Там, где контуры горы
и луны окружность,
жили-были две сестры —
Внешность и Наружность.
жили — просто никуда:
грубо, косо, криво, —
то ли веник и скирда,
то ли хвост и грива.
Не лепился к штриху штрих,
всё не так, как надо.
Но уставились на них
два пунктира взгляда.
И впервые понял мир
красоты ненужность, глядя,
как один пунктир
пронизал Наружность,
и впервые ощутил
красок неуместность,
глядя, как другой пунктир
врезался во Внешность.
И исчезли без следа
бледность и недужность.
Что случилось, господа?
Не узнать Наружность.
Неприятные для глаз
вялость и небрежность
оказались в самый раз —
подменили Внешность!
Загляденье для души,
лёгкость и воздушность, —
до чего же хороши
Внешность и Наружность!
Две подружки, две сестры,
две берёзки в поле…
Это всё видней с горы,
а с луны — тем боле.
Жила-была песчинка под горой,
трудилась добросовестно и честно.
Жила-была песчинка под горой,
совсем немного занимала места.
Жила-была песчинка под горой
и ничего другого не желала.
Она стояла за гору горой,
все силы ей, всю душу отдавала.
И где теперь песчинка? Вот вопрос,
который надо рассмотреть всерьёз,
чтоб на него ответить без заминки.
А у горы, наверное, склероз:
ну, где ей помнить верную песчинку!
Жила-была песчинка на горе.
Какая сила, красота и смелость!
Жила-была песчинка на горе
и снизу очень хорошо смотрелась.
Жила-была песчинка на горе,
и вся гора вокруг неё вертелась.
Жила-была песчинка на горе.
Жила, была… И вдруг куда-то делась.
Куда она девалась? Вот вопрос!
Наверно, ветер дунул и унёс, —
такое нам не в редкость, не в новинку.
А у горы — ликующий склероз:
какое счастье — позабыть песчинку!
А слава — дым,
а слово — дом,
и в этом доме я живу.
Под вечер за моим окном
садится солнце на траву,
а утром, выспавшись, встаёт
и отправляется в полет —
вокруг столиц и деревень,
с весёлой тучкой набекрень.
Приходят Прежде и Потом,
в мою стучатся дверь,
интересуясь, где живёт
прекрасная Теперь.
А я на это: вот так да!
А лучше: вот те на!
Да где ж ей жить ещё, когда
Теперь — моя жена.
Я приглашаю в дом гостей,
прошу испить вина.
И входит в комнату Теперь,
садится у окна.
Я Прежде знаю с давних пор,
мы даже с ним на ты.
И потянулся разговор
до самой темноты.
И ночь стояла у окна,
вздыхая о былом…
Но где Теперь, моя жена?
Она ушла с Потом.
Как много у меня потерь!
И вот — ещё одна.
Ушла она, моя Теперь,
неверная жена.
Ушла, покинула мой дом,
а я кричал: «Вернись!»
Проснулось солнце за окном
и устремилось ввысь,
и на пути его крутом
кружилась голова…
Но слава — дым,
а слово — дом.
Слова, слова, слова…
И просыпалась жизнь вокруг,
как водится, с утра.
И Прежде, мимолётный друг,
промолвил: «Нам пора».
И я поднялся, чтоб идти,
но отворилась дверь,
и встала на моем пути
прекрасная Теперь.
Другая, новая Теперь,
она вошла в мой дом.
И другу я сказал: «Иди.
Я как-нибудь потом».
Смеялось море и грустило,
а там, на самой глубине,
скала гранитная застыла —
посмертный памятник волне.
И как же было сохранить ей,
в смятенье вод продлить себя?
Но продолжается в граните
её короткая судьба.
Её упрямая беспечность,
её неистовый каприз…
Гранит холодный — это вечность,
порыв мгновенный — это жизнь.
Какая быль! Какая небыль!
Какая огненная стать!
Волна себя взрывает в небо,
но ей до неба не достать.
Оно не встретит, не полюбит,
не приголубит в вышине…
И только там, в смертельной глуби,
бессмертный памятник волне.
Встал над городом туман,
помолился Богу:
«Не введи меня в обман,
укажи дорогу.
Что-то вдруг произошло
в мире, очевидно:
всё вокруг заволокло,
ничего не видно».
Бог решил: куда ни шло!
И помог туману.
Всё вокруг разволокло,
видно, как с экрана.
Солнышко насквозь небес
разметало хмури,
и — с туманом или без —
всё вполне в ажуре.
Но из недр небытия
вопль истошный брызжет:
«Господи? А где же я?
Я ж себя не вижу?»
Бог на это с ВЫСОТЫ:
«Не рядись со мною.
Делай выбор: либо ты,
либо остальное.
Меньше думай о себе,
вот твоя задача».
И в ответ небытие
разразилось плачем.
Вылетали из памяти вместе:
город, улица, речка и сад.
