ГРОБОВЫЕ САВАНЫ ШЕСТИДЕСЯТНИЧЕСТВА

Размышления постаревшего московского рассерженного

Чехов учил выдавливать из себя раба каплю за каплей. Я хорошо знал часть семьи Чехова, оставшуюся в России. Моим близким другом был его внучатый племянник, как две капли воды похожий на классика. Его, к сожалению, в тридцать семь лет сгубила водка — кровоизлияние в печень с похмелья. Водка в России часто заменяла свободу. Когда Чехову за борьбу с эпидемией пожаловали орден, наверное, Станислава, он, надев его на зад, вышел в таком виде к обеденному столу, театрально развернув фалды сюртука. Домашние и друзья писателя посмеялись. В таком поступке было неуважение Чехова к власти. Попробовал бы Чехов надеть орден Ленина себе на зад, быстренько бы угодил на Колыму или в Норильск, где бы его забили урки.

Через период всяческой приниженности и рабства прошли мы все, жившие в СССР. Каково бы ни было наше социальное происхождение, семейные корни, мы все пережили долгую эпоху робких надежд на видоизменение советской власти к лучшему. Все, как бы не очень веря, надеялись — вот-вот что-то изменится и начнется что-то хорошее. Период этих ожиданий был очень протяженным, но чудес не произошло, покойник не встал с одра, не улыбнулся, не помахал рукою. Степень надежд и упований зависела от того, какую ступеньку советской иерархии занимали жаждущие видоизменений. Многие вообще не поднимались на эту лестницу, а были у ее подножья или далеко в стороне. Очень по-разному и с самых разных позиций, начиная с шестидесятых годов, надеялись на либерализацию в стране самые разные группы. Самая шумная и видная группа людей, которую теперь принято называть шестидесятниками, — это околокремлевская и околостароплощадная молодежь. Это различные референты, советники, все они люди талантливые, наглые, небрезгливые, падкие на лесть начальству. Многие из них ездили на Запад, нагляделись. Власть была рядом с ними — вот она, бери ее. К тому же они писали за кремлевских алкоголиков их речи, передовицы. Ярчайший представитель этой ныне постаревшей молодежи — Федор Бурлацкий. Это также зять Хрущева либерал Аджубей и целая плеяда будущих активных перестройщиков. Со временем они стали главными редакторами газет, журналов, министрами, ведущими экономистами. Всем им сейчас или под шестьдесят, или за шестьдесят, или больше. Среди них и комсомольские леваки-пииты — Евтушенко, покойный Рождественский, Вознесенский, Ахмадулина и сын расстрелянного партработника Окуджава. Эта железная когорта мыслила себя всегда в советских рамках. Они возвращали нам и себе свои золотые двадцатые годы, когда гремели Маяковский, Асеев, Мейерхольд. К этому же поколению принадлежала и Люся Боннэр, тоже дочь расстрелянного партработника, будущая «бабушка девяносто первого» и пассионария-вдохновительница целой эпохи московского диссидентства.

Во всех «крутых» идеологических государственных поворотах, происходивших в СССР, огромную роль играло советское кино. Несмотря на отдельные формальные достижения, советское кино в целом — зловещее черное искусство, воспитавшее несколько поколений советских идиотов. Выработался целый тип людей, управляемых советским кино. Кино как бы нажимает клапаны некоего эмоционального пульта, и человек или смеется, или сочувствует, или сентиментальствует, или негодует. Фабрика снов Голливуда сыграла свою роль всемирного подавителя сознания. Тоталитаризм сделал из кино, а потом и из телевидения, могучее, чисто оруэлловское оружие, без которого было бы трудно управлять массами. В Бабельсберге скакала Марика Рёкк, а в СССР Любочка Орлова — тоталитарные скакуньи и попрыгуньи над расстрельными рвами концлагерей Польши и Колымы. Те же киноупыри и вурдалаки с Мос- и Ленфильма, которые до этого лизали пятки кинофюрерам государства Ленина-Сталина, стали в начале шестидесятых срочно клепать всякие псевдолиберальные картины вроде «Девяти дней одного года», «Чистого неба» или «Я шагаю по Москве», где все вдруг стали добрыми, хорошими, слезоточивыми гуманистами.

