<Царское село. 11 февраля 1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Я Вам искренне благодарен за Ваше письмо и за то внимание, которым Вы меня дарите. Вы воскресили мою уверенность в себе, упавшую было после Вашей рецензии. Очень благодарю Вас за любезное приглашение участвовать в «Весах». Но я боюсь, что присылаемые с этим письмом стихи покажутся Вам неудовлетворительными. Дело в том, что зимой я пишу меньше и слабее, чем обыкновенно, а мои осенние стихи частью вошли в «Путь конквистадоров», частью печатаются в сборнике «Северная речь», который выйдет в конце февраля. Поэтому, если присланные стихи будут забракованы, я пришлю Вам другую партию, быть может, лучшую. Если же нет, то вторая партия может быть помещена в другом номере «Весов».
Мне очень жаль злоупотреблять Вашей любезностью, но я не могу не попросить Вас уведомить меня, какие именно мои стихи будут помещены в «Весах», потому что оставшиеся я думаю предложить для «Слова».
Еще раз благодарю за внимание.
Готовый к услугам Н. Гумилев.
11 февраля 1906 г.
<...>
Но не будем таиться рыданья,
О моя золотая печаль!
Только чистым дано созерцанье
Вечно-радостной чаши Грааль.
Разорвал я лучистые нити,
Обручившие мне красоту...
Братья, сестры, скажите, скажите,
Где мне вновь обрести чистоту?
Я зажег на горах красный факел войны,
Разгораяся лижут лазурность огни.
Неужели опять для меня суждены
Эти звонкие, ясно-кристальные дни?
На натянутом луке дрожит тетива,
И на поясе бьется сверкающий меч,
Он, безумный, еще не забыл острова,
Голубые моря несмолкаемых сеч.
Для кого же теперь вы готовите смерть,
Сильный меч и далеко стреляющий лук?
Иль не знаете вы, что разрушена твердь,
Что земля к нам склонилась, союзник и друг?
Все моря целовали мои корабли,
Мы украсили битвою все берега...
Неужели за гранью роскошной земли
И за гранью небес вы узнали врага!
Мне надо мучиться и мучить,
Твердя безумное «люблю».
О миг, страшися мне наскучить,
Я царь твой, я тебя убью!
О миг, не будь бессильно плоским,
Но опали, сожги меня
И будь великим отголоском
Веками ждущего Огня.
Относительно перемены знаков прошу не стесняться. Н. Г.
Мой старый друг, мой верный дьявол
Пропел мне песенку одну:
«Всю ночь моряк в пучине плавал,
А на заре пошел ко дну.
Вокруг вставали волны-стены,
Спадали, вспенивались вновь.
Пред ним неслась, белее пены,
Его великая любовь.
Он слышал зов, когда он плавал:
— О, верь мне! Я не обману»...
«Но помни, — молвил умный дьявол, —
Он на заре пошел ко дну».
Солнце бросило для нас
И для нашего мученья
В яркий час, закатный час
Драгоценные каменья.
Да, мы — дети бытия,
Да, мы солнца не обманем.
Огнезарная змея
Проползла по нашим граням.
Научивши нас любить,
Позабыть, что все мы пленны,
Нам она соткала нить,
Нас связавшую с Вселенной.
Льется ль песня тишины,
Или бурно бьются струи,
Жизнь и смерть — ведь это сны,
Это только поцелуи.
<Царское село. 8 мая 1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Недавно вышел тот сборник, о котором Вы меня спрашивали, и я посылаю его Вам вместе с этим письмом. Может быть, Вы напишете о нем рецензию. Составители были бы очень рады.
Посылаю также одно стихотворение: оно уже месяца два дожидалось очереди, чтобы быть напечатанным в «Слове», но так и не дождалось, хотя стихотворения других авторов, присланные в редакцию позднее моего, уже давно напечатаны. В силу всего этого я беру его из «Слова» и посылаю Вам для замены какого-нибудь уже намеченного Вами.
Что же касается присылки новых стихотворений, то мне придется обмануть Вас: я почти ничего не пишу. Я объясняю это отсутствием людей, общенье с которыми дало бы мне новые мысли или чувства. Уже год, как мне не удается ни с кем поговорить так, как мне хотелось бы.
Я пишу это для того, чтобы Вы не отчаялись во мне, видя мою лень, тем более что Ваше участие ко мне — единственный козырь в моей борьбе за собственный талант.
Простите за сбивчивое письмо.
Уважающий Вас Н. Гумилев.
Там, где похоронен старый маг,
В полумраке мраморной пещеры,
Мы услышим тайный робкий шаг,
Мы с тобой увидим Люцифера.
Подожди, погаснет бледный день,
В мире будет тихо, как во храме.
Люцифер прокрадется, как тень,
С тихими вечерними тенями.
Скрытые, незримые для всех,
Не нарушим нежное молчанье,
Будем слушать серебристый смех
И бессильно-горькое рыданье.
Но когда небесный лунный знак
Побледнеет, шествуя к паденью,
Снова станет трупом старый маг,
Люцифер — блуждающею тенью.
И, взойдя на плиты алтаря,
Мы заглянем в узкое оконце,
Чтобы встретить песнею царя —
Золотисто-огненное солнце.
Н. Гумилев.
Мой адрес: Царское село, угол Средней и Оранжерейной, дом Полубояринова, подъезд со Средней.
<Царское село. 15 мая 1906 г.>
Уважаемый Валерий Яковлевич!
Спешу ответить на Ваше любезное письмо и дать Вам канву, по которой и т. д.
3-го апреля мне исполнилось двадцать лет, и через две недели я получаю аттестат зрелости. Отец мой — отставной моряк, и в материальном отношении я вполне обеспечен. Пишу я с двенадцати лет, но имею очень мало литературных знакомств, так что многие мои вещи остаются нечитанными за недостатком слушателей.
Из иностранных языков читаю только на французском, и то с трудом, так, что собрался прочитать только одного Метерлинка. Из поэтов люблю больше всего Эдгара По, которого знаю по переводам Бальмонта, и Вас (ради Бога, не сочтите это за лесть, и если Вы скромны, то припишите это моей недостаточной культурности).
Летом я собираюсь ехать за границу и пробыть там лет пять. Но так как мне очень хочется повидаться с Вами, то я думаю недели через три поехать в Москву, где, может быть, Вы не откажете уделить мне несколько часов.
Если Вы ничего против этого не будете иметь, то напишите, пожалуйста, где я могу Вас видеть и какой день для Вас удобнее.
Хотелось бы Вам написать еще многое, но откладываю до личного свиданья.
Ваш Н. Гумилев.
<Рязанская губерния, усадьба «Березки». 15 июня 1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Я думаю приехать в Москву, в первый же вторник после 15-го, т<о> е<сть> — 20-го июня. Но зная Ваше намерение отправиться в Швецию, я хотел бы знать точно, застану ли я Вас в Москве. Я теперь в деревне и чувствую себя довольно скверно, но числа 19-го все же надеюсь выехать...
На случай, если Вы захотите мне ответить, прилагаю адрес: Московско-Казанская ж. д. Станция Вышгород, усадьба Березки, мне.
Уважающий Вас Н. Гумилев.
P. S. Простите за короткое и небрежное письмо. Но я пишу его, лежа в постели при 38,5° температуры.
Н. Гумилев.
<Париж. 19 сентября/>2 октября 1906 г.
Многоуважаемый Валентин Иннокентиевич!
Очень и очень благодарю Вас и Иннокентия Феодоровича за знакомство с Деникерами. Я не писал Вам раньше потому, что я познакомился с m-er Nicolas в мое второе посещение, а именно вчера, когда я был приглашен завтракать Любовью Феодоровной. Я был встречен очень сердечно и был представлен Любовью Феодоровной во французское семейство, фамильи которого я не запомнил.
M-er Nicolas читал свои стихотворения, и мне они очень понравились: при красивой простоте стиля много красивых и интересных сопоставлений и образов и полное отсутствие тех картонажных эффектов, от которых так страдает новая русская поэзия.
Я непременно переведу его стихи, если найду орган, где бы можно было печататься. «Слово» — тю-тю. Даже гонорара не платят. Вы меня спрашиваете о моих стихах. Но ведь теперь осень, самое горячее время для поэта, а я имею дерзость причислять себя к хвосту таковых. Я пишу довольно много, но совершенно не могу судить хорошо или плохо. Мое обыкновенье — принимать первое высказанное мне мненье, а здешние русские ничего не говорят, кроме: «Очень, очень звучно» или даже просто «Очень хорошо». Но я надеюсь получить от Вас более подробное мнение о моих последних стихах.
Несколько из них я послал на имя Сергея Владимировича. Когда он вернется, он верно не откажется показать их Вам. Другие посылаю Вам сейчас. Меня очень огорчило известие о смерти Инны Андреевны. Хотя я ее знал мало, но несколько встреч было достаточно, чтобы почувствовать к ней живую симпатию. Передайте, пожалуйста, Сергею Владимировичу мое сочувствие его горю.
Мне очень жаль, что Вы ничего не написали за лето. Но ведь это естественное последствие Ваших усиленных занятий. Ничто так не ослабляет творческие способности, как постороннее умственное напряжение. Эта теория — оправдание моей прошлой, гимназической лени.
Что же касается поэмы, посвященной Наталье Владимировне, то, продолжая Ваше сравнение с железной дорогой, я могу сказать, что все служащие забастовали и требуют увеличенья рабочего дня, глубокого сосредоточенья и замкнутой жизни, а я как монархист не хочу потакать бунтовщикам, уступая их желаньям.
Впоследствии, когда я перейду в «Союз 17 октября», может быть, дело двинется быстрее.
Пожалуйста, засвидетельствуйте мое уважение Наталье Владимировне, Дине Валентиновне и Иннокентию Феодоровичу.
Крепко жму Вашу руку.
Ваш Н. Гумилев.
P. S. Адрес мой остается прежним.
Недавно у берега нашего бросил
Свой якорь досель незнакомый корабль,
Мы видели отблески пурпурных весел,
Мы слышали смех и бряцание сабль.
Тяжелые грузы корицы и перца,
Красивые камни и шкуры пантер,
Все, все, что ласкает надменное сердце,
На том корабле нам привез Люцифер.
Мы долго не ведали, враг это, друг ли.
Но вот капитан его в город вошел,
И черные очи горели, как угли,
И странные знаки пестрили камзол.
За ним мы спешили толпою влюбленной,
Смеялись при виде нежданных чудес,
Но старый наш патер, святой и ученый,
Сказал нам, что это противник небес.
Что суд приближается страшный, последний,
Что надо молиться для встречи конца...
Но мы не поверили в скучные бредни
И с гневом прогнали седого глупца.
Ушел он в свой домик, заросший сиренью,
Со стаею белых своих голубей...
А мы отдалися душой наслажденью,
Веселым безумьям богов и людей.
Мы сделали гостя своим бургомистром —
Царей не бывало издавна у нас —
Дивились движеньям, красивым и быстрым,
И угольям черных, пылающих глаз.
Мы строили башни, высоки и гулки,
Украсили город, как стены дворца,
Остался лишь бедным, в глухом переулке,
Сиреневый домик седого глупца.
Он враг золотого, роскошного царства,
Средь яркого пира он — горестный крик,
Он давит нам сердце, лишенный коварства,
Влюбленный в безгрешность седой бунтовщик.
Довольно печали, довольно томлений!
Омоем сердца от последних скорбей!
Сегодня пойдем мы и вырвем сирени,
Камнями и криком спугнем голубей.
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть свою в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.
Прочь, беспокойные фавны,
Музыки нет в вашем кличе!
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче,
Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе...
Что это? Снова угроза
Или мольба о пощаде?
Жил беспокойный художник
В мире лукавых обличий,
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Тайные думы поэта
В сердце его беспокойном
Сделались вихрями света,
Полднем горящим и знойным.
Музы, в красивом пеанте
Странную тайну отметьте,
Спойте мне песню о Данте
И Габриеле Россетти.
Н. Гумилев.
<Париж. 17/>30 октября <1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Сегодня в восемь часов утра я получил Ваше письмо и в девять уже пишу ответ. «Manon Lescaut»[1] прекрасное издание «librairie artistique»[2], купленная только вчера, лежит и дожидается очереди быть прочитанной. Из этого Вы можете заключить, как я обрадовался Вашему письму. Простите, что мой ответ будет длинен, но мне так много хочется сказать Вам, а главное спросить Вас.