Ни привета от них, ни известий,
ни надежды вернуться назад.
Голоса и знакомые лица,
и пожатия дружеских рук, —
все они, как осенние птицы,
потянулись на солнечный юг.
Потянулись — и канули в воду.
Где-то ждёт их другая страна…
Вылетают из памяти годы,
видно, память для них холодна.
Говорил лилипут с лилипуточкой,
перепутывая шуточку шуточкой,
перехихивая хиханьку хаханькой,
называя лилипуточку махонькой
и щелкая слова, что орешечки,
выбивая за строчечкой строчечку, —
Как в морзянке, точечку за тирешечкой
и опять за тирешечкой точечку.
А над ними деревья огромные
потупляли свои взгляды нескромные:
ах, какие, мол, они у нас махонькие,
Всё им хиханьки, мол, всё им хаханьки,
и склонялись небеса солнцеликие
перед их любовью великою.
Как различить, где белое, а где чёрное?
Как распознать, где чёрное, а где белое?
К белой вершине тропинка взбегает горная,
к чёрной земле снежинка жмется несмелая.
Чёрные дни тоскуют о белых ночах,
белые ночи вздыхают о чёрной темени.
И голова, что белеет на ваших плечах,
видится чёрной в каком-то далёком времени…
Белым по чёрному — это времени след.
Чёрным по белому — это листы газеты.
Буквы спешат. И тоскует вопрос по ответу —
так же, как где-то по вопросу тоскует ответ.
Один счастливый человек
не знал, что он счастливый.
Ему казался чёрным снег
и небо некрасивым.
И обвинял он в этом всех,
судьбу, жену, соседа.
Но был счастливым человек,
хоть сам о том не ведал.
Когда совсем не стало сил
от этих горьких мыслей,
счастливый человек решил
покончить счеты с жизнью.
Поглубже пропасть отыскал
и бросился с обрыва…
Но и тогда ещё не знал
о том, что он счастливый.
И все осталось позади,
не мучит, не тревожит…
Раздайся, небо! Он летит,
хоть он летать не может.
Но он летит, но он летит,
так просто и красиво,
что птицы на его пути
завидуют: счастливый!
И замедляет время бег,
чтоб посмотреть на это.
Летит счастливый человек,
летит над белым светом,
летит он выше облаков,
над лесом, над заливом…
Не верите?
Летать легко.
Труднее быть счастливым.
Звук не дошёл до тишины,
он где-то пал на полдороге,
и были больше не слышны
его сомненья и тревоги.
Но улица не знала сна,
и вот тогда, молчать не в силах,
заговорила тишина
над звука павшего могилой.
Она над городом плыла,
надежда наша и порука…
И это музыка была,
что в мире недоступна звуку.
И пошёл я в молодость.
Шёл и шёл.
Чтоб не заблудиться, спрашивал дорогу.
А вокруг смеются.
Это хорошо.
Значит, моя молодость где-то недалёко.
Я шагаю в молодость.
Прибавляю шаг.
Иногда звоню жене, чтобы не грустила.
Только одного я не пойму никак:
по дороге в молодость убывают силы.
По дороге в молодость горбится спина,
по дороге в молодость ноет поясница.
Кудри осыпаются. Даже седина
из почтенья к лысине склонна расступиться.
Я шагаю в молодость.
Замедляю шаг.
Что-то эта молодость выглядит, как старость…
Эх, дорога в молодость, всем ты хороша!
Но кому готовилась, а кому досталась.
Равнодушно стелется дорога,
только прямо, прямо — и вперёд.
Прошлое кричит вдогонку: «С богом!»
будущее терпеливо ждёт.
Время, время, это неспроста ведь
мы в тебе, как узники в тюрьме:
стоит только буквы переставить —
и уже не ВРЕМЯ, а В ЯРМЕ.
Прошлое сжимается — горе уходящим!
Очевидно, прошлому зябко в настоящем.
Но и в прошлом прошлому неуютно, плохо,
то не те ему века, то не та эпоха.
Только годы моросят, пролетают мимо…
А о будущем мечта неосуществима.
Покой, покой, откуда ты такой?
Чего ты ищешь здесь, на белом свете?
Тебе, наверно, нужен свет другой,
а может, даже не другой, а третий.
Но ты молчишь, и всё вокруг молчит.
Какая безутешная картина!
Стоят надгробья в белом, как врачи…
Опять запаздывает медицина.
Пришло мгновенье в гости к вечности,
расправив пышные усы.
Сидеть бы им до бесконечности
и не смотреть бы на часы.
И ничего, что вечность старая.
Какая старость! Раз живём!
Они б отличной были парою,
но им недолго быть вдвоём.
Изгибы ли это, изломы пути,
фантазия времени или усталость,
но то, что манило тебя впереди,
в какой-то момент позади оказалось.
А ты не заметил. Нелепый финал
нарушил святые законы природы.
