Письма

1903–1920[31]

1. Ф. О. и Э. В. Мандельштамам

С пути из Новгорода в Старую Руссу — в С.-Петербург, 5 мая 1903 г.

Дорогие мама и папа!

Извините, что предыдущее мое письмо было так коротко; я его написал у почтового ящика. Теперь, переправляясь из Новгорода в Старую Руссу через озеро Ильмень, я пишу вам подробнее. В вагоне ночью почти никто не спал. В три часа, когда уже совсем рассвело, мы из вагона вышли на пристань и в 3½ выехали по Волхову в Новгород. На пароходе мы пили чай. В Новгород пароход пришел в 9 ч. утра. До 12 ч. мы ходили по городу, осматривая его достопримечательности, а затем прекрасно пообедали в лучшей гостинице. Теперь мы едем в Старую Руссу, где и переночуем.

Любящий вас ваш сын Ося

Цалую бабушку и Женю.

2. Ф. О. и Э. В. Мандельштамам

Из Вильны в С.-Петербург, 16 октября 1907 г.

Дорогие мама и папа!

В дороге я чувствую себя отлично. Читаю, хожу в гости к Ю. М. — станет скучно, смотрю в окна. Соседи мои финны. Благодаря своей сдержанности они меня нисколько не стесняют. Погода разгулялась, и голова моя — тоже почти свободна от мыслей.

Напишу и завтра.

Мир Вам и покой. Ваш Ю. Розенталь.[32]

Ваш Ося

3. Е. Э. Мандельштаму

Из Парижа в С.-Петербург, 17 (30) ноября 1907 г.

Дорогой мой Женичка!

Обо мне можешь всё узнать от мамы, а о себе напиши мне еще раз, сам. Чем больше привыкаешь, тем больше скучаешь.

Я никуда не хожу — разве только музыку послушать, — всё читаю, да пишу, да мечтаю — чего никому не желаю.

Поцелуй от меня всех, кого любишь. И скажи, что я в общем доволен.

Твой Ося

4. Ф. О. Мандельштам

Из Парижа в С.-Петербург, 23 января (5 февраля) 1908 г.

5/I.1908

Дорогая мамочка!

Посылаю тебе свою физиогномию, которая совершенно случайно запечатлелась на этом снимке. Можно сказать, что я обернулся нарочно для того, чтобы послать вам свой привет!..

Ося

5. Ф. О. Мандельштам

Из Парижа в С.-Петербург, 7 (20) апреля 1908 г.

Дорогая мамочка!

Получил, получил твое письмо. Что же это станется из нашей переписки, если неделями будем мы молчать... Этак всякое живое содержание из нее исчезнет, и поневоле останутся одни общие места.

Была ты, значит, у В. В. Это хорошо... Жалею, что не послал для него письма...

Любопытно мне, что он скажет. Надеюсь об этом скоро узнать.

Сейчас у меня настоящая весна, в самом полном значении этого слова...

Период ожиданий и стихотворной горячки... Время провожу так:

Утром гуляю в Люксембурге. После завтрака устраиваю у себя вечер — т. е. завешиваю окно и топлю камин и в этой обстановке провожу два-три часа...

Потом прилив энергии, прогулка, иногда кафе для писания писем, а там и обед... После обеда у нас бывает общий разговор, который иногда затягивается до позднего вечера.

Это милая комедия.

К последнему времени у нас составилось маленькое интернациональное общество из лиц, страстно жаждущих обучиться языку...

И происходит невообразимая вакханалия слов, жестов и интонаций под председательством несчастной хозяйки...

Вчера, например, я до самого вечера говорил с некиим молодым венгерским писателем о превыспренних материях, состязаясь с ним в искажении языка. Этот талантливый поэт настойчиво употребляет странное выражение: «мустар» для обозначения горчицы (...мелко, но характерно).

Не слишком ли преждевременно будет теперь думать об университетских хлопотах?

Ведь их и невозможно начать раньше осени?

А если меня не примут — то я поступлю в один из немецких университетов... и согласую занятия литературой с занятиями философией.

Маленькая аномалия: «тоску по родине» я испытываю не о России, а о Финляндии.

Вот еще стихи о Финляндии, а пока, мамочка, прощай.

Твой Ося.

О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала,

Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый.

В водном плеске душа колыбельную негу слыхала,

И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры.

Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала:

Песнь железа и камня о скорбном порыве Титана.

И песчаная отмель — добыча вечернего вала,

Как невеста, белела на пурпуре водного стана.

Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы

И на дно опускались, и тихое дно зажигали;

Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый,

Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали;

Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый;

И не знаю, как долго, не знаю, кому я молился...

Неоглядная Сайма струилась потоками лавы.

Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.

Paris, 20/IV 1908

Осип Мандельштам

6. Вл. В. Гиппиусу

Из Парижа в С.-Петербург, 14 (27) апреля 1908 г.

Paris, 27/IV 1908

Уважаемый Владимир Васильевич!

Если вы помните, я обещал написать вам «когда устроюсь». Но я не устроился, т. е. не имел сознания, что делаю «нужное», до самого последнего времени, и поэтому я не нарушил своего обещания.

Поговорить с вами у меня всегда была потребность, хотя ни разу мне не удалось сказать вам то, что я считаю важным.

История наших отношений или, может быть, моих отношений к вам кажется мне вообще довольно замечательной.

С давнего времени я чувствовал к вам особенное притяжение и в то же время чувствовал какое-то особенное расстояние, отделявшее меня от вас.

Всякое сближение было невозможным, но некоторые злобные выходки доставляли особенное удовольствие, чувство торжества: «а все-таки...»

И вы простите мне мою смелость, если я скажу, что вы были для меня тем, что некоторые называют: «друго-врагом»... Осознать это чувство стоило мне большого труда и времени...

Но я всегда видел в вас представителя какого-то дорогого и вместе враждебного начала, причем двойственность этого начала составляла даже его прелесть.

Теперь для меня ясно, что это начало не что иное, как религиозная культура, не знаю, христианская ли, но во всяком случае религиозная.

Воспитанный в безрелигиозной среде (семья и школа), я издавна стремился к религии безнадежно и платонически — но всё более и более сознательно.

Первые мои религиозные переживания относятся к периоду моего детского увлечения марксистской догмой и неотделимы от этого увлечения.

Но связь религии с общественностью для меня порвалась уже в детстве.

Я прошел 15<-ти> лет через очистительный огонь Ибсена — и хотя не удержался на «религии воли», но стал окончательно на почву религиозного индивидуализма и антиобщественности.

Толстой и Гауптман — два величайших апостола любви к людям — воспринимались горячо, но отвлеченно, так же как и «философия нормы».

Мое религиозное сознание никогда не поднималось выше Кнута Гамсуна, и поклонение «Пану», т. е. несознанному Богу, и поныне является моей «религией».

(О, успокойтесь, это не «мэонизм», и вообще с Минским я не имею ничего общего.)

В Париже я прочел Розанова и очень полюбил его, но не то конкретное культурное содержание, — к которому он привязан своей чистой, библейской привязанностью.

Я не имею никаких определенных чувств к обществу, Богу и человеку, — но тем сильнее люблю жизнь, веру и любовь. Отсюда вам будет понятно мое увлечение музыкой жизни, которую я нашел у некоторых французских поэтов, и Брюсовым из русских. В последнем меня пленила гениальная смелость отрицания, чистого отрицания.

Живу я здесь очень одиноко и не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки.

Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне.

Затем немного прозы и стихов.

Лето я собираюсь провести в Италии, а вернувшись, поступить в университет и систематически изучать литературу и философию.

Вы меня простите: но мне положительно не о чем писать, кроме как о себе. Иначе письмо обратилось бы в «корреспонденцию из Парижа».

Если вы мне ответите, то, может быть, расскажете мне кое-что, что могло бы меня заинтересовать?

Ваш ученик Осип Мандельштам

Мой адр<ес>: Rue Sorbonne, 12

7. А. Э. Мандельштаму

С пути из Берна в Геную — в Райволу, 24 июля (6 августа) 1908 г.

Шуринька!

Я еду в Италию! Это вышло само собой. У меня 20 фр<анков> с собою, — но это ничего, один день в Генуе, несколько часов у моря и обратно в Берн. Мне даже нравится эта стремительность. Поезд вьется по узкой долине Роны. Отвесные стены — скалы и лес завешены облаками.

«Они» ничего не знают — пока, конечно.

Addio!

Ося

8. Э. В. Мандельштаму

Из Сент-Мориц (Швейцария) в Хомбург-фон дер Хёэ (Германия), 24 июля (6 августа) 1908 г.


Дорогой папочка!

Видишь — я совсем близко. В Берне я буду, может, послезавтра. Там есть русское консульство — тот же Берлин. Спешить и волноваться нечего. В Интерлакене отель меня бессовестно ограбил.

Целую крепко всех. Белье не приняли.

Твой Ося

9. В. И. Иванову

Из Павловска в С.-Петербург, 20 июня 1909 г.

Очень уважаемый и дорогой Вячеслав Иванович!

Где бы Вас ни застало мое письмо, попрошу Вас об одном: сообщите мне свой адрес, а также будете ли в Швейцарии и когда? Пока что я с семьей до отъезда за границу живу безвыездно в Царском. Ваши семена глубоко запали в мою душу, и я пугаюсь, глядя на громадные ростки.

Радую себя надеждой встретить Вас где-нибудь летом.

Почти испорченный Вами, но... исправленный

Осип Мандельштам

Петербург, Коломенская 5

10. А. Э. Мандельштаму

Из Берлина в Мустамяки, около 26 июля (8 августа) 1909 г.

Дорогой Шурочка!

Сижу тут и дожидаюсь поезда. Вспомнил о тебе и решил послать тебе это вещественное доказательство своих губительных наклонностей. Одновременно пишу маме.

Твой Ося

11. В. И. Иванову

Из Монтрё в С.-Петербург, 13 (26) августа 1909 г.

Дорогой Вячеслав Иванович!

Вы позволите мне сначала — несколько размышлений о вашей книге. Мне кажется, ее нельзя оспаривать — она пленительна — и предназначена для покорения сердец.

Разве, вступая под своды Notre Dame, человек размышляет о правде католицизма и не становится католиком просто в силу своего нахождения под этими сводами?

Ваша книга прекрасна красотой великих архитектурных созданий и астрономических систем. Каждый истинный поэт, если бы он мог писать книги на основании точных и непреложных законов своего творчества, — писал бы так, как вы.

Вы — самый непонятный, самый темный, в обыденном словоупотреблении, поэт нашего времени — именно оттого, что как никто верны своей стихии, — сознательно поручив себя ей. Только мне показалось, что книга слишком — как бы сказать — круглая, без углов.

Ни с какой стороны к ней не подступиться, чтобы разбить ее или разбиться о нее.

Даже трагедия в ней не угол — потому что вы соглашаетесь на нее.

Даже экстаз не опасен — потому что вы предвидите его исход. И только дыхание Космоса обвевает вашу книгу, сообщая ей прелесть, общую с «Заратустрой», — вознаграждая за астрономическую круглость вашей системы, которую вы сами потрясаете в лучших местах книги, даже потрясаете непрерывно. У вашей книги еще то общее с «Заратустрой» — что каждое слово в ней с пламенной ненавистью исполняет свое назначение и искренно ненавидит свое место и своих соседей.

Вы мне извините это излияние...

Две недели я жил в Beatenberg’е, но потом решил провести несколько недель в санатории и переехал в Montreux.

Теперь я наблюдаю странный контраст: священная тишина санатории, прерываемая обеденным гонгом, — и вечерняя рулетка в казино: faites vos jeux, messieurs! — remarquez, messieurs! rien ne va plus! — восклицания croupiers[33] — полные символического ужаса.

У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hotel’а[34] и англичанок, играющих Моцарта, с двумя-тремя официальными слушателями в полутемном салоне.

Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально.

Может быть, в этом виновно слабое здоровье? Но я никогда не спрашиваю себя, хорошо ли это.

Еще мне хочется вам сказать вот что.

У вас в книге есть одно место, откуда открываются две великих перспективы, как из постулата о параллельных две геометрии — Эвклида и Лобачевского. Это — образ удивительной проникновенности, — где несогласный на хоровод покидает круг, закрыв лицо руками.

Собрались ли уже в Петербурге наши друзья? Что делает «Аполлон»? «Остров»?

Как бы мне хотелось видеть кого-нибудь из знакомых или даже незнакомых наших поэтов. Знаете что, В. И. Напишите мне (я знаю, что вы мне ответите, — а вдруг нет?), когда кто-нибудь поедет за границу. Может, как-нибудь — я увижу кого-нибудь, а чтобы увидеть вас — я готов проехать весьма большое расстояние, если это понадобится. Еще одна просьба. Если у вас есть лишний, совершенно лишний экземпляр «Кормчих Звезд» — не может ли он каким-нибудь способом попасть в мои бережные руки?..

Напишите мне также, В. И., какие теперь в Германии есть лирики. Кроме Dhemel’я не знаю ни одного. Немцы тоже не знают — а лирики все-таки должны быть.

Крепко вас цалую, В. И., и благодарю сам не знаю за что — лучше которой не может быть благодарности.

Осип Мандельштам

P. S. Посылаю стихи. Делайте с ними что хотите — что я хочу — что можно.

12. И. Ф. Анненскому

Из Монтрё в Царское Село, 17 (30) августа 1909 г.

Глубокоуважаемый г. Анненский!

Сообщаю Вам свой адрес на случай, если он будет нужен редакции «Аполлона»: Montreux — Territet, Sanatorium l’Albri[35].

С глубоким почтением

Осип Мандельштам

13. М. А. Волошину

Из Гейдельберга в С.-Петербург, вторая половина сентября 1909 г. ст. ст.

Глубокоуважаемый Макс Александрович!

Оторванный от стихии русского языка — более чем когда-либо, — я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом. Так помог мне Мережковский, который на этих днях, проездом в Гейдельберг<е>, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов, помог мне милый Вячеслав Иванович, который при искреннем ко мне доброжелательстве не ответил мне на письмо, о котором просил однажды.

С Вами я только встретился.

Но почему-то я надеюсь, что Ваше участие в моей трудной работе будет немного иным. Если Вы пожелаете обрадовать меня своим отзывом и советом — мой адрес:

Heidelberg, Anlage 30. Stud. phil. Mandelstam.

14. М. А. Волошину

Из Гейдельберга в С.-Петербург, конец сентября — начало октября 1909 г.

Глубокоуважаемый Макс Александрович! Простите мне мою мелочность — пятая строка стихотворения:

В безветрии моих садов

читается:

В юдоли дольней бытия

вместо ужасной «безвыходности», которая торчит, как оглобля.

С глубоким почтением

Осип Мандельштам

15. В. И. Иванову

Из Гейдельберга в С.-Петербург, 13 (26) октября 1909 г.

Дорогой Вячеслав Иванович!

Если вам хочется мне написать и вы не отвечаете мне по какой-нибудь внешней причине, то все-таки напишите мне.

Я хочу многое вам сказать, но не могу, не умею до этого.

Любящий вас

Осип Мандельштам

Heidelberg, Anlage 30

16. В. И. Иванову

Из Гейдельберга в С.-Петербург, 22 октября (4 ноября) 1909 г.

По-прежнему дорогой Вячеслав Иванович!

Не могу не сообщить вам свои лирические искания и достижения.

Насколько первыми я обязан вам — настолько вторые принадлежат вам по праву, о котором вы, быть может, и не думаете.

Ваш Осип Мандельштам

17. В. И. Иванову

С пути в Гейдельберг (из Гейдельберга?) — в С.-Петербург, 11 или 12 (24 или 25) ноября 1909 г.

Дорогой Вячеслав Иванович! Вот — еще стихи.

Неизменно вас любящий

Осип Мандельштам

18. В. И. Иванову

Из Гейдельберга в С.-Петербург, 13 (26) декабря 1909 г.

Дорогой Вячеслав Иванович!

Может быть, Вы прочтете эти стихи?

С глубоким уважением

Осип Мандельштам

P. S. Извините за всё дурное, что Вы от меня получили.

19. В. И. Иванову

Из Гейдельберга в С.-Петербург, 17 (30) декабря 1909 г.

Дорогой Вячеслав Иванович!

Это стихотворение — хотело бы быть «romance sans paroles» (Dans l’interminable ennui...). «Paroles» — т. е. интимно-лирическое, личное — я пытался сдержать, обуздать уздой ритма.

Меня занимает, достаточно ли крепко взнуздано это стихотворение?

Невольно вспоминаю Ваше замечание об антилирической природе ямба. Может быть, антиинтимная природа? Ямб — это узда «настроения».

С глубоким уважением

О. Мандельштам

На темном небе, как узор,

Деревья траурные вышиты.

Зачем же выше, и всё выше ты

Возводишь изумленный взор?

Вверху — такая темнота —

Ты скажешь — время опрокинула,

И, словно ночь, на день нахлынула

Холмов холодная черта.

Высоких, неживых дерев

Темнеющее рвется кружево:

О месяц, только ты не суживай

Серпа, внезапно почернев![36]

20. С. К. Маковскому

Из Гельсингфорса в С.-Петербург, 27 июня (10 июля) 1910 г.

Глубокоуважаемый Сергей Константинович!

Будьте добры сообщить мне, находите ли возможным напечатать (в сентябре?) вместе с другими эти два стихотворения. Мой адрес: Helsingfors, Talbacka[37].

Ваш О. Мандельштам

21. В. И. Иванову

Из Хювинки в С.-Петербург, 2 (15) марта 1911 г.

Дорогой Вячеслав Иванович!

Я уехал на несколько недель в Финляндию по причине болезненного состояния. Примите глубокий поклон и будьте очень строги, если станете меня читать в «Академии».

С искренним уважением

Осип Мандельштам

22. В. И. Иванову

Из Конккалы в С.-Петербург, 21 августа (3 сентября) 1911 г.

21/VIII 1911

Дорогой Вячеслав Иванович!

Спешу сообщить Вам радостную новость, что могут быть открыты новые стихи Тютчева.

Именно: сенатор А. Ф. Кони рассказал мне, что в его архиве имеется ряд писем Тютчева к Плетневой, весьма интимного содержания.

Письма получены Кони непосредственно от самой Плетневой. В них попадаются отдельные стихотворные строки (частью из известных стихотворений) и целые стихотворения, поясняющие текст.

Есть, между прочим, стихотворение такого содержания: поэт хотел бы идти в зной по тернистой дороге, чтоб изнеможением заглушить в себе страдание любви. Однажды Кони докладывал об этих сокровищах академии, но встретил глубокое равнодушие. Через несколько дней драгоценные бумаги будут в моем распоряжении, и будет известно, какой праздник нас ожидает.

В ожидании скорой встречи с глубоким уважением

Иосиф Мандельштам

23. Г. В. Иванову

С.-Петербург, осень 1913 г.

Юрочка!

Я в «Записках». Напиши мне, что тебе удалось сделать.

Я позвоню к тебе оттуда 547-02.

24. П. Е. Щеголеву

С.-Петербург, осень 1913 г.

Многоуважаемый Павел Елисеевич!

Я слышал о Вашем желании иметь для «Современника» произведения акмеистов. Будьте добры ознакомиться с содержанием моего стихотворения, и хотел бы сегодня же узнать Ваше решение.

Готовый к услугам

Мандельштам

25. М. В. Аверьянову

С.-Петербург, 29 мая 1914 г.

Многоуважаемый Михаил Васильевич!

Вы мне обещали прибавить к 50 еще 25 р. с тем, чтобы считать наш расчет окончательным. Быть может, Вы сделаете это сегодня? Я уезжаю в деревню, и 15 р. для меня сейчас очень важны. Надеюсь, Вы не откажете.

Ваш О. Мандельштам

26. С. П. Каблукову

Из Котаниеми в Сестрорецк, 11 (24) июля 1914 г.

Дорогой Сергей Платонович!

По небрежности домашних только на днях получил Ваше письмо. Адрес мой: Котаниеми, близ Выборга — и всё. Неподалеку живет здесь Р<имский>-Корсаков. На этих днях собираюсь в Петербург. До свиданья в Сестрорецке!

Ваш О. Мандельштам

27. Ф. К. Сологубу

Петроград, 27 апреля 1915 г.

Многоуважаемый Федор Кузьмич!

С крайним изумлением прочел я Ваше письмо. В нем Вы говорите о своем намереньи держаться подальше от футуристов, акмеистов и к ним примыкающих. Не смея судить о Ваших отношениях к футуристам и «примыкающим», как акмеист я считаю долгом напомнить Вам следующее: инициатива Вашего отчуждения от акмеистов всецело принадлежала последним. К участию в Цехе поэтов (независимо от Вашего желания) привлечены Вы не были, равно как и к сотрудничеству в журнале «Гиперборей» и к изданию ваших книг в издательствах: «Цех поэтов», «Гиперборей» и «Акмэ». То же относится и к публичным выступлениям акмеистов как таковых.

Что же касается до моего к Вам предложения участвовать в вечере, устроенном Тенишевским Училищем в пользу одного из лазаретов, то в данном случае я действовал как бывший ученик этого училища, а не как представитель определенной литературной группы.

Действительно, некоторые из акмеистов, и я в том числе, в ответ на приглашения Ваши и А. Н. Чеботаревской посещали Ваш дом.

Но после Вашего письма я имею все основания заключить, что это было с их стороны ошибкой.

Искренне Вас уважающий

Осип Мандельштам

28. С. К. Маковскому

Петроград, 8 мая 1915 г.

8 мая 1915

Многоуважаемый Сергей Константинович!

В ноябре прошлого года мною была предложена «Аполлону» статья о Чаадаеве, принятая к напечатанию. В течение полугода эта статья не была напечатана. Мне неизвестно, каковы были причины, ежемесячно мешавшие включению этой статьи в очередной номер; однако, не желая ждать, пока прекратится действие этих причин, я считаю мою статью свободной и прошу мне возвратить ее в виде оттиска, т. к. в настоящее время я не помню, где находится рукопись этой статьи.

С истинным уважением

Осип Мандельштам

Б<ольшая> Монетная, д. 15, кв. 38

29. Ф. О. Мандельштам

Из Коктебеля в Петроград, 20 июля 1915 г.

20 июля 1915

Дорогая мама!

Вчера получил телеграмму о приезде Шуры, которая скрестилась с моей. Жду Шуру завтра. Очень одобряю его приезд. Август и сентябрь здесь отличные.

Жить он будет на даче Волошиной. Целую папу, Женю, бабушку.

Твой Ося

30. В. И. Иванову

Москва, февраль — март 1916 г.

Константин Юлианович Ляндау и Иосиф Эмильевич Мандельштам желали бы видеть Вячеслава Ивановича по делу, имеющему занять очень короткое время.

31. Ф. О. Мандельштам

Из Коктебеля в Петроград, 20 июля 1916 г.

20 июля 1916

Дорогая мамочка!

У нас всё установилось благоприятно. Шура оправился и вошел в колею мирной жизни. Больше не скучает и смотрит совсем иначе. Третьего дня нас возили в Феодосию с большой помпой: автомобили, ужин с губернатором; я читал, сияя теннис-белизной, на сцене летнего театра, вернулись утром, отдохнули за вчерашний день. Обязательно осенью сдаю свои экзамены; узнай, пожалуйста, сроки и пришли древнюю философию Виндельбанда или Введенского. Получили вторую комнату. Милая мама, напиши мне, как ты смотришь на мое возвращение — могу ли быть нужным в П<етрограде>. Поздравляю с политехником! Молодец, Женя! Целую папочку!

Ося

32. С. Г. Вербловской

Петроград, осень 1916 г.

Дорогая бабушка!

Прими мои горячие поздравления по случаю рождения твоего.

Желаю тебе быть бодрой, веселой, танцовать мазурку, играть на рояли и поменьше думать о кислых вещах.

У нас всё вошло в норму, между прочим и мои занятия в университете. Цалую тебя и Юлия Матвеевича.

Твой внук Ося

Милая бабушка!

Сердечно поздравляю тебя с днем рождения и желаю всего хорошего. Надеюсь, что ты здорова и чувствуешь себя хорошо. Поменьше думай и беспокойся о нас. У меня очень много занятий, кроме того, я занят нашим Тенишевским лазаретом и другими делами, связанными с войной. Напомни, пожалуйста, Сем<ену> Григ<орьевичу>, что он когда-то хотел взять к себе 1–2 выздоравливающих раненых. Если он не раздумал, то сообщи мне, и я их могу достать. Очень хотел бы тебя увидеть. Может быть, как-нибудь выберусь на день. Передай, пожалуйста, мой привет Сем<ену> Григ<орьевичу> и Елиз<авете> Феодоровне.

Крепко целую тебя.

Твой Женя

P. S. Я живу у дяди Генриха и столуюсь дома. Он, бедный, очень волнуется из-за тети и Миши, которые не могут вернуться. Дела его очень плохи, так что он сдает несколько комнат.

Женя[38]

Дорогая бабушка!

Присоединяюсь к Осе и Жене и шлю вместе с ними сердечное поздравление по случаю твоего дня рождения.

Прочел Осино пожелание и всецело присоединяюсь к нему. Очень хотел бы тебя увидеть. Наверно, скоро заеду тебя проведать. Целую.

Любящий тебя Шура

Привет С<емену> Г<ригорьевичу> и Л<изавете> Ф<еодоровне>.[39]

33. А. Л. Волынскому

Петроград, 7 декабря 1916 г.

7 дек. 1916

Многоуважаемый Аким Львович!

Если только у Вас не прошла охота посетить наш скромный «Цех», приходите в пятницу 9 дек. к Адамовичу (Георгию Викторовичу) на Верейскую, 4, в 8 ч. в<ечера>.

Все Вам будут очень рады.

До свиданья! Жму Вашу руку!

Осип Мандельштам

34. А. Д. Скалдину

Петроград, 8 января 1917 г.

8 янв. 1917

Дорогой Алексей Димитриевич!

Простите мою возмутительную небрежность: книги страхового общества вместе с извинением в понедельник 9 января будут отосланы в секретариат общества.

Звоните мне и не забывайте меня! Привет Ел<изавете> Конст<антиновне>!

Осип Мандельштам

35. Н. Я. Хазиной

Из Феодосии в Киев, 5 (18) декабря 1919 г.

5 дек.

Феодосия

Дитя мое милое!

Нет почти никакой надежды, что это письмо дойдет. Завтра едет «в Киев» через Одессу Колачевский. Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто, как божий день. Ты мне сделалась до того родной, что всё время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. Обо всем, обо всем могу сказать только тебе. Радость моя бедная! Ты для мамы своей «кинечка» и для меня такая же «кинечка». Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело...

Твоя детская лапка, перепачканная углем, твой синий халатик — всё мне памятно, ничего не забыл...

Прости мне мою слабость и что я не всегда умел показать, как я тебя люблю.

Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь, — я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать — выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине.

Вчера я мысленно непроизвольно сказал «за тебя»: «я должна (вместо “должен”) его найти», т. е. ты через меня сказала...

Мы с тобою как дети — не ищем важных слов, а говорим что придется.

Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, сама того не зная, голубка моя, — «бессмертной нежностью своей»...

Наденька! Я письма получил четыре сразу, в один день, только нынче... Телеграфировал много раз: звал.

Теперь отсюда один путь открыт: Одесса; всё ближе к Киеву. Выезжаю на днях. Адрес: Одесский Листок, Мочульскому. Из Одессы, может, проберусь: как-нибудь, как-нибудь дотянусь... Я уже 5 недель в Феодосии. Шура всё время со мной. Был Паня. Уехал в Евпаторию. В Астории живет Катюша Гинзбург. В городе есть один экземпляр «Крокодила»!! А также Мордкин и Фроман. (Холодно. Темно. «Фонтан». Спекулянты.) Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья!

Твой О. М.: «уродец»

Колачевский едет обратно. Умоляю его взять тебя до Одессы. Пользуйся случаем!!

Милая Надежда Яковлевна! Шлю Вам сердечный привет,

братец N...[40]

36. М. А. Волошину

Феодосия, 15 (28) июля 1920 г.

15 июля

Копия послана Эренбургу

Милостивый государь!

Я с удовольствием убедился в том, что вы толстым слоем духовного жира, простодушно принимаемого многими за утонченную эстетическую культуру, — скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я «давно уже» обкрадываю вашу библиотеку и, между прочим, «украл» у вас Данта, в чем «сам сознался», и «выкрал у вас через брата свою книгу».

Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником.

Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была.

Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне вы лишились Данта: я имел несчастье потерять 3 года назад одну вашу книгу.

Но еще большее несчастье вообще быть с вами знакомым.

О. Мандельштам

37. О. Н. Арбениной

Петроград, ноябрь (не ранее 14-го) или декабрь 1920 г.

Милая Ольга Николаевна!

Билеты на «Петрушку» есть. Зайдите за мною завтра в 6 ч. Если Вы надумаете идти к Дроботовой, то приходите к 2 ч. в столовую Д<ома> И<скусств>. Во всяком случае до 6 я вернусь оттуда. Возношу молитвы о погоде и Лине Ивановне.

Ваш О. Мандельштам

1921–1934

38. Н. Я. Хазиной

Из Москвы (?) в Киев, 9 марта 1921 г.

9 марта 1921

Надюша милая!

Получил вашу записочку. Буду в Киеве через несколько дней. Не унывайте, друг милый. Подумаем, как устроить, чтоб вам не было плохо. До очень скорого свидания, дружок! У меня всё готово к отъезду.

Только никуда не уезжать и спокойно ждать моего приезда!

Ваш О. Мандельштам

39. В. Я. Хазиной

Из Москвы в Киев, середина мая 1921 г.

Милая Вера Яковлевна!

Рад вам сообщить, что у нас всё благополучно. Должно быть, в субботу мы с Надей едем в Тифлис в хороших условиях и на определенное обеспечение.

Я встретил здесь своего приятеля, Особоуполномоченного по эвакуации Кавказа, и он нас берет с собой на службу в Грузию. Это очень хороший человек, художник Лопатинский, когда-то он работал со мной в Наркомпросе. Теперь он во главе огромного учреждения на Кавказе. Отношения у нас прочно-дружеские, и он всё для меня сделает, что может.

Я съездил без Нади в Петербург. Голодать не пришлось. Живем у Жени. Ковер будет продан на дорогу очень скромно, сейчас ковры не в цене, и продать очень трудно, тысяч двести думаем получить. Надя здорова, сырой воды не пьет и ничего сырого есть не будет в пути. Настроение бодрое.

Адрес наш: Ростов, Управление Особоуполномоченного Центроэвака на Кавказе, для Мандельштама. Это центр.

Оттуда едем дальше. Оттуда же перешлют ваше письмо по пути нашего следования.

Проезжая Харьков, телеграфируем в Киев.

Перед отъездом подаем заявление в литовскую миссию. Основания (мои бумаги) признаны достаточными. Это продлится месяц и механически будет сделано в наше отсутствие. Сердечный привет Якову Аркадьевичу и Анне Яковлевне.

С истинной преданностью,

О. Мандельштам

40. А. С. Балагину

Москва, 26 апреля 1922 г.

Уважаемый Александр Самойлович!

Мы были у Вас с опозданием (домой-то пришел только в восемь!)

Если разрешите, завтра соберемся в то же время (т. е. к 8-ми).

Ваш О. Мандельштам

26/IV/22.

41. С. А. Полякову

Москва, июля последние числа 1922 г. (?)

Уважаемый Сергей Александрович!

Анастасия Ивановна Цветаева просит вас выдать ей пособие, назначенное ей на последнем заседании правления; беспокоится, что у нее нет удостоверения личности (для получки), и потому просила написать эту записочку.

Ваш О. Мандельштам

42. Е. Э. Мандельштаму

Из Москвы в Петроград, 11 декабря 1922 г.

11 дек. 1922

Милый Женичка!

Шура до сих пор носит письмо к тебе, потому что он не знает, где купить марки. Могу подвести итоги этому месяцу.

Шура живет у нас в доме в комнатке неопределенного назначения, не то «комендантской», не то «для приезжающих».

Комнаты никакой, разумеется, он получить не может, да ему и нельзя жить отдельно: он растеряется, а кроме того, он же у меня, т<ак> ск<азать>, на «полном пансионе». Он живет здесь «явочным порядком». Думаю, что это можно длить, сколько нам понадобится, т. к. у самого «коменданта», населившего дом свояками и родичами, совесть не чиста. Собираюсь его прописать: как член семьи он вправе жить со мной, не занимая лишнего места, а спит он ведь на столе или ящике, куда кладут тюфячок. Вялость его и пришибленность понемногу проходят. Я устроил его на службу в Госиздат. Сейчас его нет дома: уже несколько дней ходит на работу и очень этим доволен. В нем проснулась добросовестность прежних времен. В Госиздате организовали отдел рекламы, т. е. оповещения мира о книжных новинках Г<ос>изд<ата>. Пригласили работать трех человек. Один из них Шура; он даже проявляет инициативу. До сих пор, конечно, он не заработал ни копейки, а получать будет мил<лионов> 400. Но всё его жалованье будет уходить на одежду: совершенно разваливается, нет буквально ничего, кроме тряпок, и мне еще придется ему прибавить.

Живем мы дружно, по-семейному. Я к нему привык, содержать его мне почти незаметно, и ни за что его от себя не отпущу. Авось выровняется. Перестанет говорить извиняющимся голосом и научится твердо входить в комнату, в чем он делает уже успехи.

Мои дела не плохи. Ни одной крупной получки до сих пор у меня не было, но по мелочам набежало довольно. До сих пор спали на ужасном узком кухонном столе. По приезде купили хороший пружинный матрац, поставленный на раму, наподобие турецкого дивана. Зимняя шапка, ботики, перчатки, обувь съели массу денег. В комнате тепло и уютно, но ведется вечная борьба с шумом (соседство кухни). Я почти никого к себе не пускаю, и прежде чем ко мне прийти, всякий думает, не помешает ли мне. Это удивляет Шуру и не нравится ему. Он предпочел бы веселую богемную жизнь, чтобы в комнате постоянно болтались 5 человек и чтоб его самого не изгоняли. Теперь я хочу приспособить Шуру для переписки «Антологии», вместе с Над<еждой> Яковлевной. Эта работа поздно, но все-таки вышла. 20-го расчет: дополучу 1½ миллиарда (500 получено). Потом я взял во «Всемирной» перевести драму за 3 миллиарда (работы на месяц) и еще заключу договор с Госиздатом. В двух последних местах четверть суммы получу авансом.

Немедленно сообщи мне, как твои дела; как видишь, на днях (всё очень долго подготовлялось) я буду действительно в состоянии тебе ссудить. Ох, боюсь, как бы мне когда-нибудь не пришлось у тебя брать!!!

Пришли Татичкину карточку. Скажи ей, что дяди ее крепко любят и помнят, и тетя тоже.

Марии Николавне сердечный привет и Анне Дм<итриевне>.

Теперь. Папе напишу отдельно. Но ты тоже напиши мне о нем. От самого ведь не добьешься толку. Что сказать о себе? Мне хочется жить настоящим домом. Я уже немолод. Меня утомляет комнатная жизнь. Мне и работать для себя трудно: мало времени остается от хлопот и заработной беготни.

Целую тебя, милый.

Твой Ося

43. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Петроград, первые числа января 1923 г.

Дорогой папочка!

Посылаю тебе с Женей весть о нас с Шурой.

У нас всё хорошо. Работаем, живем дружно, не нуждаемся.

Женя тебе подробно расскажет о нашем быте.

Я же только скажу, что до нормальной жизни нам недостает квартиры из 2–3 комнат.

А это как раз невозможно [.....]

Если ты приедешь сюда на днях, будем очень рады. Поздравляем с Новым Годом и желаем всяческого добра.

Твой Ося

<Дорого>й Эмиль Веньяминович! <Поздра>вляю с Новым Годом! <Бу>ду рада, если прие<дете в> Москву. Привет [.....]

Надя[41]

44. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Петроград, ранняя весна 1923 г.

Дорогой папочка!

Сегодня к вам едет на 2–3 дня Шура. Мне ехать сейчас бессмысленно, потому что я должен ждать ответа Бухарина. Я у него был вчера. Он был очень внимателен и сегодня говорит по телефону с Зиновьевым о Жене. Обещал сделать всё возможное и предложил мне систематически поддерживать с ним связь.

Он сказал, между прочим: «Я не могу дать поручительства. На днях ЦК запретил это делать своим членам. Остается только окольный путь».

Потом он сказал: «Возьмите его на поруки вы (т. е. я?), вы человек известный (?)». Завтра я узнаю от Бухарина, как отнесся Зиновьев к его просьбе и какие «auspicii»: виды на будущее (выражение Бухарина). Еще он спрашивал, кто из коммунистов (видных) знает Женю, очевидно рассчитывая поддержать их выступление со стороны. Если можно, достаньте от Комячейки института заявление, характеризующее Женю. Отзыв о его поведении и настроении за последний год. (Очень важно![42]) Я передам его Бухарину, и это облегчит его действия. Повторяю: прием был исключительно хороший. Беседа продолжительная: минут 20. Он сказал, что Зиновьев еще приедет в Москву. Жалел, что не узнал вчера утром, когда Зиновьев был здесь. Сами Зиновьева не беспокойте.

У нас всё благополучно. Одно плохо. Хотя необходимое есть, денег последнее время в обрез. Не могу послать сейчас ни гроша. Не задерживайте Шуру, он должен вернуться к сроку, иначе потеряет службу, которая для него всё.

Папин приезд дня на три (чтобы не оставлять Марию Ник<олаевну> одну) очень желателен.

Сам я могу выехать, как только будет смысл. Меня ничто не задержит.

45. Б. В. Горнунгу

Москва, май или июнь 1923 г.

Многоуважаемый Борис Владимирович!

Давайте все-таки возьмем следующую пятницу. У меня на плечах огромная и спешная работа; буквально каждая минута эти дни рассчитана, и, физически присутствуя на своем докладе, я всё равно буду неспокоен. Передайте мои извинения Л. К.

С искренней преданностью

О. Мандельштам

45а. Б. В. Горнунгу

Москва, май или июнь 1923 г.

Б. В. Горнунгу

Многоуважаемый Борис Владимирович!

Если можно завтра не читать, буду очень рад. У меня срочная работа. Только Ваш любезный вопрос даёт мне основание высказать это пожелание. А не то «назвался груздем и т. д.». Итак, надеюсь на Вашу доброту и прошу ещё неделю отсрочки.

О. Мандельштам

46. Л. В. Горнунгу

Москва, август (не позднее 10-го) 1923 г.

Многоуважаемый Лев Владимирович!

Спасибо за стихи. Читал их внимательно. Простите меня, если я скажу о них в этой записочке: в них борется живая воля с грузом мертвых, якобы «акмеистических» слов. Вы любите пафос. Хотите ощутить время. Но ощущенье времени меняется.

Акмеизм 23<-го> года — не тот, что в 1913 году.

Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь «совестью» поэзии. Он суд над поэзией, а не сама поэзия. Не презирайте современных поэтов. На них благословенье прошлого.

С приветом О. Мандельштам

46а. В. П. Катаеву и Ю. К. Олеше

Гаспра, середина сентября 1923 г.

Друг Катаев — Валентин и друг Олеша Юрий! Милые дети!

За неимением богатого отца, очутившись на мели в Крыму, обращаюсь к вам с деловым предложением — вышлите нам заимообразно сроком на три недели 2 червонца. Я думаю, деньги вам пригодятся и тогда, когда мы приедем в Москву. Не оставляйте старую няню и его дряхлеющую питомицу без червонушек — иначе нам не приехать в Москву. А кроме того прошу мне написать подробный отчет о всем происходящем в Москве (Мар, Мира...) и нет ли новых возможностей. Где ползает Муха? Целую ее в нос. Крым как Крым. Старцы пасутся в санатории и я с ними. Курим мерзейшую капусту. Дукат! Дукат! Хочу в Москву.

Надя.[43]

Дети! Если вы достанете денежку ради бога высылайте телеграфом: у нас почта за три версты, а то и за все пять, а почтой деньги идут 3 недели. Глухое место. Вот. Хав-хав. Няка.

Адрес Ялта почтовый ящик 167 Цекубу (санатория Гаспра). Няня и Няка

Дорогой Валентин Петрович! Когда автомобиль наш (Дора?) остановился по случаю поломки на раскаленном шоссе где-то в Симеизе — какая-то Дора подошла и закричала: — Ой, что вы сделали? Зачем вы приехали? Здесь вы не поправитесь! Готовьте червонцы! — и пошла дальше, прижимая к груди купленное за сто миллионов яйцо.

Здесь кроме того обычай: с червонца сдачу не давать, а предлагают забрать на всю сумму червонца, хотя бы в рассрочку — товаром. Вообще, кроме червонцев в обращении других денег нет.

Профессора, поддерживая друг друга, спускаются к морю (Сакулин и др.), как старцы античной трагедии, с посохами и в бумажных коронах.

Я все время хвораю. Чувствую себя, как если бы меня выкупали в кипящем масле и облепили потом клопами. Но, кроме шуток — Надюше необходимо здесь пробыть 6 недель. Мне нечем заплатить за ее пансион. Не хватает всего 6 червонцев (30 я достал в Москве). Я написал отцу, брату...

На редакции, сами знаете, расчет плохой. Займите мне парочку — если у вас дела не плохи.

Жалко. Столько сборов — и из-за пустяка не могу дать Наде шести недель отдыха, который ей так нужен.

Юрий Карлович милый! Именем Доры — чей дух витает здесь — Ай-Петри видна даже из уборной — не оставьте и вы! Если бы каждый — по одному! Отдам в первую же неделю по приезде (я не с пустыми руками вернусь).

Сердечный привет Марии Сергеевне. Ваш О. Мандельштам

2 (два) червонца получил О. Мандельштам

А я целую Муху![44]

47. Э. В. Мандельштаму

Из Гаспры в Петроград, 20 или 21 сентября 1923 г.

Дорогой папочка!

Вот уже месяц, как от Шуры ни слова, не отвечает на письма, телеграммы и т. д. Он был оставлен хранителем всего моего имущества; в наше отсутствие произошли важные перемены: я отказался от комнаты (письмом в Союз). Обо всем он ничего не сообщает. Какой-то ненормальный!

Срок нашего пребывания здесь кончается, 6–8 октября мы должны выехать, т. е. через 15–17 дней.

Если б не дикие тревоги из-за безобразного молчанья Шуры (между прочим, у него квитанция ломбарда на наши шубы, срок кончается 22 сентября, я телеграфировал, он не отвечает — просто сошел с ума?!?) — так вот, если б не это, я мог быть очень доволен результатами двухмесячного нашего отдыха, особенно для Нади. Плохо то, что нам нечем ехать. Не хватает 2 червонцев. Занять нельзя. И после 6-го жить здесь тоже нельзя, перестанут кормить. Я писал тебе спешную почту и телеграфировал.

Если не получим к сроку от тебя этих денег, а это возможно лишь телеграфом на Ялту или проще на «Крым, Кореиз, Гаспра», — то мы очутимся в безвыходном положении. Это письмо тебе пересылает д-р Белоконский, который едет сегодня утром в Петербург. Еще просьба: если знаешь, что с Шурой и где он, телеграфируй ему насчет наших шуб, пока есть 2 льготных недели срока от 22 сентября. Он обещал всё это сделать, но уже месяц от него ни звука! Непостижимо!!!

Беспокоюсь за мебель, которую ему доверил перевезти в другое место.

Что с Шурой?

Целую тебя, Женичку и Татю. До скорого свидания.

Ося

Милый Эмиль Веньяминыч —

я пополнела, поправилась — вы были бы довольны, не то что в Москве. Целый день играю в шахматы. Осе отдых не в отдых из-за Шуры — не понимаю, что с ним случилось. Раньше он поправился, повеселел (ведь первый отдых за 5 лет), а теперь всё идет насмарку из-за волнений.

Целую Вас.

Надя

Привет Е<вгению> Э<мильевичу> и М<арии> Н<иколаевне>. Выросла Татичка? Помнит ли Осю и меня?[45]

48. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Петроград, конец ноября 1923 г.

Дорогой папочка!

Получили мы твое последнее письмо-фельетон. И оно доставило нам большую радость. Ты смотришь в корень и проявляешь большую проницательность. Мы тебе немедленно ответили телеграммой. А сейчас, в ожидании приезда твоего, хочу тебе подробно на всё ответить.

Приехав в Москву, мы три недели жили у Евгения Яковлевича на Остоженке. Это было довольно уютно и весело, благодаря его милому характеру и тому, что он как раз перед этим развелся с женой, — но не очень удобно.

Я несколько растерялся. Выпустил вожжи. Ни работы, ни денег, ни квартиры. Надюша ездила четыре раза за город (о городе мы и не думали). Всё напрасно. Там лачуги, чепуха, дорого, слякоть. В городе комната стоит червонцев 40. Мы хоть уезжать — но куда? — были готовы! Хотели снять с учета магазин, чтобы жить.

И вдруг приходит человек и говорит: немедленно поезжайте на Б. Якиманку. Через 20 минут мы за Москвой-рекой. Тихая улица. Доми<к — > «особняк с колонками». Квартира профессора, который живет круглый год на даче. Комната огромная: 8х8 аршин, 2 окна, светлая... Тихо... Рядом живет какой-то чудак, что-то вроде музыкального критика или стихотворного эстета... Бедность в доме, как в 20<-м> году.

Просят за комнату 15 червонцев и сдают ее до осени. Разумеется, мы взяли. Там видно будет. Очевидно, мы купим ее совсем. Сейчас мы уже месяц как переехали, прописались, перевезли мебель.

У нас тепло, невероятно тихо. До центра 20 м<инут> трамвая. Ни одна душа к нам не заходит. Своя кухня... дрова... тишина... Одним словом, рай... Акушером переезда был Евг<ений> Як<овлевич>. Он занял у кого-то для нас 5 червонцев в нужную минуту. На %?! Остальное я наскреб. Все вещи целы. Что я делаю? Работаю для денег. Кризис тяжелый. Гораздо хуже, чем в прошлом году. Но я уже выровнялся. Опять пошли переводы, статьи и пр. «Литература» мне омерзительна. Мечтаю бросить эту гадость. Последнюю работу для себя я сделал летом. В прошлом году работал для себя еще много. В этом — ни-ни...

У нас, папочка, есть всё необходимое для зимы: обувь, калоши, пальто, шапки, перчатки. Надюшу я одел заново вообще (два платья). Я хожу в стареньком костюме, но он еще держится. К нам ходят только братья: Шура и Евг<ений> Як<овлевич>.

Шура живет у моего приятеля Парнока. Трое в одной комнате. Беспорядок. Грязь. Холод. Комната эта около «Союза» на Тверском б<ульваре>. Он очень устает. Почти каждый день у нас обедает (второй раз, после госиздатного обеда). Сегодня он был чистенький, в новом черном костюме. Я в счет долга купил ему ботинки-скороход. Он бритый. Новый галстук. Ему нужна кровать. Мечтаем устроить его хоть на ночлег, по соседству. Но ему будет далеко на службу. Он много работает, и, хотя он всегда ноет и бредит «сокращеньем», — он прошел благополучно через сокращенье и его, конечно, ценят как очень добросовестного работника.

Наде Крым очень помог. Температура иногда еще скачет — но она живой человек, хозяйничает, не валяется весь день, ходит по городу — чудеса!

Милый папочка! Скажи правду — ты приедешь к нам и когда? Мы тебя так примем, что лучше нельзя. Тебе должно понравиться. Что у тебя с раной? Не нужна ли тебе клиника в Москве? Я могу устроить. Береги себя. Берегись работы. Что такое ты затеял с трестом?

Можете приехать вместе с Женей. Если Женя хочет приехать, помоги ему только доехать ко мне. Если он уже будет здесь, я выцарапаю деньги, пошлю М<арии> Н<иколаевне>. Пусть он отдохнет, поищет работы в Москве или через Москву...

Милый Эмиль Веньяминыч! Получили ваше чудесное, остроумное письмо и страшно обрадовались, — давно уж ничего не получали. Мы очень хотим, чтобы вы приехали. У нас в комнате вам будет гораздо удобнее, чем в прошлом году, и наконец-то мы сможем вас принять по-домашнему и хорошо. Очень, очень прошу вас приехать. Ося сейчас меньше бегает, и вы не будете целый день со мной, на что вы очень жаловались, хотя, право, мы отлично с вами проводили время. Я и сейчас говорю Осе и Шуре, что, если б они были ко мне такими милыми и внимательными, как вы, было бы очень хорошо. Целую вас. Жду. Буду очень рада вас увидеть. Приезжайте.

Надя[46]

49. Э. В. и Е. Э. Мандельштамам

Из Москвы в Петроград, около 21 декабря 1923 г.

Дорогой папочка!

У нас всё складывается благополучно. Работа, конечно, принята. Деньги я получаю в два приема, половину сейчас, половину через десять дней (кризис кассы издательства перед праздниками). Поэтому посылаю тебе сейчас 3 червонца — ½ червонца на подарок Татичке — и через 10 дней посылаю еще 4. (Ручаюсь за Осю, как только заплатят — вышлю, чистая случайность, что перед Рождеством не было выплат. Надя.[47]) Кроме того, письмо от Германа. Прости, что распечатал: думал, есть порученья, но не разобрал почерка. Был у Гольца. Он сказал, что ответ надеется получить в понедельник. Он в самом деле преданный тебе человек и с большой охотой делает то, что обещал: он хочет, чтоб ты работал.

Мы с Надей во вторник едем на неделю в Киев: нам стоят только билеты. Там нас будут кормить, возьмем оттуда посуду, разные нужные хозяйственные вещи. Это будет наш отдых — всего за 4 червонца. Кроме того, нас ждут по возвращении 6 червонцев в Кубу «акобеспечения», за 4 месяца. Выдают 10 января. Итого я получу 13 червонцев, числа 8–10-го. Будь спокоен, я не сделаю такой низости, как украсть, буквально, у тебя 4 черв<онца>!!! Теперь, папочка, довольно о деньгах. Мне обещали устроить службу в редсекторе Госиздата. Обещал заведующий Госиздатом. Вообще мы значительно успокоились. Не тревожимся за будущее. Мне стыдно, что я ничего не посылаю Жене. Но я сразу исправлю этот грех из аванса за новую работу, которую я получаю после праздников. На праздники Шура переезжает к нам.

Милый папочка, плохо мы тебя принимали! Тебе у нас было беспокойно. Мы не держали себя в руках. Ты попал на один из «кризисов». Но при такой каторжной работе, как наша, кризисов длительных быть не может: наступает и облегченье. Следующее письмо мы пишем тебе в понедельник. А в Киев едем во вторник. Пиши на наш адрес Шуре. Наш адрес в Киеве на неделю с 26-го декабря по 6 января: Новая ул., уг<ол> Меринговской, д. 1/3, кв. Хазина.

