Театр
Отчётно-торжественное собрание.
ДОКЛАДЧИК: На магистральном пути ко всеобщему равенству мы добились огромных успехов. Дважды два у нас уже равно четырём.
Аплодисменты.
Действие у нас уже равно противодействию.
Продолжительные аплодисменты.
На погруженное в жидкость тело действует у нас выталкивающая сила, уже равная весу вытесненной жидкости.
Бурные аплодисменты, переходящие в овацию.
Все встают и, постояв, встают ещё больше.
РЕПЛИКА ПОД ЗАНАВЕС: Аплодисменты, переходя в овацию, оглянитесь по сторонам!
Я начал сказку так: «Однажды Заяц…»
Потом чуть-чуть помедлил, сомневаясь.
Потом, сомнения преодолев,
Я начал сказку так: «Однажды Лев…»
Потом сравнил я эти два «однажды»,
сообразил, что так бывает с каждым,
кто, в чём-то струсив, в чём-то осмелев,
однажды — заяц, а однажды — лев.
Конечно, львом нетрудно стать, когда ты
устроился на львиную зарплату
и гаркаешь на всех не хуже льва,
употребляя львиные слова.
Конечно, зайцем можешь стать легко ты,
когда тебя грозятся снять с работы,
соседи травят, у жены мигрень
и в школу вызывают каждый день.
Всё это так знакомо… Но однажды…
«Однажды» труса делает отважным,
из робких зайцев делает мужчин…
И это — сказки доблестный зачин.
Однажды в сказке может всё случиться.
А кто за остальное поручится?
Ведь даже сказка — в этом весь секрет —
однажды — сказка, а однажды — нет.
Любит заяц детектив, чтоб кидало в дрожь,
чтобы страх в него входил, как под сердце нож
Любит он читать о том, распаляя страх,
как под каждым под кустом притаился враг.
И в такой-то час невзгод видит он себя,
как по лесу он идёт, кобурой скрипя.
Волк петляет впереди, путая следы.
Ну, бандюга, погоди, мать твою туды!
И ныряет волк во мглу, в лоно тишины,
прижимается к стволу вековой сосны,
а другие два ствола на него в упор.
Волк басит: «Твоя взяла, гражданин майор!»
Пасть приходится закрыть и потупить взор. —
«Разрешите погодить, гражданин майор?»
А майор ему: «Шалишь, ну тебя совсем!
Погодишь, как загудишь этак лет на семь!»
Любит заяц детектив, чтоб под сердце нож
Там он смел и справедлив, там он всем хорош.
Ну, а в жизни он другой, сам себе не люб.
Выбивает дробь ногой, зубом бьёт о зуб.
Не вписать ему в актив выправку и стать…
Дайте зайцу детектив, чтоб героем стать.
Без завязки нельзя нам никак, а завязка приводит к развязке.
Два барана и третий — дурак — забрели в эту глупую сказку.
На широком речном берегу среди знойного душного лета
два барана паслись на лугу, а дурак находился при этом.
Что тут может случиться? И как? Не сгущайте, пожалуйста, краски!
Но решил искупаться дурак, и тогда появилась завязка.
Он верёвкой баранов связал, чтоб они сторожили друг друга.
«Попаситесь покуда», — сказал, прыгнув в речку с зелёного луга.
А баранам хватало травы, но, почуяв на шее завязку…
В этом месте опасном, увы, не кончается глупая сказка.
Соблазнившись таким пустяком — и верёвкой, и властию данной, —
каждый мыслит себя пастухом, а другого считает бараном
и заботится только о том, чтобы сделать товарищу хуже…
А веревка-то с каждым рывком и на собственной шее всё туже.
Каждый шепчет себе: не робей! Ну-ка дёрни ещё — для острастки!
А рывки всё слабей и слабей… И тогда наступает развязка.
Эта глупая сказка, увы, началась и кончается глупо…
Среди сочной, высокой травы: дурака ожидали два трупа.
Иногда муравьи по ошибке хоронят живых товарищей.
Приходят к муравью друзья, печально хмурят брови:
«Хотим тебя похоронить, прости на этом слове».
«Да что вы, братцы, я живой, зачем вы сняли шапки?»
Качают братцы головой, заламывают лапки.
«Наш милый брат! Наш добрый друг! Нам бесконечно жалко!»
И муравья они берут, влекут его на свалку.
Но он не мёртвый, он живой, во здравии и силе,
а потому идёт домой, а не лежит в могиле.
