки хамала. Руки Мюмтаза никогда не входили в прямое соприкосновение с жизнью, не закалялись в ее печи. Руки хамала были черными, с раздувшимися венами, грубыми и широкими. «А мои руки белые, мягкие и холеные». Он внимательно посмотрел на свои руки. Тут он внезапно вспомнил вечер в Эмиргяне, тот момент, когда они расстались с Суатом у спуска. Он вспомнил, с каким трудом высвободил свои ладони из рук Суата. «Я ведь и в глаза ему не мог посмотреть. О Господи, неужели этот подъем никогда не закончится? Или это мой крестный путь? Неужели Суат — мой крест?»

Мюмтаз огляделся по сторонам, еще раз вытер лоб. «Но какое у него было право входить в мою жизнь, в нашу жизнь? А даже если и вошел, то нам-то что с этого было? А той маленькой девочке?» «Нельзя жить, не доверяя людям» — девочка именно эти слова сказала Суату. Бедная малышка! Он зашагал дальше. Однако Суат не выходил у него из головы. Какое же это было письмо! Зачем же он его написал? Внезапно он начал повторять про себя фразы из этого письма:

«Ты знаешь, Мюмтаз, в чем заключается самая печальная сторона нашей судьбы? В том, что человек занимается только человеком. Все основано именно на этом, что внутри, что снаружи. Сами того не замечая, люди используют других людей в качестве материала. Вся наша ненависть, вся наша злоба, все стремление к величию, вся наша любовь, все наше отчаяние и вся наша надежда только из-за них. Без нищих и попрошаек не было бы ни жалости, ни милосердия, ведь это может случиться с каждым. Да, человек имеет дело с другими людьми! Человек живет в том, что он передает другим людям. Даже художники, даже те люди, про которых ты говоришь, что у них души святых. Сколько всего дал нам в тот вечер Деде-эфенди! Сколько всего дает мне Бетховен, скрипичный концерт которого я слушаю в последний раз. Они для нас как прививки от болезней наших собственных душ. И даже ты, Мюмтаз, чего ты только не говоришь, невзирая на свое положение, к тому же таким причудливым языком. К счастью, ты наводишь скуку, иначе…»

Мюмтаз грустно покачал головой. «Я ему совершенно не нравился». Но зачем было умирать? «Зачем он отяготил нас этим? Раз уж он обо всем этом знал».

«Ихсан во всем прав. Только он очень скучный, гораздо более скучный, чем ты. Над тобой, по крайней мере, можно смеяться, а Ихсан слишком трезвомыслящий».

Мюмтаз продолжал торопливо шагать. «Оказывается, я выучил наизусть все письмо». Надо было послушаться наставления Ихсана и отправиться в путешествие. Интересно, с какой именно мыслью Ихсана согласился Суат? «Человек ответствен за все Творение». Да, вероятно, с этой. Суат сказал: «Это верно, но глупо, то есть на первый взгляд создается впечатление правоты». В тот вечер он принялся возражать; в том была его природа. Он непременно нападал на то, что минуту назад ему понравилось. «Бедное человечество! Что за мысль об ответственности. Как Блум Джеймса Джойса, мы сидим на собственном страхе и производим философию и стихи».

Он вспомнил меняющееся выражение лица Нуран, когда она впервые прочитала это письмо. Однако сцену целиком он не помнил. То и дело над страницами голова Нуран склонялась так же, как некоторое время назад над ними склонялась голова Суата. Мюмтаз сделал движение, словно желая изгнать Суата оттуда. Однако его следующая мысль была адресована прямо Суату. «Я беру на себя ответственность за свои идеи, а ты думай, что хочешь». Тут его мысли без какого-либо перехода вновь вернулись к хамалу. «Да, за мои идеи хамала могут отправить воевать против людей, которых он не знает». «Раз уж я во все это верю, существует много вещей, которые, как я думаю, нужно защищать, и, если будет необходимо, я тоже использую человеческое существо в качестве материала». Хамалу предстоит умереть. Он знал об этом, и даже знал, что будет хуже — он совершит убийство. Убьет одного или нескольких человек, но, опять-таки, все ради человечности.

Нет, Суату он не нравился. Он взял на себя ответственность за свои идеи. Но были бы жена и дети хамала согласны на это? Его мысли какое-то время блуждали по затхлым грязным местам города, среди домов из ракушечника, вдоль по улицам, по которым текли сточные воды. «Все для того, чтобы их внуки были свободны и счастливы». Однако жена хамала все не соглашалась. На ней было дешевое свадебное платье, которое Мюмтаз видел утром в витрине магазина на Блошином рынке, и она умоляла: «Не посылай его на фронт! Если он уйдет, что будет со мной и с детьми? Кто нас прокормит?» Она будто стояла перед ним в дешевом свадебном платье с рынка и рыдала. На обратном пути неподалеку от вокзала Сиркеджи Мюмтаз увидел новобранцев, которые еще не надели свою форму. Рядом с ними, рыдая, шагали их молоденькие невесты либо взрослые женщины, державшие за руку малышей.

«Я беру на себя ответственность за все свои идеи». Если бы Суат услышал эту фразу, он бы согнулся от смеха: «Какие идеи, дорогой мой Мюмтаз?» Однако Суат был человеком иного рода. «Он никогда не любил меня, никогда не принимал меня всерьез. Но мне он нравился».

Неужели он в самом деле любил Суата? Любил ли он вообще кого-нибудь? Вот смотрите: Нуран его оставила, а в нем не было ни единой мысли о ней. Ихсан был болен, а он, Мюмтаз, лениво слонялся по улицам. «Это Маджиде меня заставила: „До вечера не приходи домой! Иди погуляй, подыши воздухом, а то сам заболеешь. Иначе я потом не буду за тобой ухаживать“, — сказала она». С этой последней фразой он мысленно обратился к Суату. Он попытался найти себе оправдание с помощью умершего.

Мюмтаз вновь вытер лоб рукой. «Интересно, почему я так занят им?» Он попытался выкинуть Суата из головы. Ему хотелось думать о том времени, когда у него были маленькие счастливые заботы, а нынешних забот не было.

«Лучше вовсе не думать ни о чем!» Он торопливо прошагал через квартал Казанджи, со страхом прошел мимо стоматологического института, где утром кормил голубей. Затем повернул в другую сторону. Мимо кофейни под большим платаном он уже почти бежал, будто за ним кто-то гнался, и, наконец, вошел во двор мечети. Краем глаза он взглянул на часы, было без десяти шесть. «Наверное, они еще не пришли!»

В фонтане у мечети два старика совершали омовение. «Что за намаз они собираются здесь сотворить?» Бедно одетая женщина с плотной черной вуалью присела, неловко зачерпывая воду, пытаясь омыть лицо. Ее руки были настолько сморщенными, будто их поджаривали на огне. Несколько голубей, покачиваясь, прохаживались по мраморной плитке двора, словно по личному саду. «Как красавицы на старинных миниатюрах!» Тут Мюмтаз рассердился на себя и нарушил это сравнение выражением, которое мог бы употребить Суат: «Вовсе не похожи! Если уж эти голуби и бродят, то только как мысли в голове, склонной к абстракциям». Нет, снова не так. Несколько голубей взмыли вверх с крыши галереи, начертив в воздухе белые кружева.

От входа в мечеть Мюмтаз вновь оглянулся и посмотрел на двор и на то, как старики совершают омовение. Вот, по выражению Яхьи Кемаля, «рамка для души», существовавшая с того дня, как была открыта мечеть. Так и должно было продолжаться. «Интересно, а раньше женщина в чаршафе могла бы прийти сюда?» Но то была не единственная перемена. Проходя, он увидел одинокий электрический огонек, видневшийся из-под задравшегося кончика занавески, который горел словно бы для того, чтобы сумрак мечети не стал глубже. «Но мечети, старики с их омовением…»

«Все национальное хорошо и прекрасно и должно продолжаться вечно». Потом он вновь подумал о хамале и заговорил, как бы обращаясь к нему: «Не думай, что я торгуюсь за твою голову! Я говорю от имени того, во что и ты веришь».

Но на этот раз хамал был не один; теперь его сопровождали и Мехмет, который давно прошел военную службу в Эрегли, и подмастерье хозяина кофейной из Бояджикёя.

У входа в мечеть стояла еще одна старуха, которая попрошайничала низким голосом с резким румелийским акцентом. У нее тоже были совсем маленькие руки, как у ребенка. «Ее глаза на сморщенном лице похожи на горные ручьи». Когда Мюмтаз дал старухе деньги, ему захотелось посмотреть в эти глаза. Однако он там ничего не увидел — столько тоски и боли затуманивало их. Затем он остановился перед торговцем четками; это последнее напоминание о ярмарках на Рамазан из его детства, похожих на базары из «Тысяча и одна ночь», сократилось с миром, из которого оно пришло, до двух-трех ниток деревянных четок, и продавалось это все из небольшой коробки. В прошлом августе они с Нуран купили две нитки четок у этого самого человека и даже поговорили с ним. На этот раз Мюмтаз тоже купил пару четок, но ему пришлось с большим трудом вынимать эти четки из внезапно появившихся рук Суата. «Я брежу наяву…»

II

Кофейня задыхалась в густом свете того летнего вечера от жары и шума городских улиц. Люди, ждавшие парохода, обитатели жилых стамбульских кварталов, готовые вскоре разойтись по своим домам, веселые компании, возвращавшиеся с пляжа и остановившиеся поболтать, гордо сидели на солнце, просачивавшемся сквозь ветви вечерних акаций, словно дети Ниобы, и разговаривали о текущих делах. «В самом деле, они героически терпят это солнце! Почти эпически».

Вокруг шагавшего Мюмтаза воздух гудел именами Гитлера, Муссолини, Сталина и Чемберлена. Проходя мимо одного столика, он услышал, как какой-то человек с показавшимся ему знакомым лицом говорил: «Дорогой мой, сегодня Франция не может вести войну, народ выродился… Там такие люди, как Андре Жид!»

«Бедный Жид — и бедная Франция! Если Франция не может вести войну, то дело, конечно же, не в Жиде. Там должны быть другие причины!» Что было действительно странным, так это то, что этот человек смог бы представить себе сегодняшнюю Францию без Жида. Внезапно Мюмтаз вообразил себе книгу, собравшую все разговоры, которые были произнесены тем вечером в этом кафе, все высказанные пророчества. Какой бы замечательный получился документ. «Общее настроение в начале войны — если, конечно же, война будет — можно изложить таким способом». Если бы война и началась, то не было бы более интересного свидетельства, которое бы показало абсурдность человеческой мысли. «Но это должно быть совершенно свежим, например записанным сегодня ночью». Ведь если бы те же люди хотели написать со всей искренностью после начала событий то, что они думали об этом вечере, потом они не вспомнили бы ту же атмосферу и те свои мысли, потому что к прежним впечатлениям добавились бы новые. «Мы меняемся вместе с ходом событий, и по мере того, как мы меняемся, мы вновь конструируем наше прошлое». Так устроено человеческое сознание. Время постоянно придает ему новую форму. «Настоящее — это обоюдоострый нож, оно и несет тяжелую ношу прошлого, и меняет его черту за чертой».

С другого столика раздавалось другое пророчество: «Дружок, Англия не так слаба, как ты думаешь»; «Вы увидите, победит всех Муссолини!»; «Этот тип за двадцать четыре часа будет в Париже!»

Все это напомнило Мюмтазу то время, когда он читал книгу об эпохе султана Селима Третьего, написанную Джаби Исмет-беем. Генерал Бонапарт писал: «Мой падишах, я приду к вам на помощь со своими солдатами, которые могут наполнить семь морей…» Конечно, Наполеон не выражался именно так, но явно писал что-то подобное.

«Уже тогда мы были вовлечены подобным образом в европейский кризис. Однако тогда мы толком еще не знали ни Европы, ни самих себя». Сколько крови пролила эта страна! «Следовало остаться с Англией, вместо того чтобы поддерживать Францию». Однако история не терпит сослагательного наклонения. Сколько раз они с Ихсаном говорили об этом! Однако теперь Ихсан был болен.

Друзья Мюмтаза сидели в задней части кофейни спиной к садовому забору. Официант, который знал Мюмтаза долгое время, сообщил ему: «Вас там ждут». Если начнется война, то и официанта заберут в солдаты.

Лица его приятелей были угрюмы. Селим вертел в руках конверт. Завидев Мюмтаза, они его окликнули.

— Как Ихсан?

— Я не видел его с трех часов. Но, кажется, ничего серьезного. Я только боюсь осложнений ночью. Дни с нечетными числами всегда несчастливые.

Он присел на стул, руки его дрожали. Чтобы скрыть это, он спрятал их в карман.

— Ты бледен, что с тобой?

— Ничего, — ответил Мюмтаз, — так, сложности. — И он принялся теребить в кармане четки, с трудом отобранные из рук Суата. «Какой же я ребенок! Я принуждаю самого себя сойти с ума!» — Закажите мне что-нибудь.

— Чего ты хочешь?

Знакомый официант, протирая тряпкой стол, стал предлагать:

— Кофе, чай, айран, лимонад, газированная вода?

Мюмтаз посмотрел на едва пробившиеся усы Селима, вспоминая его лицо в студенческие годы. Он вспомнил, что однажды дал ему на хранение сумку, а тот ее потерял. Он его долго ругал, в конце концов они сдружились.

— Чай, — попросил Мюмтаз, а затем повернулся к друзьям: — Ну, рассказывайте, как у вас дела.

— Как у нас могут быть дела? Мы разговариваем о том, что происходит. Будет война или не будет?

Мюмтаз посмотрел на крепкие широкие плечи Орхана.

— Наверное, будет, — сказал он. Он сам поражался тому, что подобное решение вообще может быть принято. — Не сегодня, так завтра будет обязательно. Другого выхода нет. Коли уж все зашло так далеко…

— Ладно, ну а с нами, с нами-то что будет?