В погибшем СССР киномифы для самых разных сообществ коммунорабов отчасти заменяли религию. Лично для меня советское кино играло совсем другую роль — роль эротического фона. Зимой очень молодому человеку с девушкой было особенно некуда пойти, вот мы и забивались на задние ряды «Метрополя», «Урана», «Форума», «Ударника» и довольно приятно проводили время под миганье одноцветных советских агиток. Всерьез я кино как искусство никогда не принимал. И дергающийся Чаплин, и все марионетки «великого немого», и зловещие советские лубки мне никогда не нравились. Чуть задевали ранние фильмы неореалистов, особенно Висконти, а затем Феллини. Там было неприкрытое убожество жизни и богоборчество. А все, что я видел потом, был скучный буржуазный миф. Вообще, кино — низменное обывательское примитивное искусство для оболванивания человеков. Оно не имеет своего особого языка, обдирает по мере сил живопись, театр, литературу. Роль кино в установлении любого тоталитаризма огромна — это в целом зловредное и гнусное псевдоискусство. В те годы шла только одна экспрессионистическая скандинавская картина «Чайки умирают в гавани». Она на всех повлияла так же, как некоторые ленты, сделанные при участии Сальвадора Дали, которые мы смотрели на квартирах.

Киноделяги, все эти Роммы, Швейцеры, Юткевичи и прочие корифеи кинолжи, тогда усиленно сколачивали новый миф, миф доброго социализма. Этот же миф социализма с человеческим лицом пытались реализовать Дубчек, Шик, Пеликан, Прохаска и другие пражские деятели. Ох, не сразу не все поняли, что социализм не может быть с человеческим лицом. У любого социализма вообще нет лица — ни человеческого, ни античеловеческого. У социализма есть только оскал зверя.

Но тогда мы все неизвестно на что надеялись. Насилия над обществом, над людьми, над родителями, над родственниками, над знакомыми были так велики, что страх сковывал всех, как мороз, души людей окоченели и стали твердыми. Убогость жизни имела неимоверные формы: достать одежду, пищу, ходить на службу, в школу, в институт — все это были какие-то зловещие принудительные ритуалы. Сейчас, на четвертом году «демократической» власти, Россия снова приближается к военным и послевоенным временам. Для того, чтобы жить материально нормально, хотя бы по минимуму, надо обязательно вступить во взаимоотношения с криминальными силами. Без их участия не делается ни одно дело, всюду их «понятия», то есть уголовная мораль. А если тебе это не нравится, подыхай на обочине, как многие и делают, или же привыкай смиренно ходить в потертой одежде, недоедать, молчать, или же готовься идти в остарбайте-ры, сколачиваться в бригады и ехать, как белые рабы, работать в Польшу, в Венгрию, в объединенную Германию. Теперешний лозунг «Три Д»: доедаем, донашиваем, доживаем. Так же жили и тогда, в шестидесятые. Одежда была плохая, пища скудная, ели без остатков, доедали все до крошки, но при этом надеялись, старались не замечать, как жирно и богато живут семьи партийных начальников, как они одеваются и питаются. Я в молодости в общем-то случайно попал в компанию детей партийных боссов. Один громила был сыном посла, другой — сыном знаменитого убитого на фронте генерала, любимого Сталиным за храбрость, еще один, постоянно читавший Есенина, — сыном директора военного завода. Мы периодически заваливались в кабаки «Метрополь», «Савой», «Центральный», напивались, избивали граждан, били и нас. Ребята были все неплохие, здоровые, рослые, драчливые, потом все спились. Я пил всегда нерегулярно, по семейной офицерской традиции был крепок на ноги и в меру своих сил поддерживал замашки своих приятелей-громил. Как понимаю сейчас, мы все были стихийными анархистами, насколько мне известно, никто из компании не сделал карьеры и не попал в номенклатуру. В семьях моих дружков, в их квартирах в особых сталинских элитных домах был зажиточный мещанский уют, вещи, украденные из Германии, в общем-то очень средний уровень, но по сравнению с тем, как все жили, это была роскошь. Деньги на кутежи я зарабатывал, малюя зверьков для детских садов. Тогда можно было троим оболтусам целый день гулять в ресторане за три сотенные бумажки.