Милый Женичка! Твой брат всё это время был совершенно беспомощен. Но все-таки я выбрался из ямы. После праздников жду тебя. Я уверен, что тебе можно устроить службу в Москве и перевод в Университет. Напиши нам в Киев, немедленно. Страшно хочу тебе помочь. Но всё в обрез. На руках 4 червонца, на две недели. После праздников будет гораздо лучше. Ты знаешь меня: лишь бы тебя увидеть — и я начну думать только о тебе (таково уж мое свойство). Приезжай через две недели. Я буду с тобой всюду. Это ужасно, что мы не живем вместе. Моя Надя 2 года ждала поездки к родителям. Я не могу лишить ее этого. А как она устала! Как работала! Это тебе скажет папа.

Папочка! Я посылаю еще ½ червонца совзнаками. Это на подарок Татичке от нас. Купи игрушек и вкусных вещей. Ты сумеешь!!!!

Целую. Надя[48]

Хорошей елки желаю Татичке! Целую милую детку. Папа купит ей мои подарки.

До свиданья, папочка, через месяц в Петербурге.

Ося

Береги здоровье! Следи за раной!!!

50. А. В. Ширяевцу

Москва, 21 января 1924 г.

Уважаемый Александр Васильевич,

весьма меня обяжете, ответив мне на следующие три вопроса:

1) известно ли Вам, что на основании Ваших показаний Правление Союза Писателей постановило отправить мне письмо, содержащее порицание и угрозу лишения комнаты; 2) согласны ли Вы с таковым использованием Ваших показаний; 3) что именно говорили Вы обо мне представителям Правления Союза Писателей?

Надеюсь, Вы не откажете мне в незамедлительном ответе, потому что отсутствие у меня определенных сведений по всем трем вопросам делает чрезвычайно неопределенными наши личные отношения.

С сов<ершенным> уваж<ением>

О. Мандельштам

21/1/24

Москва, Б. Якиманка, 45, кв. 8

51. С. З. Федорченко

Москва, 9 июля 1924 г.

9/VII/24

Уважаемая Софья Захаровна!

Вчера Вы были так добры, что в первое же мое посещенье занялись моей характеристикой и в кратком очерке прибегли к выраженью: «ничего, что он, т. е. я, — немного жулик...». Очевидно, говоря это, Вы полагали, что сообщаете мне нечто естественное, к чему я привык как к общественному положенью и своего рода «званию». Иначе я не могу объяснить той легкости, с которой чудовищный эпитет сорвался у вас с языка... Вы очень ошиблись: я не привык к подобным характеристикам, даже шутливым и дружелюбным. Вчера я не хотел углублять этой «темы» ради моей жены, — теперь же настойчиво прошу Вас указать мне источник гнусных сплетен, которым Вы, очевидно, поверили и чего не скрыли от меня (считая, что это не повредит нашей приязни).

Жена моя и я просим Вас, если Вы дорожите нашим уважением, — определенно и точно сообщить, кто и что говорил Вам обо мне предосудительного. В случае же, если Ваши слова имеют своим источником Ваше личное от меня впечатление, — положение совершенно непоправимо.

С искренним уважением

О. Мандельштам

Адр<ес>: Б. Якиманка, 45 кв. 8.

52. А. К. Воронскому

Из Ленинграда в Москву, 1924 г., не ранее августа

Уважаемый Александр Константинович!

Посылаю Вам выправленный текст моих «записок». Простите за чудовищную проволочку: она объясняется отнюдь не забывчивостью моей, а тем, что я хотел над вещью спокойно поработать. Буду Вам весьма признателен, если Вы сообщите мне, когда и где вы собираетесь ее печатать, т. к. я предполагаю, выждав приличный срок после появления ее в «Красной нови» или «Круге», напечатать ее с некоторыми дополненьями книжкой, о чем я и вел переговоры с Ленинградом.

Разумеется, после моей медлительности, я не решаюсь торопить Вас, а с дальнейшими моими планами на книгу буду ждать ровно столько, сколько Вам потребуется.

С искренним приветом

О. Мандельштам

Ленинград. Ул. Герцена, д. 49, кв. 4

P. S. Из мелькавших названий мне бы хотелось остановиться на «Шум времени», с подзаголовком: «записки». Очень прошу прислать корректуру, которую я не задержу.

53. Е. Э. Мандельштаму

Ленинград, 1924 г. (?)

Милый Женя!

Я выпросил у М<арии> Н<иколаевны> маминого Гоголя, которого мы выловили с Надей 2 года назад в папином скарбе и попросили ее сохранить.

Если ты хочешь хранить эти книги у себя, я их тебе верну, но мне кажется, что я их, так сказать, «заслужил»: 1) как «писатель» и 2) так как я уже спас от гибели Пушкина и другие мамины книги, и, если бы я не вынул когда-то Гоголя, он лежал бы и сейчас у деда в корзине. Пока до свиданья!

Если дорожишь Гог<олем> — немедленно верну.

Твой О.

54. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 14 октября 1925 г.

Надичка родная моя! Душенька милая!

Ты сейчас из Москвы уедешь, а я на почтамте тебе пишу в 6 ч. в<ечера>. Вчера на обратном пути я заехал к Выгодскому. У него было заседанье домкома, и потом мы говорили о «Прибое», и я придумал Эдгара По (?). А у Лившица мне открыл рыжий мужчина, похожий на повара, и сказал: «Никого нет». Вечером я даже перевел 3 стр<аницы>. Аня была кроткая. А сегодня мы в 8 встали, до 12 работали, и я пошел всюду: в газету, в «Прибой», в Гиз. В газете мне обещали завтра выписать 60 р. Горлин дал какого-то «Билли»: 100 строк — 50 р., а «Прибой» захотел Эдгара По (?).

Родненькая моя, я тебе пишу всё это потому, что я этим уезжаю, еду к тебе и уже вот близко — птица моя родная, воробушек с перчаточками! Я целую твои перчаточки, ниточки и шапчонку.

Теперь ты послушай: я в самом деле могу выехать во вторник и завтра это выясню. Завтра я подам заявленье Фин’у и пошлю в Лугу.

А Саша всё плачет.

Надюшка! Я очень веселый и совсем здоров. Не мечусь, а спокойно всё делаю — и всё-всё-всё время думаю о тебе, о Наде о родной моей.

Надичка! Ау? Дитинька, береги себя. Жди меня. Я тебе телеграфирую день отъезда. Господь с тобой, Надинька. И колечки привезу.

Ося

Целую тебя, Доня, пиши каждый день хоть по открытке. О. Е. в хорошем настроении. Я нервничаю без тебя. Писем не получила, ничего не помогает. Как здоровье?

Аня[49]

Надька моя! Надюшок! Нануша! Я буду писать завтра

2 раза.

Дитя мое, мы вернулись домой — не хватило 20 к. Я глупо написал про Горлина: договор подписан сегодня, а кроме него еще 100 стр<ок> «Билли».

Детка, будь спокойна. У нас тепло и солнце сегодня было.

Я хочу к тебе, я буду у тебя.

Так может быть только несколько дней. Люблю тебя, Надичка, целую лобиньку и губы.

55. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 15 октября 1925 г.

15/Х/25 6 ч. в<ечера>

Нануша моя родная!

Вот в четыре часа я пришел домой, пообедал традиционные тефтели, и затопили камин и ванну. Аня получила письмо, но от своей Женички. А я, Надичка, завтра плачу страхованье и часть Саше. Я был сегодня на Московской в Страхкассе, и мне сказали, что всё можно сделать и оформить здесь. Сегодня утром мы внесли проценты за часы. «Красная» дает мне завтра 60 р., а Горлин в среду 21-го — экстренных за стихи 50. Значит, 110 из 200 уже есть. Вопрос с «Прибоем» почти решен: ищу Эдг<ара> По в пер<еводе> Бальмонта, чтоб показать им. Таким образом, Надичка, я смогу выехать на той неделе, не дожидая вторника. Ведь из Москвы есть поезда? «1002 ночи» осталось 20 страниц. Но завтра Гиз дает всего 100 р., а 20 числа 125 р.

Вот, родненькая, дела! Книжечку я тебе привезу обязательно: уж что-нибудь выдумаю.

Наночка, почему ты не написала из Москвы? Разве так делают Няки? Надик, завтра будет телеграмма от тебя?

А Мариэтта вернулась, и я хочу к ней завтра зайти. Детонька моя, телеграфируй !!! И как ты ехала в поезде?

Надичка, у меня кружится голова — так я хочу тебя видеть. А ты купила дыньку в Мелитополе? Дета моя, радуйся жизни, мы счастливы, радуйся, как я, нашей встрече. Господь с тобой, Надичка. Спи спокойно. Помни советы мои, детка:

1) к доктору, 2) лучший пансион, 3) мышьяк и компрессы. Вчера встретил на улице Фогеля (он искал квартиру в наших краях). Он говорит, что для тебя особенно важна неподвижность. Не ходи! Не гуляй! На почту бери извозчика или посылай кого-нибудь.

Дета, целую волосики. До встречи, родная пташечка моя.

Ося

Целую глазы и губы и митенки.

Детуся моя дорогая, Надик милый, прошу тебя: не кури.

56. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 16 октября 1925 г.

16/Х пятница

Надинька дорогая!

Сегодня утром я ходил с Сашей по делам. Дал ей 15 р. и уладил с страхованьем. Сегодня мне дважды звонили из «Прибоя» и просят сделать 4 листа Рабле. Завтра ответ на мои условия: 160 р. (половина вперед). Купил калоши. Сейчас для благодушия лежу в постели и диктую последние страницы «коврика». Чувствую себя совершенно здоровым. В начале будущей недели надеюсь окончательно ликвидировать всё. Открыточку твою получил.

Надичка, где телеграмма из Ялты? Детуся моя, будь веселая и не держи меня в неизвестности.

Целую родную мою.

Ося. Няня

Аня кланяется.

57. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 30 октября 1925 г.

Надик, милый мой новорожденный дружок!

Горячо целую. Невероятно как хочу тебя видеть.

Скоро, скоро будем вместе. Я никогда так по тебе не скучал и так к тебе не рвался. Слышишь? Надик?

До свиданья. Твой Няня

Я еще много, много буду тебя нянчить, как прежде, по-настоящему, беречь, радовать. Надик маленький, приди ко мне.

58. Е. Э. Мандельштаму

Из Ялты в Ленинград, около 9 ноября 1925 г.

Дорогой Женя!

Доехал я до Москвы, вышел на перрон — и опять... Тут и присел на доски. Привели люди к нач<альнику> станции. Туда уже приехал и забрал меня Шура. Это, я думаю, от духоты и дурного воздуха в вагоне. После Москвы стало уж вовсе нестерпимо и пришлось переходить в мягкий. Теперь мне с каждым днем лучше и осталось одно головокруженье во время ходьбы (легкое). Курить мы бросили совсем. Я даже подымаюсь по крутым уличкам и лестницам — и ничего.

Надя тебе про себя написала. Трудно с ее питаньем, когда, временами, кишечник ничего не переваривает.

Спасибо тебе, что повозился со мной. Улучи минуту — сходи к фининспектору. Ты сам знаешь, как это важно.

Работать я уже могу, но очень умеренно, в половинную нагрузку. Если Ленгиз (Выгодский) вышлет деньги, — то у нас есть декабрь, а не то — один ноябрь. (Недаром я не хотел сюда ехать, не оплатив ноября!) О прежней сумасшедшей работе не может быть больше и речи.

Милый Женя, к сожаленью, мы встречаемся лишь «во дни торжеств и бед народных»! Но, видно, так суждено. Я очень думаю о папе. Будь к нему внимателен. Он без калош, без фуфайки. Позаботься о нем, пока я не оправился. Я же устрою ему малость денег через Выгодского. Получил ли в «Звезде»?

Пиши, Женя! Не забывай своего старого заслуженного брата.

Целую Татиньку! Целую тебя! И особенно папу-деду!

О.

В Москве было очень худо, прямо страшно — а всё — невроз — так сказал профессор (еще один).

59. Д. И. Выгодскому

Из Ялты в Ленинград, 15 ноября 1925 г.

Телеграмма

Прошу Давида Исааковича передать Горлину высылаю рукопись Карстена двадцатых числах первого могу начать новую работу деньги двадцатого прошу выслать телеграфом пансион Тарховой. Сердечный привет. Мандельштам

60. Э. В. Мандельштаму

Из Ялты в Ленинград, около 20 ноября 1925 г.

Дорогой папочка!

Очень огорчен, что ты беспокоишься. Мы с Надей очень уютно здесь живем. Последнее приключение в стиле петербургских со мной было в Москве. Теперь уж две недели не знаю ни докторов, ни лекарств, умеренно работаю и двигаюсь.

Живем мы в громадной комнате с тремя окнами и балконом. Улица уходит в гору, и нет ни одного ровного места: вверх или вниз! Сейчас я сижу в рубашке, засучив рукава, и на балкон выйти боюсь, потому что слишком жарко. Так бывает полдня. Но иногда и ночи почти душные, а иногда вдруг сразу холодеет и туман такой, что крепко закрываем дверь, и ничего не видно, ни моря, ни города. Надя очень и не шутя поправилась, прибавила 5 фунтов веса. Уже 10 дней у нее нормальная температура, но перед этим были нехорошие дни, и боли в кишечнике все-таки держатся, хотя и не острые.

Несколько раз мы спускались в город, гуляли по набережной и пешком подымались домой. Сейчас Надя разбила градусник (второй уже!), а градусники здесь стоят 4 рубля! Милый папочка, не беспокойся о моем здоровьи: я работоспособен и совсем еще не инвалид. Мне нужен был лишь отдых, а лучшего отдыха и не придумать. В Москве Шура был необычайно мил и внимателен. Если б нужно было, он меня проводил бы хоть <в> Крым! Народу сейчас в Ялте очень мало, одни больные, большей частью санаторные. Против нашего дома санатория, а рядом, за стенами, больные. Туберкулезные на вид очень здоровые и жизнерадостные люди, мы к ним привыкли и не боимся их ничуть.

Надичка помогает мне в работе, часа 2–3 в день. Диктовать здесь оказалось некому, а сам я, как знаешь, не пишу. Сегодня и вчера у Нади болезненные дни. Температура сейчас 37°, она лежит в постели, но веселая. Я купил Наде домино-костяшки, шахматы и карты. В домино мы с ней много играем, кроме того, она шьет себе какую-то штуку, делает пасьянсы и вообще играет в разные игрушки, что ей очень к лицу. Даже учится английскому языку, очень усердно.

У нас уплачено в пансионе до 1 декабря, а там нужно вперед дать 250 р. От Госиздата я жду в этом месяце 320 р.: должно хватить. А сейчас мы сидим с 8 рублями, но нам и не надо денег: разве что на фрукты и газету.

Поцелуй, папа, Женю и Татиньку! А вдруг мы на масленице вернемся? Нет, об этом нехорошо для Нади думать! А я-то, конечно, приеду. Пиши, папочка, подробно о себе, пришли мне свои рукописи, давай как следует переписываться! Целую тебя крепко.

Твой Ося

Милый деда! Целую вас много раз. Ося поправляется и добреет.

Надя[50]

61. В издательство «Прибой»

Из Ялты в Ленинград, 9 декабря 1925 г.

Телеграмма

Высылаю перевод опозданием двадцатых числах Мандельштам

62. Э. В. Мандельштаму

Из Ялты в Ленинград, 16 декабря 1925 г.

Дорогой папочка!

Получил твое доброе и хорошее письмо; хоть по-немецки — но разобрал всё. В двух словах соль положения: мы сейчас переживаем полный денежный, а может, и жизненный крах. Госиздат на время или навсегда лопнул. Не только жить, но даже вернуться нечем. Уже вторую неделю туда и назад летают телеграммы... Зима в Ялте тяжелая. Дожди. Пансион плохой. Надя всё время хворает. Температурит. Сильные боли. Общее улучшенье, однако, несомненно. Я же — ничего. Работать могу.

Целую Женю и Татиньку.

Твой Ося

Женя, мог бы поинтересоваться!

Целую деду. Хочу скорей вернуться. Скучаю.

Надя[51]

Вернуться Наде — немыслимо.

63. Э. В. Мандельштаму

Из Ялты в Ленинград, 18 или 19 декабря 1925 г.

Дорогой папочка!

Третьего дня я послал тебе паническую открытку. И в самом деле было с чего бить тревогу... Целый месяц мы сидели забытые Госиздатом — без всяких получек, без твердой работы — и с предупреждением, что на будущее рассчитывать нельзя. Вчера получили телеграмму Горлина: ближайший месяц опять обеспечен. Спасибо Выгодскому, удивительно внимательный человек на страже моих интересов...

Получив деньги — немедленно тебе вышлю. А на будущее время бери прямо у Выгодского, когда он для меня будет получать (5-97-33).

В твоем письме зимняя Ялта изображена раем. Это жест<окая> ошибка: это скорее умеренный ад. Холод. Осень. Скука. Таких ливней я никогда не видел. Под домашним арестом, не видя лица человеческого, сидим неделями... Работаем по-городскому, но не устаем.

У меня к тебе большая просьба: не пиши по-немецки — половину не разбираю, по десяти раз перечитывая письмо. Я приеду, очевидно, в феврале, тогда поговорим о [.....]

Гораздо вероятнее, ты примешь (к большой нашей радости) предложение прожить с нами с апреля по октябрь — на дворцовой дачке в царскосельском парке? Передаю пока перо Наде:

Милый деда!

Нам очень хочется снять дачу, но не в Луге, а в Царском, в «Китайской деревне» (это несколько домов в самом парке) домик и прожить вместе лето. Напишите, милый деда, как вы к этому относитесь. Целую.

Надя[52]

Твое письмо, как ни трудно его прочесть, — всё же и прозрачно и понятно. Ты хорошо обо мне думаешь, я же — страшная свинья. Имей в виду — я крепок и здоров. У меня было острое заболеванье. Жду не только писем, но и работ твоих. А у меня своих трудов — нет. Пока — не хочется.

Целую крепко тебя, Татиньку и Женю.

Твой Ося

Стыдно, Женя! Ай-ай!

64. Н. Я. Мандельштам

Из Севастополя в Ялту, 29 января 1926 г.

Севастополь. Буфет

Радость моя ненаглядная!

Я не хочу писать тебе открытки, потому что я хочу сказать, что ты нежняночка — милая моя в худых туфельках — как стояла на набережной ангелом родным...

Целую, целую, целую и радуюсь, что ты со мной, что ты со мной! Я прекрасно доехал. Поездка бодрящая. Телеграммы отправлены. Билет в кармане. Был очень сонный и замерз. Сейчас отогрелся и отдохнул.

Надичка, покойной ночи... Спи, дружок мой ясный, и проснись умницей.

Няня с тобой.

Всё время буду писать с дороги.

Сейчас без 10 девять.

65. Н. Я. Мандельштам

Из Харькова в Ялту, 30 января 1926 г.

Родная Надинька!

Сейчас приехал в Харьков. Завтра в Москве поезд стоит целый день. Ехать было очень скучно, но я встал только в 12 часов. Погода довольно теплая — 5° (?). Завтра обменяюсь с Шурой шапками и погуляю. Я спокоен, весел и здоров. Целую тебя, моя радость — завтра пишу подробно.

Твой Нянь

66. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 2 февраля 1926 г.

2 февр.

Родная моя нежняночка!

Здравствуй! Няня твоя с тобой говорит и целует в лобик!

Мне хорошо, детка. А тебе как? Не скупись на письма.

В Москве меня встретил донкихотообразный и страшно милый Шура. Потом я поехал к Пастерн<акам> и видел их мальчишку. Он сказал: «Я еще маленький». Ему 2½ г. Он требует участвовать в общем разговоре. Твоему Жене Шура не успел передать. С Аней говорил по телефону. Она сказала: «У меня частная служба». Пояснить не пожелала. Подробности узнаю завтра. Дела так: (Да, между прочим: в Москве меня заговорил Пастернак, и я опоздал на поезд. Вещи мои уехали в 9 ч. 30 м., а я, послав телеграмму в Клин, напутствуемый Шурой, выехал следующим, в 11 ч. (?). Приехал — и в ГПУ на вокзале мне выдали мой багаж. Вот приключенье!) Вот, Надик, дела: Ленгиз — разворошенный муравейник. Тенденция — не то сжать, не то уничтожить. Никто ничего не знает и не понимает. Горлин разводит руками с виноватой улыбкой. Около него — только ближайшие сотрудники. Публика и дамы уже перестали ходить. Рецензии еще есть, но книги посылаются на утвержденье в Москву. Первая партия уже послана. Как только вернется — будет новый договор. Лозунг такой: быть ко всему готовым и пользоваться последними неделями для обеспечения себя работой. Мне выписано в Гизе на завтра 125 р. в оконч<ательный> расчет за текущ<ие> кн<иги>. Сегодня получил 100 р. за «ничего» в «Звезде»: устроил это Белицкий. Ионов уезжает. Белицкий остается — пока. Получил 3 книги на реценз<ию>. На субботу «включен» по горлинской заявке. В «Прибое» абсолютно спокойно. Они переписывают, я правлю. Обещают не задержать. Нашел машинистку. Сегодня приступаю к диктовке.

Деду нашел бедного, сжавшегося в комочек за печкой, с головной болью. Развеселил его. А Женя мой безукоризнен.

Мар<ия> Ник<олаевна> вежлива, как пустое место. Вчера мне ванну стопили. Женя предлагает мне: 1) столовую 2) светлую людскую 3) или комнату поблизости. Категорически отказываюсь от комнат. Мы сделаем так: я компенсирую 10–15 р. Надежду, и она перейдет на месяц в темную людскую. (Женя подтверждает, что это самое лучшее, т. к. мне нужен «дом».)

Погода очень мягкая: 3–4°. Переход был очень легкий. Итак, роднуша, февраль уже оплачен сполна («Прибой» + 225 р. Гиза). Заключу еще договор-другой, и опять мы свободны и с марта можем быть вместе. Сегодня звоню Фогелю о кварце и сообщу тебе телеграфно.

Надинька! Если тебе скучно — помни: к 1-му марта я могу быть с тобой!

Нет, детка моя: я могу быть с тобой в любую минуту: только скажи!

Пташенька бедная! Что там с тобой? Телеграфируй подробно.

Господь с тобой, родная! Ангел мой, люблю тебя, ненаглядная моя.

Твой друг, брат, муж. Няня

67. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 3 февраля 1926 г.

Родная пташенька!

Вот мой сегодняшний день: с утра 3 часа гулял в Гизе. Касса была закрыта. Ждали артельщика из банка. Потом в 2 часа на телеграф. Потом обратно в Гиз. Завтрак у «Гурме». Сегодня Горлин сказал, что как только Ангерт привезет из Москвы утвержденный план, мы заключим договор. Потом поехал в «Сеятель», показал им горлинские новые книжки: берут. Если попрошу — Горлин их отдаст.

Ну, деточка — довольно о делах. Я знаю, как это тебя волнует, — потому пишу наперед. Не об этом, ласточка, с тобой говорить! Я тебя люблю, зверенок мой — так, как никогда, — не могу без тебя — хочу к тебе... и буду у тебя...

Ненаглядная моя, ты за тысячи верст в большой пустой комнате с градусничком своим! Жизнь моя: пойми меня, что ты моя жизнь! Как турушка твоя? Весела ли ты? Смеешься ли? Да понимаешь ты или нет, что я только февраль согласен быть без тебя и больше ни денечка!

Аню, детка, я, свинья, еще не видел. Занят. И она тоже. Только перезваниваемся. У Выгодских и Бенов был. Давид с Эммой невозмутимые испанцы. Бены жалуются на дитиньку: его зовут Кирилл (?). У него злые профессорские желтые глазки. Он не улыбается и сердится очень. Им теперь тесно. А в доме Выг<одских> может освободиться для нас квартирка.

Пока что, деточка, я сплю в столовой. На диван кладут мне волосяной наш тюфяк. Засыпаю в 1 ч., и до 10-ти глубокая тишина. Тепло и хорошо.

Сейчас был у Пуниных. Там живет старушка: лежала она на диване веселая, но простуженная. Встретила меня «сплетнями»: 1) Г. Иванов пишет в парижских газетах «страшные пашквили» про нее и про меня; во-2), «Шум времени» — вызвал «бурю» восторгов и энтузиазмов в зарубежной печати, с чем можно нас поздравить. Еще курьез: сегодня в Вечерней я прочел, что «вчера я ходил в Финотдел жаловаться на налоги». И не думал я ходить! Врет газетка — но это хорошо: я эту вырезку посылаю тебе и сохраню газетку для фининспектора!

Нежняночка! Я еще не имел от тебя писем. Знаешь, где я пишу? На Николаевском вокзале в десятом часу вечера, после Пуниных...

До завтра, детуся! Господь с тобой, родная! Целую нежно, долго, много... лапушки твои и волоски и глазы...

Становлюсь в очередь с письмом. Пиши ежедневно, родная.

Твой Нянь

Надя! Не скрывай от меня ничего. Слышишь, родная!

68. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, около 5 февраля 1926 г.

Родная моя!

Что ни день — от тебя письмо... Спасибо тебе, нежняночка! Ты жизнь моя, а еще спрашиваешь... Знаешь, детка, быстро-быстро пройдут эти недели. Нас оторвали друг от друга. Это какая-то варварская нелепость: мы не можем не быть вместе.

Уже два дня я не выхожу. Больше 20° мороза с сильным ветром. Сижу в кожаном кабинете. Окна замерзли. Тепло. Тихо. Татька. Тихонечко работаю. Мне уже переписали всю книгу. Не кривя душой скажу: ты умница, хорошо перевела: совсем, совсем неплохо. Очень мне помогла. Дай расцеловать тебя. С завтрашнего дня Женя нашел мне машинистку — работать у меня.

Деда — ангел. Ходит для меня в «Прибой» и на почту. Рецензии есть, но денег за них не сразу выдают: они выписываются и накапливаются. Завтра приезжает Бройдо — Завгиза. Ждем полной ясности.

Аню всё еще не видел, но каждый день с ней говорю. Оказалось (пришлось тянуть ее за язык), что она служит гувернанткой при двух детях — мальчик 7 и девочка 9 л<ет> в «среднебуржуазной» семье. Это она называет «частной службой». Голос у нее веселый, и по телефону я слышал, как ее теребят дети: «Они зовут меня смотреть на их представленье».

Надюшок, как ты распорядилась деньгами? Не давай в восьмой номер больше 30. Оставь себе 50 р. на расходы. На днях вышлю тебе еще 100 р. Детка родная, близкая моя, хоть бы карточка твоя со мной была! Я твой чесучовый шарфик обмотал и ношу вроде жабо. Наш плед — это тоже ты...

Пиши мне правду, только правду о своем здоровьице. Каждую мелочь пиши. Жена Пунина не советует кварц, а лучше дождаться солнца. Сейчас говорил по телефону с Шкловским. Он здесь. Приедет ко мне завтра. «У меня, — говорит, — есть дело к вам!» Я думаю, Надинька, что, кончив «Прибой», поеду в Москву, а оттуда так близко к тебе, что я не устою... Что ты скажешь? Впрочем, я буду рассудительный, пока нужно, пока можно быть рассудительным.

Господь с тобой, ненаглядная моя, радость моя — жена моя без колечка еще. Люблю, как только можно любить, т. е. дурею и ни с кем ни о чем не могу говорить. Жизнь моя: целую без конца.

Нянь

Завтра подпишусь на вечерние для моей детушки газеты и вышлю «Трамвай».

Ты не поверишь, а мне у Жени очень славно. Татька ходит в детский сад. «Дама» с нее сошла. Она тощая и очень шальная девчонка. Читает всё, даже на днях прочла «аборт» — бабушка, что такое? — и «правительствующий сенат». Деда тебя целует!

Анна Андреевна шлет привет. Ек<атерина> Конст<антиновна> тоже.

Нануша: не кури (и я), кушай яйца, масло, пей какао. Не опускайся. Подтягивай старуху. Дразни ее червонушкой?!

69. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 7 февраля 1926 г.

Телеграмма

Телеграфируй здоровье температуру только правду всегда тобой Няня всё благополучно писал вчера сегодня.

70. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 7 и 8 февраля 1926 г.

6 ч. в<ечера> 7 февр.

Родная моя! Получил сегодня твое грустненькое письмо и к вечеру жду ответа на телеграмму. Детушка-зверушка, неужели тебе там плохо? Вели хорошо топить в комнате! Какие купила туфельки? Ходишь ли в город? Как твой вес? Я, родная моя, уже четвертый день не выхожу; у меня был легонький «грипп» — на 37,3° — уже прошел... Да и морозы, кстати, полегчали. Завтра уже выйду. Деда мне даже не пробует читать философию: всё равно видит, я не о том... Женя над ухом бубнит по телефону... Модпик цветет! Татька на коленях у меня тебе написала письмо: своей рукой... Сегодня, маленький мой, я дошел до листочков твоей работы, и мне весело их перебирать. Пташенька, беляночка нежная — каждый вечер, засыпая, я говорю: спаси, Господи, мою Надиньку! Любовь хранит нас, Надя. Нам ничто не страшно. Радость моя! Нам нет расстоянья. Но я безумно хочу быть с тобой.

Дней через 10 я кончу мои петербургские дела и через Москву поеду к тебе. Детуська! Зверик! Не смей обо мне тревожиться! Я стал человеком довоенной крепости. Мне всё легко сейчас дается.

Тут у Жени семейный мир и скука. М<ария> Н<иколаевна> страдает припадками. Она очень притихла. Папа-дедушка всё время обижается: все его обходят, обносят будто бы и т. д. Да, он прав, милая, но у них вообще голодновато...

Я, Нануша, мечтаю, как я завтра в город выйду, зайду к Горлину, увижу людей, похлопочу о новом договоре, пошлю тебе газетки и спешное письмо.

А сейчас, родненькая, папа отбирает у меня это письмо — опустить. Целую тебя, ненаглядная, днем и ночью с тобой, ни на минуту не отхожу от тебя.

Твой Нянь

Родная ненаглядная Надинька!

Вчера папа опоздал отправить спешное письмо, и я сегодня приписываю.

Вчера договорил со Шкловским. Он предлагает мне съездить в Москву. Его киноиздательство будто бы само догадалось, что меня нужно подкормить. Поеду я, только кончив «Прибой». Сейчас жду машинистку, которая звонила, что уже выехала с машинкой. Вчера поздно вечером говорил с Горлиным. Мы не расформированы. Работа будет продолжаться. Ангерт вернулся из Москвы. А еще, нежняночка моя, хочу тебе сказать: я без тебя не могу, мне просто дышать нечем. Я считаю дни, но здоров и, что называется, бодр. Пташенька, телеграфируй мне чаще. Не терпишь ли ты лишений? Не утесняют ли тебя? Целую рученьки.

Твой Нянь

71. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, около 9–10 февраля 1926 г.

Родная моя голубка, слышу твой жалобный голосок! Не плачь, ребеночек мой, не плачь, дочурка, вытри глазы. Слушай свою Няню. Приблизительно через месяц можно думать о Киеве. Я сделаю всё, чтоб вызволить тебя от старухи. На этой неделе я имею от Горлина 80 р. 19-го «Прибой» дает первые 100 р. Весь этот месяц и даже следующий прекрасно обеспечен. Я постараюсь занять и выслать тебе своевременно, чтоб ты могла переехать, сразу рублей 200–250. Дета, у тебя правда не болит твой пуз? Умоляю, не скрывай. А тура? А вес? Если я паче чаяния пришлю меньше денег — оставь их себе: на вкусности, на прикупочки: мандарины, икру, хорошее масло, печенье, ветчинку. Скрась свою грустненькую жизнь. Ходи в город. Найди «нежного». Слышишь, родная! Фогель очень доволен моим отчетом. Кварц одобряет: «Почему нет?» — говорит. Советует избежать здешней весны, особенно марта.

Родненькая, знай, что я могу достать для тебя денег. Здесь Рыбаковы: Пунин попробует занять мне под «Прибой». Я еще не просил. Не знал, что тебе там худо. Держусь пока независимо. Но после сегодняшнего письма сейчас же поговорю с Женей и Пуниным, и, конечно, они мне помогут. Кривые ноженьки и нежные плечики и ротик большой — целую, целую... Вчера была Аня. Ее не узнать. Бойкая, поздоровевшая.

Служит она гувернанткой у крупного трестовика. Ходит в твоем старье, в сером балахоне, лисе и тифлисской кацавее. Через пороги прямо прыгает... Мама ей связала розовый шарф.

А я, дета, весело шагаю в папиной еврейской шубе и Шуриной ушанке. Свою кепку в дороге потерял. Привык к зиме. В трамвае читаю горлинские французские книжки.

Надик, не смей не спать! Вели ежедневно топить как следует. Часов в 11 в<ечера> мне кладут наш «волосяной» на диван в столовой. Я стелю постельку. Жени никогда нет. Тишина. Бродит деда. Только успею сказать — спаси, Господи, Надиньку — и засну.

Пташенька, вот мой совет еще раз: если сумею прислать сразу достаточно денег, переезжай осторожно. Если пришлю мало — умно прикупай в городке. Начни кварц. Первые (после 210 р.) — 100 р. тебе назначены на радости жизни и на «возю». Сейчас, родная, я здоров, как никогда, спасибо тебе, ангел мой, за жизнь, за радость, за словечки твои. Завтра шлю тебе подарочки читательные.

Горлин поручил мне писать рецензии на утвержденье для Москвы. Что пройдет — будет мое. Первая же утвержденная книга. Кончив Даудистеля (вчера я сдал всю нашу работу), еду в Москву, где Шкловский подготовил мне почву.

Няня с тобой! Нарисуй мне рисуночек — свое неуклюжее что-нибудь, дочка! Дочурочка, я люблю тебя — я этим счастливый даже здесь...

Твой муж, нежняночка. Твой Нянь

72. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 12 февраля 1926 г.

Родная моя, ненаглядная дочурка!

Что с тобой? Радость моя, не волнуйся, не тревожься! Сегодня жду твоей телеграммы о здоровьи. Вечером консультирую Фогеля (вторично). Пока он находит, что тебе лучше до Киева еще месяц подождать здесь. Сообщу ему о «рвотных движениях». От Тарховой я тебя, во всяком случае, возьму. Деньги есть. «Прибой» еще не тронут. Все пока (300 р.) дал Гиз. Это хорошо. «Прибой» мне авансирует. Москва даст тоже. Новый договор будет. Я могу — и это очень серьезно — или приехать к тебе, или выехать навстречу в Киев (если Фогель позволит). Пташенька, моментально перейди на диету — куры — яйца — каша — кисель. (Это я, а не доктор!!) Сейчас у меня сидит стенографистка (кончаю «Прибой»). Писать буду много, много... и сегодня еще второе напишу. Здоров как бык. Погода смягчилась. Не унывай, моя родненькая! Господь тебя храни! Скоро, скоро твоя Няня будет с тобой.

Целую несчетно любимую.

Нянь

73. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 12 февраля 1926 г.

12 февр.

Родная доченька, я случайно зашел к Выгодским и пишу у них это письмо. Посмотрел на нашу горку и сижу в красном кресле-ушане. Говорил я с Фогелем, доложил ему все твои жалобки. Он считает, что тошнота у тебя желудочная, что громадное значенье имеют кухонное масло и жир и т. д. Во что бы то ни стало ты должна найти в Ялте хороший стол. Возьми в гиды Емельяна и отправляйся на поиски. Деньги на переезд ты будешь иметь к 15-му (я знаю: тебе нужно 190+100 — пока что, не считая 75, посланных сегодня). В Киев ехать он разрешает хоть сейчас, но рекомендует весну в Ялте — конечно, с хорошим столом — и запрещает весну на севере, у нас. Последнее слово, конечно, за местным врачом — скажем, Цановым. Он у тебя был, детка?

Я, детуся, живу спокойно и работаю вовсю: завел манеру стенографировать. В 2 часа делаю 20 страниц. Стенографистка ко мне приходит днем, а вечером я работаю еще часок с машинисткой на 5-й линии.

В Ленгизе мне очень идут навстречу. Между прочим, для контроля над редсектором здесь назначен из Москвы Вольфсон, старый «дядя-одессит», с которым у нас приязнь. Это важная шишка. Я затащил его к Горлину, и кое-что он мне устроил. Сегодня я обедал у Пуниных. Там девочка Ирина — замечательно честная и добродушная. Читает «Трамвай», перекладывая его в прозу. Чудовищно рисует. Рыбаковы предлагают 200 рублей. Если «Прибой» задержит, я возьму, а может, и обойдусь. Каково! Пока я не задолжал ни копейки.

Родная сестричка, ты мне мало и невнятно про себя пишешь: как проходят твои дни? «Лежачая» ты или «ходячая»? Сходишь ли в город? Как твой вес? Поди к парфюмерам — свесься для своей Няни и телеграфируй мне: будет похоже на коммерческую телеграмму. Надик, что значит «боли обычные»? Я хочу знать, как часто, как долго, когда? Лежишь ли с бутылочкой? Кто около тебя, родная, когда тебе нехорошо? Кругом, Нануша, только и слышишь, что о мезентериальных железах — страшно модно. В Царском есть, говорят, хороший санаторий, где можно жить в отдельной комнате и куда меня пустят. Там лечат, между прочим, железы вливаньем кальция в жилы. Я узнал это случайно. Проверю. На лето.

А пока, нежняночка: тебе предоставляется полная свобода выбора: Ялта или Киев? Только хорошенько обдумай и посоветуйся с Цановым.

Если останешься в Ялте, я на март, очевидно, приеду, предварительно съездив в Москву, а в Киев приеду и подавно. К деде звонит вчера и сегодня какой-то чудак-«инженер» — зовет «работать» по кожам. Деда бедный сегодня сменил валенки на сапоги и пошел на «совещанье». А Аня и вправду стала нянькой. (Я привык Няня с большой буквы.) Надька! Знай, прелесть моя, большеротик мой, что я весь насквозь ты и о тебе! Как твой золотой волосок-борода? Дай поцелую его. Люблю тебя, как сумасшедший, до того, что не чувствую расстояния. А у меня твоей карточки нет! У тебя есть «кася» — снимись. Пташенька, самая трудная разлука прошла: мы уже идем друг к другу. Я считаю дни. Храни тебя Господь — мою нежняночку. Целую, люблю, люблю.

Нянь

74. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 14 февраля 1926 г.

Ненаглядная, родная, любимая!

Когда ты получишь это письмо, у тебя уже будет много денежек — «кася», — и тебя уже никто, мою славную, не будет обижать.

200 р. для меня взял у Рыбаковых Пунин. «Прибой» еще не тронут — и на днях ты его весь получишь. У Р<ыбакова> я мог взять и больше. Сроком не связан. Было очень легко. Осложненье, что ему должна «старушка»...

Родная, я схожу с ума: на расстоянии всё так страшно, хоть и знаю, что ты пишешь правду. Умоляю тебя, — возьми постоянного врача и слушайся его. Этого требует Фогель. Это просто необходимо. Пошли мне всю запись температуры и вес, когда сойдешь в город. Сколько дней ты лежишь? Как твоя тошнота? Что ты ешь? Общее или диету? Умоляю, напиши подробно, до глупости, до смешного подробно. Я иначе не могу. Когда болит? Сколько минуток? Родненькая, напиши!

Мой приезд, пташенька, не такая уж нелепость и невозможность. Большие шансы на договор в Гизе! Кажется, я смогу приехать на март с работой и остановкой в Москве. Мы опять с тобой процветем! А на апрель детку мою в Киев! А с мая с Няней в Царском Селе!

У Жени «злоба дня» — его отношения с Наташей, вернее, злоба М<арии> Н<иколаевны> и деды. Их объединяет суровый протест. М<ария> Н<иколаевна> умная и добрая женщина (Женька всё на нее валит!). Пусть, говорит, женится, как мне ни тяжело! Она по ночам отводит со мной душу, и мне приятно слушать ее меткую, очень образную речь. У Жени растерянный и виноватый вид, а у Наташи просто глупый.

Татька для меня слишком взрослая. Она сказала Наташе: «Что ты смотришь на моего папу, словно он твой ребенок?»

Деточка, я пишу опять на вокзале: это у меня вошло в привычку, словно я хожу в гости к тебе. А по утрам я сижу на кухне у Надежды и жду письма... Милая, будет ли от тебя сегодня телеграмма? Эти дни я усердно стенографирую и диктую. Осталось 17 страниц: бр! бр! Завтра конец. Потом всей энергией на Горлина и Вольфсона, чтоб поскорей меня пустили к тебе... Целую большой ротик и родные волосенки. Слышу ночью голосок.

Някушка! Пташенька! Я иду к тебе. Уж скоро. Храни тебя Господь! Будь веселенькая. Люблю. Не могу и не буду без тебя.

Люблю. Нянь

75. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 17 февраля 1926 г.

17/II

Надик, где ты? Два дня от тебя ничего нет, и я два дня не писал. Третьего дня я был сам не свой. Ждал телеграммы. Звонил домой каждую минуту, и пришла хорошая телеграммушка. Я тогда встретил Шилейку на Литейном, и он проводил меня в «Сеятель», позвонить — нет ли телеграммы. Он был в наушниках и покупал книги XVI века. Когда мне прочла какая-то тетка по телефону твои словечки, я так развеселился, что принял Шилейкино приглашенье пить портер в пивной и полчаса с ним посидел: пил черный портер с ветчиной и слушал мудрые его речи... Я живучий, говорил я, а он сказал: да, на свою беду... А я сказал ему, что люблю только тебя — то есть я так не сказал, конечно, — и евреев. Он понимает, что я совершенно другой человек и что со мной нельзя болтать, как прочие светские хлыщи...

Надик, где ты? Я пришел опять к тебе в гости на вокзал. Меня еще душит перевод Даудистеля: я правлю последнюю часть. Работы на два дня. Надичка, я не могу не слышать каждый день твоего голоса. Родная, что с тобой было? Установилось ли твое здоровье? Как проходит последняя треть месяца? Я на днях пришлю тебе денег на весь март. Хочешь знать, что у меня намечается: Горлин проводит для меня одну забракованную книгу с поддержкой Вольфсона. Маршак заключает договор на биографию Халтурина — плотника-народовольца: 1–1½ листа, 150–200 р. Это очень легко. Я напишу в 5 дней. Затем Федин включил книгу стихов в «план» — пошлют в Москву (только список названий и «аннотацию») — и... вычеркнут... Рецензии идут... Через неделю все эти узлы распутаются. В деловом отношении я совершенно спокоен. Лишь бы мне удалось поскорей к тебе. Так не хочется тебя трогать в эти проклятые снеготаялки-города...

Надик, ты ходишь к собакам гулять? По моей дорожке над армянскими кипарисами! У Татиньки сегодня жарок. Я всё жалуюсь ей, что хочу к тете Наде, а она говорит: ну так поезжай, я тебя отпускаю. Деда ездил в Лугу «по делу» и привез насморк. Приходила Саша: без работы, продавала бублики и всё мечтает о «союзе».

Надик! Нежненький мой! Я был у Бенов: они повели меня в кино. Они ходят по понедельникам, как в баню...

Прости мне, голубок, что два дня не писал... Пташенька, как твое личико сейчас? Ты не бледная, не грустная?

Детка, стучат штемпелями на почте... Без 10-ти одиннадцать. Сдаю письмо. До завтра, любимая моя, ненаглядная.

Целую тебя. Слышу каждую минуту. Твой Нянь.

Господь тебя храни! Люблю. Нянь. Надик! Это я.

76. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 18 февраля 1926 г.

Надик доченька, здравствуй, младшенький! Няня с тобой говорит. Ты мне в письмах не пишешь температуры и пр. Так нельзя, ласковый мой. Каждый день пиши.

У Татьки ветряная оспа. Она лежит в жару веселенькая:

«Напиши тете Наде, что я немного простудилась. Больше ничего не придумаю». Над губой у нее уже маленькая пустула. Болезнь пустяковая. Сегодня, Надик, у меня в Гизе хороший поворот. Приехал Вольфсон. Сначала положил резолюцию на договор, минуя Москву. Потом с Горлиным решили все-таки оформить в Москве (это займет 10 дней), а пока я получаю маленькую легкую книгу французскую о судах и судьях — 6 листов по 35 р.

Я весь день спокойненько сижу дома. Завтра кончаю «Прибой». Вечером меня потянуло на вокзал — к тебе — с «Трамваем» и газетками. Для меня эти поездки отдых — прямое сообщенье «четвертым». Деда всё ходит по евреям-каплунам. М<ария> Н<иколаевна> — она очень неплохая, настоящая умница — велит вставить ему челюсть. Эта бабушка — прекрасно ухаживает за дедой и Татькой, всё понимает и меня приняла просто без всякой натяжки — хорошо. (Ужасная бумага: покупаю новый листок!)

Вот, Надик, — на новом листке: М<ария> Н<иколаевна> умница. Женя вешает на нее собак. В истории с комнатой (теперь это ясно) она совершенно была ни при чем. Женя сдал комнату какой-то пожилой актрисе — с дочкой. Его почти никогда нет дома. Он забросил Татьку. Татуська обижается и ревнует его. Иногда я ухожу работать в светлую людскую — потому что люблю кухню и прислуг. И потому еще, что «немножко» курю, — а в чистых комнатах из-за астмы нельзя. Но «немножко», Надик! Ты не поверишь: ни следа от невроза. На 6-й этаж подымаюсь не замечая — мурлыкая. 3 дня уже оттепель. Снег черный. Лужи. 2° тепла.

Сегодня Федин спросил: сколько я хочу за книгу стихов? Сказал: 600 р. Посмотрим. Это ерунда. «Прибой» начнет платить, очевидно, во вторник. Знаешь, Надик? Положенье наше в начале марта будет ничуть не худшим, чем в октябре.

Если тебе хорошо — не уезжай из Ялты. Мы еще с тобой погуляем, родная.

Надик родной, целую: пора сдавать письмо.


Няня

77. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 19 февраля 1926 г.

Пятница

Родная моя! Я сижу в маленькой людской — потому что здесь «уютненькей» — и кончаю буквально последние 5 страниц проклятого немца. Как меня душила и тебя, мой маленький, эта работа! Завтра я о ней забуду. Утром я еще ездил на Лиговку к машинистке. К трем часам заехал в Гиз. Зашел в комнатку к Федину и Груздеву. Они как раз заполняли бланки с предложеньями книг: я мельком прочел: «один из лучших совр<еменных> поэтов». Стараются! В числе других пробуют протащить «Рвача» Эренбурга. Надик! Надоело мне это проталкиванье и протаскиванье! Эти няньки и спасители-охранители! Мне грустно, деточка моя.

Горит красная лампочка, и Надежда поет «Кирпичики». Мне не мешает. Подошел деда и развил план насчет замши: нужно ему написать «доклад». Татуся вся в ветряных оспинках. Замучила свою бабушку, требует: играй. А у меня требует «Трамвая», зачем я у нее отнял — для тебя, Надик.

Сегодня от тебя не было письма. Что с тобой, Надик? Ответь своим голоском! Как турушка? Не болит или болит? Ведь у тебя уже «десять дней». Надик, я совсем не представляю себе, как ты живешь! Следит ли за тобой врач? Это необходимо.

Сегодня вечером, отправив это письмо, я зайду к Бену. Все ужасно боятся, чтоб я к тебе <не> сбежал: неблагоразумно. Ты, родненькая, не беспокойся: я это сделаю лишь тогда, когда можно будет. Как взрослый! Первую неделю, Надик, я прохворал — очень легко, — простудой. От нее сейчас нет и следа. Вот я говорю с тобой и не знаю, как тебе?

Голубок-младшенький, кинечка родная — ты не хочешь в Ялте? Нет? А у тебя, скажи, весна? «Тёпа»? Ты просишься в сырость, в снег... Не надо, Надик... Киев хорош в апреле. Через неделю твоя Няня заключит свои договоры и скажет: может ли он приехать? Надик, у тебя никого там нет? Ласковый мой, ручной, о чем ты думаешь? Митя ли тебя мудрости учит? В карты тебя мучают? Родненькая, в Ялте, наверно, длинные светлые дни. Надик, я хочу увидеть нашу комнату-фонарь, пустить зайчика в большевиков, полежать на постели узенькой и твердой. Я, родная, сплю теперь просто: не думаю о сне. В час засну. В семь проснусь. А ты, Надик, хорошо? Звереныш худенький! Несдобровать тебе. Будут от меня телеграммы. Сколько тебе надо денег? У меня будет «порядочно». Прямо забросаю. Все твои письма, родная, я ношу всегда с собой. На ночь говорю: спаси, Господи, Надиньку! Еще: пришли мне последнее письмо твоей мамы. Я их всегда ведь читаю. Целую волосенки, и лапы, и лобик, и глазы. Мне грустно без тебя. Надик светленький, ответь мне.

Люблю Надю. К тебе. К тебе.

Нянь

78. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 22 февраля 1926 г.

Телеграмма

Целую мою Надиньку совершенно здоров пишу обеспечен работаю собираюсь приехать пока оставайся Ялте Киеве холодно

Няня

79. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 22 февраля 1926 г.

Надинька, радость моя, сейчас послал тебе телеграмму — очень бестолковую, но ты ведь всё понимаешь. Не уезжай, голубка, из Ялты. Может, я к тебе приеду. Ты не знаешь — забыла, — как холодно на свете и как сыро! У тебя здесь уголочек оранжерейный. По всей России и на Украине — то мороз, то грязь и оттепель. От такого перехода, Надик, никому не поздоровится... Даже я первое время прохворал. Давай дождемся — ну хоть апрельского тепла, чтоб каблучками по сухим тротуарам? Да, Надик? Слушай, ты, беленький, — ты правда герой? Где твоя тура? Дета моя, я хочу тебе жаловаться и начну с того, что у Жени дают по утрам ужасный кофий, такой мерзкий, что никаким сахаром его не заглушишь. А больше, пожалуй, не на что. Деда требует, чтоб я с ним «занимался», а Женя — его никогда нет дома. По целым дням я в «пустой» квартире с Татькой и М<арией> Н<иколаевной>. С ней очень легко себя чувствуешь: славная бабушка. Все мои выходы, родная, к машинисту — теперь у меня «дяденька» — и Горлину. «Прибою» очень понравился наш переводик. Они за мной немножко ухаживают, идиотушки. Просят работать.