Селим показал конверт, который сжимал в руке.

— Меня позвали в комендатуру. Завтра пойду.

Мюмтаз задумался: «Может быть, и мне в Эмиргян пришла повестка. Пусть Ихсан немного поправится, тогда зайду в комендатуру».

— Ты не ответил на мой вопрос…

Мюмтаз посмотрел на Орхана. Тот сидел, развалившись на четырех стульях, смуглый, как обычно преисполненный тем самым покоем, который пребывает на ветвях деревьев, что свешиваются из сада мечети, и, не глядя на него, ждал его ответа.

— У нас есть обязательства. Если Англия и Франция начнут войну, то мы не останемся в стороне.

Самым грустным из всей компании выглядел Нури:

— У меня на этой неделе должна была быть свадьба.

Свадебное платье, которое представлялось Мюмтазу с самого утра, вновь сменило хозяйку, теперь ей оказалась невеста Нури. Однако Нури был богатым, его невеста никогда бы не надела такое дешевое платье. Она наверняка бы заказала более красивое, богато украшенное и совершенно новое свадебное платье, надела бы драгоценности. Возможно, именно те бриллианты, что он видел на рынке Бедестан. Но если Нури отправится в армию, то она ничем не будет отличаться от жены хамала. Она точно так же будет плакать о женихе, только в окружении более благоустроенной, более комфортной жизни, точно так же все ее существо будет призывать его одинокими ночами и, не найдя его рядом, точно так же будет ненавидеть все человечество.

Маленькую Лейлу он знал с факультета. Впервые увидев, он назвал ее «карманной женщиной». Однажды она зашила ему дырку на пиджаке; ее крошечная головка склонилась прямо к его груди, и он имел возможность наблюдать с близкого расстояния мягкость ее шеи, видневшейся в промежутке между ее кудрявыми волосами и платьем. Лейла была из тех людей, кто обладал истинным вкусом. А сейчас ей предстояло точно так же поникнуть головой и заплакать.

— Женись до отъезда или хотя бы отсрочку попроси. Ведь совсем непонятно, что будут делать наши. — Внезапно, словно желая убежать от жизненных сложностей, Мюмтаз предался мечтам: — А может быть, войны совсем не будет; может, найдут способ помириться.

Фахир воскликнул:

— Ты же только что говорил, что выхода нет!

— Ну, может, как-то устроится. А знаете, что самое плохое? — Внезапно он замолчал и вспомнил строки своего любимого поэта: Pire… Pire destin…[153]

— И что же самое худшее, по твоему мнению?

— Именно ненадежность. Жизнь никак не может войти в русло. И не войдет. Мы не знали времени, предшествовавшего прошлой войне. Мы были детьми. Но стоит почитать книги об этом времени, как удивишься — что за спокойствие и стабильность царили тогда. Деньги, деловая жизнь, форма мысли, борьба внутри разных обществ — все шло годами по накатанной дороге. А в наши дни все перевернулось с ног на голову, даже границы государств меняются в одночасье. События, наши переживания ускорились в сотни раз. Да, возможно, найдут какой-то выход. Но проблем это не решит. Потому что ненадежность, страх давно заставили политиков растеряться. Куча неисполненных обещаний, множество обесценившихся надежд давно испортили всем нервы.

Орхан задумчиво проговорил:

— Да, если начнется эта война, то она не будет случайной, как предыдущая.

— Предыдущая война тоже не началась случайно. Более того, говорят, что она произошла по воле Пуанкаре[154]. Но как бы то ни было, весь мир был пойман врасплох. Все боялись друг друга, все вооружались друг против друга. Однако народ не допускал даже мысли о войне. Люди говорили — это невозможно в такую цивилизованную эпоху скопом убивать столько людей. Однако сейчас во всем мире идет внутренняя война. Друг с другом сражаются идеи. Идеи вышли на улицы.

— Но ведь ты говоришь только о маленькой группе лиц.

— Потому что этот непрестанный кризис давно надоел тем, кто хочет просто жить спокойной жизнью, то есть обычным нормальным людям. Наверное, война на самом деле будет.

Орхан уже некоторое время был занят тем, что вешал замок размером с ладонь на дверь химической лаборатории, которую недавно открыл. Повесив замок, он спросил:

— Разве стоит начинать войну из-за маленького порта?[155]

— Конечно же, не стоит. Но ведь вопрос не в порте. Неясно, что последует. Потом, в конце концов, на повестке дня проблема нацизма, аннексии, захвата. Этому типу есть дело до всего человечества.

— Мюмтаз, ты в самом деле не веришь в человечество?

Мюмтаз посмотрел на Орхана.

— А во что же еще можно верить? — Этими словами Орхан невольно напомнил Мюмтазу маленькую девочку из письма Суата.

— Я не верю. И мне не нравится проливать кровь ради европейских проблем. Говорят, Европа в опасности. А мне-то что до этого? Когда мы были в опасности, она о нас беспокоилась? Разве задумалась Европа хоть раз о том, чтобы предотвратить бедствия во время Балканской войны? На протяжении столетий они хладнокровно препарировали нас. Резали, сшивали. Несколько столетий пропалывали нас, словно сорную траву. А затем селили на наших землях другие нации так, словно высаживали морковку на рисовом поле. Разве все это не дело рук Европы? Разве не Европа взрастила Гитлера и сегодняшние проблемы?

— Все верно, но можно подумать, вред, что так долго причиняли нам и другим, теперь должен закончиться. Обязательно должен!

— И ты думаешь предотвратить это с помощью войны?

— Конечно, с помощью войны, раз уж ведется наступление. Сначала надо избавиться от опасности у порога, а потом постараться избежать ее повторения.

— Но ведь из худого не выйдет ничего хорошего.

— Иногда это худое становится единственным выходом. Например, гангрену можно остановить только с помощью операции. Рак кожи вырезается ножом. Короче говоря, операция — это плохо, но иногда она единственный выход. В конце концов, создание новой морали настолько сложно и требует так много времени, а нам кажется, что она появляется внезапно, словно солнце встает. Жизнь проходит между страданиями и опытом, направляется ими. Идеи постоянно живут среди нас. Принципы морали проникли в наши души. Они так близки к нам, что проживают с нами жизнь. Но это ничего не дает. Потому что реальная жизнь никак не может принять то, что выдумал разум.

— А с помощью войны жизнь сможет принять то, что выдумал разум? Мы видели, что сделала война с 1914-го по 1918 год.

— Все правильно. Общечеловеческий опыт потерпел поражение.

Орхан повесил замок на дверь и сидел задумчиво. В такие минуты ему непременно хотелось спеть какую-нибудь народную песню. В конце концов, вместо того, чтобы в очередной раз ответить Мюмтазу, губы его начали бормотать:

Стена идет на стену,

Кому пулю, кому нож в спину…

Мюмтаз хорошо знал эту тюркю: когда во время прошлой большой войны они бывали с отцом в Конье и по вечерам заезжали на вокзал, эту песню все время пели солдаты, ожидавшие отправки эшелоном, и крестьяне, что везли к утру в город на телегах овощи на продажу. Мелодия этой тюркю была страстной. Мюмтаз считал, что вся драма Анатолии, пережитая в прошедшей войне, отражалась в ее словах.

— Как странно! Ныть и жаловаться идет народу, и даже прощается ему, — сказал он. — Взгляните на народные песни прошедшей войны. Какие же это великие произведения. Песни, которые пели прежде этой войны, тоже. Например, тюркю, которые пели по поводу Крымской войны. Но интеллигенции они не нравятся. Они считают, что у народа нет права жаловаться. Значит, мы несем ответственность.

Нури внезапно заговорил на прежнюю тему.

— Откуда ты знаешь, что и на этот раз опыт не потерпит поражения из-за какой-то маленькой детали, из-за отсутствия какой-нибудь соломинки?

Мюмтаз закончил его мысль:

— Я не оправдываю войну. Почему ты так думаешь? Только потому, что человечество разделится на две половины, на победителей и на побежденных. Этого достаточно, чтобы сделать несостоятельными принципы и нашу борьбу ради них. Большой ошибкой является ожидать, что вслед за любым кризисом придет что-то хорошее, что-то очень хорошее. Однако что мы можем сделать? Вот мы сидим здесь, нас пятеро. Пятеро друзей. Когда мы размышляем в одиночестве, мы можем решить, что обладаем всевозможными силами. Однако если что-то происходит…

Приятели смотрели на него с любопытством. А он продолжал:

— С самого утра я внутри себя веду об этом спор. — Внезапно он вернулся к прежней мысли: — Наоборот, может появиться что-то худшее, что-то гораздо худшее.

— О чем ты спорил с самого утра?

— С утра я пошел в сторону мечети Хекима Али-паши, там девочки играли и пели народные песни. Мне кажется, что эти народные песни поют с самого завоевания Константинополя. Девочки пели песни за игрой. Я хочу, чтобы именно такие песни продолжили свое существование.

— Но ведь война за независимость — это совсем другое.

— Иногда война за независимость может поменять лицо. Конечно же, я не говорю, что, если будет война, мы непременно должны на нее пойти. Ведь никто не знает, как будут развиваться события. Иногда дверь открывается в самом неожиданном месте. Иногда видишь, как внезапно вмешивается совершенно неожиданное обстоятельство, на которое никто не рассчитывал. И тогда у тебя будет выбор, вступать или не вступать в войну.

— Люди и в самом деле теряются, когда размышляют. Разница между людьми сегодняшнего дня и теми, кто управлял человечеством во время прошедшей войны, нечто уму непостижимое.

Мюмтаз мысленно представил себе Ихсана, как будто собирался сейчас что-то у него спросить.

— Конечно же, между этими людьми существует много различий. В те времена те люди были словно бы с одной фабрики. Сколь многое мы уважали! А потом вся дипломатия того века, ее манеры, ее изящество… Куда уж теперь. Все, что происходит сейчас, напоминает ситуацию, когда в нормальный дом переселяется сумасшедший. Европы не осталась. Пол-Европы в руках авантюристов, которые живут тем, что будоражат народ и выдумывают новые поводы для ненависти и новые сказки. — По мере того как он говорил, ему казалось, что он избавляется от недавних устоявшихся идей и фантазий. — Вы знаете, когда я перестал возлагать надежды на все, что сейчас происходит? Когда был подписан русско-немецкий пакт, направленный против человечности[156].

— Левым он не очень нравится. Ты только послушай! Сейчас все хвалят Гитлера, как будто не было суда по поджогу Рейхстага. — Лицо Нури побелело от гнева, как бумажный лист. — Можно подумать, никто никаких многочисленных преступлений не совершал.

— Конечно же, его будут хвалить, но только до «красной черты». Вы ведь понимаете, люди никогда не отказываются от своих принципов. И поэтому, хотя я не люблю войну, я войны не боюсь и жду ее.

Он говорил с невиданной для себя решительностью. Изнутри одной из кофеен через дорогу доносились звуки то ли радио, то ли граммофона, которые придали вечернему часу иное движение. Мелодия лада «Махур», «Махур Бесте», написанная Эйюби Абу-Бекиром Агой, плыла на волнах вечера. Мюмтаз застыл как громом пораженный. В этой мелодии ему слышалась другая «Махур Бесте», написанная дедом Нуран, которая наполняла его душу мрачной поэзией любви и смерти. Он сказал себе: «Наступит завтрашний день, и они будут злиться на меня». И внезапно его охватил странный, невыносимый, великий гнев. «Почему все произошло именно так? Почему все навешивают на меня свои проблемы? Она говорила о спокойствии, а где же мой душевный покой? Разве я не существовал раньше? Что я должен делать в одиночку?» Он говорил почти словами молодой женщины. «Спокойствие, спокойствие…»

— Вся проблема в том… — Орхан не договорил.

— Продолжай.

— Нет, я забыл, что собирался сказать. Только в одном месте ты прав. Мы не должны принимать зло. Каждый раз, когда мы принимаем несправедливость, она рождает бóльшую несправедливость.

— Есть еще один момент. Осуждая несправедливость, важно при этом не совершить новую несправедливость. Эта война, если она произойдет, заставит пролиться много крови. Однако страдания, которые нам предстоит пережить, будут напрасными, если мы не изменим наш подход.

«Ты должен искать свое спокойствие не в Нуран, а в себе самом. А это возможно только через самоотречение». Мюмтаз встал.

— Я беспокоюсь об Ихсане, — сказал он. — Простите меня. И забудьте об этих мыслях. Кто знает, может быть, войны совсем не будет. Или же она будет, но мы не вступим. Мы — народ, который уже потерял немало крови. Из этого мы вынесли серьезный урок. Может быть, нам позволят обстоятельства, и мы не вступим в войну.

Уходя от друзей, он заметил, что они совсем не говорили о возможных переменах, которые могла бы принести война. В душе он обрадовался этому.

«Неужели война в самом деле будет?» Рядом с ним раздался голос: «Не обращай внимания, — произнес он. — Ты очень хорошо говорил и испытал облегчение. Этого достаточно!» Это был насмешливый голос Суата.

Мюмтаз побежал и запрыгнул в трамвай, возможно, для того, чтобы убежать от этого голоса.

III

Состояние больного было без изменений. Изможденное лицо Ихсана раскраснелось от лихорадки. Приоткрытые губы растрескались; время от времени он пытался смочить их языком. Это был уже не прежний Ихсан; он уже был на пути к тому, чтобы стать воспоминанием о самом себе. Увидев его в таком состоянии, Мюмтаз убедился, что тот почти завершил то, что ему было предначертано. Это была подготовка к тому, чтобы остаться только в памяти своих друзей. «Пусть его лицо и выглядит сейчас более измученным, осунувшимся, но он все равно останется таким, как мы его помним, и только поселится в наших душах».