Потом я отошел от этой компании, попал в диссидентские круги, но иногда я вспоминаю свою буйную юность, как мы били «медные пуговицы» — милиционеров, швейцаров, различных чиновников, разбивали витрины, опрокидывали ларьки и легковые автомашины, как бешено гоняли по Москве на посольском американском «кадиллаке», нарушая все правила движения. Милиционеры боялись останавливать такую машину, знали — гуляет начальство. У моих приятелей был культ преклонения перед всем американским, западным: американский пиджак, джинсы были чем-то удивительным и главное — символом свободы. И в этом тоже был дух шестидесятых годов. Тогда всерьез верили «Голосу Америки», «Свободной Европе», не понимая, кто с кем схватился и из-за чего. Тогда СССР был особым потонувшим континентом, все, что было за его пределами, казалось манящим смутным миражом. Была такая близкая мне диссидентская компания, собирались в квартире Лены Строевой и ее мужа художника Юры Титова. Они потом уехали в Париж. Лена на рассвете повесилась с похмелья в уборной, разочаровавшись в свободном мире. Юра попал в сумасшедший дом под Парижем и там умер. Бывал там сын Есенина с мамой Вольпиной, Мамлеев, Саша Харитонов, Амальрик и еще разные люди. Тогда убили Кеннеди, у Строевых висел его портрет с крепом, все очень убивались — какой хороший человек. Приходивших в гости американцев стыдили: «Как вы допустили его смерть?» Не знали, что братьев Кеннеди убрала мафия, с которой они обошлись круто, не выполнив предвыборных обязательств. Тогда было модно дружить с американцами, в них видели гарантов будущей свободы. Я сам дружил с двумя профессорами-славистами. Один из них, наиболее симпатичный, оказался завзятым гомиком, наверное, поэтому он относился ко мне с особой теплотою — я в молодости был немного смазлив и нравился не только женщинам, на этой почве иногда возникали смешные недоразумения. Мои старомодные манеры вводили в заблуждение некоторых вполне определенных людей. В опролетаренном СССР вежливость была экзотикой. За всеми этими дружбами стояла довольно-таки дурная, но вполне маниловская идея: руководство Америки будет постоянно влиять на Советский Союз, Советский Союз помягчеет и станет со временем цивилизованной гуманной страной. Эта идея окончилась с расцветом брежневизма, когда стали упорно проявляться ребра и кости уголовного государства. Прижмется к тебе в автобусе или метро дама и уколет тебя ребрами или большим вертелом, так и брежневское государство всех укалывало какими-то уголовными ребрами.

Нынешний режим и есть до конца реализованная брежневская уголовщина. Недавно довольно забавная экономическая дамочка Лариса Пияшева хорошо сказала, что Запад хочет от России не только демократии, но и сырья. Вот этот сырьевой интерес Запада к России в шестидесятые годы совершенно не просматривался. Об этом вообще не думали, считая всю черноту КПСС о Западе голой пропагандой. Мысль была только об одном: только бы освободиться от красных. Хотя уже и тогда отдельные доживавшие старики, особенно из бывших белых и царских офицеров, предупреждали: «Нас в двадцатые годы предала Антанта, бросив на съедение большевикам, Запад предаст и вас, если вы всерьез ввяжетесь в борьбу с коммунизмом». То, как Запад бросил истекающий кровью Будапешт в 1956 году, было первым серьезным предупреждением. Ведь можно было послать в Будапешт добровольческий корпус, как это было сделано Муссолини во время гражданской войны в Испании, не вызывая большую войну, и подготовить этим заступничеством восстание в Польше, в восточной зоне Германии. Этого сделано не было. Очень гнусный характер носили «дружбы» США с Хрущевым, Брежневым в период всех этих оттепелей и разрядок. А чего стоили инспекции Никсона на московских рынках и раздача им красненьких советских десяток на опохмелку алкашам. Уже по всем этим своеобразным контактам было видно, что США всерьез интересуется только руководством КПСС, а не судьбой порабощенной большевиками России. Очень много сомнительного происходило уже тогда, ведь «перестройка» и «новое мышление» могли произойти намного раньше и совсем в ином качестве.

