Александр Дюма Капитан Поль

ПРЕДИСЛОВИЕ

… Habent sua fata libelli.[24]

Я уже написал это полустишие, дорогие читатели, и собирался поставить под ним имя Горация, когда задал себе два вопроса: помню ли я начало стиха и действительно ли он принадлежит поэту из Венузии.

Искать его среди пяти или шести тысяч стихов Горация было очень долго, а я не мог терять время.

Однако мне очень нравилось это полустишие: оно чудесно подходит к книге, которую вам предстоит прочесть.

Что делать?

Писать к Мери.

Мери, как вы знаете, это Гомер, Эсхил, Вергилий, Гораций, это классическая древность, воплотившаяся в нашем современнике.

Мери знает греческий язык, как Демосфен, латинский — как Цицерон.

Поэтому я написал ему:

«Дорогой Мери!

Принадлежит ли Горацию полустишие “Habent sua fata libelli”?

Помните ли Вы начало стиха?

Сердечно Ваш

Алекс. Дюма».

Я немедленно получил следующий ответ:

«Мой дорогой Дюма!

Полустишие “Habent sua fata libelli ” приписывают Горацию ошибочно.

Полностью стих звучит так: “Pro captu lectoris. habent sua fata libelli”.

Он принадлежит грамматику Теренциану Мавру. Первое полустишие “Pro captu lectoris ” нельзя счесть очень удачным латинским оборотом. “В зависимости от склонности, выбора, разумения читателя, книги имеют свою судьбу ”.

Мне не нравится этот оборот “pro captuкоторый мы не найдем ни у кого из настоящих классиков.

Остаюсь сердечно предан Вам, мой дражайший брат.

Мери».

Вот ответ, который нравится мне и который, я надеюсь, понравится вам, короткий и категорический, где каждое слово значимо и отвечает на заданный вопрос.

Итак, стих не принадлежал Горацию.

Поэтому я правильно сделал, что не подписал его именем друга Мецената.

Первое полустишие было плохим.

Значит, я правильно сделал, забыв его.

Но я помнил второе полустишие, и оно имело отношение к «Капитану Полю», новое издание которого готовилось к выпуску.

В самом деле, если когда-либо полустишие и было создано для книги, то это полустишие Теренциана Мавра, которое полностью подходило к произведению, занимающему нас.

Позвольте мне, дорогие читатели, рассказать вам — нет, не историю этой книги, которая не отличается от истории всех книг, а ее предысторию — о том, что с ней случилось до появления на свет; о ее несчастьях до того, как она была создана; о ее превращениях, когда она находилась в небытии.

Это вам напомнит, разумеется в меньшем масштабе, семь воплощений Брахмы.

Первая стадия. Замысел

Чувство, которое обычно испытывают все поклонники «Лоцмана», одного из самых чудесных романов Купера (такое чувство и мы глубоко ощутили), — это сожаление о том, что, прочитав книгу, мы совсем теряем из виду странного человека, за кем с захватывающим интересом следовали через пролив Девилс-Грип и по коридорам аббатства святой Руфи. В характере, в речи и поступках этого героя (впервые он появляется под именем Джон, второй раз — под именем Поль) чувствуется такая глубокая печаль, такая мучительная горечь, такое великое презрение к жизни, что каждому хочется узнать причины, которые привели столь отважное и великодушное сердце к разочарованию и сомнению. Нас самих — и признаться не один раз — охватывало весьма нескромное желание написать Куперу и попросить его сообщить сведения о начале взлета и о конце жизненного пути этого моряка, этого искателя приключений, — сведения, которые я тщетно искал в его романе. Я думал, что тот, кому адресовалась подобная просьба, будет к ней снисходителен, ибо она воздавала его произведению самую искреннюю и самую высокую похвалу. Но меня остановила мысль о том, что автор, быть может, знает о жизни его героя, один эпизод которой он нам рассказал, лишь ту ее часть, что была озарена солнцем американской независимости. Действительно, герой романа, как блестящий, но мимолетный метеор, пронесся из тумана, скрывавшего его рождение, во тьму смерти, так что историк-поэт, будучи, возможно, вдали от тех мест, где его герой родился, и от того края, где он закрыл глаза, именно из-за этой таинственности выбрал, наверное, капитана Поля, чтобы тот сыграл роль в его хронике, и знал о нем лишь то, о чем нам поведал. Тогда я решил самостоятельно раздобыть те подробности о нем, какие хотел найти у других. Я перерыл морские архивы: в них отыскалось только разрешение вести каперские действия, выданное Людовиком XVI капитану Полю. Я изучил протоколы Конвента: там я нашел лишь постановление, принятое в момент смерти капитана. Я расспрашивал его современников (в то время, в 1829 году, кое-кто из них еще был жив); они мне сообщили, что капитан Поль похоронен на кладбище Пер-Лашез. И это все, что мне принесли мои первые поиски.

Тогда я прибегнул к помощи Нодье, точно так же как просил о ней Мери; Нодье, этот мой друг прошлых лет, перед памятью которого я преклоняюсь и которого вспоминаю каждый раз, когда моему сердцу необходимо к сегодняшним друзьям присоединить друга из прошлого. Я обратился к Нодье, моей живой библиотеке. Какое-то время Нодье собирался с воспоминаниями; потом он сообщил мне о книжице in-18, написанной самим Полем Джонсом, содержащей записки о его жизни и снабженной эпиграфом: «Munera sunt laudi»[25]. Тотчас принявшись искать ценную публикацию, я напрасно расспрашивал букинистов, рылся в библиотеках, ходил на набережные, запрашивал Гиймо и Тешнера: удалось найти только гнусный пасквиль, озаглавленный «Поль Джонс, или Пророчества об Америке, Англии, Франции, Испании и Голландии», — пасквиль, который я из отвращения бросил на четвертой странице, удивляясь тому, что так долго и так хорошо сохраняются яды, и тому, что их всегда находишь там, где тщетно ищешь здоровую, вкусную пищу.

Пришлось отказаться от всякой надежды что-нибудь найти в книгах.

Спустя некоторое время, в перерыве между постановками «Христины» и «Алтони», я предпринял поездку в Нант, а оттуда направился на побережье, посетив Брест, Кемпер и Лорьян.

Почему я поехал в Лорьян? Читатель, восхитись силой навязчивой идеи! Мой несчастный друг Вату (имевший, по-моему, только один недостаток — желание защитить меня вопреки моей воле) написал об этом роман. Почему я поехал в Лорьян? Потому, что прочитал в биографии Поля Джонса, будто прославленный моряк трижды заходил в этот порт. Это обстоятельство поразило меня. Я сопоставил даты, и мне оставалось лишь раскрыть свою папку. Обратившись за справками в морские архивы, я действительно нашел упоминания о стоянках, которые в разные времена совершали на рейде порта фрегаты «Рейнджер» и «Индианка» (первый — восемнадцатипушечный, второй — тридцатидвухпушечный). Что касается причин захода фрегатов в порт, то секретарь, который вел реестр судов, либо по незнанию, либо по забывчивости не стал о них сообщать. Я уже было собрался уходить, не получив никаких новых сведений, когда догадался обратиться с вопросами к старому служащему, чтобы спросить, не сохранилась ли в местной традиции какая-либо память о капитане этих двух кораблей. На это старик мне ответил, что в 1784 году он, совсем еще юный, видел в Гавре, где служил в санитарной службе города, Поля Джонса. Тот в это время был коммодором на флоте графа де Водрёя. Слава смельчака, какой пользовался в те времена этот моряк, и странность его манер произвели на юношу весьма сильное впечатление, и по возвращении в Бретань он как-то назвал имя Поля Джонса в присутствии своего отца, привратника в замке Оре. Старик вздрогнул и жестом велел сыну молчать. Молодой человек, правда не без возражений, повиновался. Тем не менее он задавал отцу кое-какие вопросы, но тот каждый раз отказывался отвечать. И все же, поскольку маркиза д’Оре умерла, Эмманюель эмигрировал, Люзиньян и Маргарита жили на Гваделупе, отец однажды счел возможным поведать сыну странную и таинственную историю, связанную с тем человеком, о ком я расспрашивал старика.

И эту историю он помнил, хотя между рассказом, который поведал ему отец, и тем, что сам он сообщал мне, прошло почти сорок лет.

Эта история слово за словом падала в глубину моей памяти и затаилась там подобно воде, что капля за каплей падает со свода пещеры, постепенно создавая в ее спокойных и молчаливых глубинах целый водоем; иногда мое воображение вглядывалось в эту загадочную, темную воду и я думал:

«Все-таки пора этой воде вырваться наружу и под живительным теплом солнца разлиться водопадом или ручьем, превратиться в поток или озеро».

Только какую форму она предпочтет?

Форму пьесы или форму романа?

В ту эпоху, в 1831 и 1832 годах, любое литературное произведение мыслилось мне в форме пьесы.

Поэтому я беспрестанно твердил себе:

«Все-таки мне необходимо написать пьесу о Поле Джонсе».

Но прошли 1832, 1833,1834 годы, а первоначальные очертания этой пьесы так и не вырисовывались передо мной столь отчетливо, чтобы я отказался от других своих замыслов и привязался к этому.

И я решил:

«Подождем; придет время, когда плод вызреет и сам упадет с ветки».

Вторая стадия. Сотворение

Стоял октябрь 1835 года.

Пейзаж был совсем иной. Это уже не суровые скалы на берегах Бретани; это уже не скалистая корма Европы, омываемая волнами неистового моря; здесь уже не летали серые буревестники, что резвятся при отблесках молнии под свист ветра среди брызг волн, разбивающихся об утесы.

Это уже море Сицилии, спокойное как зеркало; справа от меня, у подножия горы Пеллегрино, лежало Палермо, изголовье которого затеняют апельсиновые деревья Монреале, а изножье — пальмы Багерии; слева от меня виднелось Аликуди, высившееся из лона — я не скажу волн, ибо это предполагает хоть какое-то волнение моря, а оно застыло, словно озеро из расплавленного серебра, — Аликуди, темной пирамидой вырисовывавшееся между лазурью неба и лазурью Амфитриты; наконец, очень далеко от меня над вулканическими островами, остатками царства Эола, возносил свою голову Стромболи: вечерний ветер раскачивал его султан из дыма, нижнюю часть которого изредка окрашивало красноватое зарево, указывая в темноте, что этот столб дыма покоится на огненном основании.

Я покидал Палермо, где провел один из самых счастливых месяцев в моей жизни. Пенистый след от лодки — на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма, и посылала мне прощальный привет — бороздил сверкающую водную гладь, и лодка, уносимая четырьмя веслами, которые издали казались лапами гигантского скарабея, царапающего поверхность моря, таяла на горизонте.

Мои глаза и мое сердце не могли оторваться от лодки.

Она скрылась. Я тяжело вздохнул. Я нисколько не сомневался, что никогда не увижу ту, которая меня покинула.

Рядом с собой я услышал нечто похожее на молитву.

Где я? Почему здесь звучит молитва?

Я был среди матросов-сицилийцев на сперонаре «Madonna del pie della grotta»[26]. Молитву же — «Ave Maria»[27] — читал сын капитана Арены, девятилетний мальчик: он стоял на крыше нашей каюты и его поддерживал наш рулевой Нунцио.

Оттуда мальчик обращался к морю, ветрам, облакам, к Богу!

Время молитвы «Ave Maria» — поэтический час дня. Даже если ничто не усугубляет грусть сумерек, в этот час мы грезим без определенных мыслей; в этот час всплывают воспоминания о далекой родине и отсутствующих друзьях, и эти воспоминания подобны облакам, которые принимают облик то гор, то озер, то человеческих фигур и плавно скользят по лазурному небу, меняют свой облик, в одно мгновение множество раз сливаясь, отплывая в разные стороны и вновь сливаясь; часы летят, но мы не ощущаем прикосновения их крыльев, не слышим их полета. Потом наступает ночь — если только можно назвать ночью отсутствие света, — наступает ночь, зажигая одну за другой звезды на потемневшем востоке, тогда как на западе, где постепенно угасает солнце, прокатываются золотые волны и сменяют друг друга все цвета радуги — от ярко-алого до светло-зеленого. В этот час с воды доносится какой-то мелодичный шорох: из моря выпрыгивают рыбы, похожие на серебряные проблески; кормчий оставляет руль, как будто рулю больше не нужна ничья рука, кроме длани Бога; на крышу каюты снова поднимают сына капитана, и «Ave Maria» начинает звучать в тот миг, когда гаснет последний луч дня.

Эта сцена повторялась ежедневно, и всякий раз моя душа вновь преисполнялась грустью, которая, как я понимал, в обстановке, вызвавшей ее, волновала меня сильнее, чем когда-либо прежде.

И как объяснить, благодаря какой тайне человеческого организма, именно в тот вечер, в пустоте, оставленной в моих мыслях белой, подернутой дымкой фигурой Нормы-беглянки, я, промеряя глубины этой пустоты, вновь обрел, вместо вырванного с корнем дерева в цвету, «Капитана Поля» — плод, который, созрев, должен был упасть?

О, на этот раз время «Капитана Поля» пришло! По тому, как пьеса захватывала мои мысли, я чувствовал, что она уже не оставит меня в покое до тех пор, пока не родится на свет, и отдался горькому очарованию «вынашивания» произведения.

Ах! Только творцы могут рассказать о том, как это восхитительно, когда поэт или художник видит, что его мысль обретает форму, а нечто воображаемое постепенно становится ощутимой действительностью!

Вы представляете, как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев? Сначала это розовый, едва уловимый свет, который пронзает мглистый утренний воздух, окрашивая его в еле заметный цвет, и на его фоне вырисовывается зубчатый, гигантский силуэт гор. Постепенно этот цвет становится ярче и окрашивает самые высокие вершины; вы видите, как они, пылая, словно вулканы, царят над всей грядой, потом в небеса устремляются лучи, подобные золотым ракетам; затем и более низкие вершины начинает озарять свет, распространяющийся так стремительно, что древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней; океан пламени затопляет горные вершины, а те, кажется, хотят преградить ему путь, словно плотина. И наступает рассвет: сверкающий, искрящийся прилив потоками низвергается по склонам темного горного хребта, постепенно проникая даже в таинственную глубину долин, куда, казалось, никогда не достигнет луч солнца, и освещая ее.

Вот так произведение проясняется и вырисовывается в уме поэта.

Когда я приехал в Мессину, пьеса «Капитан Поль» уже сложилась в моем воображении и мне оставалось только ее написать.

Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе, ибо спешил. Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. Что нам было необходимо, чтобы добраться до города наслаждений, города, который надо увидеть, прежде чем умереть? Три дня и попутный ветер.

Я приказал капитану отплывать на следующее утро и идти прямо в Неаполь.

Капитан определил направление ветра, посмотрел на север и, шепотом обменявшись несколькими словами с рулевым, заявил:

— Будет сделано все, что возможно, ваше сиятельство.

— Вот как?! Будет сделано все, что возможно, дорогой друг? Мне кажется, что ваши слова содержат скрытый смысл.

— Конечно! — воскликнул капитан.

— Хорошо, хорошо, давайте объяснимся начистоту.

— О! Объяснение будет недолгим, ваше сиятельство.

— Тогда приступим к нему открыто.

— Ну, что ж… Старик (так на судне называли рулевого) говорит, что погода скоро изменится и при выходе из пролива будет дуть встречный ветер.

Мы стояли на якоре напротив Сан Джованни.

— Ах, черт! — вскричал я. — Значит, погода изменится и подует встречный ветер. Это верно, капитан?

— Точно, ваше сиятельство.

— Но, когда этот ветер задувает, капитан, нет ли у него дурной привычки дуть долго?

— Более или менее.

— Что значит менее?

— Три-четыре дня.

— А более?

— Неделю, дней десять.

— И если задувает ветер, то из пролива выбраться невозможно?

— Невозможно.

— А в котором часу задует ветер?

— Эй, старик, слышишь? — крикнул капитан.

— Я здесь! — откликнулся Нунцио, вставая из-за каюты.

— Его сиятельство спрашивает, когда начнется ветер?

Нунцио отвернулся, внимательно оглядел все небо, вплоть до крохотного облачка, и, снова повернувшись к нам, сказал:

— Капитан, это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце.

— Это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце, — повторил капитан с такой уверенностью, будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус.

— Но в таком случае не могли бы мы отплыть сейчас? — спросил я капитана. — Мы окажемся тогда в открытом море, а нам бы только приплыть в Пиццо, большего я не требую.

— Если вы непременно этого хотите, мы попробуем, — ответил рулевой.

— Ну что ж, мой дорогой Нунцио, тогда попробуйте…

— Хорошо, мы отплываем, — объявил капитан. — Все по местам!

Теперь мы почерпнем из моего путевого дневника те подробности, которые последуют далее; скоро исполнится двадцать лет тому, о чем я сейчас рассказал. Наверное, я что-то забыл; но, в отличие от меня, у моего дневника твердая память и он помнит все, вплоть до мельчайших деталей.

«По приказу капитана вся команда без единого его замечания сразу занялась делом. Якорь подняли, и судно, медленно развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро, пошло вперед на четырех веслах; о постановке парусов нечего было и думать: в воздухе не чувствовалось даже дуновения ветерка…

Так как подобное состояние атмосферы, естественно, располагало меня ко сну, то я, поскольку очень долго наблюдал и множество раз видел берега Сицилии и Калабрии и не проявлял к ним особого любопытства, оставил Жадена на палубе курить трубку и отправился спать.

Я спал три или даже четыре часа, но во сне инстинктивно ощущал, что вокруг меня происходит нечто странное, и окончательно проснулся от топота матросов, бегавших у меня над головой, и от хорошо знакомого крика: “Burrasca! Burrasca![28]Я пытался встать на колени, что для меня было нелегким делом из-за качки судна; наконец мне это удалось и я, любопытствуя узнать, что же происходит, дополз до задней двери каюты, выходившей к месту рулевого. Я сразу все понял; в то мгновение, когда я открывал дверь, волна, которой не терпелось ворваться в каюту в ту же самую секунду, когда мне хотелось выйти, ударила меня прямо в грудь и отбросила на три шага назад, обдав водой и пеной. Я поднялся, но каюта уже была залита. Я позвал Жадена, чтобы он помог мне спасти от потопа наши постели.

Жаден прибежал вместе с юнгой, который нес фонарь; тем временем Нунцио, ничего не упускавший из виду, потянул на себя дверь каюты, чтобы вторая волна окончательно не затопила наше жилище. Быстро свернув матрасы — к счастью, они были кожаные и не успели промокнуть, — мы положили их на нары, чтобы они парили над водами подобно Духу Божьему, простыни и одеяла развесили на вешалках, во множестве прибитых на внутренних перегородках нашей спальни, затем предоставили юнге вычерпывать два дюйма воды, в которой приходилось шлепать, и выбрались на палубу.

Ветер, как и говорил рулевой, задул в указанный им час; и, опять-таки согласно его предсказанию, он был встречный. Тем не менее нам было несколько легче, поскольку мы сумели выйти из пролива и маневрировали в надежде продвинуться немного вперед; но в результате этих маневров волны теперь били нам прямо в борт и судно иногда кренилось так сильно, что мачты окунались в море…

Так мы упорствовали в течение трех или четырех часов, и все это время наши матросы (следует это признать) ни разу не пожаловались на того, кто заставил их по своей воле бороться против невозможного. Наконец я спросил, как далеко мы продвинулись после того, как начали маневрировать, а было это около пяти-шести часов назад. Рулевой спокойно ответил, что мы прошли пол-льё. Тогда я осведомился, сколько времени может продолжаться буря, и узнал, что она, по всей вероятности, будет терзать нас часов тридцать шесть — сорок. Если предположить, что мы будем по-прежнему бороться против ветра и моря с тем же успехом, то мы сможем пройти за два дня около восьми лъе. Игра не стоила свеч, и я сообщил капитану, что мы откажемся двигаться дальше, если он пожелает вернуться в пролив.

Едва я высказал это мирное намерение, как оно, немедленно переданное Нунцио, тотчас стало известно всей команде. Сперонара как по волшебству повернула назад; в темноте поставили латинский парус и кливер, и маленькое судно, еще раскачиваясь всем корпусом в борьбе с бурей, помчалось при попутном ветре с резвостью беговой лошади. Через десять минут юнга пришел нам сообщить, что если мы желаем вернуться в каюту, то она полностью осушена и мы снова найдем там наши постели, ожидающие нас в наилучшем состоянии. Мы не заставили дважды повторять это приглашение и, окончательно успокоившись насчет бури, впереди которой мы мчались словно ее вестник, спустя несколько минут заснули.

Проснулись мы, когда судно уже стояло на якоре точно на том же месте, откуда оно вышло накануне; нам не оставалось ничего другого, как считать, что мы и не трогались с места, а лишь пережили немного беспокойный сон.

Так как предсказание Нунцио точно сбылось, мы обратились к старику с еще большим, чем обычно, почтением, чтобы узнать достоверные сведения о погоде. Прогноз был неутешителен. По мнению рулевого, погода совершенно испортилась на неделю или дней на десять; из его атмосферных наблюдений следовало, что нам придется сидеть в Сан Джованни прикованными по меньшей мере неделю.

Наше решение было принято в одну секунду: мы заявили капитану, что даем ветру неделю на то, чтобы он решился дуть не с севера, а с юго-востока, и что, если он откажется перемениться, мы, прихватив с собой ружья, спокойно отправимся сушей, через равнины и горы, передвигаясь то пешком, то на мулах; за это время ветер, вероятно, предпочтет сменить направление и наша сперонара, воспользовавшись его первым благоприятным порывом, снова найдет нас в Пиццо.

Ничто не приносит телу и душе большего облегчения, чем принятое решение, пусть даже оно прямо противоположно тому, какое предполагалось избрать. Едва приняв решение, мы занялись нашими жилищными проблемами. Ни за что на свете мне не хотелось бы снова появляться в Мессине, поэтому мы условились, что останемся жить на сперонаре, и, соответственно, озаботились немедленно вытащить судно на сушу, чтобы нас не раздражал надоедливый плеск волн, которые при штормовой погоде ощутимы даже в проливе; матросы взялись за дело и через час сперонару, подобно античному кораблю, вытащили на прибрежный песок, закрепив с обоих бортов огромными стойками; левый борт украсили лесенкой, по которой с палубы можно было сходить на твердую землю. Кроме того, позади грот-мачты был натянут навес, чтобы мы могли прогуливаться, читать и работать, укрывшись от солнца и дождя; благодаря этим маленьким подготовительным работам жилище получилось намного удобнее лучшей гостиницы в Сан Джованни.

Впрочем, время, проведенное нами на судне, отнюдь не должно было пропасть напрасно. Жаден прорабатывал свои наброски; я составил план пьесы “Поль Джонс ”, и мне оставалось только четче обрисовать несколько характеров и разработать несколько сцен. Поэтому я решил воспользоваться своеобразным карантином, чтобы завершить эту работу, которую в Неаполе предстояло окончательно отделать, и в тот же вечер принялся за пьесу».

Вот что я нахожу в моем путевом дневнике и что я воспроизвожу здесь как материал для истории пьесы и романа «Капитан Поль», если когда-нибудь, лет через сто после моей смерти, какому-нибудь праздному члену Академии взбредет мысль написать комментарии к ним.

Но пока мы говорим о пьесе; роман появится позже.

Итак, пьеса «Капитан Поль» была написана за неделю, точнее за семь ночей, на борту одного из тех суденышек — ласточек моря, что порхают по волнам сицилийского архипелага, — на берегах Калабрии, в двадцати шагах от Сан Джованни, в полуторальё от Мессины, в трех льё от Сциллы и напротив знаменитой пучины Харибда, которая так измучила Энея и его команду.

Через месяц в Неаполе я читал пьесу Дюпре, Рюольцу и г-же Малибран, читал у колыбели новорожденного.

Слушатели прочили мне грандиозный успех.

Младенцем, лежавшим в колыбели и спавшим под звуки моего голоса, словно под убаюкивающее журчание материнских песен, была очаровательная Каролина — сегодня она одна из наших лучших певиц.

В то время она звалась Лили; по сей день старые и верные друзья Дюпре только так ее и называют.

Третья стадия. Разочарование

Я вернулся во Францию в начале 1836 года; моя пьеса «Капитан Поль» была полностью закончена и готова к читке в театре.

До моего появления в Париже Арель уже знал, что я возвращаюсь не с пустыми руками.

В последний раз я дал театру Порт-Сен-Мартен пьесу «Дон Жуан эль Маранья», которую все упорно называли «Дон Жуан де Маранья».

«Дон Жуан» имел успех; но на нем, по крайней мере для Ареля, лежало пятно первородного греха.

В этой пьесе не нашлось роли для мадемуазель Жорж.

Арель в отношении к Жорж не страдал ослеплением, но был воплощением преданности: все то время, пока он был директором, его театр оставался пьедесталом великой актрисы, боготворимой им.

Авторы, актеры — все приносилось ей в жертву; если великолепное божество, которое он обожал, предъявляло бы своим жрецам требования Великой матери Кибелы, то Арель издал бы закон, похожий на тот, что регулировал поведение корибантов.

К счастью, Жорж была доброй богиней в полном смысле этого понятия и ей никогда не приходило в голову со всей строгостью пользоваться своей властью.

Поэтому Арель, едва узнав о том, что я вернулся с пьесой и что в ней есть роль для Жорж, примчался ко мне.

— Значит, даже открывая Средиземноморье, — произнес он (с его стороны это означало: «Воздадим кесарю кесарево!»), — вы все-таки думали о нашей великой актрисе?

— Вы хотите сказать о «Капитане Поле»?

— Я говорю о пьесе, написанной вами… Вы сочинили пьесу, не так ли?

— Да, сочинил.

— Что ж, в этом все дело… Раз вы сочинили пьесу, то давайте ее поставим.

— Прекрасно! Чтобы с ней произошло то же, что и с «Дон Жуаном»?

Арель взял огромную понюшку табаку: таков был его способ ждать, если мимолетное затруднение мешало ему ответить сразу.

— «Дон Жуан», — пробормотал он, — «Дон Жуан»… Конечно, это прекрасное произведение… Но, дорогой мой, вы сами понимаете, там есть стихи.

— Немного.

— Верно… Хорошо, сколь мало ни было в пьесе стихов, они повредили ей… «Капитан Поль», надеюсь, в прозе?

— Да, не волнуйтесь.

— Мне говорили, что там… есть… роль для Жорж.

— Да, но, вероятно, она ее не возьмет.

— От вас, мой друг, она ее возьмет с закрытыми глазами… Но почему она не захочет эту роль?

— По двум причинам.

— Объясните.

— Во-первых, потому, что это роль матери.

— Она только матерей и играет! Ну, а другая причина?..

— Во-вторых, потому, что в пьесе у нее есть сын.

— И что же?

— То, что она никогда не захочет стать матерью Бокажа.

— Полноте! Она же была матерью Фредерика.

— Да. Но роль Дженнаро не столь значительна, как роль в «Капитане Поле». Она скажет, что пьеса не для нее.

— Хорошо! А «Нельская башня»! Может быть, эта пьеса предназначалась для нее? Вчера она играла в ней в четыреста двадцатый раз. Когда читка?

— Вы хотите этого, Арель?

— Я принес вам контракт: тысяча франков единовременно, десять процентов авторских, на шестьдесят франков билетов. Возьмите, вам лишь остается его подписать.

— Благодарю, Арель. Мы прочтем пьесу завтра, но не заключая контракта.

— Значит, читаем завтра?

— Да.

— Кого вы хотите видеть на читке?

— Прежде всего вас, Жорж и Бокажа — вот и все.

— Когда?

— В час дня.

— Пьеса длинная?

— Три часа игры.

— Это хороший размер; мы можем поставить ее в трех действиях.

— И даже в пяти.

— Гм-гм!

— Вы же поставили «Нельскую башню» в семи действиях.

— Это было в злосчастные дни, но, слава Богу, они миновали!

— Вы по-прежнему командир батальона национальной гвардии?

— По-прежнему.

— Теперь меня не удивляет, что в Париже все спокойно. До завтра.

— До завтра.

На другой день, в час, мы расположились в будуаре Жорж; Жорж, как всегда, красивая, возлежала, закутавшись в меха; Бокаж, как всегда, насмешничал; Арель, как всегда, блистал остроумием.

— Итак, вот вы и явились? — обратился ко мне Бокаж.

— Да, собственной персоной.

— Знаете, что мне сказали? Мне сказали, что вы открыли Средиземное море!

— И правильно, что вам об этом сказали, друг мой, ведь вы сами не догадались бы.

— И кажется, вы написали роль для Жорж?

— Я написал пьесу для себя.

— Как это понимать?

— Это значит, что моя пьеса, вероятно, не всем придется по вкусу.

— Только бы она пришлась по вкусу публике.

— Вы знаете, это не всегда довод, что пьеса хороша.

— Это мы еще посмотрим.

— Давайте начнем читку, — предложил Арель.

Место, где мне предстояло читать пьесу, приносило мне несчастье. Именно на этом самом месте я читал «Антони» г-ну Кронье.

После первого действия — оно довольно яркое и все посвящено капитану Полю — Бокаж, потирая руки, воскликнул:

— Очень хорошо, значит, наш путешественник еще не совсем исписался, как поговаривают?

Сами видите, дорогие читатели, что в 1836 году — ровно двадцать пять лет тому назад — уже утверждали, будто я исписался.

Но Жорж еще при чтении первого действия стала, наоборот, мрачнеть.

— Мой дорогой Арель, — с улыбкой заметил я, — по-моему, барометр показывает дождь.

— Надо дослушать, — ответил Арель, — надо дослушать. По первому действию судить нельзя.

Как я и предсказывал, барометр падал от дождя к ливню, от ливня к грозе и от грозы к буре.

Несчастный Арель претерпевал невыносимые муки: он брал понюшку за понюшкой.

На третьем действии он позвонил, чтобы ему наполнили табакерку.

Жорж не выдавила из себя ни слова.

Бокаж начал считать меня более исписавшимся, чем утверждали.

Чтение пьесы закончилось при общей растерянности.

— Ну вот, — обратился я к Арелю, — я предупреждал вас.

— Дело в том, мой дорогой, — сказал Арель, набивая себе в нос табак, — дело в том, что на этот раз вам надо обо всем сказать откровенно, по-дружески: по-моему, вы ошиблись.

— Это в основном мнение Жорж. Не правда ли, Жорж?

— Мое? Вы прекрасно знаете, что я не имею собственного мнения. Я ангажирована в театр господина Ареля и играю роли, которые мне дают.

— Бедная жертва! Хорошо, успокойтесь, моя дорогая Жорж, эту роль вы играть не будете.

— Однако я не говорю, что, если сделать некоторые исправления…

— Убрав роль капитана Поля, например.

— Хорошо, хорошо, я поняла… Вы думаете, будто я не хочу играть роль из-за господина Бокажа.

— Вы не хотите играть роль потому, что она вам не подходит, дорогая моя, только и всего. Я предупреждал Ареля; это он заупрямился, потому во всем его и вините. Только, Арель, вы знаете…

— Что, дорогой друг?

— Наша читка остается между нами: пьеса вам не подходит, но она может подойти вашему соседу.

— А как же! Конечно…

И, поднеся большой и указательный пальцы одной руки к носу, чтобы втянуть последнюю понюшку табаку, Арель приложил другую руку к сердцу.

Я свернул свою рукопись и поцеловал Жорж.

— Помиримся, дорогая, — сказал я.

— О! — воскликнула Жорж. — Вы прекрасно знаете, что я сержусь на вас вовсе не за это.

— Я иду с вами, — сказал Бокаж.

— Нет, нет, оставайтесь, дорогой друг; по-моему, вы в прохладных отношениях с вашим директором и вашей директрисой, и вот для вас повод поладить с ними.

И я ушел.

На другой день первый, кого я встретил, сказал мне:

— Вот как? Значит, вы вернулись?

— Несомненно.

— Да, да, да, об этом я сегодня утром прочел в газете.

— Как? Неужели газета оказалась столь добра, что сообщила о моем возвращении во Францию?

— Косвенно.

— Ах, вот как!

— Да… в связи с пьесой, которую вы читали в театре Порт-Сен-Мартен.

— И которую отвергли?

— В газете об этом сказано, но, по-моему, это неправда.

— Увы, мой дорогой, чистая правда.

— Но кто же поместил это сообщение в газетах?

— Никто.

— Как никто?

— Дорогой мой, подобные штучки оказываются уже набранными; метранпаж находит их на талере и по ошибке заверстывает. Обнаружив ошибку, он впадает в отчаяние… Но что поделаешь?

— Ничего, хотя это очень жестоко! Ах, дорогой друг, как много у вас врагов!

И первая встреченная мной особа удалилась, воздев руки к небу.

Нечто подобное я слышал целую неделю.

Само собой разумеется, после этого концерта похоронных плачей, после всех этих речей, что произнесли на могиле автора «Генриха III» и «Антони», ни одному директору театра не пришла мысль попросить «Капитана Поля» для постановки.

Бедный «Капитан Поль»! Его считали моим посмертным произведением!

Четвертая стадия. Переделка

Однако в 1835 году, если не ошибаюсь, была основана газета «Пресса», и для нее я придумал роман-фельетон.

Правда, этот мой опыт не был удачным. Жирарден предоставил право на еженедельный фельетон, и я дебютировал «Графиней Солсбери», которая не принадлежит к моим лучшим произведениям.

Если бы фельетоны выходили каждый день, роман еще смог бы продержаться.

Еженедельный фельетон впечатления не производил.

Но, тем не менее, этот новый способ публикации приняли и другие газеты.

Газета «Век» прислала ко мне Денуайе.

Луи Денуайе был одним из самых старинных моих приятелей. С 1827 года мы с ним входили в литературную и политическую оппозицию. Вместе с Вайяном (мне неизвестно, что с ним стало) и Довалем (он погиб на дуэли) мы основали газету под названием «Сильф»; этот заголовок забыли и стали называть ее «Розовой газетой», потому что она печаталась на розовой бумаге, и благодаря этому цвету на нашу газету подписывалось много женщин.

От каких пустяков зависит успех!

Июльская революция убила «Розовую газету»! Мира убил Доваля. Будучи тогда вице-президентом национальной комиссии по присвоению воинских званий, я произвел Вайяна в унтер-офицеры и отправил в Африку, где, по всей вероятности, его убили арабы.

Мы с Денуайе не виделись очень давно: во-первых, я вернулся из долгого путешествия; во-вторых, сильно занятые люди встречаются редко.

Поэтому «Век» не мог выбрать более симпатичного мне посланца. Ведь Денуайе состоит при мне двадцать лет.

Мы условились, что я дам в «Век» роман в двух томах.

Я был широко известен как драматург и мало известен как романист.

В театре у меня, помнится, шли «Генрих III», «Христина», «Антони», «Нельская башня», «Тереза», «Ричард Дарлингтон», «Дон Жуан эль Маранья», «Анжела» и «Екатерина Говард».

Из книг я опубликовал только «Путевые впечатления. По Швейцарии», «Исторические сцены времен Карла VI», «Красную розу» и несколько фельетонов «Графини Солсбери».

У газеты «Век» было тридцать тысяч подписчиков.

Речь шла о том, чтобы добиться в ней успеха.

Я подписал с этой газетой контракт, оставлявший за мной выбор сюжета и обязывавший лишь к тому, чтобы роман не превышал двух томов.

Правда, газета торопилась.

Я обещал через месяц дать ей два тома.

Денуайе передал мое согласие в «Век».

Мне самому хотелось все выяснить, ибо я полагал, что «Капитан Поль» может иметь успех как драма, следовательно, он должен иметь успех и как роман.

Не из каждого романа можно сделать драму, но любую драму можно превратить в роман.

Какими прекрасными романами были бы «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», если бы Шекспир не сотворил их тремя великолепными драмами!

Итак, я принялся изучать флот с моим другом, художником Гарнере (позже он имел столь заслуженный успех, опубликовав свои «Понтоны»).

Помимо этого, Гарнере взялся держать мои корректуры.

Через месяц пятиактная пьеса превратилась в двухтомный роман.

Теперь мы расскажем, как пьеса снова заскользила по волнам литературного океана и каким образом пробился «Капитан Поль», хотя он плыл на скромной посудине под названием «Пантеон», вместо того чтобы плыть на семидесяти-четырех-пушечном фрегате, именуемом Порт-Сен-Мартен.

Пятая стадия. Воскресение

Отвергнутую Арелем пьесу я отнес моему другу Порше.

Нет необходимости, дорогие читатели, рассказывать вам, что представляет собой мой друг Порше; если вы знаете меня, то знаете и его; если вы с ним незнакомы, то откройте мои «Мемуары» на страницах, посвященных 1836 году, и познакомьтесь с ним.

— Мой дорогой Порше, сохраните у себя эту пьесу, — сказал я ему. — Арель не хочет ее брать; мадемуазель Жорж не желает в ней играть; Бокаж тоже ее отверг. Но другие эту пьесу возьмут.

Порше покачал головой.

Он не мог поверить, что три таких светила, как Арель, Жорж и Бокаж, ошибались.

Он, естественно, предпочел бы думать, что ошибаюсь я.

Но это не имело значения! Поскольку «Капитан Поль» много места не занимал и прокормить его ничего не стоило, Порше просто сложил все пять действий вместе и убрал их к себе в шкаф.

Там они преспокойно дремали целых пять месяцев, до тех пор пока «Век» не объявил о «Капитане Поле», двухтомном романе Александра Дюма.

При первой же нашей новой встрече Порше спросил меня:

— Кстати, не должен ли я вернуть вам вашего «Капитана Поля»?

— К чему, Порше?

— Разве он не публикуется в «Веке»?

— Как роман, Порше, но не как пьеса.

— Дело в том, что, если он появится в виде романа, его будет намного труднее пристроить, чем если бы он вообще не появился на свет.

Бедный «Капитан Поль»! Видите, в какое безвыходное положение он попал.

— Трудно пристроить?! — переспросил я Порше. — Наоборот, это принесет ему известность.

Порше покачал головой.

— Порше, выслушайте внимательно то, что вам говорит Нострадамус: придет время, когда книгоиздатели не захотят публиковать ничего, кроме книг, уже напечатанных в газетах, а директора театров пожелают ставить только пьесы, извлеченные из романов.

Он снова покачал головой, но упрямее, чем в первый раз.

Я расстался с ним.

«Капитан Поль» открыл в газете «Век» серию успехов, которых впоследствии я добился публикацией романов «Шевалье д’Арманталь», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон».

Эти успехи были столь впечатляющи, что газета «Век», рассудив, будто подобных у меня уже никогда не будет, обратилась к Скрибу, предложив ему контракт, в котором не была проставлена сумма.

Скриб удовольствовался тем, что за каждый том запросил на две тысячи франков больше, чем получал я.

Перре счел требование Скриба столь скромным, что в ту же секунду подписал контракт.

Скриб напечатал роман «Пикилло Аллиага».

Однако вернемся к «Капитану Полю».

Несмотря на успех романа «Капитан Поль», директора театров не набрасывались на пьесу.

Порше торжествовал.

Всякий раз, когда я его встречал, он меня спрашивал:

— Как поживает «Капитан Поль»?

— Подождите, — говорил я.

— Вы прекрасно понимаете, что я жду, — отвечал он.

В 1838 году великое горе заставило меня уехать из Парижа и искать одиночество на берегах Рейна.

Находясь во Франкфурте, я получил письмо от одного из моих друзей, который писал:

«Мой дорогой Дюма!

Только что в театре “Пантеон ’’поставили Вашего “Капитана Поля ”. Давали ли Вы на это Ваше согласие?

Если Вы и дали свое согласие, то каким образом?

Если Вы его не давали, то как Вы можете это терпеть?

Черкните мне словечко, и я берусь прекратить это безобразие.

Ваш ЖД.

P.S. Поговаривают, будто никто не верит, что это Ваша пьеса, и поэтому в фойе выставлен ее рукописный оригинал».

Я даже не ответил на это письмо.

Бог мой! Какое значение имел для меня этот «Капитан Поль», какое мне было дело до всей этой театральной иерархии — Пантеон или Комеди Франсез!

Все сложилось так, что представления «Капитана Поля» шли своим чередом, никому на свете не мешая, а хор моих безутешных друзей, воздевая руки горе, стенал:

— Бедняга Дюма! Он дошел до того, что вынужден ставить свои пьесы в Пантеоне.

Я могу сказать, что если есть на свете человек, которого жалели столь горестно, то это я.

Я не просто исписался — я вышел из моды.

Я не просто вышел из моды — я умер!

Никто даже не думал пожалеть меня потому, что я понес невосполнимую потерю.

Я потерял мать.

Но все жалели меня потому, что мою пьесу поставили в Пантеоне.

О Боже! Какой же великолепный характер ты мне дал, что я не стал большим мизантропом, чем мизантроп Мольера, большим Альцестом, чем Альцест, большим Тимоном, чем Тимон!

