Раздел 7. РУКОВОДИТЕЛЬ ОРКЕСТРА

© Перевод. А. Комаринец, 2020

К счастью для меня, в парикмахерских журналы хранятся неделями после того, как номер увидел свет, а потому я смог наткнуться на рассказ Курта Воннегута «Второкурсник с амбициями» в «Сэтерди ивнинг пост» за 1 мая 1954 года, — это случилось через несколько недель после того, как я приехал домой из колледжа на летние каникулы. В ожидании, пока меня пострижет Билл Исбелл, я пролистывал лежащие на этажерке журналы и нашел рассказ, который привел меня в восторг. Там было про оркестр старшеклассников, руководителем оркестра в нем был некий «Джордж М. Гельмгольц», удивительно похожий на Роберта У. Шульца, руководителя оркестра в Шортридже, где я учился десять лет спустя после Курта Воннегута.

Мы оба были редакторами «Дэйли шортридж эхо», первой газеты старшеклассников в США. Парикмахерская, в которой я читал «Пост», находилась через улицу от «Скобяных изделий Воннегута», нашей местной разновидности универмагов хозяйственных товаров, и прошло много лет, прежде чем я сообразил, что семья «торговца гвоздями», как называл лавку один дальний родственник Курта, это и есть семья автора того рассказа — ведь в моем ограниченном воображении хозяйственные товары и написание художественных произведений плохо сочетались.

Гельмгольц описывается как «добрый толстяк» (в «Песне для Сельмы» он более доброжелательно назван не «толстым», а «дородным»), и хотя мистер Шульц толстяком не был (как напомнил мне один мой однокашник, он был просто «очень крупным» не в обхвате, а ростом и телосложением), персонаж Воннегута напомнил мне мистера Шульца чем-то более важным — своей преданностью оркестру и ученикам, своим желанием добиться максимума даже от самых бездарных музыкантов, своей гордостью за «Десять рядов» (как мистер Шульц по праву гордился нашим превосходным «Шортриджским маршевым оркестром»), и его гневом, когда нарушались правила приличия, особенно если к кому-то из учеников относились неуважительно. Эти достойные качества сохранились и были приумножены во всех рассказах про Гельмгольца.

Наш мистер Шульц был не только доброжелательным руководителем оркестра, но и отвечал за мероприятия в актовом зале школы — зале имени Калеба Силлса, где ставили драматические спектакли, мюзиклы, а также устраивали всевозможные шоу и дискуссии. Однажды мой одноклассник Дик Льюгар (которому было суждено отличиться на посту сенатора от штата Индиана) играл заглавную роль в театральной постановке под названием «Подсвечник епископа». Льюгару выпало произнести высокопарный монолог, что он и сделал с соответственно высокопарными интонациями, да еще почти нараспев. В зале послышались смешки, которые переросли в гогот, заглушивший голоса актеров. Мистер Шульц ворвался на сцену и остановил спектакль, ругая нас с такой яростью, что веселье стихло, — ни смешка не раздалось по ходу пьесы до самого занавеса. По счастью, мистер Шульц никогда не водил фонариком по затемненному зрительному залу во время дневных киносеансов, когда над зрительской аудиторией проносились звуки сдавленных страстей с задних рядов.

В историях про Гельмгольца не найдешь свидетельств подростковой похоти (или, насколько мне известно, вообще где бы то ни было на страницах «Сэтерди ивнинг пост»). Из четырех историй про Гельмгольца три могли родиться только в эпоху невинности, какую, вероятно, лучше всего подытожит высказывание Мадлен Пуф Дейвис, которая посещала клуб любителей литературы в Шортридже и позднее стала ведущей сценаристкой сериала «Я люблю Люси». Позднее миссис Дейвис вспоминала в разговоре с подругой Курта Маджи Фейли (мемуары вышли под названием «Мы никогда не танцевали щека к щеке»), что когда они с Воннегутом учились в старших классах (в 1940-х годах в Индиане), «это было, по сути, «Энди Харди»[57] существование. Сейчас я вспоминаю о нем с искренним изумлением».

Единственный ученик, который не укладывается в образ «хорошего мальчика» в историях про Гельмгольца, появляется в рассказе «Мальчишка, с которым никто не мог сладить», опубликованном в сентябрьском номере «Пост» за 1955 год. В марте того года вышла экранизация бестселлера романа Эвана Хантера «Школьные джунгли», а в октябре «Бунтарь без причины». Подростковый мятеж стал вдруг «жареной» темой.

Джим Доннини происходит из неблагополучной семьи в Саут-Сайде, Чикаго, и после недолгого пребывания у разных приемных родителей оказывается в школе города Линкольн. Он приехал пожить у тетки, которая намерена не слезать с него, пока он не возьмется за ум или же не окажется до конца жизни за решеткой. Доннини носит черную кожаную куртку и черные ботинки с позвякивающими цепочками, он больше похож на ребят из «Школьных джунглей», чем на подростков из Линкольна.

И для руководителя оркестра идеальному миру тоже пришел конец: в начале рассказа Гельмгольц осознает, что его обманул высокомерный, алчный делец и что он потерял деньги на продаже дома — своего единственного наследства. В этой истории Гельмгольц женат (в других рассказах жены у него как будто нет). Во «Второкурснике с амбициями» Гельмгольц — персонаж немного не от мира сего: «Если любовь способна ослепить, одурманить, загнать человека в ловушку, словом, как утверждают многие, проделать с человеком тысячи разных самых ужасных и диких вещей, то тогда нет, такой любви он никогда не знал. Гельмгольц вздохнул. Наверное, он все же что-то упустил в этой жизни, так и не смог испытать истинно романтического и глубокого чувства».

В своих доблестных попытках спасти мальчишку в черных ботинках и кожаной куртке от безрадостного, бессмысленного будущего Гельмгольц предлагает ему свою драгоценную трубу и очарование музыки, но гневная апатия Доннини непробиваема. Гельмгольц так расстроен, что бьет трубой о вешалку для шляп. «Эта жизнь никуда не годится», — говорит он. Мы никогда не слышали подобных слов из уст Джорджа Гельмгольца — и никогда больше не услышим.

Гнев, с которым Гельмгольц уродует драгоценную трубу, наконец пробивает угрюмую враждебность «дурного мальчишки», и под конец читатель видит Доннини с починенной трубой на последнем стуле последнего ряда «оркестра С», но мы понимаем, что он на пути к спасению.

В эссе «Участи похуже смерти» Курт с гордостью писал, что, когда он рос в Индианаполисе, там был прекрасный симфонический оркестр, и он брал уроки у Эрнста Майклса, первого кларнетиста. Это заставляет вспомнить рассказ «Юный женоненавистник», где выясняется, что Берт Хиггинс внезапно утратил способность играть, когда оркестр идет маршем, и Гельмгольц начинает подозревать, что он перенес болезнь или получил какую-то травму. Мальчик отвечает, что ничего подобного с ним не случилось, и в свою очередь задает вопрос: «Может, это потому что я перестал брать уроки у вас?» Когда Берт поступил в оркестр, Гельмгольц передал его лучшему учителю, преподавателю трубы в городе, Ларри Финку — для оттачивания звука и колорита. И за этим тут же последовал упадок духа и координации. Сомневаюсь, что развившийся из этой посылки сюжет и возвращение мальчика в былую форму как-то связаны с событиями из жизни самого Воннегута (как иногда любят предполагать читатели и критики, соотнося жизнь и художественные произведения), но я считаю, что игра Курта в оркестре дала ему как писателю материал для рассказов, построенных вокруг руководителя школьного оркестра.

В автобиографичном эссе «Участи похуже смерти» Курт пишет: «когда я стал играть на кларнете, [мой отец] объявил этот черный, с серебряными клавишами инструмент истинным шедевром». В другом рассказе про Гельмгольца («Бездарь») мальчик, у которого нет таланта, зато есть огромное упорство и желание играть, раз за разом вызывает на состязание лучшего кларнетиста «оркестра А» в надежде занять его место. Когда он просит Гельмгольца дать ему еще один шанс, руководитель оркестра старается его разубедить, а самоуверенный мальчик отвечает: «“Вы не понимаете… Вы не заметили, у меня новый кларнет…” — Пламмер погладил блестящий как атлас, черный мундштук инструмента, точно это был меч короля Артура, дарующий волшебную силу своему владельцу. — “Он почти так же хорош, как у Флэммера… Даже лучше”».

Думается, каждый мальчишка, начинающий с металлического серебристого кларнета, знает, что инструмент из черного дерева с серебряными клавишами — для истинных профессионалов. В отличие от Пламмера я, занимавший последний стул в школе № 80, знал, что даже такой чудесный инструмент не наделит меня музыкальным талантом, и после целых двух лет бесплодных занятий разочарованно бросил оркестр. В отличие от Пламмера из рассказа, чьи амбиции перейти в лучшую группу сбываются, когда он отказывается от кларнета и берется за огромный басовый барабан, Воннегут остался при кларнете. Если верить школьному альбому, Воннегут, хотя за его плечами числятся и более впечатляющие достижения («член студенческого совета 1938 г.», «президент студенческого совета, 1940 г.», «Соредактор газеты «Эхо», 1940 г.»…), все же попал в «оркестр Б».

Позднее игра на кларнете дала ему повод еще больше гордиться собой. В эссе «Участи похуже смерти» он рассказывает: «несколько лет назад я оказался после вечеринки в чьей-то машине рядом с Бенни Гудменом. И я смог с чистым сердцем сказать ему, что когда-то и сам немного играл на кларнете».

Это было даже лучше, чем попасть в «оркестр А».

Дэн Уэйкфилд

Мальчишка, с которым никто не мог сладить

© Перевод. А. Криволапов, 2020

Дело было в половине восьмого утра. Раскоряченные, грохочущие грязные машины раздирали на части холм позади ресторана, а грузовики тут же увозили эти части прочь. Внутри ресторана в шкафах дребезжала посуда. Столы тряслись, и очень добрый толстяк, чья голова полнилась музыкой, пристально смотрел на дрожащие желтки своей утренней глазуньи. Его жена отправилась в гости к родным. Он был предоставлен самому себе.

Добрым толстяком был Джордж М. Гельмгольц, сорока лет, учитель музыки в средней школе города Линкольн и дирижер оркестра. Жизнь его баловала. Год за годом Гельмгольц лелеял одну и ту же великую мечту. Он мечтал дирижировать лучшим оркестром в мире. И каждый год его мечта исполнялась.

Она исполнялась потому, что Гельмгольц свято верил, что у человека не может быть более прекрасной мечты. Столкнувшись с этой непоколебимой уверенностью, «Киванианцы», «Ротарианцы» и «Львы» платили за форму оркестрантов вдвое больше, чем стоили их собственные лучшие костюмы; школьная администрация выделяла средства на дорогие инструменты, а юнцы играли ради Гельмгольца от всего сердца. А в случае, если юнцам не хватало таланта, Гельмгольц мог заставить играть их нутро.

В жизни Гельмгольца все было прекрасно, за исключением финансов. Он был так заворожен своей дивной мечтой, что в вопросах купли-продажи оказывался хуже младенца. Десять лет назад он продал холм за рестораном Берту Куинну, хозяину ресторана, за тысячу долларов. Теперь всем, в том числе и самому Гельмгольцу, стало ясно, что его облапошили.

Куинн подсел в кабинку дирижера. Маленький чернявый холостяк без чувства юмора. Все у него было не так. Он не мог спать, не мог оторваться от работы, не мог тепло улыбнуться. У него было только два настроения: либо подозрительность и жалость к себе, либо заносчивость и хвастливость. Первое настроение означало, что он теряет деньги. Второе — что он деньги делает.

Когда Куинн подсел к Гельмгольцу, он был заносчив и хвастлив. С присвистом посасывая зубочистку, он разглагольствовал о зрении — своем собственном зрении.

— Интересно, сколько глаз смотрели на этот холм до меня? — вопрошал Куинн. — Тысячи и тысячи, бьюсь об заклад, — и ни один из них не увидел того, что увидел я. Сколько глаз?

— Мои уж точно… — сказал Гельмгольц.

Для него холм означал утомительные подъемы, бесплатную смородину, налоги и пикники для оркестра.

— Вы унаследовали холм от своего старика — головная боль, да и только, — продолжал Куинн. — Вот и решили спихнуть его на меня.

— Я не собирался его на вас спихивать, — запротестовал Гельмгольц. — Бог свидетель — цена была более чем скромная.

— Это вы сейчас так говорите, — игриво заметил Куинн. — Ясное дело, Гельмгольц, вы говорите это сейчас. Теперь-то вы видите, какой торговый район здесь вырастет. Углядели то, что я сразу понял.

— Углядел, — сказал Гельмгольц. — Только поздно, слишком поздно. — Он осмотрелся, ища предлог, чтобы переменить тему, и увидел мальчишку лет пятнадцати, который приближался к ним, протирая шваброй проход между кабинками.

Ростом мальчишка был невелик, но с крепкими, узловатыми мышцами на руках и шее. Лицо его все еще оставалось детским, однако, остановившись передохнуть, мальчишка машинально провел пальцами по лицу, нащупывая пробивающиеся усики и бачки. Работал он как робот, ритмично, механически, однако очень старался не забрызгать носки своих черных башмаков.

— И что же я сделал, когда заполучил холм? — сказал Куинн. — Я его срыл начисто — и тут словно плотину прорвало. Каждый вдруг захотел построить на месте холма магазин.

— Угу, — сказал Гельмгольц. Он добродушно улыбнулся мальчишке. Тот смотрел сквозь него без всяких признаков узнавания.

— У каждого свои таланты, — талдычил свое Куинн. — У вас музыка; у меня — глаз. — Он расплылся в ухмылке: обоим было понятно, к кому денежки текут. — Думать надо по-крупному! — сказал Куинн. — Мечтать по-крупному! Вот что такое правильное видение. Раскрывай глаза пошире, чем другие-прочие.

— Этот мальчишка, — сказал Гельмгольц. — Я его встречаю в школе, а как зовут, не знаю.

Куинн мрачно хохотнул.

— Билли Кид? Рудольфо Валентино? Флэш Гордон? — Он окликнул мальчишку: — Эй, Джим, подойди-ка на минутку!

Гельмгольца поразили глаза мальчишки — равнодушные и холодные, как у устрицы.

— Сынок сестриного мужа, от первой жены — до того, как он женился на моей сестре, — сообщил Куинн. — Зовут его Джим Доннини, он из южного Чикаго, и он очень крут.

Пальцы Джима Доннини сжали ручку швабры.

— Добрый день, — сказал Гельмгольц.

— Привет, — без всякого выражения проговорил Джим.

— Он теперь живет у меня, — сказал Куинн. — Теперь это мой малыш.

— Подбросить тебя до школы, Джим?

— Да, он мечтает, чтобы его подбросили до школы, — фыркнул Куинн. — Посмотрим, что у вас получится. Со мной он не разговаривает. — Он повернулся к Джиму: — Давай, сынок, умойся и побрейся.

Джим, словно робот, пошел прочь.

— Что с его родителями?

— Мать умерла. Папаша женился на моей сестре, а потом бросил ее и его заодно. Потом суду не понравилось, как она его воспитывает, и парня какое-то время держали в приютах. А теперь решили сплавить его из Чикаго и повесили мне на шею. — Он покачал головой. — Жизнь — забавная штука, Гельмгольц.

— Временами не слишком-то она забавная. — Гельмгольц отодвинул глазунью.

— Похоже, какая-то новая порода людей нарождается, — задумчиво произнес Куинн. — Совсем не такие, как здешние мальчишки. Эти башмаки, черная куртка — и разговаривать не желает. С другими мальчишками водиться не желает. Учиться не желает. Не уверен, что он и читать и писать толком выучился.

— А музыку он любит? Или рисование? Или животных? — спросил Гельмгольц. — Может, он что-нибудь коллекционирует?

— Знаете, что он любит? — хмыкнул Куинн. — Он любит начищать свои башмаки. Сидеть в гордом одиночестве и драить башмаки. Для него самое счастье — сидеть у себя в одиночестве среди разбросанных по полу комиксов, драить башмаки да пялиться в телевизор. — Он криво усмехнулся. — И коллекция у него была, да только я ее отобрал и в речку выбросил.

— В речку? — переспросил Гельмгольц.

— Именно, — проговорил Куинн. — Восемь ножей — у некоторых клинки с вашу ладонь длиной.

Гельмгольц побледнел.

— О!.. — По загривку у него поползли мурашки. — Необычная проблема для линкольнской школы. Даже и не знаю, что думать. — Он собрал рассыпанную соль в аккуратную маленькую кучку, словно это могло помочь собраться с разбежавшимися мыслями. — Это своего рода болезнь, верно? Вот как к этому нужно относиться.

— Болезнь? — Куинн хлопнул ладонью по столу. — Скажите пожалуйста! — Он постучал по своей груди: — Уж доктор Куинн подыщет от этой болезни подходящее лекарство!

— О чем вы? — спросил Гельмгольц.

— Хватит с меня разговоров о бедном больном мальчике, — мрачно сказал Куинн. — Наслушался он этого от своих попечителей, на разных там ювенальных судах и еще бог знает где. С тех пор и стал никчемным бездельником. Я ему хвост накручу, я с него до тех пор не слезу, пока он не выправится или не засядет за решетку пожизненно. Либо так, либо эдак.

— Понятно, — пробормотал Гельмгольц.

— Любишь слушать музыку? — приветливо спросил он у Джима, когда они ехали в школу.

Джим ничего не сказал. Он поглаживал усики и бачки, которые и не подумал сбривать.

— Когда-нибудь отбивал такт пальцами или притопывал ногой под музыку? — спросил Гельмгольц. Он заметил, что на башмаках Джима красовались цепочки, у которых не было никакой полезной функции, кроме как позвякивать при движении.

Джим зевнул, всем видом демонстрируя, что умирает со скуки.

— А насвистывать любишь? — сказал Гельмгольц. — Когда делаешь что-нибудь такое, ты словно подбираешь ключи к двери в совершенно новый мир — и этот мир прекрасен.

Джим насмешливо присвистнул.

— Вот-вот! — обрадовался Гельмгольц. — Ты продемонстрировал основной принцип действия духовых инструментов. Их чудные звуки начинаются именно с вибрации губ.