Приходят к муравью друзья: «Старик, ты нас не понял.
Мы выплакали все глаза, а ты не похоронен».
И, высказав такой упрёк, берут его под ручки:
«Да, кстати, мы тебе венок купили в счёт получки».
И вслед за этим без труда, без лишней проволочки
они ведут его туда, где можно ставить точку.
Но он не мёртвый, он живой и жить ещё способен,
а потому идёт домой, а не лежит во гробе.
Приходят к муравью друзья: «Да что ж это такое?
Уже протоптана стезя к молчанью и покою.
Будь другом! Не сочти за труд!..» И, к уговорам глухи,
Они опять его берут… Ну, словом, в том же духе.
Из всех гробниц, из всех могил сбегал домой покойник,
покуда не сообразил, что там лежать спокойней.
Никто тебя не теребит, никто не докучает,
и все живые муравьи в тебе души не чают.
С тех пор упрямый муравей лежит вдали от дома.
И кто-то из его друзей, смеясь, сказал другому:
«Как будто парень не дурак, а главного не понял.
Других хоронят разве так?!
А он — взаправду помер!»
Жила-была вилка по имени Ложка.
Быть может, судьба засмотрелась в окошко,
а может, она заглянула в бутылку,
когда вместо ложки состряпала вилку.
И так это вышло нелепо и глупо,
что бедная вилка не может без супа,
на щи и борщи проглядела гляделки,
ночуя и днюя в глубокой тарелке.
И всё ж постепенно, от супа к окрошке,
освоила вилка профессию ложки.
Трудилась на совесть. Одно неприятно,
что всё из неё выливалось обратно.
И тут разыгрались вокруг аппетиты:
да что ж это, братцы? Едим, а не сыты!
И даже, стремясь накалить обстановку,
один аппетит объявил голодовку.
Такая вот вилка по имени ложка.
Из ложки такой не накормишь и кошку.
На эту бы ложку накалывать мясо,
она была б вилкой высокого класса.
Она даже внешне похожа на вилку.
Но просто судьба заглянула в бутылку,
а может, она замечталась немножко,
когда создавала несчастную ложку.
Но — ложка не ложка, — а всё же при деле.
Она от работы уже на пределе.
И, если покуда не все ещё сыты,
то, братцы, умерьте свои аппетиты.
А время беспечно бежит по дорожке
и черпает годы не вилкой, а ложкой,
и черпает счастье не ложкой, а вилкой…
Ну просто не может судьба без бутылки!
Жила-была температура,
незаурядная натура.
Мечтая жизнь прожить недаром,
она росла и стала жаром.
А жар, высокой цели предан,
таил мечту, что станет бредом…
Но тут, могильщик всех удач,
явился участковый врач.
В эвкалиптовом бору,
экзотической сторонке
так и тянет кенгуру
прикарманить кенгурёнка.
Прогуляться тет-а-тет,
повести игриво бровью…
Этот криминалитет
называется любовью.
Нет ни дуба, ни осины,
ни сухого стебля нет,
и собака по пустыне
ходит, ищет туалет.
Вот и вечер на исходе,
зажигают звёзды свет…
Так устроено в природе:
что-то есть, чего-то нет.
Вылетал собачий лай,
как с цепи сорвался,
но в полёте присмирел,
даже растерялся.
Где его бойцовский пыл,
чтоб рвануться в драку?
Что-то дома он забыл…
Он забыл собаку.
Те, что сами любили, поймут,
вы послушайте, как это было:
подцепила оглобля хомут,
а хомут приголубил кобылу.
А в кобылу влюблён тарантас,
разбитной, непоседливый малый.
Если б ими не двигала страсть,
всё бы это на месте стояло.
Любят слабых гордые сердца,
оттого любовь и правит миром.
Пуще сына, брата и отца
возлюбил младенцев грозный Ирод.
Он над ними и вздыхал, и млел,
государством правил — им в угоду,
Взрослым людям на его земле
от младенцев не было проходу.
Но однажды почта принесла
всю в слезах и подписях бумагу:
«Ирод, Ирод, отойди от зла,
сотвори какое-нибудь благо!»
Грозный Ирод на расправу лих,
и, не видя в мягкости резона,
он для блага подданных своих
объявил младенцев вне закона.
Побрели младенцы по земле,
сирые, без крова и призора.
За последних десять тысяч лет
не было подобного позора.