К сожалению, Западу надо было не реформировать и не нормализовывать Россию, а посильнее и поглубже разорить русский дом, образно говоря, выбросить русских пчел на мороз без запасов меда, чтобы их побольше издохло. О Европе как о самостоятельной силе я не говорю вообще. Европы в прежнем смысле давно уже нет, она не самостоятельна. В лучшем случае нынешняя Европа — культурно-развлекательная зона, имеющая силы самообороны, условно называемые НАТО. О Европе вспоминают, когда надо куда-то послать войска и наскрести контингент не только из американской морской пехоты или сил быстрого реагирования. Без колоний Франция и Англия не представляют серьезной силы, а новая Германия — тоже инвалид без России и Восточной Европы. Только проникновение Германии на Восток сделает из нее снова великую державу. В Москве мы все в шестидесятые годы оборачивались не на Европу, а скорее на США. Определенную роль играли и довольно-таки эфемерные иллюзии, что где-то во Франции есть остатки русских эмигрантов, они когда-нибудь вернутся в Россию и примут участие в обновлении Родины. К тому же я знал, что во Франции есть мои родственники, отошедшие с Врангелем, что дядя (брат матери), генерал Абрамов, принял после похищения генерала Миллера командование РОВС (Российский общевоинский союз). Вообще Францию в те годы любили. Любили французскую эстраду, шансонье: Эдит Пиаф, Леви-Монтана, Азнавура, Брассанса, старика Шевалье; увлекались дадаизмом, музыкой тридцатых годов и ее теоретиками: Майо, Пуленком, Эриком Сати, ранним Прокофьевым, Кокто; очень любили поэтов-сюрреалистов: Аполлинера, Бретона, раннего Арагона, Поля Элюара. В общем-то все это было лево-вато и происходило под знаменами экзистенциалистов: Камю, Сартра, Симоны де Бовуар, и даже Герберта Маркузе. Помню ночные посиделки тех лет, танцулечки, сухое винцо, маслины и упорные разговоры о некоем третьем пути. Этот третий путь всех тогда завораживал, несколько поколений московской и лениградской интеллигенции состарилось в мечтах о третьем пути — и не грубый площадной социализм, и не капитализм. По-видимому, и в Америке среди ранних битников и хиппи были те же настроения. Меня интересуют всякие европейские и американские материалы о стареющих участниках тогдашнего массового молодежного движения шестидесятых, как их всех потом ломала, крушила жизнь. Это все о моих героях, о моих духовных братьях, мы все связаны тогдашним антисоциальным бунтом. Антисоциальная, антисоциалистическая и антибуржуазная закваска была довольно-таки добротная. Не было за плечами ни программы, ни четкой идеологии, ни крайне левой, ни крайне правой когорты, а был один голый бунт, эпатаж во всем. Был и внешний эпатаж: свитера грубой вязки, строительные бутсы с заклепками, дешевые пожарно-холщовые джинсы, тяжелые кольца-кастеты, антисоциальное поведение, периодический жестокий алкоголизм, скандалы, желание все делать наперекор.

Потом начался массовый выезд евреев, вместе с ними схлынула и многочисленная нееврейская молодежь — фиктивный брак был повседневным фактом. Многие уехали, по-видимому, кое-как прижились. Я же уехал в Россию, в глушь, очень шибко ударился в мистицизм, не разбил лба и духовно выжил, не умер. Очень многие, как всегда в России, опившись, скончались. Движение окончилось где-то в семьдесят каком-то. Началось иное...

К этой статье я мог бы сделать подзаголовок «Мысль постаревшего московского рассерженного битника» — и был бы прав. Мы все были очень и очень рассерженные, молодые и не очень молодые люди. Да, и недавно умерший Джон Осборн был во многом прав, как и права постаревшая Франсуаза Саган, находящая искусственный выход в иные миры, но не в сегодняшнюю реальность. Да, мы все — духовно и социально разгромленное поколение. Наши идеи шестидесятых — под гусеницами советских танков в Праге, под дубинками парижских ажанов, под могильной плитой брежневского полицейского государства и под давящим имперским прагматизмом Линдона Джонсона, Бжезинского, Киссинджера. Из нашего поколения и из нашего движения не вышло ни одного политического лидера. Если мы и занимались какой-либо политикой, то только из мазохизма и духовной извращенности, желая довести клиента до окончательного омаразмления и коллапса. Да, такие странные и страшные политики среди нас были. Дело в том, что мы все выступали не только против социализма, капитализма, но и против всех мировых порядков, допустивших и взрастивших тоталитарные режимы, жертвами которых были и наши родители, и мы все сами. Ведь неизвестно, как бы сложилась жизнь любого из нас, не будь тоталитаризма в Германии и России. Многие из нас имели желание подвизаться на государственном и политическом поприще, но для этого обязательно надо было вступить в КПСС, лизать пятки кремлевских скотов, а это было стыдно. Все, что угодно, но только не унижаться, не допускать покушения общества на нашу свободу, пускай свободу абсолютного одиночества, но подлинную свободу. Конечно, экзистенциальное существование во многих реальностях и глубокий откат от единой синтетической волевой («наполеоновской») личности — это не так просто, за это приходилось платить, и часто даже очень дорого, но таковы условия игры. Жить вне общества и одновременно в его чреве не так просто, и даже очень непросто. Ведь кругом вполне обыденные, часто довольно-таки гнусные личности, живущие, как животные в стойле, и у них, как у свиньи, одна генеральная идея — отъесть человеку руку, а если можно, то и голову.