Я вернулся в Париж.

«Капитан Поль» сошел со сцены. Было дано всего каких-нибудь шестьдесят представлений.

Но о моей пьесе все еще говорили.

Никогда раньше у современной литературы не было столь жалостливого сердца.

Порше думал, что я бешено на него зол.

Наконец он решился меня проведать.

Как обычно, я его принял с открытыми объятиями, с открытым сердцем и с открытым лицом.

— Значит, вы на меня не сердитесь? — спросил он.

— Почему я должен на вас сердиться, Порше?

— Из-за «Капитана Поля».

Я недоуменно пожал плечами.

— Сейчас я вам все объясню, — сказал Порше.

— Что именно?

— Почему вашу пьесу поставили в Пантеоне.

— Ни к чему.

— Нет, я объясню.

— Вы настаиваете на этом?

— Да, дорогой мой. Вы сделали доброе дело, сами того не подозревая.

— Тем лучше, Порше! Быть может, Бог зачтет мне это.

— Вам известно, что директор Пантеона — Теодор Незель?

— Ваш зять?

— Да.

— Этого я не знал.

— Так вот, театр не приносил дохода; мой зять не знал, куда деваться; я ему и сказал: «Черт возьми, Незель, послушай меня! У меня есть пьеса Дюма, попробуйте ее поставить». — «Но как на это посмотрит Дюма?» — «Когда Дюма узнает, что его пьеса спасла, быть может, целую семью, он первый скажет мне, что я поступил правильно». — «Но разве мы не должны ему написать?» — «На это уйдет время, а ты сам говоришь, что оно не терпит; кстати, я не знаю, где он». — «И вы отвечаете за все?» — «Отвечаю». После этого Незель взял пьесу; она была очень хорошо поставлена и отлично сыграна; пьеса имела большой успех; наконец, она принесла двадцать тысяч франков дохода Пантеону, а это огромные деньги.

— И моя пьеса «вытянула» вашего зятя, дорогой мой Порше?

— Да, мгновенно.

— Да будь благословен «Капитан Поль»!

И я протянул Порше руку.

— Эх, что говорить, я-то все прекрасно понимал, — сказал он, совсем повеселев.

— Так что же вы так прекрасно понимали, мой дорогой Порше?

— То, что вы не будете на меня сердиться.

Я обнял Порше, чтобы окончательно убедить его в этом.

Шестая стадия. Реабилитация

Спустя три года, в сентябре 1841, когда я вернулся в очередной раз из Флоренции в Париж, мой слуга принес чью-то визитную карточку. Я взглянул на нее и прочел: «Шарле, драматический актер».

— Пригласите, — велел я слуге.

Через пять секунд дверь снова открылась и вошел красивый молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех. Я пишу «красивый» потому, что он был действительно красив в полном смысле этого слова.

Он был среднего роста, но прекрасно сложен; у него были изумительные черные волосы, белые, как эмаль, зубы, какие-то женские глаза и такой нежный голос, что, казалось, он сейчас запоет.

— Господин Дюма, — обратился он ко мне, — я пришел просить вас о двух одолжениях.

— Каких именно, сударь?

— Первое: вы должны обещать мне, что я буду дебютировать в Порт-Сен-Мартене в вашей пьесе «Капитан Поль».

— Согласен.

(Арель уже не был директором этого театра.)

— А второе?

— Второе заключается в том, что вы должны соблаговолить быть моим крестным отцом.

— Ну и ну! Вы еще некрещеный?

— Драматически говоря, нет. Под именем Шарле я играл в пригородах. Но это имя настолько прославлено в живописи, что в театре мне было просто невозможно его носить. Благодаря вам, у меня уже есть дебютная пьеса. И опять-таки благодаря вам, у меня будет дебютное имя.

У меня перед глазами был раскрытый Шекспир; я читал, вернее перечитывал «Ричарда III». Мой взгляд упал на имя Кларенс.

— Сударь, — сказал я, — вы должны носить имя столь же изысканное, как и весь ваш облик, имя столь же нежное и благозвучное, как и ваш голос; именем Шекспира, я нарекаю вас Кларенсом.

«Капитана Поля» под названием «Корсар Поль» возобновили в театре Порт-Сен-Мартен и с огромным успехом сыграли сорок раз.

Кларенс дебютировал в ней и благодаря этой роли установилась его репутация.

«Капитан Поль» вышел из Порт-Сен-Мартена и в него же вернулся.

Вернулся, как заяц, поднятый с места.

Такова, дорогие читатели, подлинная история и пьесы и романа «Капитан Поль». Теперь вы понимаете, что я был прав, когда написал:

Habent sua fata libelli!

I

В прекрасный октябрьский вечер 1777 года любопытные жители небольшого городка Пор-Луи собрались на косе напротив того мыса по другую сторону залива, где стоит Лорьян. Предметом всеобщего интереса и толков был красивый и величественный тридцатидвухпушечный фрегат, уже с неделю стоявший здесь на якоре, но не в гавани, а в небольшой бухте рейда. Он появился тут однажды утром, точно цветок океана, распустившийся за ночь. Казалось, этот фрегат впервые плавал по морю — такой он был кокетливый и изящный. Он вошел в залив под французским флагом: ветер развернул полотнище, и на нем в последних закатных лучах блестели три лилии.

Жители Пор-Луи, смотревшие сейчас на это зрелище, столь обычное и между тем всегда новое в морском порту, досадовали, что они никак не могут угадать, в какой стране построен этот замечательный корабль, силуэт которого с убранными парусами и элегантной оснасткой так красиво рисовался на фоне вечерней зари. Одни считали, что они узнают смело поднятый рангоут, присущий американскому флоту; но совершенство деталей, которым отличался весь корабль, явно противоречило варварской грубости этих мятежных детей Англии. Другие, введенные в заблуждение его флагом, пытались определить, в каком порту Франции он был спущен на воду; но вскоре национальное самолюбие должно было уступить очевидности, ибо глаз тщетно искал на его корме ту тяжелую галерею со скульптурами и орнаментами, какою обязательно украшают любое дитя океана или Средиземного моря, рожденное на верфях Бреста или Тулона. Третьи, зная, что флаг часто бывает лишь маской, скрывающей истинное лицо, считали, что испанские башни и львы были бы здесь более уместными, чем три французские лилии; однако им отвечали вопросом: разве тонкий и стройный корпус фрегата похож на округленные борта испанских галионов? Нашлись, наконец, и такие, кто готов был поклясться, что эта очаровательная фея вод родилась в голландских туманах; однако опасная смелость высоких и тонких малых мачт фрегата явно отличала его от осторожных конструкций этих прежних подметальщиков моря. Как бы то ни было, с того самого утра (а прошла, как мы говорили, уже неделя), когда это грациозное видение возникло у берегов Бретани, ни один признак не помог решить загадку. В таких сомнениях мы и застаем собравшихся, открывая первую страницу нашей истории; сомнения тем сильнее, что ни один человек из экипажа корабля не сошел на берег под каким бы то ни было предлогом. Можно было даже подумать, что на нем совсем никого нет, если бы по временам из-за борта не появлялась голова матроса, стоявшего на часах, или вахтенного офицера. Между тем этот столь загадочный корабль не имел, кажется, никаких враждебных намерений, потому что его прибытие нисколько не встревожило лорьянского начальства, да притом он стал прямо под пушками небольшого форта, который после объявления войны между Англией и Францией был приведен в боевую готовность и высовывал из-за стен, прямо над головами любопытных, длинные шеи орудий крупного калибра.

В праздной толпе выделялся один молодой человек; с беспокойством расспрашивал он всех и каждого об этом фрегате: видно было, что по какой-то причине таинственный корабль очень его интересует. Сначала этот молодой человек привлек внимание своим изящным мушкетерским мундиром, ведь всякому известно, что эти королевские телохранители редко выезжают из столицы; но вскоре любопытные убедились, что тот, кого они сочли за приезжего, — молодой граф д’Оре, последний отпрыск одного из древнейших родов Бретани. Замок, где жила его семья, возвышался на берегу Морбианского залива, в шести-семи льё от Пор-Луи. Семейство состояло из маркиза д’Оре, несчастного помешанного старика, кого уже лет двадцать никто не видывал за пределами его владений; маркизы, женщины строгих нравов, старинного рода и чрезвычайно надменной; юной Маргариты, кроткой девушки семнадцати-восемнадцати лет, бледной и нежной, как цветок, имя которого она носила, и графа Эмманюеля, только что выведенного нами на сцену; вокруг него собралась толпа: ее всегда привлекают знатное имя, блестящий мундир и благородная небрежность манер.

Однако те, к кому он обращался, при всем желании не могли дать ему ясного и определенного ответа, ибо всё, что они знали о фрегате, сводилось к своим или чужим догадкам. Граф Эмманюель собрался уже уходить, как вдруг увидел приближающуюся к молу шестивесельную шлюпку; командир ее не мог не привлечь внимания собравшихся на берегу, и без того изнывавших от любопытства. Это был молодой человек в мундире лейтенанта королевского флота. На вид ему казалось не более двадцати — двадцати двух лет. Он сидел или, лучше сказать, полулежал на медвежьей шкуре, небрежно опираясь рукою на руль, а рулевой, по прихоти своего начальника оставшись без дела, сидел на носу лодки. Само собой разумеется, как только шлюпку заметили, все взоры устремились к ней в последней надежде получить столь желанные сведения.

Посланная вперед еще одним усилием гребцов, шлюпка, немного не достигнув берега, где собрались жители Пор-Луи, врезалась в песок в восьми или десяти футах от них, так как мелководье не позволило ей подойти ближе. Два матроса тотчас встали, сложили весла и прыгнули в воду, доходившую здесь до колена. Молодой лейтенант медленно поднялся, подошел к носу; матросы подхватили его на руки и бережно понесли к берегу, чтобы ни одна капля воды не попала на его элегантный мундир. Сойдя на берег, он приказал шлюпке обогнуть косу, выдававшуюся здесь еще на триста или четыреста шагов, и ждать по другую сторону батареи. Затем он остановился на минуту, поправил прическу, немного растрепавшуюся из-за способа передвижения, к которому он вынужден был прибегнуть, после чего, напевая французскую песенку, пошел прямо к воротам форта и скрылся за ними, слегка кивнув часовому, отдавшему ему честь.

Кажется, в портовом городе отнюдь не диковинка, что морской офицер сошел с корабля на берег и пошел в крепость; между тем во всей толпе, собравшейся на молу, не было, пожалуй, ни одного человека, кто бы не подумал, что визит к коменданту крепости имеет какую-то связь с таинственным фрегатом. Поэтому, когда молодой человек вновь появился в воротах, там собрался такой тесный круг зрителей, что офицер, очевидно, подумал: уж не очистить ли себе путь тросточкой, которая была у него в руке; однако, махнув ею раза два или три так, что послышался свист, он внезапно остановился. Заметив графа Эмманюеля, чей блестящий мундир и благородные манеры так отличались от бедной одежды и простой внешности тех, кто его окружал, он пошел к нему навстречу в ту самую минуту, как тот сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к лейтенанту. Они переглянулись и, мгновенно оценив друг друга, поклонились с благородной вежливостью и светской непринужденностью, отличавшей молодых сеньоров того времени.

— Черт возьми, дорогой земляк, — обратился лейтенант к мушкетеру, — я предполагаю, что вы, так же как и я, француз, хотя встречаю вас в стране гиперборейской и если не совсем дикой, то, по крайней мере, порядочно варварской! Скажите мне, ради Бога, что во мне такого странного, из-за чего мое появление привело в волнение весь город? Или морской офицер считается в Лорьяне такой невидалью, что способен возбудить внимание всех без исключения нижнебретонских туземцев? Вы меня этим очень обяжете, и мне весьма приятно будет воспользоваться первым случаем, чтобы оказать и вам услугу.

— Это несложно, — ответил граф Эмманюель. — В этом любопытстве нет ничего оскорбительного ни для вашего мундира, ни для вас самих; в доказательство скажу вам, дорогой собрат — ибо по вашим эполетам я вижу, что мы носим почти одинаковый чин в вооруженных силах его величества, — я разделяю любопытство, в котором вы упрекаете этих добрых бретонцев, хотя у меня, вероятно, гораздо больше причин заняться решением той задачи, которая их так занимает.

— Если я могу помочь чем-нибудь в вашем исследовании, — ответил моряк, — то мои познания в алгебре к вашим услугам; только здесь не совсем удобно заниматься математическими доказательствами. Если вам угодно, отойдем немного от этих славных людей, ибо они способны лишь запутать наши вычисления.

— Весьма охотно, — ответил мушкетер, — тем более что, если я не ошибаюсь, вы, идя в эту сторону, будете ближе к вашей шлюпке и матросам.

— О, об этом не беспокойтесь! Если вам не по пути, то пойдемте куда хотите. Мне торопиться некуда, а людям моим тем более. Вот здесь можно свернуть, если вам угодно.

— Нет, нет, напротив, пойдемте вперед и будем держаться берега. Так будет удобнее обсудить вопрос, о котором я хочу говорить с вами. Пойдемте по этой косе, пока под ногами будет земля.

Молодой моряк молча последовал за графом д’Оре с таким видом, словно ему совершенно безразлично, куда идти. Двое молодых людей, только что впервые встретившиеся, шли, взявшись под руку словно друзья детства. Дойдя до оконечности мыса, вдававшегося в море, подобно наконечнику копья, на двести-триста шагов, граф Эмманюель остановился и, указав рукой на таинственный фрегат, спросил:

— Знаете ли вы, что это за корабль?

Моряк бросил на своего нового знакомца быстрый испытующий взгляд. Равнодушно поглядев на море, он ответил:

— Это, как видите, красивый тридцатидвухпушечный фрегат, он стоит с зарифленными парусами, на кормовом якоре, чтобы можно было выйти в море по первому сигналу.

— Извините, — улыбнулся Эмманюель, — я не о том вас спрашиваю. Мне совершенно безразлично, сколько на нем пушек и на каком якоре он дрейфует — так, кажется, по-вашему?

Здесь в свою очередь улыбнулся моряк.

— Но мне хотелось бы знать, — продолжал граф, — какой нации принадлежит этот фрегат, куда он идет и как зовут капитана.

— Какой он нации — немудрено угадать: если он не француз, так, вероятно, большой плут. Вы видите, у него безупречный флаг, хоть и немного потрепанный от долгой службы, — вот и все. Куда он идет, вы тоже знаете: комендант форта, когда вы его спросили, сказал вам, что фрегат идет в Мексику.

Эмманюель с удивлением посмотрел на лейтенанта.

— Что же касается его капитана, то нелегко сказать, кто он такой. Одни уверяют, что он моих лет или ваших — по-видимому, мы с вами вышли из колыбели в одном возрасте, хотя при нашей профессии кому-то из нас, верно, придется лечь в могилу пораньше. Иные готовы поклясться, что он ровесник дяде моему, графу д’Эстену, который, как вы, вероятно, знаете, недавно произведен в адмиралы и теперь помогает в Америке мятежникам, как их еще называют во Франции. Имени капитана я тоже не могу сказать вам: говорят, он сам его не знает, а пока, впредь до счастливых обстоятельств, которые ему все откроют, он называет себя Полем.

— Полем?

— Да, капитаном Полем.

— Поль… а как же его фамилия?

— Поль Провиденский, Рейнджерский, Альянский — смотря по имени корабля, которым он командует. Сами знаете, во Франции немало людей, смело прибавляющих к своему коротенькому имени название какого-нибудь поместья и водружающих на все это рыцарский шлем или баронскую шапку, и герб на их печати или карете кажется таким древним, что приятно посмотреть. Вот и с капитаном так же. Теперь, полагаю, он называет себя Полем Индианским и, очевидно, гордится этим именем; по крайней мере, рассуждая как моряк, я думаю, что он не променял бы свой фрегат на самое лучшее поместье от Брестского порта до устья Роны.

— Но в конце концов, — продолжал Эмманюель, на минуту задумавшийся над странной смесью иронии и простодушия, звучавшей в словах собеседника, — каков характер этого человека?

— Его характер? Но, любезный… барон… граф… маркиз?

— Граф, — слегка поклонился Эмманюель.

— Ну так, любезный граф, позвольте вам сказать, что вы ведете меня от одной задачи к другой: я уже говорил, что рад и готов служить вам своими познаниями в математике, но не для того чтобы искать неизвестное. Его характер? Боже мой, дорогой граф, кто до конца может понять характер человека? Разве только он сам, да и то… Вот я уже лет двадцать борозжу море то килем брига, то килем фрегата. Можно сказать, что океан у меня перед глазами с тех пор, как помню себя, что я наблюдаю и изучаю прихоти моря с того времени, как научился говорить, а рассудок мой стал соединять слова в мысли, и все-таки я еще не знаю характера океана, хотя его волнуют только четыре главных ветра и тридцать два румбовых — вот и все. Как же можно понять человека, которого обуревают тысячи страстей?

— Да я этого и не требую от вас, дорогой… герцог… маркиз… граф?

— Лейтенант, — подсказал молодой моряк, поклонившись так же, как прежде Эмманюель.

— Я не требую от вас, дорогой лейтенант, философского повествования о страстях капитана Поля. Мне только хотелось узнать от вас два обстоятельства. Во-первых, как вы считаете: он человек чести?

— Прежде всего, дорогой граф, давайте обсудим значение этого слова. Скажите мне, что вы подразумеваете под словом «честь»?

— Позвольте заметить вам, дорогой лейтенант, что ваш вопрос весьма странен. Честь есть честь.

— Вот-вот: понятие без определения, как слово «Бог». Ведь точно так же Бог есть Бог, однако каждый создает его на свой манер: египтяне поклонялись его воплощению в облик скарабея, израильтяне — в облик золотого тельца. То же и с честью. Существует честь Кориолана, честь Сида, честь графа Хулиана. Поставьте точнее ваш вопрос, если ждете ответа.

— Пусть так! Мне хотелось знать, можно ли положиться на его слово?

— О, я уверен, что он никогда не изменит своему слову! Даже враги его — а прожить такую жизнь и не иметь недругов невозможно, — даже враги его признают, что он способен пожертвовать жизнью, чтобы исполнить данную им клятву. Так что с первым пунктом все ясно, поверьте мне. В этом отношении капитан — человек чести. Перейдем к пункту второму, ибо, если не ошибаюсь, вы хотели узнать что-то еще?

— Да, мне хотелось знать: согласится ли он исполнить повеление его величества?

— Какого величества?

— Право, дорогой лейтенант, вы изображаете непонятливость, которая, по-моему, гораздо больше подошла бы мантии софиста, чем мундиру моряка.

— С чего вы это взяли? Вы обвиняете меня в придирчивости только потому, что я хочу сначала понять, о чем меня спрашивают, а потом уже отвечать? У нас сейчас есть восемь или десять величеств, с грехом пополам восседающих на различных европейских тронах. Есть его католическое величество — дряхлый государь, у которого кусок за куском вырывают наследство, оставленное Карлом Пятым; есть его британское величество — упрямый государь, цепляющийся за свою Америку, как Кинегир — за персидский корабль; есть его христианнейшее величество, которому я предан всей душой…

— О нем-то я и говорю, — прервал его Эмманюель. — Как вы думаете: согласится ли капитан Поль исполнить повеление короля, которое я объявлю ему?

— Капитан Поль, — ответил моряк, — как и всякий другой капитан, подчиняется приказам власти, имеющей право им командовать, если только он не какой-нибудь гнусный корсар, проклятый пират или флибустьер-авантюрист, а этого, судя по тому, как содержится корабль, вообразить нельзя. Полагаю, что где-нибудь в каюте у него есть патент, подписанный какой-нибудь могущественной особой. И вот если этот патент подписан Людовиком и скреплен печатью с тремя лилиями, то капитан Поль, наверное, с величайшей готовностью исполнит всякое повеление за той же подписью и с приложением той же печати.

— Ну, теперь я знаю все, что мне хотелось выяснить, — сказал молодой мушкетер, однако в душе досадуя на, как ему показалось, странные ответы своего собеседника. — Но все же позвольте мне задать вам еще один вопрос.

— Прошу вас, господин граф, готов отвечать на него так же искренно, как и на первые.

— Не знаете ли вы средства попасть на фрегат?

— Вот оно, — отвечал моряк, указывая на шлюпку, покачивающуюся в маленькой бухточке.

— Но это ваша шлюпка.

— Ну так что же? Я вас перевезу.

— Значит, вы знаете капитана Поля?

— Я? Нисколько. Но я племянник адмирала, и меня знают все командиры судов — от боцмана, который управляет шлюпкой, отправившейся за пресной водой, до вице-адмирала, который командует эскадрой, идущей в бой. Притом у нас, моряков, есть свои тайные знаки, некий масонский язык: с его помощью мы распознаем своих собратьев, в каком бы месте океана мы ни сошлись. Так что принимайте мое предложение с тем же чистосердечием, с каким оно сделано. Шлюпка, матросы и я сам — к вашим услугам.

— Хорошо, — согласился Эмманюель, — окажите мне эту последнюю услугу и…

— И вы забудете скуку, которую я навел на вас своими разглагольствованиями, не так ли? — сказал моряк, улыбаясь. — Что делать, любезный граф, — продолжал он, сделав рукой знак, тотчас понятый его гребцами, — когда проводишь всю жизнь в море, поневоле привыкаешь к монологам: в штиль призываешь ветер, в бурю — тихую погоду, а ночью беседуешь с Богом.

Эмманюель недоверчиво посмотрел на своего собеседника, но тот выдержал этот взгляд с тем простодушным выражением на лице, которое появлялось у него сразу, как только он замечал, что мушкетер за ним наблюдает. Графа удивляло это сочетание насмешки над людскими делами и поэтического отношения к делам Божьим; но так как он видел в этом странном моряке только готовность оказать ему необходимую услугу, пусть и в несколько причудливой форме, то охотно принял его предложение. Минут через пять молодые люди неслись к неизвестному кораблю благодаря усилиям шести крепких матросов: они гребли так ровно, с такой точностью, как будто веслами двигала машина, а не человеческие руки.

II

По мере того как они продвигались вперед, изящные формы фрегата вырисовывались перед ними во всех подробностях и видно стало их удивительное совершенство. И хотя за неимением навыка или интереса молодой граф д’Оре не был знатоком красоты, облеченной в такую форму, он не мог не любоваться изящными обводами корпуса, красотой и прочностью мачт, тонкостью канатов, которые на фоне неба, озаренного последними лучами заходящего солнца, казались гибкими шелковистыми нитями, сотканными каким-то гигантским пауком.

На фрегате царило все то же безмолвие, и никто на нем, по беспечности или из надменности, по-видимому, не обращал внимания на приближающуюся шлюпку. Один раз молодому мушкетеру показалось было, что из порта подле закрытого жерла пушки высунулась подзорная труба, обращенная в их сторону; но в это время корабль, повинуясь дыханию океана, в своем медленном круговом движении повернулся к ним носом и внимание графа привлекла резная фигура из тех, которые обыкновенно украшают носовую часть корабля и в честь которых его называют: то была дочь Америки, открытой Христофором Колумбом и завоеванной Фернаном Кортесом, — индианка с разноцветными перьями на голове, с обнаженной грудью и коралловым ожерельем на шее. Остальная часть этой полусирены-полузмеи извивалась прихотливыми арабесками по всему носу фрегата.

Чем ближе подходила шлюпка к фрегату, тем больше, казалось, эта фигура приковывала к себе взгляд графа. То была скульптура не только необычная по форме, но и замечательная по исполнению: легко было заметить, что не ремесленник, а большой художник извлек ее из куска дуба, где она дремала в течение веков. Моряк, со своей стороны, с профессиональным удовлетворением наблюдал, как внимание сухопутного офицера все более сосредоточивается на корабле. Наконец, заметив, что граф совершенно поглощен созерцанием фигуры, о которой мы сейчас говорили, он (похоже, с некоторым беспокойством) решил дождаться, пока тот выскажет свое мнение. Но граф безмолствовал, хотя они подошли к кораблю достаточно близко, чтобы видна была вся красота скульптуры, и моряк решил первым прервать молчание, в свою очередь обратившись с вопросом к спутнику.

— Ну, граф, — сказал он, скрывая под притворной веселостью нетерпение, с которым ожидал ответа, — что вы скажете об этом шедевре?

— Скажу, — отвечал Эмманюель, — что по сравнению с подобными украшениями, какие мне случалось видеть, это действительно шедевр.

— Да, — небрежно заметил лейтенант, — это последнее произведение Гийома Кусту; он умер, недоделав его, и оно закончено учеником его, Дюпре. Это очень достойный мастер; умирая с голоду, он работает с деревом за неимением мрамора и вытесывает носовые части кораблей, в то время как должен был бы ваять статуи. Посмотрите, — сказал моряк, повернув руль так, что шлюпка не подошла прямо к кораблю, а проплыла под бушпритом, — у нее на шее ожерелье из настоящих кораллов, а в ушах серьги из настоящего жемчуга. Что касается ее глаз, то в каждом ее зрачке сверкают алмазы, которые стоят по сто гиней с изображением короля Вильгельма, так что капитан, сумевший захватить этот фрегат, кроме чести, приобретет еще и прекрасный подарок для своей невесты.

— Лейтенант, а не глупо ли украшать свой корабль словно живое существо, — спросил Эмманюель, — и тратить большие деньги на ценности, которые могут пропасть в первом сражении или при первой буре?

— Что делать! — с непередаваемой грустью ответил молодой лейтенант. — У нас, моряков, нет другой семьи, кроме судовой команды, другой родины, кроме океана, другого зрелища, кроме бури, другого развлечения, кроме сражения, а хочется ведь и нам к чему-нибудь привязаться. У нас нет настоящей возлюбленной — кто захочет полюбить нас, птиц с вечно расправленными крыльями? Вот мы и создаем себе любовь воображаемую: один вспоминает какой-нибудь прохладный и тенистый островок, и всякий раз, когда этот островок возникает из воды как корзина цветов, сердце моряка радуется подобно птице, вновь завидевшей свое гнездо; у другого есть меж звезд любимая звезда, и в прекрасные длинные ночи на Атлантике, когда он идет под экватором, ему кажется, будто эта звезда приближается к нему, радостно и приветливо светит ему одному. А чаще всего моряки любят свой фрегат, как обыкновенные люди любят сына или дочь; страдают, когда ветер ломает какую-нибудь из его частей, когда ядро наносит ему рану; а если в бурю или во время битвы корабль поражен в сердце и обречен на гибель, моряк подает вам, жителям суши, священный пример верности: вместе с предметом своей любви идет на дно моря. Капитан Поль принадлежит к этим чудакам, только и всего; он отдал своему фрегату украшения, которые могли бы служить прекрасным свадебным подарком его невесте. A-а! Кажется, там зашевелились!

— Эй, на шлюпке, что вам надо?

— Мы хотим попасть на корабль, — прокричал Эмманюель. — Бросьте нам канат, швартов — все что угодно, лишь бы за это можно было уцепиться!

— Причальте к правому борту, там трап.

Гребцы последовали этому указанию, и через несколько мгновений молодые люди были уже у трапа, ведущего на палубу. Вахтенный офицер встретил их здесь с предупредительностью, показавшейся Эмманюелю добрым знаком.

— Сударь, — сказал лейтенант, обращаясь к вахтенному офицеру, одетому в такой же мундир, как у него, и, по-видимому, носившему то же звание, — знакомьтесь, мой друг, граф… Кстати, я забыл спросить, как вас зовут…

— Граф Эмманюель д’Оре.

— Мой друг, граф Эмманюель д’Оре, желает поговорить с капитаном Полем. Он на борту?

. — Только что прибыл, — ответил вахтенный офицер.

— В таком случае, дорогой граф, простите, но я вынужден покинуть вас, чтобы сообщить ему о вашем прибытии. Господин Вальтер, вероятно, согласится показать вам тем временем фрегат. Это будет очень любопытно для сухопутного офицера, тем более что вы вряд ли найдете еще хоть один корабль в таком порядке, как этот. Теперь, наверно, время ужина?

— Да, сударь.

— Тем лучше.

— Но… — офицер с некоторой нерешительностью поглядел на спутника графа, — я на вахте!

— Пустяки! Кто-нибудь из ваших товарищей охотно займет на несколько минут ваше место. Я постараюсь, чтобы капитан не заставил графа слишком долго ждать. До свидания, граф. Я отрекомендую вас так, что капитан хорошо вас примет.

С этими словами молодой лейтенант направился к капитанскому трапу, а оставшийся с Эмманюелем офицер повел его в батарею, где, как и предполагал дорожный спутник графа, в это время ужинали.

Графу впервые довелось увидеть подобное, и, как ему ни хотелось поскорее переговорить с капитаном, зрелище это полностью завладело его вниманием.

Между пушками, в пространстве, оставленном для их отката, не стояли, а висели на веревках, привязанных к перекрытию, столы и лавки. На каждой лавке сидело по четыре матроса; каждый брал свою долю куска говядины, а тот изо всех сил сопротивлялся, но он имел дело с молодцами, не расположенными считаться с этим. На столах стояло по два жбана вина, то есть по полбутылки на человека, хлеб лежал горкой и выдавался, видимо, не по рациону, а кому сколько понадобится. Трапеза проходила при глубочайшем молчании, хотя в ней было занято от ста восьмидесяти до двухсот человек.

Между тем, хотя матросы раскрывали рты только для того, чтобы есть, Эмманюель с удивлением обнаружил, что все они принадлежат к разным нациям и это очень заметно по их физиономиям. Чичероне его, заметив удивление графа, тотчас ответил на немой вопрос.

— Да, да, — сказал он с легким американским акцентом, на который граф уже обратил внимание и который доказывал, что и сам лейтенант родился по ту сторону Атлантического океана. — Да, у нас здесь полная коллекция представителей всех народов, и если бы вдруг добрый потоп смел с лица земли детей Ноя, как прежде детей Адама, в нашем ковчеге нашлось бы зерно каждой нации. Посмотрите: вот эти три молодца, что выменивают у соседей дольку чеснока на кусок ростбифа, родом из Галисии; мы взяли их на мысе Ортегаль. Они не станут драться, пока не помолятся святому Иакову, но зато уж когда помолятся, то скорее дадут изрубить себя в куски как мучеников, чем отступят хоть на шаг. Другие двое, что полируют стол в ущерб своим рукавам, — добрые голландцы; они и теперь еще жалуются, что открытие мыса Доброй Надежды вредит их торговле. С первого взгляда это настоящие пивные бочонки, но, как только скомандуют: «Койки долой!» — они мигом становятся ловкими и проворными, как баски. Подойдите к ним, и они, не имея что сказать о себе, расскажут вам о своих предках; поведают, что происходят от тех знаменитых подметальщиков моря, которые, отправляясь на битву, поднимали вместо флага метлу; но они и не подумают добавить, что в один прекрасный день англичане отобрали у них эту метлу и наделали из нее розги. А вот за этим столом сидят только французы; видите, не смея говорить громко, они шепчутся. На почетном месте их начальник, они его сами и выбрали; родом он парижанин, по склонностям — космополит, мастер подраться на палках, хороший фехтовальщик, а по профессии — учитель танцев; он вечно весел и всем доволен, работает с песнями, дерется с куплетами да и умрет напевая, если только пеньковый галстук не перехватит ему глотку, а это очень даже может случиться, если он угодит в руки Джону Булю.

Теперь посмотрите сюда: видите целый ряд костистых квадратных голов? Для вас это, разумеется, странные личности, но любой американец, родившийся между Гудзоновым и Мексиканским заливами, сразу угадает, что это медведи с берегов озера Эри или моржи из Новой Шотландии. Обратите внимание, что трое или четверо из них кривые на один глаз, это оттого, что дерутся они между собой совершенно необычным способом — вцепятся указательным и средним пальцами в волосы противника, а большим высадят ему глаз. Некоторые из них очень ловки в этом деле и никогда не дадут промаху. Зато и во время абордажа они не теряются, будьте спокойны. Бросают пику или нож и, сцепившись с каким-нибудь англичанином, выдавливают ему глаз так проворно, что приятно на это посмотреть. Согласитесь, что я вас не обманул и коллекция достаточно полная.

— Но как же ваш капитан командует всем этим разноплеменным экипажем? — с удивлением ответил Эмманюель, внимательно выслушав этот подробный перечень.

— О, во-первых, капитан говорит на всех языках. А во время бури или битвы он хоть и подает команды на своем родном языке, но с таким выражением, что всякий его понимает и повинуется. Но смотрите, дверь капитанской каюты отворяется — вероятно, капитан готов принять вас.

Из каюты появился мальчик в форме гардемарина, подошел к офицерам, спросил Эмманюеля, не он ли граф д’Оре, и повел его к капитану. Лейтенант, так добросовестно исполнявший обязанности чичероне, пошел опять на вахту. Эмманюель с некоторым беспокойством и любопытством приближался к каюте: ему наконец предстояло увидеть капитана Поля!

Это был человек лет пятидесяти или пятидесяти пяти, сутуловатый, но не от старости, а скорее от привычки ходить между палубами. Одет он был строго по форме королевского флота: ярко-синий мундир с алыми отворотами, красный камзол, такого же цвета юолоты, серые чулки, жабо и манжеты. Волосы его, завитые толстыми буклями, были сильно напудрены и связаны сзади лентой со свисающими концами; треугольная шляпа и шпага лежали подле него на столе. Когда Эмманюель показался в дверях каюты, капитан сидел на орудийном лафете, но, увидев гостя, быстро встал.

Молодой человек почувствовал некоторое смятение при виде этого человека, чьи глаза, казалось, проникали в душу и свободно читали в ней то, что было скрыто для других людей. Может быть, впечатление это усиливалось тем обстоятельством, что Эмманюель испытывал некоторые угрызения совести из-за дела, что привело его сюда, — дела, где капитану предстояла роль если не соучастника, то исполнителя.

Они поклонились друг другу учтиво, но сдержанно, как люди, чувствующие один к другому тайную неприязнь.

— Я имею честь говорить с графом Эмманюелем д’Оре? — спросил старый капитан.

— А я с капитаном Полем? — спросил в свою очередь молодой мушкетер.

Оба еще раз раскланялись.

— Позвольте узнать, — продолжал капитан, — какому счастливому случаю обязан я честью видеть у себя на корабле наследника одной из знатнейших фамилий Бретани?

Эмманюель еще раз поклонился в знак благодарности и, помолчав несколько секунд, как будто ему было трудно начать этот разговор, наконец произнес:

— Капитан, мне говорили, что ваш корабль идет в Мексиканский залив?

— Это правда. Я иду в Новый Орлеан и по пути зайду в Кайенну и Гавану.

— Прекрасно. Значит, вам не нужно будет и сворачивать с пути, чтобы исполнить предписание, которое я вам привез, если вы согласитесь его исполнить.

— От кого же это предписание?

— От морского министра.

— Предписание на мое имя? — спросил капитан с некоторой недоверчивостью.

— Собственно, не на ваше имя, сударь, а на имя любого капитана королевского флота, чей корабль идет в Южную Америку.

— И о чем идет речь, господин граф?

— Необходимо отправить в Кайенну одного государственного преступника, приговоренного к ссылке.

— Документ с вами?

— Вот он, — ответил Эмманюель, вынимая из кармана бумагу.

Капитан взял ее, подошел к окну, чтобы воспользоваться последним светом уходящего дня, и прочел вслух следующее:

«Министр морских сил и колоний приказывает любому капитану или лейтенанту, имеющему команду на государственных судах и отправляющемуся в Южную Америку или Мексиканский залив, принять на свой корабль и доставить в Кайенну государственного преступника, именуемого Люзиньяном и приговоренного к пожизненной ссыпке. Во время плавания преступник должен принимать пищу у себя в каюте и не иметь никакого общения с экипажем».

— Приказ составлен правильно? — спросил Эмманюель.

— Совершенно правильно, сударь, — ответил капитан.

— Согласны ли вы его исполнить?

— Я обязан исполнять приказы морского министра.

— Так когда вы позволите доставить на ваш борт преступника?

— Когда вам угодно, сударь. Только, если можно, поскорее, потому что я недолго простою в здешних водах.

— Я велю поторопиться.

— Вы больше ничего не имеете сказать мне?

— Мне остается лишь поблагодарить вас.

— Не за что, сударь. Министр приказывает — я повинуюсь, только и всего; это исполнение долга, а не услуга.

Капитан и граф снова раскланялись, и прощание было еще холоднее, чем встреча.

Выйдя на палубу, Эмманюель спросил у вахтенного офицера, где его знакомый; тот ответил, что молодой моряк остался ужинать у капитана Поля, но, будучи человеком любезным и предупредительным, предоставил свою шлюпку в распоряжение графа. Действительно, она стояла борт о борт с фрегатом, и матросы, держа весла наготове, ждали того, кого им приказано было доставить на берег. Как только Эмманюель спустился в шлюпку, она понеслась к берегу с прежней быстротою, но на сей раз в грустном безмолвии: рядом с графом не было молодого моряка, оживлявшего разговор аксиомами своей поэтичной философии.

В ту же ночь ссыльный был привезен на корабль, и на другой день любопытные тщетно искали глазами фрегат, целую неделю дававший повод к бесчисленным догадкам. Неожиданный приход его, непонятное пребывание в гавани и внезапное исчезновение навсегда остались для почтенных обывателей Пор-Луи нераскрытой тайной.

III

Поскольку причины, приведшие капитана Поля к бретонским берегам, касаются нашей истории лишь в силу событий, о которых только что было рассказано, мы оставим наших читателей в той же неизвестности, что и обитателей Пор-Луи, и, хотя описывать происшествия на суше нам приятнее и интереснее, дня два-три будем вынуждены следовать за опасным бегом «Индианки» по океану.

Погода была самая прекрасная, какая только может быть в западных водах в начале осени. «Индианка», подгоняемая попутным ветром, летела как на крыльях, и матросы, беспечно полагаясь на ясный и спокойный вид неба, за исключением нескольких человек, занятых на вахте, расселись всюду по судну и убивали время кто как умел. Вдруг откуда-то, будто с неба, раздался голос:

— Эй, внизу!

— Есть внизу! — ответил стоявший на носу боцман.

— Парус! — с высоты мачты произнес наблюдавший за морем матрос.

— Парус! — повторил боцман. — Господин вахтенный офицер, прикажите предупредить капитана.

— Парус! Парус! — закричали матросы на верхней палубе: в это время волна приподняла появившийся на горизонте корабль, и моряки тотчас его заметили, хотя пассажиры и сухопутные солдаты, вероятно, приняли бы эту белую точку не за корабль, а за крыло чайки, мелькающее над океаном.

— Парус?! — выкрикнул радостно молодой человек лет двадцати пяти, по трапу поднявшийся из кабины на верхнюю палубу. — Где парус, Вальтер?

— Впереди, капитан, — ответил лейтенант, который показывал корабль графу д’Оре.

— Дайте-ка мне трубку, — сказал капитан, выхватив ее у лейтенанта и прикладывая к глазам. — Да, да, — согласился он, — точно парус. Спросите господина Артура, что он об этом думает.

— Эй, господин Артур! — крикнул по-английски лейтенант, воспользовавшись рупором, чтобы напрасно не утомляться, — капитан спрашивает ваше мнение об этой ореховой скорлупке.

Вопрос был обращен к юному гардемарину, поднявшемуся на марс, как только возвестили о неизвестном корабле.

— Насколько я могу судить, — ответил он на том же языке, — это большой корабль, идущий бейдевинд и собирающийся направиться в нашу сторону. A-а, он распускает грот!

— Да, да, — сказал молодой человек, кого Вальтер назвал капитаном. — Да, точно. Наверно, они так же хорошо видят, как и мы: нас заметили. Хорошо. Если они любят поговорить, то найдут здесь собеседника. Наши пушки, я думаю, давно задыхаются — столько дней стоят с заткнутыми ртами! Предупредите командира батареи, — продолжал капитан, — у нас по курсу подозрительный корабль, пусть постарается. Ну, господин Артур, что вы думаете о ходе этого корабля? — спросил он, тоже перейдя на английский и подняв голову к фор-бом-брам-рею, где продолжал вести наблюдение гардемарин.

— У него вполне военный ход, капитан, вполне военный. И хотя его флага еще не видно, бьюсь об заклад, что на борту у него есть составленный по всей форме приказ короля Георга.

— Да, не правда ли, приказ, предписывающий командиру преследовать фрегат, который называется «Индианкой», а за победу ему обещан чин капитана, если он лейтенант, и коммодора, если он капитан? A-а, вот и брамсели подняты! Видно, ищейка нас учуяла и хочет за нами погоняться. Прикажите и у нас поднять брамсели, господин Вальтер, и двинемся не отклоняясь ни на линию в сторону; посмотрим, осмелится ли он встать у нас на пути!

Приказ капитана тотчас был повторен лейтенантом; корабль, шедший до этого только под марселями, развернул брамсели, похожие на три белых облака, покрылся парусами и, словно ожив при виде неприятеля, хищно нагнулся вперед и глубже врезался носом в волны, раскидывая на обе стороны шипящую пену.