Мюмтаз посмотрел на руки больного. На руках выступили вены, которые выглядели так, будто они раскалены. Однако руки были живыми. Их захватила совершенно иная жизнь, и они выглядели живущими сами по себе, будто существовали в совсем ином мире. В этом мире стояла температура в сорок градусов, но не только температура определяла этот мир. В этом мире существовало множество микроскопических организмов, микробов и бацилл, которых можно было увидеть с помощью специальных приборов и которые обычно томились в тонких стеклянных колбах, бывали заточены в пипетках, бывали привиты различным животным и так воспроизводились; для их жизни и размножения создавались особенные условия, специально подбирались определенные температуры тепла или холода; им посвящались многочисленные эксперименты, целью которых было выяснить их истинную крошечную, невидимую глазу природу, а также отделить их от их среды; им приписывали самые невозможные формы; и у этих существ, которых хранили в различных жидкостях, от красной крови до грязно-зеленых смесей, были особенные условия существования. Условия, которые эти существа приносили с собой, создавали и температуру между тридцатью девятью и сорока, и особенный климат между жизнью и смертью, совершенно непохожий на привычный нам климат, и невероятную высоту, и разлагающееся удушающее болото, и недостаток воздуха, ощущающийся на высоте тысяч метров словно в жерле бурлящего смесью неведомых газов вулкана.

Грудь больного поднималась и опускалась рывками, как неисправные мехи, не находя достаточно сил для спасительного целебного для жизни дыхания; жадно захватывая воздух, словно желая его проглотить, но при этом выпуская его незаметным движением, подобно проколотой шине.

Этот орган, от которого остались только самые примитивные и схематические функции, двигавшийся вверх-вниз столь неисправно, было сложно назвать человеческой грудью. В полумраке из-за лампы, светившей в изголовье, его страдание делалось еще более заметным. Свет в комнате больного тоже был странным; казалось, что этот свет демонстрирует любую вещь, делая ее особенным знаком и настойчиво перечисляя и пересчитывая все имевшиеся в комнате предметы. Этот свет словно бы говорил: «Я сопровождаю определенное состояние, нахожусь на границе между тридцатью девятью и сорока градусами, это последний предел; я его освещаю». Мюмтазу казалось, что все вещи в комнате в какой-то степени вели подобные речи. Кровать раздулась вместе с больным и приняла на себя его страдания. Шторы, зеркало гардероба, тишина комнаты; все громче и быстрее раздававшееся тиканье часов, — одним словом, все показывало, какой поразительной была эта линия между тридцатью девятью и сорока, насколько ужасным был переход от известного к неизвестному, от числа к нулю, от деятельного разума к абсолютному бездействию, какой трудной была дорога.

Болезнь установила свое господство. Ее власть укрепилась за девять дней в теле этого больного, который лежал там; который двигал руками так, как при обычной температуре в тридцать шесть градусов он никогда не двигал; больной постоянно искал прохладный воздух, который бы охладил его легкие, вынужденные поднимать и опускать его грудь из-за высокой температуры; его напряженные губы, растрескавшиеся, словно земля, истосковавшаяся по прохладе, по капле воды; словно земля, которая пересохла рядом с источником, откуда много лет не льется вода; его лихорадочно блестящие глаза, его впалые щеки словно бы кричали: «Я теперь не такой, как прежде». За эти девять дней он перестал быть прежним человеком, он перестал быть таким, как все, он отступил к краю жизни и там очень медленно и внимательно проживал перемены, которые, если присмотреться, были поразительными.

Что осталось в этой комнате от человека, которого Мюмтаз знал? Помимо агонии материи, почти ничего. Даже блеск его глаз не был выражением глаз знакомого существа. Мюмтаз готов был сказать, что материя, которая несет в себе хоть какие-то отблески жизни, именно так и блестит, но нет — глаза больного светились совсем иным отблеском. Было похоже на то, что Мюмтаз читает мысли Ихсана, находящегося на краю жизни. «Почему у меня все время такие плохие мысли, почему я такой трус?» — ругал Мюмтаз себя, подойдя поближе к больному, чтобы с ним поговорить. Однако, взяв больного за руку, он закрыл глаза, говорить ему не хотелось. Воцарилось недолгое молчание. Молчание, которого он прежде никогда не слышал.

Это состояние даже нельзя было назвать молчанием. Ведь часы на столе тикали изо всех сил, казалось, что теперь все подчинено только их воле.

Часы со все возраставшей скоростью отсчитывали совсем иное время, которое находится между человеческой жизнью и временем вне человека; время жизни и время ужасной трансформации, которая поможет человеку, застрявшему на середине предначертанного пути, совершить последний единственный рывок. Если время и не было единственным движением, то оно было знаком перемены, которая, опустошая человека, ведет его прямо к смерти. Если личинка превращается в гусеницу, а гусеница — в бабочку, то кто тогда управляет этими превращениями, кто становится их пульсом — не время ли управляет ими изнутри? Как раз о времени такого рода размышлял Мюмтаз. И в чем заключалось отличие лежавшего здесь этим вечером перед ним существа от животного, постепенно меняющего свои природные свойства?

Больной открыл глаза; как мог, облизал пересохшие губы; Мюмтаз дал ему немного воды в ложке; затем склонился над ним и, довольный тем, что избавился от страшного наваждения, спросил:

— Как ты, брат?

Ихсан сделал знак рукой, который мог означать все что угодно. Затем, будто стесняясь того, что о нем могут вынести какое-либо неприятное суждение, он, с трудом ворочая во рту языком, спросил:

— А ты как?

Он замолчал и попытался немножко приподняться. Но это ему не удалось. Ему внезапно сдавило грудь, он замахал руками, лицо покраснело, словно бы он задыхался.

— Надо бы пригласить врача, Мюмтаз, я боюсь.

Мюмтаз знал, что нынешний вечер является одним из важнейших. Однако он не мог предполагать, что кризис окажется таким сильным. Поэтому он почти растерянно смотрел на то, как больному постепенно становилось все хуже. В голове у него метались страшные догадки.

«А если что-нибудь случится, пока меня нет?» — подумал он.

В растерянности он размышлял о том, что будет делать в таком случае врач, которого он приведет. На мгновение он представил квартального доктора, который никогда ему не нравился. Остальные врачи, его знакомые, все сейчас были на дачах. Разве у них не было на это права? Неужели, если бы не болезнь в это время года, сидел бы здесь и сам Ихсан? Перед глазами Мюмтаза встала прибрежная дорога из Ваникёя в Кандилли, с тянущимися вдоль нее иглами фонарных столбов, с огоньками рыбачьих домов, с отблесками звезд в воде, с голосами птиц и цикад, и эта картина ожила вдруг перед его глазами, словно появилась из-за невероятно простой, но в то же время красочной переливающейся занавески, через какую всегда смотрят из окон большого старинного ялы и которая создает узоры, напоминающие наводную живопись эбру, будто сотканную из света; и тут Мюмтаз увидел (конечно же, в случае неблагоприятного развития событий) на этой самой дороге самого себя, как в этом свете он шагает за врачом, теперь уже совершенно ненужным.

В тот момент, несмотря на все эти страшные явления собственной фантазии, он осознал, что все же мысленно пребывает очень далеко и что большая часть его сознания по-прежнему занята только Нуран. Пристыженный, смущенный собственным эгоизмом, он встал. Он знал, что Маджиде умеет делать уколы, но как можно было поручить ей такое трудное дело? Он вновь взглянул на Ихсана. Тот, казалось, бился в удушье. Маджиде пресекла колебания Мюмтаза. Она тоже поднялась и промолвила:

— Я сделаю укол.

Это была совершенно незнакомая Маджиде. Невероятно бледная, с глазами, в которых читался вызов любому возражению, это была женщина, которая приняла решение спасти своего мужчину и которая ради этого решения победила все слабости у себя в голове. Мюмтаз закатал Ихсану рукав, Маджиде, чтобы не терять время, протерев иголку спиртом, тут же соединила ее со шприцем, а затем подняла к свету и показала Мюмтазу, словно не верила собственным глазам.

Мюмтаз увидел, как тонкий сосуд с кровью тянется, как дорога, по широкой мускулистой руке Ихсана, на которой до сих пор еще оставались следы загара. Мать больного взирала на все происходящее в полном ужасе, и тоже совершенно растерянная. Она вообще всегда боялась любых вмешательств в организм. Однако больному явно полегчало.

— Ради Аллаха, Мюмтаз, позови врача! — сказала мать Ихсана.

Кто произнес эти слова, Нуран или Маджиде? Ведь Нуран была далеко. Ей были неведомы страхи и терзания, царившие в тот вечер в их маленьком доме. Нуран назавтра предстояло уехать в Измир. Возможно, именно сейчас она собирала вещи. А может быть, сейчас она разговаривала дома с Фахиром, и строила планы на будущее.

Мюмтаз сдвинулся с места со странным и потрясшим его ощущением ускользнувших от него новых деталей, которые помогла заметить новая фантазия. Тонкий сосуд с кровью, толщиной не больше шелковой нити, который он только что увидел, привел его в полнейшее смятение. Но чего тут было смущаться? Это всего лишь вещество, которое мы литрами носим в собственных телах.

— Что, непременно надо?

Маджиде была согласна со свекровью.

— Во что бы то ни стало, Мюмтаз, позови врача, — причитала она. Мюмтаз направился к двери. Он собирался выполнить их просьбу.

Приглашать врача было традицией. Выздоравливал больной или нет, все равно нужно было звать доктора. Ни жизнь, ни сестра ее — смерть не обходились без врача. Особенно смерть… В нашем мире умереть, не имея у изголовья врача, считается едва ли не постыдным. Такое может произойти только тогда, когда люди умирают массово, сотнями, сотнями тысяч, на полях сражений. Ведь, признаться, смерть дорогая штука. Однако для некоторых она может стать дешевой, может даже превратиться в ширпотреб.

В таких случаях люди умирали, не вызывая никакого врача, не посещая аптекаря, не покупая лекарств и даже не испытывая потребности в какой-либо нежности, умирали, давя и пихая друг друга, обнимаясь, смешиваясь, делясь с другими самым сокровенным. Однако естественная смерть у себя дома в своей постели предполагала определенные правила. Хафиз, священник, врач, звуки Корана, ступка аптекаря, слезы, святая вода, звук колокола… Только все это вместе могло дополнить смерть. Все это человеческое сознание добавлялось к ходу естественных событий. У людей было так заведено. Однако природа об этом не ведала. Она не ведала даже о существовании этих добавлений. В природе смерть была совсем иной. Ощутить внутри себя вселенское устройство времени и, по мере того как в душе и теле будет раскручиваться маховик смерти, сначала потерять память и воспоминания, затем утратить чувства и эмоции и потом в бесконечной пустоте распасться на мириады клеток, стремительно, со скоростью маховика удаляющихся друг от друга, — вот какой была смерть в природе.

Благодаря своевременной смелости Маджиде внутри Ихсана такой маховик остановился. Теперь он застыл неподвижно, напоминая сломанный вентилятор в комнате больного, который словно бы был готов взлететь, как деревянная птица, примостившаяся на верху большого платяного шкафа. Теперь он замер, и это было важно.

Мюмтаз еще взглянул на лицо больного и, сделав неопределенный жест, вышел из комнаты. Он двигался медленно, словно бы шел по воде, среди роя мыслей, который как следует и сам не знал.

Создавалось ощущение, что между ним и вещами присутствует некая завеса. Больше того: мир, в котором он двигался, размышлял, разговаривал, был не тем миром, в котором он жил. Казалось, он вступает в контакт со всем, что его окружает, только в качестве наблюдателя. Вместе с тем ему удавалось все видеть, все замечать и обо всем размышлять. Однако его зрение, мысли и даже речь были словно окутаны туманом, приобретая суть, утратившую все плотское.

Он зажег свет в прихожей и, как всегда, посмотрелся в зеркало. Вообще-то Мюмтаз не пропускал ни одного зеркала. Зеркала, как ему думалось, давали возможность прочесть знаки человеческой судьбы, познать разумом всё сокрытое.

На этот раз он тоже взглянул в зеркало. Свет внутри ровного кристалла, слегка задрожав, загорелся ярко. Мгновенно он заполнил собой весь коридор. Зеркала были странными предметами; они немедленно брались за свою работу. У Мюмтаза был вид внезапно разбуженного человека. На противоположной стороне коридора стояли четыре пары туфель. Четвертая пара принадлежала больному. На стене висел зонтик с толстой ручкой. Воспользуется ли больной когда-либо этими вещами? Почему бы и нет? Остановка маховика смерти была вполне достаточным условием для жизни. В таком случае можно было совершить переход из вселенского времени ко времени человеческой жизни. Это время могло исправить любую ошибку, излечить любую рану, очистить любую нечистоту. Часы в том времени были друзьями сынов человеческих.

Четыре пары обуви; две Ихсан сам купил в начале лета. Одна была черной, одна светло-коричневой, но обе были рассчитаны на холодную погоду. «Братец, а почему же ты летом купил зимние ботинки?» — иногда подтрунивал над Ихсаном Мюмтаз. И Ихсан, как всегда в таких случаях, серьезно отвечал: «Я предусмотрительный человек!» Предусмотрительный человек! Был бы он предусмотрительным, неужели заболел бы воспалением легких?

Он вновь взглянул на обувь. «Оказывается, мы совсем не властны над вещами, окружающими нас в этом мире». Эта обувь, этот зонтик, вещи в доме, сам дом, все, что было в нем, принадлежало Ихсану. Было то, что принадлежало только ему; и было такое, что он делил с другими. Однако дай Аллах, чтобы завтра ему что-нибудь принадлежало.