Пружины сиденья в старом автомобиле Гельмгольца скрипнули от движения Джима. Гельмгольц счел это признаком заинтересованности и с дружеской улыбкой повернулся к нему. Оказалось, что Джим просто старается выудить сигареты из внутреннего кармана своей облегающей кожаной куртки.

Гельмгольц так расстроился, что даже не смог сразу отреагировать. Только когда уже подъехали к школе, он нашелся.

— Временами, — сказал Гельмгольц, — мне так одиноко и тошно, что, кажется, это невозможно вынести. Так и подмывает выкинуть какой-нибудь дурацкий фокус всем назло — даже если мне самому потом хуже будет.

Джим мастерски выпустил колечко дыма.

— А потом!.. — сказал Гельмгольц, щелкнул пальцами и просигналил в клаксон. — А потом, Джим, я вспоминаю, что у меня есть один крохотный уголок Вселенной, который я могу сделать таким, как хочу! Я могу отправиться туда и быть там ровно столько, чтобы опять стать счастливым.

— Да вы везунчик, — сказал Джим и зевнул.

— Так и есть, — согласился Гельмгольц. — Мой уголок Вселенной — это пространство вокруг моего оркестра. Я могу наполнить его музыкой. У нашего зоолога, мистера Билера, есть бабочки. У мистера Троттмана, физика, его маятники и камертоны. Добиться того, чтобы у каждого человека был такой уголок, — вот, пожалуй, самое главное для нас, учителей. Я…

Дверца машины открылась, хлопнула, и Джима как не бывало. Гельмгольц наступил на окурок и затолкал его поглубже в гравий парковки.

Первое занятие Гельмгольца в это утро начиналось в группе С, где новички барабанили, сипели и дудели кто во что горазд. Им предстоял еще долгий-долгий путь через группу В в группу А, в оркестр линкольнской средней школы — лучший оркестр в мире.

Гельмгольц взошел на подиум и поднял дирижерскую палочку.

— Вы лучше, чем вам кажется, — сказал он. — И-раз, и-два, и-три.

Палочка опустилась, и оркестр тронулся в поисках прекрасного — тронулся не спеша, словно ржавый механизм, у которого клапаны еле шевелятся, трубки забиты грязью, сочленения подтекают, смазка в подшипниках высохла.

К концу урока Гельмгольц по-прежнему улыбался, потому что в душе его музыка звучала именно так, как прозвучит однажды в реальности. В горле у него пересохло — он весь урок пел вместе с оркестром. Он вышел в коридор напиться из фонтанчика.

Гельмгольц припал к фонтанчику и услышал звяканье цепочек. Он поднял глаза на Джима Доннини. Толпа учеников ручейками выливалась из дверей классов, закручиваясь веселыми водоворотами, и устремлялась дальше. Джим был отдельно от всех. Если он и останавливался, то не чтобы с кем-то поздороваться, а чтобы обтереть башмак о штанину. Вид у него был как у шпиона в мелодраме — ничего не упускает, никого не любит и ждет не дождется дня, когда все полетит к чертям.

— Привет, Джим, — сказал Гельмгольц. — Слушай, я как раз думал о тебе. Тут у нас после уроков полно всяких клубов и кружков. Отличный способ познакомиться с новыми людьми.

Джим смерил Гельмгольца пристальным взглядом.

— А может, я не хочу знакомиться с новыми людьми, — проговорил он. — Не думали об этом?

Уходя, он печатал шаг, чтобы звенели цепочки на башмаках.

Когда Гельмгольц вернулся на подиум, чтобы репетировать с группой В, его ждала записка с просьбой срочно прибыть на собрание в учительской.

Собрание по поводу вандализма.

Кто-то вломился в школу и разнес кабинет мистера Крейна, преподавателя английского. Все сокровища бедняги: книги, дипломы, фотографии Англии, рукописи одиннадцати незаконченных романов, — все было изорвано и скомкано, свалено в кучу, растоптано и залито чернилами.

Гельмгольца замутило. Он не мог поверить глазам. Не мог заставить себя думать об этом кошмаре. Который стал реальностью поздно ночью, во сне. Во сне Гельмгольц увидел мальчишку со щучьими зубами, с когтями как мясницкие крючья. Это чудовище пролезло в окно школы и спрыгнуло на пол репетиционной комнаты. Чудовище в клочья изорвало самый большой барабан в штате. Гельмгольц проснулся в рыданиях. Ему ничего не оставалось, как только собраться и поспешить в школу.

В два часа ночи под пристальным взором ночного сторожа Гельмгольц ласково гладил тугую кожу барабана в репетиционной. Он так и сяк поворачивал барабан, зажигал лампочку внутри — зажигал и гасил, зажигал и гасил. Барабан был цел и невредим. Ночной сторож ушел продолжать обход.

Оркестровая сокровищница была в безопасности. С наслаждением пересчитывающего деньги скупца Гельмгольц ласкал все остальные инструменты по очереди, а потом начал полировать саксофоны. И, наводя на них блеск, он слышал рев огромных труб, видел, как они вспыхивают на солнце, а впереди несут звездно-полосатый флаг и знамя линкольнской средней школы.

— Ям-пам, тиддл-тиддл, ям-пам, тиддл-тиддл! — счастливо напевал Гельмгольц. — Ям-пам-пам, ра-а-а-а-а, ям-пам, ям-пам, бум!

Когда он на мгновение умолк, выбирая следующую пьесу для своего воображаемого оркестра, ему послышался приглушенный шум в химической лаборатории по соседству. Гельмгольц прокрался по коридору, рывком открыл дверь лаборатории и включил свет. Джим Доннини держал в каждой руке по бутылке с кислотой. Он поливал кислотой периодическую систему элементов, исписанные формулами доски, бюст Лавуазье. Самая омерзительная картина, какую Гельмгольцу когда-либо доводилось видеть.

Джим с напускной храбростью ухмыльнулся ему.

— Убирайся, — сказал Гельмгольц.

— Что вы собираетесь делать? — поинтересовался Джим.

— Убраться здесь. Спасти, что смогу, — потрясенно проговорил Гельмгольц. Он подобрал кусок ветоши и принялся вытирать кислоту.

— Вызовете копов?

— Я… не знаю. Не думал пока. Если бы ты ломал басовый барабан, наверное, я бы убил тебя на месте. И все равно никогда не понял бы, что ты сотворил… точнее, что, по-твоему, ты сотворил.

— Самое время поставить тут все на уши, — сказал Джим.

— Самое время? — переспросил Гельмгольц. — Что ж, должно быть, так и есть, раз это делает один из наших учеников.

— Чего хорошего в школе? — фыркнул Джим.

— Наверное, хорошего мало, — сказал Гельмгольц. — Просто это самая лучшая штука, которую удалось сделать людям.

Он чувствовал полную беспомощность. У него всегда было в запасе множество маленьких уловок, чтобы заставить мальчишек вести себя как мужчины, — уловок, при помощи которых можно играть на мальчишеских страхах, и мечтах, и любви. Но перед ним был мальчишка, не знающий ни страха, ни мечты, ни любви.

— Если ты разгромишь все школы, — проговорил Гельмгольц, — у нас больше не останется никакой надежды.

— Надежды на что?

— На то, что каждый человек сможет радоваться жизни. Даже ты.

— Смех, да и только, — сказал Джим. — У меня в вашей дыре тоска зеленая. Так что делать будете?

— Я что-то должен сделать, верно?

— Да мне плевать, — сказал Джим.

— Я знаю, — кивнул Гельмгольц. — Я знаю.

Он повел Джима в свой крохотный кабинетик позади репетиционной. Набрал телефонный номер директора и оцепенело ждал, пока звонок поднимет старика с постели.

Джим полировал тряпкой свои башмаки.

Гельмгольц вдруг бросил трубку на рычаг, не дожидаясь ответа.

— Да любишь ты на свете хоть что-то, кроме как рвать, ломать, разбивать, бить, лупить, колотить? — крикнул он. — Хоть что-то, кроме этих башмаков?

— Давайте звоните, кому вы там собирались, — сказал Джим.

Гельмгольц открыл шкаф и достал оттуда трубу. Он сунул трубу Джиму в руки.

— Вот! — проговорил он, задыхаясь от волнения. — Вот мое сокровище. Это самая драгоценная моя вещь. Можешь расколотить ее, я и пальцем не шевельну, чтоб тебя остановить. Можешь получить дополнительное удовольствие, глядя, как разбивается мое сердце.

Джим странно посмотрел на него. И положил трубу на стол.

— Давай! — сказал Гельмгольц. — Если уж мир так погано с тобой обошелся, он заслуживает того, чтобы эта труба была уничтожена.

— Я… — начал Джим.

Гельмгольц схватил его за ремень, дал подножку и повалил на пол.

Стянул с Джима башмаки и швырнул их в угол.

— Вот так! — прорычал он. Рывком поставил мальчишку на ноги и снова сунул ему в руки трубу.

Джим Доннини стоял босиком. Носки остались в башмаках. Он взглянул вниз. Его ноги, которые раньше казались надежными черными опорами, теперь были тощие, как цыплячьи крылышки, костлявые, синеватые, не слишком чистые.

Мальчишка поежился, потом его стала бить дрожь. И эта дрожь, казалось, что-то постепенно вытряхивала из него, пока наконец никакого мальчишки больше не осталось. Совсем никакого. Голова его повисла, словно Джим ждал только одного — смерти.

Гельмгольца захлестнуло раскаяние. Он обхватил мальчишку руками.

— Джим! Джим! Послушай меня, мой мальчик!

Джим перестал дрожать.

— Знаешь, что ты держишь в руках — что это за труба? — сказал Гельмгольц. — Знаешь, какая это особенная труба?

Джим только вздохнул.

— Она принадлежала Джону Филипу Сузе[58]! — сказал Гельмгольц. Он мягко покачивал и потряхивал Джима, пытаясь вернуть к жизни. — Я ее меняю, Джим, на твои башмаки. Она твоя, Джим! Труба Джона Филипа Сузы теперь твоя! Она стоит сотни долларов, Джим, тысячи!

Джим прижался головой к груди Гельмгольца.

— Она лучше твоих башмаков, Джим, — сказал Гельмгольц. — Ты можешь научиться играть на ней. Теперь ты не простой человек, Джим. Ты мальчик с трубой Джона Филипа Сузы!

Гельмгольц потихоньку отпустил Джима, опасаясь, что тот свалится. Джим не упал. Труба все еще была у него в руках.

— Я отвезу тебя домой, Джим, — проговорил Гельмгольц. — Будь человеком, и я им ни слова не пророню о том, что сегодня случилось. Полируй свою трубу и старайся стать человеком.

— Могу я взять свои башмаки? — пробормотал Джим.

— Нет, — сказал Гельмгольц. — Не думаю, что они тебе на пользу.

Он отвез Джима домой. Открыл все окна в машине, и воздух, казалось, немного освежил мальчишку. Гельмгольц высадил его возле ресторана Куинна. Шлепанье босых ступней Джима по асфальту эхом отдавалось на безлюдной улице. Мальчишка влез в окно и пробрался в свою комнату за кухней, где всегда ночевал. И все стало тихо.

На другое утро раскоряченные, грохочущие грязные машины воплощали в жизнь прекрасную мечту Берта Куинна. Они заравнивали то место позади ресторана, где раньше был холм. Они выглаживали его ровнее, чем бильярдный стол.

Гельмгольц снова сидел в кабинке. Снова к нему подсел Куинн. Джим опять мыл пол. Мальчишка не поднимал глаз, отказываясь замечать Гельмгольца. И совершенно не обращал внимания на мыльную воду, которая прибоем накатывалась на его маленькие узкие коричневые полуботинки.

— Два дня подряд не завтракаете дома, — сказал Куинн. — Что-нибудь случилось?

— Жена все еще в отъезде, — сказал Гельмгольц.

— Кот из дому… — Куинн подмигнул.

— Кот из дому, — сказал Гельмгольц, — а эта мышка уже истосковалась.

Куинн подался вперед.

— Так вот почему вы вылезли из постели среди ночи, Гельмгольц? От тоски? — Он мотнул головой в сторону Джима. — Парень! Ступай и принеси мистеру Гельмгольцу его рожок.

Джим поднял голову, и Гельмгольц увидел, что глаза у него опять как у устрицы. Печатая шаг, мальчик ушел за трубой.

Куинн уже не скрывал злобы и возмущения.

— Вы забираете у него башмаки и даете ему рожок, а я, по-вашему, не должен ничего знать? Я, по-вашему, не начну задавать вопросы? Не дознаюсь, что вы его изловили, когда он громил школу? Паршивый из вас преступник, Гельмгольц. Вы посеяли бы на месте преступления и свою палочку, и ноты, и водительские права.

— Я и не думал заметать следы, — проговорил Гельмгольц. — Просто я делаю то, что делаю. И собирался все рассказать вам.

Куинн приплясывал под столом ногами, и ботинки у него попискивали, словно мыши.

— Вот как? — сказал он. — Ну что ж, у меня для вас тоже есть кое-какие новости.

— Какие? — неуверенно спросил Гельмгольц.

— С Джимом у меня все кончено. Вчерашняя ночь переполнила чашу. Отправляю его туда, откуда он пришел.

— Опять скитаться по приютам? — нетвердым голосом спросил Гельмгольц.

— А это уж как там специалисты решат. — Куинн откинулся на спинку стула, шумно выдохнул и с явным облегчением развалился поудобнее.

— Вы не можете, — сказал Гельмгольц.

— Очень даже могу, — сказал Куинн.

— Это для него конец всему, — сказал Гельмгольц. — Он не выдержит, если его еще хоть раз вот так вышвырнут вон.

— Он ничего не чувствует, — сказал Куинн. — Я не могу помочь ему; я не могу достучаться до него. Никто не может. У него вообще нервов нет!

— Он весь один сплошной шрам, — сказал Гельмгольц.

«Сплошной шрам» вернулся и принес трубу. Бесстрастно положил ее на столик перед Гельмгольцем.

Гельмгольц выдавил улыбку.

— Она твоя, Джим. Я отдал ее тебе.

— Берите, пока не поздно, Гельмгольц, — сказал Куинн. — Она ему без надобности. Променяет на ножик или пачку сигарет, вот и все дела.

— Он пока не знает, что это за вещь, — промолвил Гельмгольц. — Нужно время, чтобы это понять.

— А чего в ней хорошего? — спросил Куинн.

— Чего хорошего? — повторил Гельмгольц, не веря ушам. — Чего хорошего? — Он не понимал, как можно смотреть на этот инструмент, не испытывая восторга. — Чего хорошего? — пробормотал он. — Это труба Джона Филипа Сузы.

— Это еще кто? — тупо моргнул Куинн.

Руки Гельмгольца затрепетали на столе, словно крылья умирающей птицы.

— Кто такой Джон Филип Суза? — сдавленно пискнул он.

Больше он ничего не мог сказать. Слишком грандиозна эта тема, и не по силам усталому человеку приниматься за объяснения. Умирающая птица испустила дух.

После долгого молчания Гельмгольц взял в руки трубу. Поцеловал холодный мундштук и пробежал пальцами по клапанам, словно исполняя блестящую каденцию. Над раструбом инструмента Гельмгольц видел лицо Джима Доннини, словно плывущее в пространстве, — слепое и глухое! И тут Гельмгольцу открылась вся суетность человека и всех человеческих сокровищ. Он-то надеялся, что за трубу, величайшее свое сокровище, он сможет купить для Джима душу. Но труба ничего не стоила.

Точно рассчитанным движением Гельмгольц ударил трубой о край стола. Согнул ее о столешницу и протянул искореженный кусок металла Куинну.

— Вы ее разбили, — сказал потрясенный Куинн. — Зачем вы это сделали? Что этим можно доказать?

— Я… я не знаю, — проговорил Гельмгольц. Ужасное богохульство клокотало в нем, словно просыпающийся вулкан. А потом, не встречая сопротивления, выплеснулось наружу. — Ни хрена в этой жизни хорошего! — выкрикнул он и скривился, пытаясь сдержать слезы стыда.

Гельмгольц — холм, который умел ходить, — как человек рушился на глазах. Глаза Джима Доннини затопило жалостью и тревогой. Они ожили. Стали человеческими. Гельмгольц сумел донести до него свое послание! Куинн смотрел на Джима, и впервые на его угрюмом, старом, одиноком лице мелькнуло что-то похожее на проблеск надежды.

Две недели спустя в линкольнской средней школе начинался новый семестр.

В репетиционной оркестранты группы С ждали своего дирижера — ждали, что сулит им их музыкальная судьба.

Гельмгольц взошел на пульт и постучал палочкой по пюпитру.

— «Голоса весны», — сказал он. — Все слышали? «Голоса весны».

Раздался шелест нот, которые музыканты разворачивали на своих пюпитрах. В последовавшей за этим напряженной тишине Гельмгольц отыскал взглядом Джима Доннини, сидевшего на самом последнем месте в самой слабой секции трубачей самого плохого оркестра в школе.

Его труба, труба Джона Филипа Сузы, труба Джорджа М. Гельмгольца, была в полном порядке.

— Подумайте вот о чем, — сказал Гельмгольц. — Наша цель — сделать мир лучше, чем он был до нас. Это сделать можно. И это сделаете вы.

У Джима Доннини вырвался негромкий возглас отчаяния. Не предназначенный для посторонних ушей, но его услышали все.

— Но как? — спросил Джим.

— Возлюби самого себя, — сказал Гельмгольц. — И заставь свой инструмент запеть об этом. И-раз, и-два, и-три. — Он взмахнул палочкой.

Бездарь

© Перевод. А. Комаринец, 2020

Была осень, и деревья за стенами школы в городе Линкольн становились того же ржавого цвета, что и голые кирпичные стены в репетиционном зале оркестра. Джордж М. Гельмгольц, руководитель отделения музыки и дирижер, был окружен футлярами и складными стульями, и на каждом стуле сидел очень молодой человек в нервной готовности продудеть что-нибудь или — в случае секции ударных — что-нибудь отбить, едва мистер Гельмгольц взмахнет белой палочкой.

Мистер Гельмгольц, человек лет сорока, который считал свой огромный живот признаком здоровья, силы и достоинства, ангельски улыбался, словно вот-вот выпустит на волю самые изысканные звуки, какие когда-либо слышало ухо человека. Палочка скользнула вниз.

— Блю-ю-юмп! — сказали большие сузафоны.

— Бле-е! — откликнулись валторны.

И корпящий, визжащий, сварливый вальс начался.