На фрегате наступила минута безмолвия и ожидания. Мы воспользуемся ею, чтобы обратить внимание наших читателей на молодого человека, которого Вальтер называл капитаном.

Это был уже не тот молодцеватый и насмешливый лейтенант, что привез графа д’Оре на фрегат, и не тот старый морской волк с согнутым станом, с грубым и хриплым голосом, что принимал его у себя в каюте: то был красивый молодой человек, как мы уже говорили, лет двадцати четырех-двадцати пяти; сбросив свой маскарадный костюм, он появился в причудливом платье, в каком ходил всегда, когда он бывал в плавании и никто не мог его узнать, кроме моря, ураганов и Бога. На нем был полукафтан из черного бархата с золотыми шнурами; за турецким кушаком были заткнуты два пистолета — не абордажные, а дуэльные, с резьбой, чеканкой, инкрустациями, как то роскошное оружие, что кажется украшением, а не защитой. Кроме того, на капитане были белые казимировые панталоны и короткие сапоги со складками, не доходившие до колен. Вокруг шеи был повязан подобно свободному галстуку индийский платок, полупрозрачный, с яркими, словно живыми, цветами. Вдоль щек молодого моряка, потемневших от солнца и раскрасневшихся от надежды, ниспадали длинные волосы; избавленные от пудры, они были черными как смоль и приподнимались от каждого дуновения ветра. Подле него, на кормовом орудии, лежала стальная каска с застегивавшейся под подбородком цепочкой — это был его боевой доспех и единственное оборонительное оружие. Глубокие рубцы на стали ясно показывали, что каска эта уже не раз охраняла голову капитана от страшных ударов абордажных сабель, обыкновенно идущих в ход, когда два корабля сцепятся борт о борт. На остальных членах экипажа была форма французского военного флота во всей ее строгости и изяществе.

Между тем корабль, минут двадцать назад казавшийся белой точкой на горизонте, начал превращаться мало-помалу в пирамиду парусов и снастей. Глаза моряков устремились на него, и, хотя капитан молчал, чувствовалось, что все внутренне приготовились к бою, как будто уже отдан был приказ драться. На «Индианке» воцарилось то торжественное и глубокое молчание, какое на военном корабле всегда предшествует первым решительным приказаниям капитана.

Неприятельский корабль все рос, и через несколько минут корпус его показался из воды, как прежде постепенно выступали паруса. Стало видно, во-первых, что по водоизмещению судно это больше «Индианки» и на нем тридцать шесть орудий, и, во-вторых, что шло оно, как и фрегат, без флага на гафеле, а команда спряталась за бортовыми коечными сетками, так что разве только по каким-нибудь дополнительным признакам можно было угадать, какому государству принадлежит корабль. Капитан сразу заметил оба эти обстоятельства, причем обратил внимание, казалось, лишь на второе из них.

— Видно, у нас будет маскарад, — сказал он, обращаясь к лейтенанту. — Поднимем несколько флагов, Артур, и покажем этому незнакомцу, что наша «Индианка» — кокетка, любящая менять наряды. А вы, господин Вальтер, распорядитесь приготовить оружие. В этих водах нам некого встретить, кроме неприятеля.

Ответом на приказания было исполнение. Через минуту гардемарин взял с полок на юте с дюжину разных флагов, а лейтенант раздал оружие и велел разложить повсюду на палубе пики, топоры и ножи; потом он опять подошел к капитану. Каждый член экипажа, словно повинуясь инстинкту, занял свое место, потому что сигнала готовиться к бою не было. Кажущийся беспорядок, что до этого был заметен на фрегате, мало-помалу устранили; все внимательно смотрели на капитана.

Корабли шли сходящимся курсом, и расстояние между ними быстро сокращалось. Когда они сблизились примерно на расстояние трех пушечных выстрелов, капитан сказал:

— Теперь, Вальтер, я думаю, начнем интриговать нашего нового знакомого: покажем-ка ему шотландский флаг.

Лейтенант сделал знак сигнальному старшине, и на корме «Индианки», будто пламя, взвился красный флаг с синей каймой; однако не видно было, что неизвестный корабль обратил внимание на этот маневр.

— Да, да, — пробормотал капитан, — знаем: три английских леопарда так подпилили зубы и обстригли когти шотландскому льву, что теперь не хотят и глядеть на него; ему нечем защищаться, а они думают, что он сделался ручным. Покажите ему другой флаг, Вальтер, может, язык у него развяжется.

— Какой прикажете, капитан?

— Первый попавшийся под руку: доверимся случаю.

Шотландский флаг был тотчас спущен, и вместо него взвился сардинский. Неизвестный корабль молчал по-прежнему.

— Понимаем, — сказал капитан, — видно, его величество король Георг живет в дружбе и согласии со своим братом королем Кипрским и Иерусалимским. Что нам их ссорить, продолжая шутку! Поднимите-ка, Вальтер, американский флаг да подкрепите его холостым выстрелом.

Прежний маневр был повторен: лазурное полотнище с красным углом щита и серебряным крестом упало на палубу, а звезды Соединенных Штатов, подкрепленные грохотом пушечного выстрела, медленно поднялись к небу.

Случилось то, что капитан и предвидел: как только этот стяг мятежников вызывающе взвился в воздух, неизвестный корабль раскрыл свое инкогнито, подняв флаг Великобритании. В ту же минуту облако дыма вырвалось из борта королевского корабля, и, прежде чем донесся звук выстрела, ядро, несколько раз срикошетив по волнам, погрузилось в воду, не долетев около сотни шагов до «Индианки».

— Велите бить сбор, господин Вальтер! — крикнул капитан. — Видите, мы угадали. Ребята, — продолжал он, обращаясь к экипажу, — ура Америке! Смерть Англии!

Матросы ответили ему единодушным возгласом, и не успел он затихнуть, как на борту «Дрейка» (так назывался английский корабль) прозвучал сигнал атаки. Барабанщик «Индианки» немедленно ответил тем же, и все разбежались по своим местам: канониры — к орудиям, офицеры — в батареи, матросы — на снасти. Капитан сразу поднялся на полуют с рупором — символом власти на корабле, морским скипетром, который командир судна во время бури или сражения всегда держит в руке.

Между тем роли переменились: теперь уже английский корабль выказывал нетерпение, а американский фрегат притворялся спокойным. Как только они сблизились на пушечный выстрел, длинное облако дыма взвилось по всему протяжению английского корабля, послышался грохот, подобный грому, но чугунные посланцы, несущие смерть мятежникам, были отправлены сгоряча, без учета расстояния, не сумели преодолеть расстояние между кораблями и упали сбоку от фрегата, причинив ему так же мало вреда, как град, гонимый ветром, какой-нибудь кровле. Фрегат, не удостоив ответом эту преждевременную атаку, продолжал идти бейдевинд, чтобы скорее сблизиться с неприятелем.

В это время капитан обернулся, чтобы бросить последний взгляд на свой корабль, и с удивлением увидел новое лицо, появившееся на сцене в эту страшную, торжественную минуту.

То был молодой человек лет двадцати двух-двадцати трех, не больше, с бледным и печальным лицом, одетый просто, но изящно; капитан прежде не замечал его у себя на корабле. Он стоял, прислонившись к бизань-мачте, сложив руки на груди и с меланхолическим видом посматривая на английское судно, приближавшееся на всех парусах. Это спокойствие в такую минуту, и притом в человеке невоенном, удивило капитана. Тут только вспомнил он о государственном преступнике, которого граф д’Оре привез к нему на борт в последнюю ночь якорной стоянки в Пор-Луи.

— Кто позволил вам выйти на палубу, сударь? — спросил капитан, смягчая свой голос так, что трудно было разобрать, обычный это вопрос или упрек.

— Никто, капитан, — спокойно ответил пленник. — Но я подумал, что в такой ситуации вы, может быть, не станете слишком строго исполнять приказания, данные вам на мой счет.

— Разве вы забыли, что вам запрещено общаться с экипажем?

— А я не для этого пришел сюда, сударь. Мне просто интересно, не вздумается ли какому-нибудь ядру унести меня с собой.

— Это легко может случиться, сударь, если вы будете стоять на этом месте. Послушайте меня, ступайте-ка лучше в трюм!

— Это совет или приказание, капитан?

— Вы вольны его воспринимать как вам угодно.

— В таком случае благодарю вас, — ответил молодой человек. — Я остаюсь здесь.

В эту минуту снова раздался страшный грохот: корабли были уже на три четверти пушечного выстрела друг от друга, и поэтому весь чугунный ураган пронесся сквозь паруса «Индианки». Два небольших обломка рангоута упали на палубу, послышались стоны и приглушенные крики нескольких человек. Капитан в это время смотрел на своего пленника: ядро пролетело в двух футах над его головой и сделало выемку в бизань-мачте, у которой он стоял, но, несмотря на смертельную опасность, молодой человек остался по-прежнему спокоен, как будто ангел-губитель и не повеял ему в лицо своим крылом. Капитан знал толк в храбрости, и ему достаточно было увидеть один этот поступок, чтобы понять, что за человек перед ним.

— Прекрасно, сударь, — сказал он. — Можете оставаться на палубе, а когда мы пойдем на абордаж и вам наскучит стоять сложа руки, возьмите какую-нибудь саблю или топор и помогайте нам. Теперь извините, больше не могу заниматься вами: у меня много дел. Огонь, господа! — крикнул он, направив рупор в батарейный люк. — Огонь!

— Канониры, огонь! — как эхо, послышалось в ответ.

В то же мгновение «Индианка» сотряслась от киля до верхушек мачт; послышался страшный грохот, облако дыма распростерлось, как парус, по правому борту и поднялось, гонимое ветром. Капитан, стоя на скамье вахтенного, с нетерпением ждал, когда дым рассеется, потому что за ним нельзя было видеть действие первого залпа. Как только взгляд его смог проникнуть сквозь завесу дыма, он заметил, что грот-стеньга обрушилась и завалила корму «Дрейка» снастями, а все паруса грот-мачты изрешечены. Капитан поднял рупор и закричал:

— Славно, ребята! Теперь выходим из ветра, и живо! Пока они убирают паруса, им некогда будет прошить нас бортовым залпом. Дайте огня сколько можете и на этот раз побрейте их подчистую.

Матросы бросились исполнять приказание. Корабль, грациозно повернув корму, начал выполнять маневр и кончил его, как предвидел капитан, без помехи со стороны неприятеля. Потом фрегат снова дрогнул, как вулкан, и, как вулкан, извергнул пламя и дым.

Канониры точно исполнили приказ капитана, и все снаряды попали в цель — в нижние части мачт противника. Ванты, канаты и гардели были расстреляны. Две мачты еще стояли, но везде вокруг них висели и валялись лохмотья парусов. Видно, на корабле случилось и какое-то серьезное повреждение (о нем трудно было судить на таком расстоянии), потому что ответный залп последовал с некоторой задержкой и неприятель взял прицел не вдоль — с носа к корме, а вкось. Впрочем, залп этот был ужасен: он целиком попал в бок фрегата и на палубу, так что поразил и судно и экипаж, но по непостижимому везению все три мачты уцелели. Лишь несколько канатов было порвано, однако это было незначительное повреждение, и оно не мешало кораблю маневрировать. Поль с одного взгляда заметил, что отделался людскими потерями, что уничтожению подверглась человеческая плоть, а не дерево. Охваченный радостной дрожью, он снова поднес рупор ко рту и прокричал:

— Лево руля! Возьмем англичанина с раковины левого борта. На абордаж, рыцари абордажа! Последний залп, чтобы сделать палубу гладкой, как понтон, и потом возьмем его штурмом, как крепость.

При первом движении «Индианки» капитан английского корабля понял ее маневр и попытался проделать то же самое, но в это время на палубе его раздался ужасный треск: грот-мачта, надломленная последним залпом «Индианки», покачалась несколько минут и, как дерево, вырванное с корнем, обрушилась на палубу, завалив ее снастями и парусами. Тут капитан Поль понял, что замедлило залп английского корабля.

— Теперь он ваш, его отдают вам даром, ребята, — закричал он, — надо только взять его! Еще залп с расстояния пистолетного выстрела — и на абордаж!

«Индианка» повиновалась, как хорошо выезженная лошадь, и, не встречая сопротивления, приближалась к неприятелю; у «Дрейка» оставался единственный ресурс — рукопашный бой, потому что он не мог уже маневрировать и пушки были для него бесполезны. Судьба английского корабля полностью зависела теперь от неприятеля, и фрегат, держась в некотором отдалении, мог бы спокойно изрешетить и потопить его, но капитан Поль пренебрег такой легкой победой и, находясь в пятидесяти шагах от противника, послал ему последний залп, потом, еще не видя его результата, кинулся на врага. Реи фрегата спутались с реями английского корабля, и американцы забросили абордажные крюки. В ту же минуту марсы и шкафуты «Индианки» вспыхнули, будто стойки с плошками в дни праздничной иллюминации, и горящие гранаты, как град, посыпались на палубу «Дрейка». За пушечной пальбой последовали ружейные выстрелы, и посреди этой адской трескотни раздавался звучный голос капитана:

— Смелей, ребята, смелей! Прикрепите бушприт к портам его юта! Так! Свяжите их крепко, как повешенного с виселицей! А теперь к передним каронадам! Огонь!

Все эти приказания были исполнены словно по мановению волшебной палочки, и корабли оказались как бы связанными железными узами; пушки, стоявшие на носу и еще не стрелявшие, загремели и подмели неприятельскую палубу залпом картечи; потом раздался последний страшный крик:

— На абордаж!

Подкрепляя слово примером, капитан «Индианки» бросил свой рупор, ставший теперь бесполезным, накрыл голову каской, застегнул ее под подбородком, взял в зубы кривую саблю, что была у него на боку, и бросился на бушприт, чтобы оттуда соскочить на корму неприятельского судна. Однако, несмотря на то что все эти приготовления Поль проделал так же быстро, как гром следует за молнией, не он первый очутился на борту «Дрейка»: там уже был молодой пленник, тот, что стоял у бизань-мачты. Скинув с себя верхнее платье и схватив топор, он впереди всех бросился навстречу смерти или победе.

— Вы не знакомы с дисциплиной у меня на борту, сударь! — сказал ему Поль, засмеявшись. — Раньше меня никто не смеет ступить на неприятельский корабль; на этот раз я вам прощаю, но впредь прошу этого не делать!

В ту же минуту с бушприта, с бортовых сеток, с концов рей, с абордажных крюков, со всего, что могло служить опорой для прыжка, матросы «Индианки» стали падать на палубу, как спелые плоды с дерева. Тут англичане, отступившие к носовой части корабля, демаскировали каронаду, которую они успели повернуть. Сноп огня и чугуна пронесся сквозь толпу нападающих. При этом едва ли не четвертая часть экипажа «Индианки», бранясь или вопя от боли, легла на вражескую палубу… Но громче стонов и проклятий раздался крик капитана:

— Все, кто жив, вперед!

Тут началась ужасная свалка, всеобщий рукопашный поединок; гром пушек, стрельба мушкетонов, треск гранат — все прекратилось, и в дело пошло холодное оружие, беззвучное и надежное, особенно у моряков, которые оставили себе для этой борьбы наследство гигантов, изгнанных уже несколько веков назад с полей наших битв. Это топоры, которыми моряки разносят друг другу головы; тесаки, которыми они распарывают грудь неприятелю; широкие пики, которыми они его пригвождают к обломкам мачты. Лишь временами в безмолвной резне раздавался одинокий пистолетный выстрел, словно стыдящийся нарушить эту ужасную резню. Рукопашный бой, где все настолько перемешалось, что описать его невозможно, продолжался с четверть часа. Наконец английский флаг спустился, экипаж «Дрейка» бросился через люки в батареи и в трюм, на палубе остались только победители, раненые и мертвые. Капитан «Индианки» стоял в группе своих матросов, поставив ногу на грудь неприятельского командира; справа от него был лейтенант Вальтер, а слева — молодой пленник в окровавленной рубашке: он тоже завоевывал победу.

— Теперь все кончено, — сказал Поль, подняв руку. — Кто осмелится нанести еще хоть один удар, будет иметь дело со мной! — Потом, протянув руку своему молодому пленнику, он добавил: — Сударь, вы мне расскажете сегодня вечером вашу историю, не так ли? Чувствую, что здесь какие-то гнусные козни. В Кайенну ссылают только подлых преступников, а вы так храбры, что не можете быть подлым…

IV

Через полгода после событий, о которых мы только что рассказали, в начале весны 1778 года, почтовая карета, запряженная парой сильных, но усталых коней и снизу доверху покрытая пылью и грязью, свидетельствующими о долгом пути, медленно ехала по дороге из Вана в Оре. Путешественник, трясшийся в ней по глубоким колеям проселочной дороги, был наш старый знакомый, граф Эмманюель, кого мы видели в самом начале нашего повествования на молу Пор-Луи. Он спешил из Парижа в старинный замок своей семьи, о которой настало время дать несколько более точные и более обстоятельные сведения.

Граф Эмманюель д’Оре принадлежал к одной из самых древних бретонских фамилий. Один из его предков сопровождал Людовика Святого в Святую землю, и с тех пор имя, последним носителем которого был Эмманюель, всегда фигурировало в истории и счастливых, и злополучных времен французской монархии. Отец его, маркиз д’Оре, кавалер ордена Святого Людовика, командор ордена Святого Михаила и большого креста ордена Святого Духа, своим знатным происхождением, богатством и личными достоинствами выделялся среди придворных короля Людовика XV, пожаловавшего ему чин командира полка. Влияние его при дворе еще более возросло, когда он женился на мадемуазель де Сабле, не уступавшей ему ни знатностью, ни положением. Блестящая будущность открывалась перед молодыми супругами, как вдруг, лет через пять после их женитьбы, при дворе разнесся слух, будто маркиз д’Оре во время поездки в свое поместье сошел с ума.

Этой новости долго не верили; однако наступила уже зима, но ни он, ни жена его не появлялись в Версале. Место маркиза при дворе целый год оставалось вакантным, поскольку король все надеялся, что тот поправится; но прошла еще зима, и даже маркиза не являлась к королеве. Во Франции забывают быстро; отсутствие — серьезная болезнь: против нее не устоит самое древнее, самое знатное имя. Саван равнодушия мало-помалу распростерся над этой фамилией, затворившейся в своем старом замке, как в склепе, — от нее не слышно было ни просьб, ни жалоб.

Генеалоги внесли, однако, в родословные рождение сына и дочери маркиза и маркизы д’Оре; других детей у супругов не было. Имя д’Оре по-прежнему значилось в списках французского дворянства, но уже двадцать лет никто из членов этой фамилии не был замешан ни в альковных интригах, ни в политических делах, не был ни приверженцем, ни противником г-жи Помпадур или г-жи Дюбарри, не участвовал в победах маршала де Брольи, не потерпел поражение вместе с графом де Клермоном — о них не было ни звука ни отзвука, и про них совершенно забыли.

Между тем древнее имя сеньоров д’Оре было два раза произнесено при дворе, но тихо, без всякого отголоска: в первый раз в 1769 году, когда молодой граф Эмманюель был принят в пажи его величества Людовика XV, и второй раз, когда он вышел из числа пажей и поступил в мушкетеры юного короля Людовика XVI. Вскоре граф познакомился с неким бароном де Лектуром, который был дальним родственником г-на де Морепа и имел на него довольно большое влияние. Барон, расположенный к Эмманюелю, представил его этому старому царедворцу, и тот, узнав, что у графа д’Оре есть сестра, сказал мимоходом, что их семьи могли бы породниться.

Молодой и честолюбивый Эмманюель очень обрадовался этому предложению: ему надоело бороться с забвением, которому было предано их семейство, а этот союз подавал ему надежду занять со временем при дворе место, принадлежавшее его отцу в царствование покойного короля, и он с поспешностью ухватился за первую открывавшуюся ему возможность. Господин де Лектур также настаивал на немедленной свадьбе под предлогом скрепить родственным союзом дружбу свою с Эмманюелем, а это было тем более лестно для молодого графа, что человек, добивавшийся руки его сестры, никогда не видел ее. Маркиза д’Оре также с радостью согласилась на брак, открывавший ее сыну путь к королевским милостям. Таким образом, все уже было улажено если не между женихом и невестой, то между их семьями, и Эмманюель, опередив жениха всего на три-четыре дня, ехал сообщить матери, что все сделано по ее желанию. Будущей же супруге Маргарите просто объявили о принятом решении, не спрашивая ее согласия, — примерно так же как объявляют осужденному смертный приговор.

Убаюканный блестящими мечтами о своем предстоящем возвышении, лелея в уме самые честолюбивые планы, вернулся молодой граф Эмманюель в мрачный замок своих предков. Башни феодальных времен, почерневшие от времени стены, поросшие травою дворы составляли совершенную противоположность лучезарным надеждам их владельца. На полтора льё вокруг замка не было никакого жилья; одним из фасадов он выходил на ту часть океана, которую прозывали Диким морем, потому что буря беспрестанно вздымала его волны; другим фасадом он был обращен в огромный парк, уже лет двадцать предоставленный прихотям своей растительности и превратившийся в настоящий лес. Что касается внутренних покоев, то, за исключением комнат, занимаемых хозяевами, все остальные были заперты и убранство их, обновленное в царствование Людовика ХIV, благодаря стараниям многочисленной прислуги сохраняло еще тот богатый и аристократический вид, какой начала утрачивать более изящная, но не столь величественная современная мебель, что выходила из мастерских Буля, привилегированного придворного поставщика.

Сойдя с кареты, граф Эмманюель прошел прямо в комнату, украшенную лепниной, с расписным потолком и узорчатым камином. Ему так хотелось поскорее сообщить матери привезенные им добрые вести, что он даже не стал переодеваться. Бросив на стол шляпу, перчатки и дорожные пистолеты, он тотчас послал старого слугу известить маркизу о своем приезде и спросить ее, позволит она прийти к ней или сама пожалует в его комнату. В этой старинной фамилии уважение детей к родителям было так велико, что сын после пяти месяцев разлуки не смел без позволения явиться к своей матери. Что касается маркиза д’Оре, то дети видели отца только два или три раза в жизни, и то украдкой: их всегда тщательно удаляли от него, говоря, что он в своем помешательстве необыкновенно раздражителен. Только маркиза, образец супружеских добродетелей, была всегда с мужем и даже выполняла при бедном безумце обязанности слуги. За эту самоотверженность во всех окрестных селениях имя ее чтили почти наравне с именами святых, кому земная самоотверженность завоевала место на небе.

Через минуту старый слуга вернулся и возвестил, что госпожа маркиза д’Оре сама сейчас пожалует в комнату графа и просит его там подождать. Вслед за тем отворилась дальняя дверь и в комнату вошла мать Эмманюеля. То была женщина лет сорока — сорока пяти, высокая, бледная, но еще очень красивая; в спокойном, строгом и печальном лице ее было что-то надменное, сильное и властное. Она ходила во вдовьей одежде по моде 1760 года, ибо не снимала траура с тех пор, как муж ее помешался. Длинное черное платье придавало ее походке — медленной и бесстрастной, как поступь тени, — нечто торжественное, внушавшее всем окружающим эту необычную женщину непонятный страх: его не могла у ее детей победить даже сыновняя и дочерняя любовь.

Вот почему, когда маркиза вошла в комнату, Эмманюель вздрогнул, словно при появлении привидения, встал, сделал три шага вперед, почтительно преклонил колено и поцеловал протянутую ему руку.

— Встаньте, сударь, — сказала она, — рада вас видеть снова.

Маркиза произнесла эти слова так спокойно и холодно, как будто ее сын, которого она уже пять месяцев не видела, уехал только вчера. Эмманюель поднялся и провел мать к креслу; она села, а он стал перед ней в почтительной позе.

— Я получила ваше письмо, граф, — сказала она, — и должна сделать комплимент: вы человек ловкий. По-моему, вы рождены быть дипломатом, а не военным, и барону де Лектуру надо было бы выхлопотать вам не полк, а место посланника.

— Лектур готов ходатайствовать обо всем, чего бы мы ни захотели, и больше того — получит все, что мы захотим, настолько сильно его влияние на господина де Морепа и настолько он влюблен в мою сестру.

— Влюблен в женщину, которую он никогда не видел?

— Лектур — человек здравомыслящий, сударыня. Он знает Маргариту по моим рассказам, знает по слухам о нашем богатстве и потому очень хочет стать вашим сыном и моим братом. Он сам просил, чтобы все предварительные обряды были совершены без него. Вы приказали сделать оглашение в церкви, сударыня?

— Да.

— Так послезавтра мы можем подписать брачный договор?

— С Божьей помощью все будет готово.

— Покорнейше благодарю вас, сударыня.

— Но скажите мне, — продолжала маркиза, опершись о ручку кресла и нагнувшись к Эмманюелю, — не задавал он вам вопросов о том молодом человеке, кого министр по его просьбе отправил в ссылку?

— Ни единого, матушка. О такого рода услугах просят без объяснений, а оказывают их с полным доверием; между людьми, умеющими вести себя, принято о них сразу же забывать.

— Так он ничего не знает?

— Нет, а если бы даже знал все…

— Что же тогда?

— Я полагаю, сударыня, он в достаточной мере философ, и это открытие нисколько бы не изменило его намерений.

— Я так и думала: он разорен, — словно говоря сама с собой, с выражением глубочайшего презрения произнесла маркиза.

— Но если и так, сударыня, — сказал Эмманюель с некоторым беспокойством, — вы, надеюсь, не откажете ему?

— Разве мы недостаточно богаты, чтобы восстановить его состояние, коль скоро он восстановит наше положение?

— Да, но моя сестра…

— Вы полагаете, что она может воспротивиться моему приказанию?

— А вы думаете, что она совершенно забыла Люзиньяна?

— По крайней мере, за все эти полгода она не осмеливалась при мне вспоминать о нем.

— Подумайте, матушка, — продолжал Эмманюэль, — ведь эта женитьба — единственное средство возвысить нашу фамилию. Я не смею скрывать от вас нашего положения. Отец уже пятнадцать лет болен и пятнадцать лет не бывал при дворе, поэтому покойный король совершенно забыл о его существовании, а молодой король после вступления на престол не вспомнил о нем ни разу. Ваши мужественные заботы о маркизе не позволили вам даже на миг покинуть его с тех пор, как он лишился рассудка. Господь видит и вознаграждает добродетели, подобные вашим, сударыня, но мир о них не знает; и пока вы в этом старом замке, затерянном в бретонской глуши, исполняете ту святую и утешительную миссию, какую в своей строгости называете долгом, прежние ваши друзья или умерли, или забыли о нас, так что, сударыня, когда я явился ко двору, — больно сказать! — наше имя, имя семьи д’Оре, было их величествам едва известно лишь из истории…

— Да, у королей короткая память, я это знаю, — пробормотала маркиза, но тут же, словно упрекая себя в кощунстве, продолжала, — однако надеюсь, что благословение Божье вечно будет над их величествами и над Францией.

— А что может нанести удар их счастью? — спросил Эмманюель с той безусловной верой в будущее, что в эту эпоху была одной из отличительных черт безрассудного и беззаботного французского дворянства. — Людовик Шестнадцатый молод и добр; Мария Антуанетта молода и прекрасна; добрый и верный народ их обожает. Судьба, благодарение Богу, поставила их выше любых несчастий.

— Никто на свете не может быть выше слабостей и заблуждений человеческих, — сказала маркиза, покачав головой. — Ничье сердце, каким бы сильным оно себя ни считало и каким бы непоколебимым оно ни было, не в состоянии укрыться от страстей. И любая голова, даже коронованная, может поседеть за одну ночь. Народ добр и верен, говорите вы? — Маркиза встала, медленно подошла к окну и торжественным жестом протянула руку к океану. — Посмотрите, — произнесла она, — вот море: теперь оно спокойно и безмятежно, но завтра, сегодня ночью, через час, может быть, дыхание урагана принесет к нам предсмертные крики тех, кого оно поглотит в своих безднах. Я не живу в свете, но до меня порой доходят вести, словно приносимые невидимыми и пророческими духами. Правда ли, что есть философская секта, в заблуждения которой вовлечены и знатные люди? Правда ли, что целая часть света желает отделиться от матери-родины и ее дети отказываются признавать своего отца-короля? Правда ли, что есть народ, который именует себя нацией? Я слышала даже, что некоторые знатные люди переплыли океан, чтобы предложить мятежникам свою шпагу, которую их предки обнажали только по слову своих законных государей. Мне говорили — или, может быть, мне это приснилось в моем одиночестве? — что даже король Людовик Шестнадцатый и королева Мария Антуанетта, забывая, что все государи — братья между собой, одобряют эти действия своих подданных и даже дали дозволение какому-то пирату вести боевые действия?

— Все это правда, — подтвердил взволнованный Эмманюель.

— Ну да сохранит и помилует Господь их величества короля и королеву Франции! — сказала маркиза, медленно выходя из комнаты.

Эмманюель был так поражен ее печальными предчувствиями, что ни словом, ни жестом не попытался ее удержать. Он стоял некоторое время, посерьезневший и задумавшийся, будто окутанный тенью, что отбросил на него траур матери; но скоро его беспечный характер снова взял верх над грустью, и граф, будто решив сменой пейзажа вызвать смену мыслей, отошел от окна, выходившего к морю, и оперся на другое, откуда видна была вся равнина, простирающаяся между Оре и Ваном. Через несколько минут граф заметил вдали, на той же дороге, по которой недавно ехал он сам, двух всадников. Они, по-видимому, тоже направлялись к замку. Сначала трудно было понять, кто они; но по мере их приближения стало видно, что это господин со своим слугой. Первый был одет так, как обыкновенно одевались в то время молодые франты: на нем был короткий зеленый сюртук с золотыми брандебурами, юолоты из белого трико, сапоги с отворотами и круглая шляпа, отделанная широким шнуром. Волосы его были связаны лентой. Он сидел на прекрасном, очень дорогом английском скакуне и управлял им с изяществом наездника, глубоко изучившего искусство верховой езды. За ним, в некотором отдалении, ехал слуга в красивой, расшитой золотом ливрее, соответствовавшей аристократическому облику его господина. Эмманюель, видя, что они направляются прямо к замку, подумал, что это барон де Лектур вздумал удивить его, приехав раньше назначенного времени, но вскоре заметил свою ошибку. Графу показалось, что он уже не в первый раз видел этого всадника, однако никак не мог припомнить, где и при каких обстоятельствах это было. Пока он искал в памяти, с каким событием его жизни связано смутное воспоминание об этом человеке, вновь прибывшие скрылись за углом стены. Спустя минут пять Эмманюель услышал во дворе цоканье копыт; вслед за этим лакей отворил дверь и доложил: «Господин Поль!»

V

Имя это, как и облик того, о ком доложили, пробудило в памяти Эмманюеля неясное воспоминание; но он еще не успел припомнить ни даты, ни обстоятельств, связанных с ним, как приезжий, предшествуемый лакеем, вошел в дверь, противоположную той, в какую вышла маркиза. Хотя этот визит был некстати — молодой граф, занятый планами на будущее, хотел обстоятельно обдумать их, вместо того чтобы таить в сердце, — однако правила приличия, строго соблюдавшиеся в то время порядочными людьми, заставили его принять посетителя с изысканной учтивостью, ибо по всему заметно было, что это человек светский. После обычных приветствий Эмманюель пригласил незнакомца сесть; разговор начался с обмена любезностями.

— Очень рад видеть вас, господин граф, — сказал приезжий.

— Мне эту счастливую возможность дал случай, — ответил Эмманюель, — часом раньше вы меня не застали бы, я только что приехал из Парижа.

— Я это знаю, господин граф, ибо мы следовали одной дорогой; я выехал на час позже вас и везде по дороге справлялся о вас у форейторов, имевших честь вас везти.

— Позвольте спросить, сударь, — произнес Эмманюель с оттенком недовольства, — чему я обязан таким вниманием к моей персоне?

— Это внимание естественно по отношению к старым знакомым, и я мог бы пожаловаться на то, что оно не взаимно.

— В самом деле, сударь, мне кажется, что я вас где-то видел, однако мои воспоминания очень смутны. Будьте так добры, помогите им.

— Если так, господин граф, то, видно, у вас память действительно слаба, потому что в эти полгода мы с вами встречались трижды.

— Рискуя снова подвергнуться упреку, должен признаться, сударь, что для меня пока ничего не прояснилось. Соблаговолите, прошу вас, уточнить, когда и где это было, напомнить мне, при каких обстоятельствах я имел честь в первый раз встретиться с вами?

— В первый раз, господин граф, я имел честь встретить вас на морском берегу, в Пор-Луи. Вы хотели получить сведения о неком фрегате, и мне посчастливилось вам их предоставить. Помнится даже, я сопровождал вас на борт фрегата. Я был тогда в форме лейтенанта королевского флота, а вы — в мундире мушкетера.

— Да, точно, сударь, я даже помню, как отбыл с корабля, не поблагодарив вас за услугу, что вы мне оказали.

— Ошибаетесь, господин граф, вы меня поблагодарили, но уже при втором нашем свидании.

— Где ж это?

— На том же корабле, куда я вас доставил, в каюте. Теперь на мне была форма капитана судна: синий мундир, красный камзол, красные юолоты, серые чулки, треуголка, букли. Правда, капитан показался лет на тридцать постарше лейтенанта… я не случайно так быстро состарился, ибо вы, вероятно, не решились бы вверить молодому человеку важную тайну, которую мне тогда сообщили.

— То, что вы мне напомнили, невероятно, сударь; но теперь мне кажется, что это точно правда. Да, да, я помню: вы… то есть старый капитан стоял в тени, и глаза его блестели точно так же, как теперь ваши. Я их не забыл! Но это, вы говорите, был предпоследний раз, когда я имел честь вас видеть. Прошу вас, сударь, помогите еще раз моим воспоминаниям — я не припомню последней встречи.

— В последний раз мы с вами встретились, господин граф, неделю назад в Париже… на фехтовальном состязании у Сен-Жоржа, на улице Шантерен. Вы, может быть, вспомните английского джентльмена в красном сюртуке, облегающих панталонах и с яркими рыжими волосами, которые и под пудрой были рыжими, помните? Я даже имел честь сразиться с вами, господин граф, мне повезло, и я кольнул вас трижды, а вы не коснулись меня ни разу. В этот раз меня звали Джонсом.

— Странное дело! Совсем другой человек, а взгляд тот же самый.

— Богу угодно, — ответил Поль, — чтобы взгляд был тем единственным, чего нельзя изменить; вот почему он вложил в каждый взгляд искорку своего огня. Так вот, этим лейтенантом, этим капитаном, этим англичанином был я.

— А сегодня кто же вы, сударь, позвольте спросить? Согласитесь, этот вопрос совсем не лишний, когда имеешь дело с человеком, способным так великолепно входить в роль.

— Сегодня, господин граф, как вы изволите видеть, я не имею никакой причины кого-то изображать и явился к вам в простом костюме, без затей, в каком молодые сеньоры обычно ездят в гости к деревенским соседям. Сегодня я могу быть кем вам будет угодно: французом, англичанином, испанцем, даже американцем. На каком из этих языков вы хотите продолжать нашу беседу?

— Хотя некоторые из них мне так же знакомы, как и вам, сударь, я предпочитаю французский: он позволяет объясниться кратко и сжато.

— Как вам угодно, господин граф, — с выражением глубокой грусти ответил Поль. — Я тоже люблю французский язык больше всякого другого, ибо родился на французской земле и солнце Франции было первой радостью для моего взгляда; хотя потом я нередко видел более плодородные земли и более яркое солнце, для меня навсегда существуют одна земля и одно солнце: солнце и земля Франции.

— Ваш национальный энтузиазм, — с иронией прервал его Эмманюель, — заставляет вас, сударь, забыть о деле, которому я обязан честью вашего визита.

— Ваша правда, господин граф, перейду к делу. С полгода назад, гуляя в Пор-Луи по берегу, вы заметили во внешней гавани фрегат с узким корпусом, высокими тонкими мачтами и сказали себе: «Видно, у капитана этого судна есть свои причины иметь так много парусов и так мало дерева». Поэтому вам пришло в голову, что я какой-нибудь флибустьер, то есть пират, корсар, как там еще?

— А неужели это не так?

— Я уже не раз, сударь, выражал восхищение вашей сметливостью и остротой взгляда, сразу проникающего в суть людей и вещей, — сказал Поль с легкой иронией.

— Довольно комплиментов, сударь, поговорим о деле.

— Итак, составив это мнение, вы попросили какого-то лейтенанта отвезти вас на фрегат, где в каюте познакомились с неким капитаном. У вас было предписание морского министра, которое любому капитану дальнего плавания, чье судно под французским флагом идет в Мексиканский залив, вменяло в обязанность отвезти по вашему требованию в Кайенну некоего Люзиньяна, виновного в государственном преступлении.

— Все это правда.

— Я подчинился этому приказу. Я не знал тогда, что вся вина этого важного преступника состояла в том, что он был любовником вашей сестры.

— Сударь!.. — прервал его Эмманюель, вскочив со стула.

— Какие у вас прекрасные пистолеты, граф, — небрежно продолжал Поль, рассматривая оружие, брошенное графом д’Оре на стол, когда он вошел в комнату.

— И они заряжены, сударь, — проговорил Эмманюель с выражением, которого нельзя было не понять.

— А надежны они? — спросил Поль с притворным равнодушием.

— Вы хоть сейчас можете их опробовать, сударь, если вам будет угодно выйти со мною в парк, — ответил Эмманюель.

— Не стоит выходить отсюда, господин граф, — ответил Поль, делая вид, что он не почувствовал вызова в словах Эмманюеля. — Вот хорошая цель и на порядочном расстоянии.

С этими словами капитан взял пистолет, взвел курок и направил ствол его через открытое окно к верхушке небольшого дерева. На верхней ветке сидел и весело, пронзительно пел щегол; раздался выстрел, и бедная птица, разорванная пополам, упала на землю. Поль спокойно положил пистолет на стол.

— Вы правы, господин граф, ваши пистолеты хороши, — сказал он. — И я советую вам не расставаться с ними.

— Должен выразить вам свое восхищение, — воскликнул Эмманюель, — у вас твердая рука!

— Немудрено, граф, — произнес Поль с обычным своим меланхолическим видом. — В долгие штили, когда ни одно дуновение ветра не пробегает по Божьему зеркалу, называемому океаном, мы, моряки, вынуждены искать развлечений, которых у вас на суше так много. Тогда мы упражняем нашу меткость, стреляем по чайкам, лениво покачивающимся на воде; по морским рыболовам, бросающимся с неба, чтобы схватить неосторожно поднявшуюся к поверхности рыбу; по ласточкам — они, утомившись от долгого пути, садятся отдыхать на реи. Вот, господин граф, каким образом приобретается ловкость в искусстве, что кажется вам совершенно непонятным у человека нашей профессии.

— Продолжайте, сударь, но только, если можно, вернемся к предмету нашего разговора.

— Люзиньян оказался храбрым и честным молодым человеком. Он рассказал мне свою историю, и я узнал, что он был сыном близкого друга вашего отца; что, оставшись после его смерти без денег и круглым сиротой, был взят к вам в дом за год или два до того, как по какой-то таинственной причине маркиз лишился рассудка; что он воспитывался вместе с вами и с самого начала вы возненавидели его, а сестра ваша полюбила. Он рассказал, как вместе с Маргаритой они росли в уединении и замечали свое одиночество только тогда, когда не были вместе; от него я узнал о всех подробностях их юношеской любви и о том, как Маргарита однажды повторила ему слова юной девушки из Вероны: «Я буду принадлежать тебе или могиле».

— И она слишком хорошо сдержала свое слово!

— Да, не правда ли? И вы, добродетельные люди, называете позором и бесчестьем чувство молоденькой девушки, по своей чистоте и невинности не сумевшей устоять против природного влечения и любви! Ваша мать, постоянно ухаживающая за больным мужем, не могла наблюдать за дочерью (я знаю не только о слабостях вашей сестры, сударь, но и о добродетелях вашей матери; это суровая женщина, более суровая, чем следовало бы, ведь ее единственное преимущество перед другими — то, что она никогда не ошибалась); итак, ваша мать однажды ночью услышала приглушенные стоны. Она вошла в спальню вашей сестры, подошла, бледная и безмолвная, к ее постели, бесстрастно вырвала у нее из рук только что родившегося младенца и ушла с ним, не произнеся ни единого упрека дочери, лишь сильнее побледнев и крепче сжав губы. Бедная Маргарита не издала ни одной жалобы, ни одного крика: увидев мать, она лишилась чувств. Так ли все было, господин граф? Верны ли мои сведения об этой страшной истории?

— Да, — прошептал Эмманюель, совершенно пораженный, — я должен признаться, что вам известны все подробности.