Прежде всего я должен горячо поблагодарить Вас за Ваши советы относительно формы стиха. Против них долго восставала моя лень, шептала мне, что неточность рифм дает новые утонченные намеки и сочетанья мыслей и что этим эффектом пользовались Вы сами в «Двух моряках». Последним протестом было мое стихотворение «Крокодил» (ниже), одобренное многими и стоявшее на очереди в редакции покойного «Слова». Но потом наступил перелом. Последующие мои стихи, написанные с безукоризненными рифмами, доставили мне больше наслаждения, чем вся моя предшествующая поэзия. Мало того, я начал упиваться новыми, но безукоризненными рифмами и понял, что источник их неистощим. Может быть, Вы меня поймете, прочитав мою «Загадку», которую я особенно рекомендую Вашему вниманию.
Теперь относительно размеров: Вы пишете, что они у меня однообразны и несвоеобразны, что им надо учиться у Вячеслава Иванова. Я взял «Прозрачность» и пытался постигнуть строение ее стихов. Но, насколько я мог заметить, их секрет основан на том, что г-н Иванов берет для одной строфы строки различных размеров («Снилось мне, сквозит завеса / Меж землей и лицом небес, / Небо — влажный взор Зевеса, / И печальный грустит Зевес») или к обыкновенному размеру прибавляет или убавляет один-два слога («Я видел Психею в густых лесах / Взлелеял Пан...»). Тогда как «В ночи, когда со звезд провидцы и поэты...» — стихотворение, которое мне кажется у него лучшим, — написано обыкновенным размером. И тогда мне представилось, что прелесть стиха заключается во внутренней, а не во внешней структуре, в удлинении гласных и отчеканивании согласных, и это должен вызвать смысл стиха.
Для пояснения привожу строфу из моих последних стихов:
...Страстная, как юная тигрица,
Нежная, как лебедь сонных вод,
В темной спальне ждет императрица,
Ждет, дрожа, того, кто не придет.
Здесь в первой строке долгие гласные должны произноситься гортанью и вызывать впечатление силы, а во второй строке два «е» и два «о», произнесенные в нос, должны показать томление, являются нижним тоном и относятся к первой строке так же, как сине-голубые пятна на картинах фра Анджелико Фьезоле относятся к горячим красным. В третьей и четвертой строке ударенье на третьем слоге от начала, чтобы сделать логичной паузу и ослабленье тона:
«...того — кто не придет».
Но, ради Бога, не подумайте, Валерий Яковлевич, что я спорю с Вами или даже защищаюсь. Это не более как сомнения и, может быть, тоже нашептанные моей леностью. Скажите мне только, что это не так, и я все силы положу, чтобы овладеть незнакомыми мне размерами. В Ваши руки отдал я развитье моего таланта еще до первого Вашего письма, и мне порукой служит то, что Вы сделали для русской поэзии.
Затем мне было крайне интересно узнать, что думаете Вы о содержании моих стихов: их образах, настроениях и идеях. Меня страшно интересует вопрос, какие образы показались Вам, по Вашему выражению, «действительно удачными», и, кроме того, это дало бы мне известный критерий для писанья последующих стихов. Не забывайте того, что я никогда в жизни не видал даже ни одного поэта новой школы или хоть сколько-нибудь причастного к ней. И никогда я не слышал о моих стихах мнение человека, которого я бы мог найти компетентным.
Приехав в Париж, я послал Бальмонту письмо, как его верный читатель, а отчасти в прошедшем и ученик, прося позволенья увидеться с ним, но ответа не получил. Вы были так добры, что сами предложили свести меня с Вашими парижскими знакомыми. Это будет для меня необыкновенным счастьем, так как я оказался несчастлив в моих здешних знакомствах. У меня есть рекомендательное письмо к г-же Гиппиус (Мережковской), но я не знаю ее адреса. Кроме того, я был бы в восторге увидеть Вячеслава Иванова и Макса Волошина, с которыми Вы, наверно, знакомы. Но только не Бальмонта! Знаменитый поэт, который даже не считает нужным ответить начинающему поэту, сильно упал в моем мнении, как человек. Вы просите у меня каких-нибудь статей. У меня есть планы трех, но, увы, не по искусству, и поэтому я боюсь, что они не подойдут для «Весов». Вот они: «Костюм Будущего», где я на основании изученья эволюции костюма в прошлом пытаюсь угадать, каков он будет в будущем. «Защита чести» — эстетическое обоснование поединков всякого рода. И «Культура любви» — эстетические заметки о различных родах половой любви.
Если что-нибудь из этого заинтересует Вас, напишите, я пришлю. Скоро я должен познакомиться с Леоном Дьерксом и надеюсь описать нашу встречу. Пожалуйста, поблагодарите от меня г-на Ликиардопуло за его любезное письмо. Я лично не написал ему, чтобы не отнимать его времени.
Простите за неприличную внешность письма, но я страшный пачкун и иначе не могу.
Преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. Гонорар не получен.
Призрак какой-то неведомой силы,
Ты ль, указавший законы судьбе,
Ты ль, император, во мраке могилы
Хочешь, чтоб я говорил о тебе?
Горе мне! Я не купец, не сенатор,
Я только бедный бродячий певец,
И для чего, для чего, император,
Ты на меня возлагаешь венец?
Заперты мне все богатые двери,
И мои бедные сказки-стихи
Слушают только бездомные звери
Да на высоких горах пастухи.
Руки мои безнадежно повисли,
Тайные думы мои смущены...
Мне ли воспеть твои тонкие мысли?
Мне ли воспеть твои знойные сны?
Старый хитон мой изодран и черен,
Очи не зорки и голос мой слаб,
Но ты сказал, и я буду покорен,
О, император, я верный твой раб.
Император с профилем орлиным,
С черною, курчавой бородой,
О, каким бы был ты властелином,
Если б не был ты самим собой!
Любопытно-вдумчивая нежность,
Словно тень, на царственных устах,
Но какая дикая мятежность
Затаилась в сдвинутых бровях.
Образы властительные Рима,
Цезарь, Юлий Август и Помпей,
Это — тень, бледна и еле зрима,
Перед тихой тайною твоей.
Черное безумье Калигулы,
Конь его, позорящий сенат,
Дикие, тревожащие гулы
Ничего тебе не говорят.
Жадность снов в тебе неутолима:
Ты бы мог раскинуть ратный стан,
Бросить пламя в храм Иерусалима,
Укротить бунтующих парфян.
Но к чему победы в час вечерний,
Когда тени упадают ниц,
И когда, как золото на черни,
Видны ноги стройных танцовщиц?
Страстная, как юная тигрица,
Нежная, как лебедь сонных вод,
В темной спальне ждет императрица,
Ждет, дрожа, того, кто не придет.
Там, в садах, торжественное небо,
Звезды разбросались, как в бреду,
Там, быть может, ты увидел Феба,
Трепетно бродящего в саду.
Как и ты, стрелою снов пронзенный
С любопытным взором он застыл
Там, где дремлет с Нила привезенный
Темно-изумрудный крокодил.
Словно прихотливые камеи,
Тихие, пустынные сады,
С темных пальм в траву свисают змеи,
Зреют небывалые плоды.
Меж ветвей раскидистых платана
Притаился безобразный лар,
Стон земли несется из тумана,
Стон земли, больной от диких чар.
И великой мукою вселенной
На минуту грудь свою омыв,
Ты стоишь, божественно-надменный,
Император, ты тогда счастлив.
А потом в твоем зеленом храме
Медленно, как следует царю,
Ты красиво-звонкими стихами
Пробуждаешь юную зарю.
Мореплаватель Павзаний
С берегов далеких Нила
В Рим привез и шкуры ланей,
И египетские ткани,
И большого крокодила.
Это было в дни безумных
Извращений Каракаллы.
Бог веселых и бездумных
Изукрасил цепью шумных
Толп причудливые скалы.
Беспечально с ночью споря,
Солнце в море уходило,
И в пурпуровом уборе
Император стал у моря,
Чтобы встретить крокодила.
И утонченного слуги,
В мире странного скитальцы
Становились друг за друга,
Поднимая в знак испуга
Изукрашенные пальцы.
И какой-то сказкой чудной,
Чуждый людям и природе,
Крокодил блистал у судна
Чешуею изумрудной
На серебряной подводе.
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть свою в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.
Прочь, козлоногие фавны,
Музыки нет в вашем кличе,
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче,
Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе...
Что это? снова угроза
Или мольба о пощаде?
Жил беспокойный художник
В мире лукавых обличий,
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Тайные думы поэта
В сердце его беспокойном
Сделались вихрями света,
Полднем горящим и знойным.
Музы, в красивом пеанте
Странную тайну отметьте,
Спойте мне песню о Данте
И Габриеле Россетти.
Н. Гумилев.
<Париж. 29 октября/>11 ноября <1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Пишу Вам, не дождавшись Вашего ответного письма, потому что чувствую, что мое первое письмо было очень неполно. Прежде всего спешу ответить на Ваш вопрос о влиянии Парижа на мой внутренний мир. Я только после Вашего письма задумался об этом и пришел вот к каким выводам: он дал мне сознанье глубины и серьезности самых мелких вещей, самых коротких настроений. Когда я уезжал из России, я думал заняться оккультизмом. Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе тот же трепет, как и вызыванье мертвецов, о котором так некрасноречиво трактует Элифас Леви.
Не сердитесь за сравнение галстука со стихами; это показывает только, как высоко ставлю я галстуки. О выставке Дягилева я не напишу ничего: она слишком велика по замыслу. Русское искусство представлено с самого своего начала, с тех пор когда оно, может быть, даже и не существовало: я говорю о некоторых иконах. Я не могу написать о ней в стиле Сологуба: я не мистик. Я не могу написать в стиле Макса Волошина: я не художник. Написать же в моем собственном стиле я мог бы только о двух, трех картинах Врубеля, о Бенуа и о Феофилактове. А подобная статья не заслуживала бы даже названия «впечатлений от выставки Дягилева». Простите меня за этот отказ: но мне казалось лучше отказаться, чем брать работу, не соответствующую моим силам. Что же касается беседы с французскими поэтами, то это совсем другое дело.
Как раз теперь я замечаю в них интересное движенье, переход от прошлогоднего классицизма к классицизму романтическому. И как только я больше разберусь в этом движении, я непременно напишу об этом статью.
Точно так же я принял во вниманье Ваше предложение относительно статей по вопросам искусства. У меня уже кое-что намечено. Кроме того, у меня почти готова драма или скорее драматические картины, вещь небольшая и, как мне кажется, интересно задуманная.
Если она имеет какие-нибудь шансы пройти в «Весы», то напишите мне, пожалуйста, об этом. Я ее отделаю и пришлю. С нетерпеньем жду исполненья Вашего обещанья относительно знакомств. А то бывают дни, когда я не говорю ни слова, кроме как с прислугой. В заключенье посылаю Вам мои последние стихотворенья, не столько для печати, сколько для того, чтобы узнать Ваше мненье, развивается ли мой талант или нет.
Мне было грустно, думы обступили
Меня, как воры в тишине предместий,
Унылые, как взмахи черных крылий,
Томилися и требовали мести.
Я был один, мои мечты бежали,
Моя душа сжималась от волненья,
И я читал на каменной скрижали
Мои слова, дела и преступленья.
За то, что я холодными глазами
Смотрел на игры смелых и победных,
За то, что я кровавыми устами
Касался уст, трепещущих и бледных,
За то, что эти руки, эти пальцы
Не знали плуга, были слишком стройны,
За то, что песни, вечные скитальцы,
Обманывали, были беспокойны,
За все теперь настало время мести,
Мой лживый, нежный храм слепцы разрушат,
И думы, воры в тишине предместий,
Как нищего во мгле, меня задушат.
Он воздвигнул свой храм на горе,
Снеговой многобашенный храм,
Чтоб молиться он мог на заре
Переменным небесным огням.
И предстал перед ним его Бог,
Бесконечно родной и чужой,
То печален, то нежен, то строг,
С каждым новым мгновеньем иной.
Ничего не просил, не желал,
Уходил и опять приходил,
Переменно горящий кристалл
Посреди неподвижных светил.
И безумец, роняя слезу,
Поклонялся небесным огням,
Но собралися люди внизу
Посмотреть на неведомый храм.
И они говорили, смеясь:
«Нет души у минутных огней,
Вот у нас есть властитель и князь
Из тяжелых и вечных камней».
А безумец не мог рассказать
Нежный сон своего божества,
И его снеговые слова,
И его голубую печать.
Н. Гумилев.
P. S. Если гонорар еще не послан, то не может ли редакция послать его по моему адресу в Париж.
Преданный Вам Н. Гумилев.