Всем этим вещам предстояло перестать принадлежать ему. А ведь человек способен помнить, была бы только память. Наши истинные накопления производятся человеком внутри себя и находятся только в человеке. Человеческий интеллект, человеческое сердце, человеческая душа, человеческая память. Когда человек уходит, не остается ничего. «Тем не менее некоторые животные помнят своих хозяев и свои дома». Но этому они научились у людей. Мюмтаз выключил свет. Четыре пары ботинок, зонтик, всякие мелочи, позабытые с вечера на журнальном столике, дешевая мальтийская печь в коридоре, давно не служившая… Кристалл зеркала в слабом свете, проникавшем через окно, создал страну нечеткой тени, без границ и даже без форм. Как же быстро все было уничтожено! С видом человека, совершающего эксперимент, Мюмтаз вновь включил свет. На мгновение все вновь предстало перед ним в этом коридоре, в зеркальной глади зеркала, в которой отражалась еще и часть его самого; все приняло соответствующие формы и объемы, и в их бессловесной связи предметы казались живыми, цельными, сознающими собственное бытие, даже довольными и счастливыми от того, что они все вместе и образуют единое целое. «Все это прекрасно существует и без меня…» Только света было достаточно. Свет, иными словами, любая система, ориентированная на чувства, по воле и повелению которой все будет действовать, любое сознание, любая память… «В таком случае я все еще нужен! Я или кто-то другой! Пусть даже и последний на земле человек!»

Он закрыл за собой дверь с той же тщательностью, с которой спускался по лестнице. На улице было безлюдно, но, несмотря на то, что уже сгустилась ночь, было довольно светло и шумно. Вдали, в начале улицы, на перекрестке с улицей побольше в чешме журчала вода, и казалось, этого звука, вкупе с кваканьем нескольких лягушек и треском цикад, достаточно, чтобы создать должное ночное настроение.

Все ночные звуки, часть которых напоминала тряску и звон пустых трамваев по заросшим, покрытым выступами, словно спина жабы, рельсам, а другая часть которых была просто шумами неизвестного происхождения, долетали издали и удалялись снова. Это был час, когда, как выразился один средневековый османский поэт, спало все. Котенок, спрятавшийся на ночь у соседского порога, поддавшись внезапной панике не привыкшего к людям животного, сделал несколько шагов назад и зашипел, чтобы защититься от случайного прохожего. Мюмтаз смотрел на это существо, которое было так напугано в своем одиночестве, и ему казалось, что котенок преподал ему необыкновенный урок. Ему подумалось, что между страхом этого зверька и несогласованностью в его собственной жизни и в надоедливых мыслях последних дней, во всем, что он видел и слышал, было определенное сходство. «Сколько месяцев я живу в смятении? Если бы я остался собой, все было бы хорошо. По крайней мере, мы бы не рассорились». Торопливо насколько возможно, не думая ни о чем, он поспешил на улицу, где ходил трамвай. Он посмотрел направо и налево в поисках свободного такси и продолжил шагать, глядя по сторонам. Между тем до дома врача было недалеко, всего несколько шагов. Дай только Бог, чтобы он был дома, открыл дверь и согласился прийти.

Однако врача дома не оказалось. Человек, который еще в восемь часов говорил Мюмтазу: «Всегда готов к услугам, эфенди, это наша обязанность!», куда-то исчез. И не только он, а и все его домочадцы. Мюмтаз долго звонил в дверь и даже стучал кулаком. Но за дверью не было слышно ни звука. Умерли они там все, что ли? Наконец, дверь приоткрылась, и неряшливо одетый слуга сказал, что доктор-бей с ханым-эфенди ушли допоздна.

— Разве после восьми вечера куда-то можно пойти?

— Когда есть деньги, можно пойти и после восьми… — И слуга, словно боясь, что если будет долго разговаривать, то сон пройдет, не договорив, закрыл дверь.

Ситуация была безвыходная, и Мюмтаз собирался в Баязид позвать государственного врача. С того момента, как он ушел из дома, его опасения усилились. Он каждую минуту боялся, что если еще больше задержится, то катастрофа станет неизбежной. На улицах никого не было. И только далеко впереди на повороте, где дорога, казалось, кончалась, группа трамвайных рабочих склонилась над каким-то источником сиреневого света, который представлялся еще более ярким в ночи, и чинила рельсы в игре света и тени, невольно напоминая собой образы Рембрандта.

Мюмтаз брел в ночи, глядя на возмущенную этим светом тьму, на сияющие от его блеска лица и одежды, и на тени людей, которые вытягивались и сокращались всякий раз, как те проходили мимо. Каждое движение свет рисовал в ночи особенным узором и дополнял его формы роскошной тенью медленно и уверенно. Так вся однотонная картина оживлялась ярким фрагментом. Когда он проходил мимо рабочих, один из них спросил у него сигарету. «Ни у кого из нас курева не осталось», — пожаловался он. Мюмтаз оставил им половину пачки, что была у него в кармане, и пошел дальше.

Летняя ночь продолжалась вместе с ударами молотка, шорохом деревьев, грохотом проверявших рельсы на прочность пустых трамвайных вагонов, доносившимися издалека. Районный медицинский центр на Баязиде крепко спал в свете двух уличных фонарей в той странной полной наготе, свойственной государственным зданиям этого типа. Однако проснулся от своего сна он довольно быстро. Сначала перед Мюмтазом неизвестно откуда появился дежурный полицейский с расстегнутым воротом, держа в руке фуражку. Затем он позволил заглянуть в коридор и увидеть медбрата, который спал на кушетке и которого они вдвоем и разбудили. Медбрат подошел к Мюмтазу, а полицейский удалился.

Нет, врача не было. Некоторое время назад его позвали на очень тяжелые роды, а потом он позвонил и сообщил, что задерживается.

Этой ночью родился ребенок. Разум Мюмтаза записал это событие, не придавая ему значения, как газетную заметку. Затем он растерянно посмотрел на лица стоявших перед ним мужчин, не понимая, что ему делать, как любой человек, который не может найти то, что ищет. Полицейский задумчиво твердил: «Доктор, доктор!» — а в конце концов тщательно описал ему адрес квартиры одного военного врача около Соган-ага.

— Это очень хороший человек. Он придет всегда, даже если по уши в работе. Но я не знаю, дома ли он.

— Что значит — дома ли он?

— Его дети переехали на дачу. Но сам он иногда ночует на этом берегу.

Для того чтобы придать этой душной ночи немного прохлады и морского сияния, Мюмтаз спросил:

— А где живут его дети?

— В Ченгелькёе… У них там дача.

В Ченгелькёе… Как бы Мюмтазу хотелось увидеть себя вдали от треволнений последних дней, в Ченгелькёе либо в любом другом укромном уголке на берегу Босфора. Как бы ему хотелось, чтобы у него под ногами оказалась дорога с колдобинами, над головой шумели деревья Кулели, а он сам бы очутился в том месте, где тени создают свой собственный мир в темной воде; как бы ему хотелось поболтать со сторожем старой фабрики; после этого неторопливо отправиться пешком из Ваникёя в Кандилли и в том месте, где дорога будет уходить вниз, сесть на камень, смотреть на море и вдыхать аромат ночи, словно аромат большой черной розы. Как бы ему хотелось думать об их завтрашней встрече с Нуран.

Имя Нуран возбудило лихорадку в его теле. Однако удовольствие воспоминаний было не столь безмятежно, как прежде, к нему добавился страх пренебречь Ихсаном. Сюда он почти бежал, и теперь заметил, что весь в поту. Но он все равно побежит поговорить с врачом. Это нужно было сделать до рассвета. Тот, кто рожден с чувством вины, всегда испытывает в себе подобное беспокойство и всегда бежит куда-то. «Я тоже буду таким всю свою жизнь… Бедный Ихсан…» — подумал он и свернул в узкий переулок.

IV

Дверь открыл санитар. Молодой стамбулец в аккуратной форме. Когда Мюмтаз спросил врача, он сделал знак и исчез. Почти сразу он вернулся и попросил Мюмтаза подняться на второй этаж.

На втором этаже была довольно большая комната. Два ее окна выходили на море. С одной стороны стоял довольно широкий диван, рядом с ним на двух креслах были навалены груды пластинок, а с другой стороны стоял включенный граммофон. Мюмтаз узнал мелодию, прежде чем увидел лицо доктора. Скрипичный концерт подходил к концу. Врач сидел на кровати в коротких штанах и гетрах, во взмокшей от пота и прилипшей к телу фланелевой рубашке и увлеченно слушал музыку. Мюмтаз почти что видел собственными глазами, как мелодия с причудливой вариацией, прекрасной, будто сон, постепенно приближалась к собственной сути. Как будто у него на глазах бросили в землю семена, которые тут же взошли, распускаясь ветвями и листьями.

Не было ни неожиданного введения, ни кульминации; мелодия не возвращалась и не колебалась; никому не открывала, наконец, истины; наоборот, она повторялась в коротких периодах с крошечными различиями, как осенний урожай, а после вновь исчезала в собственной переменчивости.

Не говоря ни слова, Мюмтаз тоже сел на край кровати, который для него освободил доктор, подвинув ногу и принялся слушать.

Что это было? Если бы его спросили, он бы пояснил: «Без сомнения, музыка — это одна из тех вещей, к чему я больше всего привязан». Но он бы все равно этим ничего не сказал. Была ли мелодия символом человеческой судьбы? Жалобой или упованием? Была ли она темным танцем в свете бессознательного, в свете воспоминаний? Какого мертвеца она призывала, какое время стремилась воскресить?

Или это был просто другой мир за пределами жизни, который, разрываясь, создал какой-то великан в образе человека, чтобы растратить силу нечеловеческого существа? Мюмтаз был уверен, что здесь тоже царила особенная атмосфера, подобная той, которая неявно ощущалась у изголовья Ихсана, со свойственными только ей градусами тепла, с удушающей духотой, с резкими и бодрящими ветрами, со смертоносными пустынными бурями. Здесь тоже жили очень трудно или, по крайней мере, очень интенсивно, как при пульсе сто двадцать и температуре сорок.

Суат перед смертью слушал этот концерт. Точнее сказать, в день смерти он проигрывал этот концерт снова и снова. Так он написал об этом в своем письме. Однако он не объяснил причину такого выбора. Концерт тоже не раскрыл эту тайну своей тяжелой отчаянной музыкой. Он даже не подозревал, что Суат вообще его слушал. Он был занят только тем, что распространял вокруг себя свою пламенную суть.

Мюмтаз смотрел на граммофон, словно весь секрет Суата находился между небольшим металлическим кругом микрофона и замкнутым миром пластинки, сиявшей матовым блеском. Как часто Мюмтаз представлял, слушая эту мелодию у себя дома, тот последний вечер Суата. «Наверняка его лицо было невероятно бледным… Кто знает, может быть, он смеялся, красивый, как святой, надо всем, как герой рассказа, который он предложил мне написать». В своем письме он указал, что прежде они послушали этот концерт с той самой девочкой, а когда та наутро ушла, он снова внимал ему в одиночестве, и вечером, когда писал свое последнее письмо, он вновь слушал ту же музыку. «Конечно, он иногда поднимал голову и с полным вниманием прислушивался к этим болезненным переходам, так как знал, что слышит его в последний раз». «Может быть, он, как и все, кто собирался умереть, был рассеян и ко всему равнодушен. Может быть, ему было страшно. Может быть, он раскаивался в том, что собирается делать. Возможно, он искал предлог не делать этого, смотрел с надеждой на дверь, чтобы кто-нибудь пришел и спас его».

Интересно, была ли в его смерти доля вины этого концерта? Он заводил в такие невозможные дебри… Затем Мюмтаз неожиданно смутно вспомнил, что уже слушал эту музыку тем вечером. Да, горечь памяти он ощутил в тот момент напрямую и отчаянное пробуждение было не напрасным. «Но где? Вечером я пришел домой, недолго поговорил с Ихсаном. Он чувствовал себя хорошо. Я был уставшим. Потом лег спать и проспал, пока Маджиде не разбудила меня…» Первая сторона пластинки со скрипом закончилась. Не глядя на молодого человека, доктор перевернул ее. Мюмтаз потер лоб, будто только что проснулся. «Но где? Может быть, во сне?» Конечно, он не мог слышать весь концерт. «Но свежесть памяти, но эта горечь!»

Он сидел на краю кровати человека, которого видел впервые, и, сжав ладонями виски, пытался вспомнить свой сон. Нет, концерт ему не снился, ему снился Суат, к тому же в очень странном образе. «Я стоял на побережье, на пристани какого-то ялы. Передо мной готовили к вечеру декорации на сцене. Сначала принесли большие, даже огромные балки. Но какими они были красочными! Лиловые, красные, ярко-синие, розовые и зеленые. Затем их соединили. „Сюда мы повесим солнце“, — услышал я. Я покачал головой и сказал: „Солнце не может сниться. Ни солнце, ни месяц. Сон — брат смерти“. Но меня никто не слушал. Наконец, они подвесили солнце. На самом деле это было не солнце. Это был Суат. Но каким он был красивым и каким ярким! По мере того как по его телу скользили веревки, улыбка расплывалась по его лицу. Затем Суата отнесли туда, где готовили декорации для вечера. Он должен был изображать заходящее солнце. После этого привели в действие катушки, неизвестное оборудование. Привязанные к Суату веревки растянули его тело. Я видел, что веревки режут его плоть, и, стоя на своем месте, сходил с ума от жалости. Однако сам Суат смеялся, как если бы не чувствовал боли; он был со всех сторон красочным, переливающимся, блестящим. Чем больше он страдал, тем больше он смеялся. А потом, не знаю, как это произошло, но Суат начал разбрасывать в разных направлениях свои конечности, на месте которых вырастали новые. Он стал напоминать куклу театра теней „Карагёз“, у которой порвалась веревочка. В море перед собой я видел ярко окрашенные части его тела, которые он бросил туда. Вдруг я услышал голос рядом со мной: „Посмотрите, что на меня уронили! Он бросил свою руку сюда, на меня!“ — говорил голос. Я обернулся на голос — это была Адиле. Она смеялась и сгибалась от смеха. В тот момент я проснулся. Пришла Маджиде и сказала, что Ихсану стало хуже».