Надик, мы как птицы кричим друг другу — не могу — не могу — без тебя! Вся моя жизнь без тебя остывает, я чужой и ненужный сам себе. Я твою телеграммку положил под щеку третьего дня и так вечером, уставши, засыпал... Татькина «оспа» проходит. У меня была лет 20 назад — не заражусь! Вместо тебя, родная, я жалуюсь Татьке. Она делает серьезное личико и говорит: «Дядя Ося, ну поезжай к тете Наде, я тебе тут никак не могу помочь!»

Хочешь, малыш, о делах? Я заключил договорок с Горл<иным> на 4–4½ листа: 210 р. Страшно легко. «Прибой» выписывает 200 — остальное в марте. Рецензии дают — 30 р. в неделю. Книга стихов зарезана. Детский договор отвергнут. Не люблю Маршака! Большая книга в Гизе будет в начале марта. Как видишь, неплохо. Да, еще забыл: взял курьезную редактуру в «Прибое»: по 15 р. лист — 6 листов.

Надик, голубка моя, возьми меня к себе. Я здесь заблудился без тебя. Уже я не в папиной шубе хожу. Морозит. Сухо. Даже весело на улице. Дета моя, как погляжу на наши магазины-Елисеевы — так мне грустно-грустненько. На Невском ревут радии на всю улицу. Женя сегодня едет в Москву. Его выживают московские пройдохи. Он полночи вчера со мной советовался, бедный. Боится потерять положенье, страшно волнуется. Надик — кинечка мамина! Аня звонила. Здорова. Что ты думаешь, маленький, — приехать мне к тебе с большой работушкой? Ты на солнышке, Надик, лежишь на плетенке? Родной мой, помнишь, как ты меня провожал в зачиненных туфельках? Надик, встреть меня, пташенька бедная! Жди меня!

Жду не дождусь.

Спаси, Боже, Надиньку. Господь с тобой.

Люблю. Нянь

80. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 24 февраля 1926 г.

Спасибо Надику за письмецо. Добрый мой, ласковый, никто так не напишет. Много листочков. За картинку спасибо: это ты. Я улыбался тебе, родной, я смеялся, когда читал. Сегодня событие: «Прибой» дал 200. Я сейчас же перевел тебе. По всем аптекам и складам искал антитироидин. Нигде нет. Партия разошлась на днях. Советуют звонить по телефону во все окраинные аптеки — там скорей осталось. Вечером этим займусь. 1-го марта получаю 200 р. за новую книгу в Гизе. Затем 170 еще в «Прибое». «Сеятель» сегодня дал ответ: очень хотят взять горлинскую книгу, но колеблются; просят вернуться, если Гиз не возьмет (это большая книга). Я, родная моя, решил 3 дня отдохнуть. Посидеть с Татькой, хоть в кино пойти с Бенами или просто гулять по улицам. 10°. Хожу в дединой шубе, а его арестовал дома. Он обижается — но ему же лучше у печки, старенькому деду. Женя вчера уехал в Москву на 5 дней. Вчера звонила Аня. Я завтра к ней в гости; у нее совсем здоровый и уверенный, не тягучий, твердый голос.

Одного дитиньку ее увезли в Москву, т. е. воспитанника. Надька, ты чувствуешь, что я найду твой мудреный «тироидин»? Сегодня я пил кофеек с Горлиным у «Гурме». Правда, это был предел мечтаний в Ялте? Смотри, не сбеги с денежками в Киев: тогда я от тебя откажусь! Сиди смирно.

Надик, маленький! Мы с Беном решили написать сценарий по «делу Джорыгова». Прочти в вечерках. Это фантастика, но Ек<атерина> Конст<антиновна> просит. Я ей отдал твое письмецо.

Надюшок, 1 мая мы опять будем вместе в Киеве и пойдем на ту днепровскую гору тогдашнюю. Я так рад этому, так рад! В начале марта выяснится, могу ли я приехать (думаю — смогу). Не забывай еще Москву по пути. Это будет только весело. Что пишет мама? Дай мне ее письмецо.

Родненький, как конец твоего месяца? Расскажи своей Няне. Ты поздно встаешь, если письма тебя <не> будят? Где ты снималась — в саду или у настоящего? Для Цанова завтра вышлю тебе 2-й «Трамвай», а кстати, куплю «Шары» Иринке Пуниной: Анна Андр<еевна> с Пун<иным> сегодня на Невском искали эту книжонку. Рыбаковым отдам 100 р. 1 марта. Остальные условлено в конце месяца. Не тревожься, милый. Твой Нянь умный. Надик, говорят, что в Ялте Клычков! Хоть это и не бог весть кто, а отыщи его, тебе приятно будет. Не стало ли много хуже у Тарх<овой>? Тогда брось — но осторожно переезжай — очень, очень осторожно. Целую пташеньку утром и вечером, особенно золотой волосок-бороду. Надик, купи себе игрушек разных в подарок от Няни, слышишь? Пиши, родной! Люблю, говорю: спаси, Господи, доченьку мою.

Твой Нянь. Твой, Надик. Твой

81. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 27 февраля 1926 г.

Родная моя, ненаглядная, — ты мне подснежничек нашла... Я, Надик, чудовище: три дня не писал. Не скрою: я эти дни слишком много работал — сделал из работы спорт. 2 книги параллельно для Гиза и «Прибоя»... Всё откладывал на вечер, на «спешное», а вечером уставал. Надик, ты прости меня: никогда это не повторится. Это просто не нужно. Мы прекрасно обеспечены. Этот курьезный «Прибой» стал для меня вторым Гизом, и сейчас у меня 2 Горлина (один — Грюнберг). Родненькая, ты от 26-го телеграфируешь, что здорова, а 22-го у тебя 37,6 (?). Что это значит? Только один день? Или держится? Родная, подробнее, подробнее, и не сердись на телеграммы: это моя натура! Детка моя, я здоров. Это правда. Очень работоспособен. Очень бодр. Физически бодр. Я очень наволновался с твоей телеграммой. Мы тут ломали голову, особенно изощрялся деда. Значит, опять Тархова? Это хорошо. Сохрани нашу комнатку до моего приезда. Я люблю наши кроватушки и «капоцан». Что он, капает? Надик, вот на чем основаны мои планы на приезд:

1) С 15 марта в Крыму до 15 мая чудесно. Это настоящие лечебные и целебные месяцы. Мы же устроены в Крыму, и жалко не использовать. Это, наконец, попросту будет весело.

2) Кроме 200, посланных тебе, я уже имею заработанных в Гизе и «Прибое» 400. (Остаток с Даудистеля (130 р.) не считается, он пойдет Рыбакову.)

3) К 15-му марта я заключу два новых договора — с Гизом (крупный) и с «Прибоем». Высылку денег наладим.

4) На 2–3 дня я остановлюсь в Москве и перехвачу там, кроме всего, некоторую толику.

Итак, у нас будет обеспеченный с «гаком» месяц, а на второй нам вышлют. Может, будет и еще лучше.

Ты бы меня сейчас не узнала бы в Ялте. Я дурак, что сидел сиднем, как маниак какой-то. Я бы сейчас лазил по горам, бегал в город, гулял ежедневно у моря. А ведь я «боялся» к переписчику сходить! Вот дурак-то был? Надичка, а Лев Платоныч еще есть? Его не зацапали? Справься: мне он очень нужен. Сегодня приехал из Москвы Женя. Ихнее общество как-то грандиозно оскандалилось. У них враги Кугель и Щеголев. Свирский устроил в подвале на Тверском, где наша старушка-сторожиха Хлебникова угощала, грандиозный ресторан. У Татьки всё прошло. Вчера ее купали в большой ванне. Я для отдыха читаю «Мертвые Души» с картинками. Твоего переводика я не выбросил, а поцеловал и поправил: он очень славный.

Ты, Надичка, стала душой общества и председателем клуба? Да? Мне простынки дала М<ария> Н<иколаевна>. На диване мне очень уютненько с тюфячком нашим. Сплю хорошо. Бываю я, Надичка, нигде. Раза 2–3 у Бена и Выгодского. Поэт Комаровский «тот самый». Он очень хороший. Достань стихи. Объясни Безобразовой. Надичка, что с тобой сейчас? Тебе не плохо? Я сейчас даю телеграмму. Дня не оставлю без письма. Все твои заботушки исполню. Лекарство почти достал на проспекте Юных Пролетариев (?).

Надик мой любимый! Храни тебя бог!

Целую головку твою и глаза твои и морщиночки!

Люблю. Твой Нянь. Я с тобой, родная. Люби меня, Надик.

Сейчас звонил Грюнбер<г>: прочел обо мне в каком-то английском Magasin’е. Уважает.

А<нна> Андр<еевна> прочла в «Mercure de France».

82. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 28 февраля 1926 г.

Родная чудная моя глупышка! Да что с тобой такое? Сегодня я утром в 10 ч. телеграфирую: абсолютно здоров и т. д. Ты в 6 ч. не получила еще тел<еграммы>. Чудеса! Нануша, что я наделал своей безалаберностью: ты мучаешься уже 3–4 дня, когда твоя Няня здоровехонька и процветает между Горлиным и Грюнбергом и т. д. Дета моя, успокой свою душеньку милую: да нечего, нечего тревожиться. Я даже не переутомлен. Чувствую себя несравненно лучше, чем в Ялте. Мне просто совестно писать о себе. Ну довольно об этом, Надик, дай поцелую твою головенку и слушай разные разности:

Во-первых: цикл моих работ закончится дней через 10. Я останусь тогда с новым большим договором от Горлина (завтра из Москвы придут книги и ответы) и, конечно, приеду к тебе. Скажи, родная, хорошо ли к весне в Ялте? Ты ведь будешь рада пожить там у собак и морюшка с Няней? Разве Киев поздно к 1 мая? Обязательно хочу туда к 1 мая! Вчера у деды была трагикомедия: он собрался в гости на Пурим к еврею часовщику и попал в «засаду». Просидел с 9 вечера до 2½ дня с множеством разных случайных людей. Страшно волновался и, бедненький, ссылался на то, что он «отец писателя Мандельштама». С ним обошлись бережно и его не обидели. Но как жалко деду: подумай, пошел раз в год в гости. Он умудрился даже позвонить (не объясняя причины), что «остается ночевать». Вот наше событие.

В Ленгизе без перемен. Я называю это «стабилизацией».

Белицкий и новый зав редсектора выписали мне все деньги по очередной работе (последние 200 р.). Очень внимательны, правда? Я теперь опять стенографирую дома: это очень удобно: 2 часа — 20 стр<аниц>, а потом правлю, а весь день хоть гуляй. Сегодня первый весенний день. Всё растаяло. Припекало даже, особенно в кабинете у Горлина было жарко-жарко... Мне портной за 2 р. 50 к. починил штаны, но срезал красоту: нижние завертушки... Собираюсь покупать ботинки. А тебе, Надик, не надо ли чего? Напиши своей Няне: она тебе привезет. Это правда, Някушка, я привезу часы, колечки и подарочек, какой ты скажешь. Нануша, скажи, у тебя устроилось с Тарховой? Неужели нельзя к весне найти другого места (если так плохо)? Только осторожно, милый. Не рискуй. Только наверняка переезжай. Я, в сущности, консервативен, ты знаешь... Заказывай меню. Прикупай в городе хорошие вещи. Не жалей денег. Будут.

Дружочек мой нежный! Прошу тебя, пришли мне температурную кривую, восстановив ее по памяти, и в каждом письме сообщай свою турушку. Мне это необходимо. Хорошо, Някушка?

Родная, ангел мой, я слышу дыханье твое, как ты спишь и во сне говоришь. Я всегда с тобой. Я люблю тебя, Надинька, люблю тебя, жизнь моя. Господь с тобой, дружочек мой. Будь весела, женушка моя. Твой муж. Твой Нянь. Твой Окушка глупый. Ну, до свиданья, нежняночка. Люблю.

83. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 1 марта 1926 г.

Родненькая, как я, наверно, тебя растревожил! Я не писал по глупости, по бестолковости. Хотел исправить телеграммой, а вышло еще хуже. Деточка, поверь, мне хорошо, т. е. насколько может быть хорошо без тебя, т. е. ужасно. Я живу спокойно, уютно. Всё у меня ладится. Я здоров. Никто меня не раздражает, но я не могу больше этого выносить и вырвусь к тебе, как сумасшедший, при первой возможности. Маленькая Надинька, кривуша родная, я всё вижу твою фигурку на солнышке зажмуренную. Ты такая смешная, чудная, когда идешь одна... Дета моя, не надо огорчаться, надо еще потерпеть недельку-другую — и мы будем опять вместе. Как я мог, Надичка, без тебя целый месяц? Я сам не понимаю. А ты, дочурка? Вот что я сейчас делаю:

Я теперь даже к Горлину редко хожу. Два раза в день, в 10 и в 7, я медленно выползаю, в темпе прогулки — днем к многосемейному в мещанской квартирке машинисту на 1-й линии, а вечером — в громадной, с хорошим воздухом, зале — у машинистки на 5 линии. Завтра поведу Бена знакомить в «Прибой», а вечером мы пойдем в кино. И ты поди, Надик, за свою Няню, когда захочешь? Да? Работки, что у меня на руках, я кончаю через 10 дней. Потом я свободен. Ничего спешного не возьму. Только к тебе. К тебе. Где твоя карточка?

Родная моя, родная! Слушай, мой кроткий, овечинька, заинька: ты мне, знаю, не веришь, а я тебе: я не болел, и переутомленья с последствиями тоже не было. Я живу ритмично, работаю охотно. Верь мне. Это так. Но что я с тобой сделаю!? Ты за подснежничком далеко ходила? Ты устала? А пуз не болит? А тура?

Дома нет никого. Женя ушел. Бабушка ушла к Радловым. Татька пришла ко мне на диван, и я ей читал «Шары» и прочее. Она же пела «Кухню». Говорила разные сентенции: «Взрослым от шалостей одни неприятности» и т. д. Деда ходит и ищет папирос, которых вообще нет. Сегодня к нему подошел посланец из Риги от «Германа», некий провизор — друг детства, тоже Мандельштам. Папу серьезно зовут в Ригу. Виза и проезд теперь необычайно доступны и дешевы. Мы решили обязательно его весной отправить... Весной! Ах, Надик мой, иностранец из-под развесистой ялтинской клюквы! 10° мороза ты принимаешь за 10° тепла. У нас здесь 1 марта зима вовсю: – 5–6°, а не +. Зима всюду, детик мой. До весны еще месяц. Дружочек, скажи мне, отчего ты не сообщаешь своей туры в каждом письме? Надик, почему ты так делаешь?

Надичка, когда я скажу твое имечко, мне весело. Ты моя. Я тебя люблю, как в первый — первее первого — день. Мне легко дышать, думая о тебе. Я знаю, что это ты научила меня дышать. Как я побегу к тебе в горку! (Я ведь теперь могу и в гору бегать.)

Во вторник я выясню вопрос с антитироидином. Я тебе завтра вышлю перевод «1002 ночи». Здорово сделано. Приятно перечесть. Это мы с Анькой делали. Подошел деда: тебе кланяется.

Надюшок, скажи, пожалуйста, снимать домик в Царском или нет? Бен говорит, что это нужно делать в марте. Я согласен на Царское с 15–20 мая. Не раньше. Ты получаешь мои газетки? Правда, я их смешно заклеиваю?

Надик, голубка моя, любовь моя — до свиданья. Я на ночь целую тебя в лобик и говорю: храни, Господи, Надиньку.

Твой Нянь.

Надик! Люби меня. Надик! Я твой.

Нянь

84. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 5 марта 1926 г.

5 марта

Надичка, жизнь моя, спасибо тебе за карточку. Детка моя: какое милое личико, болезненно грустное, растерянное. Что ты, Надик, думал? Что с тобой, кроткая моя друженька? Я никому не покажу твоей карточки. Никто не знает, что она у меня. Когда я увидел твое грустное личико, я бросился к дверям — сейчас же к тебе... Я знаю, что ты улыбнулась бы мне, но карточка не может. Спасибо, Надик нежненький, целую лобик твой высокий. Какая ты прелестная, родная! Нет такого другого личика. «Встреча»? Ты — моя встреча, вся жизнь моя. Я жду встречи с тобой, я живу тобой. Пойми меня, ангел мой грустный. Смешно сказать, но меня отделяют от тебя 1½ листа перевода для «Прибоя». Затем я в Москве и у тебя. Я таскаюсь по городу, сжимая твои письмеца в портфеле. Не бойся: не выпущу из рук, не потеряю, не отойду от них.

Радость нежняночка, я люблю тебя. Чтоб так любить, стоит жить, Надик-Надик!

Ну вот, дружок мой, послушай меня: последние дни я не могу проследить твоего состояния: не знаю веса, t°, ничего. Одни общие места. Умоляю: подробно. Можно телеграммку.

Я, дурак, не понял твоей телегр<аммы>. Это о трех днях без писем. Заработался я тогда, но был здоров. Просто к вечеру разомлевал. Физически был крепок. Сердце прошло бесследно. Никаких припадков. Прекрасно хожу. Да ну его! О чем тут говорить!

Подробности дел: в Гизе ломают голову, как дать мне работу. Вольфсон (политредактор из Москвы) на будущей неделе предлагает съездить с ним в Москву, извиняясь, что едет в жестком вагоне: «Мы для вас что-нибудь придумаем». В «Прибое» и «Сеятеле» очень много шансов. Во всяком случае, до 20 апр. мы уже обеспечены, с моей дорогой, вдвоем.

Деда вполне здоров. Снялся. Взял «анкету». Собирается в Ригу. М<ария> Н<иколаевна> мне всё больше нравится. Она всё понимает. Просто бабушка! Надик мой! Сегодня от тебя не было письма? Ты сердишься? Нет? Родненькая, пиши мне. Скоро мы будем вместе — так пиши, моя нежная, пока я далеко, Няня твоя.

Нануша, вышла книжка Вагинова. Какая-то беспомощная. Я ее пришлю тебе. В печати хуже. Многое смешно. А<нна> Андр<еевна> с Пуниным уехали в Москву. Я воспользуюсь и зайду к Шилейке.

Надичка моя! Вот я побыл с тобой. Мне весело стало. Да, ангел мой: будем вместе, всегда вместе, и бог нас не оставит. Целую тебя, счастье мое. Твой лобик на меня смотрит. Ты волосенки откинула так — они у тебя не держатся. Целую.

Твой, родная, твой Нянь

Надичка, как сейчас у Тарховой? Когда станет дороже? Есть ли куда переехать? Твой вес? t°?

Надик, если морозы — сильно-сильно топи. Не жалей денег. Топи ежедневно. Турушку пиши за все дни. Самое главное телеграфируй.

85. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 7 марта 1926 г.

Родная моя, если б ты знала, в какой я тревоге! Уже сутки нет ответа на мою ответную телеграмму. Солнышко мое, я безумно за тебя боюсь, а главное, не знаю, что с тобой. В телегр<амме> переврали одно слово: «если» значит, очевидно, — «боли». «Опять боли»? Да, Надик? Как я могу тебе советовать, не зная всего? Потом, я писал спешные: 28-го, 1-го, 3, 5 и сегодня, 7-го. Неужели ты не получила? Буду писать каждый день, родная. Я всё боюсь, что простое пойдет долго, а к спешному опаздываю: вот ключ к перебоям писем...

Надинька, в городах сейчас эпидемия гриппа ужасная. Слякоть. Вред. Куда ты рвешься? Ты и всякая на твоем месте заболеет через 3 дня. Подожди хоть апреля, если не хочешь весны в Ялте. Не будь сумасшедшенькой. Я тебе писал не жалеть денег. Это не пустые слова: у меня их достаточно. Потрать в марте хоть 400 р. Апрель будет всё равно обеспечен. Не знаю как, но за деньги всё можно устроить. Тебе виднее как. Не бросай только Ялту. Если ты останешься надолго (на апрель), я приеду. На днях я оборачиваю свое колесо. Беру новые заказы и еду в Москву. Оттуда к тебе. Умоляю, пиши мне подробно о здоровьи. Ты знаешь, голубка, как писать. За меня беспокоиться нелепо. Я очень поздоровел. Ничего тут не поделаешь! Если б ты знала, каким молодцом я работаю и делаю всё, что нужно. Вот Няня сама себя похвалила... Надик — я согласен на твой переезд в восьмой номер. Всё чепуха — лишь бы мою Някушку не кормили дрянью. Может, ты откажешься от пансиона и объединишься хозяйственно с Тюфлиными? Надик родненький, может, я советую глупости — тебе виднее, но не бросай Ялту в опасное время года.

Нежняночка моя, слушай свою Няню. Покупай в городе вкусные завтраки. Плюнь на тарховские штучки. Плати им хоть даром деньги. Здешний весенний холод безвреден, а у нас или в Киеве — отрава... Слушайся, родная, Няню и Цанова. Милая моя, я весь день сегодня сумасшедший. Жду телеграммы.

Целую родненькую. Спаси, Господи, Надиньку мою.

Няня твоя. Твоя Няня

86. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, 9 марта 1926 г.

Родненькая, целую твои гранатики. Надик, что это было? Три дня я сходил с ума. С субботы на телеграмму до вторника — ничего... Что с тобой, жизнь моя? Значит, простуда прошла. А боли? А тошнота? Надик мой, всё мне мало, всё не подробно. Письма, письма жду. Какая ты умница, что осталась в Ялте! Ты дождешься теперь меня — Няни! Ты знаешь, я завтра кончаю работу. «Прибой» мне должен 300 р. Я сумею их сразу взять. Родная, уже март идет. Как нам легко теперь... Если б ты знала, как я томился эти дни. Вчера я не писал — сил не было от тревоги. Ты ведь понимаешь. Сегодня я тел<еграфировал> Мите, потом хотел срочно Тарховой и позвонил по телефону: мне прочли твою утреннюю телеграммку. А я тебя не разбудил своей? Все в доме смотрят на меня с нежным состраданием, как на сумасшедшего... Деда меня неудачно утешал, М<ария> Н<иколаевна> влияла и т. д. Пташенька моя, если б я знал, что с тобой! Теперь, правда, уж скоро я у тебя... Но твои письма обходят здоровье. Где кривая температуры? Как пищеваренье? Ведь ты же молчишь обо всем. Так нельзя. Одни обрывочки. Что говорит Цанов? Почему ты не купишь дров и не топишь вовсю? Кто тебе смеет это запретить? Сейчас же купи хороший шерстяной светер! Если не выходишь, поручи М<арье> Мих<айловне>. Хочешь знать, как с моим отъездом? Пока еще нет новой работы. Но Горлин как родной: он пришлет ее, а затем, возможно, — Москва мне даст или даже здесь Ангерт с Вольфсоном. «Прибой» предлагает непрерывную работу, но с ними все-таки очень противно — хотя они ручные и почтительные, но какие-то сумбурные. Если я приеду с 400 — 500 р., я смогу с тобой прожить от 15–20 марта до 25 апреля и не спеша сделать работку. А если бы и не работать <в> Ялте? Чем худо? Но Няня приедет с работкой.

Вчера меня затащили на заседание в Зуб<овский> Институт. Читал Тихонов. Меня встретили, как Сологуба, молодежь уступала мне стулья, как Франс Энгру, и я был оракулом-младенцем — сумасшедший какой я был, думал о тебе, только о тебе. Надик нежняночка! Выпей за свою Няню рюмочку портвейна. Целую твои гранатики родные, мои, и твой новый плохой, но тоже Нянин светер. Нет такой силы, чтоб удержала меня теперь к тебе приехать. Самое большее я здесь промешкаю неделю (да вот Москва!). Ты моя милая, моя прелесть с лобиком высоким, мой друг, мой ангел. Жди меня.

Спаси, Господи, мою Надиньку! Няня твоя с тобой.

P. S. Я совершенно здоров и всё время был здоров.

87. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, около 10 марта 1926 г.

Родная наша Надинька, мы пишем тебе с Аней: я у нее в гостях (увы — в первый раз). У нее беленькая приличная комнатка рядом с спальней хозяев. Дети ее уже легли спать. Хозяин ее больше не любит. В доме есть радио.

Сегодня я получил твое сердитое письмецо: что у тебя, Надик? 37,6 от простуды или нет? А телеграммку с Митиной визой получил. Спасибо, ангел мой. Голосок твой даже в телеграммке. Вот ты послушалась меня, умница, но смотри, не жалей денег. Заставь себя кормить хорошо. Хоть за свой счет каждый день кур покупай. Главное, чтоб до моего приезда тебя не смели обижать. Я знаю, как много значат для тебя волнения: от них и тошнота и даже боли. Будь же спокойна, солнышко мое нежное. И купи дрова и светер.

«Прибой» я терроризировал: они всё заплатят, потому что боятся, что я их опозорю. Так и сказали. Я думаю (очень серьезно) через неделю, т. е. 17-го, выехать в Москву и дальше к тебе, родная. Сегодня я писал деде анкету в Ригу. Днем у меня разболелась голова на 2–3 часа, а не на сутки, как раньше. М<ария> Н<иколаевна> — бабушка — меня вылечила порошком и вкусным обедиком.

Надик родной, спи спокойно. Няня тебе велит. Главное, засыпая, не думать о сне: тогда заснешь. Думай о горушке в Киеве и домике в парке в Царском. Ну, мой дитенок, до свиданья. Передаю перо Ане:

Надюша, я недовольна. О. Е. ходит без запонок, манжеты завернуты вокруг рук и весь в пуху. Целую доню.

Аня[53]

Надик мой нежняночка!

Я приписываю на вокзале (Анька живет около). Это бумага ее детей.

Ты, мой родненький, спи крепко, сладко спи, не думай ни о чем грустненьком.

Деточка, воздух твой — я им дышу — он мой — он — наш! Я люблю тебя, Надик.

88. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, около 11 марта 1926 г.

Любимая моя! Надик родной! Я пишу за 5 минут до закр<ытия> почты. Родная, спасибо за нежные словечки. Что с тобой там? Не давай себя в обиду. У меня всё хорошо. 15-го я поеду к тебе. Это почти наверно. Не могу без тебя, ласточка моя. Но будь спокойна — я живу правильно, я здоров. В делах у меня удача. Завтра я пишу подробно. Целую тебя, ненаглядная. Храни тебя бог, солнышко мое.

Твой Нянь

Целую ручки милые. Люблю. Какой я бестолковый! Не сердись!!

Деда тебя целует и Аня. Часы целы. Выкупаю.

89. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Ялту, около 12 марта 1926 г.

Надик, дружок мой ласковый!

Как мы быстренько переговорились телеграммушками! Я действительно во вторник выеду в Москву, но не знаю, сколько дней там останусь. Боюсь тебе советовать насчет Лоланова. Ну как ты там будешь совсем одна, даже без Мити и прочих? Если там копошатся хоть какие-нибудь люди, так обязательно переезжай. Брось эту трущобу. Как ведь славно и открыто у Лоланова! Но только не совсем одна. Мы с тобой обеспечены вдвоем, если я приеду 20-го, на весь апрель. Но я хочу обязательно приехать — лучше позже, но с работой, чтоб не было перебоя в мае. Это мне безусловно удастся. «Прибой» с конца апреля гарантирует постоянную работу, как раньше в Гизе. А Горлин советует мне съездить с Вольфсоном в Москву протолкнуть одну из книг. Это очень верное дело. Во всяком случае, если у меня будет наличными 500 р., а они почти уже есть, я к тебе еду немедленно из Москвы. И Горлин, и Грюнберг вышлют мне книги и подпишут договоры без меня. В мае я тебя на недельку оставлю одну — выеду вперед — подготовить твой переезд в Киев. Да, вот еще: детский отдел «Прибоя» просит книжку. С ними очень легко. Они немудреные. Если завтра сговорюсь, напишу в один день. Пойми, моя родненькая, что под самое лето мне уже стоит приехать к тебе на месяц. Но я бы уже давно приехал, если б не заботился о плавности твоего возвращенья и хорошей жизни в Киеве и в Царском... Ну довольно, пташенька, о делах. Как видишь, я не рассчитываю на неожиданности, хотя они могут быть в Москве.

Посылаю тебе деду. Правда, какой он миленький? И книжку Вагинова. Знаешь, там есть строчка: «О море — нежный “братец” человечий». Я дам тебе телеграмму в день отъезда в Москву, а из Москвы о дальнейшем. Пиши пока, до первой телеграммы, на петербургский адрес, а после на адрес твоего Жени. Остановлюсь я, если на 2–3 дня, у Пастернака, если на неделю, то у Шуры. Надик, мне портной на Среднем великолепно починил брюки, и у меня «приличный» вид. Вот ботинки я куплю. Это надо. Надик, неужели ты смотрел в Ялте на набережной для своей Няни шерстку? Ах ты заботливый мой друженька, о чем ты думаешь? А светер у тебя есть? У нас опять зима. Сухо. Снежно. Вейки. Сегодня утром ели блины с одной сметанушкой только.

Няня твоя с сегодняшнего дня отдыхает: она кончила две книжки для Гиза и «Прибоя». Я часто сижу за кухней в тепленькой комнатке, хотя вся квартира пустая. Но там я как-то дома, и там мне ближе к тебе. Личико твое уже не кажется мне таким болезненным. Оно проясняется на карточке. Я смотрю на него две секундочки — утром и вечером. Понимаешь, почему? Чтоб не сбежать к тебе раньше времени. Завтра утром я иду к Горлину инструктироваться для Москвы и условиться с моим спутником.

Родной мой, нежненький, беленький, береги себя. Меньше ходи. Бери возю. Дай поцелую желтые волосики. Наверно, ты без меня воспользовалась и перекрасилась? Надик мой, я к тебе еду... У меня нерешительный тон, оттого что я очень осторожный. Только оттого.

Родная моя, не смей плакать. Спи хорошо. Я с тобой. Улыбнись мне и скажи: я твоя Някушка, иди ко мне, Няня — и я приду. Твой Нянь.

90. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Ялту, 16 марта 1926 г.

16/III

Москва

Родная моя Надинька! Пишу тебе в квартирке Шкловского. Утром приехал в Москву. Сразу в Гиз. Меня встретили очень хорошо, ничуть не хуже, чем у Горлина и Белицкого. Дело мое, т. е. утверждение книги, почти улажено. Остаются еще разные московские мелочи: Воронский и «Шум времени», у которого возрастает успех. На все эти делишки я ассигную несколько дней и выеду в Ялту. Может быть, придется съездить на 2 дня в Петербург, оформить с Ленгизом. Это будет, пожалуй, благоразумней.

Надичка, нежняночка, невестушка моя, — я сейчас еду к твоему Жене (я по ошибке дал тебе неверный №: не 8, а 6 по Страстному) — нет ли от тебя телеграммки.

Твоя Няня безукоризненно здорова. Ехала в жестком вагоне и рвется к тебе. Ночую (выбор большой) сегодня у Пастернака.

Не писал в предотъездных хлопотах. 300 р. «Прибой» в два приема вышлет тебе в Ялту.

Родненький мой, прости, что мало пишу. Я рвусь к тебе и хочу всё сразу сделать. Даже дня ждать не могу. Мне и весело и беспокойно. Я уже ближе к тебе! Надик мой, любовь моя! Спаси тебя Господи, родную.

Няня твоя к тебе уже едет. Целую карточку твою бедненькую. Ау? Надик!

Я в Петербург не поеду. Договор заключит Лившиц. Скорей к моей любимой! К Надику моему! А сейчас к Жене. Завтра пишу подробно.

91. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Ялту, 17 марта 1926 г.

17/III Москва

Родная Надик! Что ты мне не отвечаешь? Два дня я в Москве, и нет от тебя телеграммы? Вчера я опоздал к закрытию почты. Вот второе письмецо — от среды. Детка моя, мне всё очень легко удалось. Я уже получил санкцию Гиза на договор. В «Кино-печати» тоже дают фантастические деньги: 150–200 р. — ни за что. Остается поговорить завтра с Нарбутом и Воронским. Это уже мне не нужно. Мы обеспечены до самого лета. В субботу я поеду прощаться в Петербург. На все дела мне нужен там один понедельник. А во вторник думаю выехать прямо в Ялту. Вчера я ночевал у Пастернака в комнате с его братом на ужасном одре-диване, а сегодня у твоего буду Женички. Какой он славный! Они, правда, поссорились с стариками. Женю не вызывают к телефону и не открывают к нему. Лена была на днях в Киеве. А мы с тобой поедем в Киев в мае. Няня твоя здорова совсем и безумно волнуется отсутствием твоей телеграммы. Родненькая, я хожу по улицам московским и вспоминаю всю нашу милую трудную родную жизнь. Ангел мой, у Жени висит твой портрет — работы Сони. Когда я ехал к тебе в первый раз — как я ему обрадовался. Солнце мое, я люблю тебя. Со мной Шура на почте. Надик, жизнь моя, я иду к тебе.

Нянь

Целую Вас, потому что давно не видел.

С тов<арищеским> приветом корреспондент А. Мандельштам (это по служебной привычке).

17/III[54]

92. Э. В. Мандельштаму

Из Ялты в Ленинград, вторая половина апреля 1926 г.

Дорогой папочка!

Всё это время я не писал ни тебе, ни кому, потому что впал в состояние такого глубокого отдыха, что сравнить его можно разве только со сном. Механически, правда, я работал, но за многие годы это был первый месяц, когда мы с Надей действительно отдохнули, позабыв всё — и то, что нужно было забыть, и то, чего нельзя. Надя далеко еще не выздоровела. У нее прекратились — вот уже недель шесть — боли в кишечнике и явления этого порядка, вес ее превосходный, самочувствие отличное, силы таковы, что она проходит (иногда) пешком целые версты, но температура держится упорно, обычно 37,3–4, поднимаясь часто до 37,5–6, а изредка и до 38°. Это показывает, что туберкулезный процесс активен (очевидно, в железах), но кишечник ему сопротивляется и легкие (хотя могут быть задеты и бронхиальные железы) здоровы. Надю приходится держать ближайшие годы в исключительно благоприятных и мягких условиях во избежание острых вспышек и резкого ухудшения.

Лето она может провести в Царском, но будущую зиму только на крайнем юге, лучше в Сухуме, чем в Ялте... Через две недели я думаю выехать в Петербург. В денежном отношении до сегодняшнего дня мы свели концы с концами, сейчас я жду денег на последние две-три недели и на отъезд. Уеду я, конечно, один и вышлю Наде из Москвы или из Петербурга на дорогу и на жизнь в Киеве, где она останется дней 10, т. к. по тамошней у родителей обстановке и вообще в центре большого пыльного южного города оставаться нет смысла. Царское куда лучше и мне удобнее. Факт тот, что денег у меня в обрез, т. е. сейчас их нет вовсе, и лишь по возвращении — 10 мая, в Петербурге, спокойный за Надю, не спеша, с перспективой дешевого лета, я смогу все свои усилия на первом плане посвятить тебе. Сейчас уезжать нет смысла: во-первых, это сорвет работу, во-вторых, жалко чудесных дней, которые только что начались... Хоть краюшком их захватить после мрачной зимы. Всё цветет, небо и море синие, воздух чудо как пахнет и т. д.

Милый папочка, ты понимаешь и не сердишься. У меня сейчас короткая остановка: оазис, а дальше опять будет трудно. Вернувшись, я сделаю для тебя всё возможное. Спасибо Жене, что позволил нам продержаться до лета. С мая месяца о тебе забочусь я и Надя. Целую Женю, Татиньку милую, и горячий привет М<арии> Н<иколаевне>. Всё собирался ей написать, поблагодарить... Татьке Надя купила громадный пароход с человеческий рост. Куда его прислать?

Пиши мне, папа, пока я еще здесь. Таких друзей, как ты, у меня нет и не было, и твои письма мне большая, большая радость (немецкий почерк разбираю!). Целую крепко. До свиданья.

Твой Ося

Папочка, я не отвечаю тебе «по пунктам», но поверь: каждый оборот твоего письма, каждая фраза мне близка и понятна.

Насчет «воспоминаний» о тебе ты глубоко неправ: я их далеко не исчерпал, не вытряхнул. Мы с тобой связаны крепче, чем ты думаешь!

93. Э. В. Мандельштаму

Из Детского Села в Ленинград, лето 1926 г.

Милый деда!

Очень нехорошо, что вы не приехали сегодня к нам. Мы вас ждали и очень беспокоились. У нас всё налажено и хорошо. Я вас очень, очень прошу: переезжайте к нам завтра же. Привезите — кровать. Это не трудно. Поезд с багажом идет 3 ч. 5 минут. И чашку вашу для умыванья.

Кроме того, очень прошу вас, захватите с собой лампу мою, которая стоит на верхней полке на кухне (резервуар от моей бронзовой лампы), и корзину для провизии — стоит тоже на кухне.

Деда! Если вы не приедете — мы больше не друзья, — я вас разлюблю и не приму от вас яблочка. Для вас отличная отдельная комната, и вы будете совершенно спокойны. Я даже обещаю о вас заботиться больше, чем об Осе.

Деда! Вы ведь меня не обидите и приедете? Правда, милый деда?

Я вас очень, очень целую. До свиданья, до свиданья. Адрес еще раз: Китайская деревня.[55]

Если у тебя нет денег на переезд и носильщиков (в городе тебе должен всё упаковать и снести на извозчика дворник), — я во вторник за тобой приеду. Но умоляю, не жалей денег на переезд. Мне в город ехать незачем. Только и приеду за тобой.

Приезжай лучше завтра.

94. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 23 сентября 1926 г.

Родная, милая Надинька!

Вчера приехал в Детское к Ане. Теперь я уже не прогоняю нашего котика. Кика меня не узнал. Как ты доехала, голубка моя? Пиши мне всю правду. Только что договорился с Лавр<ентьевым>. Он сдал мне квартиру в полуциркуле. Составили список мебели. 50 р., но с обязательством в 3 месяца сделать ремонт на 70 р. Я страшно рад, родненькая моя. У тебя будет веселый ласковый дом. Был у Срезневского насчет Ани: с ней ничего худого: она невротик, к 50 годам всё пройдет! Аня здорова и ангельски кротка. О прочем, детка, пишу вечером, но всё улаживается. Кугель даст денег. Ничего не продаю. Даст 300. Гиз на октябрь утвердил Тартарена: 200 р.

Целую тебя, ненаглядный мой. Не жалей на к`ормушку свою.

95. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 25 сентября 1926 г.

Родная моя Надинька,

у меня всё хорошо. Сейчас еду в Детское. Детка моя, не жалей на себя ничего — у меня хватит на мою родную.

Ты знаешь, я снял квартирку Страховской. Мы ходили осматривать ее с Аней. 1 окт<ября> переедем. Вещей пока не продаю.

Надюшок мой Надик, как тебе там на пустом берегу? Пиши мне подробно-подробно. Няня твоя всегда с тобой.

Няня

96. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 26 сентября 1926 г.

Родная моя Надинька,

как нам с нашим котиком грустно! Мы пошли с Аней на базар. У нас до сих пор была крымская погода, а сегодня — брбр! Два дня я был в городе. Маялся с газетой (бухг<алтерия> перепутала мой счет) — вырвал 50 р. И еще получу. Был на съемке Совкино, во дворе дома на Каменноостр<овском>. Родненькая моя, еще ни словечка от тебя не получил. Страховские выезжают в первых числах октября. Как только въеду в квартиру — сейчас же в Москву. Там поближе к тебе. Надик ты мой, сыночек крымский! Вот что: слушай меня: покупай масло, яйца и много-много фруктов. Взвешивайся. Если будет холодно, телеграфируй: немедленно вышлю денег на Ялту.

Детка моя, до скорой встречи. Няня тебя целует, без тебя не может Няня.

97. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 1 октября 1926 г.

Пятница

Родной мой дитенок, Надик мой светленький! Зачем я тебя сослал к морю, как Овидия какого-нибудь? Ты ведь хочешь домой к Няне и к котику и к Ане? Я понимаю. Ну потерпи немножко: там видно будет... Получил телеграммку. Ты совсем здоров? Да? И циклон прошел? А ваннушки ты берешь? А к Юнгу гулять ходишь? — Далеко! Не ходи! Лучше гуляй по бережку в другую сторону, где раньше были турки-рыбаки. Главное, не жалей денег.

У меня же разные события. Во-первых, вчера я приехал вечером к Ане в Китайскую: она там 2 дня одна сторожила, и в боевом порядке, в темноте заставил сложить все вещи и перевез в полуциркуль. (Завхоз предложил мне въехать, не дожидаясь отъезда жильцов.) Дама-мегера обиделась: «У вас Якобсон, у меня — Луначарский», но я покорил ее обходительностью, и она нас пустила, т. е. вещи, а нас просила переехать в воскр<есенье>, т. е. завтра... (У них всё еще ремонт не готов.) Завтра мы с Аней водворимся. Там электр<ичество>, тепло и славненько. Мебель нам дадут после освобожд<ения> квартиры. Мы будем пока жить в 2-х комнатах. Еще новость: Леонов арестовал мою гизю. Тогда я пошел в «Прибой», получил там все деньги и смеюсь теперь, а в Гизе всего 30 р. Но я отработаю гизю в одну неделю. Аня вчера со мной приехала в город и ночует 2 ночи у дяди. В Китайской пусто — никого. Ключи сдал. Котик у сторожа. Дежурит часовой, стережет нашу посуду, которую завтра в корзиночках будем переносить. Третья новость: я вдруг, без всяких поводов, занялся налогами. Пошел — справился. 400+66+? (3<-я> получ<ка>). Мне это всё надоело. Посоветовали Федин и Войтоловск<ий> пойти в Смольный к предст<авителю> ЦК печати при губкоме. Я сейчас оттуда: любезнейший джентльмен. Обещает пригласить к себе человека из финотдела и устроить, пока что, рассрочку на год-два. Это, кажется, очень серьезно. А еще я ему обещал записку об авт<орском> праве. Сейчас всё это кипит и назревает, вообще «весна». Миша Слонимский зав. в «Прибое»! С 15 окт<ября>! Уже одного этого достаточно! Мы спасены! Давидка — редактор журн<ала> иностр<анной> лит<ературы> при «Кр<асной> Газ<ете>»! Портфель мой туго набит книгами от «Прибоя» на исключ<ительно> выг<одных> условиях. Я взялся им писать реценз<ии> для газ<еты> — по 30 р. с книги — 10–20 стр<очек>. В Детском появился мой бывший богатый дядя Абрам Копелянский — из-за границы, старый и облезлый, — рядом с панс<ионом> Белицкого они живут в чудесной квартирке. Дочка служит в «Кр<асной> Газ<ете>». Приятельница Евг<ения> Эм<ильевича>. Заходила на минутку на днях в Кит<айскую> Анна Андр<еевна>. Отдала твою розовенькую шаль и, испугавшись тет-а-тета, вскочила и убежала.

Надик, я не получил камушка: он выпал из конверта. А погода у нас райская: на солнце 18°. У меня же сильнейший насморк от холодной ночи в Царском.

Бенов я с переезда не видел. Они мне не нравятся, т. е. он, а разве она человек без него? Т. е. именно без него... Я, Надик, хотел бы сберечь наши вещички и думаю, что это удастся. Надик нежненький, ты ведь именинник! Дай же мне лобик свой и дешевое платьице-фланельку и лапушки. Целую тебя. Рожденье Надика мы будем вместе. Это я так решил. И ты? Да, Надик? Господь с тобой, родная! Будь веселенький, мой котик. Няня хочет к тебе. Это я, Няня твоя — тебе не холодно, родной? Прислать жакетик-вязанку? Напиши! Не жалей «пелек»!

98. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 3 октября 1926 г.

Родная моя женушка, я больше не могу без тебя, светленький мой Надик. Зачем я тебя отпустил? Я знаю, что так нужно было, но мне так грустно, так грустно. Вчера я принес домой твои часики. Я пошел к секретарю ломбарда, и мне разрешили частичный выкуп. Часики теперь останутся с нами и никогда не уйдут, а скоро и цепочка вернется. В Царское я поеду только завтра, в понедельник. Аня эти дни у дяди. Вчера он купил ей ботинки. У меня большая перемена в работе: в «Прибое» назначен Слонимский, он предлагает мне fixe, как Горлин Бену. Завтра я с ним договорюсь. Но я хочу, мой родненький, сделать иначе: взять работу от «Прибоя» и от Маршака и приехать к тебе. Я не знаю, удастся ли это без продажи какой-нибудь меблишки? Но ведь стоит, милый. Зачем нам вещи, когда мы не вместе? Разве мы можем долго не быть вместе? Я думаю, что в ближайшие 10 дней распутаются все дела — и квартира будет закреплена договором (там уже стоят наши сундуки), и работа (большая) будет. Тогда я к тебе, мой маленький! Или ты хочешь домой? Милый, милый, как тебе? Неужели ты совсем одна? Кого ты видишь? С кем говоришь? Опиши мне хоть свой денек какой-нибудь. Я сейчас у Жени. Вчера был бал ночью у Варв<ары> Кир<илловны> с гитарой, и мне мешали спать. Погодка у нас всё время ясная, хорошо, должно быть, в Царском. Я куплю много дров, чтоб тебе было тепленько приехать, и много цветов поставлю для Надика. Ты видел Макса или нет? Я не верю, что ты без меня в Коктебеле, этот раз я вообще не верю, что ты уехала. Надик, Надик, нежняночка моя оборванная (рукавчики пальто бедные)! Тебе холодно? Скажи мне, что ты ждешь Няню. Господь с тобой, детка моя. Я муж твой. Люблю тебя.

Няня

У меня даже карточки нету твоей в городе.

99. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, около 5–6 октября 1926 г.

Родненький Надик, больше всего меня мучит неизвестность — что с тобой? Всего, что ты пишешь, мне мало. Я ни разу не слышал голоску твоего. Надичка, подай мне голос. Откликнись и скажи, хорошо ли тебе? А мне, мой родной, неплохо — только неимоверно грустно, как никогда. Я живу, как машина, делаю всё, что нужно, и совершенно не чувствую себя. С минуты, как ты уехала, во мне всё остановилось и так и осталось. Знаешь, Надичка, я еще не был в Царском. Вчера по телефону говорил с Лаврентьевым. Завтра поеду заключать договор и платить. Сговорился. Ведь у меня одна забота, чтоб встретить тебя, чтоб приютить мою бедную нищенку светленькую. Я всё книжки читаю: много, много — для «Приб<оя>» и Горл<ина>. Уже почти отработал Леонову 90 р. Я живу в той комнатке, где мы с тобой ночевали. Там топят и не сыро. Аня же у дяди. Бен попал в зажим: его описал фининсп<ектор>, он бегал к Гефту, говорит, что получает 20 р. в неделю. Кика болел. Ты еще любишь его, Надик? Надик, пожалей меня с моими французскими книжками и твоими часиками без цепочки (она осталась отдельно — перезаложена). Надичка, я жду от тебя настоящей правды: ты здорова? Отвечай мне, детка моя, ничего не таи. Может, я дня через два поеду в Москву. Знаешь, Конор пошел в гору: он сейчас в Гизе, но уходит на Украину председ<ателем> Совнархоза. Надик светленький, кривоноженька бедная, улыбнись мне, поцелуй меня, скажи мне: я с тобой, Няня. Родненькая, Господь с тобой.

А мы скоро ведь, скоро, жизнь моя, встретимся. Да?

Вес? t°? Вес? t°? Вес? t°?

Няня твоя

100. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, около 7 октября 1926 г.

Надик! Мы с дедом сейчас на Ник<олаевском> вокзале. Я проводил его в кафе, а теперь мы едем в Царское смотреть нашу квартирку, где хозяйничает Аня. Мне страшно жалко Аню, что она в твоей серой шинели дантовой ходит. Я научился с ней обращаться: просто, коротко и ласково — но решительно. Мы ссорились и помирились. Это было вчера.

Наденыш родной, я боюсь, что ты не выдержишь своей ссылки? Как тебе? Умоляю, правду пиши. У меня всё хорошо. Масса работы. На этой неделе вышлю тебе 100 р. Хватит тебе с возвращением 30-го? Детик мой, я напугал тебя дурацкой телеграммой: как сделать, чтоб ты поверила? Ни одной серьезной неприятности! Знаешь, как я умею вертеться волчком, мнительный, нетерпеливый, глупый. Эти три дня, что я не писал, целиком ушли на квартирные хлопоты и Госиздат! Как глупо, детка! Но я «кипел» эти дни. Будь абсолютно за меня спокойна: положение с твоего отъезда сильно улучшилось. Упрочился и оживился Горлин, расцвел Маршак, завоеван Ангерт, а «Прибой» стал земным раем. Нанушка, напиши мне, купить ли тебе к приезду шубку, что мы смотрели, за 150 р.? Я хочу с ней выехать на вокзал тебя встречать. Милый, милый котик далекий! Что твоя фланелька дешевая? Смялась она? А туфельки бедные?

У нас тепло и сыро. А у тебя не холодно? Надик, скоро Няня тебя возьмет. Ты как зверик бедный скребешься ко мне? Да?

Подожди, мой ласковый, женушка родная. Господь с тобой.

Люби Няню.

Шлю сердечный привет. Холода не боюсь, и ветры мне <не> страшны. Целую крепко.

«Дед».[56]

Дед написал про холод и ветер иносказательно. Надик солнышко, напиши фельетонушку. Ты так чудно рассказал про направо и налево!

101. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, около 10 октября 1926 г.

Родненький мой, сейчас я приехал из Царского и нашел твое сердитое письмецо; другое носит с собой дед. Маленький, не сердись на меня, я три дня тебе не писал оттого, что мне было очень, очень трудно. Всё одно к одному подошло. В Гизе мне показалось, что редактор саботирует мою работу, т. е. попросту выживает меня. Эти идиоты-чиновники говорили со мной какими-то недомолвками: «Характер наших отношений должен, вообще, перемениться» и т. д., а на поверку оказалось, что они всего-навсего просят не торопить, «не нервировать» их с деньгами. Ты знаешь, как я до глупости мнителен. Я заразил даже Горлина, который советовал мне съездить в Москву. Маршак, заметив мое волнение, выяснил всю эту чепуху. Работа идет полным ходом. Но это еще не всё. Квартира в циркуле оказалась негодной — холодно! Всё вросло в землю. Служащие меня остерегли. И вот я каждый день разрывался между городом и Царским.

В управлении шла грандиозная ревизия. Никто не хотел разговаривать. Два дня я искал с Аней квартиру в городе, Царском — всё по твоим следам, Надик, — только у старушки уже сдана... Я уже отчаялся, но выручил тот же Максимыч: он под секретом показал мне квартиру № 7 (мы ее с тобой не смотрели) — второй этаж.