— Дело в том, — сказал Поль, вынимая из кармана бумажник, — дело в том, что обо всем этом говорится в письмах вашей сестры к Люзиньяну. Готовясь занять место, полученное им по вашей протекции между ворами и убийцами, он отдал их мне и просил возвратить той, что их написала.

— Дайте же мне их, сударь! — воскликнул Эмманюель, быстро протянув руку к бумажнику. — Они будут в целости возвращены сестре, которая была так безрассудна, что…

— Что смела жаловаться единственному на свете человеку, по-настоящему ее любившему? (Поль отдернул бумажник и спрятал его в карман.) В самом деле, какое безрассудство! Мать отнимает у нее ребенка, а она проливает горькие слезы на груди отца этого ребенка! Какая безрассудная сестра! Не найдя опоры против этого тиранства в брате, она унижает свое знатное имя, выставляя его под письмами, что в тупых и предвзятых глазах света могут — как это у вас называется? — покрыть все семейство позором, не так ли?

— Хорошо, сударь, если вы так хорошо понимаете всю важность этих писем, — сказал Эмманюель, покраснев от нетерпения, — то исполните доверенное вам поручение — отдайте их мне, или моей матери, или моей сестре.

— Так я и хотел было сделать, когда сошел на берег в Лорьяне, сударь; но дней десять — двенадцать назад я зашел в церковь…

— В церковь?

— Да, сударь.

— Зачем?

— Помолиться.

— Ах, господин капитан Поль верит в Бога?

— Если бы я не верил, господин граф, к кому взывал бы я во время бури?

— Так что же было в этой церкви?..

— А в этой церкви, сударь, я услышал, как аббат объявлял о скором бракосочетании знатной девицы Маргариты д’Оре с высокородным и владетельным сеньором бароном де Лектуром. Я спросил о вас. Мне сказали, что вы в Париже, а мне самому было необходимо ехать туда, чтобы доложить его величеству королю об исполнении данного мне поручения.

— Королю!

— Да, сударь, самому королю, его величеству Людовику Шестнадцатому. Я поехал, встретил вас у Сен-Жоржа, узнал, что вы торопитесь, и постарался поспеть сюда сразу после вас… И вот я перед вами, сударь, но намерения мои не те, какими они были, когда я три недели назад высадился в Бретани.

— Каковы же эти новые намерения, сударь? Говорите, надо же нам когда-нибудь кончить этот разговор!

— Мне пришло в голову, что если уж все покинули несчастного ребенка, даже мать, то, кроме меня, некому о нем позаботиться. Учитывая ваше положение, сударь, и желание вступить в родство с бароном де Лектуром, который только один, как вам кажется, может помочь в исполнении ваших честолюбивых замыслов, я надеюсь, что вы охотно дадите за эти письма, скажем, сто тысяч франков. Это немного при доходе в двести тысяч ливров.

— Но кто же поручится мне, что эти сто тысяч…

— Вы правы, сударь. Дайте мне письменное обязательство выплачивать ежегодно юному Эктору де Люзиньяну проценты от этих ста тысяч, и я отдам вам письма Маргариты.

— Это все, сударь?

— Кроме того, я требую, чтобы вы отдали этого ребенка в мое распоряжение: на деньги, полученные от вас, я буду его воспитывать вдалеке от матери, которая забудет сына, и от отца, которого вы отправили в ссылку.

— Хорошо, сударь. Если б я знал, что дело идет о такой мелкой сумме и что вы приехали по такому ничтожному поводу, я бы не стал так беспокоиться. Однако вы мне позволите поговорить об этом с матушкой?

— Господин граф… — начал было слуга, отворяя дверь.

— Меня ни для кого нет дома, оставьте меня! — взорвался Эмманюель с досадой.

— Сестра господина графа желает его видеть.

— Пусть придет позже.

— Мадемуазель желает видеть господина графа немедленно.

— Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, — сказал Поль.

— Но сестра не должна вас видеть, сударь. Вы понимаете, как это важно.

— Согласен, но и мне никак нельзя уехать отсюда не завершив дела, за которым я приехал… Позвольте мне войти в этот кабинет.

— Прекрасно, сударь — ответил граф, отворяя дверь. — Но поскорее, прошу вас.

Поль вошел в кабинет, Эмманюель быстро захлопнул за ним дверь, и в ту же минуту с другой стороны вошла Маргарита.

VI

Маргарита д’Оре, чью историю читатель уже знает из разговора капитана с графом Эмманюелем, была одной из тех хрупких и бледных красавиц, на чьем облике лежит печать аристократического происхождения. Благородная кровь предков заметна была и по мягкой гибкости ее стана, и матовой белизне кожи, и по совершенству тоненьких пальчиков, оканчивающихся розовыми прозрачными ноготками. Ясно было видно, что ножки эти, такие маленькие, что обе влезли бы в башмак простой женщины, умеют ходить только по мягким коврам или по ухоженной лужайке парка. В ее осанке при всей грациозности было, впрочем, что-то гордое и надменное, напоминающее фамильный портрет. При взгляде на нее можно было догадаться и о ее готовности к самопожертвованию, и о способности восстать против любой навязанной тирании: самопожертвование было для ее сердца инстинктивной добродетелью, тогда как повиновение было для ее ума лишь обязанностью, привитой воспитанием. Видно было, что удары судьбы согнули ее как лилию, но не как тростинку.

Когда она появилась на пороге, ее черты выражали такое глубокое уныние, на щеках были следы таких жгучих слез, тело согнулось под грузом такого безысходного несчастья, что Эмманюель понял: она собрала все свои силы, чтобы казаться спокойной. Увидев брата, Маргарита сделала усилие над собой и нервной, но твердой походкой подошла к креслу, на котором он сидел. Однако, заметив на лице Эмманюеля гримасу нетерпения, появившуюся, когда его прервали, она остановилась; эти дети одной матери, которым общество не дало еще равных прав, посмотрели друг на друга как чужие: в его глазах сквозило честолюбие, в ее — страх. Впрочем, Маргарита быстро справилась со своими чувствами.

— Наконец-то ты приехал, Эмманюель, — сказала она. — Я ждала твоего возвращения, как слепой ждет света; но по тому, как ты принимаешь сестру, догадываюсь, что напрасно я на тебя надеялась.

— Если моя сестра опять стала такой, какой должна всегда быть, — произнес Эмманюель, — то есть покорной и почтительной дочерью, она, конечно, за время моего отсутствия поняла, чего требует от нее положение, занимаемое ею в обществе, забыла о том, что прошло и не должно было происходить, а следовательно, незачем о нем вспоминать, и готова к открывающемуся перед ней новому будущему. Если она пришла ко мне с этим, я готов обнять ее и она всегда будет мне сестрой.

— Выслушай меня внимательно, — сказала Маргарита, — и не принимай слов моих за упреки кому бы то ни было. Я хочу оправдаться только перед собой. Если б матушка — Боже меня упаси обвинять ее: она забыла о нас ради священного долга, — если б матушка была для меня тем, чем обычно бывает мать для своих дочерей, я бы открывала ей сердце свое как книгу, и она могла бы сразу, как только в ней появлялись опасные мысли, остеречь меня, и я бы избежала искушения. Если бы я была воспитана в большом свете, а не росла как дикий цветок в тени этого старого замка, я с детства понимала бы свое положение в обществе, о чем ты мне теперь напоминаешь, и, вероятно, не нарушила бы приличий, каких оно требует, и обязанностей, какие оно налагает. Наконец, если б я общалась со светскими женщинами, чей игривый нрав и легкомысленные сердца ты мне часто расхваливаешь, а я никогда их не видела, — да, понимаю, я совершила бы те же ошибки, что совершены мною по любви, но смогла бы забыть… Да! Может быть, тогда я забыла бы прошлое, посеяла бы на нем новые воспоминания, как сажают цветы на могилах, а потом, забыв о том, где они выросли, нарвала этих цветов и сделала бы себе из них бальный букет и свадебный венок. Но, к несчастью, все было не так, Эмманюель. Меня стали предостерегать, когда уже нельзя было избежать опасности, мне напомнили о моем имени и положении в обществе, когда я уже стала недостойной их, и теперь требуют, чтобы я думала о радостном будущем, когда сердце плачет о прошлом!..

— Какой же из всего этого вывод? — с досадой спросил Эмманюель.

— Вывод, — ответила Маргарита, — можешь сделать только ты, Эмманюель, вывод если и не радостный, то, по крайней мере, честный. Я не могу прибегнуть к помощи отца, увы! Он вряд ли узнал бы свою дочь. Нет надежды у меня и на матушку: от одного ее взгляда кровь застывает в моих жилах, одно ее слово меня убивает. К тебе одному я могу обратиться, тебе одному могу сказать: «Брат, теперь ты старший в доме, ты теперь должен заботиться о чести нашего имени. Я по незнанию совершила недостойный поступок и наказана за ошибку как за преступление. Не достаточно ли этого?»

— Что же далее? — с нетерпением прервал ее Эмманюель. — Говори яснее, о чем ты просишь?

— Я прошу, брат мой, поскольку решено, что мой союз с единственным человеком, кого я могу любить, для меня невозможен, соразмерить наказание с моими силами. Матушка — да простит ее Бог! — отняла у меня моего ребенка, словно у нее самой никогда не было детей! И мой ребенок будет расти где-то далеко от меня, в забвении и безвестности. Матушка взялась за моего сына, а ты, Эмманюель, ты решил погубить его отца и поступил с ним так жестоко, как нельзя поступать не просто человеку с человеком, но даже судье с преступником. Теперь вы оба объединились против меня и хотите подвергнуть мученичеству более тяжкому, чем то, что ведет на небо. Я прошу, Эмманюель, именем нашего детства, что мы провели в одной колыбели, нашей юности, что протекала под одной кровлей, именем нашего родства заклинаю тебя: отпусти меня в монастырь! Там, клянусь тебе, оплакивая свой проступок на коленях перед Господом, я буду ежедневно молить его в воздаяние за свои слезы и страдания вернуть рассудок нашему отцу, наделить матушку душевным спокойствием и благополучием, осыпать тебя, Эмманюель, почестями, славой и богатством! Клянусь тебе в этом.

— Да, и в свете станут говорить, что я пожертвовал сестрой ради своего возвышения, стал наследником ее состояния еще при жизни несчастной. Полно, ты с ума сошла!

— Послушай, Эмманюель, — сказала Маргарита, опершись о спинку стула, стоявшего подле нее.

— Что еще?

— Если ты кому-нибудь даешь слово, ты ведь его держишь, не так ли?

— Я дворянин.

— Ну, так видишь этот браслет?

— Прекрасно вижу; что дальше?

— Он заперт ключом, ключ от него в перстне, этот перстень отдан вместе с моим словом, и я буду считать себя свободной только в том случае, если он вернется ко мне.

— А у кого же этот ключ?

— У того, кто по твоей и матушкиной милости так далеко, что послать за ключом невозможно. Он в Кайенне.

— Да ты побудь только два месяца замужем, — сказал Эмманюель с иронической улыбкой, — и этот браслет так тебе надоест, что сама захочешь его сбросить.

— Я, кажется, говорила тебе, что он заперт на моей руке.

— А разве ты не знаешь, что делают, когда теряют ключ от двери и не могут попасть домой? Посылают за слесарем!

— Ну, а в этом случае, Эмманюель, — сказала Маргарита, повысив голос и торжественно протягивая к брату руку, — придется послать за палачом. Эта рука не достанется никому, если только ее не отрубят.

— Тише! Ради Бога тише! — Эмманюель вскочил и с беспокойством посмотрел на дверь кабинета.

— Ну вот, все сказано, — произнесла Маргарита. — Я надеялась только на тебя, Эмманюель. Я знаю, что ты не в состоянии понять глубокого чувства, но ты ведь не злой. Я пришла в слезах — взгляни, лгу ли я? — сказать тебе: «Брат, это замужество станет несчастьем и отчаянием всей моей жизни; я предпочитаю монастырь, нищету, смерть!» Но ты не выслушал меня, а если выслушал, то не понял. Что ж, я обращусь к этому человеку, к его чести, к его деликатности. Если этого будет мало, я расскажу ему обо всем: о моей любви к другому, о моей ошибке, о моем преступлении; скажу, что у меня есть сын, ибо, хоть его похитили, хоть я не могу его видеть и не знаю, где он, мой сын жив. Смерть ребенка не может не отозваться в сердце матери. Если и это не подействует, я скажу ему, что и теперь люблю другого, а его не могу и никогда не смогу любить.

— Пожалуйста, говори ему что хочешь! — сказал Эмманюель, раздраженный этой настойчивостью. — Сегодня вечером мы подпишем брачный договор, а завтра ты станешь баронессой де Лектур.

— Что ж, я воистину буду несчастнейшей из женщин! — ответила Маргарита. — Я никогда уже не смогу ни любить брата, ни уважать мужа! Прощай, Эмманюель, но не забудь: брачный договор еще не подписан!

Маргарита вышла из кабинета; на лице ее застыло выражение глубокого отчаяния, и не увидеть его было невозможно. Эмманюель смотрел ей вслед с беспокойством: он считал уже, что одержал победу, а теперь понял, что придется выдержать еще упорную борьбу. Некоторое время граф сидел безмолвно и неподвижно, потом обернулся и увидел стоявшего в дверях кабинета капитана Поля, о ком совсем забыл. Мгновенно вспомнив, как важно для него в подобных обстоятельствах иметь бумаги, предложенные ему моряком, граф поспешно сел к столу, схватил перо и бумагу и быстро повернулся к Полю:

— Теперь мы одни, сударь, и можем без помех кончить наше дело. Каких обязательств вы от меня требуете? Диктуйте, я буду писать.

— Не нужно, сударь, — сказал холодно капитан.

— Но почему?

— Я изменил свои намерения.

— Что это значит? — спросил Эмманюель, испугавшись последствий этого неожиданного решения.

— Я дам ребенку сто тысяч, — с холодной решительностью сказал Поль, — и отыщу вашей сестре мужа.

— Да кто вы ей? — закричал Эмманюель, делая шаг к Полю. — Кто вы такой, сударь, что осмеливаетесь располагать судьбой моей сестры, которая вас никогда не видела и которая вас совершенно не знает?

— Кто я? — переспросил Поль, улыбаясь. — Клянусь честью, что я об этом так же мало знаю, как и вы. Рождение мое — тайна; она откроется, когда мне стукнет двадцать пять лет.

— Когда же это произойдет?

— Сегодня вечером, сударь. С завтрашнего дня я к вашим услугам, чтобы сообщить то, что вам угодно будет узнать, — поклонился Поль.

— Теперь я отпущу вас, сударь, — сказал Эмманюель, — но, как вы понимаете, с условием, что мы еще увидимся.

— Я сам хотел вас об этом просить, сударь, — ответил Поль, — благодарю, что вы предупредили мои намерения.

С этими словами он поклонился Эмманюелю еще раз и вышел из комнаты.

Слуга и лошадь капитана ждали у ворот замка. Он сел и направился по дороге в Пор-Луи. Как только замок исчез из виду, Поль спешился и пошел к рыбачьей хижине, стоявшей на самом берегу. Возле нее сидел на лавочке молодой человек в матросском платье. Он так глубоко задумался, что даже не заметил приближения капитана. Поль положил руку ему на плечо; молодой человек вздрогнул, взглянул на него и ужасно побледнел, хотя открытое, веселое лицо, склонившееся над ним, совсем не предвещало дурных вестей.

— Ну, — сказал Поль, — я ее видел.

— Кого? — прошептал молодой человек.

— Маргариту, черт возьми.

— И что же?

— Она очаровательна.

— Я не об этом тебя спрашиваю, Боже мой!

— Она тебя любит по-прежнему.

— О Господи! — вскричал молодой человек и, разрыдавшись, порывисто обнял Поля.

VII

Разумеется, читатель легко может понять, что произошло с нашими героями в те полгода, когда мы потеряли их из виду, однако некоторые подробности необходимы для лучшего понимания предстоящих событий.

Вечером того дня, когда происходило морское сражение — о нем, вопреки своему невежеству в морских делах, мы попытались поведать нашим читателям, — Люзиньян рассказал Полю всю историю своей жизни, историю простую, без приключений. Главным событием в ней была любовь: она составляла все счастье и все горе Люзиньяна. Свободная и богатая опасностями, не подчиненная ничьим требованиям жизнь, где его воля была выше любых законов, привычка властвовать у себя на корабле внушили Полю достаточно здравое понятие о естественном праве, и он решил не исполнять полученный в отношении Люзиньяна приказ. Кроме того, хотя корабль его и стоял на якоре под французским флагом, Поль, как мы видели, был моряком американского флота и с воодушевлением служил делу молодой республики.

«Индианка» продолжала крейсировать в проливе Ла-Манш; но, не найдя себе дела в океане, капитан сделал высадку в Уайтхейвене, маленьком порту графства Камберлендского, с двадцатью своими матросами, в числе которых был и Люзиньян, взял форт, заклепал в нем пушки, сжег торговые суда, стоявшие на рейде, и снова благополучно вышел в море. Потом он пустился к шотландским берегам, чтобы захватить графа Селкерка и увезти его заложником в Соединенные Штаты; но это предприятие не удалось из-за одного непредвиденного обстоятельства: граф был в то время в Лондоне. В обоих этих сражениях Люзиньян дрался так же храбро, как и в первом бою «Индианки» с «Дрейком», и Поль поздравил себя с тем, что ему выпал жребий воспротивиться несправедливости. Но спасти Люзиньяна от ссылки было недостаточно; предстояло еще восстановить честь его имени; сделать это нашему молодому моряку, в ком читатели, конечно, уже узнали знаменитого корсара Поля Джонса, было легче, чем кому-либо другому, поскольку, получив каперское свидетельство от Людовика XVI, чтобы преследовать английские корабли, он должен был ехать в Версаль: необходимо было рассказать королю о своих победах.

Он снова бросил якорь в порту Лорьяна, чтобы быть поближе к замку Оре. Сойдя на берег, Поль и Люзиньян расспросили жителей о семействе маркиза и узнали, что Маргарита помолвлена с г-ном де Лектуром. Люзиньян в первом порыве отчаяния, рискуя попасть в руки своих преследователей, решил во что бы то ни стало повидаться еще раз с возлюбленной, хотя бы только для того, чтобы упрекнуть ее в забывчивости. Поль, более спокойный и не столь легковерный, взял с него честное слово не сходить на берег, пока ему самому не удастся все разузнать. Убедившись, что свадьба может состояться не раньше чем через две недели, капитан отправился в Париж и был принят королем, который пожаловал ему шпагу с золотым эфесом и орден «За военные заслуги». Пользуясь расположением к нему Людовика XVI, Поль рассказал историю Люзиньяна и выхлопотал своему другу не только прощение, но и в награду за его заслуги место губернатора Гваделупы. За этими заботами он, однако ж, не терял из виду Эмманюеля. Узнав, что тот уезжает, Поль пустился вслед за ним, велел передать Люзиньяну, чтобы он подождал его, и приехал в замок Оре через час после графа. Мы видели уже, как рассеялось его заблуждение относительно Маргариты, когда он услышал, что она умоляла брата сжалиться над ней и не принуждать к браку с бароном де Лектуром; видели, как он, уехав из замка, нашел Люзиньяна на морском берегу: тот ожидал его, извещенный накануне письмом.

Молодые люди пробыли вместе почти до вечера. Потом Поль, которому, как он сказал Эмманюелю, предстояло узнать свою личную тайну, покинул друга и снова отправился к замку Оре. В этот раз он не стал входить в замок, а двинулся вдоль его ограды и дошел наконец до ворот, ведущих в лес, тоже принадлежавший маркизу д’Оре.

Между тем, примерно за час до того, как Поль покинул рыбачью хижину, где скрывался Люзиньян, другая особа, опередив его, направилась к тому, у кого он собирался узнать правду о своем рождении. Этой особой была маркиза д’Оре, надменная наследница рода Сабле, чье бледное и суровое лицо появилось в нашем повествовании один-единственный раз. Она по-прежнему была в черном платье, только набросила на голову длинное траурное покрывало, спускавшееся до самой земли. Место, которое наш молодой и неосторожный капитан искал наугад, ей было хорошо известно. Это была маленькая сторожка в нескольких шагах от входа в парк. Там жил старик — один из тех, по отношению к которым маркиза д’Оре вот уже двадцать лет проявляла неустанную и неизменную благотворительность, заслужившую ей в этой части Нижней Бретани нерушимую репутацию святой. Правда, заботы о стариках оказывались ею с тем же мрачным и торжественным лицом, какое мы видели: оно ни разу не выразило кроткого сострадания. Тем не менее они — каждый это знал — оказывались с точностью, подменявшей обаяние благотворительности пунктуальностью долга.

Сегодня маркиза д’Оре была мрачнее обыкновенного и медленно шла через парк к этой сторожке, где, как уже говорилось, жил старый слуга ее семьи. Дверь была отворена, словно для того, чтобы в комнату проникали последние лучи заходящего солнца — такие нежные в мае, такие живительные для стариков. Но внутри не было никого. Маркиза вошла, осмотрелась и, как будто зная, что тот, кто ей нужен, непременно должен скоро возвратиться, решила подождать его. Она села, но в таком месте, куда солнечные лучи не доходили. Казалось, что ей, подобной надгробным статуям, хорошо только в мрачной сырости могильных склепов.

Она неподвижно просидела с полчаса, погрузившись в размышления, когда наконец между нею и догорающим светом в дверях показалась тень. Маркиза медленно подняла глаза и увидела того, к кому она пришла. Оба вздрогнули, как будто встретились нечаянно, а между тем они виделись почти каждый день.

— Это ты, Ашар? — произнесла едва слышно маркиза. — Я уже с полчаса тебя жду. Где это ты был?

— Если бы госпожа маркиза соблаговолила пройти еще пятьдесят шагов, она бы нашла меня под большим дубом на опушке леса.

— Ты знаешь, что я никогда не хожу в ту сторону, — ответила маркиза с видимым трепетом.

— И напрасно, сударыня. На небесах есть человек, который имеет право на наши общие молитвы и, я думаю, удивляется, что слышит только молитвы старого Ашара.

— А кто тебе сказал, что и я не молюсь о нем? — С каким-то лихорадочным волнением заговорила маркиза. — Или, по-твоему, мертвые требуют, чтобы мы вечно стояли на коленях у их могил?

— Нет, сударыня, — ответил старик с выражением глубокой горести, — я не думаю, что мертвые столь требовательны; однако я уверен, что если после смерти от нас что-то остается на земле, то это что-то трепещет от радости, услышав шаги тех, кого мы при жизни любили.

— Но, — сказала маркиза тихим глухим голосом, — если эта любовь была преступна!

— Как ни преступна была она, — ответил Ашар, тоже понизив голос, — неужели вы думаете, что слезы и кровь ее не искупили? Поверьте мне, Господь был тогда достаточно строгим судьей, чтобы стать сегодня снисходительным отцом.

— Да! Бог, может быть, и простил, — прошептала маркиза, — но если б свет знал, что знает Бог, простил бы он?

— Свет! — вскричал старик. — Свет!.. Наконец-то вы откровенно сказали то, что думаете! Свет!.. Да, ему, этому призраку, вы, сударыня, пожертвовали всем — своей любовью, верностью, материнским долгом, своим и чужим счастьем… Свет! Да, вы боитесь только света и поэтому оделись в траур, надеясь скрыть под ним угрызения совести. Вы были правы: вам удалось обмануть свет, и он принял ваше раскаяние за добродетель!

Маркиза с беспокойством приподняла голову и отвела складки покрывала, чтобы лучше рассмотреть того, кто произнес такую странную речь, но, не увидев ничего нового на спокойном лице старика, она, немного помолчав, сказала:

— Ты говоришь сегодня с какой-то досадой, как будто я чем-нибудь виновата перед тобой. Разве я не исполнила какого-нибудь из своих обещаний? Или те, кому я приказала служить тебе, непочтительны и непослушны твоей воле? Если так, то скажи: ты знаешь, я все сделаю для тебя.

— Простите меня, сударыня, но это не досада, а горе, воздействие старости и одиночества. Вы должны знать, каково терпеть горе, о котором никому нельзя рассказать. Вы знаете, что значит слезы, падающие капля за каплей на сердце, потому что их не смеешь никому показать. Нет, мне не на кого жаловаться, сударыня. С тех пор как по чувству, за которое я вам очень благодарен, хотя и не знаю его причины, — с тех пор, как вы сами стали смотреть за тем, чтобы у меня ни в чем не было недостатка, вы ни разу не забыли своего обещания, а иногда ко мне, как к древнему пророку, являлся даже вестник-ангел.

— Да, — ответила маркиза, — я знаю, что Маргарита иногда навещает тебя вместе со слугой, приносящим сюда еду, и мне очень приятно видеть, что она так по-дружески заботится о тебе.

— Но за это, кажется, и я в точности исполняю свои обещания. Вот уже двадцать лет, как я чуждаюсь людей, прогоняю от этого дома всякое живое существо, чтобы как-нибудь, даже во сне, не проговориться.

— Да, да, и, по счастью, тайна хорошо сохранена, — сказала маркиза, положив руку на плечо старого Ашара. — Поэтому сейчас я еще больше боюсь в один день лишиться всех плодов двадцати лет жизни, которая была еще более мрачна, одинока и ужасна, чем твоя!

— Да, я понимаю: не раз вас охватывал трепет при внезапной мысли, что есть на свете человек, который может однажды прийти и потребовать от меня раскрыть тайну, а я не имею права ничего от него утаить. Вот и сейчас вы трепещете от одной этой мысли, правда? Успокойтесь. Лет десять назад он убежал из шотландского колледжа, куда мы его отдали, и с тех пор о нем ничего не было слышно. Этот несчастный ребенок обречен был на безвестность и сам поспешил навстречу своей судьбе. Я думаю, он затерялся где-нибудь в беспредельном мире и никто не знает, где он — безымянная единица среди миллионов существ, что родятся, страдают и умирают на земном шаре. Он, наверное, потерял письмо своего отца и знак, по какому я мог бы его узнать, или, что еще лучше, — может быть, его уже нет на свете.

— Жестоко, Ашар, говорить такие вещи матери! Разве ты не знаешь, сколько причудливых тайн и странных противоречий заключено в сердце женщины? Неужели же я не могу быть спокойна, пока мой ребенок не умрет?! Послушай, старый друг мой: неужели тайна рождения, которой он двадцать пять лет не знал, сейчас, в двадцатипятилетием возрасте, становится ему так необходима, что он не сможет жить, не раскрыв ее? Поверь мне, Ашар, для него самого будет лучше, если он по-прежнему не будет ее знать. Я уверена, что до сих пор он был счастлив. Не меняй его существования, старик, не вкладывай ему в душу мысли, которые могут повлечь за собой дурные поступки. Вместо того что ты хочешь открыть ему, скажи лучше, что его мать соединилась с отцом на небе (дай Бог, чтобы это было так!), но, умирая (пойми, я хочу его видеть, что бы ты ни говорил; хочу хоть раз прижать его к сердцу), поручила его своей близкой подруге маркизе д’Оре, и та будет ему второй матерью.

— Понимаю, сударыня, — ответил Ашар, улыбаясь. — Вы не первый раз пытаетесь увлечь меня на этот путь, но сегодня вы впервые высказались совершенно определенно. Признайтесь, если б вы посмели, если б вы меня не так хорошо знали, вы бы предложили мне какую-нибудь награду за то, чтобы я не исполнил священной воли человека, который покоится так близко от нас?

Маркиза хотела что-то сказать, но Ашар остановил ее, протянув руку.

— Выслушайте меня, и пусть то, что я скажу, останется в вашей памяти свято и нерушимо. Я верен обещанию, данному маркизе д’Оре, и верен буду также обещанию, данному графу де Морле. Если его сын — ваш сын! — принесет мне знак, по которому я смогу отличить его, и потребует от меня свою тайну — я ее открою, сударыня. Бумаги, доказывающие его происхождение, могут быть отданы ему, как вы знаете, только тогда, когда маркиза д’Оре не будет на свете. Эта тайна хранится здесь, — прибавил он, указав на сердце, — и никакая сила человеческая не заставит меня выдать ее до срока, но и не помешает мне открыть ее, когда наступит время. Бумаги лежат здесь в ящике, ключ у меня, и они никуда не исчезнут оттуда, если только меня не убьют, чтобы их похитить.

— Но, — сказала маркиза, опершись на ручки кресла и чуть приподнявшись, — но ты, старик, можешь умереть раньше моего мужа; он не так здоров, как ты, но зато ты старше его. Что тогда будет с этими бумагами?

— Я вверю их священнику, который будет исповедовать меня перед смертью.

— Отлично! — воскликнула маркиза, вставая. — А цепь моих страхов протянется до самой моей смерти, и последнее звено ее будет навечно приковано к моему гробу! О, я давно поняла, что на свете есть единственный человек, непоколебимый, как скала. И надо же случиться, чтобы Бог поставил его на моем пути не для раскаяния, а как воплощение мести. И надо же, чтобы буря несла меня на эту скалу до тех пор, пока я не разобьюсь!.. Тайна моя в твоих руках, старик… Пусть так… делай с ней что хочешь! Ты властелин мой, а я твоя раба. Прощай!

С этими словами маркиза вышла из сторожки и направилась в замок.

VIII

— Да, — сказал старик, глядя ей вслед, — да, я знаю, что у вас, сударыня, сердце бронзовое, недоступное никакому страху, кроме того, который Создатель вложил в человека, чтобы заменять раскаяние. Но и этого довольно, не правда ли? Вы дорого платите за свое доброе имя: покупаете его ценой вечного страха. Правда, репутация маркизы д’Оре до того незыблема, что, если бы истина явилась вдруг из-под земли или спустилась с неба, ее сочли бы за клевету. Но Господь знает, чего он хочет, и все, что он делает, заранее написано в книге его мудрости.

— Хорошо сказано! — прозвучал чей-то голос, свежий и звучный, в ответ на религиозную максиму, рожденную смирением старика. — Честное слово, отец мой, вы говорите, как Екклесиаст!

Ашар оглянулся: перед ним стоял молодой человек. Он подошел, видно, когда маркиза уходила, но беседа со стариком так на нее подействовала, что она не заметила гостя. Увидев, что хозяин домика остался один, Поль — а это был он — приблизился и, как обычно, весело откликнулся на последние слова Ашара. Старик, удивленный этим неожиданным явлением, смотрел на пришедшего с таким видом, как будто хотел, чтобы тот повторил свои слова.

— Я говорю, — продолжал Поль, — что в смирении, которое покоряется, гораздо больше величия, чем в философии, которая сомневается. Это правило наших квакеров, и для моего вечного блаженства я хотел бы, чтобы оно пореже было у меня на устах и почаще в сердце.

— Извините, сударь, — сказал старик, с удивлением поглядывая на молодого моряка, спокойно стоявшего на пороге хижины. — Позвольте узнать, кто вы?

— Пока я дитя республики Платона, — по обыкновению давая волю своей поэтичной и беззаботной веселости, ответил Поль. — Род человеческий мне брат, белый свет — отчизна, а свое у меня на земле только то место, что я занимаю.

— Кого же вы ищете здесь? — спросил старик, невольно улыбаясь при виде веселого добродушия, написанного на лице молодого человека.

— Мне необходимо найти, — ответил Поль, — в трех льё от Лорьяна, в пятистах шагах от замка Оре, домик, который дьявольски похож на этот, и в доме должен быть старик… чуть ли не такой, как вы.

— А как зовут этого старика?

— Луи Ашар.

— Да, это я.

— О, пусть благословит Небо ваши седые волосы! — сказал Поль, в чьем голосе, мгновенно изменившем интонацию, звучали нежность и уважение. — Вот письмо, написанное моим отцом, и в нем сказано, что вы честный и благородный человек.

— Нет ли чего-нибудь еще в этом конверте? — вскричал старик и с сияющими от радости глазами сделал шаг, собираясь подойти к капитану.

— Есть, — ответил Поль, раскрывая конверт и вынимая оттуда венецианский цехин, переломленный пополам. — Половинка золотой монеты. Один кусок ее у меня, а другой должен быть у вас.

Ашар, не отрывая глаз от Поля, протянул руку.

— Да, да, — произнес он, и с каждым словом глаза его все больше наполнялись слезами. — Да, это точно та самая монета!.. И притом такое удивительное сходство! — Он протянул руки к Полю. — Сын… О Боже мой, Боже мой!

— Что с вами? — спросил Поль, поддерживая старика, ослабевшего от волнения.

— О, разве вы не понимаете, — ответил тот, — что вы живой портрет своего отца? А я любил его так, что отдал бы за него и свою кровь, и свою жизнь, а теперь отдам за вас, если потребуешь, мой мальчик!

— Обними меня, мой старый друг, — ласково сказал Поль. — Можешь мне верить, цепь чувств не оборвалась между могилой отца и колыбелью сына. Кто бы ни был мой отец, если для того, чтобы походить на него, надо только иметь безупречную совесть, непоколебимое мужество, сердце, что всегда помнит добро, хотя порой забывает оскорбление, — да, тогда я, как ты говоришь, живой портрет своего отца, и душой еще больше, чем лицом!

— Да, в нем все это было! — сказал старик, прижимая вновь обретенного питомца к груди и нежно сквозь слезы глядя на него. — Да, у него были такая же гордость в голосе, такой же огонь в глазах, такое же благородство и сердце! Милый мой мальчик, почему же ты раньше не приходил? В жизни моей было столько мрачных часов, твое присутствие так бы их озарило!

— Почему? Потому что в этом письме сказано, чтобы я отыскал тебя, когда мне исполнится двадцать пять лет, а двадцать пять лет мне стукнуло недавно, с час тому назад.

Ашар задумчиво опустил голову и некоторое время молчал, погрузившись в воспоминания.

— Двадцать пять лет, — прошептал он, подняв, наконец, голову, — уже двадцать пять лет! Боже мой, словно только вчера ты родился в этом доме, словно только вчера впервые открыл глаза в той комнате, — и старик протянул руку к открытой двери.

Поль тоже задумался, потом огляделся вокруг, стараясь видом окружающих предметов подкрепить нахлынувшие воспоминания.

— В этом домике? В этой комнате? — переспросил он. — И я жил здесь до пяти лет, не правда ли?..

— Да! — вымолвил старик вполголоса, боясь спугнуть чувства, охватившие Поля: тот сидел, закрыв глаза руками, стараясь собрать воедино образы далекого детства.

— Постой, — сказал он, — я тоже хочу на мгновение заглянуть в прошлое… я помню какую-то комнату, но мне все кажется, что я видел ее во сне. Если это та комната… Послушай… Странно, как все оживает в памяти!

— Говори, сынок, говори! — попросил старик.

— Если это та комната, то направо от входа… у стены… должна быть кровать… с зеленым покрывалом?

— Да.

— В головах висит распятие?

— Да.

— Напротив кровати шкаф, в нем были книги… между ними большая Библия с немецкими гравюрами.

— Вот она, — сказал старик, дотронувшись до раскрытой книги, лежавшей на столе.

— О да, это она, точно она! — вскричал Поль, целуя ее страницы.

— О, какая душа! Какая душа! — прошептал старик. — Благодарю тебя, Боже мой, благодарю!

— Потом, — сказал Поль, приподнимаясь, — мне кажется, в этой комнате есть окно, откуда видно море и на нем три острова.

— Да, это Уа, Оэдик и Бель-Иль-ан-Мер.

— О, это точно оно! — вскричал Поль, бросаясь в другую комнату, но, увидев, что Ашар идет за ним, он жестом остановил его:

— Нет, нет, я один… позволь мне одному войти туда, мне нужно побыть одному.

Поль вошел в комнату, затворил за собой дверь и остановился на минуту, охваченный тем священным уважением, что окружает воспоминания детства у людей при виде предметов или вещей, напоминающих о далеком и счастливом детстве. Комната была точно такой же, какой Поль ее помнил: благоговейная преданность старого слуги сохранила ее в неприкосновенности. Чей-нибудь взгляд, конечно, удержал бы чувства Поля, но, оставшись один, он весь отдался им. Сложив руки на груди, молодой человек медленно подошел к распятию из слоновой кости, опустился на колени, как делал некогда утром и вечером, и стал вспоминать одну из тех простодушных молитв, в каких ребенок, стоящий на пороге жизни, просит Бога за тех, кто отворил ему двери в эту жизнь. Сколько же событий произошло за двадцать лет, разделяющих эти две молитвы! Какие разнообразные и неожиданные горизонты пришли на смену детским горизонтам, что были обласканы нежным взглядом смеющегося солнца! Как далеко прихотливый ветер, надувший паруса его корабля, занес юношу от страстей частных в пучину страстей политических! Беспечный молодой человек считал, что он забыл все оставшееся на суше, а оказалось, что он все помнил. И вот жизнь моряка, полная силы и свободы, как океан, что убаюкивал его, должна обрести узы, дотоле неведомые, и они, может быть, привяжут его к тому или другому месту, как корабль, что стоит на якоре и призывает ветер, и ветер его призывает, но он в цепях, недавний раб, и былая свобода делает для него еще горше будущую неволю. Поль долго был погружен в эти мысли, потом медленно встал, подошел к окну и облокотился на него. Ночь была тихая и прекрасная, луна сияла на небе и серебрила верхушки волн. На горизонте виднелись три синеватых острова, как облака, что носятся над океаном. Он вспомнил, как часто стоял ребенком на этом же самом месте, смотрел на то же самое море, следил глазами за какой-нибудь лодкой с белым парусом, безмолвно скользившей по его глади, словно крыло ночной птицы. Сердце его наполнили сладкие и нежные воспоминания; он опустил голову на грудь, и тихие слезы покатились по его щекам. В эту минуту он почувствовал, что кто-то взял его за руку: то был Ашар. Поль хотел было скрыть свои чувства, но ему тут же стало стыдно, что он боится быть человеком; он повернулся к старику, и тот увидел его лицо, залитое слезами.

— Ты плачешь, мальчик мой? — сказал старик.

— Да, я плачу, — ответил Поль, — и с какой стати это скрывать? Я в жизни своей видел много страшного. Я бывал в переделках, когда ураган кружил мой корабль на вершинах волн и низвергал в глубины бездны, и чувствовал, что он для бури то же, что засохший листок для вечернего ветра! Я видел, как падали люди, будто спелые колосья под серпом жнеца, слышал стоны и предсмертные крики тех, с кем накануне делил кусок хлеба. Чтобы принять их последний вздох, я шел под градом пуль и ядер и скользил по палубе, залитой кровью! Однако душа моя оставалась спокойной, а глаза сухими. Но об этой комнате я, оказывается, хранил благоговейную память; здесь меня ласкал отец, которого я никогда не увижу, здесь меня в последний раз поцеловала мать, которая, может быть, не захочет меня вновь увидеть; эта комната для меня свята как колыбель и как могила! И я не могу смотреть на нее, не давая волю моим чувствам: мне надо плакать, иначе я задохнусь!

Старик сжал его в своих объятиях, Поль положил голову к нему на плечо, и они несколько минут стояли молча; слышались только рыдания Поля. Наконец старый слуга произнес:

— Да, ты прав. Эта комната вместе и колыбель и могила: вот здесь ты родился, — он протянул руку к кровати, — а тут отец простился с тобой навсегда, — прибавил он, указав на другой угол комнаты.

— Так он умер? — спросил Поль.

— Умер.

— Ты мне расскажешь о его смерти?

— Я все расскажу тебе!

— Подожди немножко, — сказал Поль, отыскав рукою стул и присев на него. — Я еще не в состоянии тебя слушать, дай мне немного справиться с собой.

Он вновь облокотился на подоконник и, подперев голову рукой, стал смотреть на море.

— Как прекрасна ночь в океане, когда луна, как теперь, ярко светит! — продолжал он с обычной своей мягкой и грустной интонацией. — Эта ночь спокойна, как Бог, и величественна, как вечность… Мне кажется, что человек, постоянно наблюдающий это зрелище, не может бояться смерти. Отец мой умер мужественно, правда?

— О, конечно! — ответил Ашар с гордостью.

— Я был уверен в этом, — кивнул Поль. — Я его помню, хотя мне было всего четыре года, когда я в последний раз его видел.

— Он был таким же красавцем, как ты, — с грустью сказал Ашар, глядя на Поля, — такой же молодой.

— Как его звали?

— Граф де Морле.

— А, так я из древней и благородной фамилии. У меня тоже есть герб со щитом, как у тех заносчивых молодых сеньоров, что требовали у меня мои дворянские грамоты, когда я показывал им мои раны!

— Подожди, юноша, подожди! Не надо предаваться такой гордости! Я еще не назвал имя той, что дала тебе жизнь, и ты не знаешь страшной тайны своего рождения!

— Пусть так; я все равно почтительно и благоговейно выслушаю имя моей матери. Как ее звали?

— Маркиза д’Оре, — произнес старик медленно и словно с сожалением.

— Что ты говоришь?! — вскричал Поль, вскочив со стула и схватив его за руку.