<Париж. 12/>25 ноября <1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Недавно получил Ваше второе письмо и спешу ответить на него. Прежде всего, не знаю, как выразить Вам благодарность за обещанный Вами трактат. Правду сказать, я ожидал только утвердительного или отрицательного ответа, и Ваше обещание привело меня в восторг.
Одно только меня огорчает и сильно, это то, что я вижу мою бесполезность для «Весов». Я написал мою «Культуру любви», но когда я вспомнил статьи, раньше напечатанные в «Весах», Ваши, Бальмонта, Андрея Белого и Вячеслава Иванова, столь выразительные по языку и богатые по мысли, то я решил не посылать ее на верный отказ. Только за последние полгода, когда я серьезно занялся писаньем и изученьем прозы, я увидел, какое это трудное искусство. И мои теперешние опыты в этом направлении не заслуживают быть даже прочитанными Вами. Я виделся и говорил с Леоном Дьерксом. Но прежде чем говорить со мной, он взял с меня честное слово, что я не предам его мненья гласности. Одна моя надежда на драму «Шут короля Батиньоля». У меня <есть> даже честолюбивые мечты поставить ее в театре Вашкевича, если таковой еще существует. Но мне хотелось бы, прежде чем хлопотать о постановке, узнать Ваше мненье о ней. Поэтому простите меня за возможную скуку, которую Вы испытаете при ее чтении, так как я собираюсь Вам прислать <эту драму> очень скоро. Со стихами тоже плохо. Я пишу довольно много, но так как я меняю приемы творчества, что Вы, наверно, уже заметили, то, конечно, среди них масса хламу. Я прислал уже Вам шесть и посылаю седьмое. Как только напишу еще, пришлю немедленно, так как Вы, конечно, понимаете мое желанье как можно скорее войти в число рыцарей «Весов», по выражению одного из Ваших сотрудников.
Теперь до свиданья.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Сегодня у берега нашего бросил
Свой якорь досель незнакомый корабль,
Мы видели отблески пурпурных весел,
Мы слышали смех и бряцание сабль.
Тяжелые грузы корицы и перца,
Красивые камни и шкуры пантер,
Все, все, что ласкает надменное сердце,
На том корабле нам привез Люцифер.
Мы долго не ведали, враг это, друг ли.
Но вот капитан его в город вошел,
И черные очи горели, как угли,
И странные знаки пестрили камзол.
За ним мы спешили толпою влюбленной,
Смеялись при виде нежданных чудес,
Но старый наш патер, святой и ученый,
Сказал нам, что это противник небес.
Что суд приближается страшный, последний,
Что надо молиться для встречи конца...
Но мы не поверили в скучные бредни
И с гневом прогнали седого глупца.
Ушел он в свой домик, заросший сиренью,
Со стаею белых своих голубей...
А мы отдалися душой наслажденью,
Веселым безумьям богатых людей.
Мы сделали гостя своим бургомистром
— Царей не бывало издавна у нас —
Дивились движеньям, красивым и быстрым,
И молниям черных, пылающих глаз.
Мы строили башни, высоки и гулки,
Украсили город, как стены дворца,
Остался лишь бедным, в глухом переулке,
Сиреневый домик седого глупца.
Он враг золотого, роскошного царства,
Средь яркого пира он — горестный крик,
Он давит нам сердце, лишенный коварства,
Влюбленный в безгрешность седой бунтовщик.
Довольно печали, довольно томлений!
Омоем сердца от последних скорбей!
Сегодня пойдем мы и вырвем сирени,
Камнями и криком спугнем голубей.
Н. Гумилев.
<Париж. 24 ноября/>7 декабря <1906 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Простите, что я Вас положительно забрасываю своими письмами, но Вы просили всех моих стихов, а я не виноват, что на днях написал еще два. Но что еще невежливее с моей стороны — это мои бесконечные просьбы. Увы, я не могу от этого отделаться, потому что Вы — единственный человек в России, интересующийся моими стихами. Так и теперь я хотел бы Вас просить направить в «Золотое руно» все стихи, одобренные Вами, но не могущие почему-либо быть напечатанными в «Весах». Мне было бы очень приятно сотрудничать и там. Прощайте, не сердитесь и напишите хоть открытку. А то я объясняю Ваше долгое молчанье тем, что Вам не понравилось что-нибудь в моих письмах. Заранее извиняюсь за все.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Над высокою горою
Поднимались стены замка,
И река вилась змеею,
Как причудливая рамка.
Ночью солнце там дремало,
Петь в том замке был обычай,
И он звался замком Лалло,
Лебедей и Горных Кличей.
В замке были властелины —
Принц, на днях еще из детской,
Золотистые павлины
И напыщенный дворецкий.
Принц был облачка прелестней,
Принц был ласточки проворней,
Он был прозван принцем песни
Посреди веселой дворни.
И павлины, точно феи,
Краской спорили с цветами,
Выгибая с негой шеи,
Похваляяся хвостами.
Без цветистых прибауток
Говорить не мог дворецкий,
И служил предметом шуток
Всем парик его немецкий.
В зале Гордых Восклицаний
Много копий и арканов,
Чтоб охотиться на ланей
И рыкающих кабанов.
Вид принявши молодецкий,
Принц несется на охоту,
Но за ним бежит дворецкий,
Отогнав свою дремоту.
Он кричит в смешном испуге —
Кудри смялись, развилися:
«Гей, вы там, постойте, слуги,
Принц, не езди, воротися!
За пределами Веледа
Есть запретные дороги,
Там я видел людоеда
На огромном носороге.
Кровожадный, ликом темный,
Он бросает злые взоры,
Носорог его огромный
Потрясает ревом горы.
Не ходи за те границы,
Помни старые законы,
Видишь, траурные птицы,
В небе плавают вороны...»
Принц не слушает и мчится,
Белый панцирь так и блещет,
Сокол, царственная птица,
На руке его трепещет.
И скача из рощей в рощи,
Он вошел в страну страданья,
Где, как папоротник тощий,
Вырастают заклинанья.
Там жилище людоеда,
Скал поднялися уступы,
И, трофей его победы,
Тлеют брошенные трупы.
Там, как сны необычайны,
Поднимаются удавы...
...Но дворецкий знает тайны,
Жжет магические травы.
Не успел алтарь остынуть,
Людоед уже встревожен,
Не старается он вынуть
Меч сверкающий из ножен.
На душе тяжелый ужас,
Непонятная тревога,
И трубит он в рог, натужась,
Чтобы вызвать носорога.
Но он скоро рог оставит:
Друг его в пещерном мраке,
Где его упорно травят
Быстроногие собаки.
Юный принц вошел, нечаян
В замок зла и заклинаний,
И испуганный хозяин
Был потащен на аркане.
...В час красивый и вечерний
В замок Лалло, Горных Кличей,
На потеху праздной черни
Принц является с добычей.
Все, дивясь его победам,
Принца сравнивают с богом,
Пред бессильным людоедом,
Пред убитым носорогом.
Принц, смеясь и похваляясь,
Выступает пред зверинцем,
И дворецкий, ухмыляясь,
Поспешает вслед за принцем.
<Париж. 26 декабря 1906/>8 января 1907 г.
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Очень, очень благодарю Вас за Ваши письма, особенно за первое с рассуждениями о рифмах и размерах. Оно сказало мне то, что я и раньше чувствовал, но не мог применить на деле, потому что эти мысли еще не проникли в мое сознание. Эзотерическая тайна привела меня в восторг, и я ее принимаю вполне. Мой демон нашептывает мне еще разные мелкие сомнения, но я отложу их до нашего свидания, тем более что, как я слышал, Вы собираетесь приехать в Париж. Очень благодарю за сообщенные адреса, но боюсь, что они окажутся мне бесполезны. Дело в том, что я получил мистический ужас к знаменитостям, и вот почему. Я имел к Зинаиде Николаевне Мережковской рекомендательное письмо от ее знакомой писательницы Микулич. И однажды днем я отправился к ней. Войдя, я отдал письмо и был введен в гостиную. Там, кроме Зинаиды Ник<олаевны>, были еще Философов, Андрей Белый и Мережковский. Последний почти тотчас же скрылся. Остальные присутствующие отнеслись ко мне очень мило, и Философов начал меня расспрашивать о моих философско-политических убеждениях. Я смутился, потому что, чтобы рассказать мое мировоззрение стройно и ясно, потребовалась бы целая речь, а это было невозможно, так как интервьюирование велось в форме общего разговора. Я ответил, как мог, отрывая от своей системы клочки мыслей, неясные и недоказанные. Но, очевидно, желание общества было подвести меня под какую-нибудь рамку. Сначала меня сочли мистическим анархистом — оказалось неправильным.
Учеником Вячеслава Иванова — тоже.
Последователем Сологуба — тоже.
Наконец, сравнили с каким-то французским поэтом Бетнуаром или что-то в этом роде. Разговор продолжался, и я надеялся, что меня подведут под какую-нибудь пятую рамку. Но на мою беду в эту минуту вошел хозяин дома Мережковский, и Зинаида Ник<олаевна> сказала ему: «Ты знаешь, Николай Степанович напоминает Бетнуара». Это было моей гибелью. Мережковский положил руки в карманы, стал у стены и начал отрывисто и в нос: «Вы, голубчик, не туда попали! Вам не здесь место! Знакомство с Вами ничего не даст ни Вам, ни нам. Говорить о пустяках совестно, а в серьезных вопросах мы все равно не сойдемся. Единственное, что мы могли бы сделать, это спасти Вас, так как Вы стоите над пропастью. Но ведь это...» Тут он остановился. Я добавил тоном вопроса: «дело неинтересное?» И он откровенно ответил «да» и повернулся ко мне спиной. Чтобы сгладить эту неловкость, я посидел еще минуты три, потом стал прощаться. Никто меня не удерживал, никто не приглашал.
В переднюю, очевидно из жалости, меня проводил Андрей Белый.
Теперь я боюсь идти и к Гилю.
Зато я нашел самый радушный прием у бывшего сотрудника «Весов» Щукина. У него я познакомился с Минским и, может быть, познакомлюсь и с Бальмонтом.
Теперь приступаю к самому главному. Несколько русских художников, живущих в Париже, затеяли издавать журнал, художественный и литературный. Так как среди них пишу я один, то они уговорили меня взять заведование литературной частью с титулом редактора-издателя. Его направление будет новое, и политика тщательно изгоняема. Он будет выходить еженедельно размером в один или два печатных листа. Его небольшой размер почти дает мне возможность надеяться избежать ошибок и неловкостей, которые могут произойти от моей неопытности.
Теперь, Валерий Яковлевич, если бы Вы могли дать нам что-нибудь свое — стихотворение, рассказ или статью, — Вы еще раз доказали бы свою бесконечную доброту ко мне. К несчастью, дело настолько молодое, что мы ничего не можем сказать о гонораре. Мы, его устроители, работаем совершенно бесплатно. Если же Вас смутит Ваше незнание идей журнала, то Вы могли бы, прислав что-нибудь, подождать первого номера и потом телеграммой известить меня, согласны Вы на помещение Вашего материала или нет. Таким образом не будет неприятной задержки.
Я с радостью увидел, что после этих месяцев усиленной работы над стилем прозы у меня начинает выходить что-то почти удовлетворительное. У меня в голове начинают рождаться интересные сюжеты и обстановки для рассказов и повестей. Надеюсь, что недели через три я пошлю что-нибудь «прозаическое» для «Весов».
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
<Париж. 1/>14 февраля 1907 г.
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Очень, очень благодарю Вас за книгу и за портрет. Я вчера был у Ваших родителей, и они были так добры, что показали мне две Ваши фотографические карточки. Так что я теперь имею довольно полное представление о Вашей наружности, и мне хочется, чтобы Вы имели такое же представление о моей. К сожалению, я не могу Вам прислать моей фотограф<ической> карточки, потому что я почти никогда не снимался и чувствую инстинктивное отвращение к фотографии. Зато один мой знакомый художник обещал сделать мой портрет, и когда он будет готов, я его пришлю Вам. Относительно книги меня удивляет, как Вы не получили моей открытки, которую я послал Вам тотчас же по получении ее. Многое оттуда я уже знал и любил, как, напр<имер>, «Респ<ублику> Ю<жного> Кр<еста>» и «Теперь, когда я пр<оснулся>». Из незнакомых мне больше всего понравились «Последние мученики», вещь удивительная по выполнению. Я даже думаю, базируясь на этой вещи, написать для нашего «Сириуса» статью о стильной прозе. Зато меня огорчило присутствие в книге «Мраморной головки». Зачем и как попал этот недурной рассказ в книгу, составленную из жемчужин, более или менее чистых, но всегда настоящих. Кстати, о нашем журнале «Сириус». Дня через три я посылаю Вам первый номер. Может быть, Вы найдете возможным что-нибудь о нем написать в «Весах».