Мюмтаз вытер лоб и огляделся. «Что он скажет обо мне? Я сижу здесь и слушаю музыку. Кто знает, какие безумные поступки я уже совершил». Затем он вновь вернулся к воспоминаниям о своем сне. «Возможно, это был звук моря», — подумал он.

Когда пластинка кончилась, доктор хотел было поменять ее на следующую, но, заметив расстроенное лицо молодого человека, произнес:

— Ну что, рассказывайте.

Мюмтаз принялся умолять:

— Пожалуйста, пойдемте со мной!

— Пойти-то легко, молодой человек. Только скажи мне, ради чего.

— А я не могу рассказать по дороге, доктор? — спросил Мюмтаз.

Доктор с улыбкой надел висевший на стене пиджак. В руку он взял кепку и, не застегнув на себе ни пуговицы, направился к двери. Мюмтаз подумал: «Какая безумная ночь, Господи! Какая бесконечная ночь! Я словно бы наполняю какую-то бездонную чашу».

Как только они вышли на улицу, толстяк-врач начал при ходьбе тяжело дышать. Мюмтаз кратко рассказал о состоянии больного, о внезапном ночном приступе и о сделанных уколах. Врач произнес «камфорное масло» таким тоном, будто на экзамене:

— Камфорное масло… камфорное масло является одним из средств, которыми медицина может гордиться. Оно полезно для сердца. Тем не менее нельзя позволять ситуации заходить так далеко. Видите ли, некоторые мои коллеги уклоняются от того, чтобы принять на себя ответственность. Когда есть сульфаниламид, воспаление легких можно пресечь в самом начале. Вы это и сами можете сделать. Через каждые четыре часа по восемь доз ультрасептила. Проблема тут же разрешится. Между тем мы уже отправились в путь. Ну что ж, посмотрим разок на больного. Кто пациент?

— Сын моего дяди. Он старше меня, я называю его старшим братом. Это человек, от которого все ждут очень многого.

— Есть у него кто-нибудь из родственников, кроме вас?

— У него есть мать, жена, двое детей. Однако его жена… — он заколебался в нерешительности, сказать или нет, будто Маджиде стояла перед ними со своим обычным выражением лица, прижимая палец к губам, и говорила: «Не выдавай мою тайну».

— А что с его женой?

— С того дня, как ее старшая дочь была сбита автомобилем, — внезапно он сумел подобрать необходимое выражение и смог с легкостью договорить, — с точки зрения рациональной психиатрии с ней не все в порядке, но она не всегда такая.

— Она была в то время беременна?

— Да, к тому же срок подходил к концу. Затем она тяжело заболела, и ребенок родился во время этой болезни.

Доктор на мгновение словно бы превратился в домохозяйку, которая рассказывает рецепт блюда.

— Легкая и постоянная тоска, капризное поведение юной девушки, сочувственное внимание, долгое молчание, маленькие радости… Разного рода проблемы с памятью… Да, все это просто родильная горячка!

Эти последние слова он произнес, выпятив грудь, напыщенным тоном, словно герой Мольера в переводе Ахмеда Вефик-паши[157]. Затем он без приглашения взял молодого человека под руку.

— Помедленнее, помедленнее. То время, которое вы выиграете тем, что заставите меня бежать, я заставлю вас потерять, усевшись на первую ступеньку. Вообще-то я неплохой человек, но, несмотря на масштабы моего тела, у меня есть маленькие капризы. — Он недолго помолчал. Затем высвободил руку, и Мюмтаз, избавившись от этого бремени, нашел, что жизнь гораздо более терпима. Доктор порылся в карманах, а затем осторожно развернул цветастый большой носовой платок. Он обтер пот и перевел дыхание. — Работа меня не утомляет. Но эта полнота! Даже яблочная диета Ворошилова мне не очень помогла. Нельзя заходить так далеко.

Мюмтаз понял, что теперь разговор пойдет о политике. «Нельзя заходить так далеко». Какая страшная фраза! Однако доктор сменил тему, словно не смел войти в дверь, которую сам же открыл.

— Кажется, вы любите музыку?

— Даже очень!

— Только европейскую?

— Нет, турецкую тоже. Но, видимо, не как один и тот же человек.

Врач посмотрел на юношу, словно хотел сказать: «Вы какой-то очень странный» — но вслух сказал:

— Мальчик мой, ты сказал очень правильные слова. Очень правильные. Вопрос совершенно за рамками музыки. Восток и Запад совершенно различны. А мы захотели их соединить. Мы даже решили, что нашли в этом новую идею. Между тем опыт постепенно продолжался и все время приводил к появлению двуликих людей.

Мюмтаз внезапно увидел самого себя со стороны, как идет в этот ранний утренний час, словно пара сиамских близнецов, один лицом на восток, другой на запад, и у него два тела и четыре ноги.

— Разве это не ужасно, доктор? — Но после этого, подумав, добавил: — Однако размышляю я не двумя, а одной головой.

Врач понял, какой образ он создал в воображении, и с улыбкой сказал:

— Но у тебя ведь два образа мыслей. Больше того, самое странное, у тебя два образа чувств. Разве это не печально? Подобно тому как в нас всегда будет жить средиземноморский европеец, так в нас всегда останется и восточный человек. Это наша сторона, которая освещается солнцем. Мы чувствуем острые осколки зеркала у себя в душе.

— Вероятно, это наша единственная проблема.

— Кроме того, она коренится в нашей географии, точнее, в гении истории, иными словами, в том, что существовало до нас и будет существовать после. Ваш брат любит свою жену?

— До безумия. Вообще-то Маджиде не любить невозможно. После ее болезни у них родился еще один ребенок.

— Значит, у них нормальные отношения, — доктор постоянно следовал за своими мыслями: — Нормальная жизнь в ненормальных условиях. Как вы видите, в мире очень много вещей, которые мы считаем невозможными. Если завтра начнется война, люди будут по-прежнему лежать с высокой температурой, по-прежнему будут те, кому не хватает денег, по-прежнему нужно будет сажать преступников в тюрьмы, по-прежнему будет хотеться есть в определенный час.

— Интересно, война все же будет?

— Как человек, который смотрит на ситуацию со стороны, не могу сказать, что война может разразиться немедленно. Но мир так перенапряжен, что нужно быть готовым к этой катастрофе.

Он остановился и перевел дыхание.

— Это поразительно, как бы сказать. Я не думаю, что война разразится немедленно. Это кажется мне невозможным. Это было бы слишком дьявольским и слишком ужасным; я полагаю, что на такое почти никто не сможет решиться, что самый смелый и безрассудный человек или даже тот, кто считает себя таковым — ведь то, что мы о себе думаем, особенно опасно, — в последнюю минуту побоится это сделать и отбросит факел вдаль от заготовленного костра. Но это последняя надежда. Вы знаете, что такое последняя надежда? Часто последняя надежда отражает чувство безысходности.

Он снова остановился и перевел дыхание. Мюмтаз с большим огорчением видел, что они все еще находятся в Везнеджилер; но вместе с этим ему было интересно слушать рассуждения доктора.

— Расскажу вам вкратце, насколько слаба эта надежда. Все наши надежды связаны с теми, кто готовит это событие в течение многих лет, кто работает над ним так серьезно, будто над математической формулой. Представьте себе врача, который в течение многих лет готовился к операции, к тому, чтобы подойти к операционному столу, готовился так, будто актер к выходу на сцену. И готовился он прежде всего в поисках средства, которое позволило бы обозвать любое естественное состояние жизни, любое развитие и его результат кризисом с целью увеличить силы и проявления этого кризиса в несколько раз. А сейчас на что мы полагаемся? Мы полагаемся на то, что люди, которые баламутят воздух вокруг нас, те, кто делает его непригодным для дыхания, откажутся от своих замыслов; на то, что внезапно они вернутся в состояние покоя, забыв об этом невероятном возбуждении; на то, что они посмотрят на все происходящее не сквозь призму конкретных проблем, а простым взглядом; иными словами, мы полагаемся на чудо…

Самое страшное, что все, то есть те, кто враждуют друг с другом, находятся в очень разном состоянии духа: одни — в апатии, которую придает им богатство, нерешительность, мысли о неуспехе, а другие — в безумии примитивных действий. А может быть, они думают: «Если только я осмелюсь на поступок, проблема разрешится, не так ли?» Именно с такими мыслями они живут.

Он еще раз вытер пот со лба, на этот раз тыльной стороной руки, и продолжил говорить так торопливо, словно боялся, что не успеет закончить свои мысли. Мюмтаз заметил, что ночь начала тускнеть, как жидкость в стеклянной колбе, в которую добавили какую-то примесь.

— В этом и заключается беда, но есть продолжение. Даже самые нерешительные являются частью движения. Вот поэтому все верят в собственную неуязвимость. Эта вера побуждает Гитлера на самые безумные поступки. Но это еще не все. Постепенно мы убедились, что война является единственным решением. Но и это не все.

Мы считаем, что будет война, еще одна обычная война в истории. Между тем мир объединился под носом политиков, все проблемы взаимосвязаны, он готовится к большой всеобщей войне. Всеобщая война является одной из форм смены облика цивилизации. Мы являемся свидетелями крупной метаморфозы огромного организма, настолько большого, что он напоминает кошмар, бред природы, настолько большого, что его невозможно осознать в собственной реальности. Мы находимся в точке, где все готово к внутреннему взрыву, где все неизбежно, если можно так сказать, в точке физиологической. Политическую войну очень просто предотвратить. Все можно решить ради перемены курса, ради возврата к здравым суждениям. Однако преодолеть кризис цивилизации, сохранить разум на фоне ее проблем, постараться не выпустить штурвал, пытаясь противостоять ей, умудриться не быть унесенным потоком, не быть снесенным ураганом, не превратиться в пыль в схватке звезд — очень трудно…

— Какой вы фаталист, доктор-эфенди.

— Потому что я — человек природы. Я много лет возглавлял физиологическую лабораторию. Я повидал десятки тысяч больных. Я полагаю, что хорошо знаю, чего нужно остерегаться. Я с большого расстояния вижу то место, в котором решила расположиться смерть.

— Но это же разные вещи!

— Везде, где есть физиологическое развитие, вы увидите действенность биологических законов. Пожалуйста, не думайте, что я настолько пессимистичен, чтобы доводить это сравнение с насилием до крайности. Я считаю, что вмешательство всегда возможно. Я врач, так что был воспитан в дисциплине, которая занимается вмешательствами в жизнь человеческого организма. Однако… Однако положение настолько усложнилось и настолько ослабило организм… Взгляните на это с другой стороны.

Подумайте о катастрофе, которая происходит в то время, когда все проблемы развиваются параллельно; когда судьба человечества в руках нескольких полусумасшедших, в руках безответственных пророков, в руках производства и перепроизводства детерминистов, в эпоху, когда за каждой дверью, в которую постучишься, тебя ожидает пасть дракона; где живут утописты, которые о своих благих намерениях говорят только с помощью ясного голоса оружия и которые показывают свое истинное лицо, только когда получают удовольствие, вынося решение о смертной казни. Вот возьмите, например, поступки Сталина. Как следуют события? Там, где Гитлер ведет себя как параноик, Сталин ведет себя как убийца. Монголоидное лицо пророка Ленина внезапно превратилось в невообразимый образ Макиавелли. В какую интересную интригу превратились их действия, как в детективе.

Сталин совершал свои действия так, что они определяли его облик, взгляд на его портретах.

Во имя идеала, что мир превратится в рай, он нацелил на все человечество оружие, которое в один прекрасный день могло обернуться против него. Он открыто поощряет войну, он готовит условия для нее, он говорит: «Не бойся меня, доверься мне» — это незначительный и, если хотите по правде, в высшей степени милосердный жест. Историки старой школы превознесли бы его до небес. Однако это не что иное, как соучастие в преступлении, пусть оно и совершается ради защиты темного начала; это все напоминает толкание руки с факелом, которая занесена над костром. Если мы обратимся к его логике, то с ее точки зрения он, возможно, даже прав. Но только с ее точки зрения. Между тем в современном мире не должно существовать личного взгляда. Это можно объяснить вам, мне, банковским служащим в Антверпене, трамвайному проводнику в Брюсселе, не знаю, в общем, всем. Но как объяснить это мистику, человеку, который считает себя актером, для которого мир — большая сцена, или тому, для кого кровопролитие является решением всех его проблем. Один такой говорит: «Бог назначил мне свою роль»; другой говорит: «Я происхожу из ядра исторического детерминизма».

Ночь была ясной, и со стены старинного особняка на узкой улочке, куда они вошли, лился цветочный аромат, который проник Мюмтазу в душу с щемящим убийственным чувством, словно сознание, которое вечно гонит все человеческое, будто карающий ангел, который не прощает ни одного преступления, совершенного против собственного темного начала, будто угрызения совести при воспоминании о потерянном счастье, надеждах, напрасных мечтах; словно основной мотив концерта, который он недавно слушал, отчасти повторявший себя в каждой новой вариации, круг за кругом постепенно выделявшийся из собственной полноты, а в конце свернувшийся кольцом в душе человека, как золотой дракон.

Мюмтаз чувствовал себя бесконечно несчастным. Он страдал так, будто совершил все эти преступления сам, и с помощью этой боли, которая не была наказанием за провинность, отчетливее понимал, что человечество было единым, что любой поступок, направленный против этого единства, является большим грехом.