— Правду, — печально ответил тот.

— Так Эмманюель мой брат, а Маргарита моя сестра!

— Да разве ты их знаешь?! — с удивлением воскликнул Ашар.

— О, ты был прав, старик, — сказал молодой моряк, опустившись на стул. — Господь знает, чего он хочет, и все, что он делает, заранее написано в книге его мудрости.

Оба некоторое время молчали, наконец Поль приподнял голову и, взглянув с решительным видом на старика, сказал:

— Теперь я готов тебя слушать. Можешь говорить.

IX

Старик подумал с минуту и начал свой рассказ.

— Они были обручены. Вдруг, не знаю почему, между их семьями возникла смертельная ненависть, и их разлучили. Сердце графа де Морле было разбито, он не мог оставаться во Франции и уехал в Сан-Доминго, где у отца его было небольшое имение. Я поехал с ним, потому что маркиз де Морле относился ко мне с полным доверием, ведь я сын его кормилицы и воспитывался вместе с ним. Он называл меня братом, но я никогда не забывал о расстоянии, которое проложило между нами происхождение. Маркиз был совершенно уверен во мне, зная, что я люблю графа как родного сына.

Мы прожили под тропическим небом два года. Два года твой отец — часто без цели, иногда занимаясь охотой, а охотником он был страстным и неутомимым, — блуждал по этому великолепному острову, надеясь подавить душевную боль усталостью. Но это ему не удавалось: похоже было, что под пылающим солнцем сердце его воспламенялось еще сильнее. Наконец, после двух лет постоянной борьбы, безрассудное чувство победило: он понял, что не может жить, не увидев ее еще хоть раз. Я уступил, и мы отправились в Европу. Плавание было как никогда прекрасным и благополучным; море и небо нам улыбались, и это можно было принять за счастливое предзнаменование. Через полтора месяца по выходе из Порт-о-Пренса мы были уже в Гавре.

Мадемуазель де Сабле была уже замужем. Маркиз д’Оре, удерживаемый своей должностью при дворе короля Людовика Пятнадцатого, жил в Версале, а жена его была нездорова и оставалась в старом замке Оре, башни которого видны отсюда.

— Да, да, я знаю этот замок, — прошептал Поль, — продолжай.

— Во время нашего путешествия дядя мой, служивший в замке Оре, умер и оставил мне этот дом, а при нем кусок земли. Я приехал сюда, чтобы вступить во владение наследством. Что касается вашего отца, он, доехав со мной до Вана, сказал, что отправится в Париж, и я целый год, живя здесь, не видел его.

Однажды ночью… сегодня тому ровно двадцать пять лет… кто-то стучится ко мне в дверь; я отворяю: твой отец входит, держа на руках женщину, чье лицо закрыто вуалью, идет прямо сюда и кладет ее на постель… Потом он вернулся в первую комнату, подошел ко мне — я стоял, окаменев от удивления, — положил руку на плечо и попросил, хотя мог приказать: «Луи, ты можешь спасти больше чем мою жизнь и честь, — спасти жизнь и честь той, которую я люблю. Садись на лошадь, скачи в город и через час будь здесь с врачом». Последние слова он произнес отрывисто и повелительно. Я понял, что нельзя терять ни минуты, и повиновался. К рассвету я привез доктора. Граф де Морле провел его в эту комнату и закрыл за собой дверь. Они оставались там весь день: уехал доктор уже часов в пять вечера. Ночью отец ваш вышел, снова неся на руках ту же неизвестную женщину, и лицо ее было опять закрыто. Я вошел сюда после них и увидел тебя, только что родившегося крошку.

— Как же ты узнал, что это была маркиза д’Оре? — спросил Поль так, словно ему не хотелось верить этому рассказу.

— О, — ответил старик, — обнаружилось это страшным и совершенно неожиданным образом! Я предложил графу де Морле оставить тебя здесь. Он согласился, но иногда приходил навещать тебя.

— Один? — спросил Поль с беспокойством.

— Всегда один. Мне разрешали гулять с тобой по парку, и тут случалось иногда, что маркиза, будто нечаянно, покажется где-нибудь в аллее, поманит тебя к себе и обнимет как чужого ребенка, которого ласкают, потому что он мил. Так прошло четыре года. И вот однажды ночью снова раздался стук в дверь: это был опять граф. Он был спокойнее, но мрачнее, чем в первый раз. «Луи, — говорит он мне, — завтра на рассвете я дерусь с маркизом д’Оре, это бой на смерть; секундантом будешь ты один, так мы условились. Приюти меня этой ночью у себя и дай мне бумагу и перо…»

Он сел к столу, вот на этот самый стул, на котором вы теперь сидите.

Поль тут же встал, оперся на спинку стула и уже не садился на него.

— Граф не спал всю ночь. На рассвете он вышел в ту комнату и увидел, что я на ногах: я тоже не ложился. А ты, бедный ребенок, не понимая ни страстей, ни забот людских, ты спокойно спал в своей кроватке!

— Дальше! Дальше!

— Он нагнулся к тебе, опираясь рукой в стену, и, печально посмотрев на тебя, сказал глухим голосом: «Луи, если я буду убит, с этим ребенком может случиться какое-нибудь несчастье. Отдай его вместе с этим письмом моему камердинеру Фильду, он отвезет его в Селкерк — это в Шотландии — и оставит там на руках верных людей. Когда ему будет двадцать пять лет, он принесет тебе другую половину этой золотой монеты и спросит о тайне своего рождения; ты ее откроешь, потому что его мать, возможно, будет жить в одиночестве. Эти бумаги отдай ему только тогда, когда маркиза уже не будет на свете. Итак, мы обо всем условились, а теперь пойдем, пора». Граф положил руки на края твоей кроватки, нагнулся к тебе, и, хотя он был человеком твердого характера, уверяю тебя, я увидел, как на твою щеку упала его слеза.

— Продолжай, — сказал Поль сдавленным голосом.

— Драться назначено было в одной из аллей парка, шагах в ста отсюда. Маркиз был на месте, когда мы пришли, он ждал нас уже несколько минут. Подле него на скамье лежали заряженные пистолеты. Противники молча раскланялись, маркиз указал на оружие, оба взяли по пистолету и стали в тридцати шагах друг от друга. Они уже, как сказал мне твой отец, заранее обсудили условия поединка. Начали сходиться. О, это была страшная минута, клянусь тебе! — продолжал старик с таким волнением, точно вновь увидел эту сцену. — Я видел, как расстояние между ними быстро уменьшается. Осталось всего десять шагов, маркиз остановился и выстрелил… Я взглянул на твоего отца: ни одна жилка не дрогнула в его лице, и я подумал, что он не ранен. Он продолжал идти к маркизу, приложил дуло пистолета ему к сердцу…

— Маркиз не убил его, надеюсь? — вскрикнул Поль, схватив старика за руку.

— Твой отец сказал маркизу: «Жизнь ваша в моих руках, сударь, и я мог бы вас убить; но я оставляю вас в живых, чтобы вы простили меня, как я вас прощаю». При этих словах граф упал и больше не шевельнулся: пуля маркиза пробила ему грудь навылет.

— Отец! Отец! — вскричал молодой моряк, ломая руки. — А тот жив!.. Тот, кто убил отца моего… Ведь он жив — правда? — и еще не стар. Он ведь может поднять шпагу и держать в руках пистолет? Пойдем к нему… сегодня… теперь же… Ты скажешь: это его сын, вы должны с ним драться… О, этот человек… этот человек… Горе ему!

— Господь позаботился об отмщении, — тихо сказал Ашар, — этот человек помешан.

— Да, правда, я и забыл! — проговорил Поль.

— И в своем безумии, — продолжал старик, — он постоянно видит эту кровавую сцену и по десять раз в день повторяет последние слова, сказанные ему твоим отцом.

— А, так вот почему маркиза старается не оставлять его одного!

— И вот почему она стремится держать подальше от него Эмманюеля и Маргариту, уверяя, будто отец не хочет их видеть.

— Бедная сестричка! — сказал Поль с выражением удивительной нежности. — Теперь ею хотят пожертвовать, принудив выйти за этого негодяя Лектура!

— Да, но этот негодяй Лектур, — возразил Ашар, — увезет Маргариту в Париж, а ее брату поможет стать командиром драгунского полка, и тогда маркизе можно будет уже не бояться присутствия своих детей. Тайна ее останется между ней и двумя стариками, которые завтра… даже сегодня ночью могут умереть, а могила безмолвна.

— Но я, я!

— Ты? Никто даже не знал, жив ли ты: пятнадцать лет, с тех пор как ты убежал из Селкерка, о тебе ничего не было известно. И разве не могло случиться, что какое-нибудь обстоятельство помешало бы тебе благополучно приехать сюда? Разумеется, она тебя не забыла… но она надеется…

— О! Ты думаешь, что моя мать?..

— Прости, — сказал Ашар, — нет, я вправду ничего не думаю, это я так, забудь…

— Да, да, поговорим лучше о тебе, об отце.

— Надо ли говорить, что последняя воля его была в точности исполнена? Днем за тобой приехал Фильд, и вы отправились в путь. С тех пор прошел двадцать один год и я каждый день молил Бога, чтобы в назначенный день увидеть тебя. И молитвы эти исполнились, — продолжал старик, — слава Богу, ты здесь, и твой отец ожил в тебе… Я снова его вижу, говорю с ним… я не плачу больше, я утешен!..

— А тогда — он точно был мертв? Без дыхания, без жизни, без малейшей надежды? Умер на месте?

— Да, он умер!.. Я принес его сюда… положил вот на эту постель, где ты родился, запер дверь, чтобы никто не вошел в дом, и сам отправился рыть могилу. Я провел весь день за выполнением этого скорбного долга, ибо, по желанию твоего отца, никто не должен был быть посвящен в эту страшную тайну. Вечером я вернулся за его телом. Странно устроено сердце человеческое: как трудно ему расстаться с надеждой, что вложена в него Богом! Я видел, как твой отец упал… ощущал, как холодеют его руки… поцеловал его застывшее лицо… покинул его, чтобы вырыть ему могилу, — и когда она была вырыта, когда печальный долг был исполнен, я возвращался с трепещущим сердцем: мне казалось, что во время моего отсутствия… хотя это было бы чудом… жизнь возвратилась, что он приподнимется на постели и заговорит со мной. Я вошел… Увы! Увы! Евангельские времена миновали, и Лазарь остался простертым на своем ложе. Он был мертв! Мертв! Мертв!

Старик, подавленный воспоминаниями, на несколько минут замолчал, только тихие слезы текли по его морщинистому лицу.

— Да, — воскликнул Поль, разражаясь рыданиями, — и ты исполнил свою священную миссию! Благородное сердце! Дай мне поцеловать руки, которые предали земле тело моего отца. И ты верен его могиле, как верен был ему при жизни. Единственный страж гробницы, ты остался возле него, чтобы чьи-то слезы орошали траву, выросшую на его безвестной могиле. О, насколько же те, кто мнят себя великими, потому что их имена гремят во время бури или войны, перекрывая шум урагана и битвы, ничтожны, старик, перед твоей безмолвной преданностью! О, благослови меня, благослови меня, — попросил Поль, падая на колени, — ведь отец уже не сможет этого сделать.

— Обними меня, мальчик мой, обними меня, — сказал старик, — ты слишком превозносишь простое и естественное дело. И потом, поверь, то, что ты называешь моей преданностью, было для меня поучительно: я увидел, как мало места человек занимает на земле, как быстро исчезает он, когда Господь отвратит свой взор от него. Отец твой был молод, устремлен в будущее, мужествен — последний потомок древнего рода, носитель благородного имени. Какая жизнь перед ним открывалась!.. У него были родственники… друзья… И вдруг он исчез, как будто земля разверзлась у него под ногами. Не знаю, искали ли его следы чьи-нибудь заплаканные глаза, знаю только, что уже двадцать один год прошел с тех пор, как он умер, и никто не приходил на эту могилу, никто не знает, что он лежит там, где трава гуще и зеленее. А человек, надменный безумец, думает, что он что-нибудь значит!

— Неужели моя мать никогда не приходила туда?

Старик промолчал.

— По крайней мере, теперь мы двое будем знать это место, — продолжал Поль. — Пойдем, покажи мне его. Клянусь, я буду приходить сюда всякий раз, как мой корабль бросит якорь у берегов Франции.

При этих словах он повлек Ашара в первую комнату; но, открывая входную дверь, они услышали легкий шум шагов со стороны парка; то была Маргарита со своим слугой. Поль поспешно вернулся в дом.

— Это моя сестра, — сказал он Ашару, — моя сестра… Оставь нас на минуту одних, мне надо поговорить с бедной девушкой… Я сообщу ей такие вести, что она проведет счастливую ночь. Надо уметь сострадать тем, кто не спит и плачет!

— Не забудь, — сказал Ашар, — что тайна, которую я тебе открыл, не только твоя, она принадлежит и твоей матери.

— Не беспокойся, старый друг, — сказал Поль, подталкивая Ашара ко второй комнате. — Я буду говорить с сестрой только о ее деле.

В эту минуту вошла Маргарита.

X

Девушка, по обыкновению, принесла старику всякой снеди и с удивлением увидела в комнате, где ее уже десять лет встречал только Агиар, красивого молодого человека, с благожелательной улыбкой смотревшего на нее. Она сделала слуге знак — тот поставил корзину в углу комнаты и вышел за дверь ждать свою госпожу. Маргарита подошла к Полю и сказала:

— Извините, сударь, я надеялась найти здесь моего старого друга Луи Ашара… Я принесла ему от матушки…

Поль жестом показал, что тот, кого она ищет, находится в другой комнате. Он не мог говорить, чувствуя, что голос может его выдать. Девушка поблагодарила его едва заметным кивком и исчезла за дверью.

Поль следил за ней взглядом, прижав руку к сердцу. Его по-детски чистая душа, куда никакая любовь еще не проникала, в святой простоте раскрылась навстречу первым волнениям родства. Ведя жизнь одинокую и не имея иных друзей, кроме суровых детей океана, он всю теплоту и нежность своего сердца обращал к Богу; и хотя христианину-ригористу его вера могла показаться не вполне ортодоксальной, надо признать, что поэтическая нота, неизменно звучавшая в его словах, была безмерной и вечной молитвой. Поэтому не мудрено, что впервые испытанное им братское чувство оказалось таким же пылким, как чувство первой любви.

— О, как я несчастен в одиночестве! — прошептал он, когда девушка скрылась. — Сейчас она выйдет; как мне удержаться, чтобы не обнять ее, не сказать ей: «Маргарита! Моя сестра! Ни одна женщина никогда не любила меня; я так хочу, чтобы ты полюбила меня как брата. О матушка, матушка! Лишив меня своих ласк, вы лишили меня и любви этого ангела. Дай вам Господь в вечной жизни то счастье, что вы отняли у себя… и у других.

— Прощайте, — сказала старику Маргарита, входя опять в комнату, — прощайте! Мне непременно хотелось прийти к вам сегодня… Теперь уж не знаю, когда удастся с вами еще повидаться.

И, задумчивая, с поникшей головой, она пошла к выходу, не видя Поля, не вспомнив даже, что в доме был какой-то человек, когда она вошла. Молодой моряк, не отводя взгляда, следил за ней и протянув руки, словно желая остановить девушку; он задыхался, глаза его были влажны. Наконец, видя, что она взялась за ручку двери, он крикнул:

— Маргарита!

Девушка обернулась, но, не понимая, что значит такая странная фамильярность со стороны совершенно незнакомого человека, приоткрыла дверь, чтобы выйти.

— Маргарита! — повторил Поль, шагнув к сестре. — Маргарита! Разве вы не слышите, что я вас зову?..

— Да, сударь, мое имя Маргарита, — сказала она с достоинством, — но я не могла вообразить себе, что меня может так называть человек, кого я совсем не имею чести знать.

— Но я вас знаю! — воскликнул Поль; подойдя к ней, он затворил дверь и повел девушку в комнату. — Я знаю, что вы несчастны, что на свете нет души, в которой вы могли бы найти сочувствие, нет руки, на которую вы могли бы опереться.

— Вы забываете нашего общего защитника на Небесах, — кротко сказала Маргарита, подняв глаза и руку к небу.

— Нет, нет, я не забываю, Маргарита, ибо это он послал меня предложить то, чего вам недостает, и сказать, когда все уста и все сердца закроются для вас: «Я ваш друг, друг, навеки верный вам!»

— О сударь, — отвечала Маргарита, — вы произносите торжественные и священные слова; но, к несчастью, мне трудно поверить им без доказательств.

— А если я представлю вам доказательство? — спросил Поль.

— Невозможно! — прошептала девушка.

— Неоспоримое! — продолжал Поль.

— О, тогда!.. — сказала Маргарита с неизъяснимым выражением: сомнение начинало уступать надежде.

— Что же тогда?

— Тогда!.. Но нет, это невозможно.

— Узнаёте вы этот перстень? — спросил Поль, показывая ей перстень с ключом от ее браслета.

— Боже милосердный, — вскричала Маргарита, — сжалься надо мной! Так он умер!

— Он жив!

— Так он меня уже не любит?

— Любит!

— Если он жив, если он меня любит… О, это может свести с ума!.. Что я вам говорила? Да, если он жив, если он меня любит, то как же этот перстень попал в чужие руки?

— Он доверил мне перстень, чтобы я показал его вам как опознавательный знак.

— Разве я могла бы кому-нибудь доверить этот браслет? — сказала Маргарита, приподняв рукав своего платья. — Посмотрите, вот он!

— Да, но вы, Маргарита, свободны, не приговорены к позорному наказанию, не обесчещены в глазах света, не брошены в среду воров и разбойников!

— Ну, так что же? Ведь он не виновен, и я люблю его!

— Притом он думал, — продолжал Поль, пытаясь понять, как велика любовь и преданность его сестры, — что так как теперь навсегда отделен от света, то по долгу благородного человека обязан предложить вам распорядиться своей жизнью, как вам будет угодно. Иными словами — вы свободны.

— Если женщина сделала да я мужчины то, что я для него, — с твердостью ответила Маргарита, — то извинить ее может только вечная любовь к нему. Так будет и со мной.

— О, вы настоящий ангел! — воскликнул Поль.

— Скажите мне…

Маргарита, приблизившись, тронула молодого человека за руку и умоляюще взглянула на него.

— Что?

— Значит, вы его видели?

— Я его друг, брат…

— О, расскажите мне о нем! — вскричала она, в пылу своей любви забыв о том, что первый раз в жизни видит этого человека. — Что он делает? На что он надеется, несчастный?

— Он вас любит и надеется снова вас увидеть.

— Так разве он, — спросила Маргарита, отходя от Поля, — разве он все вам сказал?..

— Все!

— Ах! — вскрикнула она, опустив голову, и ее всегда бледное личико на мгновение вспыхнуло.

Поль подошел к ней и ласково обнял за плечи.

— Вы святая девушка, — сказал он.

— Так вы не презираете меня, сударь? — прошептала она, робко взглянув на Поля.

— Маргарита, — сказал он, — если б у меня была сестра, я бы молил Бога, чтобы она была похожа на вас.

— У вас была бы очень несчастная сестра! — ответила девушка, опершись на его руку и заливаясь слезами.

— Может быть, — с улыбкой ответил Поль.

— Так вы разве не знаете?

— Чего?

— Что господин де Лектур должен приехать завтра утром?

— Знаю.

— И что завтра будет подписан брачный договор?

— Знаю.

— На что же мне надеяться в таком отчаянном положении? К кому обращаться, кого умолять?.. Брата? Бог видит, я его прощаю, но он не может меня понять. Мать?.. О, сударь, вы не знаете моей матушки! Эта женщина обладает незапятнанной репутацией, суровой добродетелью и непреклонной волей. Она никогда не ошибалась и не понимает, как можно ошибиться; когда она говорит: «Я так хочу!» — то остается только склонять голову, плакать и повиноваться. Отец?.. Скоро он должен выйти из комнаты, где уже двадцать лет сидит взаперти, ведь надо будет подписать брачный договор. Для другой, не такой несчастной, не такой обреченной, как я, отец был бы защитником, но вы не знаете: он помешан и вместе с рассудком лишился всяких родительских чувств. Притом вот уже десять лет, как я его не видела, десять лет, как не пожимала его дрожащих рук, не целовала его седых волос! Он даже не знает, наверно, есть ли у него дочь, есть ли у него сердце; я думаю, он не узнает меня, хотя, если и узнает, если сжалится надо мной, матушка вложит ему в руку перо и скажет: «Подпиши! Я так хочу!» — и слабый, несчастный старик подпишет! И судьба его дочери будет загублена!

— Да, да, я знаю все это не хуже вас, дитя мое, — сказал Поль, — но успокойтесь: договор не будет подписан.

— Кто же этому помешает?

— Я!

— Вы?

— Будьте спокойны, я завтра буду на семейном собрании.

— Но кто же вас введет к нам в дом?

— Я знаю средство.

— Брат мой очень вспыльчив, иногда до бешенства… Боже мой, Боже мой!.. Прошу вас, будьте осторожны! Стараясь спасти, вы можете совершенно погубить меня!

— Я не причиню вашему брату ни малейшего зла, точно так же как и вам, Маргарита. Не бойтесь ничего и положитесь на меня.

— О, я вам верю, сударь, и совершенно полагаюсь на вас, — сказала Маргарита, словно удрученная тем, что так долго проявляла недоверчивость, — какая вам польза меня обманывать, какая выгода меня предать?

— Конечно, никакой. Но поговорим о другом. Как вы хотите поступить с бароном де Лектуром?

— Во всем ему признаться.

— О, — с поклонном произнес Поль, — позвольте мне обожать вас!

— Сударь! — прошептала Маргарита.

— Как сестру, только как сестру!

— Да, я вижу, вы добры, — сказала, улыбнувшись, Маргарита, — и теперь верю, что Господь послал вас.

— Верьте, — сказал Поль.

— Итак, до завтрашнего вечера.

— Что бы ни случилось, не удивляйтесь ничему и не пугайтесь ничего. Только постарайтесь сообщить мне письмом или хоть коротенькой запиской или знаком, чем закончится ваш разговор с Лектуром.

— Постараюсь.

— Ну, теперь пора; слуга ваш, наверное, удивляется, что мы так долго разговариваем. Возвращайтесь в замок и не говорите обо мне никому. Прощайте.

— Прощайте, — сказала Маргарита. — Скажите только, как мне называть вас?

— Назовите меня братом.

— Прощайте, брат!

— Сестра! Милая моя сестричка! — Поль порывисто обнял девушку. — Ты первая дала мне услышать это сладостное слово; Бог тебя наградит за это.

Маргарита в удивлении отступила от него, но потом опять подошла и подала ему руку. Поль пожал ее в последний раз, и девушка ушла. Моряк подошел к двери второй комнаты и, отворив ее, сказал:

— Теперь, старик, веди меня к могиле моего отца.

XI

На следующий день после того, как Поль узнал тайну своего рождения, обитатели замка Оре проснулись рано, занятые более чем когда-либо своими надеждами и опасениями — в конечном счете своими интересами, — потому что в этот день должна была решиться судьба каждого из них. Маркиза, которую читатели знают теперь вовсе не как женщину порочную и злую, но как надменную и суровую, с нетерпением ждала конца своим ежеминутным тревогам: ей больше всего на свете хотелось сохранить в глазах детей свое доброе имя, такой дорогой ценой приобретенное. Для нее Лектур был не только зятем — очень хорошим, достойным, благодаря своей знатности, родства с их фамилией, но еще и человеком, вернее добрым гением, который одновременно увезет от нее и дочь в качестве своей жены, и сына, которому министр по случаю этого союза обещал дать полк. А когда их не будет в замке, тогда, пожалуй, пусть старший сын приезжает: раскрытая тайна не получит огласки. К тому же есть много способов заставить его молчать. Маркиза была очень богата, а золото, полагала она, в таких делах — самое надежное средство. Вот почему она, подгоняемая своими страхами, всеми силами души желала замужества Маргариты и не только помогала Лектуру как можно скорее кончить дело, но и подстрекала к этому Эмманюеля. Молодому графу давно уже наскучило жить безвестным в Париже, где он был незаметен среди элегантной молодежи, составлявшей свиту короля, или быть заживо погребенным в Бретани, где он, подобно ссыльному, влачил дни в древнем замке своих предков среди старых фамильных портретов; он нетерпеливо стучался в раззолоченные двери Версаля, которые обещал отворить ему будущий зять.

Печаль и слезы сестры немного огорчили его, ибо честолюбие Эмманюеля шло не от гордости и сухости сердца, а оттого, что он боялся скучной жизни в поместье и хотел блистать на парадах, командуя полком, прельщать женщин красивым, богатым и изящным мундиром. Но он был совершенно неспособен к глубоким чувствам и, несмотря на то что страсть Маргариты имела такие серьезные последствия, искренне считал, что это пустая ребяческая привязанность и что через год замужества сестра о ней забудет в вихре светских удовольствий и сама станет благодарить его. за это насилие над ее чувствами. Что касается Маргариты, безжалостно приносимой в жертву опасениям матери и честолюбию брата, то вчерашняя сцена в доме Ашара произвела на нее сильное впечатление. Она не могла разобраться в странных чувствах, разбуженных в ее сердце красивым молодым человеком, что принес ей известие о Люзиньяне, успокоил в отношении судьбы бедного изгнанника и, наконец, прижал к своему сердцу, назвав сестрою.

Смутная, инстинктивная надежда шептала ее сердцу, что этот человек, как он сказал, действительно послан Богом, чтобы ее защитить; послан ей судьбой для избавления от несчастий, но поскольку она не знала, какая связь существует между ними, какая тайна позволяет ему управлять волей маркизы и, наконец, каким образом может он повлиять на ее будущее, то и не смела мечтать о счастье; впрочем, в последние полгода она уже привыкла к мысли, что только смерть может оборвать цепь ее страданий. Среди всех этих волнений, кипевших вокруг него, один маркиз сохранял свое бесстрастное и безжизненное равнодушие: время и события перестали для него существовать с того страшного дня, как он лишился рассудка. Несчастный старик был постоянно погружен в ужасное воспоминание о своем последнем поединке без свидетелей и повторял вновь и вновь слова, что сказал, пощадив его, граф де Морле. Слабый, как ребенок, он повиновался малейшему жесту жены, подчиняя в течение двадцати лет все свои побуждения ее холодной воле, сохранив в себе лишь инстинкт к жизни, освобожденной от свободной воли и рассудка. В этот день, однако, в образе его жизни произошла большая перемена. Вместо маркизы к нему явился камердинер, на него надели полковничий мундир и ордена, затем маркиза вложила ему в руку перо и велела для пробы написать свое имя; он безвольно и бездумно повиновался, не догадываясь, что репетирует роль палача.

Около трех часов дня на дворе прогремела почтовая карета, и стук колес совершенно по-разному отозвался в сердцах трех человек, ожидавших ее. Эмманюель тут же выбежал из своей комнаты и бросился встречать будущего зятя. Лектур проворно выскочил из экипажа. Он остановился на последней станции, чтобы переодеться, и прибыл во всем изяществе последней придворной моды. Эмманюель улыбнулся такой предусмотрительности: очевидно было, что Лектур не хотел терять ни одного преимущества своей внешности, и потому не появился в дорожном костюме. Привыкнув к общению с женщинами, он знал, что они почти всегда судят по первому впечатлению и ничто не может изгладить из сердца этого хорошего или плохого впечатления. Впрочем, надо отдать справедливость барону: его приятная и изящная внешность представляла опасность для любой женщины, чье сердце не было отдано другому.

— Позвольте, дорогой барон, — любезно склонился перед гостем Эмманюель, — пока мать и сестра еще не вышли, показать вам замок моих предков. Посмотрите сюда, — он остановился на верхней площадке крыльца, указывая на башни и бастионы. — Вот это выстроено при Филиппе Августе и отделано во времена Генриха Четвертого.

— Клянусь честью, — сказал барон напыщенным тоном, каким изъяснялись молодые люди той эпохи, — это бесподобная крепость! Она на три льё кругом распространяет дух баронского поместья, способный пересилить запахи торгашества. Если бы когда-нибудь, — продолжал он, входя в вестибюль и оттуда в галерею, по обеим сторонам украшенную фамильными портретами, — мне пришла фантазия взбунтоваться против его христианнейшего величества, я попросил бы вас подарить мне этот восхитительный замок… и, разумеется, с гарнизоном, — прибавил он, взглянув на длинный рад портретов.

— Тридцать три поколения! — ответил Эмманюэль. — Правда, не в плоти и кости, ибо от них давно осталась одна пыль, но, как видите, на полотне. Этот ряд начинается с рыцаря Гуго д’Оре, который сопровождал в крестовом походе Людовика Седьмого, включает мою тетку Дебору — вот она в костюме Юдифи — и, не прерываясь в мужской линии, завершается последним представителем этого прославленного рода, вашим нижайшим и покорнейшим слугой Эмманюелем д’Оре.

— Это как нельзя более достоверно и заслуживает всяческого уважения, — сказал Лектур.

— Да, но поскольку я, — заметил Эмманюель, проходя вперед и показывая барону дорогу в его комнату, — не чувствую себя настолько патриархом, чтобы погубить свою жизнь в этой величественной компании, то, надеюсь, барон, вы подумали, как меня отсюда вытащить?

— Несомненно, дорогой граф, — подтвердил Лектур, идя за ним следом. — Я даже хотел привезти приказ о вашем назначении в качестве моего свадебного подарка вам. Я знал, что в драгунском полку королевы есть вакансия командира, и вчера пошел было к господину де Морепа, просить это место вам, но увы, оно уже было отдано другому по просьбе одного таинственного адмирала, корсара, пирата — одним словом, какого-то фантастического существа. Королева ввела его в моду, дав ему поцеловать руку, а король воспылал к нему нежностью за то, что он где-то поколотил англичан… И за этот подвиг он получил от его величества орден «За военные заслуги» и шпагу с золотым эфесом, точно знатный дворянин! Что делать! Тут не удалось, но будьте спокойны: мы зайдем с другой стороны.

— Очень хорошо! — обрадовался Эмманюель. — Для меня не важен род оружия: я бы только хотел получить место, соответствующее знатности моего рода и богатству.

— И вы непременно его получите.

— Но скажите, пожалуйста, — продолжал Эмманюель, меняя тему, — как вы сумели вырваться из тысячи своих обязанностей?

— Я был откровенен, — с непринужденной интонацией, присущей людям этого привилегированного класса, ответил барон, растянувшись в большом кресле (тем временем они уже пришли в комнату, предназначенную для гостя). — Во время игры у королевы я просто-напросто объявил, что еду жениться.

— Боже милостивый! Да вы поступили геройски, особенно если признались, что едете за женой в такую глушь — Нижнюю Бретань.

— Да, я и это сказал.

— И тут, разумеется, на вас перестали сердиться и вас начали жалеть? — спросил Эмманюель, улыбаясь.

— Еще бы! Вообразите, дорогой граф (Лектур, положив ногу на ногу, покачивал ею), наши придворные дамы уверены, что солнце встает в Париже, а заходит в Версале, вся остальная Франция для них Лапландия, Гренландия, Новая Зеландия. Они воображают, что я привезу из своей поездки к северному полюсу какое-то страшилище с огромными руками и ногами. К счастью, они ошибаются, — добавил он тоном, в котором слышались и опасение, и вопрос, — не правда ли, Эмманюель? Вы, напротив, говорили мне, что ваша сестра…

— Да вы ее скоро увидите! — сказал Эмманюель.

— Как будет досадно бедняжке госпоже де Шон… Но, так и быть, придется поневоле утешиться!..

— Что такое?

Вопрос был задан потому, что в это время камердинер Эмманюеля отворил дверь и, стоя на пороге, как благовоспитанный слуга, ждал, когда господин заговорит с ним.

— Что такое? — повторил Эмманюель.

— Мадемуазель Маргарита д’Оре приказала спросить господина барона де Лектура, может ли она иметь честь поговорить с ним наедине.

— Со мной? — вскочил с кресла Лектур. — Очень рад!

— Быть не может! — вскричал Эмманюель. — Это вздор! Ты что-нибудь переврал, Селестен!

— Имею честь заверить господина графа, — поклонился камердинер, — я доложил точно так, как мне было приказано.

— Невозможно! — воскликнул Эмманюель, крайне встревоженный решительным поступком сестры. — Послушайтесь меня, барон, откажите этой безрассудной девчонке в ее просьбе.

— Ну уж нет! — ответил Лектур. — Что это еще за брат Синяя Борода? Селестен!.. Кажется, так вы его называли?.. (Эмманюель с досадой кивнул.) Селестен, скажи моей прекрасной невесте, что я у ее ног, у ее колен, и велел спросить, прикажет ли она мне явиться к ней или ей угодно пожаловать сюда. Постой, вот тебе за труды. (Он протянул слуге кошелек.) Надеюсь, граф, вы достаточно доверяете мне, чтобы позволить эту встречу наедине?

— Но это просто нелепо!

— Напротив! — ответил Лектур. — Все вполне прилично. Я не венценосец, чтобы жениться по портрету или по доверенности. Я хочу увидеть ее лично. Ну же, Эмманюель, — продолжал барон, подталкивая своего приятеля к боковой двери, чтобы тот не встретился с сестрой. — Послушайте, между нами: она что… кривобока?

— Да нет же, черт побери! — отвечал молодой граф. — Наоборот, хороша как ангел!

— Но тогда, — сказал барон, — что все это значит? Не звать же моих телохранителей!

— Честное слово, эта глупенькая девушка не имеет никакого понятия о свете, и я, право, боюсь, чтобы она не разрушила все, о чем мы условились.

— О, если только это, так не беспокойтесь! — ответил Лектур, отворяя дверь. — Я так люблю брата, что охотно прощу сестре какую-нибудь прихоть… и даже странность; и если только черт не вмешается в это дело — но теперь он, надеюсь, слишком занят в другой части света, — то даю вам слово дворянина, что через три дня мадемуазель Маргарита д’Оре будет госпожой баронессой де Лектур, а вы через месяц получите ваш полк.

Это обещание немного успокоило Эмманюеля, и он, больше не сопротивляясь, позволил выпроводить себя за дверь. Лектур быстро подбежал к зеркалу, чтобы устранить следы небольшого беспорядка, причиненного его туалету ухабами трех последних льё пути. Едва успел он придать своим волосам и костюму подобающий вид, как дверь отворилась и Селестен доложил:

— Мадемуазель Маргарита д’Оре.

Барон обернулся: невеста его, бледная и взволнованная, стояла в дверях.

Хотя Эмманюэль и успокоил его относительно внешности сестры, Лектур все-таки полагал, что скорее всего его будущая жена или нехороша собой, или, по крайней мере, не умеет держаться в обществе. Увидев перед собой нежное, грациозное существо, девушку, в которой самый строгий критик не нашел бы ни малейшего изъяна, кроме того, что она была немножко бледна, он до крайности удивился. Браки, подобные тому, что собирался заключить Лектур, не были редкостью для того времени, когда союзы между дворянскими семьями определялись, как правило, положением в обществе и состоянием; но найти в провинциальной глуши невесту не только очень богатую, но и достойную — он оценил это с первого взгляда — по своим манерам, изяществу, красоте появиться в самых блестящих придворных кругах, было для барона неслыханной удачей. Поэтому он подошел к девушке уже не с чувством превосходства придворного над провинциалкой, а с почтительной непринужденностью, составлявшей особенность светского общества этой эпохи перемен.

— Извините, мадемуазель, — сказал он, — я сам должен был бы просить вас об этой милости — увидеть вас, но при всем моем нетерпении я не осмелился, поверьте, оказаться нескромным, и вы опередили меня.

Он подал Маргарите руку, чтобы подвести ее к креслу, но девушка не приняла ее и, отступив на шаг, осталась стоять.

— Я благодарна вам, господин барон, за эту деликатность, — ответила Маргарита дрожащим голосом, — она укрепляет во мне доверие, которое, не видя и не зная вас, я питала к вашему благородству и вашей порядочности.

— К чему бы ни привело это доверие, — торжественно произнес барон, — оно делает мне честь, мадемуазель, и я постараюсь оправдать его… Но что с вами, Боже мой?..

— Ничего, сударь, ничего, — тихо сказала Маргарита, стараясь справиться с волнением. — То, что я хотела вам сказать… Извините… я так расстроена…

Маргарита пошатнулась. Барон подбежал к ней и хотел поддержать; но едва он дотронулся до нее, яркая краска пламенем вспыхнула на лице девушки, и из чувства стыдливости, а может быть, неприязни, она вырвалась из его рук. Лектур взял ее за руку и подвел к креслу, но Маргарита только оперлась на него, по-прежнему не желая садиться.

— Боже мой, — сказал барон, удерживая ее руку в своей, — неужели то, с чем вы пришли ко мне, так трудно сказать? Или, может быть, звание жениха придало уже мне против моей воли угрюмый вид мужа?

Маргарита сделала новое движение, чтобы высвободить свою руку, и Лектур опять взглянул на нее.

— Как! — воскликнул он. — Мало того, что у вас прелестное личико и талия феи! Еще эти восхитительные, королевские ручки!.. Нет, вы решительно хотите, чтобы я умер!

— Надеюсь, господин барон, — сказала Маргарита, освободив наконец свою руку, — я надеюсь, что эти слова — просто учтивость с вашей стороны.

— Напротив, клянусь вам, это чистая правда! — с жаром ответил Лектур.

— Что ж, сударь, если вы действительно так думаете, в чем я сомневаюсь, то, надеюсь, не подобные восторги заставляют вас платить такую цену за союз, что хотят заключить между нами.

— Нет, клянусь вам!

— Но я полагаю, сударь, — продолжала Маргарита, с трудом переводя дыхание, — что вы считаете брак серьезным шагом.

— Это смотря по обстоятельствам, — улыбнулся Лектур. — Если б, например, я женился на почтенной вдове…

— В конце концов, — тон Маргариты становился все более решительным, — простите, сударь, если я ошибаюсь, но вы, возможно, заранее предполагали в нашем союзе взаимность чувств…

— Никогда, — прервал ее Лектур, которому так же хотелось избежать откровенного объяснения, как Маргарите добиться его, — никогда! И особенно теперь, когда я вас увидел, я не надеюсь быть достойным вашей любви; но полагаю, что мое имя, мои связи, мое положение в свете дают мне некоторое право если не на ваше сердце, то на вашу руку.

— Но сударь, — робко спросила Маргарита, — как же можно отделить одно от другого?

— Как делают три четверти вступающих в брак, мадемуазель, — ответил Лектур с такой небрежностью, что одно это уничтожило бы чувство всякого доверия в душе женщины не столь простосердечной, как Маргарита. — Мужчина женится для того, чтобы иметь жену; девушка выходит замуж для того, чтобы иметь мужа. Это вопрос положения в обществе, обычная сделка. Сердце и любовь тут ни при чем, мадемуазель.

— Извините, я, может быть, неясно выражаюсь, — сказала Маргарита, стараясь не показать тому, в чьих руках была ее судьба, тягостное впечатление от его слов. — Припишите мою нерешительность робости юной девушки, вынужденной в силу чрезвычайных обстоятельств говорить на подобную тему.

— Напротив, — ответил Лектур, кланяясь и придавая своему лицу насмешливое выражение; напротив, мадемуазель, вы изъясняетесь, как Кларисса Гарлоу, и ваши слова ясны как день. Поверьте, Господь наградил меня достаточно острым умом, чтобы прекрасно понимать все даже с полуслова.

— Как, сударь, — воскликнула Маргарита, — вы понимаете, что я хочу вам сказать, и позволяете мне продолжать?! Если, заглянув в свое сердце, спросив свои чувства, я вижу, что никогда не буду… что я не могу любить… того, кого мне предлагают в мужья…

— Ну и пусть! Только не говорите ему этого, — ответил Лектур тем же тоном.

— Почему же, сударь?

— Потому что… Как бы вам это сказать… Потому что это было бы слишком наивно!

— Но если я делаю это признание не по наивности, сударь, а из порядочности? Если б я вам сказала… и пусть стыд этого признания падет на тех, кто заставляет меня его делать!.. Если б я сказала вам… что я уже была влюблена… что я и теперь люблю…

— Какого-нибудь кузена, бьюсь об заклад! — небрежно сказал Лектуо, скрестив ноги и играя со своим жабо. — Честное слово, несносный народ эти кузены! Но, к счастью, мы знаем, что такое эти привязанности: любая пансионерка возвращается после каникул в монастырь с любовной страстью в сердце.

— К несчастью для меня, — печально и серьезно проговорила Маргарита, тогда как жених ее говорил насмешливо и легкомысленно, — к несчастью, я уже не пансионерка, сударь, и хотя еще молода, для меня время детской любви давно прошло. Если я решилась рассказать о своей любви человеку, который делает мне честь просить моей руки, то вы должны понять, что это любовь глубокая, вечная, одна из тех страстей, что оставляют неизгладимый след в сердце женщины.