Выражение на лице мистера Гельмгольца не изменилось, когда басы сбились с такта, когда деревянные духовые растерялись и стали неразборчивы, лишь бы никто не заметил ошибки, а секция ударных звучала как битва при Геттисберге.

— А-а-а-а-та-та, а-а-а-а-а, та-та-та-та! — Звучным тенором мистер Гельмгольц запел партию первого корнета, когда первый корнетист, побагровевшей и потеющий, сдался и обмяк на стуле, опустив на колени инструмент.

— Саксофоны, я вас не слышу, — крикнул мистер Гельмгольц. — Хорошо!

Это был оркестр «В», и для оркестра «В» играл неплохо. На пятой репетиции за учебный год нечего ждать лучшей сыгранности. Большинство учеников только поступили в оркестр и за предстоящие годы в школе приобретут достаточно артистизма, чтобы перейти в оркестр «Б», репетиция которого начнется через час, и, наконец, лучшие из них завоюют места в гордости города — в оркестре «Десять рядов» линкольнской школы, иначе называемом «А».

Футбольная команда проигрывала половину матчей, баскетбольная команда проигрывала две трети своих, но оркестр — за десять лет под началом у мистера Гельмгольца — до прошлого июня не уступал никому. Он первым в штате использовал в парадных шествиях жонглеров с флагами, первым включил в программу хоровые номера помимо инструментальных, первым широко применил тройное модулирование, первым прошел головокружительным ускоренным маршем, первым зажег фонарь в своем большом барабане. Школа поощрила музыкантов оркестра «А» свитерами с буквами своего названия, и свитера пользовались огромным уважением — как и следовало. Оркестр десять лет кряду побеждал на конкурсе школ штата — до провала в июне.

Пока оркестранты «В» один за другим выпадали из вальса так, словно из вентиляции струился перечный газ, мистер Гельмгольц продолжал улыбаться и помахивать палочкой уцелевшим и мрачно обдумывал поражение, которое потерпело его детище в июне, когда школа Джонстауна победила секретным оружием — большим барабаном семи футов в диаметре. Судьи, будучи не музыкантами, а политиками, слышали и видели только это «восьмое чудо света», и с тех пор мистер Гельмгольц тоже ни о чем больше не думал. Но школьный бюджет и так кренился от расходов на оркестр. Когда попечительский совет выделял последнее спецассигнование, о котором мистер Гельмгольц так отчаянно умолял (деньги на проволочные плюмажи с мигалками и батарейками для вечерних матчей, — все сооружение предполагалось прикручивать к шапкам оркестрантов), то заставил его, как запойного пьяницу, поклясться, что, помоги ему господи, это последний раз.

Сейчас в оркестре «В» звучали только двое: кларнет и малый барабан, оба играли громко и гордо, — и безнадежно фальшиво. Мистер Гельмгольц, очнувшись от сладкой грезы о барабане большем, чем тот, что его одолел, прикончил вальс из милосердия, постучав палочкой по пюпитру.

— Ладненько, ладненько, — весело сказал он и ободряюще кивнул, выражая свои поздравления двоим, продержавшимся до горького конца.

Уолтер Пламмер, кларнетист, отреагировал с торжественностью солиста на концерте, который принимает овацию, возглавленную дирижером симфонического оркестра. Он был невысоким, но с широкой грудью и мощными легкими, которые разработал себе за многократные летние месяцы на дне того или другого плавательного бассейна, и ноту мог держать дольше любого в оркестре «А», гораздо дольше — но и только. Сейчас Пламмер приоткрыл усталые, покрасневшие губы, показывая два больших передних зуба, придававших ему сходство с белкой, поправил язычок инструмента, размял пальцы и стал ждать, когда его призовут на следующие подвиги виртуозности.

«Уже третий год Пламмер в оркестре «В»», — думал мистер Гельмгольц со смесью жалости и страха. Ничто не могло поколебать решимости Пламмера заслужить право носить одну из священных букв оркестра «А», но до исполнения его желаний было пугающе далеко.

Мистер Гельмгольц пытался объяснить Пламмеру, что его честолюбие направлено в ложное русло, советовал другие области, где можно применить прекрасные легкие и энтузиазм, области, где слух не так важен. Но Пламмер был влюблен — не в музыку, а в свитера с буквами. Будучи глух к нотам как вареная капуста, он не видел в собственной игре ничего, что его бы обескуражило.

— Помните, — обратился к оркестру «В» мистер Гельмгольц, — в пятницу день проб, так что будьте готовы. Стулья, на которых вы сидели сегодня, назначались произвольно. В день проб от вас будет зависеть, как вы себя проявите и какого стула на самом деле заслуживаете.

Он избегал встречать взгляд сузившихся, уверенных глаз Пламмера, который занял стул первого кларнетиста, не справившись с планом рассадки на доске объявлений. День проб устраивали раз в две недели, и в этот день любой оркестрант мог потягаться за место с тем, кто выше него. Судьей выступал мистер Гельмгольц.

Рука Пламмера поднялась, пальцы защелкали.

— Да, Пламмер? — сказал мистер Гельмгольц.

Из-за Пламмера он стал бояться дня проб. Он начал называть его про себя днем Пламмера. Пламмер никогда не бросал вызов оркестранту из «В» или даже «Б», но всегда штурмовал организацию с самой ее вершины, состязаясь — к несчастью, такое право имели все учащиеся, — только с оркестрантами из «А». Пустая трата времени оркестра «А» сама по себе раздражала, но гораздо мучительнее для мистера Гельмгольца было выражение пораженного неверия на лице Пламмера, когда он слышал решение дирижера Гельмгольца, мол, он играл не лучше тех, кого вызвал побороться.

— Мне бы хотелось прийти сегодня на репетицию оркестра «А», мистер Гельмгольц, — сказал Пламмер.

— Хорошо… Если ты считаешь, что тебе по силам.

Пламмеру всегда было по силам, и много большим сюрпризом стало бы, объяви он, что не будет присутствовать на репетиции оркестра «А».

— Мне бы хотелось потягаться с Флэммером.

Шорох нот и щелканье замков на футлярах замерли. Флэммер был первым кларнетистом оркестра «А», гением, бросить вызов которому не хватило бы наглости даже оркестрантам «А».

Мистер Гельмгольц прокашлялся.

— Восхищен твоим задором, Пламмер, но не слишком ли высоко ты метишь для начала года? Может, тебе следовало бы начать, скажем, с Эда Дилейни?

Дилейни занимал последний стул в оркестре «Б».

— Вы не понимаете, — сказал Пламмер. — Разве вы не заметили, что у меня новый кларнет?

— Гм? Э… да, действительно новый.

Пламмер погладил атласно-черный ствол инструмента, словно это был меч короля Артура, наделяющий волшебной силой любого, кто им обладает.

— Не хуже, чем у Флэммера, — сказал Пламмер. — Даже лучше.

В его голосе прозвучало предостережение, мол, дни дискриминации миновали, мол, никто в здравом уме не посмеет затирать человека с таким инструментом.

— Э-э-э… — сказал мистер Гельмгольц. — Ну, увидим, увидим.

После репетиции его притиснули к Пламмеру в людном коридоре. Пламмер мрачно втолковывал желторотому оркестранту из «В»:

— Знаешь, почему наш оркестр проиграл в июне джонстаунцам? — спрашивал Пламмер, как будто не ведая, что мистер Гельмгольц стоит у него за спиной. — Потому что людей перестали выделять по достоинствам. В пятницу гляди в оба.


Мистер Джордж М. Гельмгольц жил в мире музыки, и даже пульсация головной боли являлась музыкально, хотя и мучительно, хриплым уханьем большего барабана семи футов в диаметре. Заканчивался первый день проб нового учебного года. Он сидел у себя в гостиной с полотенцем на лбу и ожидал очередного «бу-бух» — удара вечерней газеты, брошенной о фасад его дома Уолтером Пламмером, разносчиком.

С недавних пор мистер Гельмгольц говорил себе, что в день проб обошелся бы, пожалуй, без газеты, ведь к ней прилагался Пламмер. Газета была доставлена с обычным грохотом.

— Пламмер! — крикнул он.

— Да, сэр? — откликнулся с тротуара Пламмер.

Мистер Гельмгольц прошаркал в шлепанцах к двери.

— Прошу, мой мальчик, — сказал он, — разве мы не можем быть друзьями?

— Конечно, почему нет? — сказал Пламмер. — Что было, то было, я так всегда говорю. — Он горько изобразил подобие дружеского смешка. — С водой утекло. Прошло два часа с тех пор, как вы проткнули меня ножом.

Мистер Гельмгольц вздохнул.

— У тебя есть минутка? Пора нам поговорить, мой мальчик.

Пламмер спрятал стопку газет под живой изгородью и вошел в дом. Мистер Гельмгольц жестом указал на самое удобное кресло в комнате, то, в котором до того сидел сам. Но Пламмер предпочел примоститься на краешке жесткого стула с прямой спинкой.

— Мой мальчик, — начал руководитель оркестра. — Господь создал самых разных людей: одни умеют быстро бегать, другие — писать замечательные рассказы, третьи — рисовать картины, четвертые — продать что угодно, а кое-кто способен творить прекрасную музыку. Но он не создал никого, кто мог бы делать хорошо все разом. Часть процесса взросления — искать, что мы способны делать хорошо, а что нет. — Он похлопал Пламмера по плечу. — Последнее — узнавать, чего мы хорошо не умеем, больше всего причиняет боли, когда взрослеешь. Но с этим приходится столкнуться каждому, а потом надо продолжать искать свое истинное я.

Голова Пламмера все ниже опускалась ему на грудь, и мистер Гельмгольц поспешил дать лучик надежды.

— Флэммер, например, никогда бы не сумел наладить развозку газет, вести отчетность, подыскивать новых клиентов. У него нет нужной жилки, он не сумел бы даже под страхом смерти.

— А вы правы, — с неожиданной живостью сказал Пламмер. — Нужно быть ужасно однобоким, чтобы ты был в чем-то так хорош, как Флэммер. Думаю, лучше постараться округлиться. Да, Флэммер меня честно сегодня побил, и я не хочу, чтобы вы считали, будто я в обиде. Меня не то заедает.

— Очень взрослые слова, — сказал мистер Гельмгольц. — Но я говорил о том, что у всех нас есть свои слабые стороны, и…

Пламмер от этого отмахнулся.

— Вам незачем мне объяснять, мистер Гельмгольц. Учитывая, какую большую вы проделали работу, просто чудо, что у вас получилось.

— Постой-ка, Пламмер! — сказал мистер Гельмгольц.

— Я только прошу, чтобы вы поставили себя на мое место, — сказал Пламмер. — Едва я вернулся с состязания с музыкантами «А», едва я всю душу себе вывернул, играя, как вы спустили на меня малышню из оркестра «В». Мы-то с вами знаем, что мы просто давали им понять, что такое день проб, и что я совершенно выдохся. Но разве вы им про это сказали? Ха, ничего вы не сказали, мистер Гельмгольц, а теперь детишки думают, будто способны играть лучше меня. Вот только это меня и саднит, мистер Гельмгольц. Они считают, я не просто так на последнем стуле в оркестре «В».

— Пламмер, — начал мистер Гельмгольц, — я давно старался сказать тебе как можно мягче, но единственный способ до тебя достучаться — сказать напрямик.

— Валяйте и отбросим критику, — сказал Пламмер, вставая.

— Отбросим?

— Отбросим. — Беспрекословно заканчивая разговор, он направился к двери. — Я, наверное, перечеркиваю свои шансы попасть в оркестр «А», когда так скажу, мистер Гельмгольц, но, честно говоря, инциденты вроде случившегося со мной сегодня как раз и стоили вам победы на конкурсе оркестров в прошлом июне.

— Это был семифутовый барабан!

— Ну, так добудьте такой для Линкольна и увидите, что у вас получится.

— Да я правую руку за него бы отдал! — сказал мистер Гельмгольц, забывая, о чем шла речь, и помня только свою всепоглощающую мечту.

Пламмер помешкал на пороге.

— Вроде того, с каким выходят на парады «Рыцари Кандагара»?

— В точку! — Перед глазами мистера Гельмгольца замаячил гигантский барабан «Рыцарей Кандагара», непременный атрибут любого местного парада. Он попытался представить его себе с пантерой школы Линкольна на боку. — Как раз то, что надо!

К тому времени, когда руководитель оркестра вернулся на землю, Пламмер уже оседлал велосипед.

Мистер Гельмгольц открыл было рот окликнуть Пламмера, вернуть его и сказать напрямик, что у него нет ни малейшего шанса когда-либо выбраться из «В», что он никогда не поймет, что цель оркестра издавать не звуки вообще, а особые звуки. Но Пламмер уже был таков.

Получив временную передышку до следующего дня проб, мистер Гельмгольц сел насладиться вечерней газетой, где прочел, что добропорядочный казначей «Рыцарей Кандагара» исчез с капиталами организации, оставив по себе неоплаченные счета за последние полтора года.

«Мы выплатим все до цента, даже если придется распродать имущество ложи. Разумеется, кроме Священного Скипетра, — заявил верховный гофмейстер внутреннего храма».

Мистер Гельмгольц не знал ни одного из вышеупомянутых лиц, он зевнул и перелистнул на раздел комиксов. Потом охнул и вернулся к первой странице. Он нашел номер в телефонном справочнике и позвонил.

— Пи-пи-пи-пи, — раздался у него в ухе сигнал «занято».

Он уронил трубку на рычаг. Сотни людей, думал он, пытаются, наверное, в этот самый момент связаться с верховным гофмейстером внутреннего храма «Рыцарей Кандагара». Он возвел очи к осыпающемуся потолку: пусть, взмолился он, никому не понадобится по дешевке возимый на тележке барабан.

Он набирал снова и снова и всякий раз слышал «занято». Чтобы как-то снять нарастающее напряжение, он вышел на крыльцо. «Я единственный, кому нужен барабан, — говорил он себе, — а потому могу назвать свою цену». Господи всемогущий! Да его, наверное, за пятьдесят долларов удастся получить! Он заплатит из своих денег, а через три года, когда вся сумма за плюмажи с мигалками будет выплачена сполна, уговорит школу возместить расходы.

Он хохотал как Санта-Клаус из универмага, когда его взгляд упал с небес на его же собственный газон, и он углядел забытые Пламмером газеты, так и оставшиеся под живой изгородью.

Войдя в дом, он опять позвонил верховному гофмейстеру — с тем же результатом. Потом он позвонил домой Пламмеру, чтобы дать ему знать, где затерялось недоставленное адресатам. Но и там линия была занята.

Он звонил попеременно то Пламмеру, то верховному гофмейстеру еще четверть часа, пока, наконец, не услышал длинные гудки.

— Алло? — сказала миссис Пламмер.

— Это мистер Гельмгольц, миссис Пламмер. Уолтер дома?

— Был тут минуту назад, звонил по телефону, но только что вылетел пулей.

— Искал свои газеты? Он оставил их под моей спиреей.

— Вот как? Господи, я понятия не имею, куда он пошел. Он ничего про газеты не говорил, но, кажется, я слышала что-то про продажу кларнета. — Она вздохнула, потом рассмеялась. — Имея собственные деньги, дети становятся ужасно независимыми. Он никогда мне ничего не рассказывает.

— Ну… тогда скажите ему, что, на мой взгляд, даже лучше, что он продал кларнет. И скажите ему, где газеты.

Что Пламмер наконец прозрел относительно своей карьеры в музыке, было неожиданной и приятной новостью. Теперь дирижер набрал номер из телефонного справочника ради новых приятных новостей. На сей раз он дозвонился, но, к разочарованию своему, узнал, что верховный гофмейстер только что уехал по какому-то делу ложи.


Многие годы мистер Гельмгольц умудрялся сохранять улыбку и не терять головы на репетициях оркестра «В». Но наутро после бесплодных попыток разузнать что-либо о большом барабане «Рыцарей Кандагара», защитные барьеры спали, и ядовитая музыка проникала до глубин его души.

— Нет, нет, нет! — в муках кричал он.

Он швырнул дирижерской палочкой о кирпичную стену.

Упругая палочка отскочила от кирпича и ударилась о пустой складной стул на задах секции кларнета — о пустой стул Пламмера.

Подбирая палочку, мистер Гельмгольц неожиданно поймал себя на мысли, что его очень тронул символ незанятого стула. Никто больше, каким бы бездарным он ни был, не смог бы занимать последний стул в оркестре так хорошо, как Пламмер. Подняв взгляд, мистер Гельмгольц обнаружил, что многие оркестранты вместе с ним вглядываются в стул, словно и они тоже ощущали: исчезло нечто великое — в фаталистическом смысле, — и жизнь потому станет немного скучнее.

В десятиминутный перерыв между репетициями оркестров «В» и «Б» мистер Гельмгольц поспешил к себе в кабинет и попытался снова связаться с верховным гофмейстером «Рыцарей Кандагара». Тщетно!

— Один бог знает, куда он на сей раз подевался, — сказали мистеру Гельмгольцу. — Он заскочил, но сразу ушел. Я передала, что вы звонили, так что он, наверное, вам перезвонит, когда у него будет свободная минутка. Вы ведь джентльмен с барабаном, верно.

— Именно… джентльмен с барабаном.

В коридоре визжали звонки, возвещая начало нового урока. Мистеру Гельмгольцу хотелось остаться у телефона, пока не поймает верховного гофмейстера и не заключит сделку, но оркестр «Б» ждал, а после него будет оркестр «А».

На него снизошло озарение. Он позвонил в «Вестерн Юнион» и послал гофмейстеру телеграмму с оплаченным ответом и предложением пятидесяти долларов за барабан.

Но во время репетиции оркестра «Б» ответа не последовало. Не прибыл он и к середине репетиции оркестра «А». Музыканты, народ чуткий и нервный, сразу поняли, что их дирижер не в своей тарелке, и репетиция шла плохо. Мистер Гельмгольц остановил марш на середине, так как кто-то тряс снаружи большие двойные двери в дальнем конце репетиционного зала.

— Ладно, ладно, давайте подождем, пока гам не стихнет, не то нам самих себя не слышно, — сказал мистер Гельмгольц.

В этот момент посыльный подал ему телеграмму. Мистер Гельмгольц вскрыл конверт, и вот что он прочел:

«БАРАБАН ПРОДАН ТЧК ЧУЧЕЛО ВЕРБЛЮДА
НА КОЛЕСАХ ПОДОЙДЕТ ВПР ЗНК».