И опять моленьям нет числа,
за бумагой следует бумага:
«Ирод, Ирод, отойди от зла,
сотвори какое-нибудь благо!»
Ирод всё же царь, а не злодей,
хоть и срывы у него не редки.
Перестал преследовать детей,
приказал им выдать по конфетке.
И — дабы в дальнейшем избежать
толков и досужих разговоров,
он младенцев приказал держать
в специальном доме — под запором.
Но опять моленьям нет числа,
от просящих не ступить и шага:
«Ирод, Ирод, отойди от зла,
сотвори какое-нибудь благо!»
Никуда не спрятаться от просьб,
от петиций никуда не деться…
Вот тогда оно и началось,
это избиение младенцев.
Тяжела ты, шапка, тяжела!
Снова все клянут и укоряют:
«Ирод, Ирод, отойди от зла,
ничего взамен не сотворяя!»
Правда и Неправда пишут историю одним пером.
НЕПРАВДА (тянет перо к себе, пишет долго, обстоятельно, все больше увлекаясь).
ПРАВДА (тянет перо к себе, пишет торопливо, нервно, поминутно оглядываясь).
НЕПРАВДА (тянет перо к себе).
ПРАВДА (тянет перо к себе).
ИСТОРИЯ: О Господи!
На греческой площади людно.
Усталый и спавший с лица,
какой-то оратор приблудный
тревожит умы и сердца.
Афинское жаркое лето,
его не отыщешь, оно
давно уже кануло в Лету,
куда-то на самое дно.
Кольцом окружая столицу,
столетья над нею встают.
А там, у подножья, толпится
афинский рассеянный люд.
А в центре, как огненный кратер,
как пламя, что рвётся из тьмы,
грохочет, клокочет оратор,
тревожа сердца и умы.
Но что-то не видно тревоги,
скучает афинский народ
и прямо оратору в ноги
оливки лениво плюёт.
И зря вдохновения реки
струит исступлённый пророк…
Эх, греки, эх, древние греки,
вам даже и древность не впрок
Вот и рухнули преграды,
воссиял свободы дух.
Разбрелось по полю стадо,
Каждый сам себе пастух.
Но не одолел природы
возвышающий обман.
Так устроена свобода:
каждый сам себе баран.
Государство никак не уляжется
так, чтоб было удобно народу.
А народ всё никак не отважится
свой характер явить и природу.
Так всегда и водилось и водится:
правит бал то тиран, то урод.
А народ все никак не народится,
только делает вид, что живёт.
Насилие, насилие,
смешны твои усилия
скрывать своё бессилие,
пуская силу в ход.
Построивший Бастилию
окончил жизнь в Бастилии,
разрушивший Бастилию
взошёл на эшафот.
Ходят люди по планете —
Ать-два! Ать-два!
Ходят взрослые и дети —
Ать-два! Ать-два!
Это главные слова.
Слушай общую команду!
Твёрже шаг! В затылок глянь!
Вдарь по нотам, музыканты!
Запевалы — песню грянь!
А иначе дело — дрянь.
Чижик-пыжик-забияка
на Фонтанке водку пил.
У попа была собака,
знаем, кто её убил.
Шире грудь! Металл во взоре!
Подтяни живот и зад!
Как там десять негритят?
Утонули на просторе?
Ать-два! Ать-два!
Остальное трын-трава.
Убирайся, лень, с дороги!
Прочь, тоска! Сомненье, брысь!
У кого устали ноги,
тот на руки становись!
Громче маршевые звуки!
Зорче глаз! Чётче шаг!
У кого устали руки,
следуй дальше на ушах!
Патриоты, диссиденты,
Все на марше — и вперед!
Есть мечта у президента
так построить весь народ.
Жил на свете султан по прозванью Карем.
У султана Карема имелся гарем:
шестьдесят четыре персоны,
все крикливы, блудливы и сонны.
Настоятель гарема красавец Селим,
называвший гарем не гарем, а «горим!»,
умолял султана Карема
отпустить его из гарема.
Он учиться хотел. Но султан отвечал:
«Что такое, Селим? Почему заскучал?
Ты, что предан работе всецело,
оставляешь любимое дело?
Каждый хочет учиться, — промолвил Карем,
но не это от нас ожидает гарем.
Об учении думать не время:
посмотри, что творится в гареме».
А в гареме такое, что бедный Селим
наводил бы порядок до самых седин.
Но собрал он сознательных женщин
и нарёк их советом старейшин.