Вот план:

Это та же шестая, только в обратном порядке комнаты и есть двери и лишняя печка. В полуциркуле мы с Аней замерзали, а в новой квартирке тепло и сухо, как у Евг<ения> Эмильев<ича>, хотя там ни разу не топили. В ванной есть еще отдельно печь и стоит кроватка для Ани. Чистенько, белые стены.

Когда я это узнал, я пошел к Лавр<ентьеву>, и совсем неожиданно он отдал нам квартирку, передал ключи и поручил Максимычу ее обставить. Кровати там лучше, чем в Китайской, а остальное он мне подберет, получив 3 рубля. Сегодня вечером он придет за списком мебели.

Мы с Аней моментально перетащили всё наше имущество, пригласили поденщицу, я принял ванну (купили дрова), и ты не поверишь, как я отдохнул за одну ночь рядом с твоей кроваткой. Детка моя, мы живем против Кикиной колокольни. Она звонит в 9 ч. утра, а в двунадесятые праздники (их немного) в 6 ч. Но это ничего. Мы будем с тобой рано ложиться. Да, Надик? Это нас дисциплинирует... И это бум-бум продолжается 15 минут.

Третьего дня я шел отправить тебе спешное письмо — и что же? Захожу в магазинчик купить носки — и хлоп! — ГПУ ищет там контрабанду. Меня продержали 3 часа и даже вывернули мои карманушки, где была по обыкновению всякая дрянь. Я, волнуясь, мешал агентам работать и требовал, чтоб меня отпустили, цитируя свое звание и показывая за неимением документа книги из Госиздата (?). Ну а потом уж я пошел домой, натерпевшись сильных ощущений и письмецо так и не отправил. Видишь, Надинька, сколько приключений у твоей Няни. Я думаю, пташенька моя, что ты можешь, если t° не будет, на свой праздничек вернуться, т. е. 30-го? Да? Только не скрывай от меня турушку свою. Тебя ждет прием у своей Няни!

Надик мой, как ты мог на меня рассердиться! Твоя телеграмма заблудилась на 3-ю линию (?). Еще проволочка ответа... А наш котик заболел глазами. Завтра мы везем к доктору его.

Евг<ений> Эм<ильевич> тащил меня (тоже эти дни) в Москву: помогать на каком-то собрании Модпика (перевыборы). Я чуть не согласился, дед метал громы, чтоб я ехал в Москву. Полный идиотизм! Понимаешь, как это кстати? Повторение истории с Грановским...

Надик светлый, звереныш у моря, пусть камушки морские скажут тебе, что Няня твоя с тобой. Мне дико, странно, что ты одна в Коктебеле. Не сердись на меня, люби меня. Ты жена моя. Ты жизнь моя.

Господь с тобой, родная. Так я говорю, когда ложусь спать.

Няня твоя

На днях вышлю денежное подкрепление. Можно?

102. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, около 11 октября 1926 г.

Надик, солнышко мое далекое! Ты пальто не снимаешь? Тебе холодно, детка? Нежненький мой, я согрею тебя. Ты вернешься скоро. Как жить без тебя? Мне пусто и нехорошо. Я немного боюсь тебя раньше времени трогать! Пока что здесь чудесная осень. Дойдет ли до тебя мое письмецо? Родная, ты здорова? Решай, моя умница, правильно. Я поцелую твой лобик большой. Когда ты поедешь, я встречу тебя в Москве: хочешь?

Нанушка моя! Твоя Аня живет в Лицее, как муха. У нее есть дрова, а я у Татьки сегодня и вчера. Получил много работы. Здоров. Надик ненаглядный мой! Вчера видел Кику. У него чудная улыбочка, очень добрая. Надик милый! Я подумал сейчас ты знаешь, о чем... Я всё помню. Надик, как мы обрадовались! Радость моя! Солнышко! Отвечай мне! Где ты?

Господь с тобой, Надик. Люблю тебя.

Няня

Часики живы. Квартирка тоже. Котик болен (глаза). Аня хорошая и кроткая.

103. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 12 октября 1926 г.

Телеграмма

Возвращайся непременном условии нормальной температуры противном случае выезжай Ялту телеграфируй вышлю деньги целую родненькую

104. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 13 октября 1926 г.

Телеграмма

Доброе утро Надик Няня советует Фогелем остерегаться ленинградской осени хорошенько обдумай Ялту телеграфируй сознательное решение температуру самочувствие случае надобности вышлю телеграфом 250 здоров всё порядке целую женушку

105. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, вторая половина октября 1926 г.

Здравствуй, Нануша! Няня тоскует. Не скучает, а тоскует по своей родной, по жизни своей. Милый, неужели тебе хватило твоих грошиков? Неужели ты не замерз? Ведь ты такой заброшенный, голенький, с корзиночкой, как у солдата-призывника. И воду ты покупаешь по гривеннику... Надичка, я сейчас вспомнил, что у тебя наше веселое московское одеяло. Оно вернется ко мне. Как бы мне хотелось в Феодосию на зиму! Впрочем, нет! Лицей с Надиком лучше! Разве что очень хороший будет на юге ноябрь... Не исключена возможность моего приезда... Но это, Надинька, я только так говорю... Ведь ты настроилась на возвращение, и я не хочу тебя огорчать. Дитятко мое, прежде чем выехать, обязательно сообщи мне температуру и вес. Разве в Кокт<ебеле> нет лавочных больших весов? Как твоя тура к концу месяца? Не верю, чтоб весь месяц была нормальная... Если опять была температурная вспышка вроде последней, то приезжать на ноябрь довольно легкомысленно. Умоляю, Надик, не скрывай. Если бы тебе понадобилось остаться в Крыму до снега — я приеду к тебе. Это очень серьезно. Вообще мы теперь недурно обеспечены. Положение сильно улучшилось, хотя Бены, заброшенные Горлиным, жалуются и кряхтят. Их кормит прислуга Шура. Узнаешь злорадную Няню? Фу! Нехорошо! Наши вещи целы (кроме кресел кр<асного> дерева). Я их сохраню для домика твоего. Завтра еду к Ане. Добывать у Лавр<ентьева> мебель. Я надавил через Главнауку, и кретин этот уступает. У нас будет очень уютно, но еще не поздно взять квартиру в 3-м этаже: комнаты меньше, две выходят на солнце, более изящная отделка, фанерные облицовочки, высокие потолки, хорошие печи и... вода зимой под вопросом, а у нас наверное. Я люблю зимнее солнце в комнатах, и ты, Нануша, любишь. Но я умный. Знаю, что ты не позволишь менять, и остаюсь там, где живем.

Всё это я делаю, Надик, для тебя и с тобой вместе. Ты бы сам так сделал. Помнишь, как ты в Ялте?

Ну, родненький, дай тебя поцелую на ночь и погляжу в твои глазки-плакуны веселые. Люблю тебя. Господь с тобой, женушка моя и жизнь.

Няня

Сегодня я спросил Татьку — любит ли она пьяных, но она оборвала разговор: «Лучше не будем о них говорить: они того не стоят!»

Инженеры деда испортили 1000 кож! Трагедия!

106. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, конец октября 1926 г.

Надик, нежняночка далекая, неужели это последнее письмо? Ты уже на отлете. Так послушай, детка, Няниного совета: если конец месяца дал «бурную» температурную вспышку, не возвращайся, а сообщи мне, и я тебя переправлю на ноябрь в Ялту. Еще большее значение имеет вес. Боюсь, что ты жила впроголодь и похудела. Если же всё благополучно, т. е. <37,>2–3° в течение 2–3 дней, — то с Богом выезжай. Погода у нас хорошая, хотя и холодно. Даже снег выпал непрактичный. Дни солнечные. На дорогу постарайся купить себе теплое некрасивое бельишко и чулки в Феодосии. Это Няня тебе обязательно велит. А я буду ждать тебя с материалом для шубки: мы ее в тот же день отдадим шить. Готовая мне не нравится. Не лукавь, мой маленький, не будь хитрой лисичкой. Я очень обижусь, если ты вернешься обманом. Мои дела хороши. Сегодня «Прибой» должен был утвердить мои новые договоры, но заседание не состоялось.

Господь с тобой, родная! Ни на минуту не отрываюсь от тебя! Твой муж. Твоя Няня.

В Царское сегодня не выбрался. Еду завтра вечером. Я решительно за второй этаж в Лицее. Там уже сделана уборка, и это будет наша квартирка. Жду тебя, родной, целую тебя, умненький дружок!

107. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, начало ноября 1926 г.

Надик, я беспокоюсь, хватит ли у тебя денег. Думаю, что, пока ты получишь это письмо, вышлю тебе рублей 50. Во всяком случае, при малейшем стеснении телеграфируй. Я не продаю вещей, а получки начинаются на той неделе. Хорошо ли тебе, дружок, возвращаться в ноябре? У нас теперь очень хмуро и холодно. Подумай, родненькая! Может, махнешь через Джанкой (морем не надо) в Ялтушку? Детка, я тебя не уговариваю. Тебе виднее. А если вернешься, мы прямо с вокзала поедем в «Ленинградодежду» и купим шубку за 150 р.!

Квартира наша в Лицее еще не устроена. Лаврентьев кочевряжится с мебелью. Это пустяки: я его — кретина — обломаю. Кровати очень хороши. Остального пока что нет. Была какая-то дрянь. Я ее выставил.

В комнатах довольно тепло и очень сухо. Если закрыть большую — прихожую, — то на две жилых приходятся полукамин и кафельная печь. В кухне кроме плиты хорошая круглая печка. Очень чисто, светло и уютно. Нануша, я думаю, что ты в Феодосии будешь жить у своей коктебельской хозяйки? Я угадал? Да? А что ты скажешь о моем плане встретиться в Москве? Мне безумно хочется! Дела мои такие:

1) книга в «Прибое», 3 листа

2) масса рецензий там же

3) Маршак предлагает пересказ «Тартарена» по 80 р. с листа (это чепуха: турусы на колесах)

4) Слонимский берет в «Прибое» простой перевод «Тартарена» (это лучше)

5) редактура у Маршака по 50 р.

6) 220 р. уже заработано в Гизе и «Прибое» (из них 80 — Леонову) (выплачивают на днях)

7) вторая книга (Вильдрак) в «Прибое» будет на днях (3 листа).

Теперь, родненький, ты знаешь, чем живет твоя Няня. У меня большой друг — деда. Он чудесный и добрый. Я всё время у него на зеленом диване. Мне там лучше. Пташенька, солнышко! Эта наша разлука ненастоящая, она самая дикая. Я не верю в нее. Ты со мной, дружок.

Господь с тобой, Надинька! Я люблю тебя. Я муж твой, Няня.

Нануша, с больнамушкой ехать нельзя! Пережди ее! Слышишь!

Ласточка моя, кривоножка! Будь осторожна с отъездом!

Передумай еще раз!

108. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 5 ноября 1926 г.

Телеграмма

Родненькая не грусти если Коктебеле плохо переезжай месяц Ялту здоров жду ответа устраиваю квартиру Надиньке Няня

109. Н. Я. Мандельштам

Из Ленинграда в Коктебель, 5 ноября 1926 г.

Надик, спасибо за ласковое письмецо! Я пишу вечером на почте после телеграммы. Слышу, как ее выстукивают. Родненький, будь осторожен. Началась настоящая осень. Слякоть, мразь, и в Царском тоже... Сегодня я побывал там у Ани. К удивленью моему, она завела себе прислугу. Блестели вымытые полы. Что-то шипело на примусе. Знаешь, она потеряла котика!!! Мне это страшно больно. Ведь он был твой. К твоему приезду я приготовлю щеночка-песика, которого ты хотела. Чтоб ты не плакал, Надик. Не сердись на меня, друженька, что я тебя отговариваю ехать. Ведь я не знаю, как ты можешь устроиться в Феодосии! Но, кроме шуток, я в состоянии послать тебя в Ялту. Ведь это от Крымушки тебе лучше стало! Ведь ты хоть полдня на воздухе, даже в холод! Или нет? Ведь тебе это нужно, Надик. Урви еще кусочек, сократи нашу зиму: она длинная-длинная... Если в Феодосии не резкая, не пронзительная погода — задержись там на хорошем пансионе, пока не надоест! А я люблю тебя и жду, но жду терпеливо. Ведь ты всё ближе и ближе. Твой голосок со мной.

Наночка! Умненькая! Ты хочешь, чтоб Няня за тебя решала. А Няня хочет, чтоб ты!

Скоро, родненький! Скоро! Пташенька светлая! Ты скоро вернешься.

Господь с тобой, женушка, друг, доченька, жена. Я твоя Няня.

110. А. Э. Мандельштаму

Из Москвы в Армавир, последние числа мая — первые числа июня 1927 г.

Милый Шура (это диктует Ося[57])!

Мы с Надей уже неделю в Москве и сегодня возвращаемся домой, справившись с издательскими делами. Кажется, намечается возможность через месяц махнуть на юг, и мы хотели бы взять курс через Армавир и осесть где-нибудь поблизости (лучше не у моря; напр<имер>, в Нальчике). Ты должен во что бы то ни стало вернуться осенью в Москву. Я понимаю, как тебе нужен Армавир, насколько в нем чище и лучше, но надолго это не годится. Не посылай папе никаких денег. Теперь это не нужно (у Оси, очевидно, будут.[58]) Вижу тебя, как ты сидишь в армянском кафе и мажешь на биллиарде. Мы нашли Армавир на карте и польщены его южным положением. Ты, как Печорин, поехал на Кавказ.

Мне решительно нечем похваляться — разве тем, что Надя совсем здорова (и добродушна[59]). Сейчас мы тряхнули московской стариной, будто никогда и не уезжали. Видели всех своих чудаковатых знакомых. Восхищались автобусами и такси. Ели икру с бумаги на извозчике, подражая «растратчикам». Умоляем тебя немедленно ответить. Если ты не ужился или нездоров, то бросай всё к черту и приезжай к нам в Детское. У нас там солидный дом с ванной, прислугой и телефоном. (Шурик, целую вас.[60]) Мы тоже ведем «сосновый разговор с еловым поколением». Бескин очень милый человек. Нарбут идет в гору. Гиз московский — дик и странен, как персидское посольство.

Лена требует, чтоб о ней тоже написали.

Крепко целую тебя. Жду писем. Приеду обязательно.

Ося

111. М. А. Зенкевичу

Москва, около 10 июля 1927 г.

Дорогой Миша!

Не дождался ты нас. Очень жалко, что не простились.

Привет Ал<ександре> Ник<олаевне>!

Я увожу с собой «Уленшпиг<еля>». В среду высылаю его спешной почтой на твое имя в «Зиф» обратно.

Целую тебя.

Проездом через Москву увидимся без суеты, хворобы и Лены-конструктивистки.

До свиданья.

С «Ул<еншпигелем>» не подведу. Сам понимаю.

Твой Осип

Еще раз: не беспокойся об Уленшп<игеле>! Будет в четверг.

112. А. Б. Халатову

Москва, 1 сентября 1927 г.

Копия

Уважаемый тов. Халатов!

Сообщаю Вам, как Вы мне предложили через В. И. Нарбута, краткие сведения о прохождении моей книги в Госиздате. В середине февраля этого года художественный отдел Ленотгиза предложил мне издать однотомное собрание моих стихов — около 3000 строк, со включением новых вещей.

Вслед за тем был получен из Москвы — к началу марта — редакционный план, утверждающий эту книгу, и составлен на нее предположительный договор. Однако редсектор Ленотгиза пожелал получить вторичную визу из Москвы, и на этот раз, в апреле месяце, московский редплан отклонил книгу по возражениям торгового сектора. Представитель русской литературы тов. Бескин в этом решении участия не принимал и сообщил мне, что с ним не солидаризируется. Далее, Ленотгиз настоял на перенесении вопроса в президиум редплана. Главный редактор Ленотгиза тов. Горохов дважды писал в Москву — кажется, т. т. Бескину и Янсону, приводя в пользу книги доводы принципиально-литературного характера. Рассмотрение вопроса, несмотря на все напоминания, состоялось только в июне месяце, причем президиум редплана вновь отклонил книгу по настоянию тех же торговых представителей.

Сообщив мне об этом постановлении, которое для Ленотгиза явилось неожиданностью, т. Горохов уполномочил меня Вам передать, что Ленотгиз не только настаивает на издании книги по литературным соображениям, но также не разделяет опасений торгового сектора.

Дополнительные сведения я мог бы Вам дать при личном свидании, если Вы найдете возможность меня принять.

О. Э. Мандельштам

1/IX/27

113. Д. И. Выгодскому

Ленинград, сентябрь (?) 1927 г.

Дорогой Давид Исаакович!

Оставляю вам перевод Розы Коген, сделанный Над<еждой> Як<овлевной> и просмотренный мною.

Привет. Ваш О. Мандельштам

114. Е. И. Замятину

Ленинград, 2 марта 1928 г.

Дорогой Евгений Иванович,

письмо Ваше получил сегодня утром. Согласие мое сообщил Людмиле Николаевне. Я прочту две-три пьесы из «Пламенного Круга». Было бы очень желательно, чтобы все приглашенные поэты не ограничились репертуаром неизданных стихов, а прибавили к нему хоть что-нибудь из старых. В этом чтеньи всем известных, старых стихов, в повторении давно всем знакомого — единственное оправданье участия поэтов в предполагаемом вечере. Кроме того, мне кажется, что совершенно необходимо пригласить В. А. Пяста — одного из самых близких по духу и поколенью к Ф<едору> К<узьмичу>, кровного поэта. Короткая память в отношении к Пясту наш общий грех.

Жму вашу руку.

О. Мандельштам

2/III/28

115. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Ялту, 16 апреля 1928 г.

Телеграмма

Выезжаю среду дела хлопоты закончены целую тебя дружок Няня

116. А. Коробовой

Из Ялты в Ленинград, 25 июня 1928 г.

Ялта, 25.6.28

Многоуважаемая тов. Коробова!

Получил с оказией Ваше письмо и корректуру «Егип<етской> Марки». Как жаль, что Лидия Мойсеевна завезла мой адрес! Два месяца назад я писал в Лит.-Худ.: просил во что бы то ни стало выбросить из «Егип. Марки» конец: всё, кроме самой «Ег. М<арки>» и «Шума времени», который кончается словами «козьим молоком феодосийской луны», — от этих слов и до конца — умоляю всё выбросить. Никаких «Возвращений» и т. п. Включив эти мелочи в книжку, я допустил серьезнейшую оплошность. Оставив эти мелочи, мы убьем книжку. Она стоит того, чтобы жить: спасайте ее. Обратитесь к Груздеву, Слонимскому, уладьте технику этого дела: если оно связано с матерьяльным ущербом — я всё возмещу, верну деньги. (Прилагаю обязательство.) Немедленно меня известите о том, что всё в порядке. Я не сплю до тех пор спокойно и отрекусь от книжки, если она выйдет в ином виде. Ведь я просил об этом еще в апреле (письмом в Лит.-Худ. на имя Варковицкой). Теперь еще не поздно.

Я пробовал делать выброски из этих главок. Это не помогло. В присланной Вами корректуре я их просто перечеркиваю — и только в таком виде могу подписать книгу к печати. Нельзя печатать ничего из перечеркнутого, но если будут напечатаны «Встреча в редакции» и «Авессалом» — мне остается повеситься. Но я уверен, что напрасно волнуюсь. Всё разрешается тем, что я признаю свою вину, готов немедленно вернуть Гизу стоимость набора этого полулиста и гонорар за него (см. «обязательство»). Кроме того, обращаю Ваше внимание на то, что в книге пропало заглавие «Шума времени». После «Ег. Марки» перед главкой «Музыка в Павловске» нужно сделать прокладку — белую страницу — а на ней: «Шум времени» — внутренний титул.

В «Ег. М<арке>», состоящей из фрагментов, пропущен целый ряд «спусков». Они очень важны. Я их отмечаю. Обложку я просил бы поручить Митрохину.

Прошу Вас передать мой привет Груздеву, Слонимскому и Лидии Мойсеевне, если она вернулась, а также благодарность за отличное «оформление» «Стихотворений». Прилагаю письмо к Д. Н. Ангерту. Это — крайняя мера. Вряд ли представится надобность его передавать. Я думаю, Вы и так всё уладите. В этом письме я повторяю о сокращении «Ег. Марки» и, кроме того, говорю о своих счетах. Покажите это письмо Груздеву или Слонимскому.

Прочтите его сами и передайте содержание моих финансовых вопросов т. Лихницкому. Покажите ему это письмо. Скажите, что я добиваюсь максимальной ясности в своих расчетах с Гизом. Хочу, понемногу, расплатиться, если что-либо должен. Прошу подвести баланс после выхода моих книг. Это скажите Лихницкому и Ангерту. Затем вот что: несколько недель назад юрисконсульт Гиза предложил мне вернуть деньги или неустойку по какому-то договору — между тем мы с Лихницким привели все расчеты в состояние равновесия и запротоколировали это. Бумага юрисконсульта до меня не дошла: затерялась в третьих руках, будучи послана не на мое имя, — так что я не знаю, в чем дело. Очень прошу Измаил Михайловича навести справку и подтвердить то, что я в письме к Ангерту называю «незыблемостью нашего соглашения». Если при соблюдении этого соглашения (пункты его, их всего четыре, перечислены мной в письме к Ангерту) я все-таки остаюсь должен Гизу, прошу сообщить, сколько и из какого расчета. «Звезде» просил бы передать, что для нее работаю, денег никаких от нее не жду; очень жалею, что опоздал. Вторая повесть в «Звезде» будет.

Жду с нетерпением Вашего ответа.

С тов<арищеским> приветом О. Мандельштам

Адр<ес>: Ялта. «Орлиное Гнездо».

О. Э. Мандельштаму.

117. Б. К. Лившицу

Из Ялты в Детское Село, 14 августа 1928 г.

Телеграмма, черновик

Хозяин получив обманом деньги немедленно отказал пансионат Остались буквально улице без гроша нужно сто продержаться месяц своим хозяйством Продай ковры прибавь возможное сообщи брату отцу <1 нрзб> выслала Адрес Ялта до востребования возвращ<аться> Лен<инград> стоит дороже В таком положении еще не были Единственный выход Надино здоровье остаться Ялте на зиму бюджета 200 рублей месяц.

118. А. А. Ахматовой

Из Ялты в Ленинград, 25 августа 1928 г.

Копия

Дорогая Анна Андреевна,

пишем вам с П. Н. Лукницким из Ялты, где все трое ведем суровую трудовую жизнь.

Хочется домой; хочется видеть вас. Знаете, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николай Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется.

В Петербург мы вернемся ненадолго в октябре. Зимовать там Наде не велено.

Мы уговорили П. Н. остаться в Ялте из эгоистических соображений. Напишите нам.

25/VIII—1928

Ваш О. Мандельштам

Дорогая Анна Андреевна!

Сегодня меня приняли на службу десятником и сегодня же рабочком уволил меня со службы, п<отому> ч<то> здесь другие кандидаты, из «выдвиженцев». Но всё же работаю всё это время, на сдельной, очень утомительной и грязной работе — делаю обмеры и планы подвалов. Устаю.

Уеду из Ялты, как только заработаю денег на дорогу до Одессы, — через неделю-полторы.

Сейчас 8 ч. вечера, я пришел к О. Э. прямо с работы; приятно провести этот вечер не в одиночестве.

Сегодня получил письма из Одессы. Мама пишет о Вас, о том, что Вы нездоровы. Не надо, не надо; поправляйтесь скорее. Приду домой, буду думать о «Костре» и вспоминать стихи.

О. Э. напрасно пишет о своем эгоизме, даю Вам слово.

Мне грустно сейчас на юге, но надо работать — всё это довольно унылая авантюра.

Целую руку. И мне, и мне напишите.

Ваш П. Лукницкий.

Мой адрес — Ялта, до востребования. П. Л.[61]

Милая Анна Андреевна!

Нам грустно в Ялте и хочется домой. Здесь стоит холодное, не крымское лето.

Сейчас такие гадкие вечера, что я сижу в теплом платке. Работаю дико много. Устаю. Все мы — и О. Э., и П. Н., и я ведем трудовую жизнь.

Скоро будем в Питере. Очень хочу вас видеть.

Вспоминаете ли вы меня хоть когда-нибудь.

Целую вас.

Очень люблю. Над.[62]

119. В редакцию газеты «Вечерняя Москва»

Москва, начало декабря 1928 г.

Письмо в редакцию

«Когда, бродя по толчку, я узнаю, хотя бы в переделанном виде, мое пальто, вчера висевшее у меня в прихожей, я вправе сказать: “А ведь пальто-то краденое”».

А. Горнфельд

Мне приходится выступать в непривычной для меня роли — отчитываться по обвинению в использовании чужого литературного материала. Дело идет о письме критика Горнфельда в № 338 «Кр<асной> Веч<ерней> Газеты» по поводу моей обработки старых переводов «Уленшпигеля», заказанной мне издательством ЗИФ.

К столкновению с Горнфельдом меня привела дурная практика издательств, выпускающих в явочном порядке и анонимно десятки отредактированных и обработанных переводов, причем соглашение между издательством и переводчиком достигается неизменно задним числом.

Несмотря на это, считая себя морально ответственным перед товарищем по переводной работе, я, по выходе книги, первый известил ничего не подозревавшего Горнфельда и заявил, что отвечаю за его гонорар всем своим литературным заработком.

Горнфельд об этом почему-то умалчивает.

Ответом его явилось письмо в редакцию «Красной Вечерней Газеты».

Оставляя на совести Горнфельда тон и выпады его письма с попытками изобразить дело в уголовном разрезе и с упоминаниями о «толчках» и «шубах», отвечу почтенному критику-рецензенту по существу.

Позволю себе заговорить с Горнфельдом на несколько неожиданном для него производственном языке — мой переводческий стаж — свыше 30 томов за 10 лет — дает мне на это право. У нас нищенская смета на перевоплощение тех колоссальных культурных ценностей, которые мы должны протолкнуть в читательскую массу. Переводы иностранных классиков по плечу лишь крупным художникам слова. Издательства пока что не в состоянии их мобилизовать. Мы вынуждены работать на кустарном станке и все-таки выпускаем тексты лучше прежних. Педантическая сверка с подлинником отступает здесь на задний план перед несравненно более важной культурной задачей — чтобы каждая фраза звучала по-русски и в согласии с духом подлинника. Нам важно, чтобы молодежь не путала Тиля Уленшпигеля с Вильгельмом Теллем, а книжникам-фарисеям — «безгрешная книга» на полке и пустое место в умах и сердцах читателей. Поэтому я не смущаюсь, если при перечислении частей характерного костюма вместо чулок и юбок в текст проскользнут чепцы, ничуть не обидные для Костера и как следует надетые на голову фламандки.

«...А король Филипп пребывал в неизменной тоске и злобе. В бессильном честолюбии молил он господа...» (перевод Горнфельда). Неужели так говорит Костер? Не верю: канцелярское «пребывал в неизменной тоске», славянское «господь», двойное построение на одном предлоге с мертвящим параллелизмом прилагательных. Послушайте так: «...между тем, король Филипп тосковал и злобствовал. Честолюбивый недоумок молился богу...» Два разноустремленных глагола («тоскует» и «злобствует»), один ударный эпитет («честолюбивый») и брошенная вскользь характеристика Филиппа («недоумок»). Строением фразы определяется строй мысли (пример мой). Моя правка, вернее ломка, Карякина, из которой возникла подавляющая масса текста (18 листов), заключалась не в механическом лавировании между его текстом и текстом Горнфельда, а в сознательном оживлении почти каждой фразы.

Я много и долго боролся с условным переводческим языком. Он страшен, въедлив, уродлив и всегда заслоняет автора. Кашеобразный синтаксис, отсутствие ритма прозы, резиновый язык — всё это не считается у нас отсебятиной. Лишь бы не обиделся словарь Макарова. «Мохнатые ноги с раздвоенными копытцами» (о черте) — это нельзя, а «раздвоенные ноги» — это можно, как поправляет меня даже Горнфельд, стоящий на целую голову выше большинства переводчиков, но давший в своем Уленшпигеле слишком грузный текст.

Но неважно, плохо или хорошо исправил я старые переводы или создал новый текст по их канве. Неужели Горнфельд ни во что не ставит покой и нравственные силы писателя, приехавшего к нему за 2000 верст для объяснений, чтобы загладить нелепую, досадную оплошность (свою и издательства). Неужели он хотел, чтобы мы стояли, на радость мещан, как вцепившиеся друг другу в волосы торгаши? Как можно отделять «черную» повседневную работу писателя от его жизненной задачи? Из случайной безалаберности делать черный «литературный скандал» в духе мелкотравчатых «понедельничных» газет доброго старого времени?

Неужели я мог понадобиться Горнфельду как пример литературного хищничества?

А теперь, когда извинения давно уже принесены, — отбросив всякое миндальничанье, я, русский поэт и литератор, подъявший за 20 лет гору самостоятельного труда, спрашиваю литературного критика Горнфельда, как мог он унизиться до своей фразы о «шубе»? Мой ложный шаг — следовало настоять на том, чтобы издательство своевременно договорилось с переводчиками, — и вина Горнфельда, извратившего в печати весь мой писательский облик, — несоизмеримы. Избранный им путь нецелесообразен и мелочен. В нем такое равнодушие к литератору и младшему современнику, такое пренебрежение к его труду, такое омертвение социальной и товарищеской связи, на которой держится литература, что становится страшно за писателя и человека.

Дурным порядкам и навыкам нужно свертывать шею, но это не значит, что писатели должны свертывать шею друг другу.

О. Мандельштам

120. М. А. Зенкевичу

Из Киева в Москву, начало января 1929 г.

Дорогой Михаил Александрович!

Только что Лившиц мне переслал твое письмо, где говорится о приостановке печатанья Майн-Рида со всеми его последствиями. Кроме того, тот же Лившиц мне сообщает, что из десяти оставшихся помеченных в плане названий у него имеется только пять. Он не потрудился объяснить — английские они или французские, а также каков их листаж, а вещи Майн-Рида колеблются от 6 до 18, причем грамотный перевод нередко из 14 делает 7, а в плане всё это называется огульно томами и сопровождено взятыми из головы цифрами — 14 — 15 — 16 листов.

Итак, вместо половины всего издания, которое как-никак могло и может содержать по смете плана 160 листов, мы рискуем остаться вдвоем с Лившицем с 40–50 листами, если не будут найдены отсутствующие книги. Каждая английская книга означает для нас сокращение заработка на 2/3 или даже больше. Между тем хороший перевод с французского лучше, чем плохой — а где взять хорошие? — с английского.

Для того, чтобы дотянуть до осени, нам абсолютно необходимо восстановить настоящий объем работы.

Для этого я предлагаю следующие средства: 1) раздобыть всё что только можно Майн-Рида по-французски (берусь это сделать сам — частью в Киеве, частью через Эренбурга),

2) в сущности, это не во-вторых, а во-первых, и без этого ничего не выйдет: дополнить план рядом новых названий, основываясь на требованиях композиции, на утечке материала и т. д.

Для этого лично приеду в Москву. Другими словами, я предлагаю немедленно составить расширенный и измененный в смысле названий план издания, но с тем же количеством листов, какой указан в договоре. От этого зависит почти год нашей обеспеченности, а положение сам знаешь какое.

Всё это не имеет ни малейшего отношения к Владимиру Ивановичу. Мое решение делиться с ним работой стоит твердо, но именно делиться с ним, а не посторонними переводчиками. Я предлагаю следующее: перевести для Владимира Иван<овича> любой том, а если нужно, то и 2 и 3, — без редактуры и без примечаний — по 35 рублей с листа, как всякий переводчик, высылая ему листы через тебя по мере продвижения работы. Это избавляет меня от кропотливой возни с окончательным текстом и явится для меня настоящим отдыхом и облегчит работу Влад<имира> Иван<овича>, т. к. всё ж таки я лучше других переводчиков. Кроме нормальной стилистической редактуры, на Влад<имира> Иван<овича> лягут также примечания — и можно будет устроить так, чтоб избежать вторичной переписки, если впечатывать все поправки на машинке, что всегда возможно, если основная фраза не ломается.

При этом отпадает, конечно, английский том «Мексиканские стрелки», которого мы с Надей перевести не можем.

Через три дня я кончаю работу над очередным томом, и в две недели мы можем перевести с французского 15 листов, которые нам вышлет Лившиц.

Если «Мексиканские стрелки» уже переведены, то, разумеется, ничего не поделаешь. Если же нет, то задержи их. Т. к. все эти перетасовки Влад<имира> Ив<ановича> не касаются и на нем отразиться не могут и не должны, то лучше ему о них и вовсе не рассказывать — ведь ему в конце концов всё равно, кто делает для него черновой перевод.[63]

Дорогой Михаил Александрович!

Это письмо Нади под мою диктовку. Она приехала и сразу слегла. Похоже, что ее будут оперировать в Киеве. Лечит В. Гедройц — ставшая здесь хирургом-«профессором». Аппендицит. Какой неизвестно, и неизвестно, есть ли что еще кроме аппенд<ицита>. Но резать нужно.

Прошу тебя, отчаянно, слезно: предупреди Лихова, что в январе подлежит оплате том «Охотн<ики> за растен<иями>» — «Гаспар Гаучо». Это один том, а не два — 14–15 листов.

Мы сидим без гроша. У стариков нет кредита. Раздобывают на жизнь по 3 рубля. Хуже всего, что нет на лечение. Хорошо еще, что Гедройц здесь.

Привет Ал<ександре> Ник<олаевне>. Отвечай срочно.

Твой Осип

Киев. Новая ул., 1, кв. 18. Хазину для меня.

Привет всем. Н. М.[64]

121. Н. Я. Мандельштам

Киев, 21 или 22 января 1929 г.

Доброе утро, родная!

Я здесь. Сегодня меня пустят немного позже — после 10 ч.

У нас всё благополучно.

Не пиши: скажи .

Скоро увидимся, Надинька моя.

Говорил с Женей.

Твой Н<янь>

В Зифе всё хорошо. Рукопись пришла. Предлагают сейчас В<альтер>-Скотта, а М<айн>-Рида в начале февраля. Нам следует 300 за В<альтер>-Скотта.

122. И. И. Ионову

Из Киева в Москву, 16 февраля 1929 г.

Копия

Уважаемый т. Ионов!

Только что я получил извещение, что Вы, во-первых, объявили договор на Майн-Рида со мной и Лившицем расторгнутым, а во-вторых, заявили Лившицу, что работать с нами впредь вообще отказываетесь. Я не уполномочивал Лившица о чем бы то ни было Вас просить и отнюдь не считаю, что вопрос о том или ином договоре может быть разрешен расторжением его в явочном порядке издательской стороной. Независимо от того, насколько этим затрагиваются мои и Лившица личные интересы, Ваше выступление в той форме, как мне о нем передавал Лившиц, является грубейшим общественно-литературным промахом. Я пишу Вам именно в этом плане.

Напоминаю Вам, что переводчик тот же писатель и что, заявляя переводчику о нежелании с ним работать, закрывая перед ним двери крупнейшего, едва ли не монопольного советского художественного издательства, Вы берете на себя тяжелейшую ответственность, точно такую же, как если бы Вы принципиально закрыли Зиф или Госиздат тому или иному оригинальному автору. Для этого должны быть серьезнейшие основания. У Вас их нет и быть не может.

Постановку переводного дела в Зифе и других издательствах нельзя назвать иначе, как вопиющим хроническим безобразием. Перевод заранее и заведомо считается халтурой. Издательства делают всё от них зависящее, чтобы снизить качество продукции. Вместо того, чтобы озаботиться подбором кадра квалифицированных переводчиков, использовать их по специальности и создать для их труда минимально благоприятную атмосферу, издательства — и в первую очередь Зиф — набирают переводчиков с бору по сосенке, превращая огромную отрасль производства не то в «собес», не то в хаотическое кустарничество на потребу рынку.

Специфическое отличие в профессиональном положении переводчика от оригинального автора сводится к тому, что переводчик — лицо пассивное, то есть вынужден ждать, пока ему предложат ту или иную работу. Он не торгует Бальзаком или Майн-Ридом, а предлагает свой труд вообще. Всякого рода разговоры о том, что переводчик в условиях нашего производства выбирает себе работу, являются миндальничанием и лицемерием. Даже пять-шесть (да и стольких-то не наберется) заслуженных и квалифицированных переводчиков-писателей, случайно затесавшихся [.....]

Несмотря на безобразно низкую оплату труда и полное равнодушие издательства к качеству работы, несмотря на грозившую заново после каждой сделанной книги безработицу (в связи с нежеланием маклерствовать и самому доставать «новиночки» с Запада), моя переводческая деятельность сохраняла черты литературы на протяжении ряда лет исключительно благодаря высокой культурности А. Н. Горлина, крупнейшего специалиста по переводческому делу в нашей стране, сумевшего поднять переводческий отдел Ленинград-Гиза на должную высоту.

Уже в Ленинград-Гизе начинались халтурные тенденции издательств, параллельно с настоящей работой уже там по инициативе некоторых товарищей, своеобразно экономивших копейку, делались предложения «приспособить» за пять или десять рублей к печати абсолютно безграмотные переводы классиков, вроде Альфонса Доде, и находились люди, выполнявшие подобные заказы.

После Ленинград-Гиза с Госиздатом лучший в стране переводческий аппарат захирел и был фактически разгромлен. Для старых опытных работников наступила безработица. Центр тяжести переводного дела временно переместился в «Прибой». Халтура «Прибоя» в иностранной литературе была беспримерна. Нельзя найти достаточно резких слов, чтобы заклеймить отношение т. Шунявского и его сотрудников к литераторам-переводчикам и к самому производству. Объявлялись конкурсы на скаковой рекорд по переводу пятнадцатилистных книг в десять дней, гонорар цинично задерживался вплоть до того, что ряд переводчиков вынужден был продать всё свое имущество до последнего стула; с квалифицированными переводчиками велся рыночный торг, чтобы оттянуть у них копейку, — с тенденцией снизить оплату за перевод, «не требующий редактуры», до двадцати пяти рублей с листа; в издательство, наконец, хлынула целая масса псевдопереводчиков, никому не ведомых безграмотных дилетантов, готовых на все условия.

Несмотря на безобразную постановку дела в «Прибое», моя работа в нем удерживалась на той же высоте, что и <в> Ленотгизе. Упомяну хотя бы книгу Даудистеля «Жертва» или «Тартарена» Доде — работы во многих отношениях показательные. Между закрывшимся «Прибоем», омертвевшим Ленотгизом и Зифом протянулась полоса абсолютной безработицы. Так осуществлялось право специалиста на труд.

В Зифе я впервые столкнулся с так называемой «массовой» работой, то есть с механизированным выпуском полных собраний сочинений иностранных авторов в до смешного маленькие «военные» сроки методом обработки или правки старых переводов, большей частью датированных самыми упадочными десятилетиями прошлого века. Это был модус производства. Нужно только удивляться, как это Зиф не заказал в месячный срок перевода и обработки Божественной Комедии Данта по сорок рублей с листа, с уплатой через месяц по представлении рукописи и с удержанием переписки. Впрочем, Рабле по сходной цене был кому-то заказан. К чести моей и Лившица, нужно сказать, что мы не соблазнились Рабле и Дантом, а занялись несравненно более скромным и в условиях Зифа единственно здоровым делом — обработкой для юношества устаревших по форме авторов, но сохранивших крупное историческое значение, как Вальтер-Скотт, или научно-воспитательное, как Майн-Рид [.....]

Самые договора Зифа являлись хитроумными юридическими ловушками, во избежание ответственности издательства перед тружениками 90-х и 900-х годов из договорных формул тщательно вытравлялось самое имя переводчика, замененное казуистическим термином — «редактор-переводчик». Само издательство выродилось в бездушную, уродливую канцелярию, на что я неоднократно указывал т. Нарбуту. Редакционного сектора, по существу, не было. Пораньше получить рукопись и попозже за нее заплатить — к этому сводилось всё. Законом было полезное и удобное для издательства, а литературная продукция рассматривалась как собачье мясо, из которого всё равно выйдет колбаса. Качество работы катастрофически снижалось. С одной стороны — террор квартальных планов, с другой — сопротивление никуда не годного сырья. Даже заикнуться о коренной ломке договора, то есть о заказе издательством новых переводов, и о том, чтобы растянуть годичный срок издания до трехгодичного, — было немыслимо. Вообще с нами разговаривали только через прилавок: «Поскорее, м`олодцы, поторапливайтесь». За каждый лист обработанного Вальтер-Скотта уплачивалось наличными по 36 рублей; я утверждаю, что за эти деньги можно получить, заказав «охотникам» новые переводы, лишь дрянь и галиматью, хуже сойкинской или сытинской, не поддающуюся даже правке. Издательство это знало и не могло не знать, но сознательно закрывало глаза и, спекулируя на литературном умении и опытности Мандельштама и Лившица, всё же получало по меньшей мере удовлетворительные тексты, переделанные из старинки.

Вы расторгли — точнее, выразили желание расторгнуть с нами договор на Майн-Рида, потому что мы якобы нарушили его, переводя с французского. Не мешало б Вам, еще до экспертизы, которая решит, является ли наш труд халтурным и не достойным Майн-Рида, заглянуть в самый договор, о котором идет речь, и сделать вывод, не ярчайшим ли образцом халтуры издательства является этот самый договор.

Издание Майн-Рида, автора с нулевым литературным значением, лишенного намека на самостоятельный стиль или форму, утопающего на каждом шагу в слащавости и банальной красивости, было задумано исключительно ради его жанровых, приключенческих достоинств, всё выявление которых падало на обработчиков. Оно оправдывалось лишь богатством естествоведческого и этнографического материала и волевым жизненным подъемом, которые нужны нашей молодежи, пока у нас нет своего Майн-Рида. За переделку Эдгара По можно казнить без суда, но относиться с пиететом к тексту Майн-Рида может только дореформенный учитель чистописания. Позволю себе заметить, что мои и вообще современные представления о прозе, даже для юношества, несколько расходятся с Майн-Ридом. Неужели же блестящие по точности, авторизованные французские переводы в руках Мандельштама и Лившица могли дать худший результат, чем случайная стряпня с английского? Кто этому поверит? Для опыта мною были заказаны переводы с английского переводчикам, рекомендованным Зифом. То, что они мне представили, и то, что мне пришлось потом обламывать с громадной потерей времени и труда, было убогим лепетом, полуграмотной канителью, кишащей нелепостями, и в результате правки было несомненно бледнее и беднее моего перевода с французского. Но это и есть то не вызывающее сомнений «сырье», из которого у нас изготовляются переводные книги: сначала полуголодный, пришибленный переводчик (точнее, деклассированный безработный интеллигент, ни в коем случае не литератор) полуграмотно перевирает подлинник, а потом «редактор» корпит над его стряпней и приводит ее в мало-мальски человеческий вид, уж конечно, не заглядывая в подлинник, в лучшем случае сообразуясь с грамматикой и здравым смыслом. Я утверждаю, что так у нас выходят сотни книг, почти все; это называется «переводом с французского» или «переводом с английского» под редакцией «такого-то». Впрочем, имя редактора чаще всего опускается. Возвращаюсь к нелепой структуре майн-ридовского договора. Издательство выплачивало пятьдесят пять рублей наличными с печатного листа. И этим обязательства его кончаются. Тираж издания неограниченный, астрономический. А вот список наших обязанностей: «редактора-обработчики», в понимании договора низведенные до подрядчиков, обязуются, во-первых, заказать и оплатить [.....]

123. Э. В. Мандельштаму

Из Киева в Ленинград, середина февраля 1929 г.

Дорогой папочка!

За это время случилось столько событий, что не знаешь, о чем писать. Во-первых, я страшно по тебе тоскую и при первой возможности вырвусь в Петербург. Впрочем, как увидишь дальше, возможно, что мы тебя пригласим пожить в Киеве...

История Надиной операции тебе, наверное, известна от Лившица. Похоже, что здесь, в Киеве, положен конец застарелой медицинской ошибке. Как только мы приехали, даже еще в дороге, начались обычные боли и температура. Я обратился к женщине-хирургу проф<ессору> Гедройц. Это моя старая знакомая, случайно оказавшаяся в Киеве царскоселка. Член «Цеха поэтов» в давние времена. Придворный хирург. Когда-то оперировала Вырубову. Теперь ей простили прошлое и сделали здесь профессором. Около месяца она продержала Надю в постели, подготовляя к операции. Сразу сказала: аппендицит, но была уверена, что есть и туберкулез. До того была уверена, что перед самой операцией предупредила меня: если очень далеко зашло, то отростка удалять не будем, а вскроем и зашьем. Не стоит повторять, что тебе уже известно. Скажу только, что Надя проявила такую редкую силу воли, такое спокойствие и самообладание, что красота была смотреть. Все в клинике ее полюбили. Редкая больная. Они только таких уважают. Сначала всё шло хорошо. Потом, на 7-й день, вдруг сильный жар. Перепугались осложнений, но через три-четыре дня прошло. Видно, заразили гриппом. Девять дней назад Надя вернулась домой, проведя 17 дней в клинике. Всего, вместе с домашним лежанием, она пролежала 6 недель. Мне приходилось очень круто. Денег почти не было. Родители Нади люди совсем беспомощные и нищие. В квартире у них холод, запущенность. Связей никаких. Мать очень плохая хозяйка. Каждая чашка бульона, какую я таскал в больницу, давалась мне с бою. У меня был постоянный пропуск в клинику, и так как я получил отдельную палату, то проводил там целые дни и даже ночевал, заменяя сестру и санитара. Самое трудное было подготовить Надино возвращение домой, вытопить печи, согреть комнаты, раздобыть на хозяйство, на прислугу. В сильнейший мороз я перевез Надю. Она была такая слабенькая, еле ходила. Но теперь ее не узнать. Силы прибывают. Жизненный подъем. Здоровый аппетит. Только шов еще побаливает. Мы с ней гуляем немного, пешком, конечно. У нас довольно уютно. Обеспечены вперед недели на три, т. е. на весь период выздоровления. Температура нормальная. В Киеве до самой операции мы работали над М<айн>-Ридом, и за минуту до отъезда в клинику Надя сложила и упаковала сама рукопись. Лежа в постели, она помогала мне: составляла примечания, рылась в научных книгах, переводила. Вот это помощница! Настоящий человек!

Зиф, как тогда летом в Ялте, не хотел выслать денег. Но, мерзавцы, всё же выслали. Это оказался последний гонорар. Договор, ты знаешь, расторгнут. Вернее, Ионов объявил его расторгнутым. Попроси Лившица показать тебе копию письма, которое я отправил этому самодуру. Ты поймешь, что я затеял серьезную борьбу. Дело не в М<айн>-Риде, которого мы, должно быть, бросим, но я — обвинитель. Я требую реорганизации всего дела и достойного применения своих знаний и способностей. Возможно, мы с Лившицем начнем судебный процесс. Или же дело решится в общественном и профессиональном порядке. Скажу только, что я глубоко спокоен, уверен в себе как никогда. Мне обеспечена поддержка лучшей части советской литературы и печати. Я это знаю. Я первый поднимаю вопрос о безобразиях в переводном деле — вопрос громадной общественной важности, — и поверь, я хорошо вооружен.

Но, милый папочка, всё это уже потеряло для меня насущную остроту. Выяснилось, что можно бросить эту каторгу и перейти на живой человеческий труд. Сам не верю — но это так. Я приехал в Киев — чужой город. Маленькая русская газетка, и больше ничего. Ради 5 червонцев пришлось устроить вечер. И представь: есть друзья, есть какие-то корни, зацепки, есть преданные люди. Проживающий здесь писатель Бабель свел меня с громадной украинской кинофабрикой Вуфку. Он умолял меня бросить переводы и не глушить больше мысли и живой работы. Пользуясь интересом, который вызвал мой приезд, и теплыми заметками в местных газетах, Бабель, очень влиятельный в Кино человек, вызвался определить меня туда редактором-консультантом. Сегодня от него пришла записка: директор фабрики дал принципиальное согласие. Он уехал на 2 дня в Харьков. Вернется и оформит. Это будет очень легкая и чистая работа: выезжать на 2–3 часа ежедневно на фабрику, на Шулявку, в загородном трамвае и что-то писать (кажется, отзывы о сценариях) — в своем кабинете. Жалованья рублей 300. Мы с Надей боимся верить такому счастью. Конечно, останемся в Киеве. Здесь чудесная весна и лето. В мае переедем на дачу, поближе к кинофабрике, может, в Святошино. Съездим в отпуск на лиманы, куда зовут на баснословную дешевку новые знакомые. Кроме того, по моей мысли киевские советско-литературные организации затеяли единственный на Украине русский журнал. Его должна разрешить центральная власть в Харькове. Не желая прослыть дельцом, я только издали направляю это дело; сегодня составил для них докладную записку, которую сам не подпишу. Киевский партийный центр поддерживает. На меня очень рассчитывают как на литерат<урного> редактора, намечают руб. 200 в месяц. Вот, папочка, какие дела. Как видишь, я не боюсь житейских невзгод. А в Москву все-таки по делу Зифа съезжу на несколько дней: подать в Суд, в РКИ и поднять газетную кампанию.

124. В Федерацию объединений советских писателей

Москва (?), февраль — март 1929 г.

Черновое

(1) В Федерацию Писателей

Уважаемые товарищи!

То, что случилось у меня и Лившица с Ильей Ионовичем Ионовым, я не могу назвать иначе как катастрофой. Выпад Ионова переворачивает все наши представления об уважении к писательскому труду: грубый окрик, град тяжелых безответственных обвинений, абсолютное презрение к личности и заслугам двух работников, которые отдали годы труда советской книге. Это была крутая домашняя расправа — в четырех стенах, без свидетелей, но с таким результатом, как ломка жизни, конец профессии, уничтожение в одну минуту писательской репутации. Ионов выдал мне и Лившицу волчий билет. После его декларации мне и Лившицу остается стать в очередь на Биржу Труда. Впрочем, Ионов разрешил Лившицу подать на него в суд или куда угодно, не считаясь с его положением. Разрешение излишне. Напрасно Ионов думает, что мы нуждаемся в подобной санкции [.....]

(2) В Федерацию Сов<етских> писателей

[.....] Не думайте, товарищи, что я ограничусь вопросом о повышении гонорарных ставок для переводчиков-редакторов. Как ни важен этот вопрос, но он далеко не всё. Но оплата задает тон всей работе. Оплата постыдно снижает качество. Оплата, самый ее способ, вызывает дикую спешку. Оплата отшибает от дела всё талантливое, живое и нужное. Выходит так, что громадная культурная функция, как правило, выполняется калеками, недотепами, бездарными и случайными искателями заработка.