Двойные двери распахнулись с визгом ржавых петель. Холодный осенний ветер забросал оркестр листьями. В огромном проеме стоял Пламмер, запыхавшийся и потеющий, впряженный в барабан размером с луну в осеннее равноденствие!

— Знаю, сегодня не день проб, — сказал Пламмер, — но я подумал, может, в моем случае вы сделаете исключение.

Он вошел с величавым достоинством, за ним раскатисто жаловалась его гигантская упряжка.

Мистер Гельмгольц бросился ему навстречу. Он обеими руками сдавил правую Пламмера.

— Пламмер, мальчик мой! Ты нам его добыл! Какой ты молодец! Я тебе возмещу! Сколько бы ты ни заплатил, возмещу, — воскликнул он и от радости опрометчиво добавил: — И с лихвой, ты внакладе не останешься. Какой ты молодец!

— Продать барабан? — сказал Пламмер. — Я вам его подарю, когда закончу школу. Я хочу только играть на нем в оркестре «А», пока я здесь.

— Но, Пламмер, — сказал мистер Гельмгольц, — ты же ничего в барабанах не смыслишь.

— Буду усердно практиковаться, — ответил Пламмер.

Он начал задвигать свой инструмент в проход между тубами и тромбонами, в сторону секции ударных, и изумленные музыканты поспешили потесниться.

— Минутку, — сказал мистер Гельмгольц, хмыкая, словно Пламмер пошутил, и прекрасно понимая, что это не так. — Играть на барабане не значит колотить по нему, когда заблагорассудится, знаешь ли. Нужны годы, чтобы научиться быть барабанщиком.

— Ну, — протянул Пламмер, — чем скорее начну, тем скорее научусь.

— Я хотел сказать, что, боюсь, ты еще некоторое время будешь не готов для оркестра «А».

Пламмер перестал возиться с инструментом.

— Сколько еще? — спросил он.

— Э… эдак годика через два, наверное. А пока ты мог бы одолжить свой барабан оркестру. Пока не будешь готов.

Все тело у мистера Гельмгольца зазудело под холодным взглядом Пламмера.

— После дождичка в четверг? — сказал наконец Пламмер.

Мистер Гельмгольц вздохнул.

— Боюсь, вроде того. — Он качнул головой. — Именно это я пытался тебе объяснить вчера. Никто не способен делать хорошо все, и нам всем приходится жить со своими недостатками. Ты отличный парень, Пламмер, но ты никогда не станешь музыкантом — даже за миллион лет. Тебе остается только то, что время от времени приходится делать всем нам: улыбнуться, пожать плечами и сказать: «Ну, еще одно дело не по мне».

В уголках глаз Пламмера выступили слезы. Он медленно пошел к дверям, барабан волочился за ним следом. На пороге он помедлил с еще одним тоскливым взглядом на оркестр «А», в котором для него никогда не будет места. Он слабо улыбнулся, пожал плечами.

— У одних есть восьмифутовый барабан, — сказал он, — у других нет. Такова жизнь. Вы отличный человек, мистер Гельмгольц, но барабан вы не получите — даже за миллион лет, потому что я подарю его маме, пусть превратит в кофейный столик.

— Пламмер! — воскликнул мистер Гельмгольц.

Его жалобный голос потерялся за грохотом и дребезжанием большого барабана, когда он следовал за своим маленьким хозяином по бетонной подъездной дорожке школы.

Мистер Гельмгольц побежал за ними. Пламмер и его барабан остановились на перекрестке подождать, когда загорится зеленый. Мистер Гельмгольц догнал Пламмера там и схватил за локоть.

— Нам нужен этот барабан, — пропыхтел он. — Сколько ты хочешь?

— Улыбнуться! — сказал Пламмер. — Пожать плечами! Это я и сделал. — Пламмер повторил все еще раз. — Видите? Я не могу попасть в оркестр «А», вы не можете получить барабан. Кому какое дело? Это — часть процесса взросления.

— Но ситуация-то тут иная! — сказал мистер Гельмгольц. — Совершенно иная!

— Вы правы, — ответил Пламмер. — Я взрослею, а вы нет.

Зажегся зеленый, и Пламмер оставил мистера Гельмгольца пораженно стоять на тротуаре.

Мистер Гельмгольц снова за ним побежал.

— Пламмер, — сипел он, — ты никогда не сможешь играть на нем хорошо.

— Досыпьте соли на рану, — сказал Пламмер.

— Но только посмотри, как здорово ты его тянешь, — сказал мистер Гельмгольц.

— Досыпьте соли на рану, — повторил Пламмер.

— Нет, нет, нет, — сказал мистер Гельмгольц. — Вовсе нет. Если школа получит барабан, тот, кто будет его тянуть, будет таким же полноправным и ценным членом оркестра «А», как и первый кларнетист. Что, если барабан опрокинется?

— И он получит букву оркестра, если барабан не опрокинется? — сказал Пламмер.

А мистер Гельмгольц сказал так:

— Не вижу препятствий.

Второкурсник с амбициями

© Перевод. Н. Рейн, 2020

Джордж М. Гельмгольц, глава музыкального отделения и дирижер духового оркестра при школе города Линкольн, был милейшим, добрейшим, толстеньким человечком, который не видел зла, не ведал зла, не слышал зла и никогда не говорил о зле. Потому что, где бы он ни был и куда ни направился, в душе, сердце и ушах у него постоянно стоял шум, звон и рев оркестра, реальный или воображаемый. И там просто не оставалось места для чего-либо другого, вследствие чего школьный оркестр под названием «Десять рядов», который он возглавлял, был ничем не хуже, а может, даже лучше любого другого духового оркестра в мире.

Порой, слыша приглушенные и сложные пассажи, опять же реальные или воображаемые, Гельмгольц задавался вопросом: прилично ли чувствовать себя счастливым в столь трудные времена. Но когда «медь»[59] и ударные инструменты вдруг заводили грустный мотив, мистер Гельмгольц оглядывался по сторонам и приходил к заключению, что окружающие полностью разделяют его чувства.

Гельмгольц частенько производил впечатление человека мечтательного и несколько не от мира сего, но был у него один пунктик, где он проявлял поистине носорожьи твердость и упрямство. А проявлял он их всякий раз, когда речь заходила о сборе средств для оркестра, за что его неустанно критиковали школьный совет, Ассоциация учителей и родителей, Ассоциация бизнесменов города, Международная организация «клубов на службе общества», а также «Ротари» и «Лаэнс» клубы — словом, во всех тех местах, куда он обращался за материальной помощью. Обращался в надежде и заблуждении, что доброта и богатство всегда идут рука об руку. В пылких речах взывал он к любой аудитории, могущей, по его мнению, дать денег. Он вспоминал черные дни студенческой футбольной команды, дни, когда трибуны с болельщиками «линкольнцев» были погружены в стыдливое молчание, оскорблены и пристыжены сверх всякой меры.

— Перерыв между таймами, — с горечью бормотал он, потупив глаза.

Затем вдруг выдергивал из кармана судейский свисток, подносил к губам и издавал пронзительный свист.

— А теперь выступает духовой оркестр линкольнской школы! — провозглашал он. — Полный вперед! Бум! Та-та-та-таааа! — Гельмгольц пел, приплясывал на месте, превращался то в знаменосца, то в барабанщика, то в трубача, поочередно становился то каким-нибудь деревянным духовым инструментом, то металлофоном и так далее. Ко времени, когда он заканчивал маршировать по воображаемому футбольному полю, ведя за собой воображаемый оркестр, слушатели заводились сверх всякой меры, вытирали выступившие на глазах слезы и были готовы купить для оркестра все, что только ни потребуется.

Однако, вне зависимости от того, сколько поступало денег, оркестр постоянно сидел без средств. Когда дело доходило до закупки инструментов, Гельмгольц превращался в настоящего транжира и мота. И соперничавшие с ним руководители других оркестров дали ему два прозвища: Азартный Игрок и Бриллиантовый Джим.

В число многочисленных и разнообразных обязанностей Стюарта Хейли, помощника директора школы, входил также контроль над средствами оркестра. И когда ему предстояло провести с Гельмгольцем очередной разговор на тему финансов, он в буквальном и фигуральном смысле старался загнать дирижера в угол, чтоб тот не мог маршировать и размахивать руками.

Гельмгольц это знал. Вот и на этот раз, когда Хейли возник в дверях его крохотного офиса, размахивая счетом на девяносто пять долларов, почувствовал, что оказался в ловушке. Вслед за Хейли в комнату вошел мальчик-посыльный из ателье с коробкой под мышкой. В коробке находился сшитый на заказ костюм. Хейли плотно затворил за собой дверь, а Гельмгольц лишь ниже склонился над письменным столом с притворным видом крайнего сосредоточения.

— Гельмгольц, — завел свою песню Хейли, — здесь у меня оказался совершенно неожиданный и абсолютно ничем не оправданный счет на…

— Тс!.. — зашипел на него Гельмгольц. — Подождите секундочку, я сейчас. — И начал вычерчивать на диаграмме, и без того густо испещренной линиями, еще одну, пунктирную. — Как раз вношу завершающий штрих в девиз в честь празднования Дня матери. Хочу сделать его в форме стрелы, пронзающей сердце. А на стреле будет надпись: «Мамочка». Это, знаете ли, не так-то просто.

— Все это, конечно, очень мило, — заметил Хейли, продолжая потрясать счетом, — и я, как и вы, тоже очень люблю наших матерей, но вы своей стрелой пробили брешь в общественной казне размером ровно в девяносто пять долларов!

Гельмгольц по-прежнему не поднимал на него глаз.

— Как раз собирался сказать вам об этом, — тихо сказал он, начав вычерчивать еще одну линию, — но все это связано с подготовкой к музыкальному фестивалю штата и Дню матери. А потому считаю все остальное не важным, а все расходы — оправданными. Это сейчас у нас на первом месте.

— Ничего себе, не важным! — возмутился Хейли. — Вы просто загипнотизировали нашу общественность. Заставили купить сто новых форменных костюмов для оркестра из ста человек, и вот теперь…

— Что теперь? — с самым невинным видом осведомился Гельмгольц.

— Этот мальчик приносит мне счет на сто первый! — воскликнул Хейли. — Вам только палец дай, так вы всю руку…

Тут в дверь постучали, и Хейли умолк.

— Войдите, — сказал Гельмгольц.

Дверь отворилась, на пороге стоял Лерой Дагган, робкий и смешной чудак, хилый второкурсник с покатыми плечами. Лерой был настолько застенчив, что когда кто-то пристально и слишком долго на него смотрел, начинал исполнять некий странный танец, прикрываясь футляром с флейтой и портфелем.

— Входи, Лерой, входи, — сказал Гельмгольц.

— Нет, подождите за дверью, Лерой, — сказал Хейли. — Потому как дело у меня срочное.

Лерой робко отступил задом наперед, бормоча слова извинения, и Хейли затворил за ним дверь.

— Для музыкантов дверь моя всегда открыта, — заметил Гельмгольц.

— Так оно и будет, — сказал Хейли, — как только прояснится загадочная история со сто первым костюмом.

— Честно сказать, я весьма удивлен и даже обижен этим недоверием со стороны администрации, — заметил Гельмгольц. — Руководить выдающимся коллективом из ста высокоодаренных молодых людей — задача, если вдуматься, далеко не простая.

— Простая! — фыркнул Хейли. — Кто говорит, что простая? Все уже давно поняли, что это самое запутанное, непонятное и дорогостоящее мероприятие во всей школьной системе. Вот вы только что сказали, сто молодых людей. А посыльный принес сто первый костюм! Как прикажете это понимать? Или у духового оркестра «Десять рядов», у этого большого и непонятного животного, вдруг отрос хвостик?

— Нет, — ответил Гельмгольц. — Он по-прежнему насчитывает ровно сто человек, хотя, конечно, мне хотелось бы, чтоб их было больше, гораздо больше. К примеру, я все время пытаюсь прикинуть, как исполнить «Мать Уистлера» составом в сто человек, и вижу, понимаю, что это просто невозможно. — Он нахмурился. — Вот если объединиться с клубом «Поющие девушки», тогда, пожалуй, может получиться. Вы человек умный, образованный, с отменным вкусом. Может, подкинете несколько идей на тему того, как лучше провести этот фестиваль в честь Дня матери?

Хейли потерял терпение.

— Нечего мне зубы заговаривать, Гельмгольц! Зачем вам еще один костюм?

— Да затем, чтоб упрочить славу нашего оркестра! — рявкнул в ответ Гельмгольц. — Чтобы укрепить наши позиции и навеки сохранить за собой приз фестиваля! — Тут вдруг голос его упал до шепота, и он, покосившись в сторону двери, продолжил: — А в частности, для Лероя Даггана, возможно, самого выдающегося флейтиста нашего полушария! И давайте говорить потише, потому что нельзя обсуждать этот костюм, не обсуждая при том же Лероя.

И они заговорили напряженным свистящим шепотом.

— А почему это вашему Лерою понадобилось шить костюм на заказ? Почему он не может надеть один из тех, что уже имеются? — спросил Хейли.

— Да потому, что фигура у него нестандартная, в форме колокольчика, — ответил Гельмгольц. — И ни один из тех костюмов, что есть в наличии, ему не подходит. Все сидят плохо.

— Но здесь вам не театр на Бродвее, а колледж! — взорвался Хейли. — И у нас есть студенты с фигурами, напоминающими не только колокольчик, но и телеграфные столбы, хлопушки, есть парни с фигурами шимпанзе и сложенные, как греческие боги. Ничего страшного, костюм можно подшить, как-нибудь приспособить по фигуре.

— Мои долг и обязанность, — поднимаясь из-за стола, начал Гельмгольц, — состоят в том, чтоб выжать максимум музыкальных возможностей из любого оркестранта, который ко мне поступает. И если фигура мешает мальчику выжать музыку, которую он способен выдать, тогда мой долг придать его фигуре форму, позволяющую играть, как ангел. Так было и так будет, на том стоим. — С этими словами он опустился обратно в кресло. — И если я не буду за это бороться, тогда, значит, просто не подхожу для этой работы.

— Что ж, выходит, надев специально пошитый для него костюм, Лерой будет играть лучше? — с иронией спросил Хейли.

— На репетициях, когда рядом никого, кроме его коллег, музыкантов, — ответил Гельмгольц, — Лерой играет столь блестяще и с таким чувством, что можно зарыдать или потерять сознание. Но когда Лерой марширует по полю, где на него устремлены глаза тысяч посторонних, в особенности — девушек, он выбивается из ритма, начинает идти не в ногу, спотыкаться, запинаться. И не в состоянии сыграть даже «Плыви, плыви, моя лодочка»! — Гельмгольц стукнул кулаком по столу. — А этого не должно случиться на музыкальном фестивале штата! Я не допущу!

Счет, зажатый в ладони Хейли, был уже весь измят и отсырел от пота.

— И все равно, — заметил он, — мои претензии к вам остаются в силе. — Сколько чугунок ни три, а золотым не станет. На счету у вашего оркестра осталось ровно семьдесят пять долларов, и у колледжа нет абсолютно никаких возможностей добавить недостающие двадцать, абсолютно никаких.

Он обернулся к мальчику-посыльному:

— Так и передай своему хозяину, именно такими словами, — сказал он.

— А мистер Корнблюм говорит, что он и без того потерял на этом кучу денег, — заметил мальчик. — Он говорит, что мистер Гельмгольц лично приходил к нему и уболтал, и прежде, чем мой хозяин…

— Ни о чем не беспокойся, — перебил его Гельмгольц.

Достал из кармана чековую книжку и с улыбкой и самым довольным выражением лица выписал чек на двадцать долларов.

Хейли побледнел, лицо его обрело пепельный оттенок.

— Весьма сожалею, что все так обернулось, — заметил он.

Гельмгольц проигнорировал эту его ремарку. Взял пакет из рук посыльного и позвал Лероя:

— А ну-ка, зайди, пожалуйста!

Лерой вошел — медленно, шаркая ногами, проделывая свои знаменитые манипуляции футляром для флейты и портфелем, невнятно бормоча извинения.

— Просто подумал, тебе захочется примерить новый костюм для выступления на музыкальном фестивале, Лерой, — сказал Гельмгольц.

— Не думаю, что буду от этого лучше маршировать, — сказал Лерой. — Растеряюсь и испорчу все выступление.

Гельмгольц с торжественным видом развернул бумагу и приподнял крышку коробки.

— Это особый костюм, специально для тебя, Лерой.

— Всякий раз, когда вижу один из этих ваших костюмов, — заметил Хейли, — на ум почему-то приходят бродяжки из «Шоколадного солдатика». Это костюм, достойный звезд эстрады или мюзикла, а у вас целая сотня таких костюмов, вернее — сто один.

Гельмгольц помог Лерою снять пиджак. Лерой робко застыл посреди комнаты — нескладный парнишка в рубашке с короткими рукавами, лишенный футляра для флейты и портфеля, страшно комичный, но не видящий ничего комичного или смешного в том, что фигура у него напоминает по форме колокольчик.

Гельмгольц накинул новый пиджак на узкие плечи паренька. Потом застегнул его на блестящие медные пуговицы и вспушил золотую тесьму эполет: «Ну вот, Лерой».

— Полный отпад! — воскликнул мальчик-посыльный. — Нет, ей-богу, полный отпад!

Лерой переводил взгляд с одного широченного плеча на другое, затем опустил глаза и стал разглядывать резко зауженные книзу брюки.

— Ну, вылитый Роки Марчиано, — заметил Хейли.

— Давай, пройдись немного по комнате и по коридорам, Лерой, — сказал Гельмгольц. — С костюмом надо освоиться, привыкнуть его носить.

Лерой неловко прошел в дверь, цепляясь эполетами за косяк.

— Да боком, боком, — крикнул вдогонку Гельмгольц. — Ты должен научиться проходить в дверь боком.

— Лишь десять процентов того, что скрыто под этим костюмом, являются Лероем, — заметил Хейли, когда Лерой отошел достаточно далеко и не мог их слышать.

— Это и есть Лерой с головы до пят, — возразил ему Гельмгольц. — Погодите, сами увидите, что начнется на площади во время фестиваля, когда мы подойдем к трибунам и Лерой заиграет на своей флейте!