Я это пишу весной девяносто пятого, в следующем году произойдут такие события, которые повлияют на всех нас, но уже сейчас ясно, что многие наши, очень тогда, в шестидесятые годы, робкие надежды на иной ход событий в мире имели под собой основания. Я не толкователь Апокалипсиса, не предсказатель, я частично, в меру того, что мне дозволено, общаюсь с иными мирами, и мой слабый голос отчасти проводник неизвестной мне воли, и даже не самой воли, а ее затухающих на излете волн. Достаточно почитать материалы последнего международного экологического конгресса в Берлине, в которых прямо говорится, что если не прекратится выброс в атмосферу ядовитых веществ, то через двадцать лет в результате потепления климата начнется таяние льдов в Антарктиде, в Альпах, в Андах и в Гималаях, мировой океан поднимется на метр, затопит многие прибрежные города и страны, а потоки с гор смоют целые густонаселенные районы, и тогда всем наконец станет ясно, что вторая половина двадцатого века с разделенным холодной войною миром была опасным и тлетворным заблуждением, ведущим цивилизацию к гибели. Тут никакого толкования Апокалипсиса не надо, чтобы разобраться, что к чему. И весь наш тогдашний неудачный, но интуитивно правильный бунт имел под собою почву — мы не верили ни нашим отцам, ни наставникам, ни советскому государству, ни Европе. Ошибались мы только в одном: по незнанию материала мы немного верили в США как в некий абстрактный символ свободы и разумных начал организации жизни. Да ведь и в самой Америке очень многое изменилось с 1945 года, когда она вдруг стала мировым лидером. Зачем США надо было модернизировать Японию? Это же абсурд, Японию надо было погружать в средневековье, а не посылать туда людей типа экономиста Леонтьева. И точно так же совершенно зря США теперь вооружают и модернизируют экономику арабов. Это еще одна роковая ошибка США. Да, только сейчас мы осознали, какие возможности были упущены в шестидесятые. Ведь во всей Восточной Европе делались попытки идти своим путем, делались такие попытки и в СССР — нужна была народная дипломатия открытых дверей, открытых границ, а не арбатовско-киссин-джеровский элитарный, глубоко порочный по своей сути мост на дороге, ведущей в экологическую пропасть. Соперничество-сотрудничество двух блоков создавало сложную неуправляемую систему все нарастающей и ускоряющейся индустриализации третьего мира, систему, которую контролировать вообще невозможно. Ставки были сделаны с обеих сторон совсем не на тех лошадей. Проиграл и мир, и культура, и все мы, в разной степени участники тогдашнего процесса. Ведь московские инакомыслящие начали через головы политиков налаживать свои связи со своими соратниками и единомышленниками и в Европе, и в США, была попытка создания культурного моста собственными силами, но такое развитие событий было неудобно целому ряду американских политиков, и они поддержали то крыло диссидентства, что имело прямые контакты с Мюнхеном. Ведь сейчас тот же Буковский, с которым я распивал чаи у поэта Юрия Стефанова в шестидесятые годы, не у дел, современная «демократическая» пресса в России изображает его как политического чудака, да и сахаровские идеи конвергенции, самосохранения народа при социализме с рынком в забросе у его теперь очень вельможной вдовы, запросто в своей несколько истеричной манере выступающей в Конгрессе США на различных одиозных слушаниях. Ведь в сердцевине, в оболочке социализма были мы, инакомыслящие люди, сохранившие русскую духовность и жившие по законам самосохранения духа, именно к ним апеллировал Сахаров, потомственный русский просветитель, чья семья всю жизнь исповедовала бескорыстные и жертвенные народнические идеалы служения темному русскому мужику, которому в общем-то совсем не надо было никаких жертв, он принимал только одни жертвы человеческие, насыщая свою пугачевскую кровожадность.