Так быстро ты гнался, что всё обогнал:
и лучшие чувства, и лучшие годы.
Они неподвижно стоят позади,
а ты всё уходишь, уходишь куда-то…
Пора возвращаться на круги свои,
но круги не круги уже, а квадраты.
Не грусти, что минуты одна за одной
и секунды, и даже мгновения
вырастают стеной у тебя за спиной,
отрезая пути к отступлению.
Пусть и годы проходят, а ты не грусти,
не печалься о прошлом напрасно.
Лишь бы время не встало стеной впереди,
то, что сзади, — оно не опасно.
Что сказать нашей памяти, ожиданию, нас томящему,
Что сказать нетерпению: когда наконец? Когда?
На суде над прошлым все голоса принадлежат настоящему,
А будущее томится за дверью, и его не пускают в залу суда.
И пока настоящее всё рассмотрит, изучит и вызнает,
И пока сбалансирует шансы возможных побед и потерь,
Гадает за дверью будущее: вызовут или не вызовут?
И смотрит с надеждой будущее на закрытую дверь.
У славного рыцаря Чингисхана
супруга была по прозванию Хана.
Минуя железный еврейский закон,
её подарил ему царь Соломон.
А у Соломона в роскошном серале
жила чужестранка по имени Галя.
Была эта Галя, преданье гласит,
презент Соломону от Древней Руси.
У Чингисхана не нравилось Хане,
она кипятилась: «Эх вы, мусульмане!
Наверное, совесть у вас не чиста.
Почто вы, иуды, распяли Христа?»
Татаро-монголы, в ответ багровея,
кричали, что всё это ваши евреи.
Пришли лиходеи в святые места
и первым же делом распяли Христа.
«Ну, гады! Ну, нехристи? Антисемиты! —
кричала Ханюта, — Вы будете биты!
Пождите, ублюдки! Над Вежей-рекой
покажет вам, ироды, Дмитрий Донской!»
Татаро-монголы опомнились быстро.
Они, мол, и сами почти сионисты.
Не надо их, матушка, сильно корить,
супругу плохое про них говорить.
И Хана смягчилась: «Эх вы, дуралеи,
у вас завсегда виноваты евреи.
Евреи ж спокойный и тихий народ, —
внушает им Хана (конечно же, врёт).
А что же у Соломона в серале?
Для русской боярышни жизнь не сера ли?
Да где там! Как рек праотец Авраам,
Там круглые сутки сплошной тарарам.
Не видано в мире такого базара.
На этот базар приезжают хазары,
торгуются, вроде чего бы купить.
Им главное дело — еврея убить.
И русская женщина пани Галина
с тоской вспоминает свою Украину,
свою незабвенную Древнюю Русь
(как правильно молвить — судить не берусь).
Меж тем Чингисхан, молодой и влюблённый,
отправился в гости к царю Соломону
и лучшую женщину, Хану из Хан,
с собой прихватил благородный пахан.
А царь их не понял: хорошие гости!
Таких бы гостей привечать на погосте.
Но Галя вскричала: «О, нет! То есть, да!
Ведь это же наша родная орда!»
Объятия, слёзы. Татаро-монголы,
от вечных набегов и босы и голы,
веселой ордою садятся за стол,
уже не поймёшь, где еврей, где монгол.
Все интер такие националисты!
Но время летит удивительно быстро.
Подуло оно в милицейский свисток
и прибыло тотчас на Ближний Восток.
Да что ж это вы учинили, уроды?
Вы всё перепутали веки и годы.
Невежды, бездельники! Стыд вам и срам!
А ну, окаянные, брысь по местам!
И в ту же секунду царя Соломона
шугнуло во время по имени Оно,
а хана Чингиза — в тринадцатый век,
где много сплелось исторических вех.
Где Марко живал, по прозванию Поло,
где пламенный Джотто был дьявольски молод,
где Данта блистал величавый талант
на фоне бездарных Батыевых банд.
Где князь Александр, величаемый Невским,
военачальник отважный и дерзкий,
во всенародно известном году
гонял супостатов по Чудскому льду.
Где некий Пизано, пизанец бесстрашный,
бесстрашно взлезал на Пизанскую башню,
которую сам же воздвиг перед тем.
Какое соцветье открытий и тем!
А первые леди, Ханюта и Галя,
которых случайно века проморгали,
живут себе скромно, у всех на виду
аж в целых две тыщи четвёртом году.
И даже не могут помыслить соседи,
что эти две тётушки — первые леди,
они им, случается, даже грубят.
Мужья беспардонно под боком храпят.
Где ты, Соломончик? Где ты, Чингисханчик?
Где Юлинька Цезарь? Откликнись, мой мальчик?
Постойте, а как сюда Цезарь попал?
Ну, это не леди, а я бы сказал!
Но я не скажу, поимев на примете
и об этикете припомнив простом,
что каждая женщина — первая леди…
Лишь надо её посадить на престол.