Я сам прекрасно сознаю его многочисленные недостатки, маленький размер и случайность материала. Но первый номер не может быть боевым, чтобы не запугать большой публики. Потому что каждый журнал является учителем какого-либо отдельного мировоззрения, не единственно возможного и правильного, но только освещающего жизнь и искусство с новой, одному ему свойственной точки зрения. И поэтому надо, подобно философам Александрийской школы, исподволь приучать публику смотреть на вещи глазами редактора. Я надеюсь, что последующие номера яснее выразят наши намерения.
Теперь я должен оправдаться перед Вами в моей кажущейся лени, с которой я не присылаю в «Весы» ничего, кроме стихов. Но не забывайте, что мне только двадцать лет, и у меня отсутствует чисто техническое уменье писать прозаические вещи.
Идей и сюжетов у меня много. С горячей любовью я обдумываю какой-нибудь из них, все идет стройно и красиво, но когда я подхожу к столу, чтобы записать все те чудные вещи, которые только что были в моей голове, на бумаге получаются только бессвязные отрывочные фразы, поражающие своей какофонией.
И я опять спешу в библиотеки, стараясь выведать у мастеров стиля, как можно победить роковую интерность пера.
Как раз в это время я работаю над старинными французскими хрониками и рыцарскими романами и собираюсь написать модернизированную повесть в стиле XIII или XIV века.
Вообще, мне кажется, что я уже накануне просветления, что вот-вот рухнет стена, и я пойму, именно пойму, а не научусь, как надо писать. И тогда я забросаю Вас рукописями.
Из стихов я тоже не могу прислать ничего нового. Благодаря моим работам по прозе я пришел к заключению о необходимости переменить и стихотворный стиль по тем приемам, которые Вы мне советовали. И поэтому все мои теперешние стихи не более чем ученические работы.
Теперь позвольте Вас просить, когда у Вас будет время и охота, написать мне, какие мои вещи пойдут в «Весах», чтобы я мог направить остальные в другие места.
Я Вам бесконечно благодарен, что Вы не переменили своего мнения обо мне как о человеке, и прислали мне такое милое письмо после отзыва г-жи Мережковской, наверно, очень недоброжелательного. И я надеюсь, что при нашем свидании, которое очень возможно, так как я думаю вернуться в Россию, я произведу на Вас менее несимпатичное впечатление. В противном случае это было бы очень грустно, потому что тогда совсем окончились бы мои сношения с моими учителями в деле искусства.
Простите за такое длинное письмо.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
<Париж. 11/>24 марта 1907 <г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Только вчера я получил Ваше большое и милое письмо, где Вы разбираете мои стихотворения. Тысячу раз благодарю Вас за него: благодаря ему мои горизонты начинают проясняться, и я начинаю понимать, что мне надо делать, чтобы стать поэтом. Вы, наверное, не можете представить, сколько пользы принесло оно мне. Я последнее время сильно отвлекся от поэзии заботами о выработке прозаического стиля, занятьями по оккультизму и размышлениями о нем. Но Ваше письмо пробудило меня. Я поверил, что если я мыслю образами, то эти образы имеют некоторую ценность, и теперь все мои логические построения опять начинают облекаться в одежду форм, а доказательства превращаются в размеры и рифмы. Одно меня мучает и сильно — это мое несовершенство в технике стиха. Меня мало утешает, что мне только 21 год, и очень обескураживает, что я не могу прочитать себе ни одно из моих стихотворений с таким же удовольствием, как, напр<имер>, Ваши «Ахилл у алтаря», «Маргерит» и др<угие> или «Песню Офелии» Ал<ександра> Блока. Не радует меня также, что и <у> больших поэтов есть промахи, свойственные мне. Я не сравниваю моих вещей с чужими (может быть, во вред мне), я просто мечтаю и хочу уметь писать стихи, каждая строчка которых заставляет бледнеть щеки и гореть глаза. И если бы я не был адептом оккультизма, я вечно удивлялся бы случаю, который заставил Вас заинтересоваться моими стихами. Ваши стихи чаще всех других вызывают во мне эффект, о котором я мечтаю для своих. И некоторые Ваши строки как составная часть вошли не в мое миросозерцание (это было бы слишком мало), но в формулировку смутных желаний моего астрального тела и, следовательно, в мою истинную личность. Таковы, например:
«Пора помыслить о победе
Над темным гением судьбы».
Или
«Как нимб, любовь, твое сиянье
Над всеми, кто погиб, любя...
Блажен, кто ведал посмеянье
И стыд и гибель за тебя».
и другие.
Я много ожидаю от встречи с Вами, которая, может быть, скоро состоится, так как через месяц я думаю ехать в Россию и тогда постараюсь приехать дня на два в Москву.
Теперь, я надеюсь, Вы уже получили «Сириус». Если же нет, то напишите об этом одно слово, я высылаю его в третий раз и начинаю ссору с почтой. Если будет время и желание, напишите несколько слов, как Вы нашли мою прозу. Вам я открою инкогнито: Анатолий Грант — это я. Что же мне было делать, если у нас совсем нет подходящих сотрудников. Приходится хитрить, и истина об Анат<олии> Гранте — тайна даже для моих компаньонов.
Я очень огорчен нашей художественной критикой, но, увы, я не свободен. Меня с моими компаньонами связывают прежде всего денежные счеты.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
P. S. Слово, которое Вы не разобрали, было «мой лживый, нежный...».
<Царское село. 1 мая 1907 г.>
Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Я не писал Вам почти два месяца, но в этом виноваты обстоятельства моей личной жизни, не дававшие мне времени заняться перепиской, а тем более литературой.
Как Вы видите по штемпелю, я уже в России и мой новый адрес: Царское село, Конюшенная ул<ица>, д<ом> Белозерова.
К несчастью, я боюсь, что мне не удастся ехать в Москву, но если, благодаря какому-нибудь счастливому случаю, Вы будете в Петербурге, я надеюсь, что Вы не откажете мне сообщить, когда и где я смогу увидеть Вас. Опять за границу я думаю ехать в конце июня.
Я посылаю Вам три моих новых стихотворения, из которых два первых написаны по Вашим указаниям. Может быть, Вы возьмете что-нибудь для «Весов».
Простите меня за долгое молчание.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. Может быть, Вас не затруднило бы дать мне рекомендательное письмо к Ал<ександру> Блоку, которого Вы, наверно, знаете. Его «Нечаянная Радость» заинтересовала меня в высшей степени.
Н. Г.
Кто был бледный и красивый рыцарь,
Что проехал на черном коне,
И какая сказочная птица
Кружилась над ним в вышине?
И какой печальный взгляд он бросил
На мое цветное окно,
И зачем мне сделался несносен
Мир родной и знакомый давно?
И зачем мой старший брат в испуге
При дрожащем мерцаньи свечи
Вынимал из погребов кольчуги
И натачивал копья и мечи?
И зачем сегодня в капелле
Все сходились, читали псалмы,
И монахи угрюмые пели
Заклинанья против мрака и тьмы?
И спускался сумрачный астролог
С заклинательной башни в наш дом,
И зачем был так суров и долог
Его спор с моим старым отцом?
Я не знаю, многого не знаю,
Я еще так молода,
Но я все же плачу и рыдаю,
И мечтаю всегда.
Зачарованный викинг, я шел по земле,
Я в душе согласил жизнь потока и скал,
Я скрывался во мгле на моем корабле,
Ничего не просил, ничего не желал.
В ярком солнечном свете — надменный павлин,
В час ненастья — внезапно свирепый орел,
Я в тревоге пучин встретил остров ундин,
Я летучее счастье, блуждая, нашел.
Да, я знал, оно жило и пело давно,
В дикой буре его сохранялась печать,
И смеялось оно, опускаясь на дно,
Поднимаясь к лазури, смеялось опять.
Изумрудным покрыло земные пути,
Зажигало лиловым морскую волну...
Я не смел подойти и не мог отойти,
И не в силах был словом порвать тишину.
Слушай веления мудрых,
Мыслей пленительных танец,
Бойся у дев златокудрых
Нежный заметить румянец.
От непостижного скройся —
Страшно остаться во мраке.
Ночью весеннею бойся
Рвать заалевшие маки.
Девичьи взоры неверны,
Вспомни сказанья Востока,
Пояс на каждой пантерный,
Дума у каждой жестока.
Сердце пронзенное вспомни,
Пурпурный сок виноградин.
Вспомни, нет муки огромней,
Нету тоски безотрадней.
Вечером смолкни и слушай,
Грезам отдавшись беспечным.
Слышишь, вечерние души
Шепчут о нежном и вечном.
Ласковы быстрые миги,
Строго-высокие свечи,
Мудрые, старые книги
Знающих тихие речи.
Н. Гумилев.
<Париж. 21 июля/3 августа 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Если бы Вы знали, как глубоко я сознаю мою вину перед Вами. После Вашего любезного приема, после всего, что Вы сделали для меня, не писать Вам в продолжение двух месяцев — это преступленье, которому нет равных. Но, честное слово, все это время я был по выражению Гофмана (не гоголевского ремесленника и не русского поэта, а настоящего, немецкого) игралищем слепой судьбы. Я думаю, что будет достаточно сказать, что после нашей встречи я был в Рязанской губернии, в Петербурге, две недели прожил в Крыму, неделю в Константинополе, в Смирне имел мимолетный роман с какой-то гречанкой, воевал с апашами в Марселе и только вчера, не знаю как, не знаю зачем, очутился в Париже. В жизни бывают периоды, когда утрачивается сознанье последовательности и цели, когда невозможно представить своего «завтра» и когда все кажется странным, пожалуй, даже утомительным сном.
Все последнее время я находился как раз в этом периоде. Поэтому простите меня и напишите, как Вы обещали, о впечатлении, произведенном мною на Вас. Это будет более чем полезно для меня, потому что я не имею никакого понятия о самом себе. А то немногое, <что> я думаю об этом вопросе, так нелестно для меня, что всякое другое мнение способно привести меня в восторг. Это не скромность, и в минуты самонадеянности я объясняю это дурной привычкой всегда сравнивать себя с людьми, стоящими много выше меня. Поэтому помогите мне и теперь, как Вы помогали мне раньше в других вопросах.
Я собираюсь издать вторую книгу моих стихов, напечатав ее здесь и переслав для продажи в Россию. Для распространения ее там я думаю воспользоваться «Обществом распростр<анения> печатных изд<аний>», но если бы можно было устроить, чтобы за это взялся «Скорпион», как он это сделал для «Ор», то, конечно, я не просил бы ничего лучшего и заранее принял бы все условья. Я хотел бы знать, посоветуете ли Вы мне обратиться с этим к г<осподи>ну Полякову.
За последнее время я писал довольно много, и некоторые из моих стихов почти удовлетворяют меня. Я посылаю Вам одно не для печати, потому что оно скоро появится в сборнике, а из чисто ребяческого желания похвастаться своим прогрессом. Не осудите же меня за мой дурной вкус, и вспомните, что я считаю его недурным только для меня.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Юный маг в пурпуровом хитоне
Говорил нездешние слова,
Перед ней, царицей беззаконий,
Расточал рубины волшебства.
Плакали невидимые струны,
Огненные плавали столбы,
И смущались гордые трибуны,
И дрожали черные рабы.
А царица, наклоняясь с ложа,
Радостно играла крутизной,
И ее атласистая кожа
Опьяняла снежной белизной.
Задыхаясь в несказанном блуде,
Юный маг забыл про все вокруг,
Он смотрел на маленькие груди,
На браслеты вытянутых рук.
Юный маг в пурпуровом хитоне
Говорил, как мертвый, не дыша,
Отдал все царице беззаконий,
Чем была жива его душа.
И когда на изумрудах Нила
Месяц закачался и поблек,
Бледная царица уронила
Для него алеющий цветок.
P. S. Поклонитесь, пожалуйста, от меня m
Мой адрес: Paris, rue Bara, 1. Nicolas Goumileff.
<Париж. 2/15 августа 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Ваше молчанье — совершенно справедливое возмездие для меня, но неужели оно продолжится вечно. Подумайте, что это может повергнуть меня в такое мрачное отчаянье, что я начну писать революционные стихи для «Перевала» и плагиаты-компиляции для «Золотого руна». И на Вашу совесть ляжет гибель юноши.
Теперь я хочу привести основания, по которым Вы могли бы меня простить: во-первых, Вы сами написали мне два года назад, что я поэт, и я не настолько слеп, чтобы не видеть, что я делаю успехи с каждым годом. А ведь Вы переписываетесь со мной не как с человеком, который по несчастной случайности оказался невежливым по отношению к Вам, а как с молодым поэтом, который еще не имеет установившихся взглядов на искусство и каждую минуту может потерять веру в себя. Неужели за невольный грех человека Вы допустите погибнуть поэта?