Теперь он не мог думать ни о ком по отдельности: ни о Нуран, ни о брате Ихсане, ни о тетке, ни о Маджиде, ни о книге, которую он собирался написать, — в общем, ни о чем. Сейчас он видел только заголовки газет, которые он прочитал, точнее сказать, непонимающе просмотрел утром. «Английский флот мобилизован»; «Призваны резервисты сухопутных и военно-воздушных сил»; «Германия предъявила Польше ультиматум из шестнадцати пунктов»; «Франция настаивает на своих обязательствах». Да, сейчас он видел все события целиком, сознавая их истинный и глубинный смысл, все эти события были различны, происходили на фоне катастроф и человеческих невзгод.

— Вы знаете, молодой человек, в чем истинная опасность ситуации?

Мюмтаз знал, в чем истинная опасность. Смерть раскрыла свои крылья над миром. Тем не менее он продолжал слушать.

— Человечество не должно верить в неудачу, оно не должно смотреть в пропасть. Потому что оттуда возврата нет. Плохое прилипает. Если у вас есть что-то очень ценное — хорошая книжка, красивый граммофон, персидский ковер, — даже мысли не допускайте о том, чтобы его продать; если вы женаты, даже мысли не допускайте о том, чтобы развестись с женой; если вы влюблены, даже не пытайтесь хоть раз обидеться на любимую женщину. Потому что потом, как бы вы ни избегали, несчастья притянутся к вам как магнитом и вы совершите все, чего не желали, будто бы кто-то подталкивает вас под руку. В человеческой жизни не должно быть никаких ограничений. И уж особенно в тех случаях, когда речь идет о людских массах. Стоит хотя бы раз заглянуть в пропасть, смерть сразу начинает говорить с тобой черным языком.

Мюмтаз постарался вспомнить, кто из них двоих с Нуран первым почувствовал раздражение. В ком из них двоих первым подняла голову разрушительная сила, которая живет в человеке и которая способна уничтожить то, что человеком создано? «Я всего лишь мелкий эгоист. Весь мир страдает, а я о чем? У меня дома лежит больной человек, и, как только я лишь немного высовываю голову из своей норы, я вижу, что кто-то играет в эту минуту с жизнями миллионов людей. К тому же из-за маленькой женщины…»

Но продолжить он не смог, потому что знал, что эта маленькая женщина не была столь мала, как он думал, что всего лишь за год она создала самый прекрасный мост между ним и миром, что он чувствовал ее чувствами и что с помощью ее тела ему открывался целый мир. «Мой парус, мое море, мой единственный человек…» Она была для него настоящим горизонтом, благодаря ей он углубил свои мысли, благодаря ей обрел внутренний порядок. «Но в ком из нас раньше заговорила бездна? Я уверен, что я первым сделал шаг… Однако порвала нашу связь она. Нет, все было совсем не так. Это она решила расстаться».

«Раз уж Фахир ко мне возвращается, раз уж он говорит — я болен, ты нужна мне, я отец твоего ребенка, ты не должна отказываться от меня, я должен вернуться, я знаю, что не буду счастлив, но ради спокойствия я должен вернуться…» Такое несчастное у нее лицо было, когда она все это говорила; однако это несчастное лицо было ничто по сравнению с усилием и внутренней борьбой, на которую девушка потратила два месяца, чтобы принять решение. Он тоже за два месяца превратился в собственную тень, стоящую на перепутье своей собственной жизни, он совершенно изменился и был подавлен.

Мюмтазу хотелось думать о ней, что она хочет выставить себя в лучшем свете. Но это было не так. Он хорошо знал, что не так. Во всяком случае, она может дать немного любви Фахиру, потому что нежность и жалость — своего рода любовь; Мюмтаз вспомнил день, когда они встретились в последний раз. Они ехали вместе на пароходе по Босфору в Стамбул. До моста он не сказал девушке ни слова о ее окончательном решении, но именно у моста он принялся умолять. В этот раз его мольбы сильно отличались от прежних. В нем говорил гнев брошенного человека, уязвленная гордость.

— Приходи сегодня, — сказал он. — Ты должна отказаться от этой мысли.

— Не ждите меня, я не приду. С этого момента я могу предложить вам только свою дружбу.

Мюмтаз этой дружбы не желал.

— Это невозможно, — сказал он. — В этом положении друзья — это самое меньшее, чем мы можем быть. Ты ведь знаешь, что, когда я чувствую, что твое сердце хоть на малость отдалилось от меня, для меня все заканчивается. Я становлюсь самым презренным существом. Я теряю все свое равновесие, всю ясность. Я становлюсь жалким.

В этот момент прозвучали неизбежные слова:

— Достаточно, Мюмтаз. Мне надоело, — сказала она.

Мюмтаз знал, что, когда она говорила эту фразу, в ней ожило все то, что она пережила благодаря ему в течение года. «Я уверен, что в ту минуту у нее не осталось обо мне ни одного хорошего воспоминания. Только…»

Затем они сказали друг другу «до свидания», девушка пошла своей дорогой, а Мюмтаз отправился бродить по темным узким улочкам, несколько часов разглядывая маленькие лавки старьевщиков, прилавки уличных торговцев, продававших неизвестные закуски, которые неизвестно кто и как ел; жалкие дома, с которых нищета стекала потоками; заборы, мертвые окна, которые, как ему казалось, не могли светиться никакой радостью. Ему представлялось, что он не в том городе, который давно и хорошо знал; казалось, все, что его окружало, плыло в липком мелком нескончаемом дожде, который если прерывался ненадолго, то лишь подчеркивал всю убогость окружающей обстановки. Спустя какое-то время он оказался возле Долмабахче, на берегу пролива, где долго наблюдал за маленькими красными лодками, из которых на причал выгружали дрова.

«Все или ничего», — думал он в то время.

Все или ничего… То есть смерть. Он заметил, что говорит так же, как Гитлер. Все или ничего. Либо мировое господство, либо черная смерть.

Но в природе не бывает ни всего, ни ничего. Когда все и ничего объединяются, в человеческой голове уничтожается совершенство баланса. Если это замечательное устройство теряет свое совершенство, то получается уравнение. Горе тем, кто признает это в качестве законов, тем, кто смотрит на эту запутанную жизнь с его точки зрения. В этой геометрической точке человек считает, что вся жизнь находится в его собственных руках. Ведь это такая точка, где существуем только мы. Точнее сказать, какой-то момент нас самих. Потому что если копнуть глубже нас самих в поисках «всего или ничего», если хоть на волосок удалиться от равновесия чистого баланса, то начинался мир страданий, иллюзий, надежд и раскаяния. Все или ничего. Нет всего понемногу.

Молодому человеку хотелось освободиться от мыслей, в которые он погрузился, но он не смог: врач всем своим весом навалился ему на руку. Тот остановился и снова вздохнул, словно собирался облегчить перед ночью всю свою душу.

— Несколько человек могут изменить все, ты понимаешь? Хорошая команда… Когда она есть… Взгляни на этот тихий ночной час. А потом подумай о завтрашнем утре!


Наутро Мюмтаза ожидал черный колодец. Однако врач даже не посмотрел на этот колодец, на который сам же и указал.

— Как печально, не правда ли? Прежде нация или какое-либо человеческое сообщество из-за каких-то безумств срывается с шарниров, затем какой-то безумец или секретный план его эксплуатируют, выдают за свою собственность; и, как будто джинн вселяется в них, людей этого общества начинает швырять с камня на камень и несет в пропасть. Подумайте о Германии. Только вы думайте о каждом ее жителе! Затем подумайте о том, что происходит после того, как народ Германии оказался в руках садиста! Сейчас этот садизм, эта вера в силу, вера в судьбу, идея о том, что «только я способен исправить весь мир», передается другим вместе с дошедшим до крайности желанием возмездия. Так открывается ужасная дверь. Рушится плотина, скрывавшая бесчисленные бедствия.

Мюмтаз остановился, будто ему не хотелось входить в эту незнакомую дверь.

— Я читал письма, которые немецкие студенты писали в свои семьи во время Первой мировой войны. Все они познали мистику человеческой сути.

— Мистика. Вот что хуже всего. Никогда не теряйте связь с землей. В противном случае вы можете превратиться во что угодно, во все, что вы схватите из воздуха. Ведь в вашем организме действуют паразиты, а мистика бывает связана с человечеством, с властью, мистика бывает расовой, мистика может быть связана со стыдом и страданиями. И тогда божественность, как костюм актера, повиснет рядом с вами; этот костюм очень просто надеть. Человек не должен даже пытаться приобрести привычку быть богом. Он не должен думать, что есть абсолютная идея, что истину можно увидеть только из одной точки.

Молодой человек, мои убеждения вызывают у меня столько же страданий, сколько мои сомнения. Вот почему я никому не причиню вреда. А те, кто связан с мистикой, не такие. Они считают, что у них особая миссия, — врач смеялся, как маленький ребенок. Мюмтаза охватило ощущение счастья, которое дарила чистота этого смеха, и он ждал, когда доктор продолжит говорить: — Когда я был маленьким, к нам пришел один хафиз — юродивый, знавший наизусть весь Коран. Про него говорили, что ему подвластны духи. Мой отец бросился на поиски клада. Хафиз некоторое время жил и ночевал у нас в приемной комнате на мужской половине. Каждое утро они с отцом, встав спозаранку, уходили в неизвестном направлении. Когда я иногда входил в приемную комнату, я видел, что хафиз ищет место, где спрятан клад. Он обращался к загробному миру. Он отворачивался лицом к стене и говорил с миром духов так, будто общался с простым человеком по телефону, говорил с собственным безумием. Я мог следить за разговором по вопросам и ответам. Этот безумец по виду был совершенно безобидным. Однако безвредных безумцев не бывает. Молодой человек, безумец всегда опасен. Безумие — страшная вещь.

Однажды, когда отца не было дома, он снова заговорил со стеной. Он узнал, что для того, чтобы найти клад, нужно на соседнем пустыре перерезать горло маленькому арабскому мальчику — бедному приемышу, что жил у нас. В доме внезапно начался ад. Безумец отправился на кухню и начал точить все ножи для резки мяса, читая при этом странные молитвы. Повар по необычному блеску его глаз сначала что-то заподозрил, а потом все понял по его бессвязным речам. Потому что он ножи точил и продолжал разговаривать с духами…

К счастью, его вовремя задержали. Чего бы он только ни наделал, пока отец не заключил его в тюрьму Топташи. Но и там ему не сиделось спокойно: он каждый день писал султану доносы на отца.

— А ваш отец, по крайней мере, избавился от интереса к сокровищам?

— Избавился, но ему потом вздумалось добывать золото, и все наши сбережения потекли в карманы самозванца из Марракеша, — врач грустно вздохнул. — От подобных болезней избавиться не так просто, как мы думаем. Во многом они похожи между собой. Возьмите, например, сегодняшний садизм нацистского режима! Я уже сейчас уверен, что завтра буду читать всю мазохистскую подпольную литературу, которую породит этот культ власти! В такой литературе только слабость, только слезы. Убейте меня! Растерзайте меня! Я обретаю себя, только когда унижен и страдаю! Только тогда начинают бунтовать. О, проявите сострадание к человеку! Права личности теряются, человек унижен, человек становится тем самым вавилонским кирпичом и строительной смесью из плоти и крови. Вот вспомните, что было десять лет назад.

Он вдохнул полной грудью ночной воздух:

— Здоровья, Господи, дай нам здоровья! Не власти, а здоровья! Здоровья всему человечеству. Здравого смысла, чтобы принимать жизнь такой, как есть. Мы не хотим жизни, подобной жизни богов. Давайте жить так, как нам суждено! Жить, как люди!

Жить, не обманываясь ничем, не лгать себе, жить, не поклоняясь собственной лжи и тени!

Мюмтаз подумал: «Он ведь тоже своего рода пророк!»

Он был доволен, что они, наконец, дошли до их района. Его тяготило такое количество мыслей, такое количество парадоксальных рассуждений. Кажется, только для того, чтобы избавиться от их тяжести, он подумал о Нуран; как спокойно ему было рядом с ней. Рядом с ней царил мир, в котором все соответствовало собственному значению. Однако Нуран была очень далеко, а в доме, к которому они приближались, лежал больной человек, и с ним сейчас неизвестно что происходило. Больной человек, которого он, Мюмтаз, очень любил. «Сто шагов осталось, всего сто шагов», — твердил Мюмтаз про себя.

Сердце его сжалось еще раз при мысли о том, что жить приходится среди постоянных ограничений и препятствий.

— Что это со мной? Ведь и до меня жили люди, которые страдали!

Он не завершил мысль. Из зарослей крапивы на пустыре по пути к дому к ним бросилась тень. Доктор вздрогнул. Мюмтаз объяснил:

— Не пугайтесь. Этот старик — бродячий бекташи. Он живет здесь неподалеку, в подвале. Его подкармливает весь квартал.

Старик остановился перед ними и поприветствовал, а затем продекламировал бейт из Шейха Галипа:

Смотри на мир с радостью, ведь его главная ценность — ты,

Смотри на мир внимательно, ведь глаза всего человечества — тоже ты!

Его голос был глубоким и резким, он декламировал стих так, что все звуки и их оттенки были отчетливо слышны, и жестами он старался подчеркнуть смысл слов. У него не было никакого иного выражения лица, никаких иных жестов, будто он боялся не быть услышанным и понятым. В нем не было ничего пророческого или проповеднического; однако именно поэтому он производил более глубокое впечатление. Казалось, он оставил их двоих один на один с реальностью, а сам удалился, и эта реальность была реальностью их страданий. Только ли их? На самом деле речь шла о страданиях всего мира, ближнего и дальнего. Эта реальность стала первым указующим путь знаком в лабиринте темного подземелья, где они блуждали в прежние ночи и из которого прежде выбраться им не удавалось.

Врач заметил:

— Да, но, кажется, он не бекташи, а мевлеви!