Лерой возвратился в офис. Вошел он, маршируя, высоко поднимая колени. Затем замер, вытянулся в струнку и прищелкнул каблуками. Подбородок высоко поднят, грудь гордо вздымается при каждом вдохе.

— Хорошо, теперь можешь снять, Лерой, — сказал юноше Гельмгольц. — Если тебе по-прежнему не хочется пройтись маршем на фестивале, так и скажи. И забудем обо всем этом. — И он потянулся через стол и стал расстегивать медные пуговицы.

Тут рука Лероя взметнулась вверх, защищая оставшиеся застегнутыми пуговицы.

— Пожалуйста, не надо! — взмолился он. — Думаю, что все же смогу пройти по площади маршем.

— Это можно устроить, — сказал Гемгольц. — Я пользуюсь определенным влиянием в том, что касается оркестровых дел.

Лерой застегнул одну пуговицу.

— Класс! — прошептал он. — Я прошел мимо спортивного зала. И, завидев меня, тренер Йоргенсон вылетел оттуда пулей.

— И что же сказал этот молчаливый швед? — спросил Гельмгольц.

— Сказал, что только в колледже с отличным духовым оркестром флейтист может быть сложен, как локомотив, — ответил Лерой. — И его секретарша тоже вышла. И тоже смотрела на меня.

— Ну и как понравился мисс Бирден твой костюмчик? — спросил Гельмгольц.

— Не знаю, — ответил Лерой, — она ничего не сказала. Просто все смотрела и смотрела.


Позже тем же днем Джордж М. Гельмгольц появился в кабинете у Гарольда Крейна, главы английского отделения колледжа. В руках у Гельмгольца была тяжелая позолоченная рама для картины, и выглядел он смущенным.

— Не знаю, как и начать, — сказал Гельмгольц. — Просто подумал… подумал, может, вы купите у меня эту раму для картины?.. — И он завертел рамой, показывая ее то с одной, то с другой стороны. — Неплохая вещица, верно?

— Да, пожалуй, — согласился Крейн. — Часто любовался ей в вашем кабинете. А в раму, если не ошибаюсь, был заключен портрет Джона Филипа Сузы, я прав?

Гемгольц кивнул.

— Просто подумал, может, вы захотите вставить в раму того, кем был для меня Джон Филип Суза. Ну, скажем там, Шекспира или Эдгара Райса Берроуза[60]

— Что ж, было бы неплохо, — заметил Крейн. — Но, честно говоря, не испытываю в этом такой уж острой необходимости.

— Она стоит тридцать девять долларов. Вам отдаю за двадцать, — сказал Гельмгольц.

— Послушайте, — начал Крейн, — если вы попали в затруднительное материальное положение, могу ссудить вам…

— О нет, нет! — воскликнул Гельмгольц и вскинул руку. Лицо его исказил страх. — Стоит мне начать жить взаймы, и одному богу известно, чем все это может закончиться!

Крейн покачал головой.

— Рама хорошая, даже, можно сказать, отличная рама. И цена приемлемая. Но сколь это ни прискорбно, я в данный момент приобрести ее просто не в состоянии. Сегодня днем мне предстоит купить новую покрышку за двадцать три доллара и…

— Размер? — осведомился Гельмгольц.

— Размер? — переспросил Крейн. — Ну, шесть на семьдесят, и пятнадцать. А что?

— Продам вам одну за двадцать долларов, — сказал Гельмгольц. — Новехонькая.

— Но где вы достанете эту покрышку? — спросил Крейн.

— Просто рука судьбы, — ответил Гельмгольц. — У меня как раз имеется лишняя, нужного вам размера.

— Надеюсь, вы не запаску имеете в виду? — осторожно спросил Крейн.

— Ее, — ответил Гельмгольц. — Но не волнуйтесь, она мне не понадобится. Я очень осторожно вожу машину, а буду еще осторожнее. Пожалуйста, прошу вас, купите у меня! Деньги нужны не мне. Это все для оркестра.

— Это ясно, для чего ж еще… — беспомощно произнес Крейн.

И извлек из кармана бумажник.


Гельмгольц вернулся к себе в кабинет и как раз занимался тем, что вставлял портрет Джона Филипа Сузы обратно в раму, как вдруг дверь отворилась и, насвистывая какую-то мелодию, вошел Лерой. На нем по-прежнему красовался пиджак с широченными плечами и золотыми эполетами.

— Ты все еще здесь, Лерой? — рассеянно спросил Гельмгольц. — Я уж думал, ты давно ушел домой.

— Просто никак не мог заставить себя снять эту вещицу, — сказал Лерой. — Придумал с ней нечто вроде эксперимента.

— Вот как?

— Несколько раз прошагал в этом наряде по коридору, мимо целой толпы девочек, — сказал Лерой. — И насвистывал при этом партию флейты из марша «Звездно-полосатый навсегда».

— Ну и?.. — спросил Гельмгольц.

— И знаете, ни разу не споткнулся и даже не сфальшивил, — радостно заявил Лерой.

* * *

На главной улице города движение было перекрыто на целых восемь кварталов, тротуары и мостовые, огражденные флажками, чисто подметены — все для того, чтоб по ним могли пройти сливки молодежи, гордость штата, оркестры всех его колледжей. В конце этого пути марширующие должны были попасть на огромную площадь с трибунами для зрителей. А пока что оркестры расположились в узких улочках и переулках и ждали сигнала к выступлению.

Оркестр, который, по мнению судей, смотрится и играет лучше всех, должен был получить главный приз, пожертвованный ради такого дела торговой палатой. Призу было два года, и на нем было выгравировано название школы Линкольна — как победившей дважды.

Затаившиеся в боковых улочках и проходах двадцать пять руководителей других оркестров готовили свое тайное оружие в надежде, что оно помешает «линкольнцам» выиграть в третий раз — разные там спецэффекты с использованием сверкающей пудры, светящихся жезлов и дирижерских палочек, хорошеньких девушек в ковбойских костюмах и минимум одной трехдюймовой пушки. Но над всеми ними темным облаком нависло предвкушение поражения — достаточно было одного взгляда на яркие плюмажи и стройные ряды оркестрантов.

Неподалеку от этих благодушных и самодовольных рядов прохаживался Стюарт Хейли, помощник директора. Здесь же находился и Джордж М. Гельмгольц, дирижер и руководитель оркестра, одетый, по определению Хейли, в нечто напоминающее униформу адмирала тыловой службы болгарской армии.

«Линкольнцы» делили узкий проход между глухими фасадами зданий с тремя другими оркестрами, и взвизги и рявканье настраиваемых инструментов гулким эхом отражались от каменных стен.

Одолжив у Хейли зажигалку, Гельмгольц поджигал ей куски трута и раздавал каждому четвертому оркестранту, у которого торчала из-за пояса прямая и короткая цилиндрическая трубка хлопушки.

— Сначала поступит команда «Готовьсь!», — объяснял своим подопечным Гельмгольц. — И ровно через десять секунд — «Поджигай!». И как только левая ваша нога ступит на землю, поднесете трут к фитилю, что торчит из конца хлопушки. А вы, все остальные, слушайте внимательно! Как только подойдете к трибунам, вы должны перестать играть, точно в сердце вам ударила пуля. И тут Лерой…

Гельмгольц чуть шею не вывихнул, пытаясь увидеть, где же Лерой. И тут взгляд его упал на тамбурмажора из оркестра соперников, просто жалкого оборванца по сравнению с разодетыми, как павлины, оркестрантами из линкольнской школы. Тот ловил каждое его слово.

— Чем могу помочь? — холодно осведомился Гельмгольц.

— У вас тут что, съезд гостиничных швейцаров? — насмешливо спросил тамбурмажор.

Гельмгольц даже не улыбнулся.

— Ступайте к своим, окажете мне тем самым большую любезность, — сурово заметил он. — Вам явно недостает репетиций и элегантности, а времени до выступления осталось всего ничего.

Тамбурмажор отошел к своим, насмешливо улыбаясь и дерзко вертя в пальцах барабанную палочку.

— Кто скажет мне, куда подевался Лерой? — громко спросил Гельмгольц. — Как только надел новую форму, так начались проблемы с дисциплиной. Стал просто неузнаваем.

— Вы имеете в виду Болтуна Даггана? — спросил Хейли. И указал на широкую спину Лероя, мелькнувшую в толпе музыкантов-соперников. Лерой оживленно беседовал о чем-то с коллегой-флейтистом, оказавшимся при более пристальном рассмотрении прехорошенькой девушкой с выбивающимися из-под шапочки золотистыми кудряшками. — Вы хотите сказать, где наш Казанова Дагган? — добавил Хейли.

— Все завязано исключительно на нем, — сказал Гельмгольц. — Если с Лероем что-то, не дай бог, случится, мы можем рассчитывать лишь на второе место, да и то если очень повезет… Лерой!

Лерой не обратил на этот призыв ни малейшего внимания.

Лерой был слишком поглощен беседой, чтоб слышать Гельмгольца. Он был слишком занят, чтоб видеть, что наглый тамбурмажор, только что обозвавший оркестр Гельмгольца «съездом швейцаров», теперь с нескрываемым любопытством рассматривает его широкую спину.

Затем тамбурмажор слегка подцепил золотую эполету на плече Лероя резиновым кончиком своей барабанной палочки. Лерой не заметил или сделал вид, что не замечает этого. Тогда тамбурмажор опустил руку на плечо Лерою, и на добрые несколько дюймов вонзил пальцы в пышную золотую эполету. Лерой, как ни в чем не бывало, продолжал разговаривать с девушкой.

Вокруг них уже начали скапливаться любопытные, и тамбурмажор несколько раз потыкал Лероя палочкой в плечо, словно обводя эполету, затем перевел ее чуть ниже, к середине, стараясь отыскать точку, где кончается накладное плечо и начинается собственно Лерой.

И вот наконечник отыскал, наконец, плоть, и Лерой удивленно обернулся.

— В чем дело? — спросил он.

— Просто пытаюсь убедиться, что с набивкой у вас все в порядке, генерал, — насмешливо ответил тамбурмажор. — Нащупал дырочку, и скоро все мы по колено утонем в опилках, которые оттуда посыпятся.

Лерой покраснел.

— Не понимаю, о чем это вы, — сказал он.

— Попроси-ка своего нового дружка снять жакетик, чтоб все мы узрели его мощную мускулатуру, — сказал тамбурмажор девушке-флейтистке. И начал напирать на Лероя. — А ну, давай снимай!

— А ты попробуй, заставь! — огрызнулся Лерой.

— Перестаньте, ребята, все нормально, все в порядке, — сказал Гельмгольц и встал между ними.

— Думаешь, не смогу? — огрызнулся тамбурмажор.

Лерой судорожно сглотнул слюну и после долгой паузы ответил:

— Знаю, что не сможешь.

Тамбурмажор оттолкнул Гельмгольца и схватил Лероя за плечи. Одна эполета оторвалась тут же, затем в сторону отлетел витой золоченый шнур, затем — пояс. Дождем посыпались медные пуговицы, из прорехи показалась нижняя рубашка.

— А теперь, — сказал тамбурмажор, — мы просто отстегиваем вот это и…

Лерой взорвался. Ударил тамбурмажора прямо в нос, одним рывком сорвал с него пуговицы, медали и золотое шитье, потом резко пнул под дых и выхватил из его рук барабанную палочку — с явным намерением отлупить своего обидчика чуть ли не до смерти.

— Лерой! Прекрати! — отчаянно завопил Гельмгольц. И отнял у Лероя палочку. — Ты только посмотри на себя! Посмотри, во что превратился твой костюм! Боже, все погибло, все безнадежно испорчено!.. — Дрожа с головы до пят, он ощупывал дырки, торчащие в разные стороны нитки от пуговиц, съехавшие набок накладные плечи. Потом с безнадежным видом вскинул руки вверх. — Все кончено. Мы сдаемся. Колледж Линкольна признает свое поражение.

Лерой смотрел на него бешено расширенными глазами.

— А мне плевать! — крикнул он. — Я даже рад, да!

Гельмгольц подозвал одного из оркестрантов и протянул ему ключи от машины.

— Там, на заднем сиденье, запасной костюм, — пробормотал он. — Тащи его сюда, живо! Для Лероя.


Оркестр линкольнской школы под названием «Десять рядов» красивым строем промаршировал по улице, направляясь к площади, где возле трибун развевались яркие знамена. Джордж М. Гельмгольц бодро улыбался, маршируя с края, рядом с обочиной, не отставая от подопечных. Но при этом чувствовал себя вконец опустошенным, отчаяние и страх переполняли, казалось, все его существо. Одним ударом жестокая Судьба лишила его всякой надежды на выигрыш приза, ничего подобного по нелепости в истории оркестра еще не случалось.

Он был просто не в силах взглянуть на молодого человека, на которого поставил все. Он и без того с удивительной ясностью представлял, как выглядит сейчас Лерой — тащится, ссутулясь, неряшливый и ободранный, утонув в бесформенном костюме, нелепый комок нервов и дорогостоящей ткани. Во время прохождения оркестра мимо трибун Лерой должен был играть один. Однако, по мнению Гельмгольца, сейчас Лерой был не только не способен играть, но и вспомнить свое имя не смог бы.

Впереди показалась цепочка меловых отметин, которые Гельмгольц сделал у обочины с раннего утра, они показывали оставшееся до трибун расстояние.

Проходя мимо первой отметины, Гемгольц свистнул в свисток, и оркестр грянул «Звездно-полосатый навсегда» — громко, гордо. Казалось, от этих звуков замирает сердце, а кровь быстрее бежит по жилам. Эти звуки заставили толпу привстать на цыпочки, а щеки — зацвести румянцем, точно розы. Судьи так и подались вперед, даже перегнулись через барьер, в предвкушении невиданного и неслыханного великолепия.

Гельмгольц достиг второй отметки.

— Готовьсь! — крикнул он. И через секунду выдал вторую команду: — Поджигай!

И улыбнулся стеклянной улыбкой. Еще через пять секунд оркестр поравняется с трибунами, музыка смолкнет, из хлопушек устремятся в небо маленькие звездно-полосатые американские флажки. И тут настанет черед Лероя, и он исполнит свою патетичную партию на флейте, если, конечно, вообще сможет поднести эту самую флейту к губам.

Музыка смолкла. Хлопушки грохнули, вверх взмыли разноцветные парашютики. Оркестр линкольнской школы под названием «Десять рядов» проходил мимо трибун стройными рядами, сверкая медью, с высоко поднятыми головами, на которых колыхались плюмажи.

Гельмгольц едва не заплакал, когда американские флажки, прикрепленные к парашютикам, повисли в небе. И среди этого взрыва, среди всего этого торжества, алмазными трелями рассыпалась флейта, исполняющая шедевр Сузы. Лерой! Лерой!..

* * *

Оркестры выстроились против трибун. Джордж М. Гельмгольц занял место перед своими воспитанниками, рядом со знаменем колледжа Линкольна, где на алом фоне красовалась огромная черная пантера. О, славный, незабываемый момент!..

Когда его вызвали получать приз, он бодро пересек широкую площадь под звуки мелкой барабанной дроби и призывного пения флейты. А когда шел назад, стараясь не сгибаться под тридцатифунтовой тяжестью бронзы и орехового дерева, из которых был сделан приз, его оркестр заиграл «Сегодня зарыдают все Линкольна враги», слова и музыка Джорджа М. Гельмгольца.

Когда наконец парад закончился, помощник директора Хейли вылетел из толпы — пожать руку Гельмгольцу.

— Лучше пожмите руку Лерою, — сказал ему Гельмгольц. — Это он настоящий герой. — И, сияя улыбкой, начал высматривать Лероя в толпе, и снова увидел его рядом с хорошенькой блондинкой, девушкой-флейтисткой, причем беседа между этими двумя молодыми людьми приобрела еще более оживленный характер.

— А ей, похоже, ничуть не мешает отсутствие широких плеч, верно? — заметил Гельмгольц.

— Это потому, что они ему больше не нужны, — сказал Хейли. — Теперь он настоящий мужчина, и совершенно не важно, какая у него фигура, колокольчиком или нет.

— Да он определенно отдал все ради победы школы, — сказал Гельмгольц. — Мне импонирует дух коллективизма в этом мальчике.

Хейли расхохотался.

— Да никакой это не дух коллективизма! А самая настоящая любовная песнь половозрелого американского самца. Вам вообще хоть что-нибудь известно о любви, а, Гельмгольц?

Гельмгольц думал о любви, когда в одиночестве брел к своей машине. Руки ныли от тяжести большого приза. Если любовь способна ослепить, одурманить, загнать человека в ловушку, словом, как утверждают многие, проделать с человеком тысячи разных самых ужасных и диких вещей, то тогда нет, такой любви он никогда не знал. Гельмгольц вздохнул. Наверное, он все же что-то упустил в этой жизни, так и не смог испытать истинно романтического и глубокого чувства.

Подойдя в машине, он заметил, что левое переднее колесо спустило. И вспомнил, что запаски-то теперь у него нет. Но он не испытывал по этому поводу ни малейшего сожаления или раздражения. Поймал такси, уселся на заднее сиденье, поудобнее пристроил приз на коленях и улыбнулся. В ушах снова звучала музыка.

Юный женоненавистник

© Перевод. Н. Эристави, 2020

Джордж М. Гельмгольц, учитель музыки и дирижер оркестра линкольнской школы, умел изобразить, почитай, любой музыкальный инструмент. Захочет — завопит, точь-в-точь кларнет, а захочет — забормочет на манер тромбона либо заорет, как труба. Надует свой внушительный живот — и заревет фанфарами, вытянет нежно губы, прикроет глаза и засвищет флейтой-пикколо.

Вот, значит, как-то раз в среду, часиков так в восемь вечера, он этим и занимался — маршевым шагом нарезал круги по репетиционному залу школьного оркестра, усиленно выстанывая, выборматывая, вывизгивая, выревывая и высвистывая мелодию «Semper Fidelis».

Труда особого для Гельмгольца в этом не состояло. Сорок лет ему — и едва не двадцать из них он только тем и занимался, что создавал оркестры из полноводного потока мальчишек, струившегося через школьные коридоры — от первого звонка к последнему. Уж в такт им попадать он научился. Так хорошо научился попадать в такт, так навострился жить радостями и печалями своих оркестров, — всю свою жизнь в музыкальных терминах только и воспринимал.