Сейчас мы все совсем другие люди, вернее, те, кто из нас выжил, не съел себя сам, не отравил себя водкой, не был до смерти заласкан любвеобильными московскими бабами, не отчаялся и не наложил на себя руки. Да и здоровьишко у многих было слабое, и когда на них все кругом плевали и плевали, то многие просто умерли от отчаяния и от одиночества. Мы сейчас очень и очень даже зрелые и прекрасно понимаем, что некий левоватый душок, который шел от идеалов шестидесятничества, был с гнильцой, — мы были просто немного зачарованы экзистенциализмом — последней духовной судорогой умирающего европейского гуманизма. Сейчас у подлинных шестидесятников наступило предстарческое отрезвление, нам всем стало понятно, что потерпел крах и европейский, и русский радикализм, и были оскоплены и расторгованы гуманистические идеалы старой Европы, и баранья шкура демократии напялена на волчий скелет диктатуры безжалостных и к природе, и к человеку трансмонополий, и нежная улыбка доброго пастыря прав человека сверкает волчьим оскалом строго регламентированного нового всемирного закамуфлированного тоталитаризма. Теперь нам все это вполне понятно, и произошел резкий сдвиг уцелевших шестидесятников на позиции консервативной революции и полной ревизии не только кончающегося двадцатого века, но и двух третей девятнадцатого. Под шестидесятниками я имею в виду русскую глубоко подпольную оппозиционную культуру, а не тех деятелей со Старой площади, из ЦК комсомола, из редакции «Нового мира», которых тоже почему-то зовут шестидесятниками. Я помню, в преддверии очередного Октября или Первомая ко мне в квартиру являлась бригада — офицер КГБ, участковый и двое дружинников, выяснявших, дома ли я, и советовавших уехать на праздничные дни за город, а то меня придется принудительно интернировать. Когда моя жена спросила, для чего это надо, то они ей ответили: «А вдруг ваш муж пойдет на демонстрацию и выстрелит в членов Политбюро». В этом был идиотизм, и я чуть не рассмеялся, сидя в стенном шкафу. У всех моих друзей в стенных шкафах стояли табуретки, куда они прятались при таких заходах. Мой приятель поэт Евгений Головин, потомок славного рода, просидел так в стенном шкафу не один десяток лет, так как он где-то потерял паспорт и боялся пойти за новым в милицию. Его искали, чтобы схватить и посадить, как Володю Буковского, в психушку. Я думаю, что ни Евтушенко, ни Вознесенского так перед советскими праздниками не ловили, и они в чуланах не отсиживались, их власти не боялись, они в членов Политбюро стрелять бы не стали. Мы бы тоже стрелять не стали, так как хорошо понимали, что на месте одной отсеченной головы тут же вырастет новая, номенклатура — самовосполняющаяся множественная материя вроде членистоногих с очень большим брюшком, набитым не-фте- и алмазодолларами, проткнешь — потечет гной демократии с непереваренной капустой и зеленью.

Любимый сейчас у псевдопатриотов в Эрэфии мотив и занятие — пинать в печати ногами шестидесятников за то, что они развалили Советский Союз и довели страну до ручки. Это пинки не по адресу. У тех, кто пинает, даже Горбачев ходит в шестидесятниках только оттого, что он спал в университетском общежитии в одной комнате с Млынаржом, будущим участником «пражской весны», и иронизировал над «Кратким курсом», как и все тогдашние студенты. Но тем не менее Горбачев поступил в университет уже орденоносцем, потом пошел работать в горком комсомола и выше. Давайте все-таки, употребляя малороссийские обороты генсека, «определимся», чтобы правильно «начать» и «кончить» этот вопрос о шестиде-сятничестве. Шестидесятничество — это подпольное московское и отчасти ленинградское независимое антисоциальное (в том числе и антисоветское) движение, пытавшееся создать свою особую контркультуру, движение оппозиционное, но прямо не связанное с политическим советским диссидентством, движение, в первую очередь, эстетически-духовное, исповедующее общие духовные и этические ценности. По своей сути это движение было параллельно ранним битникам, хиппи, английским рассерженным, французскому сартровско-маркузеанскому студенчеству, по времени бывшим несколько позднее. Период существования таких настроений, такого образа жизни, эстети-чески-духовной и религиозной общности относится по времени где-то к 1956-1976 годам.