— Черт возьми, да это настоящая пастораль! — воскликнул Лектур, начиная понимать всю важность признания Маргариты. — Скажите, этого молодого человека можно принимать в свете?

— О сударь, — воскликнула Маргарита: в этих словах ей почудилась надежда, — это прекраснейший человек, благороднейшее сердце!

— Да я не о том вас спрашиваю, мне нет никакого дела до его душевных достоинств; разумеется, у него их сколько угодно. Я хотел бы знать: кто он такой, из какой фамилии, дворянин ли — одним словом, может ли порядочная женщина принимать его без стыда для мужа?

— Отец его, давно уже умерший, был другом детства моего батюшки, он служил советником в ренском суде.

— Дворянство мантии! — процедил Лектур, презрительно выпятив нижнюю губу. — Я предпочел бы что-либо иное. По крайней мере, он хоть мальтийский рыцарь?

— Он хотел идти на военную службу.

— Ну, так мы обеспечим ему полк и положение в обществе. Это решено. Итак, все прекрасно! Однако из приличия, прошу вас… Необходимо, чтобы ваш… э-э… друг с полгода не делал нам визитов. Потом он может взять отпуск… в мирное время это дело немудреное… Какой-нибудь общий знакомый введет его к нам в дом, и дело с концом.

— Я не понимаю вас, сударь, — Маргарита смотрела на барона с величайшим изумлением.

— Это, однако ж, ясно как день, — сказал тот с досадой. — У вас есть определенные обязательства, у меня они тоже есть. Это нисколько не должно мешать нашему союзу, во всех отношениях выгодному и приличному. Раз уж он будет заключен, надо, мне кажется, сделать его хотя бы сносным. Понимаете вы меня теперь?

— Простите, сударь! — воскликнула Маргарита, отступив на несколько шагов от барона, как будто его слова оттолкнули ее. — Я была очень неосторожна, может быть, даже преступна; но, какой бы я ни была, я не заслужила такого оскорбления!.. О сударь!.. Я краснею от стыда за себя, но еще больше за вас. Да, я понимаю: для света — любовь к мужу, а втайне — любовь к другому… Лицо порока и личина порядочности! И мне, дочери маркизы д’Оре, предлагают такую низкую, бесчестную, гнусную сделку?.. О, — продолжала она, опускаясь в кресло и закрывая лицо руками. — Видно, я самая несчастная, погибшая, презренная тварь! О Боже мой! Боже мой! За что мне это, за что?!

— Эмманюель! Эмманюель! — закричал Лектур, отворяя дверь, за которой, как он догадывался, находился брат Маргариты. — Подите сюда, дорогой мой! У вашей сестры спазмы, и шутить с этим нельзя, иначе болезнь может перейти в хроническую… Госпожа де Мёлан от этого умерла… Вот вам мой флакон, дайте ей его понюхать. Я пойду пока в парк, а вы, когда мадемуазель станет лучше, придите туда и скажите мне, успокоилась ли она.

Лектур с удивительной непринужденностью отправился на прогулку и оставил Эмманюеля и Маргариту с глазу на глаз.

XII

В тот же день, когда состоялась встреча Маргариты и Лектура, подробно описанная нами и приведшая не к тому результату, на какой надеялась девушка, в четыре часа колокол зазвонил к обеду и барон вернулся в замок. Роль хозяина за столом играл Эмманюель: маркиза осталась с мужем, а Маргарита извинилась, что не сможет выйти к гостям. Гостей было немного: нотариус, родственники и свидетели. Обед прошел скучно. Лектур всячески старался всех рассмешить, однако было заметно, что этой лихорадочной веселостью он хочет прогнать какие-то мысли. По временам говорливость его вдруг пропадала, как гаснет лампа, когда в ней не хватает масла, лишь под конец она снова вспыхивает еще ярче прежнего и пламя жадно пожирает свою последнюю пищу… В семь часов встали из-за стола и пошли в гостиную.

Трудно дать читателю представление о необычном виде этого старого замка. Его просторные покои, обтянутые штофом с готическим рисунком и обставленные мебелью времен Людовика XIII, были так долго заперты, что давно отвыкли от жизни. Несмотря на обилие свечей, расставленных слугами, слабый, мерцающий свет их был недостаточен для его огромных комнат и все входящие оставались в тени; каждое слово здесь отдавалось эхом, как под сводами собора. Покрытые гербами древние стены казались в этот день еще печальнее оттого, что гостей было очень мало (вечером к ним должны были присоединиться от силы трое или четверо соседей-дворян).

Посредине одной комнаты — той самой, в которой только что приехавший из Парижа Эмманюель принимал накануне капитана Поля, — стоял большой, богато убранный стол, и на нем лежала закрытая папка; на взгляд человека постороннего, не знающего, что здесь готовится, в ней мог быть с равным успехом и смертный приговор, и брачный контракт. Уныние, казалось, висело в воздухе; все были мрачны. Гости, стоя небольшой группой, разговаривали вполголоса; иногда до них доносился взрыв пронзительного насмешливого хохота: это Лектур забавлялся издевками над каким-нибудь почтенным провинциалом, не думая о том, что в какой-то степени смеется и над Эмманюелем. Однако временами жених беспокойно обводил глазами комнату и лицо его мрачнело, потому что ни будущего тестя, ни маркизы, ни Маргариты не было. Первые двое, как мы уже говорили, не выходили к обеду, а недавнее свидание с невестой, при всей напускной беспечности Лектура, несколько встревожило его: он боялся, как бы при подписании документов не случилось чего-нибудь непредвиденного.

Эмманюель был тоже не совсем спокоен и решил было подняться к сестре, но, проходя через одну из комнат, увидел Лектура; тот жестом подозвал его.

— Черт возьми, вы очень кстати подошли, дорогой граф, — сказал барон, всем своим видом показывая, однако, будто с величайшим вниманием слушает рассказы какого-то местного дворянина, с которым он был уже на короткой ноге. — Господин де Нозе рассказывает мне нечто весьма любопытное. А знаете, это прелестная и очень благородная забава, — продолжал он, обращаясь к рассказчику. — У меня тоже есть пруды и болота; как только приеду в Париж, непременно спрошу своего управляющего, в какой они провинции. И много уток вы бьете таким способом?

— Огромное количество! — ответил провинциал с удивительным простодушием, свидетельствовавшим о том, что Лектур спокойно может еще издеваться над ним.

— Что же это за удивительная охота? — спросил Эмманюель.

— Вообразите, дорогой мой, — стал рассказывать Лектур с величайшим хладнокровием, — господин де Нозе садится по самую шею в воду.

— А не будет нескромностью спросить, в какое время года?

— Обыкновенно в декабре или январе, — ответил провинциал.

— Это чрезвычайно живописно. Так, изволите ли видеть, граф, господин де Нозе входит в воду по самую шею, надевает на голову круглую тыкву и пробирается в кусты. Утки не узнают его и подпускают к себе очень близко. Так ведь, кажется, вы говорили: очень близко?

— Вот как от меня до вас.

— Неужели? — воскликнул Эмманюель.

— И тут он бьет их, сколько душе угодно, — продолжал Лектур.

— Дюжинами! — прибавил провинциал, радуясь, что эти парижане заинтересовались его рассказами.

— Это, должно быть, очень приятно для вашей супруги, если она любит уток, — сказал Эмманюель.

— О, она их обожает! — отвечал г-н де Нозе.

— Надеюсь, вы окажите мне честь и представите меня этой милой даме, — попросил Лектур, кланяясь.

— О, еще бы, господин барон!

— Клянусь вам, первое, что я сделаю, вернувшись в Версаль, — расскажу на утреннем выходе короля об этой охоте: я убежден, что его величество испробует ее на пруду Швейцарцев.

— Извините, дорогой барон, — проговорил Эмманюель, взяв Лектура под руку и наклонившись к его уху, — но это сосед, и его нельзя было не пригласить на подобное торжество.

— Помилуйте, — ответил Лектур, принимая ту же меру предосторожности, чтобы его не услышал тот, о ком шла речь, — вы сделали бы большую ошибку, утаив его от меня: он по праву входит в приданое моей будущей супруги, и я был бы очень огорчен, если б с ним не познакомился.

— Господин де Лажарри! — возвестил слуга.

— Это, наверное, тоже ваш брат-охотник? — спросил Лектур.

— Нет, — ответил г-н де Нозе, — это наш путешественник.

— A-а, все ясно! — произнес барон, и тон его ясно говорил, что гостю угрожает решительная атака.

Вслед за тем дверь отворилась и вошел человек в венгерке, подбитой мехом.

— Здравствуйте, дорогой Лажарри, — приветствовал гостя Эмманюель, направляясь к нему и подавая ему руку. — Что это вы так закутались? Клянусь честью, у вас вид царя Петра.

— Что делать, граф, — ответил Лажарри, вздрагивая словно от холода, хотя в комнате было тепло. — Кто недавно из Неаполя… Бррр!..

— А, так вы, сударь, недавно были в Неаполе? — спросил Лектур, непринужденно подключаясь к беседе.

— Прямо оттуда, сударь.

— Вы восходили на Везувий?

— Нет, я только смотрел на него из окна. Да притом, — продолжал дворянин-путешественник с презрительным видом, очень обидным для вулкана, — мало ли в Неаполе вещей полюбопытнее Везувия! Что в нем удивительного? Гора, которая дымится; да у меня печка точно так же дымится, когда ветер дует со стороны Бель-Иля. А кроме того, госпожа Лажарри очень боится извержений.

— Но вы побывали в Собачьей пещере? — продолжал допрашивать Лектур.

— А что там смотреть? — возразил Лажарри. — Что интересного, если собака вдруг падает и умирает? Бросьте любой дворняжке кусок хлеба с ядом, с ней будет то же самое. Да притом госпожа Лажарри страшно любит собак, и ее бы это огорчило.

— Но вы, как ученый путешественник, — с поклоном спросил Эмманюель, — полагаю, должны были непременно посетить Сольфатару?

— И не подумал! Черт возьми, я легко могу вообразить себе три или четыре арпана серы, не дающие ничего, кроме серных спичек? Да притом госпожа Лажарри терпеть не может запаха серы.

— Как вам этот провинциал? — спросил Эмманюель, провожая Лектура в комнату, где был приготовлен брачный договор.

— Не знаю: потому ли, что первого я раньше встретил, только тот мне больше нравится.

— Господин Поль! — возвестил вдруг лакей.

— Что? — воскликнул Эмманюель, оборачиваясь.

— Кто это? Еще какой-нибудь деревенский сосед? — спросил Лектур, покачиваясь на каблуках.

— О нет, этот совсем другое, — ответил Эмманюель с беспокойством. — Как этот человек посмел явиться сюда без приглашения?

— A-а, понимаю… Какой-нибудь знакомый — из простых, но богат. Нет?.. Поэт?.. Музыкант?.. Живописец?.. Но я вас уверяю, Эмманюель, эту братию начинают везде принимать! Проклятая философия перемешала все сословия. Что делать, дорогой мой, надо терпеть! Вообразите: сегодня художник садится себе преспокойно рядом с вельможей, толкает его локтем, приветствует его, едва приподнимая шляпу, сидит, когда тот встает. Они толкуют между собой о том, что делается при дворе, издеваются, шутят, ссорятся. Это проявление дурного вкуса нынче в большой моде.

— Вы ошибаетесь, Лектур, — отвечал Эмманюель, — это не поэт, не музыкант, не живописец, а человек, с которым мне необходимо поговорить наедине. Уведите отсюда Нозе, пока я спроважу Лажарри.

Они взяли гостей под руки и двинулись с ними в боковые комнаты, толкуя об охоте и путешествиях. Едва они скрылись, как в средней двери появился Поль.

Он уже знал эту комнату: в ней по всем четырем стенам были двери; из боковых одна вела в библиотеку, другая — в кабинет, куда он при первом своем посещении скрылся во время разговора Маргариты с Эмманюелем. Поль подошел к столу и остановился, посматривая на ту и на другую дверь, словно ожидая кого-то. Надежды его скоро оправдались. Через минуту дверь библиотеки отворилась и в полумраке возникла чья-то белая тень. Капитан бросился к ней.

— Это вы, Маргарита? — спросил он.

— Я, — ответила девушка дрожащим голосом.

— Ну, как?

— Я ему все сказала.

— И что из этого вышло?

— Через десять минут брачный договор будет подписан.

— Я так и думал! Он низкий человек!

— Что же мне делать?! — воскликнула Маргарита.

— Будьте мужественны, Маргарита!

— Мужество? У меня нет его больше.

— Вот что вам его вернет, — сказал Поль, передавая ей записку.

— Что здесь?

— Название деревни, где вас ждет ваш сын, и имя женщины, у которой его прячут.

— Мой сын?.. О, вы действительно ангел! — воскликнула Маргарита, пытаясь поцеловать руку Поля, подавшую ей записку.

— Тихо! Кто-то идет! — прошептал Поль. — Что бы ни случилось, вы найдете меня у Ашара.

Маргарита, не ответив, выскользнула за дверь: она узнала шаги брата. Поль повернулся и пошел навстречу графу. Они сошлись у стола.

— Я ждал вас в другое время, сударь, не при таком многолюдном обществе, — первым прервал молчание Эмманюель.

— Но мы, кажется, и теперь одни, — ответил Поль, осматриваясь.

— Да, но здесь подписывают брачный договор, через минуту комната будет полна народа.

— За минуту многое можно успеть сказать, господин граф.

— Да, если говоришь с человеком, которому не понадобится больше минуты, чтобы тебя понять.

— Я слушаю, — сказал Поль.

— Вы мне говорили о письмах, которые есть у вас, — продолжал Эмманюель, подойдя вплотную к Полю и понизив голос.

— Это правда, — спокойно подтвердил Поль.

— Вы назначили цену за них.

— Да, и это правда.

— В таком случае, если вы честный человек, то должны отдать мне их за эту сумму. Здесь, в бумажнике, деньги.

— Да, сударь, — ответил Поль, — все было так, пока я думал, что ваша сестра, забыв свои клятвы, свой грех и даже рожденного ею сына, помогает вам в исполнении ваших честолюбивых планов. И я решил, что если уж этому ребенку суждено пережить горькое крещение слезами, войдя в свет без имени, то следует помочь ему вести хотя бы безбедную жизнь. Недавно, это правда, я требовал с вас за эти письма сто тысяч франков, но теперь обстоятельства изменились, сударь. Я видел, как сестра бросилась к вашим ногам, слышал, как она умоляла вас не принуждать ее к постыдному браку; ни просьбы, ни мольбы, ни слезы ее не тронули вашего сердца. Прежде я хотел спасти ребенка от нищеты, теперь хочу спасти его мать от отчаяния, и я могу это сделать, потому что не только ваша — честь всей вашей семьи у меня в руках. Я отдам вам эти письма, сударь, только тогда, когда на этом столе мы подпишем брачный договор мадемуазель Маргариты д’Оре не с бароном де Лектуром, а с господином Анатолем де Люзиньяном.

— О, этому не бывать, сударь.

— А иначе вы не получите этих писем, граф.

— Я найду средство заставить вас отдать их мне.

— Я такого средства не знаю, — холодно заметил Поль.

— Угодно вам отдать мне эти письма, сударь?

— Граф, — сказал Поль, глядя на Эмманюеля с выражением, странным в молодом человеке, — граф, послушайте меня!

— Угодно вам отдать мне эти письма, сударь?

— Граф!..

— Да или нет?

— Дайте мне сказать вам два слова…

— Да или нет?

— Нет, — холодно ответил Поль.

— Ну так у вас, сударь, есть шпага, у меня тоже; оба мы дворяне: по крайней мере, я полагаю, что и вы тоже дворянин. Пойдемте, сударь, в парк, и тот из нас, кто останется в живых после смерти другого, волен будет делать, что ему заблагорассудится.

— К сожалению, я не могу принять вашего вызова, господин граф.

— Как! На вас мундир, на шее крест, на боку шпага — и вы отказываетесь от дуэли?

— Да, Эмманюель, отказываюсь.

— Почему?

— Я не могу с вами драться, граф, и поверьте, для этого есть важная причина.

— Вы не можете драться со мной?

— Клянусь вам честью!

— Вы говорите, что не можете драться со мной?

В эту минуту за их спинами раздался громкий хохот. Поль и Эмманюель обернулись: рядом стоял Лектур.

— А вот с этим господином я могу драться, потому что он низкий, подлый человек! — воскликнул Поль, указав на барона.

Лицо Лектура вспыхнуло, он бросился было к Полю, но остановился и медленно процедил сквозь зубы:

— Очень хорошо, сударь. Пришлите вашего секунданта к Эмманюелю, они обо всем условятся.

— Вы понимаете, что дуэль между нами только отложена, — сказал Эмманюель.

— Тише, — остановил его Поль, — идет ваша мать!

— Да, молчание! Увидимся завтра! Лектур, пойдемте, я представлю вас матушке.

Капитан молча посмотрел вслед молодым людям и вошел в знакомый уже кабинет, где он укрывался в прошлый раз.

XIII

В ту минуту как Поль скрылся, в дверях гостиной показалась маркиза; за ней шли нотариус и приглашенные на подписание брачного контракта. Хотя в этот день ожидалось торжество, она не сняла траура и была, как обычно, в черном платье. Пришла она за несколько минут до маркиза, которого никто из присутствующих, даже его сын, несколько лет уже не видели. Правила этикета в дворянской среде соблюдались так строго, что она нашла необходимым, несмотря на помешательство главы семьи, присутствие его при подписании брачного договора дочери. Лектур был человеком совсем не робким, однако маркиза произвела на него большое впечатление, и при виде ее гордой, суровой осанки он почтительно поклонился.

— Я очень благодарна вам, господа, — сказала она, кланяясь присутствующим, — за честь, что вы оказали мне своим приездом по случаю подписания брачного договора мадемуазель Маргариты д’Оре с господином бароном де Лектуром. Маркиз, как вам известно, болен, но он явится сюда, чтобы если не словами, то своим присутствием выразить вам признательность. Вы знаете о его болезни и, конечно, не удивитесь, если услышите какие-нибудь странные речи…

— Да, сударыня, — сказал Лектур, — мы знаем, какое несчастье постигло почтенного маркиза, и восхищаемся самоотверженностью супруги, вот уже двадцать лет несущей половину этого тяжкого жребия.

— Видите, сударыня, — сказал Эмманюель, подходя к ней и целуя руку, — все преклоняют колена перед вашей супружеской любовью.

— Где же Маргарита? — спросила маркиза вполголоса.

— Она только что была здесь, — ответил Эмманюель, оглядываясь.

— Велите ее позвать, — приказала маркиза.

— Маркиз д’Оре! — возвестил слуга.

Гости расступились, чтобы не загораживать дверей, и взоры всех обратились в ту сторону, откуда должно было появиться новое действующее лицо. Вскоре общее любопытство было удовлетворено: маркиз, опираясь на двух лакеев, медленно вошел в комнату.

Страдание запечатлело глубокие следы на благородном и достойном лице этого старика, но еще заметно было, что некогда он был одним из первых красавцев при дворе. Маркиз с величайшим удивлением осмотрел все собрание своими впалыми, лихорадочно блестевшими глазами. На нем был полковничий мундир, орден Святого Духа на шее и Святого Людовика в петлице. Он с трудом передвигал ноги и не произнес ни слова. Лакеи среди глубокого молчания всех присутствующих подвели его к креслу, посадили и вышли. Маркиза села по правую руку от мужа. Нотариус вынул из папки брачный договор и начал громким голосом читать его. Маркиз и маркиза признавали наличие у жениха пятисот тысяч франков и столько же назначали в приданое невесте.

Во время чтения договора маркиза при всей своей внешней бесстрастности не могла скрыть некоторого беспокойства. Когда нотариус кончил и положил договор на стол, Эмманюель опять подошел к матери.

— А Маргарита? — спросила она.

— Сейчас придет, — ответил Эмманюель.

— Сударыня! — открыв дверь, еле слышно произнесла Маргарита, умоляюще сложив руки.

Маркиза притворилась, будто не слышит, и, указывая на перо, спросила:

— Не угодно ли вам, господин барон?

Лектур подошел к столу, взял перо и подписал договор.

— Сударыня! — опять воскликнула Маргарита задыхающимся голосом и сделала шаг по направлению к матери.

— Передайте перо вашей невесте, господин де Лектур, — сказала маркиза.

Лектур обошел вокруг стола и приблизился к Маргарите.

— Сударыня! — в третий раз вскричала Маргарита, и голос ее, в котором слышались рыдания, до глубины души тронул всех присутствующих, так что даже маркиз приподнял голову.

— Подписывайте! — сказала маркиза, указав на брачный договор.

— Отец! Отец! — воскликнула Маргарита, бросаясь к ногам старика.

— Что вы делаете, безумная! — мгновенно приподнялась с кресла маркиза и, нагнувшись, заслонила мужа.

— Отец! Отец! — продолжала Маргарита, обвив шею маркиза руками. — Сжальтесь надо мной!.. Спасите несчастную свою дочь!

— Маргарита! — сказала маркиза тихим, но полным страшной угрозы голосом.

— Сударыня! — проговорила сквозь слезы Маргарита, — я уже не надеюсь на вашу доброту, но позвольте мне просить отца… если вы не хотите, чтобы я прибегла к покровительству закона, — прибавила она, указав с решительным видом на нотариуса.

— Ну, это уже семейная сцена, — тоном горькой иронии сказала маркиза, вставая, — а такого рода зрелища весьма умиляют бабушек и дедушек, но, как правило, достаточно скучны для посторонних. Не угодно ли вам, господа, перейти в другую комнату: там приготовлен десерт. Сын мой, проси гостей. Извините, господин барон…

Эмманюель и Лектур молча поклонились и пошли с гостями в другую комнату. Маркиза стояла неподвижно, пока все не удалились, потом плотно прикрыла двери и подошла опять к мужу, которого Маргарита не выпускала из своих объятий.

— Теперь, — обратилась она к дочери, — здесь остались только те люди, что вправе вам приказывать. Подпишите или ступайте вон!

— Сжальтесь, матушка, сжальтесь, — сказала Маргарита, — не требуйте от меня этой низости!

— Разве вы не слыхали? — продолжала маркиза, придав своему голосу тот повелительный тон, которому, казалось, невозможно было противиться. — Я не привыкла повторять своих приказаний… Подпишите или ступайте вон!

— Отец, отец! — воскликнула Маргарита. — Смилуйтесь надо мной, вступитесь за меня! Я десять лет не видела вас!.. О нет! Я не отойду, пока он меня не узнает, не обнимет меня… Отец! Отец! Это я, я, ваша дочь!

— Чей это голос меня умоляет? — пробормотал маркиз. — Что это за девушка называет меня отцом?

— Этот голос восстает против законов природы! — сказала маркиза, схватив Маргариту за руку. — Эта девушка — непокорная дочь.

— Отец! — вскричала Маргарита. — Посмотрите на меня! Защитите, спасите меня… я Маргарита!..

— Маргарита?.. Маргарита?.. — сказал, запинаясь, маркиз. — У меня прежде, кажется, была дочь, ее тоже звали Маргаритой.

— Отец, но это я и есть, ваша Маргарита!

— Девушка, которая не повинуется своим родителям, не может называться их дочерью, — сказала маркиза. — Исполните мою волю, и тогда вы по-прежнему будете нашей милой дочерью.

— Вам, отец, вам я готова повиноваться. Но вы не станете мне этого приказывать!.. Вы не захотите сделать меня несчастной… довести до отчаяния… убить меня!..

— Поди, поди ко мне! — сказал маркиз, обняв ее и прижимая к груди. — О, какое неведомое и сладостное чувство я испытываю! И сейчас… постой!., постой!.. (Он поднес руку ко лбу.) Я, кажется, начинаю вспоминать!

— Сударь, — воскликнула маркиза, — скажите ей, что она должна повиноваться, что Господь проклинает строптивых детей; скажите ей это, а не поощряйте ее кощунство!

Маркиз медленно приподнял голову, устремил горящий взгляд на жену и медленно сказал:

— Берегитесь, сударыня, берегитесь! Ведь я сказал вам, что начинаю вспоминать, — и, низко наклонившись к дочери так, что его седые волосы перемешались с черными волосами девушки, он продолжал: — Говори, говори, что с тобой, моя милая? Расскажи мне о своем горе.

— О, я очень несчастна!

— Неужели в моем доме все несчастны? — воскликнул маркиз. — И старые, и молодые!.. И седые волосы, и черные! Ведь и я, и я… я тоже очень несчастен!

— Сударь, возвращайтесь к себе, вам пора! — произнесла маркиза.

— Чтобы опять быть лицом к лицу с вами! Сидеть взаперти как преступнику!.. Запирать меня можно было тогда, когда я был сумасшедшим, сударыня!..

— Да, да, отец, вы правы, матушке давно уже пора отдохнуть, пора мне поухаживать за вами. Отец, возьмите меня, я буду день и ночь с вами… Я буду повиноваться каждому вашему слову, одному взгляду… я на коленях буду служить вам.

— Нет, у тебя не хватит упорства!

— Хватит, отец, будьте уверены!.. Ведь я ваша дочь!

Маркиза кусала губы от досады.

— Если ты в самом деле моя дочь, — сказал задумчиво маркиз, — так почему я десять лет тебя не видел?

— Мне говорили, что вы не хотите меня видеть, отец! Мне сказали, что вы меня не любите.

— Тебе сказали, что я не хочу видеть твое ангельское личико! — воскликнул маркиз, взяв голову дочери в ладони и с любовью глядя на нее. — Тебе это сказали! Сказали, что бедный осужденный не хочет видеть неба! Кто же это сказал, что отец не хочет видеть свою дочь? Кто осмелился сказать моей дочери: «Дитя, твой отец тебя не любит?»

— Я! — ответила маркиза и в последний раз попыталась вырвать Маргариту из его объятий.

— Вы! — воскликнул маркиз, отстраняя ее. — Вы! Неужели вы даны мне судьбой, чтобы убить во мне все человеческие чувства? Неужели все мои несчастья должны происходить от вас? А сегодня вы хотите убить во мне сердце отца, как двадцать лет назад убили сердце супруга?

— Вы бредите, сударь! — сказала маркиза, отпустив дочь и перейдя к окну. — Замолчите, замолчите!

— Нет, сударыня, это не бред! — маркиз закрыл руками лицо. — Нет, нет! Все это правда, ужасная, но правда!.. Скажите лучше… и это тоже будет правдой… скажите, что я нахожусь между ангелом, который хочет возвратить мне рассудок, и демоном, который хочет, чтобы я снова помешался! А я уже не сумасшедший! Хотите, я это вам докажу? (И он приподнялся, опершись на ручки кресла.) Хотите, я расскажу о письмах? О вашей неверности? О дуэли?

— Я говорю вам, — маркиза схватила мужа за руку, — я повторяю вам, что вы сейчас сходите с ума еще больше, чем когда-нибудь! Вы говорите такие ужасы и не думаете о том, кто нас слушает! Откройте глаза, посмотрите, кто тут, и посмейте сказать, что вы не безумны!

— Да, вы говорите правду, — сказал маркиз, опять опускаясь в кресло. — Твоя мать права, — добавил он, обращаясь к Маргарите, — я безумен, и ты должна верить не тому, что я говорю, а тому, что она тебе скажет. Твоя мать — воплощение самопожертвования и добродетели. Поэтому у нее не бывает ни бессонниц, ни угрызений совести, ни бреда. Чего она от тебя хочет?

— Моего несчастья, отец! — вскричала Маргарита. — Моего вечного несчастья!

— А как могу я помешать этому несчастью? Я — несчастный, безумный старик? — воскликнул маркиз раздирающим сердце голосом. — Как я могу помешать ему, если постоянно вижу, как кровь течет из раны, беспрестанно слышу голос из могилы!

— О, вы все можете, отец! Скажите одно слово — и я спасена! Меня хотят выдать замуж.

Маркиз откинул голову назад.

— Выслушайте меня, отец! Меня хотят выдать за человека, которого я не люблю! За низкого, подлого человека! И вас привели сюда, посадили в это кресло, к этому столу, чтобы вы подписали этот гнусный брачный договор… Вот он! Вот, отец, здесь, на столе!

— И не посоветовавшись со мною?.. — спросил маркиз, взяв договор. — Не спросив меня, согласен я или нет? Или меня уже считают мертвецом? А если так, то боятся меня меньше, чем призрака? Ты говоришь, что этот брак для тебя несчастье?

— Вечное! Вечное несчастье! — вскричала Маргарита.

— Ну, так ему не бывать!

— Я дала слово за себя и за вас. Мы не можем изменить своему слову, — сказала маркиза, чувствуя, что теряет власть над мужем.

— Говорю вам, этому не бывать! — сказал твердо маркиз. — Брак, где жена не любит мужа… О, это вещь ужасная! — продолжал он мрачным, глухим голосом. — Это сводит человека с ума! Меня маркиза… всегда любила… была мне верна… Я помешался совсем не от того…

Адская радость блеснула в глазах маркизы. По возбуждению, звучавшему в словах мужа, и ужасу, появившемуся у него в глазах, она видела, что рассудок вот-вот его покинет.

— Это тот самый договор? — спросил маркиз, взяв бумагу и собираясь разорвать ее.

Маркиза выхватила у него из рук документ. Судьба Маргариты оказалась на волоске между небом и адом.

— Я сошел с ума потому… — продолжал маркиз, — что могила открывается! Привидение встает из земли! Призрак приходит ко мне, разговаривает со мной! Говорит мне…

— Жизнь ваша в моих руках, сударь, — шепнула маркиза на ухо мужу, повторяя последние слова умирающего Морле, — и я мог бы вас убить…

— Слышишь! Слышишь! — воскликнул маркиз, вздрагивая всем телом, и вскочил с кресла, словно собираясь бежать.

— Отец! Отец! Придите в себя! — закричала Маргарита. — Здесь нет призрака. Это матушка говорит вам.

— …но я оставляю вас в живых, — продолжала маркиза, завершая начатое дело, — чтобы вы простили меня, как я вас прощаю!

— Пощади, Морле! Пощади! — закричал маркиз, падая в кресло; он страшно побледнел, волосы его встали дыбом, холодный пот выступил на лице.

— Отец! Отец!

— Теперь вы видите, что ваш отец сумасшедший! — сказала торжествующая маркиза. — Оставьте его!..

— О, Господь сотворит чудо, я надеюсь! — ответила Маргарита. — Моя любовь, мои ласки, мои слезы вернут ему рассудок.

— Попробуйте! — холодно сказала маркиза, жестом показывая ей на маркиза, не только лишившегося воли и способности говорить, но и почти теряющего сознание.

— Отец! — окликнула его Маргарита душераздирающим голосом.

Маркиз оставался безучастным.

— Сударь! — повелительно произнесла жена.

— Что? Что такое? — спросил маркиз, вздрагивая.

— Отец! Отец! — кричала Маргарита, ломая в отчаянии руки. — Отец! Выслушайте меня!

— Возьмите это перо и подпишите, — сказала маркиза, вложив ему в руку перо. — Так надо! Я так хочу!

— О, теперь я погибла! — воскликнула Маргарита, измученная борьбой и не имеющая сил продолжать ее.

Но в ту минуту, когда побежденный маркиз собирался подписать договор, когда торжествующая маркиза уже поздравляла себя с победой, а Маргарита в отчаянии готова была бежать из дома, дверь кабинета внезапно отворилась и появился Поль, невидимый свидетель этой сцены.

— Госпожа маркиза д’Оре, — сказал он, — два слова, пока еще договор не подписан.

— Кто это обращается ко мне? — спросила маркиза, стараясь разглядеть того, кто говорил издали и, следовательно, был в тени.

— Я знаю этот голос! — закричал маркиз, вздрагивая всем телом, как будто его коснулось раскаленное железо.

Поль сделал три шага вперед и вошел в круг света, распространяемого люстрой.

— Что это, призрак? — воскликнула маркиза, пораженная удивительным сходством молодого человека с тем, кого она когда-то любила.

— Я знаю это лицо! — бормотал маркиз, принимая Поля за убитого Морле.

— Боже мой! Боже мой, защити меня! — шептала Маргарита, стоя на коленях и простирая к небу руки.

— Морле! Морле! — воскликнул маркиз, поднимаясь и идя прямо к Полю. — Морле! Морле! Прости!.. Пощади меня…

Вдруг, словно споткнувшись, он рухнул без чувств на пол.

— Отец! — закричала Маргарита, бросившись к нему.

В эту минуту перепуганный слуга отворил дверь и обратился к маркизе:

— Сударыня, Ашар требует доктора и священника. Он умирает.

— Скажи ему, — ответила маркиза, указывая на мужа, которого Маргарита тщетно старалась привести в чувство, — скажи ему, что они оба нужны маркизу.

XIV

Как мы видели в конце предыдущей главы, Господь с помощью одного из тех необычных соединений своих предначертаний, что слепые люди почти всегда приписывают случаю, призвал к себе в одно и то же время, чтобы они дали ему отчет по одному и тому же делу, благородного маркиза д’Оре и бедняка Ашара. Мы видели, как первый из них, словно пораженный обликом Поля (он, как мы помним, был живым портретом своего отца), упал без чувств к ногам молодого человека; тот сам испугался ужасного впечатления, вызванного его внезапным появлением. Что касается Ашара, то причины, приведшие его к смерти одновременно с маркизом, были совсем иные, но вытекали из той же драмы. Появление Поля произвело пагубное воздействие на обоих и потрясло одного из стариков ужасом, другого — слишком сильной радостью. Накануне того дня, когда положено было подписать брачный договор, Ашар чувствовал себя хуже обычного, но все-таки вечером, как всегда, пошел помолиться к могиле своего господина. Оттуда он с большим благоговением, чем когда-либо прежде, наблюдал вечно новое и вечно великолепное зрелище — заход солнца на море; он следил глазами за исчезновением его пурпурных отблесков и, будто этот светоч мира притягивал к себе его душу, чувствовал, что силы покидают его вместе с последним светом дня. Вечером слуга из замка пришел, по обыкновению, спросить, не нужно ли ему чего-нибудь. Не найдя старика дома и зная, в какую сторону он обычно ходит, лакей направился в глубь парка и вскоре нашел Ашара лежащим без чувств у подножия большого дуба на могиле своего господина: старик до конца остался верен этому благоговению перед ней, ставшему главным чувством последних лет его жизни. Лакей взял его на руки, перенес в дом и затем, испуганный этим неожиданным происшествием, побежал просить маркизу о последних услугах врача и священника. Она ему отказала под тем предлогом, что в данную минуту врач и священник нужны маркизу точно так же, как старому слуге, и что иерархия общественного положения, сохраняющая силу и перед лицом смерти, дает ее супругу в данном случае первенство.

Но эта весть, сообщенная маркизе в то мгновение, когда достигла высшей точки борьба столь различных интересов и страстей действующих лиц семейной драмы, историком которой мы стали, была услышана Полем. Он понял, что из-за состояния маркиза брачный договор подписан не будет, и потому, напомнив Маргарите, что, если он ей будет нужен, она найдет его у Ашара, побежал в парк. Отыскав среди его аллей и чащ дорогу к дому со сноровкой моряка, которому указателем пути служит небо, он, запыхавшись, вбежал в комнату старика, когда тот уже немного пришел в себя, и бросился в его объятия. Радость придала сил старому слуге, уверенному, по крайней мере, в том, что он умирает на руках друга.

— Ах, это ты! Ты! — воскликнул Ашар. — Я уж и не надеялся тебя видеть.

— И ты мог подумать, — воскликнул Поль, — что я, узнав о твоей болезни, не прибегу к тебе в ту же минуту!

— Но где мне было искать тебя и как сообщить, что я хотел бы перед смертью в последний раз с тобой повидаться?

— Я был в замке, отец, услышал, что ты болен, и сразу побежал к тебе.

— Как же ты попал в замок? — удивленно спросил Ашар.

Поль рассказал ему все.

— Провидение Господне! — прошептал старик, выслушав его рассказ. — Сокровенны и неотвратимы твои веления! Ты привело через двадцать лет юношу к его колыбели и одним видом сына лишило жизни убийцу его отца!

— Да, все именно так и произошло, — ответил Поль, — и это же Провидение привело меня сюда, чтобы я тебя спас. Я знаю, тебе отказали во враче и священнике.

— Мы бы, однако, могли и поделиться по справедливости, — ответил Ашар, — маркиз боится смерти, так пусть бы оставил себе доктора, а мне бы прислали священника, потому что мне жизнь уже надоела.

— Я возьму лошадь и через час…

— О нет, через час будет поздно, — сказал Ашар слабеющим голосом. — Священника!.. Только бы священника!.. Я больше ничего не хочу!

— Отец, — ответил Поль, — конечно, я не могу заменить его в исполнении священных обязанностей; но мы с тобой поговорим о Боге, о его величии, о его доброте.

— Да, но покончим сначала с земными делами, чтобы потом уже думать только о небесных. Ты говоришь, что маркиз тоже умирает?

— Да, он был в агонии, когда я ушел.

— Ты знаешь, что после его смерти имеешь право взять документы о твоем рождении, которые лежат в этом ящике?..

— Знаю.

— А если я умру раньше его и без священника, кому их доверить? (Собравшись с силами, старик приподнялся и показал Полю ключ у себя под подушкой.) Тогда возьмешь ключ и отопрешь вот этот ящик: там ты найдешь шкатулку. Ты человек благородный. Поклянись, что не откроешь этой шкатулки, пока маркиз жив.

— Клянусь! — произнес Поль, торжественно протянув руку к распятию в головах кровати.

— Слава Богу! — сказал Ашар. — Теперь я умру спокойно.

— Ты можешь умереть спокойно, потому что сын держит тебя за руку здесь, а отец протянет тебе руку на том свете.

— Так ты думаешь, что он будет доволен моей верностью?

— Ни одному королю не были так преданы при жизни, как ты ему после смерти.

— О да, — мрачно произнес старик, — я слишком покорно исполнял его волю! Мне бы не надо было допускать этой дуэли и нельзя было соглашаться быть на ней свидетелем. Послушай, Поль, в этом я и хотел покаяться священнику, только одно это тяготит мою душу. Иногда мне приходило в голову, что эта дуэль без секундантов — просто убийство… тогда, ты понимаешь, тогда я уже не свидетель, а сообщник!

— Отец, — тихо ответил Поль, — не знаю, всегда ли земные законы согласуются с небесными и всегда ли то, что люди зовут честью, является добродетелью в глазах Господа; не знаю, позволяет ли наша Церковь, противница крови, чтобы оскорбленный вымещал оскорбление на обидчике, и всегда ли в этом случае Божий приговор направляет пистолетную пулю или острие шпаги. Эти вопросы решает не рассудок, а совесть. Так вот, моя совесть подсказывает, что на твоем месте я сделал бы то же, что и ты. Если совесть обманула тебя и обманывает меня, то в данных обстоятельствах я имею большее право, чем священник, простить тебя; от моего имени и от имени моего отца я тебя прощаю!

— Благодарю тебя! Благодарю! — вскричал старик, сжимая руки молодого человека. — Благодарю, ибо именно эти слова нужны душе умирающего. Знаешь, как ужасны угрызения совести? Они заставляют сомневаться в Боге, ибо если нет судьи, то нет и суда.

— Послушай, — сказал Поль присущим ему поэтичным и торжественным тоном, — я тоже часто сомневался в Боге. Ибо, одинокий, затерянный в мире, без семьи, без какой-либо поддержки на земле, я искал опору в Боге и хотел найти в окружающем доказательство его существования. Часто я останавливался у подножия одного из придорожных распятий и, устремив глаза на Спасителя, со слезами просил дать мне уверенность в его существовании и его миссии: я просил, чтобы хоть одна капля крови упала из его раны, чтобы хоть один вздох вырвался из его уст. Распятие оставалось неподвижным, и в сердце у меня вновь было отчаяние, и я говорил себе: «Если бы я знал, где могила отца, я спросил бы об этом у нее, как Гамлет у призрака, и, может быть, она бы мне ответила!»

— Бедный мальчик!

— И вот однажды, — продолжал Поль, — я вошел в церковь, в одну из этих северных церквей — ты их знаешь, — мрачную, монашески строгую. И я почувствовал, что меня охватывает печаль; но печаль еще не вера! Я подошел к алтарю, преклонил колена перед дарохранительницей, где, как говорят, обитает Бог, прижался лбом к мраморной ступени и несколько часов оставался распростертым, мучась сомнениями; наконец, я поднял голову, надеясь, что Бог, которого я искал, явит мне луч своей славы или молнию своего могущества. Но церковь оставалась мрачной, как распятие — неподвижным, и я бросился как безумный к выходу, говоря: «Господи! Господи! Если бы ты существовал, ты явился бы людям. А если ты можешь им явиться и не делаешь этого, значит, ты хочешь, чтобы люди в тебе сомневались».