Второе мое оправданье в том, что я люблю Вас. Если бы мы писали до Р<ождества> Х<ристова>, я сказал бы Вам: Учитель, поделись со мной мудростью, дарованной тебе богами, которую ты не имеешь права скрывать от учеников. В Средние Века я сказал бы: Maître, научи меня дивному искусству песнопенья, которым ты владеешь в таком совершенстве. Теперь я могу сказать только: Валерий Яковлевич, не прекращайте переписки со мной, мне тяжело думать, что Вы на меня сердитесь.
Свой сборник я раздумал издавать, во-первых, потому, что я не доволен моими стихами, а, во-вторых, их слишком мало. Подожду еще год, а там, может быть, найду издателя.
Поэтому я буду в восторге, если Вы пожелаете напечатать что-нибудь в «Весах». Теперь я посылаю Вам кое-что новое.
Не забывайте меня. Ваш Н. Гумилев.
Paris, rue Bara, 1.
Странный сон увидел я сегодня:
Снилось мне, что я горел на небе
И что жизнь — чудовищная сводня,
Выкинула мне недобрый жребий.
Превращен внезапно в ягуара,
Я сгорал от бешеных желаний,
В сердце — пламя жгучего пожара,
В мускулах — безумье содроганий.
И к людскому крался я жилищу
По пустому сумрачному полю
Добывать полуночную пищу,
Богом мне назначенную долю.
И нежданно в темном перелеске
Я увидел стройный образ девы
И запомнил яркие подвески,
Поступь лани, взоры королевы.
«Призрак счастья, белая невеста...» —
Думал я, дрожащий и смущенный,
А она промолвила: «Ни с места» —
И смотрела тихо и влюбленно.
Я молчал, ее покорный кличу,
Я лежал, ее окован знаком,
И достался, как шакал, в добычу
Разъяренно-лающим собакам.
А она прошла за перелеском
Тихими, неслышными шагами,
Лунный луч кружился по подвескам,
Звезды говорили с жемчугами.
Царь, упившийся кипрским вином
И украшенный красным кораллом,
Говорил и кричал об одном,
Потрясая звенящим фиалом:
«Почему вы не пьете, друзья,
Этой первою полночью брачной?
Этой полночью радостен я,
Я — доселе жестокий и мрачный.
Все вы знаете деву богов,
Что владела богатою Смирной
И сегодня вошла в мой альков,
Как наложница, робкой и мирной.
Ее лилии были нежны
И, как месяц, печальны напевы.
Я не видел прекрасней жены,
Я не знал обольстительней девы.
И когда мой открылся альков,
Я, властитель, смутился невольно.
От сверканья ее жемчугов
Было взорам и сладко и больно.
Не смотрел я на бледность лица,
Не того мое сердце хотело,
Я ласкал, я терзал без конца
Беззащитное юное тело.
Вы должны позавидовать мне,
О друзья дорогие, о братья,
Я услышал, сгорая в огне,
Как она мне шептала проклятья.
Кровь царицы, как пурпур, красна,
Задыхаюсь я в темном недуге,
И еще мне несите вина,
Нерадиво-ленивые слуги».
Царь, упившийся кипрским вином
И украшенный красным кораллом,
Говорил и кричал об одном,
Потрясая звенящим фиалом.
Брат мой, я вижу глаза твои тусклые,
Вместо доспехов — меха леопарда
С негой обвили могучие мускулы,
Чувствую запах не крови, а нарда.
Сладкими винами кубок твой полнится,
Тщетно вождя ожидают в отряде,
И завивает, как деве, невольница
Черных волос твоих длинные пряди.
Ты отдыхаешь под синими кущами,
Сердце безгневно и взор твой лилеен,
В час, когда дебри покрыты бегущими,
Поле — телами убитых ахеян.
Каждое утро страдания новые,
Вот я раскрыл пред тобою одежды,
Видишь, как кровь убегает багровая,
Это не кровь, это — наши надежды.
Брось, Одиссей, эти стоны притворные,
Красная кровь Вас с землей не разлучит,
А у меня она страшная, черная,
В сердце скопилась и давит и мучит.
За часом час бежит и падает во тьму,
Но властно мой флюид прикован к твоему.
Сомкнулся круг навек, его не разорвать,
На нем нездешних рек священная печать.
Явленья волшебства — лишь игры вечных числ,
Я знаю все слова и их сокрытый смысл.
Я все их вопросил, но нет ни одного
Сильнее тайных сил флюида твоего.
Да, знанье — сладкий мед, но знанье ли спасет,
Когда закон зовет и время настает.
За часом час бежит, я падаю во тьму
За то, что мой флюид покорен твоему.
<Париж. 24 августа/>6 сентября <1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Я очень благодарю Вас за Ваше письмо; верьте, что я никогда бы не надоедал Вам так с просьбами об ответе, если бы это не было после нашего первого свиданья. Я серьезно боялся не понравиться Вам. Но теперь я готов писать Вам месяцами, не ожидая ответа.
Я в восторге от Вашей похвалы. Лучше действительно трудно похвалить поэта двадцати одного года. Но меня только удивило, что Вы взяли для «Весов» мою «Царицу Содома», стихотворение, которое я очень не люблю и которое может показаться неловким подражанием Вашему «Близ медлительного Нила, там где озеро Мерида...» (цитирую на память). Но, наверное, у Вас были основания поступить так, хотя я своими силами не могу догадаться о них. Так как Вы обещали написать мне вскоре, то я хочу задать Вам несколько вопросов.
Какого Вы мнения о моей «Влюбленной в дьявола»? Вот стихотворение, которое многие находят лучшим из моих и которое мне не говорит ничего.
Потом какое из моих стихотворений, присланных Вам этим летом и осенью, Вы считаете наиболее удачным? Ваш ответ поможет мне, наконец, разобраться в том, как мне надо писать стихотворения, до сих пор я понял только, как мне не надо их писать.
Очень благодарю Вас за письмо к Рене Гилю. Я пойду к нему через неделю, чтобы дать ему время получить Ваше письмо.
Недели две тому назад, «обуянный жаждой славы», я послал многие мои стихотворения в «Русскую мысль», «Перевал» и «Русь», приложив марки на ответы, но, увы, ответил только «Перевал». Он взял моего злополучного «Крокодила» и «Измену». «Русская мысль» и «Русь» хранят гробовое молчание.
Я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы указали мне журналы или газеты, где я имел бы шанс быть напечатанным. Недели <через> две после нашей встречи я опять был в Москве и заходил к Вам, но не застал Вас дома.
Посылаю Вам еще два стихотворения.
Преданный Вам Н. Гумилев.
...Что ты видишь во взоре моем,
В этом бледно-мерцающем взоре?
...Я в нем вижу глубокое море
С потонувшим большим кораблем.
Тот корабль... величавей, смелее
Не видали над бездной морской,
Колебались высокие реи,
Трепетала вода за кормой.
И летучие странные рыбы
Покидали подводный предел
И бросали на воздух изгибы
Изумрудно-блистающих тел.
Ты стояла на дальнем утесе,
Ты смотрела, звала и ждала,
Ты в последнем веселом матросе
Огневое стремленье зажгла.
И никто никогда не узнает
О безумной предсмертной борьбе
И о том, где теперь отдыхает
Тот корабль, что стремился к тебе.
И зачем эти тонкие руки
Жемчугами прорезали тьму,
Точно ласточки с песней разлуки,
Точно сны, улетая к нему.
Только тот, кто с тобою, царица,
Только тот вспоминает о нем,
И его голубая гробница
В отуманенном взоре твоем.
С корабля замечал я не раз,
Над пучиной, где солнце лучится,
Как рыдает молчанием глаз
Далеко залетевшая птица.
Заманила зеленая сеть
И окутала взоры туманом,
Ей осталось лететь и лететь
До конца над немым океаном.
Прихотливые вихри влекут,
Бесполезны мольбы и усилья,
И на землю ее не вернут
Утомленные, белые крылья.
И когда заглянул я в твой взор,
Где печальные скрылись зарницы,
Я увидел в нем тот же позор,
Тот же ужас измученной птицы.
<Париж. 10/23 сентября 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Очень, очень благодарю Вас за письмо и за указания относительно печатанья. Я буду очень рад помещать мои вещи в «Столичное утро» и думаю, что для стихов и рассказов направление газеты мало играет значенья. Только Вы предлагаете передать туда стихотворение «С корабля», а оно было в числе без вести пропавших в таинственных глубинах редакции «Русь», из которой я не получил ни одного слова. Я сегодня же напишу туда, а пока, может быть, Вы найдете возможным, передавая в «Столичное утро» стихотворение «Что ты видишь...», прибавить какое-нибудь другое мое стихотворение, напр<имер>, «Юный маг», «Перчатка», «Ахилл и Одиссей», «Влюбленная в дьявола» или что-нибудь из настоящей присылки. Нельзя ли также устроить, чтобы мне высылали номера, где будут напечатаны мои вещи. Простите меня еще раз, что я так эксплуатирую Вашу доброту.
Я совершенно не помню, благодарил ли я уже редакцию «Весов» за гонорар, а Мих<аила> Феод<оровича> Ликиардопуло за любезное письмо. Но последнее время я был болен и в разъездах, обе вещи в одно время, так что не очень смейтесь моей забывчивости.
Теперь я в русской литературе, как в лесу, получаю только одни «Весы», да и то с большим запозданием через мою семью. Поэтому я был бы более чем в восторге, если бы «Весы» могли отправлять мне в счет будущего гонорара (как с них, так и со «Столичного утра») самые крупные новинки, напр<имер>: Цветник Ор, Эме Лебеф и т. п. Но я боюсь, что это будет очень затруднительно.
Последнее время я опять с вожделением подумываю о прозе и все собираюсь написать рассказ. Если будет хоть какая-нибудь возможность, я пришлю его Вам.
Пока посылаю Вам два новых стихотворения, но, кажется, очень неудачные. Но я утешаю себя тем, что я решительно не способен отдать себе отчет в достоинствах или недостатках своих стихов прежде, чем я услышу чье-нибудь мнение о них. А в Париже у меня нет никого, способного оказать мне эту услугу.
Пока всего хорошего; еще раз благодарю Вас за Ваше доброе отношение ко мне; верьте, что я понимаю его важность, и это очень ободряет меня в моей работе.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Над тростником медлительного Нила,
Где носятся лишь бабочки да птицы,
Скрывается забытая могила
Преступной, но пленительной царицы.
Ночная мгла несет свои обманы,
Встает луна, как грешная сирена,
Бегут белесоватые туманы,
И из пещеры крадется гиена.
Ее стенанья яростны и грубы,
Ее глаза зловещи и унылы
И страшны угрожающие зубы
На розоватом мраморе могилы.
«Смотри, луна, влюбленная в безумных,
Смотрите, звезды, стройные виденья,
И темный Нил, владыка вод бесшумных,
И бабочки, и птицы, и растенья.
Смотрите все, как шерсть моя дыбится,
Как блещут взоры злыми огоньками,
Неправда ль, я такая же царица,
Как та, что спит под этими камнями?
Ее глаза светилися изменой,
Носили смерть изогнутые брови,
Она была такою же гиеной,
Она, как я, любила запах крови...»
По деревням собаки воют в страхе,
В домах рыдают маленькие дети,
И хмурые хватаются феллахи
За длинные безжалостные плети.
За стенами старого аббатства
— Мне рассказывал его привратник —
Что ни ночь творятся святотатства:
Приезжает неизвестный всадник,
В черной мантии, большой и неуклюжий,
Он идет двором, сжимая губы,
Медленно ступая через лужи,
Пачкает в грязи свои раструбы.
Отодвинув тяжкие засовы,
На пороге суетятся духи,
Жабы и полуночные совы,
Колдуны и дикие старухи.
И всю ночь звучит зловещий хохот
В коридорах гулких и во храме,
Песни, танцы и тяжелый грохот
Сапогов, подкованных гвоздями.
Но на утро в диком шуме оргий
Слышны крики ужаса и злости.
То идет с мечом святой Георгий,
Что иссечен из слоновой кости.
Видя гневно сдвинутые брови,
Демоны спасаются в испуге,
И наутро видны капли крови
На его серебряной кольчуге.
Н. Гумилев.