— Нет, бекташи! Я много раз говорил с ним; мы с Ихсаном много раз пили с ним ракы… Он самый настоящий бекташи и поет очень красивые гимны; а этот бейт любит особенно. Однажды он сказал мне: «Это единственная истина: людей нужно уважать. Мы должны испытывать это уважение в себе без усилий». Он думает, что это важнее любви. Короче говоря, он уважает людей и человечество.

— Он уважает человечество? Тогда он совершенно сумасшедший! — вдруг голос врача изменился. Он смотрел на окружавшие его дома, в тусклом свете казавшиеся еще более жалкими среди деревьев, напоминавших застывшие руки, на пустырь, заросший сорняками, и на лицо своего собеседника, усталость которого в темноте только чувствовалась; где-то над их головами забил своими крыльями петух, и с его криком заточенный в теле ночи свет растекся по темному небу, как расплавленный рубин по агату.

— Восток! Мой дорогой Восток! На взгляд со стороны ты кажешься слабым, беспомощным и бедным. Но это обманчиво, изнутри все выглядит иначе. Может ли быть лучше цивилизация, чем эта? Когда мы научимся находить удовлетворение в том, что внутри? Когда мы поймем смысл этой фразы: «Смотри на мир с радостью, ведь его главная ценность — ты»?

— Кажется, Восток уже понял!

— Понял он это или нет, он уже все сказал!

V

Мальчишка-фонарщик, уличный бродяжка, догнал их, как бесплотная тень, и зажег уличный фонарь. Мюмтаз вошел в дом после врача и в ярком зеркальном отражении увидел, что вещи, которые он оставил несколько часов назад, до сих пор лежат там же, с тем же безразличием, такие же самодовольные, сосредоточенные только на себе и блестящие. Он подумал: «Эти вещи выглядят так, как будто они только и ждут возможности отдалиться от нас…»

«Мир существует без меня. Он существует только для себя. Он продолжается вечно. А я всего лишь песчинка в этом бесконечном процессе. Однако я существую и нахожу силу для существования в осознании этого продолжения. Благодаря этому продолжению я начал движение из собственной исходной точки и, возможно, мой путь продлится вечно…»

Он осмотрелся с видом человека, который ждет милосердия от кого-то очень жестокого. Ведь он знал, что не сможет двигаться целую вечность; что, возможно, в эту минуту, возможно, завтра, возможно, через несколько дней, короче говоря, однажды его собственное продолжение в общем движении будет закончено; его путь будут продолжать другие; он не будет прежним, не будет чувствовать прежние страхи и даже не будет знать, есть ли у него вообще страхи или нет. Вечность представляла собой рассеянный свет, который иногда доходил до глубин разума. Но не до самых больших глубин, а только лишь до той части, которая стремилась к неизвестному. Между тем реальность царила в этой комнате, где лежал больной, неприятный запах лекарств, пота и болезни, которую он ощутил, еще не успев войти, еще в прихожей на лестнице, и которую он познал одним взглядом благодаря своей двойной жизни и благодаря прошлому, преследовавшему его всю жизнь. Тамошней реальностью было страдание. Тем не менее были и другие реальности, которые он не видел, которые не ощущал, но которые резали его, словно нож. Например, похожая на лилию Нуран в белой ночной рубашке, рубашке, которую они однажды выбрали вместе; ветви деревьев, свисавшие через низкий забор дома в Эмиргяне; крепкая смоковница, которая будто оживала каждую лунную ночь; молодая чинара перед ее дверью. Вечера в саду перед домом; маленький стол и кресло, напоминавшие, что счастье еще возможно; иногда они забывали убирать скатерть с этого столика; он так скучал по утренним чаепитиям с ней, по тому, чтобы вновь сидеть рядом с ней.

Но были и другие реальности. Он никогда не видел их, и даже никогда не знал об их существовании; однако он чувствовал, что в свете событий нескольких последних дней они укоренились в нем. Они тоже резали его, как нож. Работники телеграфа, которые, сидя у телеграфных аппаратов, передавали из одного места в другое полученные ими известия, размышляя о своих женах, детях, домах; наборщики, которые, обжигая руки, набирали эти новости в типографиях; домохозяйки, которые, получив эти известия, заламывали руки, наверное, в двадцатый раз открывали приготовленную сумку, много раз обойдя свой дом, чтобы посмотреть, не забыли ли чего, с хрупкой улыбкой шептали беспомощные молитвы, потому что они не могли ничего сделать и не могли добавить ничего полезного и нового перед лицом неизвестности… Свист паровозов, песни разлуки… Все это тоже резало его, как нож. Нет, в его доме была не вечность, а целый мир. Такой мир был в каждом человеке. Об этом мире, который существует в уголке нашего естества, мы иногда забываем за повседневными заботами или в определенном психическом состоянии, однако мы носим этот мир в нашей плоти и в нашей крови, как «мир, тяжесть которого ныне у нас на плечах, нравится нам это или нет». И тут Мюмтаз увидел, что врач, у которого тело было, как у борца-пехлевана, сильнее согнулся под грузом этой своей ноши у постели больного.

Ихсану было немного лучше. Но он был без сознания, на лбу у него блестели капельки пота, которые не могли ослабить натяжение кожи и казались чужеродным предметом; его раскрасневшееся лицо с этими капельками пота и с его вздымавшейся грудью, спортивной и сильной, делали его похожим не на больного, а на пловца, который вышел из волн, которые он много часов пытался победить, и теперь лежал на песке и ждал, пока успокоится буря. «Неужели он в самом деле победил?..» — подумал Мюмтаз. Лицо Ихсана выражало странную отдаленность. В голове Мюмтаза вновь возникли самые страшные опасения.

— Ханым-эфенди спасли больного как раз вовремя. Я, в общем-то, и так догадывался, но теперь делать совершенно нечего, кроме того, чтобы увеличить дозу сульфаниламида. Я прошу вас сейчас дать ему восемь доз сульфаниламида. И мы будем с уверенностью ждать результата. Я только пропишу легкие сиропы и одно лекарство для сердца. Мюмтаз-бею, видимо, придется еще раз побегать.

Ихсан посмотрел на Мюмтаза во время короткого момента прояснения, словно хотел спросить: «Где ты его раздобыл?» Затем протянул руку, взял за руку врача и произнес, наверное, первые слова за всю ночь:

— Что вы скажете? Будет война? Неужели они совершат эту глупость?

Врач ответил, обращаясь только к пациенту:

— Вы заботьтесь о выздоровлении!

Однако в его глазах читалось: «Как я хорошо тебя понимаю!»

VI

Вновь оказавшись на улице, Мюмтаз испытал облегчение. От мыслей, которые недавно чуть не раскалывали ему голову, не осталось почти ни следа. Он шагал с ощущением странной, никогда прежде не испытанной им легкости. Казалось, что закон тяготения перестал действовать на него. «Были бы у меня крылья — я бы полетел», — подумал он. Его изумляло это новое состояние, которое было очень не похоже на все те трудности, с которыми он жил. При этом он по-прежнему видел все как есть. Возможно, сегодня вечером уже началась война. Состояние Ихсана по-прежнему было тяжелым. Он так далеко зашел по дороге на мост между жизнью и смертью, что вернуться было трудно. Нуран должна была уехать утром к мужу, и ее отъезд был катастрофой для них обоих. С ее отъездом с жизнью Мюмтаза все будет кончено. Он все это прекрасно знал. Но теперь он воспринимал все эти события, которые еще час назад были для него губительны, отстраненно, будто они не имеют ни к нему, ни к его жизни никакого отношения. Он смотрел на все теперь так, будто бы уже умер.

При этом он был очень спокоен. Он шагал, время от времени задавая себе вопрос: «Почему? Ведь я так много размышляю. Мысли мои похожи на человека, который от изнеможения не может лечь и уснуть, а ходит до утра по комнате. Почему сейчас я не могу думать ни о чем?» Даже эта мысль не могла стать достаточно отчетливой. «Может, я вообще уже не живу? Может, я распрощался с миром? Может, мир отпустил меня? А почему бы и нет? Как жидкость готова вылиться из переполненного сосуда…» Тем не менее он прекрасно знал, что ему делать, и знал, куда идет. Он спешил как можно скорее доставить лекарство Ихсану, а также отчетливо (так отчетливо, что это казалось ему невозможным) помнил все то, что встретилось ему по пути.

Пустырь был в тени, но тень эта издалека напоминала растрескавшуюся плотину, которая сдерживала яркий свет. Сорняки блестели зеленью, такой яркой, что она была похожа на распыленную краску. Все трепетало.

То был час, когда утро начинало настраивать свои инструменты. Вскоре крыша вселенной высохнет снова. В коридорах и комнатах домов уже загорелся свет. В туманном воздухе эти огни создавали атмосферу декорации. Какая-то полуобнаженная женщина открыла окно, потянулась в ночном воздухе, руками поправила волосы. Собака медленно поднялась с того места, где лежала, и подбежала к утренним прохожим. Но, едва приблизившись к ним, она передумала и побежала вдаль к стене мавзолея, за закрытыми окнами которого горели свечи. Молочник сидел со скрещенными ногами на бидонах, которые он привязал справа и слева к седлу своей лошади, и проехал мимо них. Издали послышался гудок машины.

Мюмтаз видел все это и постепенно менявшийся цвет неба. Но теперь он смотрел на все это по-другому. Его взгляд не был похож на то зрение, которым мы воспринимаем вещи повседневно. Это было больше похоже на поиск вещей в себе, чтобы видеть все в себе и как часть самого себя.

С деревьев во дворе мечети Шехзаде взлетела большая стая ворон. С резким криком и металлическим хлопаньем крыльев они пролетели над его головой. Запах свежего хлеба из открытой двери пекарни заполнил всю улицу. Рабочие, которые ремонтировали рельсы, теперь трудились перед мечетью. Ацетилен по-прежнему горел, до сих пор золотистый свет, как на полотнах Рембрандта, выхватывал из темноты лица, руки и тела, меняя их суть между тающим светом и поглощающей тьмой. Мюмтаз еще раз восхищенно посмотрел на движения этих рук и на сосредоточенность их лиц.

«Наш квартал», — подумал он. Все его детство прошло на этом проспекте и в окружавших его переулках. «Прожить всю жизнь в одном квартале, в доме, с теми же привычками и друзьями и умереть среди них…» Он никак бы не мог смириться с этими рамками, которые сам себе нарисовал. В общем, он был не в состоянии продолжить ни одну мысль. Вещи и их бытие присутствовали в нем сами по себе. Они производили мысль, короткую, как отблеск, а затем другие занимали их место. Он почувствовал тоску человека, заблудившегося в лабиринте мыслей, какими бы они ни были жестокими.

Когда он проходил через Везнеджилер, то заметил, что небо стало немного ярче. Когда он пришел в Баязид, началось движение на террасах кафе. Стулья все еще стояли один на другом, однако ревностные официанты уже поставили несколько столов для утренних посетителей. Один из них, увидев Мюмтаза, явно обрадовался:

— Пожалуйте, Мюмтаз-бей, чай сейчас заварится.

Но это внезапно напомнило Мюмтазу утро перед экзаменом и не вызвало у него никакой радости. Он махнул рукой, будто очень занят. Голоса утренних прохожих, которые шли по той стороне проспекта в Аксарай, продавцов газет, бубликов-симитов и пирожков, начали постепенно вырисовывать облик утреннего города. Мюмтаз посмотрел на мечеть. Стая голубей села на землю и тут же снова взлетела. «Что их напугало?» — подумал он и тут же забыл свою мысль. По крайней мере, он еще мог восстановить рассуждения по своим ощущениям. «Это не невозможность, но, видимо, отсутствие желания. Неужели я так равнодушен ко всему? Неужели я не смогу вновь создать в себе мир? Неужели во мне никогда больше не заговорят воспоминания? Или я схожу с ума в полном сознании? С широко открытыми глазами?»

Ставни дежурной аптеки были все еще закрыты. Какая-то женщина била кулаком по ставням, то и дело вставая на цыпочки, чтобы заглянуть внутрь через небольшую щель. В руке она сжимала изрядно скомканный рецепт. Она выглядела нищей и усталой.

То и дело она повторяла: «О Аллах!» — а затем снова вставала на цыпочки, и пыталась заглянуть внутрь.

Наконец, аптекарь пришел, Мюмтаз с женщиной одновременно протянули рецепты. Мюмтаз купил нужные лекарства. Все это он делал в большой спешке, как человек, который не хочет потерять ни секунды.

На самом деле так и было. Та его часть, которая сознавала ответственность за то, что он должен принести лекарство, бодрствовала. Она не терялась. В то же время все его сознание требовало сна, его шатало между этими двумя состояниями; вселенная превратилась в странный механизм, части которого невозможно было удержать в поле зрения; едва сосредоточившись, он тут же терял их. «Что со мной?» — подумал он еще раз. Определенно между ним и миром была некая завеса, о существовании которой он до настоящего момента не подозревал. Прозрачная и ясная, она отделяла его от мира.

Но можно ли отгородиться от мира? «Жизнь так прекрасна…» В самом деле, как замечательно было жить в этот утренний час. Все было красивым, свежим и гармоничным. Все вокруг улыбалось человеку. Мюмтаз считал, что он мог бы в этот час целую вечность смотреть без скуки на лист акации, на мордочку маленького зверька или на человеческую руку. Потому что всё кругом было хорошо. Звучала симфония неясного света; во дворе мечети уже танцевал первый луч солнца, словно обнаженная женщина. Все было прекрасно: этот свежий запах кунжутных симитов, спешка прохожих, эти задумчивые лица. Но он не мог подробно рассмотреть ни одного из них. «В такой час? Возможно, я настолько отрешился от жизни, что все вещи мне кажутся такими красивыми. Почему бы и нет?» Это ощущение красоты и сопровождающая его радость, звучавшая внутри него, как оркестр, не были обычными чувствами. Они напоминали своего рода открытие. И открытие это было такого рода, какие даются человеку лишь в последний миг, когда разум, оборвав связи с окружающим миром, остается наедине с собой в самом чистом виде и мыслит безупречно. Это одна из истин, которые можно узнать только на самом краю бездны. Только там может быть такая ясность последнего предела.