Потом началось движение на выезд или вглубь. На выезд — это на Запад, а вглубь — это в себя, в Россию, и все пошли разными путями. Основная особенность этого и только этого шестидесятничества — что в нем участвовал куст поколений людей, рожденных где-то между 1935 и 1945 годами, но не позже. Почему именно эти поколения были активом шестидесятничества? Потому что они вобрали в себя опыт трех поколений: их воспитывали старики, созревшие до октября 1917, они общались со своими родителями и их современниками, тоже рожденными до 1917 и пережившими весь ужас большевизма, и с целым сонмом поколений, рожденных после Октября. Шестидесятники сознательно пережили весь довольно длинный двадцатый век. К примеру, тот же Лев Толстой общался с людьми, пережившими 1812 год, родившимися в 18 веке, сам пережил Крымскую войну и дожил почти что до эпохи революции. Для него психологически Наполеон, Александр I и два последующих и Николай II, к которому он взывал, — все современники. А если взять нас, последних пигмеев и термитов старой России, исподволь раструхлявивших большевистскую тюрьму, то мы знали людей, которые жили и при Александре III, в доме моих родителей бывали старики-офицеры, разговаривавшие с Николаем II, даже я уже разумным человеком разговаривал во Владимире со стариком Шульгиным, принимавшим отречение Государя, в детстве я бывал у очаровательной старушки тети Кати Тур, дружившей с сестрой Льва Толстого графиней Марьей Николаевной. При ней Толстой, еще московский барин, а не опрощенец, стесняясь дамы, курил папиросы и просил ее об этом никому не говорить. Это все к слову, но у нашего поколения была связь времен и ощущение, что большевизм — это временное помрачение разума и кошмар, который окончится еще при нашей жизни. Именно эта связь времен и давала силы жить по-иному, не приспосабливаться, не подлезать под красный хомут. И вот теперь, с нашей точки зрения, соединения прерванного в 1917 году исторического существования России с чем-то серьезным и надежным не произошло. После десятилетнего периода новаций, начатых Горбачевым и видоизмененных к худшему в 1991 году Ельциным, историческая цепь по-прежнему оборвана. Вина в этом черном провале, который всеми ощущается, лежит на всех целиком народах бывшей Российской империи, и на нас, шестидесятниках, но мы не могли поступиться своими принципами и идти в большевистскую политику, чтобы ее трансформировать. Это ведь отдельная огромная тема — проникновение в мозг большевистской империи и его постоянное контролирование. Для таких процессов надо все время находиться у пульта управления. Некоторые из нас шли во власть, полные самых радужных планов, и партийная машина их перемалывала: раньше они говорили о коммунистах «они», а потом начинали говорить «мы», и мы с ними порывали как с ренегатами. А то, что часть партийных деятелей надела теперь на себя наши гробовые саваны шестидесятничества, то это обычная политическая спекуляция, это маскарад, собачий бал ряженых. По-видимому, в недрах партаппарата (ведь все они были до мозга костей ханжи и мещане) давно зрела идея как-то относительно чисто внешне нормализовать жизнь или во всяком случае выглядеть в глазах Запада поприличнее: открыто не расстреливать, не гноить в тюрьмах, сделать видимость законности. Эти псевдореформаторские идеи были рассчитаны на дурачков, для себя лично номенклатура и тогда, и сейчас не признавала и не признает никаких законов. Именно эти косметические очистительные идеи легли в основу гласности, перестройки, всех этих горбачевских пустословных кампаний, которые в конце концов так всем надоели, что смогла прийти к власти ельцинская когорта перекрашенных чиновников, чьи крашеные шкуры под кислым дождем времени потекли разными цветами, — теперь в лиловатых лужах под ними очень причудливая политическая палитра. Но это уже о другом. В настоящих и будущих политических и духовных схватках бывшие шестидесятники будут выступать совсем в других доспехах и совсем под другими знаменами. Я же пишу эти строки о теперь уже давно ушедшем, но по-прежнему волнующем. Тогда ведь казалось, что переливчатый хвост загадочной птицы третьего пути рядом, и некоторые даже держали в руках красивые пестрые перья, которые теперь пыльными стоят среди засохших цветов в вазочке на камине и напоминают о давно ушедшей молодости, когда все мы так бурлили и надеялись.

1995г.

Загрузка...