Эти мудрые женщины, знавшие толк
в чувстве долга и в том, чего требует долг,
неусыпно и неустанно направляли желанья султана.
Только тех отбирал для султана совет,
кто имел и заслуги, и выслугу лет,
кто был сдержан, уравновешен,
в мыслях скромен и в страсти безгрешен.
И султан загрустил от порядков таких:
«Что-то стал ты, Селим, затирать молодых.
Правда, старость почтенна, но все же
ты дорогу давай молодёжи».
А Селим бы и рад продвигать молодёжь,
только где молодую такую возьмешь,
чтоб она подошла по заслугам
и годами была, как старуха?
И всё чаще султан уходил в кабинет,
говоря, что для радостей времени нет,
что в его, государевой, власти
не своё, а народное счастье.
Но заметил, заметил учёный совет:
он впускал посторонних к себе в кабинет
Стоит только окну раствориться,
как в окошко сигает девица.
Что тут можно добавить? Гарем под рукой,
а супруг изменяет гарему с другой.
Тут — открыто сказать не пора ли? —
возникает вопрос о морали.
Был с султаном серьёзный, большой разговор,
пригласили его на персидский ковёр,
попросив напрямик объясниться:
что он делает с этой девицей?
От такого вопроса увяла трава,
что-то мямлил султан, подбирая слова,
и о чём-то смущенно просил он…
Но любовь придала ему силы.
«Я люблю эту женщину! — крикнул Карем, —
и любить её буду до гроба!»
И султан распустил нелюбимый гарем,
а Селима послал на учёбу.
Нужны жилетке рукава,
чтоб быть счастливой вместе с ними.
А то случится одева-,
а — ться якшается с другими.
Нужны галошам сапоги,
они в сомненье и тревоге:
не знаешь, встать с какой ноги,
чтоб лихо шлёпать по дороге.
Закату хочется в рассвет,
рассвету — в сумрак и ненастье,
и да упрямо рвется в нет,
предполагая в этом счастье.
Но счастьем нам не угодить,
одно мы в жизни знаем твёрдо:
едва научишься ходить,
как говорят: иди ты к чёрту!
А морда просит кирпича отнюдь не для беседы
о Тициановых холстах, о ритмах Дебюсси.
Нас окружает странный мир, который нам неведом,
его услышать и понять едва ли хватит сил.
Но морда просит кирпича. Не для высоких истин,
не для задумчивых страниц, что выстрадал Монтень,
Уходит солнце в облака, и опадают листья,
и стынут жаркие слова, и мысль уходит в тень.
А морда просит кирпича. Безмолвно, безнадёжно.
Откуда в мир она пришла? Куда она уйдёт?
Но просит морда кирпича… Когда-нибудь… возможно.
Жизнь продолжается. Всему настанет свой черёд.
Майор Иванов, хорошо пообедав,
случайно попал на обед к людоедам.
Смутился, конечно. И даже хотел
признаться, что он уже плотно поел.
Но было бы это едва ли уместно,
поскольку ему приготовили место
не за столом — в самом центре стола.
Гордыня майора была польщена:
ведь был он пока ещё только майором
и даже полковником станет не скоро,
майорство его остаётся при нём,
а тут — почитай генеральский приём.
Майору в майорах уже не сидится,
но что за причуда — на стол громоздиться?
Кому это нужно? Хорош этикет!
Ведь так из майоров дойдёшь до котлет.
И вдруг — словно что-то раздвинуло шторы
в смятенном и тёмном сознанье майора:
внезапно он понял, что это лишь сон.
Придётся, ребята, сменить рацион!
И надо же было вам так промахнуться!
Учтите: лишь стоит майору проснуться,
и ваш, мироеды, исчезнет и след.
Накроется ваш генеральский обед.
Так думал майор, беспощадно и едко.
И вдруг он осёкся, узрев людоедку.
Ах, как на майора смотрела она!
Ещё голодна, но уже влюблена.
У женщины связано то и другое,
и это в ней самое дорогое, —
так мнилось майору. Наверное, он
был тоже и голоден, и влюблен,
хотя перед сном хорошо пообедал.
И он бы проснулся назло людоедам,
за их людоедство воздал им сполна…
Но мысль промелькнула: а как же она?
Она же исчезнет, развеется, сгинет,
её не останется и в помине,
нигде для неё не отыщется мест…
Пускай перед этим хотя бы поест.