<Париж. 19 сентября/>2 октября <1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
С моей прозой дело как-то не выходит, но зато стихи так и сыпятся. Сегодня посылаю Вам четыре новых. Если Вы захотели бы сохранить что-нибудь для «Весов» или «Столичного утра», то напишите мне об этом, потому что огонь моей предприимчивости еще не погас, и я собираюсь писать все в новые и новые журналы.
В «Русь» я писал недели две тому назад и не получаю никакого ответа, несмотря на приложенную марку. Я решительно не знаю, что мне думать. Я все хвораю, и настроение духа самое мрачное, вот почему я не был до сих пор у Ренэ Гиля. Но я боюсь, что не хватит места для стихов, и поэтому кончаю.
Преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. За что меня больше не печатают в числе сотрудников «Весов»? Неужели я изгнан? Тогда почему же Георгий Чулков не написал мне приветственного письма.
Н. Г.
Дня и ночи перемены
Мы не в силах превозмочь!
Слышишь дальний рев гиены,
Это значит — скоро ночь.
Я несу в мои пустыни
Слезы девичьей тоски,
Вижу звезды, сумрак синий
И сыпучие пески.
Лев свирепый, лев голодный,
Ты сродни опасной мгле,
Бродишь, Богу неугодный,
По встревоженной земле.
Я не скроюсь, я не скроюсь
От грозящего врага,
Я надела алый пояс,
Дорогие жемчуга.
Я украсила брильянтом
Мой венчальный белый ток
И кроваво-красным бантом
Оттенила бледность щек.
Подойди как смерть красивый,
Точно утро молодой,
Потряси густою гривой,
Гривой светло-золотой.
Дай мне вздрогнуть в тяжких лапах,
Ласку смерти приготовь,
Дай услышать страшный запах
Темный, пьяный, как любовь.
Это тело непорочно
И нетронуто людьми,
И его во тьме полночной
Первый ты теперь возьми.
Как куренья дышут травы,
Как невеста, я тиха,
Надо мною взор кровавый
Золотого жениха.
Улыбнулась и вздохнула,
Догадавшись о покое,
И последний раз взглянула
На цветы и на обои.
Красный шарик уронила
На вино в узорный кубок
И капризно омочила
В нем кораллы нежных губок.
И живая тень румянца
Заменилась тенью белой,
И, как в странной позе танца,
Искривясь, поникло тело.
И чужие миру звуки
Издалека наплывают,
И незримый бисер руки,
Задрожав, перебирают.
На ковре она трепещет,
Точно белая голубка,
А отравленная блещет
Золотая влага кубка.
(Это стихотворение может служить продолжением предыдущего).
На камине свеча догорала, мигая,
Отвечая дрожаньем случайному звуку,
Он, согнувшись, сидел на полу, размышляя,
Долго ль можно терпеть нестерпимую муку.
Вспоминал о любви, об ушедшей невесте,
Об обрывках давно миновавших событий
И шептал: «О, убейте меня, о, повесьте,
Забросайте камнями, как пса задавите!»
В набегающем ужасе странной разлуки
Ударял себя в грудь, исступленьем объятый,
Но не слушались жалко повисшие руки
И их мускулы дряблые, словно из ваты.
Он молился о смерти... навеки, навеки
Успокоит она, тишиной обнимая,
И забудет он горы, равнины и реки,
Где когда-то она проходила, живая.
Но предателем сзади подкралось раздумье,
И он понял: конец роковой самовластью:
И во мраке ему улыбнулось безумье
Лошадиной оскаленной пастью.
Под землей есть тайная пещера,
Там стоят высокие гробницы,
Огненные грезы Люцифера —
Там блуждают стройные блудницы.
Ты умрешь бесславно иль со славой,
Но придет и властно взглянет в очи
Смерть, старик угрюмый и костлявый,
Нудный и медлительный рабочий.
Понесет тебя по коридорам,
Понесет от башни и до башни,
Со стеклянным, выпученным взором
Ты поймешь, что это сон всегдашний.
И когда, упав в свою гробницу,
Ты загрезишь о небесном храме,
Ты увидишь над собой блудницу
С острыми жемчужными зубами.
Сладко будет ей к тебе приникнуть.
Целовать со злобой бесконечной,
Ты не сможешь двинуться иль крикнуть. —
...Это все! И это будет вечно!
Н. Гумилев.
<Париж. 23 сентября/6 октября 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Вчера получил Ваше письмо и уже написал Р. Гилю. Сегодня получу ответ, если выбранный мною день для визита ему не понравится. Я Вам очень благодарен, что Вы мне сообщили о бойкоте «Столичного утра». Хотя я совершенно не знаю обстоятельств дела, я заранее присоединяюсь к Вашему мнению и так же не желал бы быть напечатанным в «Ст<оличном> утре». Таким образом выходит, что я бойкотировал уже два издания — «Утро» и «Руно». Недурно на начинающего писателя! Но правдива была старая истина, гласившая, что «поднявший меч от меча погибнет». Я тоже бойкотирован «Русью», которая, напечатав мои стихи, упорно не хочет ответить мне на мои письма. Забудьте мою просьбу присылать мне книги в счет будущего гонорара. Во-первых, может выйти путаница, а во-вторых, я буду получать новые книги через моих петербургских знакомых. «Весы» я получаю все время и еще на днях прочитал их 8-й номер.
Я не хотел Вам говорить что-нибудь об «Огненном Ангеле», но теперь не могу удержаться, чтобы не написать Вам хоть незначительную часть того, что я об нем думаю: прежде всего, мне трудно припомнить что-нибудь равное ему по продуманности и гармоничной четкости и краткости линий, разве только Роденовскую «Данаиду» из Люксембургского музея. Во-вторых, признак вещи, создающей эру, она кажется каждому его собственной биографией (действительной или возможной, все равно), и я уже встречал людей, говоривших: «Я, как Рупрехт...». Я мог бы написать и «в-третьих» и «в-четвертых», но, верный моему обещанию, кончаю.
Теперь относительно поэтов: насколько мне понравились мои соседи В. Гофман и Садовский, особенно последний, настолько меня неприятно удивили Соловьев и Тарасов. О Сологубе, конечно, не мне писать.
Соловьев крайне неотчетлив; его мысли и образы напоминают шепелявящих детей, и, прочтя все шесть страниц его стихов, с трудом соображаешь, что он говорил о какой-то девушке, но что, как и зачем, это ускользает даже от внимательного читателя. Где же новизна рифм, обдуманность сравнений и умелая расстановка слов, о которых я читал в Вашей рецензии? Неужели «звенящая тишина» и «родимый лес». Грустно! А я уже любил Соловьева за его переводы из Шиллера.
Тарасов слишком откровенно воспользовался Вашими «Грядущими Гуннами», так что о нем и говорить не приходится. Я ничего не имею против «заимствований» (по выражению Твеновского Финна-отца), но наивно, позаимствовав картину, обмазывать ее дегтем, чтобы не узнали. Простите меня за резкость, но как нарочно стихотворение «Грядущие Гунны» — одно из моих любимейших, и «...мне не смешно, когда фигляр презренный пародией бесчестит Алигьери...».
После таких строгих замечаний мне стыдно посылать Вам мое новое стихотворение, которое несомненно, как и все, что я пишу, хуже соловьевских, но, по старой привычке отнимать у Вас нужное Вам время, я все-таки делаю это.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
На горах розовеют снега,
Я грущу с каждым мигом сильней,
Для кого я сбирал жемчуга
В зеленеющей бездне морей?!
Для тебя ли? Но ты умерла,
Стала девой таинственных стран,
Над тобою огнистая мгла,
Под тобою лучистый туман.
Ты теперь безмятежнее дня,
Белоснежней его облаков,
Ты теперь не захочешь меня,
Не захочешь моих жемчугов.
Но за гранями многих пространств,
Где сияешь ты белой звездой,
В красоте жемчуговых убранств,
Как жених я явлюсь пред тобой.
Расскажу о безумной борьбе,
О цветах, обагренных в крови,
Расскажу о тебе и себе
И о нашей жестокой любви.
И на миг забывая покой,
Ты припомнишь закат и снега,
И невинной прозрачной слезой
Ты унизишь мои жемчуга.
Н. Гумилев.
<Париж. 26 сентября/>9 октября <1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Никогда еще в жизни я не показывал себя таким бессовестным, как я это сделаю сейчас. Именно: я прошу Вас написать мне хоть самую маленькую открытку, но сейчас. Чем скорее я получу Ваш ответ, тем скорее я успокоюсь. Дело вот в чем: около месяца тому назад я послал в «Золотое руно» три моих стихотворения, а на другой же день получил Ваше письмо, где Вы просите меня не делать этого. Тотчас же я послал в «Золотое руно» извинения за беспокойство и просьбу предать дело о моем сотрудничестве забвению. Все это было месяц тому назад, и я перестал даже и думать о «Золотом руне», как вдруг вчера я получаю оттуда письмо, копию с которого я пересылаю Вам. Из него ясно видно, что г<осподи>н Рябушинский получил мои извинения, но внимания им не придал. Теперь передо мной большая дилемма, разрешить которую можете только Вы. С одной стороны, мне как писателю молодому и неизвестному хотелось бы печататься возможно больше, и по собственной инициативе я не могу гнушаться журналом, где пишут Ал<ександр> Блок, Вяч<еслав> Иванов, Ф. Сологуб, К. Бальмонт и др., особенно после такого более чем любезного приглашения. С другой стороны, Ваш выход из него и Ваше предупреждение останавливают меня согласиться. И вот, следуя совету Ренэ Гиля, прежде чем ответить что-нибудь Рябушинскому, я пишу Вам, чтобы узнать, как Вы советуете мне поступить. Если Вы найдете нужным повторить Ваш совет, поверьте, я ни на минуту не подумаю упрекать Вас, наоборот, я буду спокоен, отказывая Рябушинскому. Я уже как-то писал Вам, что я отдал в Ваши руки развитье моего таланта, и теперь опять очень прошу Вас высказать Ваше мнение, которое будет решающим.
Сегодня я был у Гиля, и он мне понравился без всяких оговорок. Это энергичный, насмешливый, очень тактичный и действительно очень умный человек (я описываю здесь только его внешние качества, а внутренние знакомы Вам много больше, чем мне). Со мной он был крайне приветлив с каким-то особенным оттенком дружеской фамильярности, что сразу сделало нашу беседу непринужденной. Вообще, я был совершенно не прав, когда боялся к нему идти, и теперь знаю, что французские знаменитости много общежительнее русских (Вы знаете, о ком я говорю).
За последнее время по еженедельному количеству производимых стихотворений я начинаю приближаться к Виктору Гюго. Кажется, попадаются недурные (для меня, конечно). Я посылаю Вам два.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царица иль, может быть, только печальный ребенок,
Она наклонялась над сонно вздыхающим морем,
И стан, перехваченный шалью, казался так тонок.
Он тайно стремился навстречу сверкающим зорям.
Сбегающий сумрак. Какая-то крикнула птица.
И вот перед ней замелькали на влаге дельфины,
Чтоб ехать к серебряным замкам влюбленного принца.
Они предлагали свои изумрудные спины.
Но голос хрустальный казался особенно тонок,
Когда он упрямо сказал роковое «не надо».
Царица иль, может быть, просто капризный ребенок,
Усталый ребенок с тяжелою мукою взгляда!
Я вижу, сегодня особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв,
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его испещряет волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его строен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран,
Про черную деву, про страсть молодого вождя...
Но ты слишком много вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав...
Ты плачешь?.. Послушай: далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Н. Гумилев.
М<илостивый> г<осударь>
Простите, что не знаю Вашего имени, отчества, но с благодарностью пишу Вам. Ваша поэзия уже знакома мне из «Весов» и вызывает общее внимание. Хотел писать Вам, но Вы предупредили меня любезной присылкой стихотворений. Надо быть искренним и честным: в Вашем стихотворении прелестные образы, в нем есть нечто родственное нашим стремлениям. Поэтому я с радостью помещаю Ваше имя в числе сотрудников «Золотого руна». Стихотворения Ваши будут напечатаны в следующем номере журнала и уже набраны к печати.
На днях буду в Париже, очень интересно было бы повидаться с Вами лично и поговорить о Вашем дальнейшем сотрудничестве. Может быть, Вы пришлете нам еще другие беллетристические произведения.
В ожидании Вашего ответа остаюсь Вас искренне уважающий Николай Рябушинский.