Хотя так называемые переводчики и зарегистрированы в писательских союзах, образуют даже специальные секции, к этим случайным группам случайных людей нельзя апеллировать в таком важном деле. Соблюдая всю мягкость и осторожность, надо провести переквалификацию действующих работников, щадя их самолюбие, считаясь с возможностями личных трагедий на почве судьбы этих работников, соблазненных издательствами, которые не постеснялись вовлечь их в невыгодную сделку, выставив на позорище перед обществом и читателями, в поисках дешевого мозга и дешевого труда.

Чтобы больше не возвращаться к вопросу о гонорарах, изображу вам выпукло и наглядно, во что выливается оплата переводческого труда. Возьмем среднюю ставку 35 рублей. Предположим, что переводчик получает наличными 20. Он работает не по конвейеру — том за томом. Сплошные перебои, безработица, поиски книжки, хлопоты, мытарства. Недоплаченные 15 рублей для него манна небесная. Из бюджета они выпадают. В них переводчик не верит. Но у него есть еще тяжелые производственные траты, в которых издательства, начиная с Гиза до последнего частника, с циничным упрямством отказываются участвовать. Из нищенского гонорара, похожего скорей на подачку, переводчик вынужден по букве договора оплачивать переписку на машинке (минимально 3 рубля с печатного листа). Значит, у него остается, считая расход на бумагу, а также ленту, которую его заставляют оплачивать машинистки, всего 16 наличных рублей. Но это еще не всё. Никакой переписки на самом деле не бывает: на самом деле бывает диктовка, а диктовка стоит гораздо дороже — уже не 3, а 5–6 рублей с печатного листа. Таким образом, «подачка» наличными [.....]

К самому переводу относятся как к пересыпанию зерна из мешка в мешок. Чтобы переводчик не утаил, не украл зерна при пересыпке текста, по методу лабазного контроля оплачивается с русского текста, а не с подлинника, и вот — годами по этой ничтожной причине книги пухнут, болеют водянкой. Белые негры нагоняют «листаж», чтобы как-нибудь свести концы с концами. Вся трудовая атмосфера в данной области насквозь больная. Деморализация отчаянная. Как позорно, как больно видеть взрослого человека, семьянина, иногда с сединой в волосах, униженно лебезящего в редакторской приемной, домогаясь «работки». Не один, так другой. Дублеров сколько угодно. Переводчик — это попросту безработный. Вдумайтесь только, что означает выражение «дама-переводчица». Ведь только на базаре у нас еще говорят «мадам». Но вокруг иностранной книги кормятся сотни никому не ведомых полуграмотных женщин, имеющих заручку, знакомство, связи в издательствах. Переводят «дамы», домашние хозяйки, имевшие в детстве гувернантку-француженку, спекулянтки-негродержательницы, наконец, жены, родственницы, протеже влиятельных работников.

Перевод — один из самых трудных и ответственных видов лит<ературной> работы. По существу, это создание самостоятельного речевого строя на основе чужого материала. Переключение этого материала на русский строй требует громадного напряженного внимания и воли, богатой изобретательности, умственной свежести, филологического чутья, большой словарной клавиатуры, умения вчувствоваться в прозаический ритм, схватить рисунок фразы, передать ее ритм, движение, походку — всё это при строжайшем самообуздании. Иначе — отсебятина. В самом акте перевода — изнурительная нервная разрядка. Эта работа изнуряет и сушит мозг больше, чем всякая другая. Хороший переводчик, если его не беречь, быстро изнашивается. Перевод — это в точном смысле слова вредный цех. Профессионалы, вынужденные, благодаря нищенской оплате, печь, как блины, без отдыха и передышки, книгу за книгой из года в год, нервно заболевают... Им грозит афазия, размагничивание речевых центров, расстройство речи, острая неврастения. Здесь нужна трудовая профилактика. Здесь нужно изучать и предупреждать профзаболевания [.....]

125. В редколлегию Госиздата

Москва, 26 апреля 1929 г.

В Редколлегию ГИЗа

Сделанное мне через т. Усиевич предложение — дать пробу или подробный конспект содержания задуманной прозаической вещи (как условие для заключения договора) — считаю для себя неприемлемым.

Интересующихся тем, что я могу сделать, я отсылаю к тому, что я уже дал в области прозы («Шум времени», «Египетская марка», изд<ание> Ленотгиза).

Полагаю, что вопрос о доверии к совершенно определившемуся писателю не может быть поднимаем заново при каждом новом с ним контакте.

В связи с этим полученный мною ответ я вынужден рассматривать как ничем не мотивированный отказ от совместной работы.

О. Мандельштам

26 апр. 1929

Адр<ес>: Москва, Страстной 6, кв. 14, Хазину для Мандельштама, тел. 3-12-31

126. В редакцию «Литературной газеты»

Москва, 10 мая 1929 г.

Уважаемый тов. редактор!

Не откажите поместить в ближайшем номере «Литературной газеты» следующее:

Присвоение авторства называется плагиатом. Присвоение материальных благ именуется кражей.

Опубликование же всякого рода заведомо ложных, неполных, неточных или подтасованных сведений, а также порочащих человека немотивированных сопоставлений называется клеветой в печати.

Так называется поступок со мной гр. Заславского (см. его статью «Скромный плагиат и развязная халтура» в № 3 «Литературной газеты»).

С приветом О. Мандельштам

10 мая 1929 г.

127. В исполнительное бюро Федерации объединений советских писателей

Москва, 14 мая 1929 г.

Копия

В Исполбюро Федерации писателей

В редакционном примечании к письмам в редакцию, помещенным в № 4 «Литературной газеты», говорится, что «по просьбе редакции разбором дела займется конфликтная комиссия ФОСП, решение которой будет опубликовано в одном из ближайших номеров нашей газеты».

Я оспариваю право редакции «Литературной газеты» давать дальнейшее направление тому «делу», которое поднял при ее содействии Заславский. С самого начала редакция «Литературной газеты» вела себя как заинтересованная сторона. Крайне резкий по тону и по выражениям фельетон Заславского был напечатан без всякой проверки и без каких бы то ни было редакционных примечаний. Между тем мое письмо и письмо группы писателей редакция сочла нужным сопроводить оговоркой: «редакция оставляет на ответственности авторов писем допущенные в них резкости тона и выражений». Допуская подобное неравенство, газета фактически солидаризируется с Заславским и предрешает заключение конфликтной комиссии.

Кроме того, я заявляю, что случай с «Уленшпигелем» в издании ЗИФа не может служить предметом отдельного разбирательства в конфликтной комиссии. Этот случай составляет часть широкой практики издательств, выпускавших старые переводы без указания имен переводчиков в переработанном виде — с точно таким же титульным листом, с каким, учитывая поправку ЗИФа, вышел «Уленшпигель». В эту ненормальную практику был вовлечен ряд крупнейших редакторов и литературоведов. Вопрос о способе использования старых переводов должен быть обсужден Исполбюро Федерации с учетом всего богатого материала, имеющегося налицо. Лишь после того, как Исполбюро вынесет общее суждение по этому вопросу, дело, в котором конфликтующими сторонами являются — Заславский, поддерживаемый редакцией «Литературной газеты», с одной стороны, и авторы писем в редакцию — с другой, — может быть передано на рассмотрение компетентного органа Федерации.

О. Мандельштам

14 мая 1929

128. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Ленинград, 27 мая 1929 г.

Телеграмма, копия

Передаю точно сегодняшние разговоры Зелинский двоеточие писатели не хотят разрыва Канатчиковым дальше постановления Исполбюро своих требованиях не пойдут Фадеев двоеточие Канатчиков оскорблен моим заявлением как председатель редактор газеты точка Фадееву он обещал не настаивать комиссии напечатать постановление после секретариата когда неизвестно точка словам Фадеева новое выступление писателей обострит положение Федерации точка Вмешательство Комсомольской находит желательным точка Выписка находится редактора Комсомольской который пожелал запросить товарищей Федерации порядке воздействия точка Статья идет независимо всего очевидно среду точка выписку вернут телеграфирую завтра точка Подробно информируй писателей воздержись всяких советов таком деле важна абсолютно свободная инициатива телеграфируй Страстной 6 целую Ося

129. Ленинградским писателям

Из Москвы в Ленинград, начало июня (не позднее 10-го) 1929 г.

Дорогие товарищи!

Если теперь сразу собрать Исполбюро, я прошу ленинградцев потребовать смены редакции «Литгазеты», которая казнила меня за 20 лет работы, за каторжный культурный труд переводчика, за статью в «Известиях», за попытку оздоровить преступно поставленное дело, — казнила пером клейменого клеветника, шулера, шантажиста, выбросила из жизни, из литературы, наказала варварским шемякиным судом.

Я требую — вырвать «Литгазету» из рук захватчиков, которые прикрываются

ВАШИМИ

ИМЕНАМИ.

Федерация с ее комиссиями превращена в бюрократический застенок, где издеваются над честью писателя, над его трудом и над советским — да, над советским, делом, которое мне дорого.

Я призываю вас немедленно телеграфно объявить недоверие, резкое осуждение редакции «Литгазеты» и исполнительным органам московской федерации. После того, что со мной сделали, жить нельзя. Снимите с меня эту собачью медаль. Я требую следствия. Меня затравили, как зверя. Слова здесь бессильны. Надо действовать. Нужен суд над зачинщиками травли, над теми, кто попустительствовал из трусости, из ложного самолюбия. К ответу их за палаческую работу, скрепленную ложью! Я жму руку вам всем.

Я жду.

О. Мандельштам

130. А. А. Ахматовой

Из Москвы в Ленинград, 11 июня 1929 г.

Милая Анна Андреевна!

Несмотря на постановление Исполбюро, прекратившего дело, Канатчиков и Заславский самочинно созвали отмененную конфликтную комиссию для Суда над О. Э. О. Э. на комиссии не было. Писатели были вызваны. О. Э. позвонили по телефону в день комиссии и сообщили уборщице из Цекубу, что «сегодня в 2 часа дня состоится К<онфликтная> К<омиссия>». Из писателей, подписавших письмо 15<-ти>, присутствовали Олеша, Пастернак и Зелинский. Были также представители ЗИФа — член нового правления ЗИФа Яковлев и др. Они заявили, что издательство не знало, что заказана обработка старых переводов, и повторили обвинение в обмане с Майн-Ридом. История с М<айн>-Р<идом> — первая попытка снять с работы — известна Федину, Слонимскому, Казакову и др. Заявление 3 писателей, что у О. Э. имеются на руках договоры, показания всего старого редсектора ЗИФа (Шойхет, Зонин и Колесников) о том, что Уленшпигель заказывался как обработка старых переводов, принято во внимание не было. На этом основании 15<-ти> писателям, подписавшим письмо-протест, вынесено порицание. Никто из 3 присутствующих на заседании писателей не догадался объявить недоверие конфликтной комиссии. Сообщите об этом безобразии Федину, и Козакову, и Зощенко. Укажите на то, что председатель Конфл<иктной> Ком<иссии> — заинтересованная сторона (редактор газеты). Кроме того, вынесено порицание: 1) издательствам; 2) О. Э.; 3) писателям (15<-ти>) и 4) Заславскому (резкость тона!!!). За что О. Э. — не знаю. Сегодня или завтра постановление будет сформулировано. В понедельник появится в «Литгазете». Нужны экстренные меры, хорошо, если бы кто-нибудь выехал в Москву, пусть Ленинград требует следственной комиссии.

Всё дело находится в бюро расследований «Комсомольской Правды» — как травля ЗИФом работника. Речь идет о привлечении некоторых членов правления ЗИФа к уголовной ответственности за травлю.

В портфеле «Комсомольской» лежит чудовищное письмо Заславского. Возможно, они вынуждены будут его напечатать с призывом от издательства о привлечении О. Э. к уголовной ответственности. Нужны экстренные меры. Нужно скрутить Федерацию.

Когда всё это кончится, не знаю. Сегодня был суд по делу Карякина к ЗИФу. О. Э. вызван был соответчиком.

Не доверяя юрисконсульту, пришел член нового правления Яковлев. Повторил все свои подлые выпады, заявил, что издательство ничего не знало и т. д. Но это суд настоящий — в нем были и наши свидетели (Шойхет). Зачитаны письменные показания других. Яковлев, уходя, заявил, что во всем согласен с Заславским. До О. Э. выступал представитель бюро расследований «Комсомольской». Решение в пятницу. По всему течению суда можно сказать (общее мнение), что ЗИФ проиграл. Еще. Писатели не объявили недоверия Конфликтной комиссии, но это сделали переводчики. У Нейшта<д>та (один из лучших переводчиков, случайно услыхавший о К<онфликтной> К<омиссии> и явившийся на нее) вышло столкновение с Заславским.

Тот назвал Нейшта<д>та — идеологом халтуры. Бюро переводчиков подало заявление о недоверии и о некомпетентности Комиссии в 14 пунктах. Я его не видела. Немедленно сообщите обо всем ленинградской Федерации, Слонимскому, Федину и др.

Ждем немедленного вмешательства.

Н. Мандельштам

P. S. 15 писателей обвиняют в том, что они не знали материалов. Это наглая ложь: письмо Горнфельда — единственный материал Заславского — было целиком прочитано на собрании у Всев. Иванова. Там же были оглашены и все существующие документы, но они до сих пор неизвестны мерзавцам из Федерации.

Я подтверждаю каждое слово этого письма. Всё, что происходит, позорно и страшно. Это — последнее разложение. Трусость, ложь, подхалимство. Пусть мне перегрызают горло, но я призываю товарищей спасти честь свою, честь литературы — вырвать оружие у черной шайки, выступить властно, немедленно.

О. Мандельштам

131. Н. Е. Мандельштам

Из Москвы в Гнивань, 17 июля 1929 г.

Милая дочка!

Я опять в Москве, устраиваю свои дела для отпуска. Скоро увидимся. Надеюсь, что ты уже здорова и прыгаешь. Рядом со мною дядя Ося.

Целую крепко.

Папа[65]

Милая Татинька,

хотел бы тебя повидать, поглядеть, какая ты теперь. Наверно, загорела? Скоро ли увидимся? Мы с Надей тоже едем на юг.

Целуем тебя. Дядя Ося. Целую бабушку.

17/VII Москва

132. В. М. Саянову

Из Москвы в Ленинград, 24 августа 1929 г.

24 августа 1929 г.

Дорогой товарищ Саянов!

Пишу вам в подкрепление телефонного звонка. «Московский комсомолец» широко развертывает литературный отдел. Нам необходимо тесное сотрудничество с ленинградской молодежью. Вы знаете ее лучше, чем кто-либо. К вам настоятельная просьба: подбирайте материал и шлите его на адрес редакции. Я всецело полагаюсь на ваш выбор, и всё, что вы возьмете у авторов, они могут считать принятым.

Если вас не затруднит, переговорите с Тихоновым. Ваши стихи и его нам необходимы, кроме того, необходима проза Тихонова. Ведя борьбу со всякого рода цеховщиной и варкой в собственном соку, мы сразу берем установку на культурный подъем. Комсомольский литературный молодняк нуждается в старших союзниках. Нельзя предоставлять его собственным силам. Я не представляю себе, чтобы вы не откликнулись немедленно на наш призыв.

Еще одна просьба: вы отказались по телефону взять неблагодарное дело распределения денег. Гонорар можно высылать и непосредственно из Москвы. Но если б вы указали в Ленинграде человека, способного взять на себя материальную часть, мы бы перевели в его распоряжение сумму в отделение издательства «Рабочая Москва».

Собираюсь написать вам частное письмо.

С приветом О. Мандельштам

133. Открытое письмо советским писателям

Москва, начало 1930 г.

Черновое

Открытое письмо советским писателям

Я заявляю в лицо Федерации советских писателей, что она запятнала себя гнуснейшим преследованием писателя, использовав для этой цели неслыханные средства, прибегла к обману и подтасовкам, замалчивала факты, фабриковала заведомо липовые документы, пользовалась услугами лжесвидетелей, с позорной трусостью покрывала и покрывает своих аппаратчиков, замалчивала и покрывала своим авторитетом издательские безобразия и на первую в СССР попытку писателя вмешаться в издательское дело ответила инсценировкой скандального уголовного процесса.

Писательская общественность, допуская превращение своих органов в застенок, где безнаказанно шельмуют работу и честь писателя, становится тем самым реальной угрозой для каждого писателя.

Я не принадлежу ни к одному из литературных объединений и не вхожу формально в ФОСП. Я никогда не прибегал к органам Федерации с просьбой рассудить меня с кем-либо и не давал никакого согласия на разбирательство моих гражданских дел в конфликтных комиссиях ФОСПа. Теперь я вижу, что доверять свою честь судебным и третейским органам ФОСПа было бы по меньшей мере опрометчиво. Сделавшись невольным клиентом этих судилищ, я убедился, что они отличаются такой малограмотностью, такой юридической и общественной бездарностью, такой подозрительной гибкостью и восприимчивостью ко всякого рода давлениям, что любой профессиональный суд, любую судебную инстанцию нашей несовершенной и строящейся страны следует предпочесть писательскому трибуналу.

Мне и в голову не приходит смотреть на писателя как на высшее существо и видеть в нем образец гражданских добродетелей, но никто не давал права писателю стоять ниже среднего уровня культуры и эпохи, никто не позволял ему оскорблять правосознание современника и глумиться над здравым смыслом.

Между тем со мной, например, поступили как с проституткой, долгие годы гулявшей по желтому билету и наконец-то пойманной за дебош. Проституция же заключалась в многолетнем труде, а дебош — в хорошей и по закону исполненной работе. Разбойное нападение среди бела дня на страницах «Литгазеты» — обвинительный акт, шулер-фельетонист — в роли прокурора, редактор запачканной газеты — председатель суда, лабазные молодцы из издательской лавки ЗИФа — услужливые свидетели, наемные стряпчие-крючкотворы из приказов того же ФОСПа — юридические закройщики незамысловатого суда.

Когда писатель требует, чтобы его судили сообразно с законами страны, с обычными нормами данной отрасли промышленности и теми условиями, в которых протекает труд его товарищей по профессии, когда писатель требует, чтобы ему ответили, почему именно он и вот эта, а не другая работа заносится на черную доску, — Федерация бормочет: «Данный инцидент является следствием не частного, а общего явления, характеризующего положение в СССР...».

Когда издательство, внезапно меняя точку зрения на свой договор, начинает легонько по сигналу «Литгазеты» подталкивать своего сотрудника к скамье подсудимых, Федерация деликатно ему помогает.

Далее Федерация прибегает к бесчестнейшему трюку, подменивая уголовные обвинения литературной критикой по Горнфельду. Дело принимает вид фонарика с разноцветными стеклами: когда нужно — плагиат, когда нужно — халтура.

Когда Федерацию спрашивают, почему за плохие повести, не сверенные с действительностью, и за плохие стихи, развращающие вкус, она не судит своих членов, а за плохую, пусть ужасную обработку Уленшпигеля находит возможным судить «товарищеским» судом, Федерация лепечет что-то невнятное о «сверке с подлинником».

Мне известно, что на конфликтной комиссии от 21-го июня говорилось о позорном пятнышке на моих ризах и о том, что с меня за мое лирическое сладкогласие следует взыскать построже. Я слов не нахожу, чтобы заклеймить всю лицемерную гнусность этих ханжеских речей. Я, дорогие товарищи, не ангел в ризах, накрахмаленных Львовым-Рогачевским, но труженик, чернорабочий слова, переводчик. Я чернорабочий, и глыбы книг ворочал своими руками. Какие там к черту ризы! Я чернорабочий, я издательский негр, но не вам клеймить меня плоским именем халтурщика, которое вы с такой легкостью выговариваете и которое означает не просто плохой работник, не просто обманщик и лентяй, но означает — холоп, батрак, наймит, работающий сдельщину на ненавистного хозяина и случайно оступившийся, не сумевший потрафить, перепутавший свой каторжный урок. Мой труд никогда не был рабьим трудом, и я с пеной у рта отстаиваю свое право на плохую работу, право на неудачу, право на срыв.

Матерщина — это детский лепет в сравнении с тем, что вытерпели стены Дома Герцена и пасторские седины Канатчикова. Зифовские молодцы не были вытолкнуты в шею, когда с их грязного языка слетело имя жены писателя в сочетании с абортом. Уличенные во лжи молодцы изворачивались под руководством старца Канатчикова:

«...Халтура... скрывается от милиции... не прописывается...».

Стенографистки не было, в протокол не занесено, но свидетели были, были... Мне кажется, что целесообразнее доверить управление делами Федерации королю из свежей карточной колоды, нежели гражданину Канатчикову.

За несколько месяцев фельетон Заславского дал молодые побеги. Радуйтесь, советские писатели, Мандельштам не только литературный вор и плагиатор, но также маклер, жучок, посредник, ловкий проныра, затащивший к себе в трущобу Горнфельда и Карякина. Отпустив с миром ловких скупщиков краденого в их издательскую хазу, именуемую ЗИФом, Федерация выдает мне справку, что я не халтурщик. Я сохраню эту справку. Я бережно ее пронесу. Я буду заглядывать в нее каждый раз, когда, очнувшись от тошнотного угара, в котором, как бред, мелькают совесть, труд, письма в редакцию, суды, чиновничьи маски столоначальников из страшного и последнего департамента литературы — Заславские, Канатчиковы, Рогачевские с мочалкой, я найду в себе силы приняться за прерванный жизненный труд. И тогда неизменно мне представится одна картина — Заславский, Горнфельд и Канатчиков, склоненные над красным комочком — над сердцем Уленшпигеля — и над моим, писатели, сердцем.

Судопроизводство в руках ФОСПа я вынужден признать социально-опасным орудием. Ваша организация, присваивая себе функции настоящего суда с уголовной амплитудой, пренебрегает всеми нормами и гарантиями нормального процесса.

1) Тягчайшие обвинения предъявляются человеку публично, в печати, без всякого предварительного расследования — в форме бранного шулерского фельетона.

2) На основе этого фельетона человек путем оглашения в печати предается публичному суду без формулировки обвинения, без обвинительного акта, уже после разоблачения клеветника.

3) Абсурдное обвинение Исполбюро отменяет «дело» ценой полного игнорирования фельетона и характера предъявленных мне обвинений.

4) Несмотря на отмену дела Исполбюро, под каким-то казуистическим предлогом созывается судебная комиссия под председательством заинтересованной стороны, в задачи которой входит в чем угодно обвинить Мандельштама, чтобы спасти престиж «Литгазеты».

5) Трибунал, именующий себя «конфликтной комиссией», строится по методу: «Все, кроме подсудимого, — полноценные прокуроры», фиксирует хулиганские поклепы специально вызванных работодателей, не замечает грубейших противоречий в их показаниях, отказывает в вызове свидетелей, не требует фактов, не формулирует обвинений и выносит юридически безграмотный, инсинуирующий приговор.

6) Высший орган ФОСПа — Исполбюро, — заслушав это решение, принимает его к сведенью, утверждает и запрещает печатать.

7) Из приговора не делают никаких общественных выводов относительно осужденного, не исключают его из организации и не сообщают о его деяниях прокурору.

(Для характеристики «общественной» установки Федерации: когда в «Правде» появился фельетон Заславского «Жучки и негры», комментирующий решение конфликтной комиссии ФОСПа от 21 июня, причем в фельетоне всеми словами утверждалось, что всё переводческое дело в СССР построено на эксплуатации полуграмотных негров, которых нанимают за себя писатели с крупными именами, Федерация обошла этот фельетон полным молчанием и не сделала из него никаких общественных выводов.)

8) В августе Федерация объявляет печатно о пересмотре дела ввиду наличия «формальных» к тому поводов, но в течение 5-ти месяцев от пересмотра уклоняется.

9) В декабре Федерация внезапно выделяет комиссию, именуемую уже не конфликтной, но «комиссией для разбора обвинений, предъявленных Мандельштаму “Литгазетой”». Эта комиссия, так же как и первая, отказывается от всякой следственной процедуры, от формулировки обвинений, от оглашения материалов и от вызова свидетелей. Упоминая вскользь о травле и о «тягчайших обвинениях, лишенных всякого основания» (формулировка комиссии), комиссия признает помещение фельетона в «Литгазете» ошибкой, но на Мандельштама возлагает моральную ответственность за производственную практику советских издательств, о которой ни одним словом не упоминалось в фельетоне.

Все ваши постановления шиты гнилыми нитками, не сводят концов с концами, сами себе противоречат. В них нет настоящего товарищеского голоса, нет настоящего, честного, прямого осуждения, ни рукопожатия, ни удара, ни оправдания — ничего этого в них нет. Ваши постановления — это настоящий блуд, приправленный кисленькой размазней прописной морали. Мне стыдно за вас. Мне стыдно уличать старых людей в безграмотности и недобросовестности, мне стыдно за молодежь, которая не имеет мужества в нужный момент возвысить голос и сказать свое слово.

Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо было иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью, вырезав у человека год жизни с мясом и нервами, объявить его «морально ответственным» и даже словом не обмолвиться по существу дела!

Вы произносите в своем постановлении страшное слово «травля» — так, между прочим, как какой-то пустячок. Где травили, кто травил, когда, какими способами?.. Укажите виновников или молчите, или вы не смеете говорить о травле...

Мне стыдно, что я, как нищий, месяцами умолял вас о расследовании. Если это общественность, я бегу от нее, как от чумы. Вы умеете не слышать, вы умеете не отвечать на прямые вопросы, вы умеете отводить заявления. Если собрать всё, что я вам писал за эти месяцы, то получится настоящая книга — убийственная, позорная для нас всех. В историю советской литературы вы вписали главу, которая пахнет трупным разложением.

Я ухожу из Федерации советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем, потому что я морально ответственен за то, что делаете вы.

Спасибо, товарищи, за обезьяний процесс. А ну-ка поставим в дискуссионном порядке, кто из нас вор... Выходи, кто следующий!.. Но меня на этом вороньем празднике не будет.

Дорогие товарищи, в этом деле нет никакой розовой водички, никакой литературности, никаких тонких самолюбий, никаких изощренных цветочков писательской этики. Это тяжелое и трудное, громоздкое и страшное общесоветское дело, то, о чем мы ежедневно читаем в газетах, — это злостный удар по работнику, это сворачиванье ему шеи — не на жизнь, а на смерть, где все средства хороши, где все пути дозволены: клевета, лжесвидетельство, крючкотворство, фельетонная передержка, где всё для безнаказанности сдобрено разговорчиками о «писательской этике», — это одно из бесчисленных дел, когда неугодного работника снимают с поля деятельности бесчестными способами...

Для полноты картины я должен вас информировать о том, что «товарищеское» разбирательство в Федерации было лишь мостиком к уголовному преследованию писателя, о чем было отлично известно ФОСПу. Издательство ЗИФ по сигналу «Литгазеты» привлекло меня соответчиком по гражданскому делу, причем само спровоцировало этот иск. В гражданских камерах Губсуда и Верховного Суда издательство всеми способами добивалось моего привлечения по 177 ст. Уг<оловного> Код<екса>, ссылаясь как на главный аргумент на статью «Литгазеты» и на решение ФОСПа от 21-го июня. На судах дело сорвалось, и поведение «Литгазеты» было заклеймено особым пунктом в решении Верх<овного> Суда.

Итак, товарищи, дело, которое вы называете «претензией ЗИФа и Горнфельда к Мандельштаму» и которое вы сводите к фельетону Заславского, явилось травлей довольно крупного масштаба и от начала до конца делом рук самого ФОСПа.

В данную минуту Федерация готова признать, что травля писателя Мандельштама нанесла объективный ущерб издательской реформе, которой добивался Мандельштам. Но Федерация стыдливо умалчивает о том, что травила Мандельштама она сама, а не кто-нибудь другой, и что преследования были прямым ответом на общественное выступление Мандельштама. Такого рода «увязка» травли с тем, что у нас называется самокритикой, является тягчайшим с советской точки зрения преступлением, но для Федерации советских писателей советский закон, очевидно, не писан, и никакой ответственности за свои позорные деяния она не чувствует и, надо думать, не понесет.

Злоупотребление так называемой юрисдикцией, то есть правом организации судить своих членов, — граничит в данном случае с моральным убийством и с общественным вредительством. Предание меня суду Федерацией писателей в тысячу раз серьезнее, чем самый фельетон. Именно это предание суду я считаю преступлением Федерации по отношению ко мне. Поведение всех моих товарищей — советских писателей, которые, скрестив руки, готовились к интересному зрелищу — как Мандельштам будет изворачиваться перед Федерацией по обвинению в краже и мошенничестве, и пальцем не шевельнули, чтобы предотвратить эту гнусную комедию, я считаю полным основанием для разрыва со всеми вами.

Для Мандельштама Федерация советских писателей оказалась полицейским участком, куда его потянули, как [.....] никаких объяснений, настойчиво повторяя [.....] Мандельштама публично обыскивали в Доме Герцена, и руки всех советских писателей, в том числе и ваши, раз вы входите в Федерацию, шарили по его карманам.

Двадцать лет работы не застраховали меня от нападения организованного писательства. Я допускаю, что [.....] для меня лично начинается с 40 лет работы. Но советское писательство остается по-прежнему организованным, а я, будучи только Мандельштамом, не располагаю аппаратом для самозащиты на второе двадцатилетие — до наступления предполагаемого [.....]тета, считаю благоразумным выключить себя [.....] из организованной писательской общественности [.....]

134. Неустановленному адресату

Начало 1930 г. (?)

Черновое

Устойчивого материального быта я не имел и <не> имею. Работать привык на тыке в самых диких условиях... К моей необеспеченности и полубездомности давно привыкли в литературе, и я сам этому не удивляюсь.

Я никогда, и это признано критикой всех направлений, не снижал уровня своей работы, даже тогда, когда вынужден был заниматься таким изнурительным для поэта делом, как переводы. Жил трудно, мучительно, нуждаясь в [.....]

135. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Киев, середина февраля 1930 г.

[.....] всё как было. И легче стало. Дай мне, деточка, горе твое понести. Моя бесстрашная, светленькая моя.

Твой новый голос, Надинька, слышу, узнаю тебя снова. Не плачь, горькая моя Надинька, не плачь, ласточка, не плачь, желтенький мой птенчик.

Береги маму, побудь дома сколько надо и привези маму к нам. Мы ее никуда не отпустим. Скажи ей, что никуда не отпустим.

Пиши сразу: когда приедете, сколько денег надо. Я всё достану. Христос с тобою, жизнь моя. Нет смерти, радость моя. Любимого никто не отнимет. Твой. Твой.

Сейчас приду домой, родная, — напишу всё подробно.

136. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Киев, 24 февраля 1930 г.

24/II/30

Родной мой птенец, Надик маленький! Тяжко мне без тебя, но стыдно жаловаться. Ничего, родненькая. Вот главные новости. У моего Жени — процесса пока нет. Никаких злоупотреблений. Но травля и шельмование грандиозные. Пока — домашняя склока. Приехала из Москвы вторая комиссия — для углубленной ревизии. Вот, к примеру, обвинения: вводил в заблуждение правление о действительном положении вещей (ложь), маневрировал с отчетностью (ложь), подписался на заем в ½ размера оклада (правда) — и, наконец, «подтасовка кассы»: Григорьева и он взяли зарплату на 2 дня раньше срока. Пришла ревизия, и Григорьева по-мальчишески пыталась это скрыть, но он об этом заявил и взял на себя ответственность. Далее: подменял собой Бюро, зажимал сотрудников, ссорил Москву и Ленинград, недостаточно ревизовал агентуру (злоупотреблений нет — но, говорят, — могли быть) — и это всё. В заключении первой ревизии: «исключ<ительная> бесхозяйств<енность>», которая «неизбежно должна была повлечь финанс<овую> катастрофу». Исхода углубленной ревизии не знаю. На днях по телефону Наташа сказала — ничего нового, ничего агрессивного. Он исключен из Модпика. Без всяких средств. Хочет по врачебной линии, когда всё выяснится. Пошел было в Совкино (его пригласили после начала травли — дружески — демонстративно), — но под чьим-то давлением сняли.

Таня уехала на работу по специальности в Ростов. Наташа работает (?!?) в Модпике (?!). Это — характерно для склочной природы дела... Вся шайка писателей Женю предала, разбежалась... Слабо поддерживают лапповцы. Ячейка — дрожит за себя, пассивна...

Дед здоров. Я пока ничем ему не помог. Буквально нечем. Комната пожирает всю зарплату. Как быть, Надик? Как быть?..

Ближайшая получка: 15 подотчетных — вычет (остаток старого) — 30 (долг и буфет) — Литфонд (?). Что я сделаю с 90 рублями минус 60 за комнату (не считая недоплаты в 25 р., образовался «хвост»). Научи, Надик, посоветуй, как быть.

В газете положение улучшилось. Прилив «уважения». Начинают понимать, что дали мне маниловское задание невыполнимое. Хотят теперь, чтоб я учил и поднимал аппарат. Веду рабкор<овский> кружок в «Веч<ерней> Москве». Дружу с рабочей молодежью. Как раз вчера после телегр<аммы> отв<етственный> секрет<арь> наговорил мне комплиментов — они от меня ждут, чтоб я вклинивался в работу отделов и помогал им органически. Но товарищей в газете — нет. Бюрократизм и бездарность отчаянные. Сделал громадный монтаж о Кр<асной> Армии (23 февр<аля>). Это укрепило, и очень сильно, позицию. Показал, что могу.

Юрасов уезжает 1-го. Твердо зовет с собой, т. е. — вызвать с подъемными через месяц. Это абсолютно серьезно. Там большие возможности. «Комс<омолец> Востока» в центре всей краевой полит<ической> работы. Хлопок, Турксиб и т. д. Очень увлекательно. Но можем ли мы на это решиться? Тебе работа там тоже обеспечена. Помещение тоже. Но ведь мы не можем бросить стареньких! Ведь не можем, Надик? Научи же, как быть...

Теперь дело «Дрейфуса». Сразу по приезде — вызов на пленум комиссии. Четырехчасовый допрос, вернее, моя непрерывная речь. Был ужасно собой недоволен. Наутро: «Вы нам дали много ценных указаний, не волнуйтесь, не требуйте с себя невозможного. Мы это дело затягивать не собираемся». Дальше: дело разбито на сектора. Каждый следователь работает со мной отдельно. Был вызов по линии Фоспа. Допрос — 3 часа. След<ователь> — женщина, старая партийка, редакт<ор> «Мол<одой> Гвардии». Тянула с меня формальные пункты обв<инения>. Вытянула, как зубной врач, — 17 штук. Осталась недовольна. Велела сорганизовать себя дома и дослать почтой. Сделано. (У Березнера на комиссии прорвалось: «Имейте в виду, что фельетон был заказан».) Третьего дня четырехчасовый допрос по Зифу. Метод: письменные ответы на месте — в строгих рамках вопроса. Терпенье — колоссальное. До чего я не умел до сих пор сказать главное! Любопытно: я не взял бумаг, послали меня домой, дождались (слетал на такси). Дважды списал твою копию протокола К<онфликтной> К<омиссии>. Важнейший документ. Третьего следователя отослали обратно: «очередь» — «вы нарасхват», — говорит Березнер.

Ну вот, моя родненькая, наиболее существенное. Нигде не бываю (зашел к Шифриным). Он говорил в Озете. Там готовы подумать. Но о чем? Хорошо бы в Сев<ерный> Крым? Да, мой Надик? Зайду опять к Ниссону. Здесь Моргулис.

Да, забыл: писателям не подаю руки: Асеев, Адуев, Лидин и т. д. Асеев не обиделся. Смутился. Долго расспрашивал: «Ну, пока не подаем руки друг другу». Адуйка был неподражаем. Встретил Лившица у Жени — и повернулся спиной.

В Ленинграде ни с кем не встречался. Письмо сейчас рассылать нельзя.

Сейчас придет Шашкова (я пишу в редакции), и я тебе выправлю мандат на очерковые изыскания.

Если хочешь поговорить со мной по телефону, телеграфируй (узнав переговорные часы), когда будешь на квартире у Иваницкого (у жены Длигача). Это всего удобнее.

Не зайти ли мне в «Пионер» — поговорить о твоих делах?

Надик мой! Поскорее бы вместе быть... Подумай, как быть. Твой брат очень долго не сумеет вернуться в Киев. Ты это пойми. Надо принять решение. Иначе начнется развал: или мне отказаться от комнаты, а тебе надолго остаться в Киеве — или взять под Москвой 2 комнаты и тебе с мамой сюда приехать. Это надо сделать к 15 марту — не позже. Пиши мне, мой родненький. Целую твою маму. Господь вас храни.

Ося

137. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Киев, 13 марта 1930 г.

Родная Надинька! Я совсем потерялся. Мне очень тяжело. Надик, я должен был быть всё время с тобой. Ты моя сильная, моя бедненькая, моя пташечка. Целую тебя в лобик твой, старенькая моя, молоденькая, ненаглядная. Ты работаешь, ты что-то делаешь, ты чудесная. Надик маленький! Я хочу в Киев к тебе. Я не прощу себе, что покинул тебя одну в феврале. Не догнал тебя, на твой голос по телефону сразу не приехал — и не писал, не писал ничего почти всё время. Как ты бродишь, родной, по комнате нашей, всё родное и вечное с тобой. Держаться, держаться за это милое, за бессмертное до последнего дыханья. Не отдавать никому ни за что. Родная, мне тяжело, мне всегда тяжело, а сейчас не найду слов рассказать. Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Всё хочу ложь смахнуть — и не могу, всё хочу грязь отмыть — и нельзя.

Стоит ли тебе говорить, какой бред, какой дикий тусклый сон всё всё всё.

Мучили с делом, 5 раз вызывали. Трое разных. Подолгу: 3–4 часа. Не верю я им, хоть ласковые. Только Рузер по Фоспу верю вполне: откровенна, серьезна, и большая теплота человеческая. Зачем я им? Опять я игрушка. Опять ни при чем. Последний вызов к какому-то доценту: рассказать всю свою биографию. Вопрос: не работал ли в белых газетах? Что делал в Феодосии? Не было ли связи с Освагом??? Ведь это бред. Указал на феод<осийских> коммунистов. Прочел я ему стихи про Керенского и др., указал ему сам всё неладное в стихах. «Шум Вр<емени>» он изучил. На машинке цитаты принес — мне показывает, просит объяснений. Тон дружеский. Говорит, мы знаем всё про Ионова и др. Должны и про вас всё знать. Не позже чем через 10 дней будет созвано заседание для оглашения выводов комиссии. Пригласят всех — Зиф, Фосп и т. д. Дадут высказаться: «Пусть узнают свое место на общем фоне и сделают свои замечания; у нас не Федер<ация>; полемики между ними не допустим». А решение вынесет другой состав — высший — и напечатают. Потребовал прислать ему все мои книги и хронолог<ический> листок биографии. В заключение — «мы достаточно авторитетны, вашим прошлым (писательским?) (или вроде того) никто вас не попрекнет. Плюньте на княгиню М<арью> Алексеевну». О самом деле — ни слова. Вызывали Зенкев<ича>: о деле ни слова («всё и так ясно»). Только общ<ую> характ<еристику> и особенно период у белых (прямо анекдот). Похоже, что хотят со мной начисто договориться: кто я, чего хочу и т. д. Если бы так — то это хорошо. Но знаю одно: я не работник. Я — дичаю с каждым днем. Боюсь своей газеты. Здесь не люди, а рыбы страшные. Мне здесь невыносимо, скандально, не ко двору. Надо уходить, давно опоздал. Хочу отдохнуть. Иду завтра в амбулаторию. Попробую отпуск? Но это — не то. Надо уйти. И сейчас же. Но куда уйти? Кругом — пустота. Жалко книги остановившейся. Жалко. Со мной один Апель ходит. За комнату 1-го ничего не мог уплатить. Как быть 15-го? Буфет — 20 р. Останется 100 р. М<ария?> Ром<ановна> возьмет 10 р. = 90 р.

Надик родной! Надо решать. Минута такая!

(Сегодня в Фоспе запрос Асеева. Сутырин «пишет» резолюцию. Канатчиков снят (почему?))

Я один. Ich bin arm. Всё непоправимо. Разрыв — богатство. Надо его сохранить. Не расплескать. Твой Женя задержится. Наверное — так я думаю.

Но, друг мой милый, — ты не спеши приездом, он ничего не изменит. Маму свою береги. Напиши мне только, как быть, помоги взять твердую линию, помоги уйти от всякой лжи и нечисти. Мне люди нужны, товарищи, как в «Моск<овском> Комс<омольце>». Мы еще найдем друзей, найдем опору. Совсем не обязательно Ташкент. Попробуем в Москве. Возьмем маму. Решай — подходит ли мне газетн<ая> работа. Не иссушит ли мой старый мозг вконец? Но работа нужна. И — простая. Не хочу «фигурять Мандельштамом». Не смею! Не должен!

Родная, Господь с тобой! Не покинет тебя любовь, родная!

Родненькая! Узнаешь меня? Слышишь?

Твой Ося

Привет от Апеля!

138. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Киев, 14 марта 1930 г.

Телеграмма

Поводу устройства санаторию был направлен амбулатории невропатологу психиатру считают острое психастеническое состояние требующее перемены обстановки самочувствие удовлетворительное выезжай не ожидая брата деньги телеграфом Ося Присоединяюсь Женя Мандельштам

139. Н. Я. Мандельштам

Из Москвы в Киев, 14 или 15 марта 1930 г.

Надик, я пошел в амбулаторию. Врач по внутренним нашел некоторое ослабление сердечной мышцы, — в сущности, сказал он, — «миокардит».

Некомпенсированных дефектов не нашел. Предписал санаторий — по соглаш<ению> с невропатологом. Тут же направил к нервному врачу. Этот отнесся очень серьезно. Знает, кто я (?). «Шесть недель minimum спец. санатория», и направил к профессору-невропатологу для совещания с ним (после моего осмотра) о способах лечения. Завтра пойду к проф<ессору>.

«Потом, — сказал врач, — мы раскачаем всю громоздкую машину для получения срочного санатория». Рассказал секр<етарю> газеты. Он — «ничего — мы всё сделаем». Я ни на что не жалуюсь. Ничего не болит. Здоров. Честное слово, Надик, — я здоров, как всегда.

Может, родная, надо и вправду отдохнуть? Родная моя! Оставайся в Киеве! Там тебе лучше!

Целую. Твой Няня

140. И. Д. Ханцин

Из Старого Петергофа в Ленинград, конец декабря 1930 г. — начало января 1931 г.

Дорогая Иза Давыдовна,


эту музыкальную фразу, весьма коряво здесь начертанную, и еще очень многое хотелось бы услышать от вас и Ал<ександра> Осиповича.

И я бы тоже очень хотел и слышать и видеть Вас. И еще многое другое. И Александра Осиповича![66]

Иза, обязательно приезжайте и тащите с собой Терезу.

А старику привет.

А вообще кланяюсь и целую.[67]

Адрес: Старый Петергоф. Заячий Ремиз. Садовая 14. Санаторий Цекубу.

Ночлег и все удобства (и пропитание) обеспечены. Поезда с Балтийского каждый час.[68]

О. Мандельштам

Н. Х.

Виктор[69]

141. Э. В. Мандельштаму

Ленинград, январь 1931 г. (после 7-го)

Милый папочка!

Я уезжаю до послезавтра. Ты уж прости мне мою грубую и глупую выходку. Не должен был я так тебе говорить... Ты-то здесь при чем? А с Женей у меня плохо. Очень, очень плохо. Он сильно виноват. Ему — стыд.

Твой Ося

142. Е. Э. Мандельштаму

Ленинград, январь 1931 г. (?)

Убедительно прошу не волновать Над<ежду> Як<овлевну>, у которой сейчас и все дни жар и которую я вынужден был положить в спокойной и сухой комнате. В маленькой — зверская сырость, в столовой ты разбудишь и не дашь заснуть больной.

Уезжая завтра, остаемся последнюю ночь на старом месте, чтоб не переносить кровати.

Ося

143. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, 20 марта 1931 г.

Дорогой папочка,

посылаю тебе этот более чем скромный тючок: в нем лишь малая доля того, в чем ты нуждаешься... Обо всем прочем и главном — в письме...

Твой Ося

144. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, 10 апреля 1931 г.

Дорогой папочка,

До сих пор я не ответил на твое письмо (Шуре), а часто его перечитываю. Будет ответ мой. За прекрасное же письмо, хоть и не мне оно, — спасибо. Хлопочем о квартире. Шансы есть. Никуда не едем.

Целую. Ося

145. Е. Э. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, 11 мая 1931 г.

Милый Женя!

Если хочешь оказать мне серьезную услугу, то немедленно исполни следующую мою просьбу: возьми в вашем ленингр<адском> Гизе справку о состоянии моего личного авторского счета (с балансом) — и, получив ее сразу на руки, — вышли спешным письмом на адрес Шуры в Москву. Без этой справки мне не могут здесь выплатить 40% за собр<ание> соч<инений> — т. е. тысячи полторы... Деньги на исходе. Бюджета — никакого... Гладкое ровное место. Литература моя — весьма убыточное и дорогое занятие...

40% (без упомянутой справки их не выдают, а на запрос Москвы о сост<оянии> моего счета — Ленингр<ад>, конечно, не ответил) — это всё, что у нас остается — на устройство, переезд, жизнь...

Конечно, на этом я не успокоюсь (да и удастся ли еще комбинация?), — но пробить себе дорогу так неслыханно трудно, что мы проживем и эти деньги, пока наладится бюджетный заработок (лит<ературный>). А служить грешно, потому что работается мне сейчас здорово. Так ты немедленно помоги. Гони сюда справку: это «валюта». Особенно-то не разбалтывай, что мне хотят сделать такую поблажку. В иных, впрочем, мне деликатно отказывают пока...

Ни о чем больше не пишу. Отчет о жизни моей в письме к папе.

Целую всех вас.

Твой Ося

146. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, середина мая 1931 г.

Дорогой папочка! Отвечаю тебе сразу на все твои письма — и мне, и Шуре — с таким чувством, будто они пришли только сегодня утром. Я только что все их снова внимательно перечел, и теперь, чтобы поговорить с тобой, я отодвигаю всю гору суеты, ложного беспокойства, все грубые хлопоты, на которые мы обречены. Ты говоришь об отвратительном себялюбии и эгоизме своих сыновей. Это правда, но мы не лучше всего нашего поколения. Ты моложе нас: пишешь стихи о пятилетке, а я не умею. Для меня большая отрада, что хоть для отца моего такие слова, как коллективизм, революция и пр., не пустые звуки. Ты умеешь вычитать человеческий смысл в своей Вечерней Газете, а я и мои сверстники едва улавливаем его в лучших книгах мировой литературы.

Мог ли я думать, что услышу от тебя большевистскую проповедь? Да в твоих устах она для меня сильней, чем от кого-либо. Ты заговорил о самом главном: кто не в ладах со своей современностью, кто прячется от нее, тот и людям ничего не даст, и не найдет мира с самим собой. Старого больше нет, и ты это понял так поздно и так хорошо. Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее.

А семейный чайный стол мы, пожалуй, все-таки соорудим, как он ни устарел. 99% шанса на квартиру превращаются мало-помалу в периодическую дробь (99,999(9)). История с квартирой такова: наши знакомые выезжают в новый дом, и в деревянном флигельке, недалеко от центра, освобождается квартирка в 3 комнаты с кухней. Первый этаж. Окна в палисадник (одно дерево). Еще год назад некоторые руководящие работники надумали обеспечить меня квартирой. Но где ее взять, они сами не знали. И вот мы сами же указали им на эту крошечную квартирку, больше похожую на уездную идиллию, чем на Москву. Три месяца мы ждали, пока старые жильцы откажутся от квартиры и вернут свою площадь в Руни. Руни было сделано соответствующее внушение, нам условно всё обещали, любезно морочили и не далее как третьего дня, когда мы вооружились справочками, бумажками и привели в Руни старую хозяйку, возвращавшую площадь... с площадью, так сказать, на руках, скромный, но упрямый зав. Руни неожиданно отказал в выдаче ордера, ссылаясь на 2 тысячи красноармейцев, ожидающих очереди на площадь. Не вступая ни в какие пререканья с жилищными работниками, мы сообщили о таком повороте авторитетным товарищам, которые полагают, что я по-своему тоже мобилизован и тоже в какой-то очереди состою. Там от благого почина не отступились. В настояниях своих идут дальше, нажимают, звонят по телефону. Со сдачей площади наши знакомые, к счастью, могут повременить, т. к. не готовы еще к переезду. В ближайшие 2–3 дня недоразумение разъяснится, а здесь, безусловно, недоразумение.

С Надинькой мы всё время жили врозь: я у Шуры, она у брата — Евг<ения> Як<овлевича>. Как ни странно, Шуру с Лелей я почти не видал. В девять они исчезали на службу, а приходил я всегда к ночи, когда они уже спали. Старался поменьше их стеснять. Леля нервна, переутомлена. Постоянный гость для них — сущая мука... Недавно я перебрался на Страстной б<ульвар> к Евг<ению> Як<овлевичу> (жена его, Лена, уехала на две недели). Шура же с Лелей собираются в месячный отпуск. Только что они пришли домой (пишу я у Шуры). Уже взяты билеты на Ростов (потом на море куда-нибудь или в деревню на Сев<ерный> Кавказ). Билеты у Шуры на 23 число.

С нашим приездом на 1 мая разладилось из-за квартиры, развязка с которой пришлась на май, а также из-за глубокого безденежья. На этом фронте, скажу прямо, скверно. Денег — только на завтрашний обед. Есть ли планы? виды? Конечно, есть... Я познакомлю тебя с моими литературными мытарствами. Большой цикл лирики, законченный на днях, после Армении, не принес мне ни копейки. Напечатать нельзя ничего. Хвалят много и горячо. Сел я еще за прозу, занятие долгое и кропотливое, — но договоров со мной по той же причине — не заключают и авансов не дают. Всё это выяснилось с полуслова. Я вполне примиряюсь с таким положением, ничего никуда не предлагаю, ни о чем нигде не прошу... Главное, папочка, это создать литературные вещи, а куда их поставить — безразлично... Пера я не сложу из-за бытовых пустяков, работать весело и хорошо...

Друзья мои, люди более смелые и с более широкими взглядами, чем издательские завы, сумеют определить меня на службу. Лишь бы квартира удалась. Не исключена также возможность и получения издательских договоров, месячных выдач от Гиза и т. д. Спасибо за справку Гиза (она не та, между прочим: я просил состояние общего счета, а не на данный текущий договор, но сейчас уже не к спеху). С 40% лопается. Отказывают... Надя до последних дней была здорова. Нынче опять начались схватки в кишечнике, тошноты, слабость, похудание... Мама ее, В<ера> Як<овлевна>, одна-одинешенька в Киеве, голодает, беспомощна... Когда получим квартирку, возьмем ее к себе. Да всю мебель и утварь оттуда же перевезем. Лишнее продадим. Там еще сохранились остатки хазинской обстановки: кровати, столы, буфет, кастрюли, занавеси, стулья... На перевозку и чтоб Надю послать за мамой, нужно рублей 500... Где взять? Уповаю на друзей и благожелателей. Мы здесь не так одиноки, как в Ленинграде. С людьми водимся, к себе пускаем тех, кто нам мил или интересен, и в гости выходим...