Как стало застолье за вилки хвататься,
он было подумал: пора просыпаться.
Но как тут проснёшься? Он просто без чувств
от этих бездонно разинутых уст.
Пусть ест дорогая. Куда торопиться?
В другой раз ведь может она не присниться.
Его уже режут, шматуют, едят,
а он всё храбрится; ни шагу назад!
и так хорошо на душе у майора!
Теперь он, конечно, проснётся не скоро,
и, может случиться, вообще никогда…
А что если это не сон, господа?
На скамейке в парке Лысый и Курносый.
ЛЫСЫЙ: Моя жена ужас как не любит, чтоб ею командовали. А я так люблю командовать.
КУРНОСЫЙ: Командуй так, чтоб она не слышала. Я в войну так командовал Вторым Украинским фронтом.
ЛЫСЫЙ: Ну и как?
КУРНОСЫЙ: А то ты не знаешь! Победа была за нами.
Выхожу из раздумья глубокого,
шевелю неживые слова.
Столько мыслей вокруг да около,
посредине — моя голова.
Возвращаюсь в раздумье снова я,
а в раздумье — темно и серо.
Подставляю под мысли голову,
как под кран пустое ведро.
Нет, не капает. Что-то испорчено.
Надо срочно что-то чинить.
Надо вызвать водопроводчика,
но не знаю, куда звонить.
Отошло начало от причала,
потихоньку движется к концу.
Но конец началу не к лицу.
Разве нет у нас других маршрутов?
Шёл по улице кирпич, кланялся знакомым
и всё дальше уходил от родного дома,
от родных кирпичных стен, отчего порога…
До чего ж ты хороша, дальняя дорога!
Крыша поехала в гости к забору,
в дом её лазили все без разбору.
Крыша вернулась и горько рыдает:
«Господи, клёпок опять не хватает!»
То ли в шутку, то ль всерьёз, в щёчку или в ручку
целовал утес взасос голубую тучку.
И теперь она о нём слезы проливает,
а утесу хоть бы что, говорит: «Бывает!»
Тычешься, тычешься вечно куда-то,
не утихает тыканья зуд, —
но если длинный ты и горбатый,
как доказать, что ты не верблюд?
Даётся немало полезных советов,
как сбрасывать вес и годами поститься.
Задача нехитрая — сесть на диету,
но как похудеть, чтоб на ней поместиться?
Ремень не в силах разгадать:
ну почему так в жизни водится?
В семье достаток, благодать,
а у него концы не сходятся.
Хотя у зайца мал авторитет,
но у него свои приоритеты:
медведем едешь — покупай билет,
коровой едешь — покупай билет,
лягушкой едешь — покупай билет…
И только зайцем едешь без билета.
Встретились селёдочка с огурцом солёным,
поклялись они в любви, преданной и вечной,
но на свадебном столе не везло влюбленным…
Ненадёжное оно — счастье с первым встречным.
Всем хорош вареничек, но ему не видно,
что там у него внутри: фарш или повидло?
Чтоб узнать наверняка, каков он на деле,
надо, чтоб вареничек непременно съели.
У зеркала нет своего отражения,
с ним было бы в жизни намного труднее:
оно б не имело того уважения,
какое имеет, его не имея.
Он был не гений, не герой — и это жаль, —
поскольку был он при дворе — и в этом соль, —
не только больше роялист, чем сам король,
но даже больше роялист, чем сам рояль.
Мораль голуба, а реальность груба,
не всякий рецепт для неё пригодится.
Ну, выдавишь ты из себя раба,
а как потом без него обходиться?
Дела шьются быстро, надежды малы,
уже вспоминаются грозные были, —
и храбрый портной бежит впереди иглы,
опасаясь, как бы его не пришили.
И смелые порой живут с оглядкой,
трусливым уступая торжество:
они хотя и робкого десятка,
но всем десятком прут на одного.
Французский король объявил голодовку, народ известив, как король и мужчина, что в рот не возьмёт ни салат, ни перловку, пока не прикажут убрать гильотину.
Жизнь — женщина, смерть — женщина
и женщина — судьба,
бесполое их опекает время.
Как человеку жить в таком гареме?
О чём тут говорить! Ему труба.
Дождались счастливого момента,
распахнули щедрые сердца.
Слушают себя аплодисменты,
позабыв и песню, и певца.
Кончен путь от причала к причалу,
но звенит и звенит бубенец.
Полюбило серёдку начало,
а конец уволок под венец.