<Париж. Середина октября (н. ст.) 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Очень Вас благодарю за письмо и за высказанное Вами мнение. Я думаю поступить следующим образом: из нелюбви к кляузам, я не думаю требовать у г-на Рябушинского приостановки номера или исключения из него моих стихов. Но не буду также и посылать что-нибудь новое или вступать в переписку с этой редакцией, так что, как видите, фактически я не буду его сотрудником. В общем, мне не повезло, когда я появился со своими стихами на книжный рынок. «Нива», «Правда» и «Русь» вовсе не ответили мне на мои вопросы о принятии моих стихов. Относительно «Перевала» я не знаю ничего. Вы, наверное, его читаете и, может быть, сообщите мне, когда там появятся мои стихи. Очень благодарю Вас за любезное предложение устроить меня в «Столичное утро» и «Голос Москвы». Я посылаю Вам для них стихи, которые, во-первых, безусловно свободны, а во-вторых, которые я не думаю переделывать и считаю поконченными (далеко не то же, что законченными).
Быть может, также для какого-нибудь из этих изданий понадобятся рассказы (отвлеченного характера, без русских фамилий), у меня есть кое-что в этом роде.
Я посылаю Вам сейчас четыре новых стихотворения, кажется, Вам еще неизвестных. Они свободны. Свободны также из находящихся у Вас следующие: 1) Гиена, 2) Святой Георгий, 3) Я смотрю на закат и снега..., 4) Усмехнулась и вздохнула..., 5) Безумье (с лошадиной мордой), 6) Под землей есть тайная пещера, 7) Царица или ребенок и многие другие, но я надеюсь, что это более чем довольно. Может быть, напишете, что Вы оставляете за собой.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Следом за Синдбадом-Мореходом
В дальних странах я сбирал червонцы
И блуждал по незнакомым водам,
Где, дробясь, пылали блики солнца.
Сколько раз я думал о Синдбаде
И в душе лелеял мысли те же...
Было сладко грезить о Багдаде,
Проходя у чуждых побережий.
Но орел, чьи перья — красный пламень,
Что носил богатого Синдбада,
Поднял и швырнул меня на камень,
Где морская веяла прохлада.
Пусть халат мой залит свежей кровью, —
В сердце гибель загорелась снами,
Я — как мальчик, схваченный любовью
К девушке, закутанной шелками.
Тишина над дальним кругозором,
В мыслях праздник светлого бессилья,
И орел, моим смущенный взором,
Отлетая, распускает крылья.
В темных покрывалах летней ночи
Заблудилась юная принцесса.
Плачущей нашел ее рабочий,
Что работал в самой чаще леса.
Он отвел ее в свою избушку,
Накормил лепешкой с горьким салом,
Подложил под голову подушку
И закутал ноги одеялом.
Сам заснул в углу далеком сладко,
Стало тихо тишиной виденья,
Красноватым пламенем лампадка
Освещала только часть строенья.
Что там? Или это только тряпки,
Жалкие ненужные отбросы,
Кроличьи засушенные лапки,
Брошенные на пол папиросы?
Почему же ей ее томленье
Кажется мучительно знакомо
И ей шепчут грязные поленья,
Что она теперь лишь вправду дома?
...Ранним утром заспанный рабочий
Проводил принцессу до опушки,
И не раз потом в глухие ночи
Проливались слезы об избушке.
Видишь, мчатся обезьяны
С диким криком на лианы,
Что свисают низко, низко,
Слышишь шорох многих ног?
Это значит — близко, близко
От твоей лесной поляны
Разъяренный носорог.
Видишь общее смятенье,
Слышишь топот... Нет сомненья,
Если даже буйвол сонный
Отступает глубже в грязь.
Но в нездешнее влюбленный,
Не ищи себе спасенья,
Убегая и таясь.
Встреть спокойно носорога,
Как чудовищного бога,
Посреди лесного храма
Не склони к земле лица,
Если страсть твоя упряма,
Не закрадется тревога
В душу смелого жреца.
Подними высоко руки
С песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далеко уведут...
...И из стран обетованных
Нам незримые фелуки
За тобою приплывут.
Неслышный, мелкий падал дождь,
Вдали чернели купы рощ,
Я шел один средь трав высоких,
Я шел и плакал тяжело,
И проклинал творящих зло,
Преступных, гневных и жестоких.
И я увидел пришлеца:
С могильной бледностью лица
И с пересохшими губами,
В хитоне белом, дорогом,
Как бы упившийся вином,
Он шел неверными шагами.
И он кричал: «Смотрите все,
Как блещут искры на росе,
Как дышут томные растенья,
И Солнце, золотистый плод,
В прозрачном воздухе плывет,
Как ангел с песней Воскресенья.
Как звезды, праздничны глаза,
Как травы, вьются волоса,
И нет в душе печалям места
За то, что я убил тебя,
Склоняясь, плача и любя,
Моя царица и невеста».
И все сильнее падал дождь,
И все чернели купы рощ,
И я промолвил строго-внятно:
«Убийца, вспомни Божий страх,
Смотри: на дорогих шелках
Как кровь алеющие пятна».
Но я отпрянул, удивлен,
Когда он свой раскрыл хитон
И показал на сердце рану.
По ней дымящаяся кровь
То тихо капала, то вновь
Струею падала по стану.
И он исчез в холодной тьме,
А на задумчивом холме
Рыдала горестная дева,
И я задумался светло
И полюбил творящих зло
И пламя их святого гнева.
Н. Гумилев.
<Париж. 14/27 октября 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Сейчас, перечитывая Ваше последнее письмо, я увидел, что Вы хотели бы иметь новые списки моих стихов для редакций. Сперва я прочитал слово «списки» как слово «стихи». Сейчас я посылаю Вам три новых и два уже известных Вам и буду очень благодарен, если Вы, по Вашему любезному предложению, выберете что-нибудь для упомянутых Вами газет. Я слышал, что в Петербурге начинается новый журнал «Луч» при участии Блока и Сологуба. Если это что-нибудь интересное, то, пожалуйста, когда будете писать мне, напишите его адрес, я бы, может быть, подписался. Я пишу очень много, но начинаю бояться, что я приближаюсь к парнассизму, от которого Вы меня предостерегали в Москве. Но, во всяком случае, это не плод теорий, а, может быть, просто временное умственное затемнение. Я им пользуюсь, чтобы работать над формой.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
В красном фраке с галунами,
Надушенный, встал маэстро,
Он рассыпал перед нами
Звуки мерные оркестра.
Звуки мчались и кричали,
Как виденья, как гиганты,
И металися по зале,
И роняли бриллианты.
К золотым спускались рыбкам,
Что плескались там, в бассейне,
И по девичьим улыбкам
Плыли тише и лилейней.
Созидали башни храмам
Голубеющего рая
И ласкали плечи дамам,
Улыбаясь и играя.
А потом с веселой дрожью,
Закружившись вкруг оркестра,
Тихо падали к подножью
Надушенного маэстро.
От кормы, изукрашенной красным,
Дорогие плывут ароматы
В трюм, где скрылись в волненьи опасном
С угрожающим видом пираты.
С затаенною злобой боязни
Они спорят, храбрясь и бледнея,
И вполголоса требуют казни,
Головы молодого Помпея.
Сколько дней они служат рабами,
То покорно, то с гневом напрасным,
И не смеют бродить под шатрами
На корме, изукрашенной красным.
Слышен зов: это голос Помпея,
Окруженного стаей голубок.
Он кричит: «Эй, собаки, живее!
Где вино, высыхает мой кубок».
И над морем седым и пустынным,
Приподнявшись лениво на локте,
Посыпает толченым рубином
Розоватые длинные ногти.
И, оставив мечтанья о мести,
Умолкают смущенно пираты
И несут, раболепные, вместе
И вино, и цветы, и гранаты.
Приближается к Каиру судно
С красными знаменами Пророка.
По матросам угадать нетрудно,
Что они с востока.
Капитан кричит и суетится,
Слышен голос, гортанный и резкий,
На снастях видны смуглые лица,
И мелькают красные фески.
На пристани толпятся дети,
Забавны их смуглые тельца,
Они сошлись еще на рассвете
Посмотреть, где станут пришельцы.
Аисты сидят на крыше
И вытягивают шеи,
Они всех выше,
И им виднее.
Аисты — воздушные маги.
Им многое ясно и понятно,
Почему у одного бродяги
На щеках багровые пятна.
Аисты кричат над домами,
Но никто не слышит их рассказа,
Что вместе с духами и шелками
Пробирается в город зараза.
Над тростником медлительного Нила,
Где носятся лишь бабочки да птицы,
Скрывается забытая могила
Преступной, но пленительной царицы.
Ночная мгла несет свои обманы,
Встает луна, как грешная сирена,
Бегут белесоватые туманы,
И из пещеры крадется гиена.
Ее стенанья яростны и грубы,
Ее глаза зловещи и унылы
И страшны угрожающие зубы
На розоватом мраморе могилы.
«Смотри, луна, влюбленная в безумных,
Смотрите, звезды, стройные виденья,
И темный Нил, владыка вод бесшумных,
И бабочки, и птицы, и растенья.
Смотрите все, как шерсть моя дыбится,
Как блещут взоры злыми огоньками,
Неправда ль, я такая же царица,
Как та, что спит под этими камнями?
Ее глаза светилися изменой,
Носили смерть изогнутые брови,
Она была такою же гиеной,
Она, как я, любила запах крови».
По деревням собаки выли в страхе,
В домах рыдали маленькие дети,
И хмурые готовили феллахи
Свистящие, безжалостные плети.
Улыбнулась и вздохнула,
Догадавшись о покое,
И в последний раз взглянула
На ковры и на обои.
Красный шарик уронила
На вино в узорный кубок
И капризно омочила
В нем кораллы нежных губок.
И живая тень румянца
Заменилась тенью белой
И, как в странной позе танца,
Искривясь, поникло тело.
И чужие миру звуки
Издалека набегают,
И незримый бисер руки,
Задрожав, перебирают.
На ковре она трепещет,
Точно белая голубка,
А отравленная блещет
Золотая влага кубка.
Н. Гумилев.
<Париж. 17/>30 ноября <1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Простите, что я так долго не писал Вам, я сам чувствую, что плохо плачу Вам за Ваше хорошее отношение ко мне. Но за последнее время я имел массу хлопот, был в России (между прочим, проездом в Киеве сделался сотрудником «В мире искусств») и по приезде в Париж принялся упорно работать над прозой. Право, для меня она то же, что для Канта метафизика, но теперь, наконец, я написал три новеллы и посвященье к ним, все неразрывно связанное между собою. Наверное, завтра я пошлю их Вам заказным письмом. Нечего и говорить, что я был бы в восторге, если бы Вы согласились напечатать их в «Весах», но, по правде сказать, я едва надеюсь на такую честь. Поэтому не бойтесь обескуражить меня отказом, я к нему уже подготовлен и приму его за должное, но, если возможно, ответьте поскорее, берете ли Вы эти новеллы или нет. Тогда я предложу их в другое место, а по романическим причинам мне хочется видеть их напечатанными возможно скорее. Но, конечно, если их возьмут «Весы», я готов ждать хоть год. Они имеют вид миньятюр и в печати возьмут все вместе не более шести, семи страниц.
Но если эти новеллы покажутся Вам вообще плохими или подражательными, то, может быть, Вы с Вашей обычной добротой не откажетесь откровенно сказать мне это, и я предам их забвенью, как некогда «Шута короля Батиньоля». Я знаю, что мне надо еще очень много учиться, но я боюсь, что не сумею сам найти границу, где кончаются опыты и начинается творчество. И теперь моя высшая литературная гордость — это быть Вашим послушным учеником как в стихах, так и в прозе.
Я продолжаю писать и стихи, но боюсь, что мои последние вещи не показывают никакого прогресса. Впрочем, я возлагаю большие надежды на Рождество, когда у Вас, может быть, найдется время и желанье написать мне письмо вроде одного из прошлогодних, где на примере моих же стихов укажете мне, на какие приемы письма я должен обратить особенное внимание и какие недостатки уничтожить. Сейчас посылаю Вам два самых последних стихотворения; из них первое я послал в «Ниву» и жду ответа, второе свободно, и я не имею на него пока никаких планов.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны,
В них золотой песок и мрамор черный,
Глубокие, прозрачные бассейны.
Растенья в них, как сны, необычайны,
Как воды утром, розовеют птицы,
И — кто поймет намек священной тайны? —
В них девушка в венке великой жрицы.
Глаза, как отблеск чистой серой стали,
Изящный лоб белей восточных лилий,
Уста, что никого не целовали
И никогда ни с кем не говорили.
И щеки, розоватый жемчуг юга,
Сокровище немыслимых фантазий,
И руки, что ласкали лишь друг друга,
Сплетаяся в молитвенном экстазе.
У ног ее две черные пантеры
С отливами змеиными на шкуре,
Над скалами, где кроются пещеры,
Ее фламинго плавает в лазури.