«Как странно! Ничто не связано ни с чем другим. Я вижу все по отдельности!» — сказал он сам себе.

Стоявший рядом с ним человек ответил:

— Конечно, ничто не связано. Ведь ты видишь истину!

— Но разве вчера или позавчера я так не видел? Что, я никогда не видел истины? Ни разу она мне не встречалась?

Он ощущал, что некто стоит рядом с ним, но он не мог посмотреть ему в лицо, и это казалось ему вполне естественным.

— Нет. Потому что в то время ты смотрел на свое окружение сквозь призму собственной личности. Ты видел себя. Ни жизнь, ни суть вещей не являются цельными. Целостность — это заблуждение человеческого разума.

— А сейчас моей личности не существует?

— Нет. Она в моих руках. Ты мне не веришь? Тогда посмотри!

Он протянул руку прямо к носу Мюмтаза. Небольшое диковинное животное, покрытое панцирем и кожей, трепетало на ладони, как маленькое сердце.

«Так вот, значит, что я такое», — подумал Мюмтаз. Но он не сказал ничего человеку, потому что сама рука поразила его.

Мюмтаз никогда не видел ничего столь прекрасного. Ни хрусталь, ни алмаз не обладает таким глубоким свечением. Этот свет не слепил, а только светил; и в этом свете крошечное, напоминавшее краба существо в ладони, то есть его собственная личность, судя по тому, что ему сказали, слабо пульсировало, как вена, то раскрываясь, то сворачиваясь.

Со страхом Мюмтаз спросил:

— Вы мне не покажете больше?

— Что?

Мюмтаз указал подбородком:

— Вот это, меня самого. То, что вы назвали моей личностью!

— Если хочешь, можешь забрать. Если хочешь попробовать это снова, возьми!

И рука снова раскрылась перед его подбородком. Но на этот раз взгляд Мюмтаза остановился на сиянии руки. Он сознавал, что человек, стоящий рядом с ним, был Суатом, хотя подобное было совершенно невозможно. «Что это за жизнь, если мертвые запросто ходят по улице, — подумал он и украдкой посмотрел на стоявшего перед ним. — Неужели в самом деле он?» Да, это был Суат. Но как он изменился! Он стал гораздо выше, красивее, чем был при жизни, почти идеальным. Он был еще более красивым и великолепным, чем Суат, которого он несколько часов назад видел во сне. Даже осуждавшая все окружающее его бытие презрительная ухмылка, которая застыла на его лице в тот день, когда он повесился в прихожей квартиры Мюмтаза, теперь стала искренней улыбкой, освещавшей неведомые глубины. Точно так же сияли раны на его руках, на шее и лице. «Жестокий и прекрасный…»

Внезапно Мюмтаз растерялся и, потирая руки, принялся размышлять: «Однако что же мне делать сейчас?» Ему нужно было во что бы то ни стало побеседовать с Суатом. Но разве можно было поговорить с таким прекрасным и неимоверным Суатом? «Неужели все мертвые становятся такими красивыми?» Ведь Суат утверждал, что ему противны смерть и умирание. «Он не только прекрасен, но и полон сил». Да, он излучал силу и власть; сила изливалась изнутри него и притягивала к себе. Мюмтаз должен был поговорить с ним. Он тихонько прошептал:

— Суат, зачем ты пришел? Почему ты не оставишь меня в покое? Ты со мной и днем и ночью! Хватит! Оставь меня!

По мере того как он говорил, страх испарялся, а его место занимал бунт.

— Оставь меня в покое!

Здесь он пожалел, что так грубит мертвецу.

— Почему бы мне не приходить, Мюмтаз? Я и так никогда не покидал тебя.

Мюмтаз покачал головой.

— Да, ты никогда не покидал меня. Ты никогда не оставлял меня в покое. Но со вчерашнего дня все стало по-другому. Вчера вечером я видел тебя на том спуске. Сегодня видел во сне. Но ты знаешь, как было странно? Я говорю об этом сне. Я видел во сне вечер. Точнее говоря, люди готовились к вечеру. Они принесли полотна фиолетового, красного, сиреневого, розового цвета, доски и балки. Свалили все на горизонте. Затем они подняли на веревках солнце. Но ты знаешь, это было не солнце, это был ты сам! Твое лицо было так же красиво, как сейчас, даже красивее, потому что ты был печален. Затем они распяли тебя, как Иисуса Христа.

Внезапно он начал хохотать.

— Если бы ты только знал, как это странно выглядело, что ты такой грустный и что ты распят, как Иисус. Это ты-то, который ни во что не верит и надо всем насмехается…

Мюмтаз опять зашелся смехом.

Суат пристально смотрел на него и внимательно слушал.

— Я же сказал… Я никогда тебя не оставлял. Я всегда был рядом с тобой!

Мюмтаз шагал некоторое время молча. У него было ощущение, что он идет не в свете зари, а в сиянии, исходящем от его спутника. Это казалось ему мучительным.

— Что же ты хочешь от меня? Почему ты так настойчив?

— Это не настойчивость… а обязанность. Она заключается в том, чтобы быть с тобой. Я стал твоим ангелом-хранителем.

Мюмтаз снова рассмеялся, но сам заметил, каким нервным вышел его смех.

— Этого не может быть! Ты мертв! То есть ты просто человек.

Он вновь почувствовал необходимость поправить свои мысли. «Так трудно говорить с мертвыми».

— Ну, я хотел сказать, что ты смертен. А это задача для настоящих ангелов.

— Нет, они не справляются. В последнее время население в мире резко выросло. Везде применяется политика роста населения. У ангелов слишком много работы, они не справляются, и теперь поручают эту работу мертвым.

Мюмтаз сначала не ответил. Затем он возмутился:

— Ты лжешь! Ты не можешь быть ангелом. Это невозможно! Ты сам дьявол!

Сердце его екнуло, что он таким тоном говорил с мертвым. Тем не менее он продолжал:

— Ты так разукрасился, чтобы обмануть меня. Я знаю твои фокусы!

Суат смотрел на него с сожалением:

— Если бы я был дьяволом, я бы говорил в тебе и ты не мог бы меня видеть!

— Но, — начал Мюмтаз, — ты знаешь, я очень рад, что вижу тебя. Я даже счастлив.

Затем он вновь со страхом посмотрел на Суата.

— Каким ты стал красивым! Да, очень, очень красивым. Эта грусть идет тебе. Знаешь, на кого ты похож? На ангелов Боттичелли! На тех, которые вручают Иисусу три гвоздя…

Суат перебил его:

— Оставь эти бессмысленные сравнения! Ты ни о чем не можешь говорить, не сравнивая с чем-то? Вы до сих пор не поняли, как все усложнилось из-за этих дурацких привычек?

Мюмтаз взмолился, как ребенок:

— Не ругай меня! Я так много страдал. Я не сделал ничего плохого, я только заметил, какой ты красивый. Почему ты стал таким прекрасным?

— Те, кто живут в разуме, те всегда прекрасны.

Мюмтаз хотел возразить: «Ты же только что сказал: если бы я был дьяволом, я бы говорил в тебе». Но внезапно ему в голову пришла другая мысль. «Я не успеваю за своими мыслями. Как плохо!»

— Но теперь я вижу тебя собственными глазами. И, более того, с тобой разговариваю!

— Да, ты видишь меня своими собственными глазами. И говоришь…

В мозгу Мюмтаза молнией пронеслась мысль, которую он тут же озвучил:

— Но ведь я могу прикоснуться к тебе, не так ли?

— Конечно, — Суат на этот раз сделал шаг вперед, поднял руки, словно желая сказать: «Потрогай меня», — и улыбался Мюмтазу в сиянии, исходившем из его тела. Мюмтаз отвел ослепленные глаза. — Если ты хочешь и не боишься этого.

— Почему я должен бояться? Теперь я ничего не боюсь. — Но Мюмтаз не решился протянуть к нему руки; он спрятал их в карманы, будто говоря: «Будь что будет».

Суат улыбнулся, как в ту ночь в Эмиргяне:

— Я знал, что ты испугаешься, — сказал он. — Ну, пойди тогда скажи хамалу, чтобы он пришел и ощупал меня, или Мехмету-подмастерью из кофейни в Бояджикёе! Тем, кого сегодня послали на смерть.

Мюмтаз содрогнулся до глубины души.

— Какое им дело до нас?

— Они потрогают меня вместо тебя.

— Я не посылал их, я сам иду!

— Но ты не ждешь своей смерти. Ты смотрел на их смерть как на что-то неизбежное и сам себя убедил в их близкой смерти.

— Нет, нет!

— Да! — с безжалостной улыбкой Суат склонился над ним, продолжая мучить его. — Или жена хамала. Пусть она потрогает меня вместо тебя!

— Нет, я же говорю тебе, что нет. Я тоже собирался пойти на войну. И я пойду. Я не отделяю себя от них!

— Очень даже отделяешь, молодой человек, отделяешь. Ты торговался, чтобы умерли они. Ты пытался обмануть их.

— Ложь! Ты лжешь! — Внезапно Мюмтаз пришел в себя. Этот спор не имел смысла. Кроме того, дома ждал больной Ихсан. Мюмтаз взмолился, как ребенок: — Суат, Ихсан серьезно болен. Позволь мне пойти домой!

Суат резко засмеялся:

— Как быстро я тебе надоел!

— Нет, не надоел. Но у меня дома лежит тяжелобольной. А я устал, и кроме того… Ты больше не с нами. Я только что тебе соврал. Я боюсь тебя. А ты убирайся! На улицах вот-вот будет полно людей. Ты не вписываешься в мир живых; ты совсем иной. Зачем тебе гулять среди нас? Разве недостаточно тех страданий, что мы приносим сами себе?

— Разве еще вчера мы не были вместе?

— Да, но ты теперь не принадлежишь солнцу!

— Об этом не беспокойся! Со вчерашнего вечера мертвые все здесь.

Дрожа, Мюмтаз посмотрел на улицу. До их дома оставалось двадцать пять — тридцать шагов.

— Почему? Какая в том польза? Это мир живых! Здесь всё ради жизни! Прекратите преследовать нас!

— Это невозможно. Я не могу тебя оставить. Ты пойдешь со мной, — сказал Суат с резкой издевкой. — Ты теперь тут без Нуран, с таким количеством несчастий… Так что нельзя тебя оставлять. — Он развел руки, пытаясь обнять Мюмтаза. Тот сделал шаг назад.

— Иди ко мне! — Суат звал его с улыбкой, от которой стыла кровь.

Мюмтаз взмолился:

— По крайней мере, перестань улыбаться! Ради Аллаха, перестань улыбаться!

— Как мне не улыбаться? Ты все уравнял по-своему, все уподобил самому себе, что ж… Ты прикован к собственной мелочности, к мелким расчетам. А затем эта твоя страсть к жизни, это твое расчетливое милосердие, эти твои мелочные тревоги, твои надежды, побеги, мольбы…

Мюмтаз уронил руки:

— Не будь жесток, Суат! Я много страдал.

Суат вновь издевательски захохотал:

— Ну, тогда иди ко мне! Я спасу тебя.

— Я не могу. У меня много дел.

— Ты ничего не сможешь сделать. Иди со мной! Тогда ты освободишься от всего. Эта ноша слишком тяжела для тебя.

Мюмтаз снова остановился посреди улицы и посмотрел на Суата.

— Нет, я не могу. Я готов нести свою ношу. А если не смогу, то пусть она меня раздавит. Но с тобой я не пойду.

— Нет, пойдешь!

— Нет, это было бы подло.

— Тогда оставайся в своей помойке!

Суат взмахнул рукой и сильно ударил его кулаком в лицо. Мюмтаз пошатнулся и упал.

Когда он встал, по его лицу текла кровь. Флаконы с лекарствами в руке разбились. В то же время удивительная нежная улыбка появилась на его лице. Из окна рядом с ним радио повторяло приказ Гитлера о нападении, которое произошло той ночью. Мюмтаз сразу позабыл о своем приключении.

— Война началась! — воскликнул он.

Он разжал руку, в которой все еще держал разбитые флаконы, и посмотрел на свои раны. Затем он медленно побрел к дому. Ранние прохожие в изумлении взирали на его странную окровавленную улыбку.

Он достал из кармана ключ и открыл дверь. Зеркало в прихожей равнодушно отразило его вид. Мгновение он смотрел на свое лицо. Затем медленно поднялся по лестнице.

Маджиде и врач сидели в гостиной и слушали радио.

— О Аллах! Мюмтаз, что с тобой?

Мюмтаз подошел к окну и разжал порезанные руки.

— Не спрашивай. Со мной только что произошел несчастный случай.

На его губах по-прежнему играла непонятная улыбка, напоминавшая замок, повешенный на жизнь человека.

— Флаконы с лекарством разбиты, — сказал он. Затем повернулся к врачу: — Как он?

— Хорошо! — ответил тот. — С ним все хорошо. Ему больше ничего не нужно. Вы слышали новости?

Однако Мюмтаз не слушал его. Он забился в угол и смотрел на свои ладони. Затем внезапно он вскочил и побежал к лестнице.

Но по лестнице он подниматься не стал. Он сел на первой ступеньке, сжав голову. Врач посмотрел на него, как бы говоря:

— Теперь ты принадлежишь мне, только мне.

Маджиде, вытирая глаза, подошла к нему. Одинокое радио громким голосом в тишине дома повторяло печальные новости для всех.

КОНЕЦ
Загрузка...