А рядом с раскрасневшимся с натуги, возбужденным руководителем оркестра вышагивал неуклюжий парнишка лет шестнадцати, бледный от напряжения и серьезности происходящего. Берт Хиггинс его звали — длинноносый, под глазами синяки, и ходил он как-то валко, ни дать ни взять — самка фламинго, представляющаяся раненой, чтоб крокодила от гнезда своего подальше отвести.

— Трам-пам, тарарам, тратам, тарам-пам-пам! — выпевал Гельмгольц. — Левой, правой! Левой, Берт! Локти к корпусу прижми, Берт! Под ноги смотри, Берт! В ногу, Берт, в ногу! Головой не верти, Берт! Левой, правой, Берт, — левой! Стой — раз, два!

С улыбкой Гельмгольц сообщил:

— Можно считать, кое-какого прогресса мы добились. Пожалуй.

— Практиковаться с вами, мистер Гельмгольц, и впрямь очень помогает, — закивал Берт.

— Пока ты готов не жалеть усилий, буду только рад поспособствовать, — сказал Гемгольц.

Перемены, которые произошли с Бертом за последнюю неделю, поражали его невыразимо. Казалось, мальчишка разом помолодел на два года и снова стал таким, каким был в средних классах — неловким, трусоватым, одиноким, унылым…

— Берт, — заговорил Гельмгольц, — ты совершенно уверен, что недавно не падал, не ушибался, не болел? — Уж кого-кого, а Берта он знал хорошо. Два года на трубе играть мальчишку учил! На глазах его рос — и вырос в стройного парня с отличной осанкой. И вдруг — такое падение духа, такая утрата уверенности в себе и координации движений, поверить невозможно!

Всерьез призадумавшийся над вопросом Берт по-детски надул щеки. От этой скверной привычки Гельмгольц, кстати сказать, его тоже давным-давно уже отучил, а теперь — извольте, все по новой.

С шумом выдув воздух, паренек отвечал:

— Да вроде как нет.

— Я научил маршировать тысячи мальчиков, — покачал головой Гельмгольц, — и никто, кроме тебя, еще никогда не забывал, как это делается.

На краткий миг вся эта тысяча чередой прошла перед мысленным взором Гельмгольца: мальчишки маршировали стройными, прямыми, словно солнечные лучи, рядами, тянувшимися в светлую даль.

— Может, нам будет лучше обсудить твою проблему со школьной медсестрой? — предположил Гельмгольц, и вдруг его ровно молнией поразило. — Или, может, у тебя неприятности с девочками?

Берт поковырял пол одной ногой, потом — другой.

— Да вроде как нет, — сказал он. — Нет у меня никаких таких неприятностей.

— А ведь она хорошенькая, — похвалил Гельмгольц.

— Кто она-то? — удивился Берт.

— А та куколка со щечками, как розы, которую ты домой провожаешь, — уточнил Гельмгольц.

Берт поморщился.

— A-а, вот вы про кого. Да это ж Шарлотта.

— Что — не по душе тебе Шарлотта? — полюбопытствовал Гельмгольц.

— Сам не пойму. Не-е, она вроде ничего так. Точно, — нормальная девчонка. Не сказать, чтоб она мне чем не нравилась. А вообще… нет, не знаю.

Гельмгольц ласково потряс Берта за плечо — словно надеялся, что выскочившие из пазов шарики встанут на место.

— Ты вообще помнишь хоть что-нибудь? Помнишь, что чувствовал раньше, когда так замечательно умел маршировать? Ну, до того, как… заболел?

— Сейчас, кажется, кое-что возвращается, — выговорил Берт.

— Ты участвовал в третьем составе оркестра, потом — во втором. Ты научился маршировать преотлично, — настаивал Гельмгольц.

Речь шла об учебных составах — тренировочной стадии, которую обязан был пройти каждый из сотни парней — участников оркестра «Десять рядов».

— Да я сам не врубаюсь, в чем проблема, — признался Берт. — По всему сказать — так это оттого, что нервничаю я, что наконец в «Десять рядов» попал. — Он снова надул щеки. — А может, потому, что вы со мной заниматься перестали.

Три месяца назад, как только игра Берта достигла уровня, подходящего для оркестра «Десять рядов», Гельмгольц передал его лучшему учителю игры на трубе в городке — Лари Финку, на предмет наведения окончательного глянца и изящества.

— Скажи-ка, тебе что — тяжко приходится с Финком? В этом дело? — спросил Гельмгольц.

— Да нет. Он классный мужик. — Берт вздохнул. Возвел глаза к небу. — Мистер Гемгольц, честно, нам бы с вами еще пару раз помаршировать вместе, потренироваться — и со мной все будет в порядке, точно.

— Господи, Берт, — застонал Гельмгольц, — я ведь даже не представляю себе, куда тебя втиснуть! Как только тобой занялся Финк, я взял на твое время другого мальчика. Просто так вышло — сегодня он плохо себя чувствует. Но на будущей неделе!..

— Что за мальчик? — полюбопытствовал Берт.

— Нортон Шейкли, — сообщил Гемгольц. — Знаешь, маленький такой, губы зеленью обметаны. Точь-в-точь — ты, когда только-только начинал. Никакой уверенности в себе. Сам не верит, что рано или поздно войдет в основной состав оркестра «Десять рядов». А он войдет. Войдет!

— Точно войдет, — согласился Берт. — Тут и сомнений никаких нет.

Гельмгольц потрепал Берта по руке — надо ж хоть как-то приободрить парня.

— Уши торчком! — протрубил он. — Хвост пистолетом! Иди забирай куртку, я тебя домой подброшу.

Пока Берт застегивал куртку, Гельмгольц размышлял: какие неприятные окна у мальчика дома, пустые, словно глаза мертвеца. Отец Берта ушел, бросил семью много лет назад, а мамаша вечно шляется незнамо где. А не в этом ли и следует искать причину случившегося? — осенило его вдруг.

Гельмгольцу стало грустно.

— Хочешь, можем заехать куда-нибудь, попить лимонаду? А потом поедем ко мне, поиграем у меня в подвале в настольный теннис? — предложил он.

Раньше, когда он еще давал Берту уроки игры на трубе, они частенько так и поступали — останавливались в какой-нибудь забегаловке, пили лимонад, а после — резались в настольный теннис.

— Хотя, — поддразнил Гельмгольц, — с Шарлоттой, наверное, интереснее повидаться?

— Вы смеетесь?! — воззвал Берт. — Да она иногда слово скажет — и у меня уши вянут!


Следующим утром Гельмгольц таки переговорил со школьной медсестрой мисс Пич. Вышел этакий военный совет двух полнеющих добродушных полководцев, каждый из которых прямо-таки лучился чистоплотностью и здравомыслием. В дальнем углу, обнаженный по пояс, смущенный и угловатый, маячил Берт.

— Под «отключился» вы подразумеваете, что Берт потерял сознание? — вопросила мисс Пич.

— Вы что же — не видели, как он упал в обморок в прошлую пятницу во время игры в Уайтстоуне? — подивился Гельмгольц.

— Нет, на той игре меня не было, — призналась мисс Пич.

— Это было как раз после того, как мы выстроились буквой «Л» и маршировали по футбольному полю, чтобы перестроиться в фигуру, которая потом разбилась бы на пантеру — герб линкольнской школы — и орла с герба Уайтстоуна, — разъяснил Гельмгольц.

Орлу надлежало закричать, а пантере — его сожрать.

— Так и что же натворил Берт? — напомнила мисс Пич.

— Сначала он маршировал вместе со всеми, так, что любо-дорого было смотреть, — объяснил Гельмгольц. — А потом на него словно затмение какое-то нашло. Оторвался от оркестра и принялся маршировать сам по себе.

— И что ты при этом чувствовал, Берт? — спросила мисс Пич.

— Сначала, — отвечал Берт, — совсем как во сне. Так здорово мне было, понимаете? А потом я вроде как проснулся, смотрю — а я там совсем один. — Он мученически улыбнулся. — И все кругом надо мной смеялись.

— Так, Берт, а аппетит у тебя нормальный? — поинтересовалась мисс Пич.

— Вчера вечером гамбургер в единый миг слопал и стаканом газировки запил, — поклялся Гельмгольц.

— А во время занятий спортом, Берт, как у тебя с координацией движений? — не сдавалась мисс Пич.

— Да я спортом не увлекаюсь, — сказал Берт. — Знаете, сколько времени уроки на трубе отнимают?

— А вместе с отцом вы во дворе никогда мяч не гоняете? — настаивала мисс Пич.

— У меня и отца-то нет, — сообщил Берт.

— Вчера в настольный теннис он меня обставил играючи, — вставил Гельмгольц.

— Ну, не важно. Значит, вчера вы как следует гульнули? — улыбнулась мисс Пич.

— В свое время мы каждую среду так развлекались, — сообщил Берт.

— Мы проводим время подобным образом со всеми мальчиками, которым я даю уроки, — сказал Гельмгольц.

— И с Бертом, значит, тоже? — мисс Пич заинтересованно вскинула голову.

— А теперь я занимаюсь с мистером Финком, — вздохнул Берт.

— Как только юноша достигает уровня оркестра «Десять рядов», — воскликнул Гельмгольц вдохновенно, — степень его подготовки превосходит ту, которую могут обеспечить индивидуальные занятия со мной. В этот момент он перестает быть ребенком в моих глазах. Я считаю его взрослым человеком. И не просто человеком, а человеком искусства. Отныне право учить его чему-то принадлежит лишь подлинным артистам — таким, как Финк.

— Оркестр «Десять рядов», — задумчиво протянула мисс Пич. — Это из-за того, что в каждом ряду — по десять человек, а всего музыкантов — сто? И все в одинаковых костюмах, и маршируют слаженно, как винтики в отлично отработанном механизме?

— Одинаковые, как почтовые марки! — кивнул Гельмгольц с удовлетворением.

— Ага, понятно, — мисс Пич что-то обдумывала. — И что же, все они занимаются с вами лично?

— Бог ты мой! Нет, конечно! — ужаснулся Гельмгольц. — Откуда у меня столько времени? Я только и могу, что давать индивидуальные уроки пяти мальчикам зараз.

— Повезло же, однако, этой вашей пятерке, — усмехнулась мисс Пич. — Но ненадолго, верно?

Тут, впрочем, дверь распахнулась и в медицинский кабинет пожаловал сам завуч Стюарт Хейли. Когда-то его почитали юношей, подававшим надежды на самую блистательную карьеру. Но… пронеслось десять лет. Десять лет чрезмерных требований и слишком маленьких зарплат. И блеск юности постепенно поблек, словно сияние новой пивной кружки в баре. Немалая же, кстати, часть этой энергии была растрачена как раз в нескончаемых словесных баталиях с Гельмгольцем — по поводу того, во сколько обходится школе его оркестр.

Хейли потрясал зажатым в руке счетом.

— Итак, Гельмгольц, — загремел он, — знай я заранее, что найду вас здесь, не поленился бы прихватить с собой еще одну квитанцию, более любопытную. Пять катушек армейских проводов для полевой связи. Пригодных для действия в боевых условиях. В комплекте с каркасами. Вам это ничего не напоминает?

— Напоминает. — Мистер Гельмгольц был невозмутим. — Однако позвольте вам заметить…

— Чуть позже, — усмехнулся Хейли. — Сейчас предмет моего обсуждения связан не с вами, а с мисс Пич, и ситуация такова, что ваши неправомочные затраты в сравнении с ней — детский лепет.

Грозная длань, сжимающая счет, устремилась к мисс Пич.

— Мисс Пич, это вы на днях заказали ни с чем не сообразное количество бинтов?!

Медсестра побледнела, но устояла.

— Да, я и вправду заказала тридцать ярдов стерильной марли, — ответствовала она холодно. — Заказ прибыл сегодня утром. Все тридцать ярдов. И марля — самая что ни на есть стерильная.

Хейли опустился на белый табурет.

— Странно, — заявил он. — А вот сообразно этой квитанции, кто-то в нашем достопочтенном учебном заведении отправил и получил заказ на двести ярдов серебристой нейлоновой ленты. В три дюйма шириной. Со свойством фосфоресцирования в темноте.

С каждым словом этой речи он взирал на Гельмгольца все невиннее. Однако к финалу взор его сделался острее, а щеки покрылись румянцем.

— Ах, вот оно что, Гельмгольц!

— Что же? — спросил Гельмгольц.

— Кокаинчику вам, стало быть, тогда не хватило? — предположил Хейли.

— Кокаина?! — подивился Гельмгольц.

— Разумеется, кокаина! — взвыл Хейли. — А то где же еще нормальный человек может заработать глюки о том, чтоб обвить все живое нейлоновой лентой? С фосфоресцирующим эффектом?!

— Между прочим, — сообщил Гельмгольц с достоинством, — сияние во тьме стоит совсем не так уж дорого, как представляется большинству из нас.

Хейли вскочил с табурета.

— Так все-таки это были вы!!! — заорал он.

Гельмгольц погладил взбешенного завуча по плечу. Заглянул ему в глаза.

— Стюарт, — сказал он доверительно, — у всех на устах ныне один вопрос: сможет ли оркестр «Десять рядов» превзойти свой прошлогодний триумф на той знаменитой игре в Уэстфилде?

— Э, нет, — фыркнул Хейли. — Вопрос в другом — как может обычная средняя школа со скромным бюджетом позволить себе содержать помпезную музыкальную машину с размахом, достойным Сесила Демилла[61]? И ответ на сей вопрос, — тут завуч приосанился, — никак не может!

Он яростно замотал головой.

— Форма оркестрантов — по девяносто пять долларов комплект! Огромнейший барабан на весь штат! Светящиеся жезлы, светящиеся шляпы! Черт возьми, еще и что-то с фосфоресцирующим эффектом! Господи милостивый!

Завуч сделал широкий жест.

— Мы что — самый большой на свете музыкальный автомат?!

Сей суровый перечень Гельмгольца, впрочем, лишь обрадовал.

— Да ведь вам это нравится, — улыбнулся он. — И всем нравится. Погодите, вы еще не знаете, что мы собираемся сделать с этими проводами и лентами!

— Ждать, — простонал Хейли, — снова ждать…

— Положим, — сиял Гельмгольц, — составлять живые буквы может сейчас любой оркестр. Это, должно быть, самый древний трюк в нашем деле. Но — насколько я понимаю — наш оркестр сейчас — единственный, обладающий необходимой экипировкой, позволяющей выписать в воздухе рукописный текст!

Зависло мрачное молчание. Всеми позабытый Берт внезапно встал. Надел рубашку. И спросил:

— А со мной вы как? Закончили?

— Можешь идти, Берт, — заторопилась мисс Пич. — Никаких проблем со здоровьем я у тебя не обнаружила.

— Тогда пока. — Берт взялся за дверную ручку. — Пока, мистер Гельмгольц.

— Увидимся, — отвечал Гельмгольц. — Так, — он обернулся к Хейли, — и что же вы думаете об услышанном? Рукописный текст, а?

За дверью, тем временем, с Бертом, словно случайно, столкнулась Шарлотта — розовощекая красотка, которую он частенько провожал до дома.

— А, Берт, — сказала Шарлотта, — а мне так и сказали, что ты тут, внизу. Я подумала — может, ты упал, ушибся? Ты вообще как?

Берт оттолкнул ее плечом и молча промчался мимо, ссутулившись, словно за дверью его ожидали ледяной ветер и ливень.


— Что я думаю о вашей ленте? — Хейли глядел на Гельмгольца. — Думаю, что с этого места безбожные траты на оркестр «Десять рядов» прекратятся!

— Причем это — не единственное, что расходуется впустую и что необходимо прекратить, — вдруг вставила мрачно мисс Пич.

— Что вы имеете в виду? — удивился Гельмгольц.

— В виду, — заявила мисс Пич, — я имею то, как вы беспощадно играете чувствами этих пареньков. — Она насупилась. — Джордж, я наблюдаю за вами много лет. Я вижу: нет на свете такого способа управлять чужими эмоциями, какого вы не пустили бы в ход, чтоб только заставить своих мальчиков играть и маршировать!

— Я просто стараюсь общаться с ними по-дружески, — сообщил Гельмгольц безмятежно.

— Нет уж. Вы стараетесь добиться много, много большего, — не уступала мисс Пич. — Вы даете ребенку именно то, в чем он больше всего нуждается. Кто бы ни был ему нужен — отец или мать, сестра или брат, собака, раб или Бог — вы готовы сыграть эту роль. Не удивительно, что оркестр наш — лучший на свете. Меня другое удивляет — как это беда, случившаяся с Бертом, стряслась в первый, а не в тысячный раз!

— Так все же — что гнетет Берта? — вскинулся Гельмгольц.

— Вы, — сказала мисс Пич горько, — его заполучили. Вот что случилось. Ставки сделаны, карты на стол — и он ваш, душой и телом.

— Ну, он, конечно, мне симпатизирует, — кивнул Гельмгольц. — По крайней мере смею надеяться, что симпатизирует…

— Да любит он вас, — фыркнула мисс Пич. — Как отца родного любит, честной сыновней любовью. А для вас ведь это — так, обычное дело.

Гельмгольц попросту никак не мог уразуметь, в чем суть спора. Все, о чем толковала мисс Пич, ему представлялось самоочевидным.

— Да ведь это же попросту естественно, разве не так? — удивился он. — У Берта нет отца, вот он и ищет для себя отцовскую фигуру. Конечно же, очень скоро он встретит какую-нибудь девушку, попадет к ней под каблучок, и…

— Не соблаговолите ли вы наконец-то прозреть и осознать, до какой степени искалечили жизнь Берта?! — вскричала мисс Пич. — Вы только взгляните, на что он пошел, чтобы привлечь ваш интерес — после того, как вы ввели его в основной состав оркестра «Десять рядов», а потом бросили на руки мистеру Финку и позабыли о его существовании! Ему же все равно было — пусть все вокруг его на смех поднимают, лишь бы только вы снова внимание на него обратили!

— Процесс взросления — вообще штука болезненная, это общеизвестно, — заметил Гельмгольц. — Быть малышом — одно, стать мальчишкой — другое, а уж сделаться мужчиной… Переход из каждой предыдущей стадии в последующую — кошмар, кто об этом не знает? — Он изумленно распахнул глаза. — Да если не нам в этом разбираться, — кому тогда?

— Взросление не должно превращаться в кромешный ад, — возразила мисс Пич.

Гельмгольца подобная постановка вопроса ошеломила.

— Так и что же вы мне предлагаете?