— Остерегись говорить мне это, Поль! — воскликнул старик. — Остерегись, ибо твое сомнение может запасть мне в сердце! У тебя еще есть время уверовать, а я… я умираю!

— Подожди, отец, подожди, — мягко и спокойно продолжал Поль, — я еще не закончил. Тогда я сказал себе: «Придорожное распятие, городская церковь сотворены человеком. Бога надо искать в том, что сотворено Богом». С этой минуты, отец, я начал ту скитальческую жизнь, что останется вечной тайной между Небом, морем и мною… Она привела меня в безлюдные места Америки, ибо я думал: чем новее мир, тем больше должен он сохранить отпечаток Божьей руки. Я не ошибся. Там, в этих девственных лесах, куда я проник, быть может, первым из людей, где кровом мне было небо, а постелью — земля, я, поглощенный одной-единственной мыслью, слушал тысячи звуков засыпающей и пробуждающейся природы. Долго не мог я понять этот неведомый язык, где объединились говор рек, озерные туманы, шелест листвы и благоухание цветов. Наконец мало-помалу стала спадать пелена с моих глаз и тяжесть с моего сердца. И я начал верить, что эти вечерние и предрассветные звуки — всеобщий гимн, коим благодарит Создателя каждое его творение.

— Боже мой! — воскликнул умирающий, молитвенно сложив руки и подняв к небу полные веры глаза. — Боже мой! Я взывал к тебе из бездны, и ты услышал мое отчаяние! Благодарю тебя, Господи!

— Тогда, — продолжал Поль с растущим воодушевлением, — я решил искать в океане ту окончательную убежденность, какой не могла дать мне земля. Земля — всего лишь пространство, океан — безграничность. Океан — самое великое, самое сильное, самое могущественное после Бога! Я слышал, как он рычит подобно разъяренному льву, а затем, по велению своего творца, укладывается, словно покорная собака; я видел, как он восстает подобно титану, собравшемуся штурмовать небо, а затем слышал, как под бичом бури он жалобно плачет, словно ребенок. Я видел, как он устремляет волны навстречу молниям, пытаясь загасить их своей пеной, а потом становится гладким как зеркало, и в нем отражается небо до последней звезды. На земле я признал существование Бога; в океане я признал его могущество. В одиночестве, как Моисей, я слышал голос Господа; во время бури я, подобно Иезекиилю, видел, как Господь движется вместе с нею. С тех пор, отец, с тех пор сомнение навсегда покинуло меня; в вечер первого же урагана я уверовал и вознес молитву.

— Верую в Бога всемогущего, создавшего небо и землю, — с пылкой верой произнес старик и продолжил чтение Апостольского символа веры до самого конца.

Поль слушал молча, возведя глаза к небу; когда умирающий умолк, он, качая головой, сказал:

— Священник говорил бы с тобой иначе, отец; я говорил как моряк, мой голос больше привык к словам о смерти, чем к словам утешения. Прости меня, отец, прости.

— Я молюсь и верю вместе с тобой, — ответил старик, — скажи, что еще здесь делать священнику? Ты сказал мне простые и великие слова; позволь над ними подумать.

— Постой! — воскликнул Поль, вздрогнув. — Слушай!

— Что такое?

— Разве ты не слышишь?

— Нет.

— Мне показалось, что кто-то в отчаянии зовет меня… Слышишь? Это голос Маргариты!..

— Выйди к ней, — сказал старик. — Мне надо побыть одному.

Поль бросился в другую комнату и услышал, как кто-то под окном в третий раз произнес его имя. Он побежал к двери, отворил ее и увидел Маргариту, уже выбившуюся из сил и упавшую у порога на колени.

— Сюда! Сюда! — закричала она, увидев Поля; в голосе ее звучал величайший ужас.

XV

Поль подхватил Маргариту на руки, бледную и застывшую. Он внес ее в первую комнату и посадил в кресло, потом пошел к двери, прикрыл ее и вернулся.

— Чего вы так испугались? — спросил он. — Вас кто-то преследовал? И как вы попали сюда в такое время?

— О, — прошептала Маргарита, — я в любое время дня и ночи бежала бы… бежала бы до тех пор, пока земля несла бы меня… Я бы бежала, пока не нашла бы сердце, способное понять мои слезы, пока нашла бы руку, что может меня защитить! О, я бы бежала! Поль! Поль! Отец мой умер!

— Бедняжка! — ласково сказал Поль, прижимая Маргариту к груди. — Бедная моя сестричка! Убегала от мертвого и попала к умирающему. Оставила смерть в замке и нашла ее опять в хижине.

— Да, да, — в ужасе Маргарита встала и всем телом прижалась к Полю. — Смерть там, смерть здесь! Но там умирают в отчаянии, а здесь… спокойно. О Поль, Поль, если бы вы видели то, что мне пришлось увидеть!

— Что же вы видели?

— Вы знаете, какой ужас испытал отец, увидев вас и услышав ваш голос?

— Да, знаю.

— Его без чувств перенесли потом в спальню…

— Это не моя вина. Я говорил с вашей матерью, а он услышал, — сказал Поль.

— Вы все понимаете, Поль, поскольку, наверное, слышали из кабинета весь наш разговор и знаете, что бедный мой отец узнал меня. Я, видя, что с ним произошло, не могла совладать с беспокойством и пошла в его комнату, не побоявшись гнева матери, чтобы еще хоть раз увидеть его, дорогого мне человека. Дверь была заперта, и я потихоньку постучалась. Он, видно, в это время пришел в себя, потому что спросил слабым голосом: «Кто там?»

— А где же была ваша мать? — спросил Поль.

— Мать? Она ушла и заперла его как ребенка. Я сказала ему, что это я, дочь его, Маргарита. Он узнал мой голос и велел мне пройти по потайной лестнице, ведущей через маленький кабинет в его комнату. Через минуту я стояла уже на коленях у его постели и он благословлял меня. Да, он дал мне свое предсмертное родительское благословение… О, теперь я надеюсь, что и Бог благословит меня.

— Да, будь спокойна, Бог тебя простит, — сказал Поль. — Плачь об отце, дитя мое, но о себе плакать нечего. Ты спасена.

— О, вы еще не слыхали самого главного, Поль! Выслушайте меня! Выслушайте!

— Говори!

— Я стояла на коленях, целовала его руки… Вдруг я услышала, что мать поднимается по лестнице: я узнала ее голос. Отец тоже узнал его, потому что быстро обнял меня в последний раз и сделал знак уйти. Я повиновалась, но была очень растеряна, взволнована, и, вместо того чтобы выйти на потайную лестницу, попала в другой кабинет, без света и без выхода. Я ощупала стены и убедилась, что выйти мне невозможно. В это время кто-то вошел в комнату отца. Я замерла и боялась даже перевести дыхание. Это была мать со священником. Уверяю вас, Поль, она была бледнее умирающего.

— Боже мой, Боже мой! — прошептал Поль.

— Священник сел у изголовья, — продолжала Маргарита, все более испуганно прижимаясь к Полю, — матушка стояла в ногах. Понимаете? Я оказалась лицом к лицу с этим мрачным зрелищем и не могла бежать!.. Дочь вынуждена была слушать исповедь своего отца! Разве это не ужасно, скажите? Я упала на колени, закрыла глаза, чтобы не видеть, молилась, чтобы не слышать, и все-таки против воли… о, клянусь вам, Поль, против воли!.. Я видела, слышала… и то, что я видела и слышала, никогда не изгладится из моей памяти! Я видела, как отец, взволнованный своими воспоминаниями, со смертельно бледным лицом, лихорадочно приподнялся на постели. Я слышала… как он говорил о дуэли… о неверности своей жены!.. Об убийстве!.. И при каждом слове матушка становилась все бледнее и бледнее и наконец закричала, чтобы заглушить его слова: «Не верьте ему, святой отец!.. Он лжет! Вернее, он безумный… помешанный… Не верьте ему!..» Поль, это было ужасное, святотатственное, кощунственное зрелище! Мне стало плохо, и я потеряла сознание…

— Свершился суд небесный! — воскликнул Поль.

— Не знаю, сколько времени пробыла я без чувств, — продолжала свой рассказ Маргарита, — но, когда пришла в себя, в комнате было уже тихо как в склепе. Матушка и священник ушли, а возле постели отца горели две свечи. Я открыла пошире дверь и посмотрела на постель: она вся оказалась накрыта покрывалом, под которым, вытянувшись, лежал мой отец. Я поняла, что все кончено! От ужаса я не смела шевельнуться и в то же время страстно хотела приподнять покрывало, чтобы в последний раз поцеловать несчастного моего отца, пока его не положили еще в гроб. И все-таки страх победил! Леденящий, непобедимый, смертельный ужас заставил меня броситься из комнаты. Не помню, как спустилась по лестнице: ступенек я не видела, потом куда-то бежала по залам, по галереям и наконец по свежести воздуха поняла, что я уже в парке. Я бежала как безумная! Я помнила, как вы сказали, что должны быть здесь. Какой-то инстинкт… сама не понимаю, что это такое… что-то влекло меня в эту сторону. Казалось, за мной гонятся тени и привидения. На повороте одной аллеи… не знаю, в самом деле это было или только мне так показалось… я увидела матушку… всю в черном… Она шла бесшумно, как призрак. О, тут… страх дал мне крылья! Потом я почувствовала, что силы меня оставляют, и стала кричать. Я сделала еще несколько шагов и упала возле этих дверей… Знаете, я бы умерла, если б они не отворились, в таком я была смятении. Мне все казалось… Тсс! — сказала она вдруг шепотом. — Вы слышите?

— Да, да, — ответил Поль, задувая лампу, — кто-то идет; я тоже слышу.

— Посмотрите, посмотрите, — продолжала Маргарита, прячась за занавесом и закрывая им Поля. — Посмотрите… я не ошиблась. Это она!

Дверь отворилась: маркиза, вся в черном, бледная как тень, медленно вошла, прикрыла за собой дверь, заперла ее на ключ и, не видя ни Поля, ни Маргариты, прошла во вторую комнату, где лежал Ашар. Она подошла к его постели, как перед этим к постели мужа, только священника с ней не было.

— Кто там? — спросил Ашар, открывая одну сторону полога.

— Я, — ответила маркиза, отдергивая другую половину.

— Вы, сударыня? — воскликнул старик с ужасом. — Зачем вы пришли к постели умирающего?

— Предложить тебе договор.

— Чтобы погубить мою душу, не так ли?

— Напротив, чтобы спасти ее, Ашар, — продолжала она, нагнувшись к умирающему, — тебе уже ничего не нужно на этом свете, кроме духовника.

— Да, но вы не прислали мне вашего священника…

— Через пять минут он будет здесь… если только ты сам захочешь.

— Прошу вас, — пошлите за ним! — сказал старик умоляюще. — Но не теряйте времени… поспешите!..

— Но… если я примирю тебя с Небом, — продолжала маркиза, — согласен ли ты за это успокоить меня на земле?

— Что же я могу для вас сделать? — проговорил умирающий, закрывая глаза, чтобы не видеть эту женщину, чей взгляд леденил кровь в его жилах.

— Тебе нужен только духовник, чтобы спокойно умереть, а мне… ты знаешь сам, что мне нужно, чтоб я могла жить спокойно.

— Так вы хотите погубить мою душу клятвопреступлением?..

— Напротив, я хочу спасти ее прощением.

— Прощение?.. Я его уже получил.

— От кого же?..

— От того, кто один на свете мог простить меня.

— Значит, Морле спустился с неба? — спросила маркиза; ирония в ее тоне смешивалась со страхом.

— Нет, — ответил старик, — но вы забыли, сударыня, что у него остался сын.

— Так ты тоже его видел? — воскликнула маркиза.

— Да, — подтвердил Ашар.

— И ты все сказал ему?

— Все!

— А бумаги о его рождении? — тревожно спросила маркиза.

— Маркиз был еще жив. Бумаги здесь.

— Ашар, — воскликнула маркиза, бросившись на колени у постели. — Ашар, сжалься надо мной!

— Вы передо мной на коленях, сударыня!

— Да, старик, да! Я перед тобой на коленях прошу, умоляю тебя! В твоих руках честь одной из древнейших фамилий Франции, вся моя прошедшая, вся оставшаяся моя жизнь!.. Эти бумаги!.. Моя душа, мое сердце, а главное — мое имя, имя моих предков, имя моих детей! А ты ведь знаешь, что я вытерпела, лишь бы не было пятна на этом имени! Неужели ты думаешь, что я не женщина, что мое сердце никогда не испытывало чувств возлюбленной, супруги и матери? Но я долго боролась с ними и, наконец, заглушила их — все, одно за другим! Я на двадцать лет моложе тебя, старик; мне еще долго жить, а ты уже умираешь. Но посмотри на мои волосы: они белее твоих.

— Что она говорит? — прошептала Маргарита, отодвинув штору так, чтобы можно было видеть, что делается в другой комнате. — О Боже мой!

— Слушай, слушай, дитя мое! — сказал Поль. — Господь хочет, чтобы все раскрылось таким образом!..

— Да, да — шептал тем временем Ашар, — да, вы всегда сомневались в милосердии Господа, вы забыли, что он простил блудницу…

— Да, но, пока они не встретили Христа, люди хотели побить ее каменьями!.. Двадцать поколений уважали наше имя и почитали мою семью; а если б они узнали то, что, благодарение Богу, до сих пор мне удалось утаить от них… это имя покрылось бы позором и люди стали бы презирать и стыдиться его!.. Бог… да, я столько страдала, что он простит меня; но люди… люди неумолимы: они не прощают!

Да притом, разве я одна подвергнусь их оскорблениям? Разве не стоят по обе стороны моего креста двое детей? А есть еще старший!.. Я знаю, он тоже мое дитя, как Эмманюель и Маргарита! Но разве я имею право сказать им, что он их брат? Ты забываешь, что в глазах закона он сын маркиза д’Оре, притом старший в семье, и, чтобы присвоить себе и титул и богатство, ему стоит только объявить свое имя. И тогда что же останется Эмманюелю — мальтийский крест? А Маргарите — монастырь?

— Да, да, — сказала Маргарита тихо, протягивая руки к маркизе. — Да, монастырь, где бы я могла молиться за вас, матушка.

— Тихо! Тихо! — сказал ей Поль.

— О, вы его не знаете, сударыня! — слабеющим голосом проговорил умирающий.

— Его я не знаю, но знаю вообще людей, — ответила маркиза. — У него сейчас нет имени — он может получить древнее благородное имя; у него нет состояния — он получит огромное богатство. И ты думаешь, что он от всего этого откажется?

— Да, если вы этого потребуете.

— Но по какому праву я могу этого от него требовать? — продолжала маркиза. — По какому праву я буду просить его пощадить меня, Эмманюеля, Маргариту? Он скажет: «Я вас не знаю, сударыня, я никогда вас не видел! Вы моя мать — вот все, что мне известно».

— Его именем, — с трудом произнес Ашар: смерть уже начинала леденить его язык, — его именем, сударыня, обещаю вам… клянусь… О Господи! Господи!

Маркиза приподнялась и нагнулась к больному, высматривая на лице его постепенное приближение смерти.

— Ты обещаешь!.. Ты клянешься! — сказала она. — А разве он знает о твоем обещании? Ах, ты обещаешь!.. Ты клянешься! И ты хочешь, чтобы я, полагаясь на одно твое слово, годы моей предстоящей жизни против двадцати минут, что тебе остается прожить!.. Я просила, я умоляла тебя. В последний раз прошу, умоляю: отдай мне сам эти бумаги.

— Они не мои, а его.

— Они нужны мне! Непременно нужны, говорю я тебе! — восклицала маркиза все с большей страстью по мере того, как Ашар ослабевал.

— Господи! Господи! Сжалься надо мною! — прохрипел старик.

— Сейчас прийти сюда некому, — сказала маркиза. — Ты говорил, что этот ключ всегда с тобой…

— Неужели вы хотите вырвать его из рук умирающего?

— Нет, — ответила маркиза, — я подожду…

— Дайте мне умереть спокойно! — сказал Ашар, схватив висевшее у него в изголовье распятие и подняв его между собой и маркизой. — Выйдите отсюда! Выйдите, заклинаю именем Христа!..

Маркиза бросилась на колени и низко, почти до самого пола, склонила голову. Ашар еще мгновение оставался в этой угрожающей позе; но силы постепенно его покинули, он упал обратно на постель, сложил крестом руки и прижал распятие к груди.

Маркиза, не поднимая головы, взяла нижнюю часть занавеса и закинула обе половинки одну на другую так, чтобы лица умирающего не было видно.

— Какой ужас! — прошептала Маргарита.

— Преклоним колени и помолимся, — сказал Поль.

Несколько минут продолжалось торжественное, страшное молчание, прерываемое только последними хрипами умирающего… Они постепенно слабели и вскоре прекратились. Все было кончено: старик был мертв.

Маркиза медленно подняла голову, несколько минут тревожно вслушивалась, потом, не открывая занавеса, просунула под него руку и после нескольких попыток найти ключ вытащила его. Затем она молча встала и, не спуская глаз с постели, пошла к ящику, но в ту минуту, как она хотела вложить ключ в замок, Поль, следивший за каждым ее движением, бросился в комнату и, схватив маркизу за руку, сказал:

— Дайте мне ключ, матушка! Маркиз умер, и эти бумаги мои.

— Боже праведный! — воскликнула маркиза, отскочив в ужасе и падая в кресло. — Боже праведный, это мой сын!

— Силы небесные! — прошептала Маргарита, падая в другой комнате на колени. — Силы небесные, это мой брат!

Поль отпер ящик и взял шкатулку, где столько лет хранились эти бумаги.

XVI

Между тем среди стольких сменявших друг друга событий этой ночи, когда Провидение, заставив Маргариту присутствовать при двух агониях, раскрыло ей тайну ее матери, Поль вовсе не забыл, что должен драться с Лектуром. Поскольку этот молодой дворянин, разумеется, не знал, где найти Поля, тот решил избавить его от затруднительных поисков и послал к нему лейтенанта Вальтера с поручением обсудить условия поединка; около шести часов утра офицер был уже в замке Оре. Он нашел Эмманюеля у Лектура. Увидев Вальтера, барон пошел в парк, чтобы не мешать разговору секундантов. Вальтеру приказано было на все соглашаться, и поэтому переговоры оказались непродолжительными. Дуэль была назначена на четыре часа пополудни, на берегу моря, подле рыбачьей хижины, что между Пор-Луи и замком Оре. Драться решено было на пистолетах или шпагах; само собой разумеется, выбор предоставлен был Лектуру как оскорбленному.

Что касается маркизы, то, потрясенная появлением Поля, она, как мы видели, почти без чувств опустилась в кресло, но через некоторое время твердость характера вновь взяла свое: маркиза встала, накинула на лицо покрывало, прошла в первую комнату, где огня не было, и вышла в парк. Она не видела Маргариты, которая стояла за шторой на коленях, безмолвная от удивления и ужаса.

Пройдя через парк, маркиза вернулась в замок и пришла в гостиную, где разыгралась сцена с брачным договором. Там, при угасающем мерцании свеч, облокотившись на стол, положив голову на руки и устремив глаза на бумагу, где Лектур уже подписался, а маркиз успел начертать лишь половину своего имени, она провела оставшуюся часть ночи, обдумывая новое решение. Таким образом она дождалась рассвета, и не подумав отдохнуть: так сильно ее каменное сердце поддерживало свою телесную оболочку. Итогом этих раздумий было решение как можно скорее отправить Эмманюеля и Маргариту из замка Оре, потому что от них ей больше всего хотелось скрыть то, что, видимо, должно было произойти между нею и Полем.

В семь часов, услышав шаги Вальтера, который в это время уходил из замка, она, протянув руку, позвонила. Вскоре в дверях показался лакей во вчерашней ливрее; видно было, что и он тоже не спал всю ночь.

— Скажите мадемуазель д’Оре, что мать ожидает ее в гостиной, — приказала маркиза.

Лакей ушел, а маркиза, мрачная и безмолвная, приняла прежнее свое положение. Через несколько минут она услышала за собой шум легких шагов и оглянулась. Возле нее стояла Маргарита. Девушка с еще большей почтительностью, чем обычно, хотела поцеловать руку матери, но маркиза сидела неподвижно, словно не замечая намерения дочери. Маргарита опустила руки и стояла молча. Она тоже была во вчерашнем платье. Сон пролетел над землей, миновав замок Оре и его обитателей.

— Подойдите ближе, — сказала маркиза.

Маргарита сделала шаг вперед.

— Отчего, — продолжала маркиза, — вы так бледны и дрожите?

— Сударыня!.. — прошептала сухими губами Маргарита.

— Говорите!

— Смерть отца… быстрая и неожиданная… — заговорила Маргарита. — Ах, как много я в эту ночь выдержала!

— Да, — сказала маркиза глухим голосом, устремив на Маргариту взгляд: в нем затеплилась искра сочувствия, — да, молодое деревце гнется и облетает под порывами ветра, один только старый дуб выдерживает всю ярость бури. Я тоже, Маргарита, много страдала! Я тоже провела ужасную ночь, но посмотри на меня: видишь, я тверда и спокойна.

— У вас душа сильная и суровая, матушка, — сказала Маргарита, — но не требуйте той же суровости и силы от других людей, вы только сломаете их души.

— Но я и требую от тебя только повиновения, — сказала маркиза, опустив руку на стол. — Маргарита, твой отец умер, теперь старший в нашей семье Эмманюель. Ты сейчас должна ехать с ним в Рен.

— Я?! — удивилась девушка. — Мне ехать в Рен? Зачем же?

— Затем, что наша часовня слишком мала, чтобы справлять в ней вместе и свадьбу дочери и погребение отца!

— Матушка, — сказала Маргарита умоляюще, — мне кажется, благочестие требует, чтобы эти церемонии происходили не так быстро одна за другой.

— Благочестие повелевает исполнять последнюю волю умерших, — произнесла маркиза. — Посмотри на этот договор. Видишь: отец твой подписал первые буквы своего имени.

— Но позвольте спросить, сударыня, разве отец был в здравом уме и повиновался своей воле, когда он начал писать эту строку, прерванную смертью?

— Не знаю, мадемуазель, — ответила маркиза тем повелительным и ледяным тоном, что до сих пор подчинял ей всех окружающих, — не знаю. Знаю только, что намерение, с которым он действовал, пережило его; знаю только, что родители, пока они живы, представляют Бога на земле. Бог приказывал мне делать ужасные вещи, и я повиновалась. Поступайте как я, мадемуазель, повинуйтесь!

— Сударыня! — Маргарита стояла, не трогаясь с места, и говорила тем решительным тоном, что так пугающе звучал в устах маркизы и с кровью перешел к дочери. — Сударыня, вот уже три дня, как я, вся в слезах, совершенно отчаявшись, ползаю на коленях от ног Эмманюеля к ногам этого человека, от ног этого человека к ногам отца. Никто из них не захотел или не смог меня выслушать: страстное честолюбие и упорное помешательство оказались сильнее моего голоса. Наконец я дошла до вас, матушка. Теперь мы остались с вами лицом к лицу. Теперь только вас могу я умолять, и вы должны меня выслушать. Выслушайте же хорошенько, что я вам скажу! Если б я должна была принести в жертву вашей воле только свое счастье — я бы им пожертвовала, только мою любовь — я бы и ею пожертвована, но я должна пожертвовать вам… сыном! Вы мать, я тоже, сударыня.

— Мать!.. Мать!.. — раздраженно проговорила маркиза. — Мать вследствие прегрешения!

— Пусть так, сударыня, но материнские чувства не обязательно освящать, они и без того священны. Скажите же мне, сударыня, — вы должны знать это лучше, чем я, — скажите мне: если те, кому мы обязаны жизнью, получили от Бога голос, говорящий нашему сердцу, то разве те, кто нами рожден, не имеют такого же голоса? И если эти два голоса один другому противоречат, какому из них следует повиноваться?

— Вы никогда не услышите голоса своего ребенка, — сказала маркиза, — вы никогда его не увидите.

— Я никогда не увижу своего сына? — воскликнула Маргарита. — Но кто же может поручиться за это, сударыня?

— Он сам никогда не узнает о своем происхождении.

— А если все-таки когда-нибудь узнает? — возразила Маргарита: суровость маркизы заглушила в ней дочернюю почтительность. — И если он придет и потребует у меня отчета о своем рождении?.. Это ведь может случиться, сударыня. (Она взяла в руку перо.) Что ж, и теперь прикажете мне подписать?

— Подписывайте! — приказала маркиза.

— Но, — продолжала Маргарита, положив на договор дрожащую, судорожно сжатую руку, — но если мой муж однажды узнает о существовании этого ребенка? Если он потребует от его отца удовлетворения за пятно, наложенное на его имя, на его честь? Если в поединке страшном, без свидетелей… в бою на смерть он убьет моего любовника и, измученный угрызениями совести, преследуемый голосом из могилы, лишится рассудка?

— Замолчите! — воскликнула маркиза в ужасе, еще не зная, случайно дочь говорит все это или потому, что каким-то образом узнала ее историю. — Замолчите! — повторила она.

— Так вы хотите, — не умолкала Маргарита, сказавшая уже столько, что не могла остановиться, — чтобы я, сберегая чистым и незапятнанным свое имя, имя других моих детей, заперлась на всю жизнь с безумным, отстраняя от себя и от него любое живое существо? Чтобы сердце у меня стало железным и ничего не чувствовало? Чтобы мои глаза стали бронзовыми и больше не плакали? Так вы хотите, чтобы я при жизни мужа оделась в траур, как вдова?.. Вы хотите, чтобы волосы мои поседели двадцатью годами раньше положенного срока?

— Молчите, молчите! — прервала ее маркиза, в чьем голосе угроза начинала уступать место страху. — Молчите!

— Так вы хотите, — продолжала Маргарита с горечью и болью, — чтобы я, дабы эта страшная тайна умерла вместе с ее хранителями, удалила от их смертного ложа врачей и священника?.. Вы хотите, наконец, — чтобы я ходила от одного умирающего к другому закрывать им не глаза, а рот?..

— Молчите! — вскричала маркиза, ломая руки. — Во имя Неба, молчите!

— Ну что ж, матушка, прикажите мне подписать, и все это сбудется. Тогда исполнится проклятие Господне: наказание за грехи родителей падет на детей до третьего и четвертого колена!

— О Боже мой! Боже мой! — воскликнула маркиза, рыдая. — Неужели я еще мало была унижена, мало наказана?

Первые слезы матери охладили жар Маргариты. Она упала на колени и жалобно проговорила, став опять прежней кроткой и доброй дочерью:

— Простите меня, простите меня, сударыня!

— Да, проси прощения, бесчеловечная дочь, — сказала маркиза, подходя к Маргарите. — Как ты могла взять из рук вечного правосудия бич мщения и ударить им мать по лицу?!

— Пощадите! Пощадите! — воскликнула Маргарита. — Я сама не знала, что говорила, матушка. Вы довели меня до отчаяния! Я была вне себя!..

— Господи! Господи! — вскричала маркиза, подняв обе руки над головой Маргариты. — Ты слышал, что говорила мне моя дочь? Не смею надеяться, что ты, по своему великому милосердию, забыл слова ее, Боже мой, но в минуту кары вспомни, что я ее не проклинаю!

Она пошла к дверям. Маргарита хотела удержать мать, но маркиза обернулась к ней с таким страшным выражением лица, что Маргарита без приказания отпустила подол ее платья и, глядя ей вслед, застыла с протянутыми к ней руками, задыхаясь и не в силах произнести ни слова; когда маркиза скрылась, Маргарита упала навзничь с таким скорбным криком, что, казалось, горю удалось наконец сокрушить эту исстрадавшуюся душу.

Возможно, читателю покажется странным, что после оскорбительного вызова, сделанного накануне Полем Лектуру, дуэль назначена была не на утро, но лейтенанту Вальтеру, приходившему договориться с графом д’Оре об условиях поединка, было приказано соглашаться на все условия, кроме одного: капитан хотел драться не иначе как вечером.

Поль понимал, что, до тех пор пока он не развяжет узлы этой необычной драмы, в которую он вмешался вначале как посторонний, а в конце концов оказался в положении главы семьи, жизнь его принадлежит не ему и он не имеет права располагать ею. Впрочем, отсрочка, назначенная им себе, была непродолжительна, и Лектур, хоть и не знал, зачем она понадобилась его противнику, без особых возражений на нее согласился. Капитан решил использовать каждую минуту с пользой для дела, поэтому, как только наступило время, когда можно было явиться к маркизе, не нарушая приличий, он отправился в замок.

События накануне вызвали такой беспорядок в почтенном жилище, что Поль не нашел ни одного слуги, который мог бы доложить о нем, и пошел путем, уже хорошо ему известным. Войдя в гостиную, он увидел на полулежащую в обмороке Маргариту.

Заметив, что брачный договор измят, а сестра без чувств, Поль догадался, что между матерью и дочерью произошла какая-то ужасная сцена. Он подбежал к сестре, взял ее на руки, отворил окно, чтобы впустить свежий воздух. У Маргариты был скорее упадок сил, чем настоящий обморок. Едва почувствовав заботливую помощь, не оставлявшую сомнений в чувствах того, кто пришел ей на помощь, она открыла глаза и узнала брата — воплощенное Провидение, посылаемое всякий раз, как только силы покидали ее.

Она стала рассказывать Полю, как мать хотела заставить ее подписать брачный договор для того, чтобы потом она уехала навсегда из замка вместе с братом, и как она, движимая отчаянием, выведенная из себя обстоятельствами, дала матери понять, что знает все. Поль догадался, что должно было теперь происходить в душе маркизы, ведь, несмотря на двадцать лет молчания, одиночества и страхов, тайна ее каким-то непостижимым образом стала известна той, от кого она больше всего хотела скрыть ее. Сжалившись над матерью, Поль решил избавить ее от мучений и как можно скорее увидеться с нею, чтобы ей стали ясны намерения сына, последствия возвращения которого она всячески старалась обезвредить. Маргарите также необходимо было увидеть мать, чтобы выпросить прощение себе, поэтому она вызвалась сообщить маркизе, что капитан Поль желает с ней поговорить.

Поль остался один и, прислонившись к высокому камину, украшенному гербом его семьи, задумался о странном повороте судьбы, вдруг сделавшем его хозяином этого дома. Через несколько минут боковая дверь отворилась и появился Эмманюель с ящиком для пистолетов в руках. Поль оглянулся и, увидев брата, поклонился ему с ласковым и братским выражением, говорившим о спокойной ясности его души. Эмманюель тоже поклонился, но лишь потому, что этого требовала вежливость, и лицо его тотчас исказилось неприязнью к тому, кого он считал своим личным и непримиримым врагом.

— Я хотел уже искать вас, сударь, — сказал Эмманюель, остановившись в нескольких шагах от Поля и поставив ящик с пистолетами на стол. — Правда, — прибавил он, — я не знал, где вас найти, потому что вы, как злые духи в наших народных преданиях, имеете, кажется, дар быть везде и нигде. К счастью, мне сказали, что вы здесь, и я очень вам благодарен, что вы избавили меня от труда, снова явившись ко мне.

— Мне очень приятно, — сказал Поль, — что в этот раз мое желание, хотя, вероятно, по совершенно иным причинам, совпадает с вашим. Что вам от меня угодно?

— Вы не догадываетесь, сударь? — все больше горячился Эмманюель. — В таком случае позвольте мне сказать, что, к моему удивлению, вы очень плохо знаете обязанности дворянина и офицера, и это новое оскорбление, которое вы мне наносите!

— Верьте мне, Эмманюель… — спокойно начал Поль.

— Вчера меня звали графом, сегодня зовут маркизом д’Оре, — презрительно и надменно прервал его Эмманюель. — Прошу не забывать этого, сударь!

Едва заметная улыбка мелькнула на губах Поля.

— Я сказал, что вы очень плохо знаете обязанности дворянина, — продолжал Эмманюель, — если воображаете, что я могу позволить другому отомстить вам за обиду, нанесенную мне. Не забудьте, сударь, что не я вас искал, а вы встали у меня на пути.

— Господин маркиз д’Оре, — с улыбкой сказал Поль, — забывает о своем визите на борт «Индианки».

— Довольно словесных уловок, сударь, перейдем к делу! Вчера я сделал вам предложение, которое, не говорю уже каждый дворянин, но каждый офицер и просто порядочный человек немедленно принял бы без колебаний, а вы, сударь, из каких-то странных и необъяснимых соображений отказались и адресовали вызов другому противнику, кого наша ссора касается лишь отчасти, и его из обыкновенного приличия не следовало в нее вмешивать.

— Поверьте, сударь, — ответил Поль с тем же спокойствием и непринужденностью, — в этом случае у меня не было выбора. Предложенную дуэль с вами я принять не мог, а кто другой будет моим соперником — мне было безразлично. Я достаточно привык к схваткам, сударь, и к схваткам куда более страшным и смертельным, так что подобная встреча кажется мне одним из обычных происшествий моей беспокойной жизни. Не забудьте только, что я не искал этой дуэли, вы сами мне ее навязали; но, повторяю вам, я не могу драться с вами и потому должен был обратиться к господину де Лектуру, как обратился бы к господину де Нозе или господину де Лажарри только потому, что кто-нибудь из них попался бы мне под руку. Впрочем, если, как вы считаете, мне необходимо кого-нибудь убить, то лучше, разумеется, отправить на тот свет наглого и ни к чему не годного вертопраха, чем доброго и честного сельского дворянина, который счел бы себя обесчещенным, увидев во сне, что совершает тот гнусный торг, который барон де Лектур предлагает вам.

— Прекрасно, сударь! — засмеялся Эмманюель. — Можете сколько угодно играть роль заступника невинных, защитника притесняемых принцесс и укрываться под воображаемым щитом ваших непонятных ответов. Пока это обветшалое донкихотство не стоит на пути моих желаний, моих выгод, моих обязательств, мне до него дела нет: пусть оно гуляет себе по суше и по морю, от полюса и до полюса. Я буду только смеяться, когда случится встретиться с ним. Но как только это дурачество, как в вашем случае, сударь, коснется меня… одним словом, если я встречу в моем доме незнакомого человека, вздумающего командовать там, где только я один могу повелевать, я пойду прямо к нему, как теперь к вам, и, если мне посчастливится застать его одного, как теперь вас, я, уверенный, что никто не побеспокоит нас во время этого необходимого объяснения, скажу ему: «Вы меня если не оскорбили, то задели, сударь, вмешавшись в мои дела, совершенно не касающиеся вас, и вы должны драться не с кем-нибудь другим, а со мной, и вы будете драться».

— Вы ошибаетесь, Эмманюель, — ответил Поль. — С вами я все равно не буду драться. Это невозможно.

— Э, оставьте! Загадки сейчас не в моде! — нетерпеливо воскликнул Эмманюель. — В нашем мире постоянно сталкиваешься с реальностью, поэтому оставим поэзию и таинственность сочинителям романов и трагедий. Ваше появление в этом замке отмечено слишком роковыми обстоятельствами, чтобы к ним нужно было что-либо добавлять. Люзиньян, осужденный на вечную ссылку, снова во Франции; сестра моя первый раз в жизни не покорилась воле матери; отца вы убили одним своим появлением — вот несчастья, привезенные вами с того конца света, сопровождающие вас, как похоронный кортеж; и я требую, чтобы вы мне за это заплатили. Итак, скажите мне все, сударь, прямо, как говорят люди лицом к лицу при свете дня, а не как привидение, что скользит во мраке и скрывается под покровом ночи, обронив несколько пророческих и торжественных потусторонних слов, способных напугать разве что кормилиц и детей. Говорите же, сударь, говорите! Вы видите, я спокоен. И если вы желаете открыть мне какую-то тайну, я готов ее выслушать.

— Интересующая вас тайна принадлежит не мне, — ответил Поль; его спокойствие составляло совершенный контраст с запальчивостью Эмманюеля. — Верьте тому, что я говорю, и не требуйте от меня ничего больше. Прощайте!

И капитан направился к двери.

— Э, нет, — закричал Эмманюель, загораживая ему дорогу, — так вы отсюда не выйдете, сударь! Мы разговариваем с вами наедине, не я вас завлек сюда, а вы сами пришли. Выслушайте же, что я вам скажу. Оскорбили вы меня, дать удовлетворение вы обязаны мне, поэтому и драться будете со…

— Вы с ума сошли, сударь! — ответил Поль. — Я уже сказал вам, что с вами я драться не стану, потому что это невозможно. Пустите меня!

— Берегитесь, — воскликнул Эмманюель, вынув из ящика оба пистолета, — берегитесь, сударь! Я сделал все, чтобы заставить вас драться как дворянина, и теперь имею полное право убить вас как разбойника! Вы проникли в чужой дом, забрались сюда не знаю как, не знаю зачем; если вы и не имели намерения похитить наше золото и драгоценности, то, по крайней мере, похитили дочернюю покорность моей сестры, а вместе с ней обещание, данное честным человеком своему другу. В любом случае я считаю вас грабителем, застигнутым в ту минуту, как он положил руку на самое драгоценное из фамильных сокровищ — честь!.. Возьмите этот пистолет и защищайтесь! — добавил он, бросив один из пистолетов к ногам Поля.

— Вы можете убить меня, сударь, — ответил Поль, опять прислонившись к камину и словно продолжая обычную беседу, — повторяю, вы можете убить меня, хоть я не верю, что Господь допустит такое ужасное преступление, но вы не заставите меня драться с вами. Я вам сказал это и повторяю еще раз.

— Поднимите этот пистолет, сударь, — воскликнул Эмманюель, — поднимите его, говорю я вам! Вы полагаете, что мои слова — пустая угроза? Ошибаетесь! Вот уже три дня вы испытываете мое терпение, три дня наполняете мое сердце желчью и ненавистью, и в эти три дня я уже свыкся с мыслью избавиться от вас любым способом — дуэлью или просто убийством. Не надейтесь, что меня удержит страх наказания: этот уединенный замок глух и нем. Море недалеко, и вас не успеют похоронить, как я буду уже в Англии. В последний раз, сударь, говорю вам: возьмите этот пистолет и защищайтесь!

Поль, не говоря ни слова, пожал плечами и оттолкнул оружие ногой.

— Ну что ж! — воскликнул Эмманюель, доведенный до крайней степени бешенства хладнокровием своего противника. — Если ты не хочешь защищаться как человек, так умри же как собака!

И он направил пистолет прямо в грудь капитана.

В эту минуту ужасный крик раздался в дверях, Это была Маргарита, искавшая Поля. Она все поняла с одного взгляда и тут же бросилась к Эмманюелю. Раздался выстрел, но Маргарита успела схватить брата за руку, и пуля попала в зеркало над камином, в двух или трех дюймах над головой капитана.

— Брат! — Маргарита кинулась к Полю и порывисто обняла его. — Брат, ты не ранен?

— Брат? — удивленно переспросил Эмманюель, уронив еще дымящийся пистолет. — Твой брат?

— Теперь вы понимаете, Эмманюель, — спросил Поль со спокойствием, не покидавшим его в течение всей этой сцены, — почему я не мог с вами драться?

В эту минуту дверь опять отворилась и появилась маркиза. Бледная как привидение, она застыла на пороге, потом с бесконечным ужасом посмотрела вокруг себя и, увидев, что никто не ранен, подняла глаза к Небу, словно спрашивая у него, исчерпана ли наконец мера наказания, и мысленно вознося благодарственную молитву. Когда она опустила глаза, Эмманюель и Маргарита стояли перед ней на коленях и со слезами целовали ее руки.

— Благодарю вас, дети мои, — сказала она после недолгого молчания. — Теперь оставьте меня наедине с этим молодым человеком.

Эмманюель и Маргарита почтительно поклонились и вышли.

Маркиза затворила за ними дверь, потом, не глядя на Поля, пошла к креслу, в котором накануне сидел маркиз, собираясь подписать договор, и оперлась на спинку. Она стояла, опустив глаза, и Поль хотел уже броситься к ее ногам, но лицо этой женщины было таким суровым, что он вынужден был сдержать свой порыв и остаться на своем месте ждать, что будет дальше. После минуты ледяного молчания маркиза заговорила.

— Вы желали меня видеть, сударь, — сказала она, — я здесь; вы хотели говорить со мной, и я готова вас выслушать.

Она произнесла все это без всякого выражения в лице и в голосе, только губы ее шевелились, точно говорила мраморная статуя.

— Да, сударыня, — сказал Поль дрогнувшим голосом, — да, мне хотелось поговорить с вами. Это желание давно уже закралось в мое сердце и с тех пор не покидало его. Воспоминания детства тревожили взрослого. Я помнил, словно во сне, женщину, что иногда украдкой склонялась к моей колыбели; в юношеских мечтах я принимал ее за ангела-хранителя моих детских лет. С того времени, столь далекого, но еще живого в моей памяти, я, поверьте, сударыня, не раз просыпался от счастья; мне все чудился на лице материнский поцелуй, и, не увидев рядом с собой никого, я кричал, звал ее, думая, что эта женщина ушла и, может быть, услышав меня, вернется. Вот уже двадцать лет, как я зову ее, сударыня, и сегодня впервые она мне ответила. Неужели вы, как я нередко с содроганием думал, боялись меня видеть? Неужели, как мне теперь кажется, вам нечего было мне сказать?