Итак, в квартирке нашей (а я в нее верю) — три комнаты: твоя, Веры Як<овлевны> и наша с Надей. Там и летом хорошо. Рядом большой парк Армии и Флота... Впрочем, рано я, дурак, размечтался... Как бы не подвела проклятая периодическая дробь...

Лично я, получив ордер и первые же деньги, моментально перекидываюсь в Ленинград — побыть с тобой и Женей. Танюше привет. Татиньку целую. Славный ты ей подарил стих... О пятилетке же просто и глубоко и сильно при всей старомодности, которую я люблю... На племянничка хочу поглядеть... Напиши, как Юрик растет... Милый папочка, чтоб нам скорее зажить вместе, сделай вот что: упроси Женю выхлопотать мне у Старчакова 40%... В них спит всё наше с тобой скромное богатство... Пиши мне, дорогой папочка, не скучай...

С молчаньем кончаю.

Твой Ося

147. В. П. Полонскому

Москва, 3 июля 1931 г.

3 июля 31 г.

Уважаемый Вячеслав Павлович!

Позавчера я передал М. А. Зенкевичу 10 (десять) стихотворений для оглашения их в редколлегии «Н<ового> Мира». Однако зачитаны из них были только 2 (два), а принято — одно. Это стихотворение даст читателю, с которым я и без того достаточно разобщен, крайне неполное понятие о последних этапах моей лирики, а потому печатать его обособленно я не могу.

Ваш О. Мандельштам

148. В. П. Катаеву

Москва, 1931 г. (?)

Валентин Петрович!

Мы будем без 10 четыре в Н<овом> Мире. Не забывайте!!!

Ваш О. М.

149. Н. Я. Мандельштам

Москва, около 17–18 ноября 1931 г.

Надинька, у меня небольшой грипп. Ничего не болит. Чувствую себя хорошо, t° = 37,7. Решил денек полежать, чтобы скорей к тебе выбраться. Не вздумай, пожалуйста, обо мне беспокоиться.

Вчера заходил в бухгалт<ерию> ЗКП. Деньги тебе приготовлены: в любой момент по бюллетеню можно получить. Д-р Рабинович больна, и придется без нее восстанавливать. О квартире тебе расскажет Евг<ений> Як<овлевич> (Колесникова не поймала еще Ляшкевича).

Вчера, простившись с тобой, говорил с Делигенским. Он дал самый блестящий отзыв о твоем состоянии.

Напиши, родная моя, чем закончились сегодня исследования. Как температурка? Всё всё напиши. Не болит ли что? Не скучаешь ли?

Если верить вчерашней беседе, то через 3–4 дня тебя отсюда выпроваживают с аттестатом на утонченный организм. То, что я посылаю: сливки, компот — тебе позволено вчера Делиг<енским>. Впрочем — переспроси сегодня.

До скорой встречи, дружок мой. Няня тебя целует.

150. Н. Я. Мандельштам

Москва, 19 ноября 1931 г.

Родная Надинька, солнышко мое, отпускаю к тебе маму.

Я уже здоров, t° нормальная. Только что звонил Шура: Леля рожает. Он ночью отвез ее на Арбат. Всё идет хорошо.

Друг мой, отпиши мне с мамой подробнейшим образом о результате каждого исследования в частности, о том, какие исслед<ования> уже проделаны, какие повторяются, какие и когда предстоят.

Пиши абсолютно всё, ничего не утаивая, о t°, о самочувствии. Каков вес? На руках ли у тебя история болезни? Читаешь ли ее, моя умница? Всё, всё мне расскажи. Сегодня в 3 ч. к тебе собирается Шенгели.

Родная моя! Каждое слово от тебя для меня драгоценно. Пиши правду, жду, целую.

151. В. Б. Шкловскому

Москва, июль (после 17-го) 1932 г.

Черновое

(1)

[.....] маленькая книжка, которая страстно рвется к содержанию, к мировоззрению, воюет и полемизирует, вы начали говорить только о вещах, т. е. о несуществующем в искусстве. Право смотреть на солнце и на картину — одного порядка, художник, как и всякий, оплачивает его рожденьем и смертью. То, что вы называете вещью, — ужасная терминология, — давно пора ее в архив, — применимо лишь к серийному производству ублюдков.

(2)

Книжка моя говорит о том, что глаз есть орудие мышления, о том, что свет есть сила и что орнамент есть мысль. В ней речь идет о дружбе, о науке, об интеллектуальной страсти, а не о «вещах».

Надо всегда путешествовать, а не только в Армению и в Таджикистан. Величайшая награда для художника — подвигнуть к деятельности мыслящих и чувствующих иначе, чем он сам.

С вами на этот раз не удалось. Надеюсь — поправимо.

О. Мандельштам

152. Е. Э. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, июль или август 1932 г.

Милый Женя!

Картина моей жизни, нарисованная папой, довольно фантастична.

Я вынужден был взять на себя тяжелое и несвойственное мне обязательство (3 очерка за 1500 р.). Больше половины денег растрачено. Выехать нечем.

От «Нов<ого> Мира» после квартирных 2500 я имел 70 р. заработка. Реально: я напечатаю еще в больших журналах 5–6 вещей, может быть, мою прозу (цена ей по договору 750 р.: половина погашает кварт<ирный> аванс в «Н<овом> Мире»).

Получу еще 800–1500 р., и затем глубокая пауза — может, на год или больше, т. к. я, конечно, не стал ходовым автором, пишу очень мало и медленно, и 90% не печатается даже в самых благоприятных условиях. Основной работник по-прежнему Надя. Она выбивается из сил. Берет дополнительную работу в «Известиях». Не знаю, выдержит ли?

Папа и В<ера> Як<овлевна> живут не «в одной комнате», а в целой квартире, и прекрасной, — до 1 окт<ября>. Никто их не тревожит.

Пиши мне, дорогой, о своей жизни, о детях.

Целую. Твой Ося

Квартиру получим, очевидно, в ноябре-декабре. Надеемся на 2 комнаты. До сентября или октября мы обеспечены для мамы и дедушки временной комнатой. Привет Тане и Тате. Маленького Юрика целую. Прошу прислать его карточку. Хочу его видеть хоть на карточке.

Надя[70]

152а. В редакцию «Литературной газеты»

Москва, между 10 и 23 ноября 1932 г.

Уважаемые товарищи!

Посылаю вам правленые стенограммы. Должен сказать, что правка эта напомнила мне правку старых переводов Уленшпигеля и Вальтер Скотта для Зифа. Со стенографической записью в Литгазете неблагополучно. Мало сказать неблагополучно — ужасно. По этой катастрофической передаче можно очень смутно догадываться о том, что было сказано. Будучи не в силах восстановить свои слова, но точно помня, что именно хотел сказать, я кое-как восстановил главные смысловые этапы. За точность мыслей — ручаюсь, выражения — более чем приблизительны.

О. Мандельштам

153. Э. В. Мандельштаму

Из Переделкина в Ленинград, 1932, декабря не ранее 22

Дорогой папа!

Прежде всего спасибо за твое замечательное письмо или послание, которое мне дал Шура. Не так давно жил я в Узком с поэтом Сельвинским и говорю ему: получил от отца замечательное письмо, в котором он призывает меня к социалистической перестройке, — и в нем есть места большой силы. А Сельвинский отвечает: если когда-нибудь это будет напечатано, то обратится в слишком сильное оружие против вас самих. Я всё более убеждаюсь, что между нами очень много общего именно в интеллектуальном отношении, чего я не понимал, когда был мальчишкой. Это доходит до смешного: я, например, копаюсь сейчас в естественных науках — в биологии, в теории жизни, т. е. повторяю в известном смысле этапы развития своего отца. Кто бы мог это подумать!

Это письмо я пишу на подмосковной станции Переделкино, из дома отдыха Огиза, где осенью жил Шура. До этого мы месяц провели в Узком и лишь неделю между тем и другим домом на Тверском бульваре. Нам бы не хотелось возвращаться в Дом Герцена. Сейчас мы книжки свои сложили в сундук и пустили жить у себя Клычкова. Кирпичную полку Надиной постройки разобрали, о чем я очень жалею.

Постройка нового дома неожиданно остановилась. Снаружи всё готово: кирпичные стены, окна, а внутри провал: ни потолков, ни перегородок — ничего. Теперь говорят, что въедем в апреле, в мае. Нам отвели квартиру не в надстройке, а в совершенно новом лучшем здании, но на пятом этаже. Общая площадь — 48 метров: 2 комнаты (33 метра), кухня, ванна и т. д. При этом из нас выжали еще одну дополнительную тысячу, которую пришлось внести из гонораров Гихла.

9 января кончается наш срок в Переделкине. Сильно пошатнувшееся было в Москве Надино здоровье: резкая худоба, температура, слабость — сейчас восстановилось. Она прибавила 15 ф<унтов> веса, тяготеет к лыжам и конькам. Всё это далось нам нелегко — с неизбежной помощью сверху, — иначе не получили бы ничего — ни Узкого, ни Переделкина. Каждый шаг мой по-прежнему затруднен, и искусственная изоляция продолжается. В декабре я имел два публичных выступления, которые организация вынуждена была мне дать, чтоб прекратить нежелательные толки. Эти выступления тщательно оберегались от наплыва широкой публики, но прошли с блеском и силой, которых не предвидели устроители. Результат — обо всем этом ни слова в печати. Все отчеты сняты, стенограммы спрятаны, и лишь несколько вещей напечатаны в «Литгазете» без всяких комментариев. Вот уже полгода, как я продал мои книги в Гихл, получаю за них деньги, но к печатному станку не подвигаются. Да, еще: непосредственно после моей читки ко мне обратился некий импресарио, монопольно устраивающий литературные вечера, с предложением моего вечера в Политехническом музее и повторением в Ленинграде. Этот субъект должен был зайти на следующий день, но смылся, и больше о нем ни слуху ни духу. Тем не менее я твердо решил приехать в Ленинград в январе с Надей, чтобы всех вас повидать и вообще, т<ак> ск<азать>, на побывку на родину, без всяких деловых видов. Должен тебе сказать, что всё это время мы довольно серьезно помогали Шуре. О более широких планах, если мне позволено их иметь, я расскажу тебе лично, когда приеду. Вот что еще — нельзя ли нам снять на месяц комнату в Ленинграде, по возможности в центре? Очень прошу узнать и поискать, если можно. Деньги вышлю телеграфом, как только комната найдется (получаю в начале января). Из этой же получки вышлю тебе.

Целую дорогого папу и всех родных.

Ося

Как Татя и Юрик? Напишите.

Милый деда! Я толстею и внезапно обнаружила, что могу читать по-немецки. Когда приеду в Ленинград, буду вашей чтицей. Очень скучаю. Хочу вас видеть.

Целую. Надя. Привет Тане, детям и всем![71]

154. М. С. Шагинян

Москва, 5 апреля 1933 г.

Дорогая Мариетта Сергеевна!

Эта вещь, которую я вам посылаю и хочу, чтобы вы прочли, еще не напечатана (будет в «Звезде» и в Ленингр. изд<ательстве>); но случилось так, что эта вещь — эта рукопись — уже работает и дышит, как живой человек, отвечает, как живая за живых, и вместе с ними борется. Помните, в Эривани я брал у вас томик Гете, и читали статейку в ЗКП, где я поклонился и от вас и от себя «живой» природе? Тематика наших беглых встреч с вами и даже через Якова Самсоновича, который умеет и любит слушать для вас — всегда была защитой действительности от мертвых ее определителей. Вы всегда бранили меня за то, что я не слышу музыки материализма, или диалектики, или всё равно как называется.

Эти же разговоры продолжаются в моем «Путешествии». Материальный мир — действительность — не есть нечто данное, но рождается вместе с нами. Для того, чтобы данность стала действительностью, нужно ее в буквальном смысле слова воскресить. Это-то и есть наука, это-то и есть искусство.

Дружба с героем моей полуповести — она-то и помогла мне эту воскрешающую работу проделать. Самое личное из наших качеств помогло мне сделать такой прыжок в объективность, который мне даже не снился. Кто я? Мнимый враг действительности, мнимый отщепенец. Можно дуть на молоко, но дуть на бытие немножко смешновато. Но для того, чтобы действовать, нужно бытие густое и тяжелое, как хорошие сливки, — бытие Аристотеля и Ламарка, бытие Гегеля, бытие Ленина.

Каково же бывает, когда человек, враждующий с постылым меловым молоком полуреальности, объявляется врагом действительности как таковой? Так случилось с моим другом — Борисом Сергеевичем Кузиным, — московским зоологом и ревнителем биологии. Личностью его пропитана и моя новенькая проза, и весь последний период моей работы. Ему, и только ему, я обязан тем, что внес в литературу период т<ак> н<азываемого> «зрелого Мандельштама».

Из прилагаемой рукописи — лучше, чем из разговоров со мной, — вы поймете, почему этот человек неизбежно должен был лишиться внешней свободы, как и то, почему эта свобода неизбежно должна быть ему возвращена. Замечу в скобках, как скучное и само собой разумеющееся, что каждый шаг жизни Бориса Сергеевича мне известен, что круг его деятельности и интересов только по домашним признакам и научной специфике разнятся от моего. У меня всегда было о нем дурное предчувствие, но там, где другой сказал бы о нем «плохо кончил», я хочу сказать — как бы внешне ни обернулось для него, — он сейчас начинает, и начинает хорошо. У меня отняли моего собеседника, мое второе «я», человека, которого я мог и имел время убеждать, что в революции есть и энтелехия, и виталистическое буйство, и роскошь живой природы.

Я переставил шахматы с литературного поля на биологическое, чтобы игра шла честнее. Он меня по-настоящему будоражил, революционизировал, я с ним учился понимать, какую уйму живой природы, воскресшей материи поглотили все великие воинствующие системы науки, поэзии, музыки. Мы раздирали идеалистические системы на тончайшие материальные волоконца и вместе смеялись над наивными, грубо-идеалистическими пузырями вульгарного материализма. Большинство наших писателей думают, что идеология — это дрожжи, которые завернуты в пакетик и без которых никак нельзя. Им бы хоть сотую долю Энгельсовой бурности и познавательной страсти молодого марксизма. У нас между наукой и поэзией пошлейшее разделение труда. (Хороша была смычка у Леонова в «Скутаревском».) Полное отсутствие взаимного интереса и любострастия, какие-то спецы, ведущие переписку из этажа в этаж.

Мариетта Сергеевна! Я хочу, чтобы вы верили, что я не враждебен к рукам, которые держат Бориса Сергеевича, потому что эти руки делают и жестокое, и живое дело.

Но Борис-то Сергеевич не спец, и поэтому-то сама внешняя свобода, если наша власть сочтет возможным ему ее вернуть, — окажется лишь крошечным придатком к той огромной внутренней свободе, которую уже дала ему наша эпоха и наша страна.

Ваш О. Мандельштам

Простите, что писано не моей рукой: не умею; диктовал жене.

5 апр. 33 г.

155. Е. Э. Мандельштаму и Т. Г. Григорьевой

Из Москвы в Ленинград, начало апреля 1933 г.

Милые Женя и Таня!

Устроить в дом отдыха за несколько дней — даже в самый плохой — немыслимо. Женя как врач должен же это понимать. К тому же непосредственно мне доступные писательские дома поставлены так небрежно и плохо, что о них в данном случае не может быть и речи. Мы с Надей дожидались Узкого ровно три месяца и попали в него благодаря исключительному стечению обстоятельств, причем Оргкомитет фактически отказался помочь. Скорее поможет Ленинградский Оргкомитет в Петергофе. Поговори от моего имени со Свириным и телеграфируй, если это подходит. Я приму все меры для устройства папы в более подходящий дом, в чем мне обещает помочь здешний Горком. Для этого им нужно медицинское удостоверение (хотя бы частное) и точное указание, чего мы хотим. Сильно сомневаюсь в успехе этих хлопот, потому что всё сведется к одному из массовых домов Наркомздрава, которые по всему своему укладу для папы не подходят.

Какой же мой реальный план? Если не удастся Гизовский дом Переделкино, который очень хорош и подходящ, — то все-таки Голицыно, и вот почему. Дом на 20 человек, 1½ часа от Москвы. Близко от станции. Там крошечные комнатки и нет никаких общих помещений, где можно сидеть. Керосиновые лампы, холодная уборная, отвратительный и скудный беспорядочный стол. Почему же все-таки Голицыно? Во-первых, потому что оно маленькое и в нем домашняя обстановка, тихо сравнительно. Во-вторых — летом недостатки компенсируются солнцем, воздухом. Но в Голицыне одному отцу жить нельзя, придется с ним поехать или жить с ним по очереди. А всё питание наладить там на свои средства: молоко, яйца, масло, крупы, варить каши и т. д. (там это можно). Всё это имеет смысл только с начала июня, в глубокое тепло. Кроме того, с 1-го июня по самую позднюю осень я беру отца к себе на квартиру. Прошу вас, дорогие мои, поухаживать за отцом еще 6 недель. Как вам ни тяжело, но вы сумеете это сделать, т. к. деньги я даю и буду и впредь давать. Поберегите его как ребенка. Главное, чтобы все деньги, какие я могу дать, шли только на него, несмотря на разруху и т. д. Давайте думать сейчас только о нем. Мне кажется, что 10 р. в день обеспечат его молочной диетой, сахаром и т. д. Только чтобы он сам не ходил на базар и не хозяйничал. Умоляю сохранить его покой и продлить его жизнь. Не заставляйте его бродяжить, волноваться. (Ведь опасно же!)

Сейчас же отвечайте. Пишите, что нужно сделать, прислать и т. д. У нас всё благополучно.

Детей целую. Наташе привет!

Ваш Ося

156. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, около 10 апреля 1933 г.

Дорогой папочка!

Груздев пишет, что ты слишком рано встал и простудился. Прошу тебя и умоляю: береги себя, не выходи в переходную весеннюю погоду. Уж как-нибудь проскучай две недели в комнате, а потом выходи только на прогулку и не придумывай себе никаких дел. Следующий платеж по моим векселям на твое имя состоится в начале мая. 350 р., переданные тебе Груздевым, опоздали на целых 13 дней. Нужно учесть, что и следующие деньги могут на несколько дней опоздать. А потому не вкладывай свои средства ни в какие предприятия, кроме своего личного питания и своих других нужд. Хотя ты окружен домашними врачами и мне смешно давать тебе медицинские советы, но, насколько я слышал, тебе полезна молочная диета и вредно мясо. Ты должен иметь каждый день 1–2 кружки молока (литр), молочную кашу, немножко творогу или сметаны и каждую шестидневку покупать для себя 1 ф<унт> масла. Утром хорошо было бы регулярно 2 яйца. Коммерческого сахару по 15 р. сейчас сколько угодно в магазинах. На это должно уходить в день 10–12 р., и они должны уходить именно на это. Хоть раз в жизни научись тратить на себя так же твердо, как это делается для детей. Эти 12 р. в день я тебе гарантирую до самого переезда к нам в Москву в квартиру — но не могу же я специально поселиться у вас для того, чтобы присматривать за твоим режимом. Я уверен, что Таня и Женя сумеют это сделать лучше, чем я. Мы с Шурой решительно возражаем против весеннего дома отдыха для тебя. На эту тему я подробно писал Жене. Летом ты поживешь на писательской даче в Голицыне, и не один, но при тебе всё время будет кто-нибудь из нас в течение месяца. Наша квартира почти готова. Дом выстроен. Заканчивается внутренняя отделка. Въезд назначается примерно 1 июня. Это прелестная миниатюрная солнечная квартирка из двух комнат на 5 этаже с газовой плитой и с ванной. Мы дадим тебе максимальные удобства. Надя уступит тебе свою комнату. Избавившись от надоедливых посетителей, которые лезут ко мне на Тверской бульвар, — я смогу уделять тебе гораздо больше времени, чем прошлым летом. Лишь бы ты восстановил свои силы к тому времени. Ты слишком избалован своим здоровьем. У тебя замечательно сильный организм, редчайшее в наше время здоровье — здоровье Льва Толстого, но в твоем возрасте нельзя злоупотреблять такими дарами природы. Ты должен научиться бояться за свое здоровье и сознательно себя беречь.

Теперь о нас самих. Сегодня мы уезжаем на несколько недель — до переезда в квартиру — в городок Старый Крым около Феодосии — в гости к нашим друзьям, у которых там дом, но, разумеется, на свое хозяйство (всё, даже хлеб, везем с собой из Москвы). Для нас это последняя возможность отдыха. Через 6 недель по ряду причин это будет уже невозможно, и очень надолго. Для меня эта поездка имеет также рабочий смысл: запасы кончились и бездельничать надоело. Мне предстоит большой рабочий год. Пожинать лавры скучно и не всегда выгодно. Дорогой мой папочка, покажи это письмо Жене и Тане, скажи им, что я думаю о них, жалею и хочу быть с ними. Из Крыма я думаю проехать прямо в Ленинград за тобой. Адр<ес>: Феодосия, Старый Крым, ул. Либкнехта, 40, Нине Николаевне Грин, для Мандельштамов. Обещаю писать хоть по несколько слов, но через день. Прошу отвечать тем же.

157. Э. В. Мандельштаму

Из Коктебеля в Ленинград, около 20 мая 1933 г.

Дорогой папочка! Получил телеграмму от Шуры, что ты хочешь приехать в Москву. Очень встревожен этим. Квартира, как сейчас говорят, будет готова в июле. Мы возвращаемся 17 июня в Москву на Тверской бульвар. В деньгах летом мы будем очень и очень стеснены. Дом отдыха тебе я устрою по приезде — лично и в кредит. Но мне кажется, что первое время ты сам предпочтешь пожить с нами на квартире. Следующий месяц я смогу тебе предоставить не больше 150 р. Поэтому прошу тебя тратить только на еду для себя и больше ни на что. Все необходимые для тебя вещи, кроме этих 150 р., я возьму для тебя в Москве в нашем распределителе. Ни в коем случае не покупай ничего из одежды. Если ты приедешь, скажем, к концу мая в Москву, а мы вернемся 17 июня, — то мы очутимся с тобой втроем в одной комнате, а это значит, что я не смогу работать, а от этого зависит наше общее благополучие. Требуй от Шуры точных сведений, когда будет готова квартира. Ведь ему ближе узнать, чем мне. Если ты раздумаешь сейчас ехать в Москву, попроси Варковицкую (ее телефон в телефонной книжке; она живет против Казанского собора, и зовут ее Лидия Моисеевна), чтобы она пошла с тобой вместе к Лаганскому в Ленгорком Писателей с прилагаемыми бумагами. Такие же точно бумаги я на всякий случай посылаю в Москву, чтобы ты получил обеды. Во всяком случае — ни в коем случае не приезжай в Москву, пока Шура тебя не вызовет телеграммой и не сообщит, что обеды устроены.

158. В Издательство писателей в Ленинграде

Из Москвы в Ленинград, 3 сентября 1933 г.

В Ленинградское издательство писателей

Прошу вернуть Л. М. Варковицкой рукопись «Разговора о Данте», отклоненную издательством.

О. Мандельштам

3/IX/33

159. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, середина ноября 1933 г.

Дорогой папочка!

В начале декабря мы переезжаем на свою квартиру в две комнаты. Приглашаем тебя надолго в гости, а если понравится, то и навсегда. Худо, что Надя опять хворает. Женя тебе расскажет. Приехала из Киева Вера Яковлевна, будет жить с нами, ухаживать за дочкой. Живем последние дни ничего... Спасает паек. Наде предписан покой, режим, работать ей нельзя, а работала она не щадя сил и надорвалась. Сейчас у меня одна мысль: помочь ей — всем, чем сумею.

Собирался я в Ленинград — да теперь из-за Нади уже не поеду. А тебя ждем крепко. Прости за молчание. Кошки скребут на сердце, как подумаю, что ты ждешь от меня хоть слова, болеешь и ничего не получаешь. Вот заставлю себя хоть по открытке через день тебе писать, переломаю свою натуру... Сам я здоров, тряхнул стариной, начал снова писать... Дал себе большую передышку от суеты и возни (спасибо Наде). Сей час — долг мой снова взяться за житейский труд — для тебя и для Нади.

Твой Ося

Милый деда! Жду с нетерпением нашей встречи. Квартира — я думаю, уже реальность, — и мы возобновим старую детскосельскую жизнь. Целую вас, милый деда.

Ваша Надя[72]

160. В. Д. Бонч-Бруевичу

Москва, 21 марта 1934 г.

Уважаемый Владимир Димитриевич!

Поскольку наш телефонный разговор вышел из обычных деловых границ, я считаю необходимым заявить, что в этом были повинны исключительно вы.

Назначать за мои рукописи любую цену — ваше право. Мое дело — согласиться или отказаться. Между тем вы почему-то сочли нужным сообщить мне развернутую мотивировку вашего неуважения к моим трудам.

Таким образом покупку писательского архива вы превратили в карикатуру на посмертную оценку. Безо всякого повода с моей стороны вы заговорили со мной так, как если бы я принес на утильпункт никому не нужное барахло, скупаемое с неизвестной целью. Всё это прозвучало тем более дико, что Литературный музей обнаружил в данном случае самую простую и наивную неосведомленность.

Мне, как писателю, конечно, неприятно, что ошибки, подобные этой, могут подорвать авторитет Литературного музея Наркомпроса, но ваш способ заставлять выслушивать вами же приглашенное лицо совершенно ненужные ему домыслы и откровенности — вызывает во мне справедливое негодование.

О. Мандельштам

21/III/34

1934–1938

161. Е. Я. Хазину

С пути из Чердыни в Казань — в Москву, 16 июня 1934 г.

Телеграмма

Едем Казань пароходом местожительство Воронеж состояние хорошее

162. В. Я. Хазиной и А. Э. Мандельштаму

Из Воронежа в Москву, 16 июля 1934 г.

Телеграмма

Деньги получены здоровы Нади мое самочувствие хорошее Ося

163. Э. В. Мандельштаму

Из Воронежа в Ленинград, конец ноября — первые числа декабря 1934 г.

Дорогой папочка.

Скучаю по тебе. Хочу как можно скорей тебя видеть. Ты не смотри, что я не пишу: думаю о тебе каждый день. Хочешь верь — хочешь нет... Да что толку от такого беспутного сына? Лучше не думай об отце да пиши ему...

Приезжай в середине января. Надя тогда в Москву собирается. Комната у меня большая, хорошая. Вообще тебе понравится мой воронежский образ жизни.

Всё очень ладно — и быт, и содержание жизни.

Я занимаюсь литературной консультацией. Веду работу с здешней молодежью. Участвую в разных совещаниях, вижу много людей и стараюсь им помочь.

На днях вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра.

Предстоит еще поездка в большой колхоз и знакомство с одним из воронежских заводов.

Никаких лишений нет и в помине. Мы ходим обедать в отличную столовую газеты «Коммуна». Надя делает перевод для Москвы, а я готовлюсь писать прозу на новом материале.

Впервые за много лет я не чувствую себя отщепенцем, живу социально, и мне по-настоящему хорошо.

Надя сейчас не хворает, но очень худа. Ей нужен глубокий отдых, а она много работает. Необходимо ее разгрузить — у меня же заработок, пока, всего 300 р.

Временем располагаю свободно. Пользуюсь им пока нерационально. Еще не организовался. Хочу массу вещей видеть и теоретически работать, учиться... Совсем как и ты... Мы с тобой молодые. Нам бы в Вуз поступить...

Пиши. Целую детей, Таню, Наташу, Мар<ию> Ник<олаевну>.

Твой Ося

Скоро начну посылать тебе деньги. Как только расширю работу.

Милый деда! Приезжайте к Осе в январе. Мы с вами увидимся, когда вы будете проезжать через Москву. Я буду радоваться, что вы с Осей. Целую вас, милый деда. Ждем вас.

Надя

По дороге поживите в Москве — повидаетесь со мной и с младшими сыновьями. Что у вас? Как Таня, Юрка? Привет всем. Поцелуйте от меня Марью Николаевну. И детей. И Таню с Наташей.[73]

164. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, около 7 апреля 1935 г.

Родная Надинька.

Вот доверенность. Скучаю. Жду. Скорей скорей скорей приезжай. Ну я работаю Мопассана очень сильно. Как ты, мой дружок. Когда я работаю, ты как будто здесь.

Приезжайте же скорее. Вот радость большая! Здоров.

Целую.

165. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 26 мая 1935 г.

Надик мой родненький!

Только что говорил с тобой. 8½ вечера. Вот тебе 4 чистовика вещей, сделанных без тебя. Как это грустно. «Стрижка детей» вчера. Нынче купался. Клопы завелись. И третьего дня в ванну ходил. Вот. Всё у меня складно. Вчера по телефону взывал к Стоичеву. Всё не знаю, брать ли службу. Неудобно бросать. И занят сочинением. И мало дадут. Ай радио запущено! Помоги. Дай материалы: к Шервинскому (молодость Гете).

Сейчас иду в кино.

Но совершенно жеребенок.

Надик, поиздевайся над Ахматовой по телефону. Так еще не ехал никто. Или: митрополит — он же и еврей, боящийся субботы.

Целую тебя, родная.

Твой Ося

Надик! Я уже очень, очень скучаю. Так хочу, чтоб приехала — не сказать.

Ося[74]

166. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, около 3 июня 1935 г.

Надинька, дитя мое,

посылаю исправленные стихи в начало цикла (2, 3, 4).

«Каменноугольный — добровольный» — сохранить. Готовую рукопись (без добавочного) кончил «Черноземом», сдал Плоткину. Это было естественно и нужно.

Скучаю по тебе, мой друг, но живу спокойно. Еще на несколько дней терпенья моего хватит.

Целую тебя, мой милый хороший дружок Надик.

А под дружком написано почему-то «верный», верно?

О. М.

Хорошо ли: «жел`езясь»?

167. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, начало июня (не ранее 3-го) 1935 г.

Надюшок! Прости за тревогу. Телефонистка — буйная дрянь — сказала «по инструкции», что ошибок не бывает. Я, дурак, поверил. Вот фефела! Ей досталось от товарок. Ночью не ложился. Черт знает что. Ты прости, Надинька.

В «Подъем» сдал то, что на машинке. Тут есть тенденция благожелательно снижать мою работу. Сказал: ни буквы больше не изменю. Всё или ничего. Денег пока не беру. Поступать ли на службу в библиотеку?

К «подборке» прибавь «Стансы» плюс «Железо». Выясни печатание. Для Москвы условие: всё или ничего. Широкий показ цикла. Хорошо бы в «Литгазете». Все варианты окончательные. Только в начале «Стансов» могут быть изменения, но давай так.

Мне сейчас необходима прямая литературная связь с Москвой. Передай стихи, между прочим, Левину. Скажи ему: нельзя честно писать прозу в моем теперешнем воронежском положении. Абсурдно!

Вот что: предлагаю принять командировку от Союза или Издательства на Урал по старому маршруту. Напишу замечательную книгу (по старому договору). Это чудесная мысль.

Детка моя, будь совершенно спокойна. Я живу хорошо.

Правду о твоем здоровьи.

Целую тебя, родная моя.

Ося

Подумай о структуре цикла. Скажи по телефону.

168. С. Б. Рудакову

Воронеж, 6 июня 1935 г.

Я у врача. Разыгрался гейморит. Ждите.

169. С. Б. Рудакову

Воронеж, 7 июня 1935 г.

Я в клинике рядом с Первомайским садом или в поликлинике ул. Энгельса (по Комиссаржевской и направо). У горловиков. Зайдите туда. Надо срочно показать снимки.

170. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, около 6–10 июня 1935 г.

Родная Надинька,

сегодня я здоров. Только слабость осталась. Я был у Стоичева и сказал ему всё, что я думаю о своем положении. Он вызвался написать Марченко как председ<атель> союза и впервые проявил подлинное участие и интерес.

Посылаю справку д-ра Глаубермана (крупнейший здесь ларинголог). Он сказал: «Если у вас не пройдет через 3–4 дня — вы ляжете у меня, если ничего не имеете против, и я вас поскоблю». Только тогда я попросил справку.

Никто не может сказать, когда понадобится операция. И насколько срочно. Во всяком случае, последний припадок был самый сильный.

Целую тебя, мой дружок. Приезжай скорей. Всё будет хорошо.

Ося

171. С. Б. Рудакову

Воронеж, около 27–28 ноября 1935 г.

Дорогой Сергей Борисович.

Без вас ничего делать не хочется, вся жизнь переменилась.

Пришел к нам Троша. Привет от всех нас.

Вы самый большой молодец на свете.

О. Мандельштам

Милый Сергей Борисович!

Всё идет хорошо, а потому я думаю написать, а дня через 2–3 позвонить Лине Самойловне. Вы ей тоже дня через два сможете написать. Передайте через врачей — как вы себя чувствуете, чего вам можно прислать из еды (икру? вино? масло? печенье?), чего вам хочется.

Сестрам тоже напишу дня через два. Будьте молодцом и поправляйтесь.

Н. Манд.[75]

172. С. Б. Рудакову

Воронеж, 1 декабря 1935 г.

Дорогой Сергей Борисович.

Разговор с Линой Самойловной вчера не состоялся из-за порчи линии. Перенесли на сегодня. Вчера предупреждение не было дано. Сегодня добьемся обязательно хоть срочным — лишь бы линия работала. Колли принес замечательные фотографии. Вы здорово вышли в двух видах.

Скучаю! Сердечно приветствую

Ваш О. М.

Что нужно? Чего хочется? Сообщайте желания!

Сегодня попробуем дозвониться, если исправят линию. Письма — подробные — успокоительные — я написала и Лине Самойловне, и Алле Борисовне. Завтра опять напишу, чтобы они не волновались. Колли принес фотографии — чудные. Что вам прислать из еды? Скажите Стефе и Богомолову. Я с ними по утрам разговариваю. Есть ли еще одеколон или вышел.

Н. М.[76]

173. С. Б. Рудакову

Воронеж, 10-е числа декабря 1935 г.

Дорогой Сергей Борисович,

как-то вы расскажете о своем больничном житии? Вы там с ребятами? Да? А я в театр хожу на репетиции. Горького ставим. Дома книжки читаем да чай кипятим. Ой, скучно. Передайте, чем бы вас утешить.

Привет сердечный

Ваш О. М.

174. С. Б. Рудакову

Воронеж, 17 декабря 1935 г.

Дорогой Сергей Борисович!

17.XII.35

Что сказать о себе? Устал очень. Настроение твердое, хорошее. Сдружился с Театром. Кое-что там делаю (не канцелярия). Затеял ехать на месяц в санаторий (областной). Денежно театр всё оборудовал, будто я старый работник. Поеду, кажется, 20-го. В нервный в Тамбове не хочу. Выбрал Липецк общий. Лишь бы отдельную комнату дали. С Союзом писателей и через Союз (начиная с Воронежа) начал большой разговор. Сказал свое слово. Они отвечают. Это очень важно и весело, хорошо. Завтра получаю 3-годичный паспорт. Получил письмецо от Эйхенбаума, который остановился в Москве у нас.

Надя везет в Москву все воронежские стихи.

Концерт был хороший, виолончель — Цомык. Играл на Страдивариусе. Скажите врачам, чтобы наушники радио у вас устроили. Это для выздоравливающих полезно. А я похлопочу в Рад<ио>к<омите>те.

Если у вас другого отдыха не предвидится — не хотите ли «ко мне», в санаторий. Это вам можно. Окрепнуть надо. Там вместе 2 недели — поработаем.

Идея!

Привет сердечный

Ваш О. М.

Пишите Л<ине> Сам<ойловне>

175. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 26 декабря 1935 г.

Родная Надинька! Прости за грубый отвратительный разговор по телефону. Я чего-то требовал от тебя. Петушился. Вот причина: одно мне важно — когда тебя увижу? Ты сразу говори: надеюсь приехать тогда-то. Если этого не слышу, то сам не свой становлюсь.

Надюша: никого ни о чем не проси. Никого. Но постарайся узнать, как отвечает Союз, т. е. ЦК партии, на мои стихи, на письмо. Для этого достаточно разговора с Щербаковым. Больше ничего не надо. Я не хочу, чтобы ты сделалась искательницей работы. Не морочит ли тебя Детгиз? Куда девалось предложение Эфроса? В крайнем случае встретимся в Воронеже к 20-му января. За Воронеж мы ведь спокойны. А жаль! Здесь вдвоем — зимний рай, красота неописанная. Слушай, как я сюда ехал: ты на вокзал, я — в театр. Сказал дельную «режиссерскую речь». Актеры ко мне начали тяготеть. Режиссеры всерьез у меня спрашивали. 2–3 дня держался на посту. Потом расклеился. Произошел обычный старинный «столбняк» на улице. Меня подхватил заслуженный комик и доставил в театр. Вольф при мне звонит Генкину: «У нас работает такой-то; его здоровье внушает мне лично серьезные опасения... мы должны» и т. д. Это Вольф-то... Дальше я бродил тенью, но вполне благополучно. Дал консультацию в Радиоком<итете>. Получил 100 р. у Горячева, а 50 — прибавил Вольф. За полчаса до поезда ко мне приехала машина с заместителем директора и управляющим. Машину они взяли в НКВД, и шофер был военный. Усадили в вагон. Несли чемодан. Трогательная забота. В вагоне было скверно, т. е. гадко. Без плацкарт. Проводник взял в свое купе. В Мичуринске телеграмма тебе и сразу пересадка. Тамбов в 2 часа ночи. Трескучий мороз. Сказочно спокойный, с виду губернский город. Меня везут куда-то бесконечно на дровнях (это здесь извозчики) — и привозят в палаццо, напоминающее особняк Ксешинской, увеличенный в 10 раз и охраняемый стариком с ружьем и в тулупе. По мраморным лестницам ведут в подвал и сажают в теплую (холодноватую) ванну. Тут же нянюшка забирает белье в стирку, поят чаем и укладывают в огромном кабинете. Здесь живут бригадиры и трактористы, испортившие сердце, 2–3 летчика, учителя. В общем — неплохо. Ежедневно сосновая ванна и 2 вида электризации через день: «франклин» и электр<изация> позвоночника. Директор позволяет мне привередничать (с помещением). Пока — вдвоем в пустой палате на 10 чел<овек>. Это счастье временное. Комплекты — ужасны. 5 чел<овек> — это привилегия (без вентиляции, но с зеркальными окнами). В моей палате окно растворяется. Наутро я снял в двух шагах, полминуты ходу, чудесную комнату — с коровой, диваном, чехлами, граммофонной трубой и кактусами. Живем на высоком берегу реки Цны. Она широка или кажется широкой, как Волга. Переходит в чернильные синие леса. Мягкость и гармония русской зимы доставляют глубокое наслажденье. Очень настоящие места. До центра — 10 м<инут> автобусиком. Каланчи, одичавшие монастыри, толстые женщины с усами.

У меня было письмо от Горячева к директору музтехникума Реентовичу. Сегодня после завтрака поехал в город. Два старика (скрипка и рояль) сыграли мне ужасную сонату местного композитора, назначенную к исполнению в Воронеже. Они плакали. Жаловались. Реентович — заслуж<енный> артист. Явился и Сметанин — живой композитор области. Знает меня. Сговорились на вечер. Сейчас еду к ним. Письмо пишу из своей комнаты, куда еще не переехал.

Надик, скучаю по тебе безумно. Сделай какую-нибудь глупость и приезжай ко мне.

Надик, я так тебя люблю, что нельзя сказать. У меня нет твоей карточки. Где ты, родная? Скорей ко мне. Ау, детка?

Надик, люблю тебя. Отвечай.

Няня твоя

Скажи, можно ли тебе звонить утром в 8.30?

Адр<ес>: Тамбов, Набережная, 9, Нервный Санаторий.

Тел<ефон>: 1-55.

176. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 27 декабря 1935 г.

Родная Надинька!

Вчера я чуть было не решил возвращаться в Воронеж. Кормят хуже, чем в маленькой дешевой столовой. Скучно. — И все-таки за 4 дня я прибавил кило и хорошо отдохнул. Надо терпеть. Главное — это остановка невероятного движения, в котором я находился. Переход к «статике». Консультация состоялась. Директор (не врач) и два доктора. Тема: «как вам сделать лучше» и «как бы вам не сделать хуже», — приняв во внимание, что «мы очень мало можем, но все-таки» и т. д. Сделают рентген сердца и легких. Хотят вызвать консультанта из города. А насчет «справки» жмутся. (Понаблюдаем... дней через десять... сразу неудобно...)[77] Старая история! Думаю, что надо уехать отсюда к 5-му январю, когда начинается официальный срок моей путевки, сговорившись о получении обратно денег с вычетом прожитого. Если у тебя к 5-му что-нибудь выяснится, хорошо бы бросить это неуклюжее место.

Получил второе письмецо. Спасибо! Пиши каждый день. Если будут новости — телеграфируй. Имей в виду — тамб<овский> санаторий лишь полумера. Лучше Воронежа (без тебя) — и только.

Температура у меня по-прежнему немного подпрыгивает. Мерил вчера вечером: 37,2. Возбудимость сердца велика. Пульс иногда ускоряется. При этом я вполне бодр, хочется гулять. Но встречи с людьми волнуют. Разговоры утомляют. Чтение — тоже. Надо ставить вопрос серьезно, — вплоть до особого заявления в НКВД о необходимости лечения в полноценной обстановке. Воронеж больше не может возиться со мной. Они сделали всёот силы...

Я думаю, после свидания с Щербаковым не затягивай пребывания в Москве. Положение слишком простое. «Да» и «нет» обнажены. Если будет «нет», продержимся в домашней обстановке. Я вернусь в театр (очень дружеский, берегущий, неутомляющий) и на мое родное радио (чуть-чуть), а ты возьмешь работку. Главное — быть нам вместе. Твое возвращение для меня огромное, ничем не измеримое счастье.

А пока, моя деточка, — до свидания!

Я отпросился с мертвого часа в красный уголок. Написал письмецо и снесу его на почту.

До свидания, дружок. Целую Шуру и Шурика и В<еру> Я<ковлевну>!

Няня

P. S. Невзирая на всё нытье — я здесь лучше, чем в Воронеже.

Наш тел<ефон>: Тамбов, 1-55.

177. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 28 декабря 1935 г.

№ 3

Родная Надинька!

Получил твое письмо № 3. Скажи, тебе не холодно в шубке? У вас тоже мороз? Выходи в маминой: обе одинаково уродливы, т. е. мамина шуба и твоя (маме не показывай).

Если Щербаков тебя не примет? Может это быть? А?

Дни идут хорошо. Привыкаю. Сегодня был голубой мороз. Я достал Пушкина. Это у меня редкость. За него, знаешь, никогда почти не хватаюсь.

Рентген вчера состоялся. Сердце — возрастная норма. Никаких, говорят, аномалий. В легких — уплотнение желез. Спрашивали: не перенес ли недавнего гриппа или воспаления? Внимательны очень. Самое серьезное наблюдение. Слушают, стукают каждый день. Диету дали особую. Ванны ежедневно. Электричество тоже. Скучно мне, дружок, без тебя — слов не найду. Ты обо мне брось тревожиться. Я капризник. И всё. А ты-то как живешь? Ты себя, радость моя, береги.

И пиши мне каждый, каждый день. И позвони разок.

Надик, до свиданья.

Твой Няня

Можно ли мне написать Лупполу 20 строк «о Мопассане и франц<узской> метафоре и дураке-редакторе»? Теоретически? А?

Вишневскому привет.

178. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 29 декабря 1935 г.

№ 4

Родная моя.

Сегодня от тебя письма не было. 40 р. телеграфом получил. Всего у меня 50 р. Между прочим: договорился с директором, если захочу уехать до 5 янв<аря> — он «покупает» у меня путевку (месячную), удерживает за прожитые дни и выплачивает разницу. Эта воображаемая сделка сразу меня освободила. Ох и нудно же здесь! Спать не дают. Деликатные молодые люди, на цыпочках, в русских сапогах с 3 часов ночи ходят через палату.

А вчера слегка отморозил уши и синим светом, кварцевой лампой был исцелен. Вот и все новости. В нанятую комнату не решаюсь переехать: холод там. Дал десятку задатку и отбираю молоком. Хожу туда, когда невтерпеж. Все-таки что-то свое — на час-другой.

Надик, не кажется ли тебе, что я должен обратиться к Щербакову или Горькому с письмом или телеграммой, т. е. просьбой ответить на мое далеко не шуточное обращение? Это не исключит твоего прихода, мой друг. Но дело, как бы его ни обернули, слишком серьезно, чтобы разговаривать по-домашнему. Если это мое предложение не запоздало, немедленно телеграфируй, как ты смотришь на него. Я имею в виду только вопрос.

Хочется тебе сказать еще раз, какое для нас счастье быть вместе. Неужели после пятого мы встретимся? Похоже, что да.

Надик бесконечно мой родной, слышишь меня?

Няня

179. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 1 января 1936 г.

1 янв. 36 г.

№ 5

Деточка моя родная,

с Новым годом, ангел мой! За наше несчастное счастье, за что-то новое, что будет, за вечно старое, что моложе нас! Да здравствует моя Надинька, жена моя, мой вечный друг! С Новым годом, дитя!

А я, дурной, два дня тебе не писал: третьего дня на радостях от телефона, а вчера от бестолочи.

У нас вчера ночью гремел военный оркестр и были разные игры: Чехов в больничном халате, удочки с кольцами.

Я тут брожу с одним пареньком. Он тракторист. Способный, открытый, но думает, что во Франции Советы и что Францию переименовали в Париж. Я его крою, а он ко мне привязался, большевиком меня зовет [.....]

Здесь так плохо, что очень многие уезжают до срока. Неизбалованные работники районов. Все за счет организаций. Чай без сахара. Шум. Врачи — вроде почтовых чиновников.

Главный мне вчера сказал: вам нужно заведение закрытого типа, где лечат средние формы легких психопатий (там-де комнаты на одного и двух). Честное слово, он так сказал! — послушав меня две минуты. За 10 первых дней я прибавил 600 гр<аммов> веса (для младенца недурно). За месяц здесь многие теряют в весе. Похоже на школу-пансион из Диккенса. Другой врач говорит: «Вес для невротиков неважен». Да, еще: гл<авный> врач меня спросил: в каких клиниках я был до Тамбова. Завтра я должен оформить с директором продажу путевки. Выезжаю 5-го или даже раньше. С блаженством! Эти дни вроде дурного сна. Какой-то штрафной батальон... Денег мне в В<оронеже> до 20-го хватит. 15-го жалованье в театре. 15-го же вернусь на работу.

Физически я здоров (думаю, что не только физически). Надо лишь окрепнуть. Я лишь могу заболеть, если придавленность не будет устранена [.....]

Стоичев мне сказал, что письмо переслано 20-го дек<абря>. Подобедов утверждал, что — с какой-то припиской об отношении Обл<астного> отд<еления> Союза к моей деятельности («уж плохого мы не напишем»).

Где письмо? Кем получено? Выясни точнейшим образом. Если оно затерто — передай копию: 1) Марченко, 2) в Секцию Поэтов и 3) в ЦК партии. Вообще это хорошо сделать. О стихах: что такое «принципиально»? Надо конкретно об этих стихах. Почему давала без отбора? Я против «Наушников». Марченко прав. Вспомни и скажи ему. Я требую ответа на стихи действенные. Они — целое. Качество же иным снится, иными — делается. <В> Тамбов — пиши и телеграфируй. Обо всем кратко. Поговорим из Воронежа. Друг, до свидания.

Твой Няня

180. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 2 января 1936 г.

Родная Надинька,

все письма твои получил. Посылаю спешным два заявления, справку. Врачи меня отказываются здесь держать. Говорят: вас по ошибке к нам, формально загнали. Со мной ничего худого нет, но мне не лучше. Буду объективен. То же самое, а обстановка здесь просто вредна (мнение врачей).

Если будет билет, уезжаю завтра (3-го). Деньги возвращают. Попутчики есть до Воронежа. Я очень доволен. Радуюсь Воронежу, как родному.

Так или иначе — ты скоро приедешь. Это — всё. Будь весела. Спешу с почтой. Пишу завтра.

Твой Няня.

181. Н. Я. Мандельштам

Из Тамбова в Москву, 3 января 1936 г.

3 янв.

№ 7

Родная Надюша!

Спасибо за звоночек. Д<а меня> проще простого успоко<ить>. Что со мной? Что бо<лит>? Ничего не болит. Кишечник здоров, как никогда. Катар горла прошел. Как настроенье? Неровное. Санаторий вызвал депрессию. Ожиданье обострено. Обстановка не переваривается. Ассоциации протекают болезненно (как и обычно без тебя). Физическое самочувствие? От ходьбы сердцебиение (не сразу; иногда приступ ускорения пульса, с которым справляюсь, сознательно борюсь и побеждаю). Вчера съездил на вокзал с письмом — освежился, купил «Кр<асную> Новь» с дрянными стихами доброго Зенкевича и Талмудом Зощенки. Температуру мерил 2 раза наугад: 37,2 как вылитые. Очевидно — это норма. Сон — хороший, когда не мешают. Ночью самовольно перебрался в пустую комнату на пятерых. Закрепил ее за собой. Гораздо лучше. Днем подремываю. Могу уехать в любой день и после 5-го с возвратом денег (заверение главврача, сегодня).

Я всё же думаю выехать пятого. В Воронеже как-то ближе к тебе. И перемена будет полезна. Дальше. Вес — 66 кило, и ни с места. Слабостью я называю «комнатную легкость в теле» — и только. Внешний вид — довольно дрянной. Вот, Надик мой, вся, вся правда.

Надик, надо всё время помнить, что письмо мое в воронежский Союз бесконечно обязывает, что это не литература. После этого письма разрыва с партией большевиков у меня быть не может при любом ответе, при молчании даже, даже при ухудшении ситуации. Никакой обиды. Никакого брюзжания. Партия не нянька и не доктор. Для автора такого письма всякое ее решение обязательно. Мне кажется, ты еще не сделала достаточных выводов из данного моего шага и не научилась продолжать его в будущее. Сейчас, что бы ни было, я уже свободен. Воронежа мне очень жалко, но я боюсь, что мое дальнейшее там пребывание окажется вредным не только для меня.