— Не мое дело давать вам советы, — огрызнулась мисс Пич. — Это решать вам — и только вам. Причем вы сами позаботились о том, чтоб дела обстояли именно так. Вы же так работаете! Но, полагаю, минимум того, что вы все же способны сделать, — это внушить себе, что привязывать к себе мальчика — это вам не руку лентой обвязать. Ленту вы всегда можете разорвать. Разорвать узы, связавшие вас с мальчишкой, — нет.

— Кстати, к вопросу о ленте, — вступил Хейли.

— Запакуем в коробки и отошлем обратно, — рассеянно ответил Гельмгольц. Лента на данный момент перестала волновать его совершенно. Когда он выходил из медицинского кабинета, уши его горели огнем.

Походка, осанка Гельмгольца — ничто не выдавало того, что он чувствует себя виноватым. Но в действительности чувство вины тяжким грузом легло ему на плечи. В своем крошечном кабинете за дверью репетиционного зала он первым делом отодвинул пюпитры с нотами, загораживавшие дорогу к раковине в углу, и долго плескался под струей ледяной воды, — в тщетной надежде сбросить этот камень с плеч хоть на ближайший час. Ведь на этот самый час было назначено не что-нибудь, а очередная репетиция оркестра «Десять рядов»!

Своему лучшему другу Ларри Финку, учителю игры на трубе, Гельмгольц позвонил по телефону.

— Ну, что на сей раз приключилось, Джордж? — терпеливо спросил Финк.

— Наша школьная медсестра только что раскатала меня в тонкий блинчик — дескать, я чрезмерно добр со своими мальчишками. Она говорит — я слишком крепко привязываю их к себе. А это очень опасно.

— Что, правда?

— Психология — прекрасная наука, — признал Гельмгольц уныло. — Не будь ее, люди только и делали бы, что совершали одни и те же чудовищные ошибки, снова и снова — то бишь, были бы чрезмерно добры друг к другу.

— И в чем суть сей драмы? — заинтересовался Финк.

— В Берте, — сказал Гельмгольц.

— А, — фыркнул Финк. — На прошлой неделе я не выдержал — отмучился с ним, наконец. Он совершенно не занимался дома, на занятия являлся, не подготовившись. Джордж, хочешь честно? Я знаю: ты ставишь этого парня очень высоко, но талант у него — ниже среднего. Да и музыку, насколько я могу судить, он не так чтоб любил больше всего на свете.

— Этот паренек начал со второго вспомогательного состава, — яростно запротестовал Гельмгольц, — и менее чем за два года поднялся до основного состава «Десяти рядов»! Да для него музыка — все равно что для рыбы — вода!

— На мой взгляд, он в музыке петрит, как свинья в апельсинах, — хмыкнул Финк. — Несчастный парень просто выворачивается наизнанку, чтоб тебе, Джордж, угодить. А ты потом еще и сердце его вдребезги разбил — мне его отдал. Права ваша школьная медсестра: неплохо бы тебе поосторожнее выбирать, с кем стоит быть добрым, а с кем — не очень.

— Да, но он даже разучился маршировать. Сбился с шага, испортил все построение фигуры. А во время перерыва на игре с Финдлейским техническим училищем забыл, в каком направлении ему надо двигаться, застыл на полушаге.

— Он мне про это рассказывал, — припомнил Финк.

— И что, объяснял он это хоть как-то?

— Он дико удивился, как это вы с медсестрой не догадались, что произошло. Хотя… сестра-то, наверное, разобралась, что к чему, только решила никого больше не посвящать.

— О чем ты — я даже в толк не могу взять, — сказал Гельмгольц.

— Пьяный он был, Джордж. Так и сказал: впервые в жизни напился. И клялся, что этот раз — не только первый, но и последний. Только я, к несчастью, не очень-то верю, что на подобные клятвы можно полагаться.

— Но он не может маршировать и теперь! — вскричал шокированный Гельмгольц. — Даже когда мы тренируемся только вдвоем и никто нас не видит, он совершенно не способен попасть со мной в ногу. Он что же — постоянно пьян?

— Джордж, — вздохнул Финк, — ты, в своей святой невинности, хотел сделать музыканта из человека, лишенного таланта к музыке, а вместо этого превратил его в актера.


Меж тем из репетиционного зала, неподалеку от кабинета Гельмгольца, доносился грохот и шорохи — участники «Десяти рядов» расставляли стулья для репетиции. Занимались этим, как водится, те из музыкантов, кто сумел прийти пораньше. Обычно последующий час был лучшим временем в жизни руководителя оркестра — он словно парил в невесомости, напевая партию то одного, то другого инструмента, в тон игре остальных оркестрантов. Но сегодня ему было страшно.

Предстояла новая встреча с Бертом — и это после того, как ему успели разъяснить, насколько сильно, должно быть, он обидел мальчика. Или — кто знает — не только его одного? Вот превратится, допустим, Берт в алкоголика — что ж, это — тоже его вина? Гельмгольц вспомнил о тысяче или около того парнишек, с которыми он вел себя по-отечески — без разницы, были у них настоящие отцы или нет. Насколько он знал, некоторые из них, в разное время, и впрямь сделались пьяницами. Двое отбывали срок за наркотики, один — за вооруженный грабеж. А о том, как сложились судьбы почти всех остальных, он и знать не знал. После выпуска его заходили проведать очень немногие. И об этом тоже неплохо бы задуматься.

Пришли, однако, и остальные оркестранты — и Берт среди них. Гельмгольц, словно со стороны услышал, что говорит ему тишайшим шепотом: «Можешь после занятий прийти ко мне в кабинет?» О чем им там говорить — он не имел представления.

После он подошел к режиссерскому пульту в центре зала, постучал по нему палочкой. Оркестр почтительно примолк.

— Давайте-ка начнем с «Сегодня зарыдают все Линкольна враги».

Авторство слов и музыки этого произведения принадлежало самому Гельмгольцу. Создал он его, когда пребывал на посту руководителя школьного оркестра только год, — а количество музыкантов, участвовавших в парадах и спортивных мероприятиях, едва приравнивалось к пятидесяти. Форма оркестра сидела на них ни шатко ни валко, — а посему и выглядели они, как прямо сказал тогда Гельмгольц, «точь-в-точь — уцелевшие после Вэлли-Фордж»[62]. Но с тех пор пронеслось уже двадцать лет.

— Все готовы? — спросил он. — Отлично. Фортиссимо! С чувством! На раз-два-три-четыре!

На этот раз Гельмгольц никуда не воспарял. Он весил целую тонну.


Когда Берт пришел после занятий к нему в кабинет, Гельмгольц успел уже выработать план действий. Он должен уговорить парня перестать ненавидеть бедняжку Шарлотту. Кажется, девочка она — теплая, добрая, сумеет объяснить Берту, что человеческое времяпрепровождение отнюдь не ограничивается оркестром и Гельмгольцем. А еще, — думал он, — необходимо обсудить с Бертом тему опасности общения с алкоголем.

Увы, разговор пошел вовсе не так, как планировалось, и Гемгольц осознал, что так оно и будет, стоило только Берту усесться. От парня веяло чувством собственного достоинства — да таким мощным, что Гельмгольц у него ничего подобного в жизни не наблюдал. Должно быть, подумал Гельмгольц, произошло что-то важное. Берт смотрел ему прямо в глаза, дерзко и вызывающе, словно на равного, совершенно не как положено мальчишке глядеть на взрослого мужчину.

— Берт, — начал Гельмгольц, — не стану ходить вокруг да около. Мне известно: во время того футбольного матча ты был пьян.

— Это вам мистер Финк сказал?

— Да. И это меня встревожило.

— Что ж вы, когда все случилось, ничего не заметили?! — вскинулся Берт. — Все заметили. Все, кроме вас! Да над вами люди хохотали, когда вы подумали, что мне худо стало!

— Мне на тот момент было о чем подумать, — отрезал Гельмгольц.

— Да уж. О музыке. — Берт выплюнул слово «музыка», точно грязное ругательство.

— Конечно, о музыке, — согласился ошеломленный Гельмгольц. — Но, бог ты мой…

— О музыке — и только о ней! — глаза Берта вонзили в Гельмгольца два лазерных луча.

— Чаще всего — именно о ней, а почему бы и нет? — И снова Гельмгольц добавил растерянно: — Но, боже мой…

— Права была Шарлотта.

— Мне казалось, ты ее не выносишь?

— Она мне всегда страшно нравилась — во всем, кроме того, что про вас болтала. А теперь я понял: права она была, во всем права. Она мне не просто нравится — я ее люблю.

Внезапно Гельмгольцу сделалось страшно — совершенно непривычное для него чувство. Мерзкая выходила сцена.

— Что бы она обо мне ни говорила, не думаю, чтоб это меня заботило. Не настолько, чтобы мне захотелось это выслушивать.

— А я вам и не скажу. Все равно вы ничего, кроме музыки своей, не слышите!

Берт положил футляр с трубой на стол руководителя школьного оркестра. Труба была казенная, принадлежала школе.

— Вот. Отдайте, кому захотите. Кому-нибудь, кому она понравится больше, чем мне, — бросил он. — Мне-то она нравилась только из-за вас. Из-за того, что вы меня просили. Из-за того, как добры вы ко мне были.

Берт поднялся.

— До свидания, — сказал он.

Он уже почти подошел к двери, когда Гельмгольц окликнул его и попросил остановиться, обернуться, посмотреть ему в глаза и рассказать, что же все-таки говорила о нем Шарлотта.

Берту только того и надо было. Гнев душил его — словно Гельмгольц в чем-то жестоко его обманул.

— Она сказала — вы знать не знаете, что такое настоящая жизнь. А люди вас на самом деле не интересуют, это вы просто притворяетесь. Она сказала — да плевать вы хотели на все, кроме своей музыки. Даже если рядом с вами никто по-настоящему не играет, музыка у вас все равно в голове звучит. Псих вы — вот что она сказала.

— Псих? — переспросил недоумевающий Гельмгольц.

— Я ей сказал, чтоб не смела болтать такое, — отрезал Берт, — только вы потом сами показали — больной вы на всю голову.

— Прошу тебя — в чем же заключается мое безумие? Мне необходимо знать, — сказал Гемгольц. Но симфонический оркестр у него в мозгу тем временем исполнял увертюру к «1812 году» Чайковского, рокочущую громом пушек. Только на то его и хватило, чтоб не начать подпевать вслух.

— Когда вы маршировать меня тренировали, — горько говорил Берт, — и я пьяного из себя корчил, вы ж не заметили даже, что все это — полный бред. Да чего там, вас ведь со мной и не было!

Музыка, звучавшая в сознании руководителя школьного оркестра, достигла крещендо — и ненадолго стихла. Гельмгольц вопросил:

— Да откуда эта девчонка вообще что-то обо мне знает?

— А она частенько с вашими оркестрантами гуляет, — ответствовал Берт. — И всегда просит парней рассказывать ей про вас все самое смешное.


В тот же день, на закате, когда настало время отправляться домой, Гельмгольц нанес визит школьной медсестре, сказал, что ему совершенно необходимо кое-что с ней обсудить.

— Что, опять этот ваш Берт Хиггинс? — усмехнулась она.

— Боюсь, на сей раз — тема еще более личная, — вздохнул Гельмгольц. — Речь пойдет обо мне. Обо мне, понимаете? Обо мне.

Песня для Сельмы

© Перевод. О. Василенко, 2020

В школе Эла Шрёдера редко называли по имени, для всех он был просто Шрёдер. То есть не совсем просто Шрёдер: его фамилию выговаривали на немецкий лад, как будто он и есть тот знаменитый немец Шрёдер, который давно умер, хотя на самом деле Эл был стопроцентный американец, вскормленный на кукурузных хлопьях, и в свои шестнадцать очень даже жив.

Хельга Гросс, преподаватель немецкого, первой стала произносить его фамилию с немецким акцентом, и остальные учителя тут же поняли, что так и должно быть: это сразу выделяло Шрёдера среди остальных и напоминало, что он требует особого отношения. Для блага Шрёдера причина такого особого отношения тщательно скрывалась от всех учеников, включая и его самого. Он был первым в истории школы настоящим гением. Невероятный IQ Шрёдера, как и IQ всех остальных учеников, хранился в строжайшей тайне: результаты тестов лежали в кабинете директора, в запертом шкафу с личными делами.


По мнению Джорджа М. Гельмгольца, дородного декана кафедры музыки и дирижера школьного оркестра, Шрёдер вполне мог стать столь же знаменитым, как Джон Филип Суза, автор национального марша «Звездно-полосатый навсегда». Всего за три месяца Шрёдер научился так играть на кларнете, что стал первым кларнетистом, а к концу года уже освоил все инструменты в оркестре. С тех пор прошло два года, за которые Шрёдер успел написать почти сотню маршей.

Сегодня оркестр начинающих практиковался в чтении нот с листа, и в качестве упражнения Гельмгольц выбрал один из ранних маршей Шрёдера под названием «Приветствие Млечному Пути» в надежде, что энергичная мелодия захватит новичков и заставит их играть с энтузиазмом. Сам Шрёдер об этом своем произведении говорил, что от Земли до самой далекой звезды в Млечном Пути почти десять тысяч световых лет, а значит, привет ей нужно посылать очень громко и изо всех сил.

Начинающие музыканты воодушевленно блеяли, вопили, завывали и квакали, посылая привет далекой звезде, но, как это обычно и бывает, один за другим инструменты умолкали и наконец остался только барабанщик.

Бум-бум-бум! — грохотал барабан под ударами Большого Флойда Хайрса — самого большого, самого милого и самого глупого парня в школе. Пожалуй, Большой Флойд был еще и самым богатым, ведь со временем ему предстояло унаследовать папочкину сеть химчисток.

Бум-бум-бум! — колотил в барабан Большой Флойд.

Гельмгольц махнул палочкой, призывая барабанщика к молчанию.

— Спасибо, Флойд, — сказал он. — Твое усердие должно стать примером для всех остальных. А теперь мы начнем сначала — и пусть каждый из вас продолжает играть до конца, несмотря ни на что.

Только Гельмгольц поднял палочку, как в класс вошел школьный гений Шрёдер. Гельмгольц приветственно кивнул.

— Так, ребята, — сказал он оркестру начинающих, — а вот и сам композитор. Постарайтесь его не огорчить.

Оркестр вновь попытался послать привет звездам и вновь потерпел неудачу.

Бум-бум-бум! — грохотал барабан Большого Флойда — сам по себе, в ужасном одиночестве.

Гельмгольц извинился перед композитором, сидевшим в уголке на складном стуле.

— Извини, — сказал Гельмгольц. — Они всего второй раз его играют, сегодня впервые попробовали.

— Да ничего, я все понимаю, — ответил Шрёдер.

Он был неплохо сложен, но ростом не вышел, всего пять футов и три дюйма, и очень худощав. А лоб у него был выдающийся — высокий и уже изборожденный морщинами тяжелых дум. Элдред Крейн, декан кафедры английского языка, прозвал этот лоб «белыми скалами Дувра». Неизменная гениальность мысли придавала лбу Шрёдера тот самый вид, который лучше всего описал Хэл Бурбо, учитель химии. «Шрёдер, — однажды заметил Бурбо, — выглядит так, словно сосет очень кислый леденец. А когда леденец окончательно растает, Шрёдер всех прикончит». «Всех прикончит» было, конечно же, поэтическим преувеличением. Шрёдер никогда ни на кого и голос не повысил.

— Может, ты расскажешь ребятам, для чего ты написал этот марш, — предложил Гельмгольц.

— Не стану я ничего рассказывать, — ответил Шрёдер.

— Не станешь? — изумился Гельмгольц. Обычно Шрёдера не приходилось упрашивать, наоборот, он всегда с удовольствием говорил с музыкантами, веселил их и ободрял. — Не станешь рассказывать? — повторил Гельмгольц.

— Лучше им вообще этого не играть, — ответил Шрёдер.

— Ничего не понимаю, — растерялся Гельмгольц.

Шрёдер поднялся, и вид у него был очень усталый.

— Я не хочу, чтобы играли мою музыку, — сказал он. — Верните мне все ноты, если можно.

— Зачем тебе ноты? — спросил Гельмгольц.

— Я их сожгу, — заявил Шрёдер. — Это не музыка, а мусор, полная ерунда. — Он грустно улыбнулся. — Хватит с меня музыки, мистер Гельмгольц.

— Что значит «хватит»? — вскричал пораженный в самое сердце Гельмгольц. — Да ты шутишь!

Шрёдер пожал плечами.

— Не выйдет из меня музыканта. Теперь я понял. — Он слабо махнул рукой. — Я вас очень прошу больше не позорить меня, играя мои дурацкие, бездарные и наверняка смехотворные произведения.

Он попрощался и ушел.


После его ухода Гельмгольц, почти забыв про урок, ломал голову над невероятным и необъяснимым решением Шрёдера бросить музыку. После звонка Гельмгольц направился в столовую — время было обеденное. Погруженный в свои мысли, он не сразу заметил, что рядом шумно топает Большой Флойд Хайрс, тот самый непробиваемо тупой барабанщик. Большой Флойд оказался рядом отнюдь не случайно, а очень даже намеренно. Большой Флойд намеревался сообщить нечто очень важное, и от новизны задачи он весь пылал жаром, как паровоз. И так же пыхтел.

— Мистер Гельмгольц… — пропыхтел Большой Флойд.

— Да? — отозвался тот.

— Я… ну, я просто хотел вам сказать, что больше не буду лодырничать, — пропыхтел Большой Флойд.

— Вот и прекрасно, — ответил Гельмгольц. Он всегда поддерживал тех, кто старался изо всех сил, даже если, как в случае Флойда, проку от стараний никакого.

К изумлению Гельмгольца, Большой Флойд вручил ему собственноручно написанное произведение со словами:

— Посмотрите, если нетрудно, мистер Гельмгольц.

Записанная жирными черными нотами мелодия была очень короткой, но Флойду наверняка далась не легче, чем Пятая симфония Бетховену. У мелодии даже было название — «Песня для Сельмы». И слова тоже были:

Все цепи разорвал я.

Шутом быть перестал я.

Ведь от тебя узнал я,

Как стать тем, кем мечтал я.

Спасибо тебе, Сельма.

Я никогда не скажу тебе прощай.

Когда Гельмгольц оторвал взгляд от листка, поэт-композитор уже исчез.