— А если я действительно боялась вашего возвращения? — произнесла маркиза глухим голосом. — Разве мои опасения были напрасны? Я только вчера вас увидела, сударь, и вот уже страшная тайна, ведомая только Богу и мне, известна обоим моим детям!

— Разве моя вина, — воскликнул Поль, — что Господь решил раскрыть ее? Разве я привел плачущую и дрожащую Маргариту к умирающему отцу? Она пришла к нему искать защиты и невольно услышала его исповедь! Разве я привел ее к Ашару, и не вы ли сами, сударыня, пришли вслед за ней? А Эмманюель!.. Выстрел, услышанный вами, и это разбитое зеркало доказывают вам, что я предпочел бы умереть, чем открыть ему вашу тайну. Нет, нет, поверьте мне, сударыня, я орудие, но не рука, действие, но не воля. Нет, сударыня, это Господь, в бесконечном своем предвидении, устроил все так, чтобы ваши дети, которых вы столь долго удаляли от себя, упали к ногам вашим, как вы только что видели!

— Но, кроме этих детей, — сказала маркиза, и в ее голосе наконец начинало пробиваться чувство, — у меня есть еще сын, и я не знаю, чего мне ждать от него…

— Позвольте ему исполнить свой долг, сударыня, и тогда он на коленях будет ждать ваших приказаний…

— Какой же это долг? — спросила маркиза.

— Возвратить брату звание, на которое он имеет право, сестре — счастье, которое она утратила, матери — спокойствие, которое она так давно и напрасно ищет.

— Однако, — сказала маркиза с удивлением, — из-за вас господин де Морепа отказал господину де Лектуру в просьбе назначить моего сына полковым командиром.

— Потому что король по моей просьбе уже отдал это место моему брату.

Поль вынул из кармана патент и положил его на стол.

Маркиза взглянула на бумагу и действительно увидела в ней имя Эмманюеля.

— Однако, — продолжала маркиза, — вы хотите выдать Маргариту за человека без имени, без состояния… более того, за ссыльного?

— Вы ошибаетесь, сударыня, — ответил Поль. — Я хочу выдать Маргариту за человека, которого она любит, и не за ссыльного Люзиньяна, а за барона Анатоля де Люзиньяна, губернатора его величества на острове Гваделупа. Вот приказ о его назначении.

Маркиза взглянула на грамоту и убедилась в том, что Поль и тут сказал правду.

— Да, я согласна, — сказала она, — этого достаточно и для удовлетворения честолюбия Эмманюеля, и для счастья Маргариты.

— И для вашего спокойствия также, сударыня, потому что Эмманюель поедет в полк, Маргарита отправится с мужем на Гваделупу, а вы останетесь одна, как всегда желали.

Маркиза вздохнула.

— Неужели я ошибся? Разве вы не хотели этого, сударыня? — спросил Поль.

— Как же мне теперь избавиться от барона де Лектура? — прошептала маркиза.

— Маркиз скончался, сударыня. Разве смерть мужа и отца не достаточный повод для того, чтобы отложить свадьбу?..

Вместо ответа маркиза села в кресло, взяла бумагу и перо, написала несколько строк, сложила письмо, надписала на нем имя барона де Лектура и позвонила. Через несколько мгновений, в течение которых оба молчали, явился слуга.

— Через два часа отдайте это письмо барону де Лектуру, — приказала маркиза.

Лакей взял письмо и вышел.

— Теперь, сударь, — продолжала она, не отрывая глаз от Поля, — теперь, когда вы воздали должное невинным, окажите милость виновной. Документы о вашем рождении у вас, вы теперь старший в нашей семье, и по закону имя и состояние Эмманюеля и Маргариты принадлежат вам. Чего вы хотите взамен этих бумаг?

Поль вынул их из кармана и поднес к пылающему камину.

— Позвольте мне раз в жизни назвать вас матерью, и прошу вас: назовите меня хоть раз сыном.

— И это все? — промолвила маркиза, вставая.

— Странно, вас так заботят положение, имя, богатство и совсем безразличен человек, — продолжал Поль, покачивая головой с выражением глубокой грусти. — Зачем мне эти бумаги? Я сам добился звания, какого немногие в мои годы достигают. Я прославил свое имя, и один народ его благословляет, а другой — трепещет, услышав его. И если бы мне этого хотелось, я бы в короткое время скопил себе такое состояние, что не стыдно было бы оставить его в наследство королю. Что же мне в вашем имени, вашем положении, вашем богатстве! Зачем мне все это, если вы не можете дать мне того, чего мне всегда и везде недоставало, чего я сам создать не в состоянии, а злой рок у меня отнял… Ведь вы одна можете возвратить мне… мать!

— Сын мой! — воскликнула маркиза, побежденная его благородством и выступившими у него на глазах слезами. — Сын мой!.. Мой добрый, мой милый сын!..

— Ах, наконец-то! — воскликнул Поль, бросив бумаги в огонь, тотчас уничтоживший их. — Наконец-то из вашего сердца вырвался крик, которого я ждал так давно, о котором просил, молил! Благодарю тебя, Боже мой, благодарю!

Маркиза упала в кресло, Поль бросился перед ней на колени и прижался лицом к груди матери. Наконец маркиза приподняла его голову.

— Посмотри на меня! — сказала она. — За двадцать лет это первые мои слезы! Дай мне твою руку! (Маркиза положила руку Поля себе на грудь.) За двадцать лет сердце в первый раз бьется от радости!.. Дай обнять тебя, мой сын!.. За двадцать лет это первая ласка, какую я тебе даю и от тебя получаю!.. Видно, эти двадцать лет стали моим искуплением, ибо Господь возвращает мне и слезы, и радость, и ласку!.. Благодарю тебя, Боже мой! Благодарю тебя, мой сын!..

— Матушка! — воскликнул Поль.

— А я боялась его видеть! Я трепетала, увидев его! О, не суди меня, разве могла я знать, какие чувства кроются в глубине моего сердца! О, я благословляю тебя, благословляю!..

В эту минуту послышался звон колокола в часовне замка. Маркиза вздрогнула. Эти звуки возвещали начало похорон. Наступило время предать земле тело благородного маркиза д’Оре и тело бедного Ашара. Маркиза встала.

— Этот час должен быть посвящен молитве, — сказала она. — Я удаляюсь к себе!

— Я завтра ухожу в море, матушка, — откликнулся Поль. — Неужели мы с вами уже не увидимся?!

— О нет, нет! — воскликнула маркиза. — Мы непременно увидимся!

— Тогда, матушка, сегодня вечером я буду у ворот парка. Есть священное для меня место, я должен посетить его в последний раз. Там я буду вас ждать; там, матушка, мы и простимся с вами.

— Я приду, — сказала маркиза.

— Матушка, возьмите патент и приказ, — Поль подал ей бумаги, — один для Эмманюеля, другой для мужа Маргариты. Пусть ваши дети вам будут обязаны своим благополучием. А я, матушка, поверьте, получил от вас больше, чем они оба!..

Маркиза уединилась в молельне. Поль вышел из замка и отправился к знакомой уже нам рыбачьей хижине, возле которой он должен был драться на дуэли с Лектуром. Там его уже ждали Люзиньян и Вальтер.

В назначенный час верхом на лошади вдали показался Лектур. Он с трудом отыскивал дорогу в местах, не известных ни ему, ни слуге, который ехал за ним следом. Увидев его, молодые люди вышли из хижины. Барон заметил их и пустил лошадь галопом. Подъехав к ним на должное расстояние, он спешился и бросил поводья слуге.

— Извините, господа, что я приехал один, — сказал он, подойдя к ожидавшим его молодым людям. — Дело в том, что время, выбранное вами, — он поклонился Полю, тот ответил поклоном, — совпало с похоронами маркиза, и Эмманюель остался, чтобы исполнить сыновний долг. Так что я приехал без свидетеля, надеясь, что имею дело с великодушным противником и он уступит мне одного из своих секундантов.

— Мы к вашим услугам, господин барон, — ответил Поль. — Вот мои секунданты, выбирайте: тот, кого вы почтите своим выбором, немедленно перейдет к вам.

— Мне все равно, клянусь вам, — ответил Лектур, — назначьте сами того, кто окажет мне эту услугу.

— Вальтер, перейдите к господину барону, — приказал Поль.

Лейтенант встал рядом с Лектуром. Противники еще раз поклонились друг другу.

— Теперь, сударь, — продолжал Поль, — позвольте мне при наших секундантах сказать вам несколько слов не в извинение, а в объяснение своих поступков.

— Как вам угодно, сударь, — ответил Лектур.

— Когда я вызвал вас на дуэль, событий вчерашнего дня еще нельзя было предугадать, а они, сударь, могли повлечь за собой несчастье целой семьи. За вас были маркиза, Эмманюель и покойный маркиз; за Маргариту один я, и, следовательно, сила была на вашей стороне. Вот почему между нами должна была состояться дуэль. Если бы вы меня убили, Маргарита по веским обстоятельствам — вы их никогда не узнаете — не могла бы за вас выйти замуж; если бы я вас убил, тогда дело было бы еще проще и не требовало объяснений.

— Вступление как нельзя более логично, сударь, — ответил барон, улыбаясь и постукивая хлыстиком по сапогу. — Перейдем, с вашего позволения к самой речи.

— Теперь, — продолжал Поль, слегка поклонившись в знак согласия, — все изменилось. Маркиз умер, Эмманюель назначен командиром полка, маркиза отказывается от планов относительно вашего союза, сколь бы почетен он ни был, а Маргарита выходит замуж за господина барона Анатоля де Люзиньяна; именно поэтому я и не назначил его вам в секунданты.

— А-а, — хмыкнул Лектур, — так вот что значила записка, поданная мне слугой, когда я выезжал из замка! Я имел глупость принять его за отсрочку, но, кажется, это была отставка по всей форме. Прекрасно, сударь; жду заключительную часть речи.

— Она будет такой же простой и искренней, как вступление, сударь. Я вас не знаю и не искал знакомства с вами. Мы встретились случайно, и так как цели у нас были совершенно разные, то между нами произошло столкновение. Тогда, как я вам говорил, я не доверял судьбе и хотел немного помочь ей. Теперь все кончено — моя или ваша смерть была бы совершенно бесполезна и прибавила бы только немножко крови к развязке драмы. Откровенно говоря, сударь, стоит ли, по-вашему, проливать ее?

— Я бы, возможно, и согласился с вами, сударь, — сказал Лектур, — не будь дорога сюда столь долгой. Если уж я не имел чести жениться на мадемуазель Маргарите, так, по крайней мере, скрещу с вами оружие: все-таки недаром приезжал в Бретань. Угодно вам, сударь? — спросил он, обнажая шпагу и кланяясь Полю.

— С удовольствием, господин барон, — ответил Поль, также раскланиваясь.

Они пошли навстречу друг другу, клинки скрестились, и на третьем выпаде шпага Лектура отлетела на двадцать шагов в сторону.

— Когда мы еще не взяли в руки шпаги, — сказал Поль барону, — я старался объяснить вам свое поведение. Теперь, сударь, я буду счастлив, если вы соблаговолите принять мои извинения.

— И я с удовольствием принимаю их, сударь, — ответил Лектур так спокойно, как будто между ними ничего и не произошло. — Дик, поднимите мою шпагу, — приказал он слуге и, взяв ее у него из рук, вложил в ножны. — Не будет ли, господа, у вас поручений в Париж? Я сегодня еду туда.

— Скажите королю, сударь, — ответил Поль, поклонившись и тоже вкладывая оружие в ножны, — что, к величайшему моему удовольствию, шпага, которую он пожаловал мне, чтобы сражаться с англичанами, не обагрилась кровью соотечественника.

Молодые люди раскланялись. Лектур сел на лошадь и в ста шагах от берега выехал на ванскую дорогу, послав слугу в замок за своей дорожной каретой.

— Теперь, господин Вальтер, — сказал Поль, — пришлите в бухту шлюпку и скажите, чтобы она подошла как можно ближе к замку Оре. Приготовьте все на борту фрегата: сегодня ночью мы поднимем якорь.

Лейтенант отправился в Пор-Луи, а Поль и Люзиньян вошли в хижину.

Тем временем Эмманюель и Маргарита выполнили печальный долг, к которому их призвал похоронный колокол. Маркиза положили в фамильном склепе, украшенном гербами; Ашара похоронили на скромном кладбище при часовне. Потом брат и сестра пошли к маркизе, и она вручила Эмманюелю столь желанный патент, а Маргарите неожиданно дала позволение выйти замуж за Люзиньяна. При встрече каждый из троих старался не проявлять гнетущие их чувства. Мать, сын и дочь простились в твердой уверенности, что никогда уже в этой жизни не увидятся.

Остальная часть дня прошла в предотъездных сборах. Под вечер маркиза отправилась на свидание, назначенное ей Полем. Во дворе она увидела с одной стороны совсем готовую дорожную карету, с другой — юного гардемарина Артура с двумя матросами. Сердце ее сжалось при виде этих приготовлений, но она продолжала свой путь и углубилась в парк, не поддаваясь волнению: такую власть над собой дала ей постоянная борьба гордости с натурой.

Однако, дойдя до поляны, откуда был виден домик Ашара, она остановилась и, чувствуя, что ноги у нее подкашиваются, прислонилась к дереву, положив руку на сердце, словно для того, чтобы удержать слишком быстрые толчки его. Дело в том, что маркиза по складу характера принадлежала к людям, не боящимся сегодняшней опасности, но трепещущим при воспоминании об опасности минувшей. Она вспомнила, какие страхи и волнения ей пришлось терпеть все двадцать лет, ежедневно навещая этот домик, теперь уже навсегда запертый; однако она быстро преодолела свою слабость и пошла к воротам парка.

Там маркиза снова остановилась. Над всеми деревьями возвышалась вершина огромного дуба: он был виден почти из любой точки парка. Маркиза часто по целым часам стояла у окна, устремив взгляд на его зеленый купол, но никогда не осмеливалась отдохнуть в его тени. Однако она обещала Полю прийти туда, и он ждал ее. Сделав последнее усилие, маркиза вошла в лес.

Еще издали она увидела стоящего на коленях под деревом молодого человека: это был Поль. Она медленно подошла, опустилась рядом с ним на колени и тоже начала молиться. Когда молитва была окончена, оба поднялись, и маркиза, молча обняв молодого человека, положила голову ему на плечо. Несколько минут они простояли безмолвно и неподвижно; потом послышался стук кареты. Маркиза вздрогнула и сделала Полю знак прислушаться: это Эмманюель уезжал в свой полк. Одновременно Поль вытянул руку в противоположную сторону и указал маркизе на шлюпку, легко и бесшумно скользившую по морю: Маргарита отправлялась на корабль.

Маркиза прислушивалась к стуку кареты, пока можно было его слышать, и следила глазами за шлюпкой, пока ее можно было видеть. Когда звук рассеялся в пространстве, а шлюпка исчезла во мраке ночи, она обернулась к Полю, подняла глаза к небу и, понимая, что наступает час, когда тот, кто был ей поддержкой, тоже должен ее покинуть, сказала:

— Да благословит Господь, как я благословляю, любящего сына — он дольше всех оставался с матерью!

Собрав все силы, она в последний раз обняла Поля; он встал перед ней на колени. Вырвавшись из его объятий, маркиза пошла в замок.

На другой день утром жители Пор-Луи напрасно искали глазами фрегат, что уже две недели стоял на внешнем рейде Лорьяна. Как и в первый раз, фрегат исчез внезапно, и никто не знал, зачем он приходил и куда ушел.

Эпилог

Прошло пять лет с тех пор, как завершились описанные нами события. Независимость Соединенных Штатов была признана, и Нью-Йорк, последний укрепленный город, который занимали англичане, был освобожден. Гром пушек, раздававшийся и в Индийском океане, и в Мексиканском заливе, затих. На торжественном заседании Конгресса 28 декабря 1782 года Вашингтон сложил с себя звание главнокомандующего и уехал в свое поместье Маунт-Вернон, получив от соотечественников в награду позволение бесплатно получать и отправлять по почте свои письма.

Спокойствие, которым начинала наслаждаться Америка, распространилось и на принадлежавшие французам Антильские острова, также принимавшие участие в войне и потому не раз вынужденные защищаться от нападения англичан. Из числа этих островов чаще всего опасность угрожала Гваделупе, потому что она и в военном, и в коммерческом отношении была важнее других, но благодаря бдительности нового губернатора англичанам ни разу не удалось высадиться на ней, и Франции не пришлось пережить в этом важном владении сколько-нибудь серьезных происшествий. В начале 1784 года остров еще сохранял — больше по привычке, чем по необходимости, — остатки своего воинственного облика, однако там повсеместно возобновилось уже возделывание различных земледельческих культур, составляющих богатство этих мест.

А теперь приглашаем наших читателей оказать нам последнюю любезность — перенестись вместе с нами за Атлантический океан, высадиться в портовом городе Бас-Тер, пройти среди бьющих с обеих сторон фонтанов по одной из улиц, поднимающихся к аллее Шан-д’Арбо; пройдя в прохладной тени тамариндов примерно треть ее длины, мы свернем влево на неширокую дорогу, ведущую к воротам сада, из верхней точки которого виден весь город.

Здесь мы предлагаем читателям подышать немного вечерним бризом, таким приятным в мае, и вместе с нами взглянуть на роскошную тропическую природу.

Если встать, как мы, спиной к лесистым вулканическим горам, делящим западную часть острова на два склона, над которыми возвышаются увенчанные султанами дыма и искр два прокаленных пика Суфриера, то у наших ног, защищенный холмами Бельвю, Мон-Дезир, Бо-Солей, Эсперанс и Сен-Шарль, раскинется город, живописно спускающийся к морю, волны которого искрятся в последних солнечных лучах и омывают его стены; на горизонте — огромное ясное зеркало океана; справа и слева от нас — самые прекрасные и богатые плантации острова. Здесь растут кофейные деревья — уроженцы Аравии, с узловатыми гибкими ветвями и продолговатыми темно-зелеными листьями волнообразной заостренной формы, прячущими в своих пазухах букеты снежно-белых цветов; кусты хлопчатника покрывают зеленым ковром излюбленную ими сухую каменистую землю, а среди них, подобно огромным муравьям, движутся негры, срезая бесчисленные лишние побеги: их должно остаться два-три. А в спокойных, защищенных местах, на тучных и плодородных почвах растут завезенные на Антильские острова евреем Вениамином Дакоста деревья какао; у них стройные стволы, пористые ветви, покрытые рыжеватой корой, с попеременно сидящими продолговатыми копьевидными листьями; некоторые из этих листьев — это будущие побеги — кажутся нежно-розовыми цветами, контрастирующими с длинным, изогнутым желтоватым плодом, под тяжестью которого сгибаются ветки. Целые поля заняты растением, обнаруженным на острове Тобаго и впервые привезенным во Францию послом Франциска II как подарок Екатерине Медичи, откуда пошло его имя — «трава королевы». Это, впрочем, не помешало ему, как многим популярным вещам, вначале быть запрещенным и изгнанным в Европе и в Азии, обеими силами, поделившими между собой мир; его запрещали великий князь Московии Михаил Федорович, турецкий султан Мурад IV и персидский император, его изгонял Урбан VIII. То тут, то там, стремительно вырастая из единственного побега и на сорок — пятьдесят футов возвышаясь над окружающими его травами, растет райское дерево — банан; его овальные листья в семь — восемь футов длиной, украшенные поперечными жилками, как перевязь лентами, по библейскому преданию, послужили первыми одеждами первой женщине. И наконец, возвышаясь над всем, вырисовывались на фоне небесной лазури или сине-зеленых вод океана (смотря по тому, где они выросли — на горном гребне или на морском берегу) кокосовые и масличные пальмы — два гиганта Антильских островов, добрые и щедрые, как всё, что обладает силой.

Итак, вообразим себе эти чудесные берега, прорезанные семьюдесятью реками, которые текут в руслах восьмидесяти-футовой глубины; эти горы, днем озаренные тропическим солнцем, а ночью — вулканом Суфриер; эту не знающую перерывов растительность, когда на смену падающим листьям тут же вырастают новые; наконец, такое целебное солнце и такой чистый воздух, что, несмотря на предпринятые человеком, этим вечным врагом самого себя, попытки завезти змей с Мартиники и Сент-Люсии, они не смогли здесь ни жить, ни размножаться, — и мы поймем, каким счастьем после испытанных в Европе страданий должны наслаждаться, живя пять лет в этом земном раю, Анатоль де Люзиньян и Маргарита д’Оре, ставшие, как помнят наши читатели, одними из основных персонажей драмы, о которой мы недавно рассказывали.

Мы увидим знакомую нам семью молодого губернатора; за эти годы в ней прибавилась еще дочь. Отец, мать и двое детей сидят в беседке, обвитой виноградной лозой. Читатели, конечно, сразу узнают в них Люзиньяна и Маргариту, а детей их мы рекомендуем: это Эктор и маленькая Бланш. С первого взгляда видно, что семейство живет счастливо и в совершенном согласии.

На смену жизни, волнуемой страстями, на смену борьбе естественного права против власти закона, на смену череде сцен, в которых все земные печали человека, от рождения до смерти, должны были сыграть свою роль, пришла жизнь тихая и ясная: каждый день проходил спокойно, и единственным облачком было смутное беспокойство об отсутствующих, сжимающее иногда сердце дурными предчувствиями. По временам они находили в газетах или получали с приходящих судов известия о своем спасителе. Они знали о его победах, слышали, что он стал командиром небольшой эскадры и разорил английские поселения на Акадийском берегу, за что был произведен в коммодоры. Моряки рассказали о том, как он встретился с фрегатами «Серапис» и «Графиня Скарборо» и, сразившись с ними бок о бок — бой длился без малого четыре часа, — наконец принудил оба фрегата сдаться. В 1781 году Конгресс публично благодарил его за услуги, оказанные американскому народу в борьбе за независимость, приказал выбить в его честь золотую медаль и назначил, как храбрейшего из американских моряков, командиром фрегата «Америка», названного так потому, что это был прекраснейший из всех американских кораблей. Однако вскоре этот превосходный фрегат был предложен Конгрессом французскому королю взамен корабля «Великолепный», погибшего в Бостоне. Поль Джонс отвел его в Гавр и перешел во флот графа де Водрёя, который готовился отплыть в экспедицию против Ямайки. Последняя весть чрезвычайно обрадовала Люзиньяна и Маргариту, потому что благодаря такому стечению обстоятельств их брат мог оказаться так близко от них, что его можно было бы увидеть. Однако мир, как мы говорили, был заключен, и они уже ничего больше не слышали об отважном капитане.

Вечером того дня, в который мы перенесли наших читателей с неприветливых берегов Бретани на цветущие берега Гваделупы, молодая семья, как мы уже видели, сидела в саду и любовалась великолепной картиной: город в ней составлял первый план, а океан, усеянный островами, — дивную даль. Маргарита быстро привыкла к непринужденности креольской жизни и, поскольку душа ее была теперь покойна и счастлива, предоставила свое тело, по-прежнему бледное, хрупкое и грациозное, как дикая лилия, сладострастному far niente[29], делающему в колониях восприятие внешних впечатлений подобием полусна, когда события кажутся грезами. Лежа с дочерью в перуанском гамаке, сплетенном из шелковистых волокон алоэ и расшитом яркими перьями редчайших тропических птиц, раскачиваемая мягкими и ровными движениями сына, держа руку в руках Люзиньяна и устремив рассеянный взгляд в бескрайнее пространство, она чувствовала, как в нее, в ее душу, в ее чувства проникают все блаженство, обещаемое небом, и все радости, какие может предоставить земля. В это время, как будто всё стремилось дополнить волшебную картину, что созерцала она ежевечерне, находя ее с каждым разом все прекраснее, какой-то корабль, подобный царю океана, обогнул мыс Труа-Пуант и плавно заскользил по синей глади воды, словно лебедь по озеру.

Маргарита первая заметила его и, не меняя позы, потому что в этом знойном климате всякое движение кажется утомительным, сделала Люзиньяну знак головой. Он повернулся в ту сторону, куда она показала, и тоже стал молча следить взглядом за легким и быстрым ходом корабля. По мере того как судно приближалось, из массы парусов, походившей вначале на белое облако на горизонте, начали выделяться тонкие и изящные детали оснастки корабля. Люзиньян и Маргарита стали различать на четверти его флага с белыми и красными полосами звезды Америки, выделяющиеся на лазурном поле и количеством равные числу соединенных штатов. У обоих мелькнула одна и та же мысль, и они радостно переглянулись — может быть, что-нибудь станет известно о Поле! Люзиньян тотчас приказал негру сходить за подзорной трубой, и не успел еще слуга вернуться, как сердца Маргариты и Люзиньяна затрепетали от другой, еще более радостной мысли: обоим показалось, что этот фрегат — их старый знакомый. Однако людям непривычным издали очень трудно рассмотреть подробности, по которым опытный глаз моряка отличает один корабль от другого, и они не смели еще верить, ибо в их надежде было больше инстинктивного предчувствия, чем подлинной уверенности. Наконец негр принес трубу. Люзиньян глянул в нее, вскрикнул от восторга и передал инструмент Маргарите: он узнал на носу фрегата статую работы Гийома Кусту. «Индианка» на всех парусах шла к Бас-Теру.

Люзиньян поднял Маргариту из гамака и поставил на землю; первым их порывом было бежать к порту, но тут обоим пришло в голову, что на «Индианке» (Поль покинул ее пять лет назад, поскольку звание коммодора давало ему право командовать более крупным кораблем) может теперь быть другой капитан. Они остановились; сердца их взволнованно бились, а ноги подкашивались. Между тем Эктор подобрал брошенную подзорную трубу и, подражая своим родителям, навел ее на корабль.

— Отец, посмотри, — воскликнул он, — на палубе стоит офицер в черном мундире, вышитом золотом, точно как дядя Поль на портрете!

Люзиньян выхватил трубу из рук сына, посмотрел несколько секунд и передал Маргарите; она тоже взглянула, и труба выпала из ее рук. Они бросились друг другу в объятия: оба узнали молодого капитана, который, направляясь к друзьям, надел тот костюм, что был ему, как мы говорили, наиболее привычен. В это время фрегат проходил мимо форта и отсалютовал тремя выстрелами. Форт ответил тем же.

Убедившись, что «Индианкой» действительно командует их брат и друг, Люзиньян и Маргарита побежали к рейду, взяв с собой Эктора, а маленькую Бланш оставив на попечение служанки. Поль тоже увидел их, когда они выбегали из сада, и велел спустить ял. Благодаря усилиям десяти крепких гребцов он быстро перелетел пространство между фрегатом и берегом, и капитан выскочил на мол в ту самую минуту, как Люзиньян и Маргарита прибежали в гавань. Очень сильные чувства находят выход обычно не в словах, а в слезах, поэтому радость походила на горе: все прослезились, даже ребенок, плакавший потому, что плакали взрослые.

Отдав некоторые приказания, связанные с корабельной службой, молодой коммодор медленно пошел со своими родными той самой дорогой, по которой они бежали ему навстречу. Из его рассказа стало ясно, что, поскольку экспедиция г-на Водрёя не состоялась, он вернулся в Филадельфию, и после заключения мира с Англией Конгресс подарил ему в знак признательности тот первый корабль, на котором он был капитаном.

Рассказ Поля очень обрадовал Маргариту и Люзиньяна, ибо они надеялись, что брат решил навсегда поселиться у них; но молодой моряк обладал характером слишком беспокойным и слишком жадным до сильных переживаний, чтобы подчиниться бесцветному, однообразному существованию жителей суши. Он сразу же объявил сестре и зятю, что пробудет у них только неделю, а потом отправится в другую часть света, чтобы продолжать привычную жизнь, какую он вел до сих пор.

Неделя пролетела быстро, как сон, и, несмотря на все просьбы Маргариты и Люзиньяна, Поль не согласился остаться у них еще даже на одни сутки. По-прежнему пылкий, цельный, независимый, он всегда исполнял свои намерения и был строг к себе самому гораздо больше, чем к другим.

Наступил час разлуки. Маргарита и Люзиньян хотели проводить коммодора до корабля, но Поль решил не продлевать печаль расставания. Дойдя до края мола, он обнял их в последний раз и вскочил в шлюпку — она быстро, как стрела, унесла его. Маргарита и Люзиньян следили за ней взглядом, пока она не скрылась за правым бортом фрегата, потом, грустные, вернулись в свой сад, чтобы увидеть его отплытие, как увидели оттуда же его появление.

Пока они возвращались домой, на борту фрегата кипела продуманная, слаженная работа, предшествующая отплытию. Матросы, сойдясь у кабестана, начали выбирать канат, и в чистом, прозрачном воздухе Маргарите и Люзиньяну слышны были их звонкие, веселые возгласы. Вскоре показались из воды железные лапы якоря; затем реи одна за другой, от самой верхней до самой нижней, оделись парусами; корабль, как одушевленное существо, повинующееся инстинкту, повернулся носом к выходу из гавани и двинулся, рассекая воду с такой легкостью, словно скользил по ее поверхности. Тогда, будто дальше можно было предоставить фрегат его собственной воле, молодой коммодор поднялся на ют и перенес все свое внимание, ненужное больше кораблю, на покидаемую сушу. Люзиньян, выхватив платок, стал махать им, Поль ответил; потом, когда им уже нельзя было видеть друг друга простым глазом, оба вооружились подзорными трубами и благодаря этому хитроумному инструменту сумели на час отдалить разлуку: оба предчувствовали, что прощаются навсегда. Наконец корабль, постепенно уменьшаясь, стал приближаться к горизонту и одновременно спустилась ночная тьма. Люзиньян велел принести в сад охапку веток и развести на самом высоком месте костер, чтобы Поль, чей фрегат уже терялся во мраке, мог видеть этот маяк, пока не обогнет мыс Труа-Пуант. В течение следующего часа Маргарита и Люзиньян совсем потеряли корабль из виду, но Поль, благодаря ярко горевшему костру, мог еще их видеть; потом на горизонте сверкнул молнией огонь, через несколько секунд до их слуха донесся звук пушечного выстрела, похожий на глухой и долгий раскат грома, и снова воцарилась ночная тишина. Люзиньян и Маргарита получили последний привет от Поля.

Здесь заканчивается семейная драма, о которой мы взялись рассказать; однако, может быть, кто-то из наших читателей достаточно заинтересовался молодым искателем приключений, кого мы сделали героем нашей истории, и хотел бы проследить его дальнейший путь; для них, пользуясь случаем поблагодарить за проявленное к нам внимание, мы просто-напросто расскажем о фактах, добытых нами в результате тщательных поисков.

В описываемое нами время, то есть в мае 1784 года, вся Европа находилась как бы в том состоянии оцепенения, какое недальновидные люди принимают за спокойствие, а более глубокие умы считают мрачным и временным затишьем перед бурей. Америка своим освобождением подготовила Францию к революции: короли и народы, не доверяя друг другу, держались настороже, причем одни ссылались на фактическое положение вещей, другие — на свое право. Лишь одна часть Европы казалась живой и действующей среди этого всеобщего сна: это была Россия, возведенная царем Петром в ранг цивилизованного государства и вписываемая Екатериной II в число европейских держав. Петр III, ненавидимый русскими за лишенный благородства характер, за близорукую политику и особенно за обожествление прусских порядков и прусской дисциплины, был свергнут без сопротивления и задушен без борьбы. Таким образом Екатерина в тридцать два года оказалась властительницей империи, занимающей седьмую часть земного шара. Первой ее заботой было благодаря своему могуществу сделаться посредницей для соседних народов, которые она хотела поставить в зависимость от себя. Так, она заставила курляндцев прогнать своего нового герцога Карла Саксонского и призвать обратно Бирона; направила своих послов и свои войска, чтобы добиться коронации в Варшаве — под именем Станислава Августа — своего бывшего любовника Понятовского; заключила союз с Англией; вовлекла в свою политику берлинский и венский дворы. Однако за этими большими внешнеполитическими замыслами Екатерина не забывала о делах внутренних и в перерывах между столь часто обновляемыми любовными увлечениями находила время поощрять промышленность, поддерживать сельское хозяйство, реформировать законодательство, создавать военный флот, посылать Палласа в провинции, о которых неизвестно было, что они могут производить, Блюмагера — на Северный архипелаг и Биллингса — в Восточный океан: наконец, завидуя литературной репутации своего брата, прусского короля, она тою же рукой, что подписывала указ о строительстве нового города, утверждала смертный приговор юному Ивану или раздел Польши, создавала «Опровержение “Путешествия в Сибирь” аббата Шаппа», роман «Царевич Хлор», театральные пьесы, и среди них перевод на французский язык драмы Державина «Олег»; в итоге Вольтер называл ее Северной Семирамидой, а прусский король в письмах отводил ей место между Ликургом и Солоном.

Можно представить себе, какое действие произвело при этом чувственном и рыцарственном дворе появление такого человека, как наш моряк. Екатерина знала о его мужестве, наводившем ужас на врагов Франции и Америки; в обмен на подаренный им царице фрегат он получил звание контр-адмирала. И вот русский флаг, обогнув половину Старого Света, появился в греческих морях; на развалинах Лакедемона и Парфенона тот, кто недавно завершил освобождение Америки, мечтает о возрождении спартанской и афинской республик. В конце концов старая Оттоманская империя потрясена до основания; разбитые турки подписывают Кайнарджийский мир. Екатерина оставляет себе Азов, Таганрог и Кинбурн, добивается свободы мореплавания на Черном море и независимости Крыма. Став повелительницей Тавриды, она пожелала познакомиться со своими новыми владениями. Поль, вызванный в Санкт-Петербург, сопровождал ее в этом путешествии, маршрут которого был проложен Потемкиным. На пути, составлявшем около тысячи льё, завоевательницу и ее свиту ожидали сплошные свидетельства триумфа: огни, горевшие вдоль всей дороги, похожая на феерию иллюминация в каждом городе; великолепные дворцы, возведенные на один день среди пустынных полей и на следующее утро исчезающие; деревни, возникавшие как по мановению волшебной палочки в безлюдной степи, где еще неделю назад татары пасли скот; видневшиеся на горизонте города, у которых были одни только внешние стены; повсюду почести, песни, танцы; народ, толпящийся на дороге, а ночью, пока императрица спит, бегом отправляющийся дальше, чтобы выстроиться там, где проедет проснувшаяся государыня; король и император, едущие рядом с ней и называющие себя не равными ей, а ее придворными; наконец, воздвигнутая в конце пути триумфальная арка с надписью, говорящей если не о честолюбии Екатерины, то о политике Потемкина: «Се дорога в Византию». Россия укреплялась в своей тирании, как Америка — в своей независимости.

Екатерина предлагала своему адмиралу должности, которые удовлетворили бы любого придворного, почести, которым был бы рад любой честолюбец, земли, которые могли бы утешить короля, потерявшего королевство; но нашему отважному и поэтичному моряку нужны были качающаяся палуба корабля, море с его битвами и бурями, огромный безграничный океан. Итак, он покинул блистательный двор Екатерины, как до этого покинул суровый Конгресс, и отправился во Францию искать то, чего недоставало ему во всех других краях: жизни, полной волнений; врагов, чтобы с ними сражаться, народа, нуждающегося в защите. Поль приехал в Париж в разгар наших европейских и гражданских войн, когда мы одной рукой душили иноземное вторжение, а другой разрывали себе внутренности. Король, которого он видел десять лет назад обожаемым, чтимым, могущественным, был теперь презираемым и бессильным пленником. Всё, что было наверху, оказалось внизу; гибли знаменитые имена и выдающиеся головы. Наступило царство равенства, и орудием выравнивания в нем стала гильотина.

Поль спросил об Эмманюеле, и ему сказали, что он объявлен вне закона; спросил о матери — оказалось, что она умерла. Тут в его душе родилось страстное желание еще хоть раз в жизни взглянуть на те места, где двенадцать лет назад он испытал столько радостных и тягостных ощущений. Поль поехал в Бретань, оставил свою карету в Ване и отправился далее верхом, как в тот день, когда впервые увидел Маргариту. Но это был уже не юный восторженный моряк с безграничными желаниями и надеждами, а человек, освободившийся от любых иллюзий, ибо он всего отведал: и меду, и полыни, изучил людей и свет, познал и славу и забвение. И он приехал уже не искать семью, а навестить лишь могилы родных.

Подъехав к замку, Поль обернулся, чтобы взглянуть на дом Ашара, но не увидел его; он хотел сориентироваться по лесу, но и тот исчез как по волшебству. Его как национальное имущество распродали двадцати пяти — тридцати окрестным фермерам, те его выкорчевали и землю распахали. Не стало и большого дуба; плуг прошелся по безвестной могиле графа де Морле, и даже любящий взгляд сына не мог уже отыскать ее.

Поль пошел в парк и через него в замок, ставший еще мрачнее и печальнее прежнего: там оставался один только старый привратник — живая развалина между мертвыми руинами. Замок хотели было тоже уничтожить, но маркиза считалась в этих краях чуть ли не святой, и это сохранило от разрушения древнее жилище, которое четыре века было достоянием фамилии д’Оре. Поль осмотрел все покои, уже года три не отворявшиеся, и только для него они были теперь отперты. Он прошел по портретной галерее — она осталась в прежнем своем виде: портретов последних владельцев замка к этой старинной коллекции ничья благочестивая рука не добавила. Он заглянул в библиотеку, где некогда прятался, нашел на прежнем месте книгу, когда-то раскрытую им, снова прочел страницы, прочитанные им тогда, и потом отворил дверь той комнаты, где должны были подписать брачный договор и где произошли самые драматические сцены, а он был в них главным действующим лицом. Стол стоял на старом месте, и зеркало в венецианской раме, разбитое пулей Эмманюеля, по-прежнему висело над камином. Он прислонился к камину и стал расспрашивать слугу о последних годах жизни маркизы.

Они были просты и строги, как все, что ее окружало.

Оставшись одна, как мы уже упоминали, в своем замке, она каждый день проводила одинаково: утро ее начиналось в молельне, оттуда она шла к склепу, где лежал прах ее мужа, и под сень дуба, где покоился ее любовник. Еще восемь лет после того, как она простилась с Полем, маркиза ходила по старым коридорам и мрачным аллеям, бледная и тихая как тень. Потом врач нашел у нее болезнь сердца, возникшую в результате слишком сильных переживаний, так долго мучивших ее, и она мало-помалу стала ослабевать. Наконец однажды вечером, будучи уже не в состоянии передвигаться самостоятельно, маркиза, заявив, что ей хочется еще раз полюбоваться заходом солнца на океане, приказала отнести себя к большому дубу, куда она обыкновенно ходила гулять. Она велела людям оставить ее и прийти через полчаса. Когда слуги вернулись, маркиза лежала в обмороке. Они понесли ее к замку, но дорогой она очнулась и попросила отнести ее не в спальню, а в фамильный склеп. Там, собрав оставшиеся силы, она встала на колени у могилы мужа и сделала знак рукой, чтобы ее оставили одну. Хотя это было очень рискованно для нее — никто не смел ослушаться (своих приказаний маркиза никогда не повторяла), но, опасаясь за ее жизнь, слуги спрятались в углублении склепа, чтобы в случае необходимости подоспеть к ней на помощь. Через минуту маркиза опустилась на камень, у которого молилась, и все решили, что это опять обморок, однако, подбежав к ней, увидели, что она мертва.

Поль попросил проводить его в склеп. Вошел он туда медленно, с непокрытой головой. Дойдя до камня на могиле его матери, он встал перед ним на колени. Этот камень и доныне хранится в церкви городка Оре, куда он был впоследствии перенесен. На камне вырезана следующая надпись, составленная самой маркизой:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ

ВЫСОКОРОДНАЯ И ВЛАДЕТЕЛЬНАЯ ДАМА МАРГАРИТА БЛАНШ ДЕ САБЛЕ, МАРКИЗА Д’ОРЕ

РОДИЛАСЬ 2 АВГУСТА 1729 ГОДА, СКОНЧАЛАСЬ 2 СЕНТЯБРЯ 1788 ГОДА

Молитесь за нее и ее детей

Поль поднял глаза к небу с выражением бесконечной признательности. Мать, которая так долго не помнила о сыне при жизни, не забыла о нем в своей надгробной надписи.

Полгода спустя Национальный конвент на специальном заседании принял постановление о том, что его члены будут присутствовать на погребении Поля Джонса, бывшего коммодора американского военного флота, скончавшегося 7 июля 1793 года, и что захоронение будет произведено на кладбище Пер-Лашез.

Это решение принято, говорилось в постановлении, «чтобы узаконить во Франции свободу культов».

Загрузка...