Пятого утром я тебе позвоню. Еще о Старом Крыме: чтоб не было уходом, бегством, «цинцинатством». Я не Плиний Младший и не Волошин. Объясни это кому нужно. Еще вопрос, на первый взгляд мелкий: свобода передвижений по тому району в целом. Без нее — будет ужасно. Выясни обязательно.

Ну вот, Надик, целую тебя несчетно и радуюсь и горжусь своей женой. Надик мой, до свиданья.

Твой Няня

182. Е. Я. Хазину

Из Воронежа в Москву, около 10 апреля 1936 г.

Простите, Евгений Яковлевич, что вас тревожу: положение таково, что я должен вас известить.

Во-первых, Надя уже 2 недели болеет печенью. Она не выходит. Боли не унимаются.

Во-вторых, наше денежное положение очень плохое, а в основе этого вообще и реально очень плохое положение. В театре я <не> получаю почти ничего. У меня удерживают 100 р. и еще касса взаимопомощи хочет 50 в месяц, а вся зарплата 225 р. в месяц. Потом, я болен, всё время волнуюсь, делаю очень много лишних шагов. Но в буквальном смысле я ходить без провожатого не могу. Так напряжены мы оба, что больше не можем.

Мы совсем одни. Союз Писателей говорит, что дал мне работу в театре, а я там не работаю. Всё время страх и тревога и страшная мертвая точка. На днях с трибуны облпленума писателей было здесь произнесено, что я «пустое место и пишу будуарные (бу-ду-ар-ны-е) стишки и что возиться со мной довольно». Наде дали в газете письма писать, но перестали платить, пока не отработает 200 р. за мою болезнь. Надя написала две статьи и один очерк (ходила в школу) — всё не подошло. Она написала уже 150 писем, и у нее кружится голова. Это такой ад, что нельзя больше выдержать и не с кем сказать слова. Помогите, потому что нам будет очень худо. Дайте независимый домашний заработо<к>. Просите. Мы больше не можем.

О. М.

Отвечайте что угодно, телеграммой дайте любой ответ. Адр<ес>: ул. Энгельса, д. 13б, кв. 5.

У Нади нет обуви. У меня тоже.

183. Б. Л. Пастернаку

Из Воронежа в Москву, 28 апреля 1936 г.

Дорогой Борис Леонидович.

Спасибо, что обо мне вспомнили и подали голос. Это для меня ценнее всякой реальной помощи, то есть реальнее. Я действительно очень болен, и вряд ли что-либо может мне помочь: примерно с декабря неуклонно слабею, и сейчас уже трудно выходить из комнаты.

Тем, что моя «вторая жизнь» еще длится, я всецело обязан моему единственному и неоценимому другу — моей жене.

Как бы ни развивалась дальше моя физическая болезнь — я хотел бы сохранить сознание. Должен вам сказать, что временами оно тускнеет, и меня это пугает. Вынужденное пребывание в Воронеже, в силу болезни превратившемся для меня в мертвую точку, может оказаться в этом смысле роковым. Одной из наиболее для меня тягостных мыслей является то, что я не увижу вас никогда. Не приходит ли вам в голову, что вы могли бы ко мне приехать? Мне кажется, это самое большое и единственно важное, что вы могли бы для меня сделать.

Привет Зинаиде Николаевне.

Ваш О. Мандельштам

28/IV/36

Воронеж

184. С. Б. Рудакову

Из Воронежа в Ленинград, конец августа 1936 г.

Дорогой Сергей Борисович.

Спасибо за весточку. Я сейчас не болен, но очень тяжелое самочувствие. Не знаешь, что делать с собой. С Над<еждой> Як<овлевной> гораздо хуже: она очень слаба, резко изменилась. В городе нам жить не придется: во-первых, нечего делать, а во-вторых, нам недоступны городские комнаты. Может, в Сосновку переедем. Пишите о себе как можно чаще. Присылайте нам книги. Хочу читать испанских поэтов. Достаньте, если можно: 1) словарь, 2) хрестоматию, 3) лучших авторов — лириков или эпиков, и грамматику. Нас допекают мелкие заботы: обувь для обоих нас, зимн<ее> пальто для Нади. Вряд ли справимся с этой проблемой. Она же затрудняет передвижение.

Пишите теперь до востребования: где будем жить и как, мы не знаем. Только пишите.

Ваш О. М.

185. Э. В. Мандельштаму

Из Воронежа в Ленинград, 12 декабря 1936 г.

12 дек. 1936 г.

Дорогой папочка!

Давно я так не радовался, как получив твою записочку, радовался твоему почерку, твоим словам. Кому другому — а тебе я не хочу жаловаться: мы с тобой старики и понимаем оба, как мало человеку нужно и в чем вообще суть. Больше всего на свете хочу тебя видеть. Зову к себе. Но зимой дорога трудная. Боюсь, ты простудишься. Весной — другое дело. Благодари Таню за ее посылку. Все вещи подошли. Я знаю, что они были подобраны с хорошим чувством, — как привет. Как твои глаза? Бережешь ли их? Нам с тобой без глаз худо. Я всегда люблю тебе хвастать (старая привычка). И сейчас не могу себя сдержать: во-первых, я пишу стихи. Очень упорно. Сильно и здорово. Знаю им цену, никого не спрашивая; во-вторых, научился читать по-испански (книги взял здесь в университете). Но довольно хвастовства.

Положение наше — просто дрянь. Здоровье такое, что в 45 лет я узнал прелести 85-летнего возраста. Я очень бодрый старик. Недалеко от дома с палочкой и женой могу еще ходить. Так хочу очутиться в твоей комнате с зеленым диваном и нашим шкапчиком.

Но скорее ты приедешь ко мне, чем я к тебе. Целую тебя, мой дорогой отец. Обещаю часто писать. Жду твоего письма.

Милой Тане, Наташе, племяннице моей — очень гордой и хорошей девушке, труженику Юрке и М<арии> Н<иколаевне> сердечный привет.

Твой Ося

Милый дедушка! Целую вас, родной. Скучаю. Хочу видеть. Поблагодарите за меня Таню. Это очень мило с ее стороны.

Надя

Ул. 27 февраля, № 50, кв. 1[78]

186. В редакцию журнала «Звезда»

Из Воронежа в Ленинград, 19 декабря 1936 г.

В редакцию «Звезды».

Разрешите сообщить вам две поправки к присланным мною на этих днях стихам, а именно:

1) в стих<отворении> «Сосновой рощицы» стих седьмой должен читаться:

...«И бросил, о корнях жалея»...

2) в стих<отворении> «Детский рот жует» стих шестой должен читаться:

...«Ниже клюва красным шит»...

Не откажите мне в любезности нанести эти поправки на рукопись, находящуюся в вашем распоряжении.

О. Мандельштам.

В<оронеж>, 19/XII/36.

187. Н. С. Тихонову

Из Воронежа в Ленинград, 31 декабря 1936 г.

31/XII-36 г.

С Новым годом!

Уважаемый Николай Семенович!

Посылаю Вам еще две новых пьесы. Одна из них «Кащеев кот». В этой вещи я очень скромными средствами, при помощи буквы «ща» и еще кое-чего, сделал материально кусок золота. Язык русский на чудеса способен: лишь бы стих ему повиновался, учился у него и смело с ним боролся. Как любой язык чтит борьбу с ним поэта, и каким холодом платит он за равнодушие и ничтожное ему подчинение! Стишок мой в числе других когда-нибудь напечатают, и он будет принадлежать народу советской страны, перед которым я в бесконечном долгу.

Вам, делегату VIII-го съезда (я слышал по радио ваше прекрасное мужественное приветствие съезду), я сообщаю: я тяжело болен, заброшен всеми и нищ. На днях я еще раз сообщу об этом в наше НКВД и сообщу, если понадобится, правительству. Здесь, в Воронеже, я живу как в лесу. Что люди, что деревья — толк один. Я буквально физически погибаю. Чего я жду от вас? Добейтесь до разрешения общего вопроса, что может затянуться, — немедленной конкретной помощи — не частной — ну ее к черту, — но скромной организованной советской поддержки. Имейте в виду, что служить я не могу, потому что стал не в шутку инвалидом. Не могу также переводить, потому что очень ослабел, и даже работа над своим стихом, которую я не могу отложить, стоит мне многих припадков.

Избавьте меня от бродяжничества (я еле держусь на ногах), избавьте от неприкрытого нищенства. Телеграфируйте мне о получении этого письма, примите самые решительные меры, потому что нет имени тому, что происходит со мной в Воронеже. Дальше так продолжаться не может.

Ваш О. Мандельштам

Адрес: Воронеж, ул. 27 февраля, д. 50, кв. 1.

188. В Воронежское отделение Союза советских писателей

Воронеж, конец 1936 — начало 1937 г.

Черновое

В Областное воронежское отделение Союза Советских Писателей

Я сообщаю вам мои стихи — потому, что они принадлежат вам, а не мне: они принадлежат русской литературе, советской поэзии. Ваше мертвенное отношение ко мне, к моей работе поэта несовместимо с духом жизни, которым гордится наша земля. В свое время я дал вам понять, что безоговорочно осуждаю свой контрреволюционный выпад, приведший меня в Воронеж в качестве адм<инистративно>-высланного. Я пришел к вам без всякой маски, но с искренним желанием сотрудничества [.....]

189. Б. Л. Пастернаку

Из Воронежа в Москву, 2 января 1937 г.

С Новым годом!

2.I.37

Дорогой Борис Леонидович.

Когда вспоминаешь весь великий объем вашей жизненной работы, весь ее несравненный жизненный охват — для благодарности не найдешь слов.

Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, — рвалась дальше, к миру, к народу, к детям...

Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за всё и за то, что это «всё» — еще «не всё». Простите, что я пишу вам, как будто юбилей. Я сам знаю, что совсем не юбилей: просто вы нянчите жизнь и в ней меня, недостойного вас, бесконечно вас любящего.

О. Мандельштам

190. Е. Э. Мандельштаму

Из Воронежа в Ленинград, 4 января 1937 г.

Здравствуй, брат!

Впрочем, — кажется, уже не брат. Это — уже не брат.

Это — что-то другое.

Ося

Воронеж.

4/I/37.

191. Е. Э. Мандельштаму

Из Воронежа в Ленинград, 8 января 1937 г.

8 янв. 36

Евгений Эмильевич!

Ты мою жизнь давно оценил, и для тебя она предмет далеко не первой необходимости.

Но у тебя есть дети. Когда-нибудь они поймут, что ты делаешь. Им придется краснеть за отца.

Узнай следующее: в конечном счете, мне предложено жить на средства родных (?) или убраться в любую больницу, откуда меня вышвырнут в дом инвалидов (к бродягам и паралитикам). Чтобы остаться на свободе, я последнее время просил милостыню.

Ты понимаешь, что ты делаешь?

Ося

Денег я у тебя не прошу, но запрещаю тебе где бы то ни было называть себя моим братом.

192. Е. Э. Мандельштаму

Из Воронежа в Ленинград, январь 1937 г.

Слушай, Женя: дело не в том, пришлешь ты эти деньги или нет. Такой вид помощи, такое безбрежное равнодушие становится чудовищным.

Ты скажи: тебе просто плевать на меня? Так, что ли? Далеко он, не видно брата... «Наглядности» нет. Поставишь свечечку за 60 р. на три месяца и еще умиляешься своему благородству.

На меня — нет у тебя. Значит, я для тебя лишний. Давай скажем просто: моя жизнь для тебя не стоит того, чтобы систематически урезывать свой бюджет, бюджет всей своей семьи на 10%, а то и меньше. Против фактов не пойдешь. Разные бывают братья. Но очень редко, очень редко любовь к своей семье (понимая под ней только жену и детей и себя самого) выражается в форме такой малодушной и постыдной судороги, такого зажмуриванья глаз. Пока я скажу тебе: ты ведешь себя как скверный мальчишка, надеющийся избежать ответственности. Вряд ли я заставлю тебя спасти меня от голода и болезней* (ты ведь сам болен и тяжело работаешь: жалею тебя), но знай, что ты перешел границу простой небрежности.

Я рад, что ты не испытал и не испытываешь и сотой доли того, что суждено мне. (А как бы я тебе помогал! Здорово! Сам знаешь. Я бы бредил такой помощью.) Но ты человек трезвый. И найдешь себе оправдание. Тяжко иметь брата-врача.

Прощай, доктор.

Ося

P. S. Не посоветуешь ли ты мне разумное нищенство? Этот месяц мы «живем» на 100 р. на двоих.

* По мнению врачей, я могу еще немного «протянуть» при условии «полного покоя». Мы дошли до черной нищеты.

193. В редакцию журнала «Звезда»

Из Воронежа в Ленинград, 13 января 1937 г.

В редакцию «Звезды»

Сообщаю вам продолжение моей работы над новой книгой стихов, которую я пишу в Воронеже.

Прилагаю «контрольный списочек» стихотворений за декабрь — январь. Предшествующая работа (воронежская), хотя и войдет в книгу, — в данную минуту меня не интересует. Начатки ее имеются в «Кр<асной> нови». Остальное — у меня. Стих<отворение> «Рождение улыбки» — только сейчас доработано. Старый текст прошу считать вариантом.

О. Мандельштам

13 янв. 37. В<оронеж>.

1) Из-за домов, из-за лесов; 2) Рождение улыбки; 3) Мой щегол, я голову закину; 4) Нынче день какой-то желторотый; 5) Не у меня, не у тебя — у них; 6) Внутри горы бездействует кумир; 7) Я в сердце века; 8) Сосновой рощицы закон; 9) Пластинкой тоненькой жиллета; 10) Ночь, дорога; 11) Вехи дальнего обоза; 12) Где я? Что со мной дурного?; 13) Шло цепочкой в темноводье; 14) Как подарок запоздалый; 15) Оттого все неудачи; 16) Улыбнись, ягненок гневный; 17) Твой зрачок в небесной корке, 18) Когда в ветвях понурых; 19) Дрожжи мира дорогие.[79]

194. Ю. Н. Тынянову

Из Воронежа в Ленинград, 21 января 1937 г.

Дорогой Юрий Николаевич!

Хочу Вас видеть. Что делать? Желание законное.

Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе.

Не ответить мне — легко.

Обосновать воздержание от письма или записки — невозможно.

Вы пост`упите как захотите.

21/1-37 г.

г. Воронеж.

195. В неустановленный адрес

Воронеж, начало 1937 г.

Черновик

(1)

Я тяжко и неизлечимо болен и лишен всякой возможности лечиться. Мне нечего есть. Я живу в нищете. Все общественные организации в том числе держат меня под абсолютным бойкотом.

Вся эта картина сложилась за последние несколько месяцев, причем вся моя воронежская деятельность не дает к этому ни малейшего повода. Всё, что мне открыто, — это возможность после многомесячной волокиты получать рублей двадцать ежемесячной собесной пенсии как бродяге без всякого трудового стажа. С<оюз> Пис<ателей> заявляет (в лице проф<ессора> литерат<уры> Стойчева): «Пусть Манд<ельштам> осуществляет свои труд<овые> права где угодно и как угодно помимо Союза Писателей». Обл<астной> же НКВД советует обращаться в Союз Писателей.

(2)

[.....] заявил моей жене:

«Пусть М<андельштам> осуществляет свои трудовые права и право на лечение где ему угодно и как ему угодно. Ставский нам запретил вмешиваться в дела не членов Союза и, в частности, начинающих...». Как ссыльный, я, конечно, членом Союза Сов<етских> Пис<ателей> быть не могу. [Правление Союза Пис<ателей> (Москва) ни на какие письма и заявления не отвечает.] НКВД в течение целого года не отвечает ни на одно мое заявление.

Всё мною описанное представляется мне какой-то чепухой или дурным сном, до такой степени это не похоже на закон Советского Союза и лишено здравого смысла. Я не понимаю, почем<у моя> адмвысылка в конце третьего, и последнего, <года> перерастает в осуждение на голод и <бездом>ность. Не понимаю, почему моя [новая] <работа> не создает мне искупительного стажа, но только бьет по мне.

Но система невмешательства в мое положение превратила уже меня в полунищего и в полубродягу, и мне стыдно ходить по улицам с провожатой (один я ходить не могу), т. к. меня узнают прохожие. И я прошу вас прекратить этот позор.

(3)

[.....] литературный стаж, мне было отказано Обл<астным> ССП по соглашению с Правлением ССП в какой бы то ни было материальной поддержке и было предложено лечиться в общем порядке, что явилось невыполнимым, поскольку общий порядок осуществляется через посредство того или иного частного модуса, а такового никто не мог и не может мне указать.

Я продолжал работать и в первую половину 36 г., падая от слабости на улице и подбираемый прохожими. Сотрудники различных культурных учреждений гор. Воронежа были свидетелями целого ряда со мной припадков, полуобморочных состояний, остановок сердечной деятельности и т. д. Ни одна организация ничем мне не помогла. Медицинская помощь выразилась лишь во впрыскиваньи камфары в самые острые минуты. Городская амбулатория в обычном порядке направила меня как признанного инвалида на освидетельствованье, а по месту моей службы — Вор<онежский> гор<одской> Театр снял меня 1 августа с работы ввиду того, что я практически уже несколько месяцев не мог работать.

С осени 36 г. мое положение в Воронеже резко изменилось в худшую сторону. Вот точная характеристика этого положения: независимо от того, здоров я или болен, никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже получить я не могу. В равной мере никакой, абсолютно никакой работы в Воронеже не может получить и моя жена, проживающая вместе со мной.

(4)

[.....] Нормальным состоянием для меня является тяжелая одышка, мучительно затрудненное дыхание и неустойчивость пульса при всяком напряжении или усилии, начиная от просто ходьбы.

В благоустроенном советском городе — в Воронеже, на глазах у множества пассивных свидетелей я выпадаю из всяких социальных рамок и фактически являюсь уже не адм<инистративно> высланным гражданином, хотя бы потерявшим работоспособность, но человеком-призраком, гибель которого санкционирована всеобщей пассивностью.

Я должен вас предупредить, что в случае моего пассивного отношения к этой ситуации она разрешится опять-таки механической перевозкой меня в больницу, но уже в состоянии, близком к агонии. Нужно называть вещи своими именами.

196. К. И. Чуковскому

Из Воронежа в Ленинград, около 9 февраля 1937 г.

Дорогой Корней Иванович!

Я обращаюсь к вам с весьма серьезной для меня просьбой: не могли бы прислать мне сколько-нибудь денег.

Я больше ничего не могу сделать, кроме как обратиться за помощью к людям, которые не хотят, чтобы я физически погиб. Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что. Я прошу вас, хотя мы с вами совсем не близки. Что же делать? Брат Ев<гений> Эм<ильевич> не дает ни гроша. Здесь на месте нельзя предпринять абсолютно ничего. Это — только место, чтоб жить, и ничего больше.

Вы понимаете, что со мной делается?

Только одно еще: если не можете помочь — телеграфируйте отказ. Ждать и надеяться слишком мучительно.

О. Мандельштам

Воронеж областной, ул. 27 февр<аля>, д. 50, кв. 1

197. Н. С. Тихонову

Из Воронежа в Ленинград, 6 марта 1937 г.

6 марта 37 г.

Николай Семенович!

Скрывать от вас мое подлинное положение было бы нехорошо и неестественно. Все попытки мои и моей жены наладить способ жизни без частной поддержки ни к чему не привели. Никакой работы ни я, ни моя жена получить не можем. Кроме того, я по-прежнему болен и к работе — службе не способен. Когда я писал вам о крайней нежелательности частной поддержки, я надеялся на постановку вопроса в другой плоскости. Не перестаю надеяться и до сих пор.

Жить не на что. Даже простых знакомых в Воронеже у меня почти нет. Абсолютная нужда толкает на обращение к незнакомым, что совершенно недопустимо и бесполезно. Все местные учреждения для меня закрыты, кроме больницы, — но лишь с того момента, когда я окончательно свалюсь. Этот момент еще не наступил: я держусь на ногах, временами пишу стихи и живу на случайную помощь людей, которая каждый раз является неожиданностью и добывается путем судорожного усилия. Сейчас я оглядываюсь кругом: помощи ждать неоткуда. Это — за два месяца до истечения моего трехлетнего срока, когда в буквальном, не переносном смысле решится вопрос о моей жизни.

На этот раз я прошу лично вас помочь мне деньгами. С огромной радостью я верну вам этот долг, если когда-нибудь будет принята к печати моя новая книга стихов.

Пока что мое «физическое» я оказывается ненужным и неудобным приложением к моей работе. Между тем без него обойтись нельзя.

На днях я послал Ставскому несколько стихотворений с просьбой об отклике и оценке их Союзом Советских Писателей.

В эту посылку вошли совершенно новые, неизвестные вам стихи.

В напряженном ожидании вашего ответа — жму вашу руку.

О. Мандельштам

Воронеж, ул. 27 февраля, д. 50, кв. 1.

198. В редакцию журнала «Знамя»

Из Воронежа в Москву, 11 марта 1937 г.

В редакцию «Знамя»

Посылаю стихотворение «Неизвестный солдат» в доработанном и развернутом виде.

Прилагаемым текстом отменяется ранее мною присланный.

Прошу редакцию учесть эти изменения при обсуждении моих стихов.

О. Мандельштам

11 марта 37

199. К. И. Чуковскому

Из Воронежа в Ленинград, 20 марта 1937 г.

Сердечный привет Корнею Ивановичу!

О. Мандельштам

20/III/37 В<оронеж>

200. В. Я. Хазиной

Из Воронежа в Москву, начало апреля 1937 г.

Дорогая Вера Яковлевна!

Обращаюсь к вам с большой просьбой: приезжайте, поживите со мной. Дайте возможность Наденьке спокойно съездить по неотложным делам. Ехать ей придется на этот раз надолго. Почему я вас об этом прошу? Сейчас объясню.

Как только уезжает Надя, у меня начинается мучительное нервно-физическое заболевание. Оно сводится к следующему: за последние годы у меня развилось астматическое состояние. Дыхание всегда затруднено. Но при Наде это протекает мирно. Стоит ей уехать — я начинаю буквально задыхаться. Субъективно это невыносимо: ощущение конца. Каждая минута тянется вечностью. Один не могу сделать шага. Привыкнуть нельзя. В прошлый отъезд (7 дней) со дня на день делалось хуже. Остаться со мной некому. Успокаивают меня только свои люди. А у нас и чужих знакомых почти нет. В прошлый раз я перенес это как острую болезнь. Дошел накануне Надиного приезда до того, что хотел явиться в любую больницу. Цеплялся за людей. Сидел часами в чужих местах (в учреждении, среди рабочего дня) — лишь бы быть около кого-нибудь.

Я тогда закаялся, что больше этого не перенесу. Потом остается глубокий след.

Это заболевание имеет много глубоких причин. Что делать? Вся надежда на ваш приезд. В остальном — я совершенно нормальный человек. Поверьте, что я не буду вам в тягость и вы даже не догадаетесь, не поверите мне, какую услугу вы оказываете мне и Наде.

Побыть со мной придется минимум две недели. Бытовые условия будут хорошие. Уютнейшая комната. Славная хозяйка. Лестницы нет. Всё близко. Телефон рядом. Центр. Весна в Воронеже чудесная. Мы даже за город с вами поедем. А без вас — болезнь и невыносимое по остроте и физическое, и психическое состояние.

Я прошу вас не замалчивать моего письма. Прошу ответить на него немедленно телеграммой. Письмо покажите Евг<ению> Як<овлевичу> и Шуре. Они вам помогут выехать.

Крепко верю в ваше желание нам помочь.

Ваш Ося

201. Е. Я. Хазину

Из Воронежа в Москву, 10 апреля 1937 г.

10/IV/37

Дорогой Евгений Яковлевич,

еще раз вам сообщаю, что Надя больна. Ежедневная температура 37,6–9, очень резкое исхудание. Кроме того, ежедневно по нескольку часов резкие боли в области печени, принуждающие лежать.

Как это ни странно, врачу Надя не показывалась. Чуть ей лучше — забывает. А большей частью нет 20 рублей на профессора, а в амбулаторию ходить не стоит: мы знаем, как там внимательны.

До последнего дня Надя температуру от меня скрывала или неправильно объясняла.

Денег у нас на 2–3 дня еще есть. Т. е. попросту 25 рублей. Какое же тут лечение? 10 р. в день на двоих — это минимум, исключающий всякую диету, режим, платного врача и т. д. Что же делать?

Завтра я думаю свести Надю к профессору. Что же касается до Москвы — страшно ее отпускать. Боюсь, как бы не расхворалась, не слегла и мы бы не очутились отрезаны друг от друга. Прежде всего я выясню, что с Надей и что ей объективно требуется, и срочно вам сообщу — без всяких «скидок» на наше положение. А пока что сообщаю одно: больничная клиническая помощь в Воронеже неприемлема (кроме хирургической). Больницы (терапевтические) переполнены. Как мне говорил пр<офессор> Герке — иногда дают в день до 12 отказов острейшим больным (восп<аление> легких и т. д.) и ни одного приема. Лежат в коридорах. Индивид<уальный> уход — минимальный. Значит — или дома, в воронежск<ой> комнате, — или отправить куда-нибудь на серьезное настоящее лечение. Я прошу вас немедленно поговорить с кем-нибудь из Надиных подруг, нельзя ли ради нее, забыв обо мне, серьезно ей помочь. Сделайте это, не дожидаясь диагноза. Состояние так или иначе очень плохое. Образ жизни исключает всякие шансы на поправку. Виды на будущее — скорее отрицательные. Не лишнее вам сообщить, что на днях получил письмо от «Знамени», письмо вполне товарищеское, но с отклонением стихов. Это весьма отрадно. Потому что явилось просветом в беспредельной покинутости. Может, это хоть немного подымет ваше настроение и поможет вам что-нибудь предпринять для Нади. Поговорить только о ней.

В Воронеже мы начисто изолированы. С 13 числа средства на жизнь, т. е. чай, хлеб, кашу, яичницу, — иссякают. Занять не у кого. Надо думать только о Наде. Я готов, как вам уже говорил по телефону, расстаться с ней на какой угодно срок ради подлинного ее лечения, но не ради деловой поездки, которая ей не под силу и может кончиться нашим с ней разобщением. Т. к. Надя похожа сейчас на свою тень. И я не преувеличиваю. Прошу вас поговорить с кем-нибудь из авторитетных людей. И дать мне телеграмму, получив это письмо. Я знаю, вы и в Москве беспомощны. Но все-таки это Москва. И этим всё сказано.

На Надю же сейчас нельзя возлагать никакого бремени.

Ее активность сама собою прекращается.

Жду вашего ответа: предварительной ориентировочной телеграммы.

Ваш О. Мандельштам

P. S. Еще сегодня я просил Шуру ускорить Надин отъезд и выезд В<еры> Як<овлевны>. Но после этого узнал о постоянном повышении температуры — и в связи с общей слабостью Нади понял, что ехать ей нельзя.

Эта непоследовательность не должна снижать в ваших глазах серьезности моих сообщений. Здоровье Нади, вернее, ее болезнь весьма и весьма запущена, потому что всё кажется: ничего нельзя сделать (она же всё и делает?!). Но сейчас надо сделать для нее буквально невозможное.

202. К. И. Чуковскому

Из Воронежа в Ленинград, около 17 апреля 1937 г.

Дорогой Корней Иванович!

То, что со мной делается, — дольше продолжаться не может. Ни у меня, ни у жены моей нет больше сил длить этот ужас. Больше того: созрело твердое решение всё это любыми средствами прекратить. Это не является «временным проживанием в Воронеже», «адм. высылкой» и т. д.

Это вот что: человек, прошедший через тягчайший психоз (точнее, изнурительное и острое сумасшествие), — сразу же после этой болезни, после покушений на самоубийство, физически искалеченный, — стал на работу. Я сказал — правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все-таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через 1½ года я стал инвалидом. К тому времени у меня безо всякой новой вины отняли всё: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса... Я — тень. Меня нет. У меня есть одно только право — умереть. Меня и жену толкают на самоубийство. В Союз писателей — не обращайтесь, бесполезно. Они умоют руки. Есть один только человек в мире, к которому по этому делу можно и должно обратиться. Ему пишут только тогда, когда считают своим долгом это сделать. Я — за себя не поручитель, себе не оценщик. Не о моем письме речь. Если вы хотите спасти меня от неотвратимой гибели — спасти двух человек — пишите. Уговорите других написать. Смешно думать, что это может «ударить» по тем, кто это сделает. Другого выхода нет. Это единственный исторический выход. Но поймите: мы отказываемся растягивать свою агонию. Каждый раз, отпуская жену, я «нервно» заболеваю. И страшно глядеть на нее — смотреть, как она больна. Подумайте: зачем она ездит. На чем держится жизнь. Нового приговора к ссылке я не выполню. Не могу.

О. Мандельштам

Болезнь. Я не могу минуты остаться «один». Сейчас ко мне приехала мать жены — старушка. Если меня бросят одного — то поместят в сумасшедший дом.

203. Н. С. Тихонову

Из Воронежа в Ленинград, около 17 апреля 1937 г.

Дорогой Николай Семенович!

Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной. Сейчас дело пахнет катастрофой.

Вмешайтесь, пока не поздно. Верьте каждому слову моей жены.

Спешите. Иначе всё кончится непоправимо.

О. Мандельштам

204. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 19 апреля 1937 г.

19/IV

Надюшенька!

Утром получили твое вокзальное письмо. Почтальон невероятно громко постучал в окно. Потом кошка прогнала Тому. Утром мама говорила о врожденности характеров детей. Вчера историю семьи Корнгольдов. Вчера мы оба, понадеявшись друг на друга, вышли в лавку без денег: дошли и вернулись. Бабушка погасила свет выключателем. Я нечаянно исправил.

Вчера мы с мамой пошли в Дом Красной Армии. Я омолодился там в роскошной парикмахерской за 2 р. 50 к. Концерт оказался бесплатным, по особым пропускам. Я взял два: себе и маме. Но пришла Наташа — и ей не дали пропуска. И мама ушла домой (уступив свой Наташе) очень неохотно: так ей понравился Дом Красной Армии. Себастьян плясал как сириец, нубиец и фригиец плюс еврей. А играли очень хорошо.

Сейчас заказал с утра срочный телефон Жени на 12 ночи с предупр<еждением>. И то не наверное.

Надик, ты живи у нас дома, а то устанешь по гостям. Я буду стараться звонить по утрам от 8½ до 9. Если это невозможно — телеграфируй. Дедушке скажи, что я хочу его видеть. Пусть он мне напишет. Болезнь быть без тебя протекает довольно мирно (благодаря маме), но все-таки болезнь. Считаю дни и минуты до возвращения твоего. Если обстоятельства на это укажут, зайди в «Знамя». А то и нет? Буду писать каждое утро. А ты телеграфируй, если звонок не удастся. Зайди к врачу. Обязательно. Целую тебя, моя родная.

Ося. Няня. Твой

Родной мой, люблю тебя и так хочу быть с тобой. Ау? Надинька! Дай лобик, солнышко мое!

205. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 22 апреля 1937 г.

22/IV/37

Родная Надинька!

Это второе мое письмо. Я, конечно, дурак — не так ли? — но я не понимаю, чего ты ждешь в Москве. Ну и пусть не понимаю. А если ты сидишь в Москве, значит, нужно. Этот раз твой отъезд переношу трудно, но спокойнее. Мама твоя очень помогает — всем своим существом, вплоть до раздражающих моментов. Всё это отрезвляет и прикрепляет к жизни. Мы не ссоримся. Я очень молчалив и ничего не могу поделать, хотя знаю, что ей это неприятно. Много времени на воздухе. Хожу один возле дома. Стихи мои, наверное, гораздо хуже прежних. Ты не скрывай. Беда не велика. Перескочим через них. Будем жить — так и стихи будут. Здоровье мое хорошо, если бы не одышка. Но это настолько серьезно, что я могу только с тобой и при тебе. Вторая поездка меня очень смущает. А при тебе и одышка гораздо легче. Впрочем, от воздуха облегчение несомненное. Читать почти не могу. Всякая книга неприятна. И читать могу только при тебе. Вопрос ясен: можем ли мы быть вместе? Остальное, по-моему, неважно. Никто не заходит. И Наташа была всего 2 раза.

Снова я равнодушен ко всему, кроме твоего приезда. Выясни свою болезнь. Как можно тщательнее. Неделя кажется мне огромным сроком. Писем твоих нет. Голос твой звучит так, будто из недели выйдут две и т. д.

Не считай моего письма упадочным. Просто ты уехала, и я притих. Всё, что мы с тобой говорили, правильно. Мы совсем не слабые люди. И в очень трудную минуту сумеем поступить так, как нужно. Не рассчитывай на телефон. Москвы почти не дают. Каждый звонок — случайность. В случае заминки — телеграфируй несколько слов. Шуре скажи: «то, что он не ответил на мое письмо, — непоправимо — может больше не тревожиться». Обязательно точно передай.

Ну до свиданья, мой родной друг. Жду тебя и только тебя.

Твой Ося. Няня

206. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 26 апреля 1937 г.

26 апр.

Надик, здравствуй!

Мои новости: утром купаться ходил. От петуха раму вставили. Мама уступила мне заварку чая и обещала не трогать электр<ическую> машинку, которая в великой опасности: трещит и пахнет разноцветным жареным. Подметку мне армянин гвоздиками подбил. Держится. Не верь, когда хвалят гладкие стишки. Хвалитель у них мелкий. Сады у нас зеленеют. Очень хорош — через задворки — соседний. Я там много брожу. Вообще стал сильный ходок. Небольшие маршруты гуляю один. Внешность — послекурортная. С деньгами: осталось 40 р. Долгов нет. Пел<агее> Гер<асимовне> дал вперед 30 р. Девочка Рая пришла с жалобной запиской. Ей — 5 р. Из 4 телефонов — 3 — срочные. Утром — всегда срочно. Вот почему мало денег. Да еще прачке 5 р. Да сапожнику 4 р. Да, признаюсь, у Эмминой мамы взял вначале 15 р. — так и не отдал. Вот это плохо.

Надик, ты, кроме дел, в Москве живи. Смотри картины. Всё, что я хочу видеть, — ты смотри. Даже в театр для курьеза пойди. Не скучай. Так или иначе чтоб приехала освеженная. Ты что написала: «здесь» и зачеркнула? Кто, что — здесь, т. е. в Москве?

Вчера снова водил маму в концерт. Она сидела в ложе бенуара и была горда. Удивлялась, что дали легко контрамарку. Последние дни она совсем спокойна и уютна.

Извел бутылку одеколону (с мамой вместе). Ячмень в сухом виде остался. Глаза здоровые (если без очков). Теперь нет пыли. А то висели над степью космические тучи. Мама сегодня чинила брюки. Интересно и безобразно. Прошу тебя ничем не обольщаться. За подарки спасибо. Целую мою родненькую. И жду ее.

Ося. Няня

Мама кричит: «Вы мне надоели» и рвется одна опускать письмо. Я стремлюсь за ней.

Шурика целую. Ему подарок чтоб — от меня. Спроси его наедине. Он скажет — что.

207. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 28 апреля 1937 г.

28 апр.

Надик, дитенок мой!

Что письмо это тебе скажет? Его утром принесут или вечером найдешь? Так доброго утра, ангел мой, и покойной ночи, и целую тебя сонную, уставшую или вымытую, свеженькую, деловитую, вдохновенно убегающую по таким хитрым, умным, хорошим делам. Я завидую всем, кто тебя видит. Ты моя Москва и Рим и маленький Давид. Я тебя наизусть знаю, и ты всегда новая, и всегда слышу тебя, радость. Ау? Надинька!

А у нас тишь да гладь. И только я тихо киплю. Мне весело.

Я жду тебя. Я ничего не хочу, кроме тебя.

Я тебе петуха-красавца покажу, который восклицает 300 раз от 4 — до 6 утра. И котенок Пушок всюду бегает. И вербочки зеленые.

Подметка чуть отстает уже на гвоздиках. Но дня 3 прохожу. Долгов у нас нет. Мы не растратчики. Только телефон много съел. Продержимся до 2-го мая. Вчера я гулял с Наташей в парке. Очень далеко забрались, дальше того павильона. Оттого подметка отвалилась.

Я видел на улице «дядю Леню», который воскрес и, задыхаясь, бегает. Я ему давал медиц<инские> советы как товарищ по болезни.

На самом же деле я сейчас на редкость здоров и готов к жизни. Мы ее начнем, куда бы и где бы ни бросила судьба. Сейчас я буду сильнее стихов. Довольно им помыкать нами. Давай-ка взбунтуемся! Тогда-то стихи запляшут по нашей дудке, и пусть их никто не смеет хвалить. Целую твои умные ясные глаза, твой старенький молоденький лобик. Мама временами остроумна. Ей начинает нравиться наша жизнь. Какой ужас! Надик, приезжай к нам и не отпустим маму. Целую детку мою и жду.

Няня

Ты не обидишься, что лобик стареньким назвал?

208. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 30 апреля 1937 г.

Родная моя Надинька!

Посылаю выписку и заявление для передачи Ставскому.

Я здоров и спокоен. Ты приедешь, как только сделаешь всё необходимое. Думаю, что дольше 5-го оставаться не надо. В крайнем случае приедешь без денег. Не всё ли равно? Лишь бы маму отправить.

Заявление свое в Союз Сов<етских> Пис<ателей> я считаю крайне важным.

Но если Ставский найдет, что не стоит подымать вопроса по вздорному поводу, — я соглашусь. Я — не склочник. Во всяком случае — покажи ему.

Важно то, что после этого в Воронеже оставаться физически невозможно.

Это — объясни.

Целую тебя, мой родненький. Спешу отправить.

Твой Ося

209. В секретариат Союза советских писателей

Из Воронежа в Москву, 30 апреля 1937 г.

Копия

В Секретариат Союза Советских Писателей

Уважаемый тов. Ставский!

Прошу Союз Советских Писателей расследовать и проверить позорящие меня высказывания Воронежского областного отделения Союза.

Вопреки утверждениям Обл<астного> отд<еления> Союза, моя воронежская деятельность никогда не была разоблачена Обл<астным> Отд<елением>, но лишь голословно опорочена задним числом. При первом же контакте с Союзом я со всей беспощадностью охарактеризовал свое политическое преступление, а не «ошибку», приведшее меня к адмвысылке.

За весь короткий период моего контакта с Союзом (с октября 34 г. — по август 35 г.) и до последних дней я настойчиво добивался в Союзе и через Союз советского партийного руководства своей работой, но получал его лишь урывками, при постоянной уклончивости руководителей Обл<астного> отделения.

Последние 1½ года Союз вообще отказывается рассматривать мою работу и входить со мной в переговоры.

Если как художник (поэт) я могу оказать «влияние» на окружающих — то в этом нет моей вины, а между тем это единственное, что мне ставится Обл<астным> отд<елением> в вину и кладется в основу убийственных политических обвинений, выводимых из моей воронежской деятельности поэта и литработника.

Располагая моим заявлением к минскому пленуму, содержащим ряд серьезных политических высказываний, — Союз, который это заявление принял и переслал в Москву, до сих пор не объявил его двурушническим, что является признаком непоследовательности.

Принципиальное устранение меня от общения с Союзом никогда не имело места. Летом 35 года мне было заявлено:

«Мы вас не считаем врагом, ни в чем не упрекаем, но не знаем, как относится к вам писательский центр, а потому воздерживаемся от дальнейшего сотрудничества». После этого Союз рекомендовал меня (протоколом правления) на работу в городской театр.

Считаю нужным прибавить, что моя работа по другим линиям (театр, радиокомитет) не вызвала никаких общественных осуждений и была неоднократно и серьезно использована после соот<ветствующей> политической проверки. Пресеклась она моей болезнью.

Называя три фамилии (Стефан, Айч, Мандельштам), автор статьи от имени Союза предоставляет читателю и заинтересованным организациям самим разбираться: кто из трех троцкист. Три человека не дифференцированы, но названы: «троцкисты и другие классово-враждебные элементы». Я считаю такой метод разоблачения недопустимым.

В результате меня позорят не за мою прошлую вину, а за то положительное, что я пытался сделать после, чтобы искупить ее и возродить себя к новой работе.

Фактически мне инкриминируется то, что я хотел себя поставить под контроль советской писательской организации.

О. Мандельштам

Выписка из статьи О. Кретовой в газете «Коммуна» от 23 апреля 37 года (отчет о пленуме Областного отделения Союза Советских Писателей и статья о задачах литературы):

«...За последние годы в организацию (воронежское обл<астное> отд<еление> союза сов<етских> писателей) пытались проникнуть и оказать свое влияние троцкисты и другие классово-враждебные люди (Стефан, Айч, О. Мандельштам), но были разоблачены...»

«Совсем другим было отношение Союза к людям, имевшим ошибки в прошлом, но исправляющим эти ошибки честной работой (воронежские писатели Завадовский и Песков )...».*

О. Мандельштам

Воронеж. 30 апр. 37 г.

* Второй абзац привожу суммарно, первый — буквально.

210. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 30 апреля 1937 г.

Родная доченька Надик,

сейчас пришли твои 100 р. А у нас еще было всё на 1 мая и уже куплено. Новость: курица клюнула маму в щеку и поцарапала. Чуть-чуть. Сегодня я сам стоял в бакалейной очереди, а маму усадил на улице на скамейку.

Утром отправил тебе выписку из статьи О. Кретовой в «Коммуне» от 23 апреля и заявление мое Ставскому в Союз Пис<ателей> по поводу воронежцев.

На всякий случай посылаю в адрес Евг<ения> Як<овлевича> вторую выписку и сокращенное заявление в Союз Сов<етских> Пис<ателей>.

Не знаю, как быть с обувью? Спрошу тебя. Будущее меня не смущает.

Приезжай не позже 6-го. Можно и без денег. Совершенно всё равно. Бесконечно тебя жду.

Твой Ося

211. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 2 мая 1937 г.

2 мая

Родная Надинька!

Прости, что пишу на обороте твоих списков. Сохрани листки и привези. Для общезначимости пришлось приписать Наташе старшего брата и сестру, а также постулировать характер будущего мужа. Но то, что я ее уговариваю выйти замуж, — это вполне реально.

Как видишь, я занимаюсь вздором и далек от мрачных мыслей. Впрочем, день на день не похож. Сегодня утром мы с мамой пошли искать туфли на улицу Сити (Syty Streat? Так?). Я купил страшные синие — 25 р. К ним я хотел купить зеленые носки (при коричневых брюках), но мама не позволила. При этом старик-приказчик поговорил со мной о музыке (концертный знакомец).

Неужели нашлись любители на «Солдата»? Я хочу поблагодарить лично этих добряков. У нас испортился штепсель от машинки, и Адр<иан> Фед<орович> приделал к ней сложную висюльку, которая тоже портится. Но свет вообще отсыхает, и я пишу при лампе и свече.

Родненькая, прости, что я болтаю, когда ты накануне напряженья и т. д. Мне кажется, что мы должны перестать ждать. Эта способность у нас иссякла. Всё что угодно, кроме ожиданья. Нам с тобой ничего не страшно. (Свет зажегся.) Мы вместе бесконечно, и это до такой степени растет, так грозно растет и так явно, что не боится ничего. Целую тебя, мой вечный и ясный друг. Услышу тебя скоро, увижу и обниму.

Твой муж. Няня

212. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 4 мая 1937 г.

4 мая

Надик родной!

Приезжай поскорей. Дышать без тебя трудно. Весна не в радость. Приезжай скорей. Сегодня пришли два твоих письма от 29 и 30. У тебя сразу трое гостей. Почти как дома. Казалось, что я тоже? Да? И что я ругаю Эмму? Ты меня дураком не ругай: я всё понимаю — только очень глупый. Детка моя, ты минуты лишней не останешься, в крайнем случае еще поедешь (?). Нет, не поедешь! Неопределенно ты сидеть не будешь. Если переговоры примут бесформенный характер. Мне кажется, то, что можно и хотят, — сделают сразу.

Вчера ночью я сбежал от мамы, как испанка от старой дуэньи. В 12 ч. в окно постучали Наташа и ее Борис. Мама спала. Я тайно выкрался, и пошли в «Бристоль». Борис поставил на троих одну свиную котлету, три апельсина и бутылку Бордо. Я принес маме апельсин и положил под подушку. Она проснулась и сказала: я не маленькая. Она не заметила, что я уходил. Только что пришло письмо от Рудакова. Разобрал его с колоссальным трудом. Он пишет (кажется?), что стихи неровные и что передать это можно только в разговоре. Большое новое идет от стихов о русской поэзии? Да?

Сейчас был в книжном магазине — большом. Там изумительные «Металлы Сассанидов» Эрмитажа. 50 р. Добрая продавщица мне отложила. Как видишь, я сумасшедший дурак. А эти блюдечки персов мы все-таки купим. Такие уж мы уроды. Деточка, приезжай скорей — Няня без тебя задохнется. Он больше не может мотаться и ждать. Ау? Надик? Ау? Скорей.

Няня

Надик, не смей отнимать у себя денег. Нам нужны гроши. Сейчас я перешел на другую сторону улицы и увидел мамину фигурку — она трогательная. Она — вся твоя. Она крошечный Дант-старушка.

Привези Эммочке книжечку, она еще безграмотная, она заботится о нас.[80]

213. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 4 мая 1937 г.

4 мая / второе письмо

Надик солнышко!

Только пришел домой и сочинил безделицу. Ее прилагаю. Горько и пусто мне сочинять без тебя. Мама — равнодушна к «Квакушам», «Наташу» хвалит, «Черемуху» промолчала.

Дней 10 назад я поссорился с нашей хозяйкой из-за петуха (я кричал о петухе в пространство: она приняла пафос на свой счет. Очень деликатно, но всё же она говорила кислые слова). Всё это забыто. Деликатность удивительная. Денег не брала. Терпенье сверх меры.

По поводу же нападенья курицы на маму. Никакой царапины серьезной нет. Шрам заживает. Черт знает какой вздор пишу. Гоголь такого не выдумает.

Солнышко мое, если тебя неудача постигнет, умоляю тебя, приезжай веселая. Помни, что нам с тобой отчаиваться стыдно. Кто его знает, что будет? Что-нибудь... Переживем... Вот как, дитя мое.

И еще умоляю, если задержишься: не отказывай себе. Не балуй нас. Целую тебя, мой родной.

Няня твоя

214. Н. Я. Мандельштам

Из Воронежа в Москву, 7 мая 1937 г.

7 мая

Надик, дитя мое родненькое!

Вчера пришло твое письмо от 4-го, сегодня от 2-го. Детка, да тебе там делать нечего. У тебя Москва пустая? Куда ты тычешься? Как время тянешь?

А я совсем скис. И стихи побросал. И места себе не нахожу. Телефон взяли сегодня вечером под радио, а то бы услышал голос твой. Не хочу новостей. Хочу Надин голос. Последние дни я почти свободно выхожу один, изумляя воронежцев своей одинокой фигурой. Вчера раскачался даже к Наташе. Только в трамвае № 3 чуть-чуть испугался. На сватовские стихи Наташа говорит, что они «что-то знакомое — вроде Лермонтова», т. е. вторичны, литература. «Маленький парк» ценит. А «Железо» — это и есть железо. Она работает сейчас по 10 часов и почти не заходит. Мы с мамой абсолютно одни. Мы да кошка с сыном. Мама разучилась со мной ссориться. Царапина от куриной лапы почти исчезла. Мама постирала мне синюю рубашку и твое бельишко. На персов я только облизываюсь. Ничему хорошему не верю. Так лучше. А твоя звездочка — чу-чу — очень как хороша. Всё больше. Надик, привези мою прозу. Если будем жить — выучи меня англичанам. 75 р. пришли сегодня. Прошлый раз телеграфист пил у нас чай. Надик, от письма легче: начинаю болтать и улыбаться.

Я жду тебя, моя жена, моя дочка, мой друг. Скорей, скорей.

Твоя Няня

Сейчас пойду сам опущу письмо около «Коммуны».

215. Е. Я. Хазину

Из Воронежа в Москву, 15 мая 1937 г.

Телеграмма

Возвращаемся домой Надя Ося мама дошлите денег

216. Э. В. Мандельштаму

Из Москвы в Ленинград, 10 июня 1937 г.

Дорогой папочка!

Я в Москве всё время болел. Сердце ослабело. Сейчас лучше. Меня собираются лечить. Союз Сов<етских> Писателей предложил мне помощь. Назначена в Союзе читка моих новых стихов. Настроение хорошее. Очень хочется работать. Для этого у меня хватит сил. Скоро выедем за город. Страшно хочу тебя видеть. При первой возможности выпишу тебя к нам. Горячо целую тебя и детей. Тане и Жене — привет.

Ося

Целую крепко

15/VI вышлю деньги. Жду письма.

Твой Шура[81]

217. Е. Е. Поповой

Из Савелова в Москву, 26 июня 1937 г.

Телеграмма

Дорога легкая короткая слушал Щелкунчика смотрел Волгу Москву большой привет Яхонтову Мандельштам

218. Б. С. Кузину

Из Калинина в Шортанды, 6 ноября 1937 г.

6 ноября 37

Калинин гостиница «Селигер»

Дорогой Борис Сергеевич!

С большой радостью отвечаю на ваше письмо. Мы давно, всё время, ждали услышать ваш голос, хоть что-нибудь узнать о вас. Это первое достоверное сведение.

В мае я вернулся из Воронежа в Москву, а затем мы поселились на верхней Волге, в Савелове. Письмо Ваше получили в Москве, проездом в Калинин, где, может быть, останемся. Если нет, то — в Тарусу, на Оке. Вот несложная топография. Жизнь гораздо сложнее.

Много было трудностей, болезней, работы. Хорошего было больше, чем плохого. Воронеж мы полюбили. Там глубоко дышалось. Написана новая книга стихов.

Сейчас мною занялся Союз Писателей: вопрос об этой книге и обо мне поставлен, обсуждается, решается. Кажется, назревает в какой-то степени положительное решение.

Надя за эти годы очень устала, но духом крепка. Когда выпадает период покоя, передышки — она совсем молодец. Сейчас наш старый воронежский быт уже не существует, а новый еще не сложился. Всё зависит от решения Союза Писателей, подошедшего к этому делу очень серьезно. В семье у нас ничего нового. В квартире — Вера Яковлевна с жильцами.

На днях мы слышали два концерта Сигетти. Он достиг высшей простоты. Его принимали холодно. Мы забегаем в музеи, жадно смотрим живопись, ведем очень подвижный и несколько утомительный образ жизни. Немедленно напишите о себе как можно подробнее. Сообщите, не нужно ли вам чего, нет ли в чем нужды или потребности. Считайте наш ответ началом регулярной переписки. Хочу вас видеть, и если не вы, то я — когда-нибудь да приеду.