За обедом в учительской столовой разгорелась оживленная дискуссия. Ее тема, в формулировке Хэла Бурбо с кафедры химии, звучала так: «Может ли хорошая новость о том, что Большой Флойд Хайрс решил стать музыкальным гением, уравновесить плохую новость о Шрёдере, который решил совсем уйти из музыки?»

Разумеется, дискуссия велась в шутку и лишь для того, чтобы подразнить Гельмгольца. В данном случае проблема не выходила за пределы оркестра, а оркестр все, кроме Гельмгольца, считали делом несерьезным, потому и веселились. Никто ведь еще не знал, что Шрёдер отчаялся добиться успеха и в остальных областях.

— С моей точки зрения, — говорил Бурбо, — если отстающий ученик решил серьезно заняться музыкой, а гений бросил музыку ради, например, химии, то нельзя сказать, что первый растет, а второй деградирует. В этом случае оба растут.

— Разумеется, — мягко ответил Гельмгольц, — и одаренный мальчик придумает еще один отравляющий газ, а туповатый — еще один популярный мотивчик.

В столовую вошел Эрнст Гропер, учитель физики. Обтекаемый, как торпеда, он отличался прямолинейностью, розовых очков не носил и не прощал неумения мыслить логически. Глядя, как он переставляет тарелки с подноса на стол, можно было подумать, что он с огромным удовольствием и совершенно добровольно подчиняется законам механики Ньютона — просто потому, что это такие замечательные законы.

— Вы уже слышали новость про Большого Флойда Хайрса? — спросил его Бурбо.

— Про этого ядреного физрика? — сказал в ответ Гропер.

— Про кого? — удивился Бурбо.

— Сегодня утром Большой Флойд заявил мне, что перестанет лениться и будет ядреным физриком, — пояснил Гропер. — Я думаю, он хотел сказать «ядерным физиком», хотя, возможно, имел в виду физрука.

Гропер взял лежавший на столе листок с «Песней для Сельмы», который Гельмгольц показывал остальным.

— А это что? — поинтересовался Гропер.

— Произведение Большого Флойда, — ответил Гельмгольц.

— Я вижу, он времени даром не теряет! — Гропер приподнял брови, разглядывая листок. — Сельма? Какая Сельма? Риттер, что ли? — спросил он, завязывая салфетку под подбородком.

— Именно о ней мы и подумали, — сказал Гельмгольц.

— Должно быть, и впрямь Сельма Риттер, — подтвердил Гропер. — Они с Большим Флойдом сидят за одним столом на лабораторных по физике. — Он закрыл глаза и потер переносицу. — Хорошенькая компания собралась за этим столом, — устало продолжил Гропер. — Шрёдер, Большой Флойд и Сельма Риттер.

— Так они втроем сидят? — задумчиво спросил Гельмгольц, пытаясь найти в происходящем какую-нибудь закономерность.

— Я подумал, что Шрёдер поможет подтянуть Большого Флойда и Сельму, — пояснил Гропер. — А ведь и впрямь подтянул! — с восхищением произнес он и вопросительно посмотрел на Гельмгольца. — Джордж, вы случайно не знаете, какой у Большого Флойда IQ?

— Да я понятия не имею, где вообще это можно узнать, — ответил Гельмгольц. — И не верю я во всякие IQ.

— В кабинете директора есть шкаф с секретными папками, — сказал Гропер. — Как-нибудь загляните в личное дело Шрёдера, такого вы еще точно не видели!

— А кто из них Сельма Риттер? — спросил Хэл Бурбо, разглядывая студенческую часть столовой сквозь стеклянную перегородку.

— Крохотная такая девчушка, — отозвался Гропер.

— Тихая, как мышь, и застенчивая, — добавил Элдред Крейн, декан кафедры английского языка. — Остальные ее не очень любят.

— Ну, Большой Флойд, похоже, жить без нее не может, — сказал Гропер. — Судя по всему, у них теперь любовь до гроба. Пожалуй, надо отсадить этих двоих от Шрёдера. Уж не знаю, как им это удается, но они явно вгоняют его в уныние.

— Что-то я не вижу там Сельму, — сказал Гельмгольц, всматриваясь в лица обедающих учеников. Шрёдера он увидел: одаренный мальчик сидел в одиночестве с видом унылой покорности судьбе. И Большой Флойд тоже сидел в одиночестве — грузный, молчаливый и с выражением непонятной надежды на лице. Он явно о чем-то усиленно думал: морщил лоб, хмурил брови и поднимал тяжелые мысленные гири.

— Сельмы нет в столовой, — повторил Гельмгольц.

— А, вспомнил! — сказал Элдред Крейн. — Сельма же обедает после всех, во время следующего урока.

— А что она делает во время обеда? — поинтересовался Гельмгольц.

— Отвечает на телефонные звонки в кабинете директора, — объяснил Крейн. — Пока сотрудники обедают.


Извинившись перед коллегами, Гельмгольц направился в кабинет директора, чтобы поговорить с Сельмой Риттер. «Кабинет» на самом деле состоял из прихожей, зала заседаний, двух кабинетов и архива. Сначала Гельмгольцу показалось, что в кабинете никого нет: на коммутаторе безнадежно мигали лампочки и гудели сигналы. Затем он услышал слабый шорох в архиве, тихонько подошел к дверям и заглянул внутрь.

Сельма Риттер, стоя на коленях у открытого ящика картотеки, что-то писала в записной книжке. Гельмгольц не ужаснулся и не пришел к скоропалительному выводу, что Сельма заглянула куда-то, куда ей заглядывать не следовало: он просто не верил во всякие секреты. С точки зрения Гельмгольца, в школе ничего секретного быть не могло.

А вот Сельма его точки зрения на секретность не разделяла. Она сунула нос в не предназначенные для постороннего взгляда личные дела, где, помимо всего прочего, указывался коэффициент интеллекта каждого. Когда Гельмгольц застукал ее на месте преступления, она в буквальном смысле слова потеряла равновесие и, не устояв на коленях, рухнула на пол.

Гельмгольц помог ей подняться и при этом нечаянно бросил взгляд на листок, из которого делала выписки Сельма: на карточке, без всякой видимой системы, были написаны какие-то числа. Эти числа ничего не говорили Гельмгольцу, потому что он никогда карточками не пользовался, хотя и знал, что на них указан не только IQ, но и индекс общительности, развитие моторных навыков, вес, лидерский потенциал, рост, наиболее подходящие профессии, а также уровень способностей в шести различных областях деятельности: в школе имелась детально разработанная программа тестирования учеников. Кстати, довольно знаменитая программа — к ней охотно обращались за материалом соискатели докторской степени, поскольку архивы школы содержали данные за двадцать пять лет тестирования.

Чтобы узнать, что означают числа на карточке, Гельмгольцу пришлось бы использовать карту-ключ, в которой были пробиты в нужных местах отверстия и которая хранилась в сейфе директора. Наложив карту-ключ на личную карточку, Гельмгольц увидел бы, что означает каждое число. Впрочем, карта-ключ вовсе не требовалась для того, чтобы узнать, чью личную карточку переписывала Сельма Риттер: имя ученика было напечатано большими буквами в самом верху. Джордж М. Гельмгольц вздрогнул, прочитав это имя: «Гельмгольц, Дж. М.».

— Это что? — пробормотал Гельмгольц, вытаскивая карточку из картотеки. — Почему здесь стоит мое имя? Какое отношение это имеет ко мне?

Сельма разрыдалась.

— Ой, мистер Гельмгольц! — плакала она. — Я ведь не хотела ничего дурного! Пожалуйста, не говорите директору. Я больше не буду! Только ничего не говорите!

— А что тут говорить-то? — в полном недоумении спросил Гельмгольц.

— Я смотрела ваш IQ, — сказала Сельма. — Честно в этом признаюсь. Вы меня поймали. И, наверное, за это меня могут выгнать из школы. Но, мистер Гельмгольц, я ведь не просто так, у меня есть очень серьезная причина.

— Сельма, я понятия не имею, какой у меня IQ. В любом случае можешь смотреть на него сколько угодно, — ответил Гельмгольц.

Рыдания Сельмы немного стихли.

— Значит, рассказывать про меня директору вы не станете? — спросила она.

— А что ты такого страшного натворила? — удивился Гельмгольц. — Если кому-то интересен мой IQ, так я его на дверях своего кабинета напишу, чтобы все видели.

Сельма посмотрела на него выпученными глазами.

— Так вы не знаете свой IQ?

— Нет, — скромно ответил Гельмгольц. — Думаю, он ниже среднего.

Сельма показала на какое-то число на карточке.

— Вот, — сказала она. — Это ваш IQ, мистер Гельмгольц. — Она сделала шаг назад, словно ожидая, что Гельмгольц от удивления грохнется в обморок. — Вот это он и есть.

Гельмгольц вгляделся в число. Он наклонил голову, и под первым подбородком образовались многочисленные волны последующих. Сельма указала на число 183.

— Я ничего не знаю про IQ, — признался Гельмгольц. — Это много или мало?

Он попытался припомнить, когда его интеллектуальные способности тестировали в последний раз. Кажется, когда он сам учился в этой же школе.

— Мистер Гельмгольц, это очень, очень много! — заявила Сельма. — Неужели вы даже не подозреваете о своей гениальности?

* * *

— А что это вообще за карточка? — спросил Гельмгольц.

— Это ваша ученическая карточка, — ответила Сельма.

Гельмгольц хмуро смотрел на карточку, с нежностью вспоминая серьезного, толстенького коротышку, которым был когда-то: обидно, что того мальчика свели к каким-то цифрам.

— Сельма, даю тебе честное слово, что я не гений и никогда им не был. С чего ты вообще решила заглянуть в мою карточку?

— Вы ведь учитель Большого Флойда, — ответила Сельма. Произнеся имя Большого Флойда, она словно подросла на дюйм и вся засветилась, будто он ей лично принадлежал. — Я знаю, что вы тоже учились в нашей школе, поэтому и решила посмотреть. Хотела узнать, достаточно ли вы умны, чтобы понять, насколько одарен Большой Флойд.

Гельмгольц вопросительно посмотрел на нее, склонив голову набок.

— И насколько же Большой Флойд, по твоему мнению, одарен?

— Почему бы вам самому не посмотреть? — заявила Сельма. К ней вернулась потерянная было уверенность в себе. — Похоже, никому, кроме меня, это и в голову не пришло.

— Так ты и его карточку видела? — спросил Гельмгольц.

— Мне надоело слушать, как все называют Большого Флойда тупицей и восхваляют ум этого дурачка Элвина Шрёдера, — ответила Сельма. — Вот я и решила сама все проверить.

— Ну и как результаты проверки?

— Оказалось, что Элвин Шрёдер только делает вид, будто он такой весь из себя умный. А на самом деле тупица тупицей. И еще оказалось, что Большой Флойд вовсе не дурак. Он просто лентяй. А на самом деле он такой же гений, как и вы.

— Гм, — задумался Гельмгольц. — Ты им обоим так и сказала?

Сельма немного растерялась. Впрочем, она уже настолько глубоко увязла, что новое преступление вряд ли могло ужесточить приговор.

— Да… я им все рассказала, — кивнула она. — Для их же блага.


В тот день, с трех до четырех пополудни, Гельмгольц проводил занятия школьного хора. На этот раз голоса шестидесяти хористов были усилены роялем, духовым оркестром из трех труб, двух тромбонов и одной тубы, а также мелодичным звоном металлофона. Музыканты, рекрутированные на помощь хору, были срочно набраны после обеда: сидя в своем крохотном кабинете, Гельмгольц строил планы и отправлял гонцов, словно генерал на поле боя.

Когда настенные часы показали без одной минуты четыре, Гельмгольц движением пальцев зажал последний великолепный аккорд, исполняемый хором под музыкальное сопровождение. И когда Гельмгольц оборвал этот аккорд, все застыли в изумлении.

Они нашли то, что нужно.

Ничего прекраснее мир еще не слышал.

Последним замер ясный звон металлофона. Высокая нота растворилась в бесконечности, словно обещая, что будет вечно слышна любому, кто захочет как следует вслушаться.

— Да… это именно то, что нужно… — зачарованно прошептал Гельмгольц. — Дамы и господа, у меня нет слов, чтобы выразить вам мою искреннюю благодарность.

Прозвенел звонок: четыре часа дня.

Ровно в четыре часа, как и велел Гельмгольц, Шрёдер, Сельма и Большой Флойд вошли в музыкальный зал. Гельмгольц отвел всех троих в свой кабинет и закрыл дверь.

— Я думаю, вы знаете, зачем я попросил вас прийти, — сказал Гельмгольц.

— Я не знаю, — возразил Шрёдер.

— Это по поводу IQ, — пояснил Гельмгольц и рассказал о том, как застал Сельму в архиве.

Шрёдер равнодушно пожал плечами.

— Если кто-то из вас расскажет об этом хоть кому-нибудь, то Сельме здорово попадет, да и мне тоже, — сказал Гельмгольц. — Я ведь промолчал о том, что она натворила, и поэтому стал ее соучастником.

Сельма побледнела.

— Сельма, почему ты решила, что именно это число на карточке и есть IQ? — спросил Гельмгольц.

— Ну, я… я прочитала про IQ в библиотеке, — ответила Сельма. — Потом нашла свою карточку и посмотрела, какое число скорее всего означает мой IQ.

— Занятно, — сказал Гельмгольц. — Сразу видно, какая ты скромная девочка. Сельма, то число, которое ты приняла за коэффициент интеллекта, на самом деле означает твой вес. И когда ты посмотрела карточки всех остальных, то узнала лишь, кто из нас тяжелее, а кто легче по весу. В моем случае ты выяснила, что когда-то я был очень толстым мальчиком. Большой Флойд и я вовсе не гении, а Шрёдер совсем не идиот.

Сельма ойкнула.

Вздох Большого Флойда прозвучал как свисток паровоза.

— Говорил же я тебе, что я тупица и никакой не гений, — уныло сказал он Сельме и показал на Шрёдера. — Это он гений. У него есть способности, есть мозги, чтобы добраться до звезд или куда там еще! Говорил же я тебе!

Большой Флойд зажал виски ладонями, будто пытаясь заставить мозг работать лучше.

— Эх! — тяжело вздохнул он. — Вот я дурак был, когда хотя бы на секунду поверил, будто у меня в голове что-то есть!

— Есть только один тест, который имеет значение, — сказал Гельмгольц. — Это тест жизни. Вот он-то и показывает, чего человек стоит. Это верно и для Шрёдера, и для Сельмы, и для тебя, Большой Флойд, и для меня — это верно для всех.

— Всегда видно заранее, из кого получится что-то путное, а из кого нет, — заявил Большой Флойд.

— Так уж и всегда? — усомнился Гельмгольц. — Я вот не могу предсказать это заранее. Жизнь не перестает преподносить мне сюрпризы.

— Просто представьте себе, какие сюрпризы в жизни ждут меня, а какие — его, — ответил Большой Флойд, кивая на Шрёдера.

— А представьте себе, какие сюрпризы ждут всех нас! — воскликнул Гельмгольц. — У меня просто дух захватывает!

Он открыл дверь кабинета, показывая, что разговор окончен.

Сельма, Большой Флойд и Шрёдер уныло вышли в музыкальный зал. Разговор с Гельмгольцем на подвиги не вдохновлял, напротив, как и большинство воспитательных бесед в школе, оставил пренеприятный осадок.

Когда Сельма, Большой Флойд и Шрёдер проходили мимо хористов и музыкантов, те встали. По сигналу Гельмгольца звонко запели духовые инструменты. Фанфары пригвоздили троицу к месту, заставив замереть в изумлении.

Трубы, тромбоны и туба продолжали выводить замысловатую мелодию. К ним присоединились рояль и металлофон: они бренчали, грохотали и триумфально звенели, словно церковные колокола, возвещающие великую победу.

Когда колокола и фанфары неохотно затихли, вступили шестьдесят хористов. Сначала они тихонько загудели, потом мелодия без слов стала возноситься все выше, пока не достигла предела, где и попыталась остаться, но духовые, рояль и металлофон заставляли голоса взлетать все выше и, преодолевая любые препятствия, стремиться к звездам.

Голоса взбирались все выше и выше, на невероятную высоту. Бессловесная мелодия взлетала вверх, словно обязуясь на самой вершине превратиться наконец в слова. В ней также слышалось обещание, что когда слова прозвучат, в них будет явлена великая мудрость.

Голоса достигли предела.

Они упорно пытались подняться еще выше, но их попытки были безуспешны.

И тогда, чудо из музыкальных чудес, вступило сопрано: оно не просто поднялось чуть выше остальных, оно взлетело высоко-высоко над ними и на этой недосягаемой высоте нашло слова.

«Все цепи разорвал я», — звенело сопрано чистым лучом света.

Рояль и металлофон изобразили звук разбиваемых цепей.

Хор в унисон простонал, удивляясь разбитым цепям.

«Шутом быть перестал я», — прогремел бас.

Трубы насмешливо прыснули, затем все духовые инструменты сыграли припев из «Шотландской застольной».

«Ведь от тебя узнал я, — пропел баритон, — Как стать тем, кем мечтал я».

Сопрано исполнило музыкальную фразу из «Однажды я найду тебя», следом хор исполнил фразу из «Этих глупостей», потом рояль сыграл «Из воспоминаний».

«Спасибо тебе, Сельма», — дружно пропели басы.

— Сельма? — повторила настоящая Сельма.

— Да, Сельма, — сказал ей Гельмгольц. — Эту песню Большой Флойд, наш хорошо известный гений, написал для тебя.

— Для меня? — изумилась Сельма.

— Тс! — сказал Гельмгольц.

«Я никогда…» — запело сопрано.

«Никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда», — запричитал хор.

«Не скажу…» — прогремели басы.

«Тебе…» — звонко вставило сопрано.

И тут все вместе, включая Гельмгольца, затянули финальную фразу, от которой волосы встали дыбом:

«Прощааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааай!»

Щелкнув пальцами, Гельмгольц оборвал пение.

По щекам Большого Флойда катились слезы.

— Не может быть, не может быть, — бормотал он. — Чья это аранжировка?

— Одного гения, — ответил Гельмгольц.

— Шрёдера? — спросил Большой Флойд.

— Нет, — запротестовал Шрёдер, — я…

— Сельма, тебе понравилось? — спросил Гельмгольц.

Сельма Риттер не ответила. Она лежала в обмороке.

Загрузка...