Мы легки на подъем.

Крепко жму вашу руку. О. Мандельштам

219. Б. С. Кузину

Из Калинина в Шортанды, конец 10-х чисел декабря 1937 г.

Дорогой Борис Сергеевич!

Поздравляю с полушубком. Вдохновленный вашим примером, я, кажется, куплю такой у хозяев. Вы хорошо, даже соблазнительно описываете свое житье. Зависть берет. Да.

А у нас? На стенах эрмитажные фото: Рюисдаль, Рубенс, Рембрандт, Тенирс, Брейгель, Madonna Litta, Madonna Benua, а также рядком, как лубки: в красках извозчик Монэ, девушка в кафе Ренуара и мужчина Сезанна. Всё это приколото иголками и патефонными булавками.

Сегодня мы переезжаем на теплую половину дома, под защиту бревенчатой стены. Ход через хозяев. Между нами и стариками также неполная перегородка. Это выйдет много спокойнее. Тверской говор радует слух. И в Воронеже я много слушал живую речь. Особенно женщины прекрасно говорят по-русски. Но здесь, в Калинине — настоящая академия живого языка — гибкого, оборотистого, в меру жесткого. Испанским я занимался. В Воронеже отличные книжные фонды в университете. Читал Сида (великолепно). Romanceros в изд<ании> бр<атьев> Гримм и многотомную коллекцию кастильских классиков.

Однако не узнал кастильских форм на винной этикетке (Castel de Romey — белое сухое вино) и был посрамлен Львом Никулиным.

Несмотря на болезнь, я пью легко и охотно. Вот увидите, когда встретимся. Книга моя будет для вас большой неожиданностью. Более характерное на днях пришлю. Сейчас мои стихи читает Ставский. Жду оценки. Сейчас не работаю. Стариной заниматься не хочу. Хочу двигать язык, учиться и вообще быть с людьми: учиться у них.

Пожалуйста, не скрывайте своей болезни. Tbc так легко не проходит. Вы живете в очень вредном для вас климате. Не поговорить ли с кем-нибудь о новой работе, где-нибудь в средней полосе?

Сейчас же на это ответьте. До свиданья.

Жму руку. Ваш О. М.

220. Б. С. Кузину

Из Калинина в Шортанды, 21 января 1938 г.

21/I

Милый Борис Сергеевич!

Долго не отвечала на ваше письмо: целую неделю. Во-первых, письма пришли одно за другим, — а я, как известно, писем писать не умею. Во-вторых — прихварывала, кашляла, лежала. Глупая врачиха отправила меня на рентген. Сейчас пишу рано утром перед этим удовольствием. У меня ничего нет — просто дохлая курица, как всегда.

Меня как-то огорчило ваше письмо. С чего вы взяли, что нам худо? Объективно нам совсем не плохо. Но Ося тоскует. Он в тяжелом состоянии. Я думаю, что это реакция на длительный рабочий период. — Весь прошлый год он сочинял стихи. Материально нам тоже лучше, чем многим, хотя с заработками уже давно слабо. Вообще то, что нам трудно, объясняется тем, что мы живем в Калинине. Ничего специально нашего — нашей личной разрухи в этом нет.

Мне хотелось бы вас повидать до того, как вы сниметесь с места. Боюсь, что вам будет тоже нелегко найти работу, несмотря на вашу специальность, на которую большой спрос. Впрочем, об этом еще рано говорить... Может, вы поедете на готовое предложение... В общем, хочу вас видеть. Очень скучаю. Я всё жду, чтоб Ося написал вам, но он как-то так съежился, что даже письма написать не может.

Мне его жалко — глупого. Но что делать? Сейчас собираемся — пора идти.

До свиданья. Пишите.

Надя[82]

Дорогой Борис Сергеевич,

Сейчас мы пойдем с Надей на рентген. У нее кашель вроде астмы. Хорошо бы на юг. Кажется, в легких ничего нет.

На днях буду в Союзе писателей. Новости сообщу. Спасибо, что пишете.

Не забывайте нас.

Ваш О. М.

221. Б. С. Кузину

Из Калинина в Шортанды, 26 февраля 1938 г.


26.II

Милый Борис Сергеевич!

Я давно не писала — каждый день ждала новостей (относительно нас с Осей), которые хотела вам сообщить. Но пишу не дождавшись. В общих чертах: положение наше изменилось к лучшему, и мы накануне получения работы и санаторного отдыха. Возможно, в Болшеве, где мы когда-то жили и куда вы к нам не хотели приехать. Мы предпочли бы получить стоимость путевок на руки и тихо жить, но — увы! — Литфонд хочет истратить баснословные деньги (по 1200 в месяц на человека) именно на санаторий... Но самый факт отправки в санаторий очень знаменателен.

Теперь о вас: я до сих пор не понимаю вашего положения. Связаны ли вы с вашей областью? Можете ли вы приехать летом сюда или в Старый Крым, о котором мы все мечтаем? Только ли в работе дело? Как обстоит сейчас с Алма-атинским заповедник<ом>? Пожалуйста, пишите, не откладывая, в Калинин. Мы еще получим письмо.

Надя

Я очень беспокоилась, не получая в прошлый раз письма, и теперь невольно вам отомстила.[83]

Дорогой Борис Сергеевич!

Хочу написать вам настоящее письмо — и не могу. Всё на ходу. Устал. Всё жду чего-то. Не гневайтесь. Пишите сами и простите мою немоту.

Очень устал. Это пройдет. Скучаю по вас.

О. М.

222. В. П. Ставскому

Из Калинина в Москву, начало марта 1938 г.

Уважаемый тов. Ставский!

Сейчас т. Луппол объявил мне, что никакой работы в Гослитиздате для меня в течение года нет и не предвидится.

Предложение, сделанное мне редактором, т<аким> о<бразом>, снято, хотя Луппол подтвердил: «мы давно хотим издать эту книгу».

Провал работы для меня очень тяжелый удар, т. к. снимает всякий смысл лечения. Впереди опять разруха. Жду Вашего содействия — ответа.

О. Мандельштам

223. Б. С. Кузину

Из Саматихи в Шортанды, 10 марта 1938 г.

Дорогой Борис Сергеевич!

Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка.

«Имею право бить в бубен с бубенцами». В старой русской бане сосновая ванна.

Глушь такая, что хочется определить широту и долготу.

Сборы были огромные. Очень трогательное расставанье с калининскими хозяевами.

С собой груда книг. М<ежду> п<рочим,> весь Хлебников. Еще не знаю, что с собой делать. Как будто еще очень молод. Здесь должно произойти превращение энергии в другое качество. «Общественный ремонт здоровья» — значит, от меня чего-то доброго ждут, верят в меня. Этим я смущен и обрадован. Ставскому я говорил, что буду бороться в поэзии за музыку зиждущую. Во мне небывалое доверие ко всем подлинным участникам нашей жизни, и волна встречного доверия идет ко мне.

Впереди еще очень много корявости и нелепости, — но ничего, ничего не страшно! Чуть-чуть не сделался переводчиком. Давали дневник Гонкуров. Потом раздумали. Ничего пока не дали.

Любопытно: как только вы написали о Дворжаке, купил в Калинине пласт<инку>. «Слав<янские> танцы» № 1 и № 8 действительно прелесть. Бетхов<енская> обработка народных тем, богатство ключей, умное веселье и щедрость.

Шостакович — Леонид Андреев. Здесь гремит его 5-я симф<ония>. Нудное запугиванье. Полька «Жизни Челов<ека>». Не приемлю. Не мысль. Не математика. Не добро. Пусть искусство: не приемлю! Здравствуйте же и до свиданья.

Еще поговорим.

О. М.

10.III.1938

224. Э. В. Мандельштаму

Из Саматихи в Ленинград, 16 апреля 1938 г.

Дорогой папочка!

Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем — неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 4½ часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе — мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книги и очки неудачные.

Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка. И что-то вроде сердечной астмы. Последнее — новость. Часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.

У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, и еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.

Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.

Твой Ося

Жду немедленного ответа о твоем здоровьи, самочувствии. Сейчас же пиши о себе.

Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу — буду телеграфировать.

Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.

Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.

Целую вас... Пишите... Надя[85]

225. А. Э. Мандельштаму и Н. Я. Мандельштам

Из Владивостока в Москву, 30 ноября 1938 г.

Дорогой Шура!

Я нахожусь — Владивосток, СВИТЛ, 11-й барак. Получил 5 лет за к. р. д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей.

Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.

Родные мои, целую вас.

Ося

Шурочка, пишу еще. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение.

Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке. И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом.

Заявления. Деловое

1. Ректору С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 13 августа 1907 г.[86]

Господину ректору СПб Университета

Прошение

Прилагая при сем необходимые документы и денежный взнос в двадцать пять рублей, покорнейше прошу зачислить меня вольнослушателем естественного отделения Физико-Математического факультета.

Окончивший курс Тенишевского Уч<илища> в Петербурге

Осип Мандельштам

13 Авг. 1907 г.

Адрес: Коломенская 37 кв. 30

Документы следующие:

1. Аттестат Тенишевского училища за № 24.

2. Свидетельство о рождении, выданное 31 января 1904 года в гор. Варшаве.

3. Свидетельство о приписке к призывному участку за № 474.

4. Купеческое свидетельство, выданное Купеческой Управой в С. Петербурге за № 9430.

К документам приложены копии.

2. В канцелярию С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 8 октября 1907 г.

Заявление

сына петербургского 2 гильдии купца Осипа Эмильевича Мандельштама в канцелярию Петербургского Университета.

Прошу возвратить мне мои документы:

1). Метрическое свидетельство.

2). Аттестат об окончании курса Тенишевского Училища в 1907 г.

3). Свидетельство о приписке к воинскому призывному участку, приложенное мною к прошению о зачислении меня вольнослушателем естественного отделения Физико-Математического факультета.

Осип Мандельштам

3. Ректору С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 7 августа 1911 г.

Его Превосходительству Господину ректору СПб Императорского Университета

Иосифа Эмильевича Мандельштама

Прошение

Честь имею покорнейше просить зачислить меня студентом Историко-филологического факультета, отдела Романских языков.

СПб.

Жительство имею:[87]

Иосиф Мандельштам

Поступая на филологический факультет СПБ императорского Университета, сим обязуюсь, в течение настоящего учебного года, выдержать дополнительное испытание по греческому языку, за полный курс классической гимназии.

Иосиф Эмильевич Мандельштам[88]

4. Секретарю по студенческим делам С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 1 ноября 1912 г.

Г-ну секретарю по студенческим делам

Студента Филологического факультета СПБ Университета Иосифа Эмильевича Мандельштама

Прошение

Будучи по недоразумению призываем к отбыванию воинской повинности Ковенским Уездным Присутствием 6 ноября сего года, покорнейше прошу, в виду серьезных последствий, угрожающих мне по закону за мнимое уклонение от воинской службы, безотлагательно переслать в означенное присутствие мое призывное свидетельство.

Иосиф Мандельштам

Адрес: Измайловский 16, кв. 29

1 ноября 1912 г.

5. В канцелярию С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 5 ноября 1912 г.

В канцелярию Императорского С.-Петербургского Университета Студента Историко-фил<ологического> факультета ром<анского> разряда

Мандельштам Осип Эмильевич

Измайловский 16, кв. 29

Прошение

Имею честь покорнейше просить о выдаче мне удостоверения в том, что я состою в числе студентов С.-Петербургского Университета для представления в СПБ Воинское присутствие.

Осип Мандельштам

1912 года Ноября 5 дня[89]

С обязательством к 6 ноября сего года выяснить вопрос о плате за текущее полугодие

Мандельштам

5а. Историко-филологическому факультету Санкт-Петербургского университета

Историко-филологическому факультету Императорского С.-Петербургского Университета

Группы студентов Историко-филологического факультета Императорского С.-Петербургского Университета

Прошение

Предполагая основать при С.-Петербургском Университете «Кружок для изучения поэзии», группа студентов Историко-филологического факультета имеет честь препроводить при сем на утверждение факультета проект устава кружка. Предлагаемый устав не заключает в себе никаких отступлений от «Примерного устава студенческих научных и литературных кружков», одобренного Советом С.-Петербургского Университета 20 Октября 1903 года. Руководительство кружком на текущий академический год изъявил готовность принять на себя приват-доцент С.-Петербургского Университета Константин Владимирович Хилинский.

23-го ноября 1912 г.

К. А. Вогак, М. Л. Лозинский, Н. С. Гумилев, К. Мочульский, Г. Л. Лозинский, М. Рындин, С. Радлов, В. Гиппиус, В. Попов, И. Мандельштам.

6. Ректору С.-Петербургского университета

С.-Петербург, 17 августа 1913 г.

Его превосходительству Господину ректору СПБ Университета Студента филологического факультета Иосифа Эмильевича Мандельштама

Прошение

Покорнейше прошу разрешить мне внести лекционную плату за истекший учебный год, чего я не мог сделать ранее, в виду отсутствия соответствующего разрешения из министерства.

Иосиф Мандельштам

17 Авг. 1913 г.

Адрес мой: Выборг Патеула Дача Корнер

7. Декану историко-филологического факультета Петроградского университета

Петроград, 13 мая 1917 года

Господину декану Историко-филологического факультета Императорского Петроградского Университета Состоящего в числе студентов Петрогр. Университета

Имя, отчество: Мандельштам Осип Эмильевич

Адрес: Каменноостровский 24А, кв. 15

Прошение

Представляя при этом матрикул, справку библиотеки и справку об отсутствии за мной недоимок, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство о выдаче выпускного свидетельства о прослушании мною полного курса наук в Петроградском Университете.

1917 г. мая 13 дня. О. Мандельштам[90]

8. В Петроградскую комиссию по улучшению быта ученых

Петроград, вторая половина октября (не позднее 26-го) 1920 г.

В Комиссию по улучшению быта ученых

Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Прошу предоставить мне академический паек. С 1909 года я работаю как лирический поэт.

Книги мои:

1) «Камень». Изд. «Акмэ». 1913 г.;

2) «Камень». Изд. «Гиперборей». 1916 г.

Статьи и стихотворения в различных русских изданиях.

Осип Эмильевич Мандельштам

Адр<ес>: Дом искусств

9. В президиум Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов

Петроград, февраль 1921 г.

Коллективное

В президиум Петр. Отд. Всеросс. Союза Поэтов

Заявление

Просим Президиум П. О. В. С. П. собрать общее собрание членов союза, для информирования его о деятельности Президиума и Хоз<яйственной> Комиссии со времени последних перевыборов.

Вс. Рождественский

В. Ходасевич

Ник. Оцуп

Ирина Одоевцева

М. Лозинский

Георгий Иванов

Н. Гумилев

О. Мандельштам

9а. В литературно-художественную секцию Госиздата[91]

В Литературно-Художественную Секцию Госиздата.

Регистрировано в Секции

........................ 1922 г.

по журналу за №...........

Заявление О. Э. Мандельштама

.......................................

живущ[ий] Борисоглебский пер. 6

Телеф[он] №.........................

Прошу Государственное Издательство принять к изданию перевод поэмы Важа Пшавела под названием Гоготур и Апшина об’емом в 430 [печ. лист. в] стихов [выпусках]

Вместе с тем сообщаю:

1/ Что означенный труд появляется в печати впервые ...............

2/ Что его, по условиям предполагаемого спроса на рынке, можно выпустить в 3000 экземплярах.

3/ Что о нем могут дать отзыв следующие лица С. М. Городецкий, Красн[ая] пл[ощадь], 1 ............................................................

которые проживают и имеют телефоны: ......................................

4/ Что это издание необходимо иллюстрировать <прочерк>

.......................при чем список этих иллюстраций обязуюсь представить к ..........................................

5/ Что клише и другие материалы обязуюсь представить

............................ <прочерк> ............................

6/ Что в представляемом произв[едении] не содержится геогр[афических], истор[ических], и политич[еских] анахронизм[ов]

............................ <прочерк> ............................

7/ Другие сведения ............................ <прочерк> ............................

Апреля 20 1922 года.

Подпись.

О. Э. Мандельштам

Просить ..................................................................... дать отзыв.

.......................1922 г.

ЗАВЕДУЮЩИЙ СЕКЦИЕЙ:

Содержание отзыва: <пробел>

<на обороте, продолжение бланка>

...................................... по журналу Секции от ......................................... 1922 г.

ЗАВЕДУЮЩИЙ СЕКЦИЕЙ:

Договор заключен ......................................... 1922 г.

10. В редакционный сектор Госиздата

Москва, 26 ноября 1922 г.

В редакционный сектор Госиздата

Тов. Калашникову

Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Настоящим предлагаю заказать мне перевод трагедии Геббеля «Ирод и Мариамна» («Herodes und Mariamne»).

Осип Эмильевич Мандельштам

26/XI/22

11. В Правление Всероссийского Союза писателей

Москва, 13 декабря 1922 г.

В Правление Всероссийского Союза Писателей Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Приехавший ко мне родной брат, Александр Мандельштам, находится на полном моем иждивении и не имеет ни крова, ни средств, независимых от меня.

Он временно спит в проходной комнатке, где кроме него на столе спит только В. Я. Парнах, которому он абсолютно не мешает, устраиваясь на ящике, взятом из моей комнаты. Не мешает он и несложной работе помощн<ика> коменданта, вставая в 9 ч. утра и устраиваясь на ночлег в 12 ч. ночи.

Поскольку брат фактически никому не мешает и я, в одной комнате с женой и обремененный работой, не могу его взять к себе, прошу временно разрешить ему ночевать на прежнем месте, т<ем> более, что лично я с женой занимаем очень небольшую площадь, в то время как все семейные члены Союза получили возможность жить со своими близкими. Мне непонятно, по каким причинам брата хотят загнать в мою комнату, где он серьезно помешает моей литературной работе, диктовке вслух, сочинению стихов и проч. работе, требующей отсутствия всякого постороннего лица и полной сосредоточенности, в то время как никто из живущих в двух смежных комнатках «гостиницы» не протестует против его временного ночлега.

Осип Эмильевич Мандельштам

13/XII/22

Сим подтверждаю, что Александр Эмилиевич Мандельштам нисколько не стесняет ни меня, ни других членов Союза.

Валентин Яковлевич Парнах[92]

Проживающие в общежительской комнате подтверждаем.

Д. Шепеленко, Пимен Карпов, проф. Зубакин[93]

12. В книгоиздательство «Petropolis»

Москва, 18 мая 1923 г.

В К<нигоиздательст>во «Petropolis»

В последний раз предлагаю доплатить мне обещанный Я. Н. Блохом номинал за «Tristia», купленные у меня за гроши в 1920 году и изданные в 3000 т. экз. в 1922 г.

Вы нарушили не только слово, не только этику, но и чудовищно отступили от нормального договора. Законы РСФСР на моей стороне. Отказ в немедленной уплате я буду рассматривать как вызов. С кабальными сделками на книги мы будем бороться всеми законными средствами. Я требую 5000 рублей (д<ен>зн<аками> 23 г.), каковые доверяю получить моему брату Евгению Эмильевичу Мандельштаму.

О. Э. Мандельштам

18 мая 23 г.

13. В хозяйственную комиссию Всероссийского Союза писателей

Москва, 5 августа 1923 г.

В хозяйственную комиссию Всероссийского Союза Писателей.

Уезжая по причине болезни жены и крайнего моего переутомления на 6 недель в санаторий Кубу в Гаспру вместе с женой, прошу на время моего отсутствия считать комнату за мной, а также разрешить проживание в ней моему брату, Александру, живущему при мне.

Осип Эмильевич Мандельштам

5/VIII/23

14. В правление Всероссийского Союза писателей

Гаспра, 23 августа 1923 г.

В Правление Всероссийского Союза Писателей

Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Настоящим прошу считать меня выбывшим из числа членов Всероссийского Союза Писателей.

Мотивированное заявление при сем прилагается.

О. Э. Мандельштам

23/VIII/23

Адр<ес:> Крым, Кореиз, Гаспра. Санаторий Цекубу.

15. В правление Всероссийского Союза писателей

Гаспра, 23 августа 1923 г.

Во Всероссийский Союз Писателей, в Правленье Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Настоящим мотивирую свой выход из числа членов Всероссийского Союза Писателей. Я ухожу из Союза по причине крайне небрежного отношения Правления Союза к общежитию, каковая небрежность лишь частное проявленье слабого культурного напряженья общей деятельности Союза.

Превосходное помещенье левого флигеля общежития на Тв<ерском> б<ульваре>, с хорошими комнатами и коридорной системой, благодаря небрежности Правленья, почти пропадает как рабочий дом писателя. Хозяйственная комиссия, не имея, очевидно, представленья о дисциплине культурного общежитья, соблюдаемой в любой приличной частной квартире, снисходительно предлагает людям два года подряд «ютиться» там, где они могли бы жить и работать.

Во-первых: огромная часть площади общежитья, лучшая и наиболее удобная для серьезной работы, отведена гр. Свирскому, совершенно не приспособленному для сожительства с работниками пера, отдающему весь свой день шумному и назойливому личному домашнему хозяйству.

Во-вторых: благодаря оплошности Правленья, гр. Свирский несет официальное званье «коменданта» (?) Союза, что позволяет ему держать себя в квартире исключительно развязно и по-хозяйски.

С утра до позднего вечера на кухне громкий шум от хозяйственных передряг Свирских и громогласных пререканий с прислугой (кстати, уборщицу общежития Свирский обратил в свою личную прислугу, не внушив ей ни малейшего уваженья к спокойствию и к требованьям обитателей квартиры).

В теченье всей зимы по всему дому расхаживало с песнями и музыкой, свистом и гоготаньем до десяти, приблизительно, не имеющих ни малейшего отношенья к литературе молодых людей, считающих себя в гостях у сына Свирского и относящихся к общежитию как к своему клубу.

Далее, благодаря небрежности Свирского, который не сумел найти дворника, согласного смотреть за домом, двор дома имени Герцена по вечерам и ночам является филиальным отделеньем Тверского бульвара.

Зимой в доме было учинено доверенным лицом Союза гр. Свирским и его помощником неслыханное безобразие — избиенье в помещеньи Союза живущей во дворе женщины с нанесением ей тяжелых увечий.

Еще недавно, в теченье нескольких недель под самой моей дверью на кухне с разрешенья Свирского и ведома Хозяйственной Комиссии, отравляя воздух зловонным тряпьем, жила сумасшедшая гр<ажданка> Диксон, находившаяся в бреду, с припадками и плачем.

Из коридора постоянно раздаются в непристойной форме восклицанья Свирских и прислуги по поводу загрязненья уборной.

Гр. Свирский во время ремонта использовал все рабочие силы и средства для ремонта своей квартиры: разделил свою комнату пополам, сделал у себя стенной шкаф, отгородил себя отдельной дверью в коридоре с деревянной прокладкой до потолка, отказавшись, по слухам, в пользу этих улучшений от установки имевшейся в наличности ванны. В остальных комнатах стены плохо выбелены и пачкают, пол поломан и в щелях.

Свирский до сих пор не позаботился держать наружные двери нашей квартиры, как это водится всюду, круглые сутки закрытыми на улицу, для чего требовалось бы провести в комнаты электрические звонки; он провел звонок только в свою «квартиру» из коридора. В дом постоянно забредают субъекты с улицы, и происходят систематические кражи.

Всякое напоминанье о порядке и просьбу о тишине гр. Свирский и его семья почитают личным оскорбленьем и на первое же слово отвечают грубостью.

Зимой и весной у постели тяжело больного Шепеленко, в «комендатуре» происходили непрерывные шумные сборища гостей Свирских (я говорю не о «юбилее»).

Гр. Свирский, и это не может не быть известно Правленью, не пригоден не только как доверенное лицо Союза, но не годится по своей бестактности и малокультурности даже как простой ответственный съемщик квартиры.

К величайшему прискорбью моему, я явился единственным человеком в общежитии, пожелавшим во всей полноте, соответствующей назначенью дома, осуществленья тишины и порядка (гр. Потапенко счастливо изолирован и по преклонному возрасту безучастен, гр. Клычков систематически отсутствует, гр. Ширяевец и Шепеленко горько жалуются, но не решаются протестовать, гр. Благой предпочитает, чтобы тишину водворял я, поскольку не шумит его жена).

Означенные порядки в доме русских писателей, который должен и может быть не проходным двором, а рабочим домом, где каждая комната — писательский кабинет, не согласованы ни с именем Герцена, ни с обязательствами Союза перед обществом. При распределеньи драгоценной в Москве квартирной площади Правленье Союза должно было больше считаться с желаньем писателей работать для русской культуры, а также и реальной ценностью и производительностью их труда.

Только исключительно из деликатности и отчасти из брезгливости я не выдвинул до сих пор моих обвинений Правленью во всей полноте. Теперь я считаю положенье безнадежным, ухожу из Союза, который обнаружил полную беспомощность в распоряжении доверенным ему огромным жилищным богатством, и возвращаю Союзу комнату, которую при существующем положении можно будет использовать только для скромного и бессловесного «жильца».

В заключенье возвращаю Правленью «порицанье», вынесенное мне, по дошедшим до меня слухам, и ставлю ему на вид, что совершенно незаконно и бессмысленно выносить общественное порицанье, не предъявив предварительно заинтересованному лицу всех обвинений и не выслушав его объяснений, и к тому же в его отсутствие. Непозволительно было расспрашивать живущих в доме не по существу моего конфликта с Свирским, а о моем «характере» и об отношеньях с прочими соседями.

Что же касается до угроз гр. Свирского «убить» меня, «искалечить», «разделаться», стереть в порошок, о которых вряд ли упоминалось при разборе дела, — то я им не придаю никакого значенья. Одновременно с этим заявленьем посылаю в хозяйственную комиссию заявленье об освобожденьи мною комнаты ввиду ухода из Союза.

Осип Эмильевич Мандельштам

23/VIII/23

Адр<ес>: Крым, Кореиз, Гаспра, санаторий Цекубу

16. Во Всероссийский Союз писателей

Москва, 27 октября 1923 г.

В Всероссийский Союз Писателей

Узнав со стороны и случайно, что в Правлении Союза разбиралось дело обо мне (о чем мне не было сообщено и не было известно) и было вынесено постановление по этому неизвестному мне делу, прошу не отказать мне прислать выписку из соответствующего протокола.

Осип Эмильевич Мандельштам

27/Х/23

Адр<ес:> Остоженка, Савеловский пер., д. 9.

Евг. Як. Хазину для О. Э. Мандельштама

16а. В Московский художественный академический театр

Москва, 16 мая 1924 г.

В М.Х.А.Т.

Настоящим предоставляю М.Х.А.Т. право исключительной постановки в Москве пьесы Жюль Ромэна «Старый Кромдейр» в моем переводе в редакционной обработке Эфроса на существующих условиях оплаты авторского гонорара, причем все дальнейшие сценические изменения текста будут сделаны по соглашению <со> мной и А. М. Эфросом согласно указаниям Немировича-Данченко.

Авторский гонорар должен быть распределен между мною и А. М. Эфросом в пропорции: три четверти мне и одна четверть А. М. Эфросу, о чем нами совместно подается заявление в Общество Драматических Писателей.

О согласии на вышеозначенное прошу меня уведомить.

О. Э. Мандельштам

16/V/24

17. В Московское общество драматических писателей и композиторов

Москва, 28 мая 1924 г.

28 мая 24

Вступая в члены Московского О-ва

Драматических Писателей и Композиторов, обязуюсь подчиняться уставу О-ва и всем постановлениям общих собраний Общества.

«28» Мая 1924 года.

Имя, отчество и фамилия; псевдоним: Осип Эмильевич Мандельштам.

Адрес: Москва. Б. Якиманка 45, кв. 8.

Название пиесы, число актов, сочинение или переделка, как подписана пиеса — фамилией или псевдонимом: «Старый Кромдейр» Жюль Ромэна, пятиактная драма в стихах, перевод подписан фамилией: О. Мандельштам.

Членский взнос прошу вычесть из гонорара.

О. Мандельштам

18. В издательство «Время»

Детское Село, 3 апреля 1925 г.

В Издательство «Время»

Настоящим доверяю брату моему Евгению Эмильевичу Мандельштаму произвести окончательный расчет по книге моей «Шум Времени».

О. Э. Мандельштам

Детское Село

3 апр. 1925

19. В правление Ленинградского отделения Всероссийского Союза поэтов

Ленинград, 24 января 1927 г.

В Правление Ленинградского Отделения Всероссийского Союза Поэтов

Прошу принять меня в число членов Союза.

О. Э. Мандельштам

24 янв. 1927 г.

20. А. Г. Венедиктову

Из Ялты в Москву, 29 июня 1928 г.

Копия

Уважаемый тов. Венедиктов!

21-го текущего месяца в ЗИФе было получено адресованное тов. Шойхету мое письмо, содержавшее просьбу приурочить к определенным срокам, в пределах, допускаемых договорами, платежи по одному из томов Вальтер-Скотта, «Антикварий», и по первому тому Майн-Рида «На дне трюма». В отношении «Антиквария» ЗИФ, очевидно, не счел возможным уважить мою просьбу, ибо, согласно сведениям, полученным от лица, наводившего справки, гонорар за него будет выплачен только 5-го июля, то есть в предельный по договору срок (через три недели после фактического получения рукописи). Остается вопрос о Майн-Риде. Я поднимаю его заранее, поскольку он имеет насущнейшее значение для меня. Рукопись, о которой идет речь, будет получена Издательством в первых числах июля. По договору Издательство вправе ее оплатить немедленно после получения т<ак> н<азываемого> «одобрения».

Я убедительно прошу на этот раз пойти мне навстречу и, не затягивая процедуры, выплатить деньги примерно к 15-му июля. Выполняя для ЗИФа крупные работы, я отнюдь не ограничиваюсь формальными требованиями договоров и, нередко в ущерб себе, значительно усложняю литературное задание. Все мои опоздания и формальные неточности, неизбежные при массовой работе, объясняются этим отношением к качеству работы. Я имею полное основание ожидать, что в данном случае вы удовлетворите мою просьбу, ни в коем случае не нарушающую договора. Поверьте, что я не оспариваю права бухгалтерии маневрировать в пределах льготного срока. Утруждать вас специальными пожеланиями по поводу каждого сдаваемого тома я вовсе не собираюсь. Повторные и предварительные просьбы относительно первого тома Майн-Рида прошу считать исключением, хотя полагаю, что не в интересах издательства тормозить нашу и без того нелегкую работу, систематически отодвигая платежи на последний срок.

Хотел бы еще коснуться вопроса о переписке: мне было передано, что оплата ее задерживается до сдачи в набор. Этим самым соответствующий пункт договора аннулируется и снижается гонорар. Больше того, этим устанавливается своеобразный «штраф» на качество работы редактора: чем тщательнее проредактирована переписанная на машинке рукопись, тем больше оснований ожидать, что переписку забракуют. На протяжении почти годичной работы над Вальтер-Скоттом у нас не было таких прецедентов: мы имеем дело с новшеством, и вряд ли удачным. Кроме того, по основному договору на Вальтер-Скотта и специально запротоколированному соглашению, подписанному тов. Нарбутом, переписка должна оплачиваться одновременно с редактурой. Крайне меня обяжете, сделав соответственное распоряжение.

Поскольку устные передачи через третье лицо, которое поддерживает мою связь с ЗИФом, неточны и недостаточны, я бы очень просил вас ответить мне по прилагаемому адресу.

Уважающий вас... 29 июня 1928 г.

Ялта, улица Коммунаров, пансион Лоланова.

21. В Федерацию объединений советских писателей

Москва, апрель — середина мая 1929 г.

Прошу Фед<ерацию> вызвать и допросить:

1) переводчиков: Екатерину Георгиевну Рожицыну (Москва, Смоленский б<ульвар>, д. 55) и Александра Ильича Ромма (Москва, Пятницкая ул., д. 10);

2) редактора ЗИФа Михаила Александровича Зенкевича (Москва, Остоженка, д. 41);

3) б<ывшего> редактора ЗИФа Александра Ильича Зонина (Москва, Тверская ул., д. 34).

Осип Эмильевич Мандельштам

Москва, Общежитие Цекубу

22. В Московский губернский суд

Москва, 8 июня 1929 г.

Копия

В Московский Губернский суд (по гражданско-судебному отделению)

Соответчика Мандельштама Осипа Эмильевича

Заявление

Совершенно исключительное значение для дела в связи с заявлением юрисконсульта ЗИФа имеют свидетельские показания тов. Шойхета Абрама Моисеевича, проживающего Б. Грузинская ул., № 19, кв. 14, и Колесникова Леонида Иосифовича, находящегося в редакции «Вечерняя Москва», бывших — первого — пом. зава редиздата ЗИФа, второго — штатного редактора ЗИФа. Эти свидетели могут подтвердить, что ЗИФу было известно, что я при своей редакторской работе при обработке «Уленшпигеля» пользовался переводом Карякина, тогда как ЗИФ теперь это отрицает. Поэтому прошу вызвать указанных свидетелей в суд, выдав мне повестки на руки.

8 июня 1929 г.

О. Э. Мандельштам

23. В Центральную контрольную комиссию ВКП(б) (?)

Москва, 20-е числа февраля 1930 г.

Черновое

Федерацию обвиняю в том, что

1) злоупотребляя правом общ<ественного> суда над писателем — инсценировала сканд<альный> уголовн<ый> процесс, который вели под видом К<онфликтной> К<омиссии> орг<аны> ФОСПа [с нарушением самых элементарных гарантий, как то]:

[1) предв<арительная> пров<ерка> и точн<ая> форм<улировка> обвин<ений>

2) вызов свид<етелей>, очная ставка, допрос

3) сбор и оглашение материалов

4) соответствие пунктов решения пунктам обвинения и т. д.]

[2) подменяла в течение самого процесса одно обв<инение> — другим — от плагиата к халтуре, от халтуры к негровладельчеству, от негровладельчества — к «моральной ответственности» за практику изд<ательств> и т. д.]

3) в минуту острой перегруппировки писательских сил выбила, подняв клеветн<ическую> камп<анию>, меня из литстроя, заранее обесценила подготовлявшие<ся> мною полит<ические> выступления и заставила временно от них воздержаться. (Прошу допросить Л. Авербаха о моих с ним переговорах в апреле 1929 г.)

Зажим самокритики «Литгазетой» вижу в следующем:

I. В ответ на выступление М<андельштама> в «Известиях», безусловно всколыхнувшее советскую общ<ественность>, Канатчиков на первой полосе «Л<итературной> г<азеты>» печатает статью, где говорится:

1) «В сущности, в статье в “Изв<естиях>” М<андельштамом> не сказано ничего нового» (З<аславский>);

2) извращается самая мысль статьи и снижается вся ее установка;

3) автор обливается грязью.

II. В закрытии страниц «Литгазеты» для письма 22-х ленингр<адских> писателей и письма Ромма и <В>енедиктова, напечатанного в «Комс<омольской> правде».

III. В замалчивании «Л<итературной> г<азетой>» выступления писателя А<к>сенова на последнем общем собрании Вс<ероссийского> Союза Писателей. Весьма резкая речь Аксенова «о деле, порочащем ФОСП», не была передана по существу в отчете «Л<итературной> г<азеты>» о данном собрании, хотя все остальные речи переданы по существу.

Травлю со стороны Исполбюро и К<онфликтной> К<омиссии> усматриваю в том, что, констатируя [.....]

24. В правление ГИХЛа

Москва, 8 июня 1931 г.

В правление ГИХЛа тов. Шендеровичу

Осипа Эмильевича Мандельштама

Заявление

Ввиду крайней необходимости прошу вашего распоряжения о выплате мне 500 (пятисот) рублей в счет 40% по договору № 79/Х с ГИХЛом в Ленинграде. Ссылаюсь при этом на наши предыдущие переговоры, — на основе которых вопрос согласован с Ленинградским правлением.

Прилагаю: 1) бухгалтерскую справку,

2) копию договора,

3) письмо т. Старчакова (у вас на руках).

О. Мандельштам

8/VI/31

25. А. Б. Халатову

Москва, 19 сентября 1931 г.

Уважаемый Артемий Багратович.

Прошу вас меня принять хотя бы на 2–3 минуты. Вы сделали для меня очень много, но деньги (приходится это сказать) по-прежнему для меня недоступны. На дворе осень. Меня скрутило. Если принципиальный вопрос затягивается, — я хочу вам предложить одну [.....]

26. И. М. Гронскому

Москва, не ранее 6 февраля 1932 г.

Черновое

Тов. Гронскому

В течение последних лет литературные организации оказывают упорное сопротивление моему жилищному устройству.

1) С января 31-го года по январь 32-го, то есть в течение года, бездомного человека, не имеющего нигде никакой площади, держали на улице. За это время роздали сотни квартир и комнат, улучшая жилищные условия других писателей.

2) Несмотря на тяжелую болезнь жены, принимавшую в то время угрожающий для жизни оборот, в январе 31-го года отменили решение жилищной комиссии горкома писателей о предоставлении мне даже одной комнаты.

3) Когда это решение под давлением извне было восстановлено, упорно саботировали въезд в дом, так что физическое вселение удалось осуществить лишь благодаря энергичному вмешательству председателя горкома — т. Ляшкевича.

4) Помещение мне отвели в сыром, негодном для жилья флигеле без кухни, питьевой кран в гниющей уборной, на стенах плесень, дощатые перегородки, ледяной пол и т. д.

5) Назначенной мне в этом флигеле комнаты я сразу не получил, а был временно вселен в каморку в 10 метров, где и провел всю зиму. Когда назначенная мне комната освободилась, она была по чьей-то инициативе опечатана, к ней приставили караул из дворника и мне объявили, что я эту комнату не получу. Лишь благодаря вмешательству авторитетных организаций мне удалось переменить первоначальную каморку на соседнюю с ней, несколько более сухую и просторную комнату.

6) В ответ на мои многократные заявления, что жизнь кучей в одной комнате исключает всякую возможность работать, я был наконец на этих днях приглашен на заседание жилищно-хозяйственной тройки в составе Россовского, Павленко и Уткина, причем эта комиссия в моем присутствии вынесла постановление предоставить мне вторую соседнюю комнатку в 10 метров. Однако это постановление было сейчас же вслед за этим взято обратно со ссылкой на «объективные причины» [.....]

27. В Горком писателей

Москва, сентябрь (после 13-го) 1932 г.

Черновое

В Горком Писателей

Выслушав позорящий советскую общественность приговор товарищеского суда от 13/IX/32 над Саргиджаном и приняв во внимание, что этот суд организован Горкомом, считаю своим долгом немедленно выйти из Горкома как из организации, допустившей столь беспримерное безобразие. При сем прилагаю [.....]

28. В. П. Ставскому

Москва, июнь 1937 г.

Копия

Уважаемый тов. Ставский!

Вынужден вам сообщить, что на запрос о моем здоровьи вы получили от аппарата Литфонда неверные сведения.

Характеристика: «средне-тяжелый хронический больной» не передает состояния. По существу это значит «не безнадежный» — и только.

Эти сведения резко противоречат письменным справкам пяти врачей от Литфонда и районной городской амбулатории. Прилагаю подлинные документы и ставлю вопрос: хочу жить и работать; стоит ли сделать минимум реального для моего восстановления?

Если не теперь — то когда? О. Мандельштам.

P. S. Фактически по медицинской линии Литфонда произошло следующее: меня обследовали (в течение трех недель), причем врачи нашли тяжело больным и — постановили воздержаться от лечебной помощи.

Даже ряд исследований, предписанных проф<ессором> Роменковой (терапевт), не был произведен. Окончательный диагноз не поставлен. Меры к лечению не указаны. В лечебной помощи отказано.

Коллективные письма

1. В Отдел печати ЦК РКП(б)

Москва, вторая половина апреля 1924 г.

Мы, писатели, узнав, что Отдел печати ЦК РКП организует Совещание по вопросам литературной политики, считаем нужным довести до сведения Совещания нижеследующее:

Мы считаем, что пути современной русской литературы, — а стало быть, и наши — связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас, — в которой мы живем и работаем, — а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе — две основные ценности писателя: в таком понимании писательства с нами идет рука об руку целый ряд коммунистов — писателей и критиков. Мы приветствуем новых писателей, рабочих и крестьян, входящих сейчас в литературу. Мы ни в коей мере не противопоставляем себя им и не считаем их враждебными или чуждыми нам. Их труд и наш труд — единый труд современной русской литературы, идущей одним путем и к одной цели.

Новые пути новой, советской литературы — трудные пути, на которых неизбежны ошибки. И наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас. Тон таких журналов, как «На посту», и их критика, выдаваемые притом ими за мнение РКП в целом, подходят к нашей литературной работе заведомо предвзято и неверно. Мы считаем нужным заявить, что такое отношение к литературе не достойно ни литературы, ни революции и деморализует писательские и читательские массы. Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен, и полезен для нее.

П. Сакулин, Н. Никандров, Валентин Катаев, Александр Яковлев, Михаил Козырев, Бор. Пильняк, Сергей Клычков, Андрей Соболь, Сергей Есенин, Мих. Герасимов, В. Кириллов, Абрам Эфрос, Юрий Соболев, Вл. Лидин, О. Мандельштам, В. Львов-Рогачевский, С. Поляков, И. Бабель, Ал. Толстой, Ефим Зозуля, Михаил Пришвин, Максимилиан Волошин, С. Федорченко, Петр Орешин, Вера Инбер, Н. Тихонов, М. Зощенко, Е. Полонская, М. Слонимский, В. Каверин, Вс. Иванов, Н. Никитин, Вяч. Шишков, А. Чапыгин, М. Шагинян, О. Форш

Москва, 9 мая 1924 года.

2. В Оргкомитет Союза советских писателей, В. Я. Кирпотину

Приписано к заявлению М. И. Рудермана

Москва, около 25 июля 1932 г.

Считаем снятие тов. Рудермана талантливого поэта со снабжения ошибкой, которую надо срочно исправить.

Джек Алтаузен.

М. Светлов

В. Казин

Орешин

О. Мандельштам

И. Уткин

В. Инбер

Г. Коренев

3. В Московский горком писателей

Москва, конец июля 1932 г.

В горком писателей

Как Вам известно, при зачислении писателей на так называемое особое снабжение был допущен ряд досадных пробелов. Мы хотели бы обратить Ваше внимание на одну из этих ошибок, допущенную в отношении И. А. Аксенова.

Товарищ Аксенов — поэт, драматург, искусствовед, литературный критик и переводчик, внес в нашу литературу весьма ценные культурные вклады. Достаточно упомянуть хотя бы исследование о Гамлете, многотомный труд об английских драматургах Елизаветинской эпохи, книгу о Пикассо, сыгравшую большую роль в идеологическом развитии современной живописи и наконец блестящие по поэтическому мастерству и глубине истолкования сценические переводы И. А. Аксенова, используемые как на сцене («Великодушный рогоносец»), так и в образцовых изданиях (Бен Джонсон).

Отнюдь не являясь узко кабинетным теоретиком, тов. Аксенов своими публичными выступлениями, статьями и лекциями вел и ведет активную и плодотворную работу.

Вся эта многолетняя и широко развернутая деятельность не принесла И. А. Аксенову никакого материального обеспечения. Тов. Аксенов, которого, заметим кстати<,> отнюдь не коснулись заботы об улучшении жилищного положения писателей, проживает вместе с больной женой в исключительно убогой каморке и вынужден для добывания прожиточного минимума отдавать значительную часть своего ценного для литературы времени службе в различных учреждениях.

Мы твердо уверены, что горком писателей пойдет навстречу нашей настоятельной просьбе о скорейшем улучшении материально-бытовых условий тов. Аксенова.

О. Мандельштам

В. Мейерхольд

А. Дживелегов

Б. Пастернак

Виктор Шкловский

М. Зенкевич

И. Сельвинский

4. В Оргкомитет Союза советских писателей

Москва, конец июля 1932 г.

В Оргбюро

Как вам известно, при зачислении писателей на так называемое «особое снабжение» был допущен ряд досадных пробелов. Мы хотели бы обратить ваше внимание на одну из этих ошибок.

Товарищ Аксенов Иван Александрович, поэт, драматург, искусствовед, литературный критик и переводчик, внес в нашу литературу весьма ценные культурные вклады. Достаточно упомянуть хотя бы исследование о Гамлете, многотомный труд об английских драматургах Елизаветинской эпохи, книгу о Пикассо, сыгравшую большую роль в идеологическом развитии современной живописи, наконец, блестящие по поэтическому мастерству и глубине истолкования сценические переводы И. А. Аксенова, используемые как на сцене («Великодушный Рогоносец»), так и в образцовых изданиях («Бен Джонсон»).

Отнюд[ь] не будучи узким кабинетным теоретиком<,> И. А. Аксенов своими статьями, лекциями и рядом других публичных выступлений вел и ведет активную и плодотворную работу.

Вся эта многолетняя и широко развернутая деятельность не принесла И. А. Аксенову никакого материального обеспечения. Тов. Аксенов, которого, заметим кстати, отнюдь не коснулись заботы об улучшении жилищного положения писателей, проживает вместе с больной женой в исключительно убогой каморке и вынужден, для добывания прожиточного минимума, отдавать значительную часть своего ценного для литературы времени службе в различных учреждениях.

Мы твердо уверены, что руководящие писательские организации пойдут на встречу нашей настоятельной просьбе о скорейшем улучшении материально-бытовых условий И. А. Аксенова.

Б. Пастернак

Виктор Шкловский

А. Дживелегов

В. Мейерхольд

О. Мандельштам

М. Зенкевич

И. Сельвинский

5. В Московский горком писателей

Москва, 25 сентября 1933 г.

Копия

В Мосгорком писателей

Просим принять в члены Горкома поэтессу В. А. Меркурьеву.

Тов. Меркурьева родилась в 1876 г., и у нее имеется 30-тилетний стаж лирической работы. Несомненное дарование т. Меркурьевой было в свое время оценено рядом крупных поэтов прошлого. Поэзия М<еркурьев>ой всецело принадлежит переходному до-Блоковскому периоду русской лирики, кот<орый> подготовил символизм. Она является одним из тех немногих, оставшихся в тени, поэтов, кот<орые> по мере сил способствовали подъему русской лирики после глухого реакционного периода 90-х годов.

Будучи связана условно-символической литературной манерой, т. М<еркурье>ва всё же сумела дать ряд выдающихся по мастерству лирических пьес, в которых найден своеобразный и здоровый язык для передачи сильных и зрелых переживаний.

Отрыв т. М<еркурьев>ой от текущей литературы объясняется рядом биографических обстоятельств: до 1917-го г. проживала в гор. Владикавказе, занимаясь педагогической деятельностью в качестве учительницы. С 20-го года снова вернулась во Владикавказ, где и находилась по 33-й г<од>.

Мы полагаем, что принятие т. М<еркурьев>ой в члены Горкома явится бесспорно положительным культурным актом по отношению к профессионально работающему даровитому поэту и поможет т. М<еркурье>вой, поскольку она, несмотря на исключительно тяжелые материальные условия, не прекращает работу, развить наиболее ценные стороны своего дарования.

Матвей Розанов, В. Вересаев, Георгий Чулков, О. Мандельштам, Б. Пастернак, Бор. Пильняк

25.IX.33 г.

Приложение (2). Письма Н. Я. Хазиной к О. Э. Мандельштаму[94]

1. О. Э. Мандельштаму, 17 (30) сентября 1919 г.

17 сентября 19 г.

Милый братик! От вас ни единого слова уже три недели. [.....] Здесь есть журнал, редактор Мизинов, он просит Ваши стихи и разрешение напечатать Ваше имя в списках сотрудников. Если вы согласны дать, можете телеграфировать мне заглавия стихов, я их дам, а деньги привезу или перешлю Вам. [.....] Я ужасно волнуюсь, что что-нибудь случилось, бегаю целые дни за пропуском и ищу вагон, но не знаю, выезжать или нет. На-днях пропустила отличную оказию. В смысле денег я улажу дома — сегодня мои имянины и я получу пару колец, которые продам, будет на дорогу и на месяц — 2 жизни. Пожалуйста, дайте, наконец, знать ясно — ведь неприятно.

Надя Х.

Подробности Вам расскажет Паня. О Гришеньке тоже. Жду телеграмму.

2. О. Э. Мандельштаму, конец сентября — начало октября 1919 г.

[.....] Только что звонил Илья Григ<орьевич> и сказал, что мы сможем ехать в четверг. Если удастся, я выеду в Харьков и в Харькове буду ждать инструкц<ии>, ехать ли в Крым или ждать вас в Харькове. Вы дадите телеграмму на Прокопенко или Смирнова, или, самое лучшее, выезжайте в Харьков.

Я в Крым не хочу — я хочу вас видеть, а если в Харькове нельзя будет жить, то мы поедем вместе в Киев, — тогда вы сможете прямо к нам заехать — скажете, будто я побоялась ехать одна, и вы мой провожатый.

Милый, милый, как соскучилась.

НХ.

3. О. Э. Мандельштаму, начало октября (?) 1919 г.

Вы пишете, что собираетесь в Киев — зачем? Отчего можете уехать из Крыма? В Киеве скверно [.....] и дорого, и ходят рассказы о крымских рад<остях>. Я все время собиралась уехать к Вам, но вначале была возня с пропуском <и> вагоном [.....] никак не могу без Вас. Приезжайте в Киев. Не знаю только, сможете ли вы здесь устроиться. Здесь выходят 5 или 6 газет, несколько журналов. Т<ак> ч<то> в денежном отношении будет сносно, но комната, и главное всякие осложнения. Маккавейский уезжает на фронт. Жекулин в Киеве, они на вас чего-то сердятся в «Летописи». А халдейка из «Софиевская 3» доню пригнетала, что <если> она вас увидит, то выцарапает в<ам глаза>. Нельзя ли устроиться в Х<арькове>. [.....]

4. О. Э. Мандельштаму, середина октября 1919 г.

Милый дружок! Получила 13 октября телеграмму, отправленную 18 сентября. Здесь холодно и очень беспокойно. Страшно волнуюсь, как вы проедете. Здесь ходят всякие страшные слухи о дороге, я очень трушу и волнуюсь. Посылаю вам письмо с Исааком. Вы его встретите в Харькове, он вам всё расскажет [.....] как мы живем в Киеве. Очень прошу, перед отъездом дайте мне телеграмму, постарайтесь передать письмо. Сейчас дорог каждый день, если решили приехать, приезжайте скорее. Очень скучаю, здесь страшно скверное настроение и вообще мрак. Привет А. Э., почему вы о нем ничего не пишете.

Надя

Загрузка...