Я не смотрю на мир бегущих линий,
Мои мечты лишь вечному покорны,
Пускай сирокко носится в пустыне,
Сады моей души всегда узорны.
Печаль их душ родилась возле моря
В священных рощах девственных наяд,
Чьи песни вечно радостно звучат,
С напевом струн, с игрою ветра споря.
Великий жрец... Страннее и суровей
Едва ль была мужская красота,
Спокойный взор, сомкнутые уста
И на кудрях повязка цвета крови.
Когда вставал туман над водной степью,
Великий жрец творил святой обряд,
И танцы гибких трепетных наяд
По берегу вились жемчужной цепью.
Из всех одной, пленительней, чем сказка,
Великий жрец оказывал почет.
Он позабыл, что красота влечет,
Что опьяняет красная повязка.
И звезды предрассветные мерцали,
Когда забыл великий жрец обет,
Ее уста не говорили «нет»,
Ее глаза ему не отказали.
И, преданы клеймящему злословью,
Они ушли из тьмы священных рощ
Туда, где их сердец исчезла мощь,
Где их сердца живут одной любовью.
Н. Гумилев.
P. S. Не откажите упомянуть в письме, были мои вещи в «Золотом руне» и какие? Также в моск<овских> газ<етах> благодаря Вам?
Н. Г.
<Париж. Между 2 и 6 декабря (н. ст.) 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Еще несколько необходимых слов по поводу моих новелл. Мне кажется, что их надо печатать все разом, потому что они дополняют одна другую. Но, конечно, сделайте, как решите сами. Если у Вас не будет времени прочесть их самому, может быть, Вы их передадите лицу, заведующему вообще чтеньем всех рукописей, присылаемых в «Весы». Все поправки и измененья я заранее принимаю с благодарностью. У меня есть три стихотворения, род серии, на африканские мотивы. Два из них, «Жирафа» и «Носорога», Вы знаете. Не посоветуете ли Вы мне какой-нибудь альманах, куда я мог бы послать их все вместе. Если да, то сообщите, пожалуйста, и его адрес. А то в Париже я совсем отстал от русской жизни.
Кстати, «Носорог» будет называться:
Встреча Смерти.
барабанный бой племени Бурну
Чтобы заполнить место, посылаю Вам и третье в таком же роде. Прочитайте как-нибудь в совсем свободное время, потому что оно довольно длинное. Мне так совестно, что я отнимаю у Вас столько времени стихами и письмами.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
На таинственном озере Чад
Повисают, как змеи, лианы,
Разъяренные звери рычат
И блуждают седые туманы.
По лесистым его берегам
И в горах у зеленых подножий
Поклоняются странным богам
Девы-жрицы с эбеновой кожей.
Я была женой великого вождя,
Дочь любимая властительного Чада,
Я одна во время зимнего дождя
Совершала тайну древнего обряда.
Взор мой был бесстрашен, как стрела,
Груди трепетные звали к наслажденью,
Я была нежна и не могла
Не отдаться заревому искушенью.
Белый воин был так строен,
Губы красны, взор спокоен,
Он был истинным вождем,
И открылась в сердце дверца,
А когда нам шепчет сердце,
Мы не боремся, не ждем.
Он сказал, что я красива,
И красу мою стыдливо
Я дала его губам,
И безумной знойной ночью
Мы увидели воочью
Счастье, данное богам.
Муж мой гнался с верным луком,
Пробегал лесные чащи,
Перепрыгивал овраги,
Плыл по сумрачным озерам,
И достался смертным мукам;
...Видел только день палящий
Труп свирепого бродяги,
Труп покрытого позором.
А на быстром и сильном верблюде,
Утопая в ласкающей груде
Шкур пантерных и тканей восточных,
Я, как птица, неслася на север,
Я, играя, ломала мой веер,
Ожидая восторгов полночных.
Я раздвинула гибкие складки
У моей разноцветной палатки
И, смеясь, наклонялась в оконце...
Я смотрела, как прыгает солнце
В голубых глазах европейца.
А теперь, как мертвая смоковница,
У которой листья облетели,
Я ненужно скучная любовница,
Точно вещь, я брошена в Марселе.
Чтоб питаться жалкими отбросами,
Чтобы спать, вечернею порою
Я пляшу пред пьяными матросами,
И они, смеясь, владеют мною.
Робкий ум мой обессилен бедами,
Взор мой с каждым часом потухает...
Умереть?! Но там, в полях неведомых,
Там мой муж, он ждет и не прощает.
Н. Гумилев.
<Париж. 24 ноября/7 декабря 1907 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Перебирая старые бумаги, в одном из Ваших прошлогодних писем я нашел следующие фразы: «говорю Вам, что мне очень бы хотелось, чтобы Вы стали нашим постоянным вкладчиком: присылайте... стихи, рассказы, статьи, заметки о книгах...» Кроме того, я помню, что в прошлом году Вы просили меня написать впечатленье от выставки Дягилева. Но, подобно строптивому сыну Евангелья, я долго, почти год, молчаливо отказывался, до такой степени я ненавидел мои многочисленные попытки писать прозой. И вот только недавно, не более месяца, я попробовал писать рассказ (3-ю новеллу о Кав<альканти>) и не покраснел, и не почувствовал прежней жгучей ненависти к себе. С того дня я начал писать много и часто и думаю, что мог бы продолжать, если бы меня не мучила мысль, что мое «довольство» собой происходит только от притупленья моего художественного чутья.
Дней пять тому назад я послал Вам новеллы, сегодня посылаю впечатленья новой русской выставки. Теперь я мог бы исполнить Вашу просьбу и в неограниченном количестве присылать Вам и статьи, и рассказы, и пр. Но насколько моя проза годится для «Весов», я думаю, Вы можете судить по двум образцам. Может быть, они Вас не удовлетворят по каким-нибудь легко устранимым причинам, и в принципе будет решено, что моя проза имеет шанс пройти в «Весы». Если же она Вас не удовлетворит совсем, то, ради Вашей веры в мое будущее (Вы мне писали об ней), прошу Вас, сообщите мне это совершенно откровенно. Я буду, как прежде, писать только стихи.
Еще раз прошу Вас, если Вы заняты, не читайте сами моей статьи и не отвечайте мне, а передайте ее редактору, как и все присылаемые рукописи, и, может быть, г<осподи>н Ликиардопуло возьмет на себя труд ответить мне о ее судьбе.
Простите меня за такую канонаду писем, но ведь она совсем не обязывает Вас отвечать на нее. Я верю в Ваше расположение ко мне и знаю, что когда будет можно, Вы напишете.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Париж. 3/>16 декабря <19>07 <г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Сейчас получил № «Раннего утра» с моей «Гиеной» и очень благодарю Вас за напечатание ее. Сама газета мне показалась симпатичной, но я настолько наивен в делах политики, что так и не понял, какого она направления. Но, кажется, «приличного», единственного, которому я теперь сочувствую.
На русской выставке, о которой я писал в «Весы», я познакомился с Рёрихом и княг<иней> Тенишевой. Теперь я все собираюсь пойти опять к Ренэ Гилю, его пятницы уже начались. Я пойду, наверно, вместе с Nicolas Denicer — молодым французским поэтом, моим приятелем, Вы об нем, наверно, уже читали в статье для «Весов» Ренэ Гиля.
Сам я все это время сильно нервничаю, как Вы можете видеть по почерку. Пишу мало, читаю еще меньше. Часто хожу в Jardin des Plantes и там кормлю хлебом тибетских медведей. Кажется, они уже узнают меня. Неправда ли, это стоит прошлогоднего календаря камергера Альвинга из «Привидений» Ибсена.
На всякий случай, если Вы захотите напечатать еще что-нибудь мое, я посылаю Вам два из моих старых стихотворений, заново переписанных. Кстати, не беспокойтесь, пожалуйста, мне присылать №№ с моими стихами. Наверное, это затрудняет Вас, а мне достаточно знать, что такое-то стихотворение есть или будет напечатано. Зато меня интригует «Золотое руно». Там лежат три моих стихотворения, из которых два я очень люблю, и я не знаю, напечатаны они или нет. Если да, то сообщите мне об этом, когда будете писать. Еще раз благодарю Вас за память.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. За последнее время я много занимался теорией живописи, а отчасти и театра, читал, посещал выставки и говорил с артистами. Результаты Вы можете видеть в моем письме о «Русск<ой> Выст<авке>». Если оно Вас удовлетворяет, может быть, Вы сможете мне указать какой-нибудь орган, хотя бы «Ранн<ее> утро», где я мог бы писать постоянные корреспонденции о парижских выставках и театрах. Этим Вы оказали бы мне еще раз большую услугу.
Н. Г.
Приближается к Каиру судно
С длинными знаменами Пророка.
По матросам угадать нетрудно,
Что они с востока.
Капитан кричит и суетится,
Слышен голос, гортанный и резкий,
На снастях видны смуглые лица,
И мелькают красные фески.
На пристани толпятся дети,
Забавны их тонкие тельца,
Они сошлись еще на рассвете
Посмотреть, где станут пришельцы.
Аисты сидят на крыше
И вытягивают шеи,
Они всех выше
И им виднее.
Аисты — воздушные маги,
Им многое ясно и понятно,
Почему у одного бродяги
На щеках зловещие пятна.
Аисты кричат над домами,
Но никто не слышит их рассказа,
Что вместе с духами и шелками
Пробирается в город зараза.
Как труп, бессилен небосклон,
Земля — как уличенный тать,
Преступно-тайных похорон
На ней зловещая печать.
Ум человеческий смущен,
В его глубинах — черный страх,
Как стая траурных ворон
На обессиленных полях.
Но где же солнце, где луна?
Где сказка — жизнь и тайна — смерть?
И неужели не пьяна
Их золотою песней твердь?
И неужели не видна
Судьба, их радостная мать,
Что пеной жгучего вина
Любила смертных опьянять.
Напрасно ловит робкий взгляд
На горизонте новых стран,
Там только ужас, только яд,
Змеею жалящий туман.
И волны глухо говорят,
Что в море бурный шквал унес
На дно к обителям наяд
Ладью, в которой плыл Христос.
Н. Гумилев.
<Париж. 13/>26.12.<19>07<г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Очень, очень благодарю Вас за «Пути и перепутья», которые я получил сегодня. Особенно рад я был прочитать стихи из «Tertia Vigilia», которую я давно и тщетно искал и в книжных магазинах, и у знакомых.
Но мне хотелось бы лучше ориентироваться в истории развитья Вашего творчества, и поэтому я решаюсь задать Вам нескромный вопрос, а именно, сколько Вам лет теперь. Тогда бы я вычислил, скольких лет написали Вы то или другое стихотворенье, и знал бы, на что смогу надеяться в будущем я. Может быть, это смешно, но я все утешаю себя в недостатках моих стихов, объясняя их моей молодостью.
Несмотря на мой сплин, я все-таки написал недавно два стихотворения и неуклонно посылаю их Вам.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси о недоступном, есть различные миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры.
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
Тот навек погиб для счастья, для ласкающих лучей.
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад, и когда горит восток.
Ты устанешь, ты замедлишь, и на миг прервется пенье,
Тотчас бешеные волки устремятся на тебя.
И запрыгают, завоют в кровожадном исступленье,
Белоснежными зубами кости крепкие дробя.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше... Здесь не встретишь ни веселий, ни сокровищ...
Но я вижу — ты смеешься... Эти взоры — два луча!
...На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни страшной смертью, черной смертью скрипача!
Нас было пять... Мы были капитаны,
Водители безумных кораблей,
И мы переплывали океаны,
Позор для Бога, ужас для людей.
Далекие загадочные страны
Нас не пленяли чарою своей,
Нам нравились зияющие раны,
И зарево, и жалкий треск снастей.
Наш взор являл туманное ненастье,
Что можно видеть, но понять нельзя,
И после смерти наши привиденья
Поднялись, как подводные каменья,
Как прежде, черной гибелью грозя
Искателям неведомого счастья.
Н. Гумилев.
<Париж. 19 декабря 1907 г./1 января 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Сейчас получил Ваше письмо и спешу поблагодарить Вас за Ваше вниманье ко мне. Меня крайне обрадовало, что моя замет<к>а о выставке принята Вами для «Весов». Ведь это моя первая напечатанная проза, потому что «Сириуса» считать нельзя.
Все это время я читал «Пути и Перепутья», разбирал каждое стихотворение, — специальную мелодию и внутреннее построение, и мне кажется, что найденные мною по Вашим стихам законы мелодии очень помогут мне в моих собственных попытках. Во всяком случае, я понял, как плохи мои прежние стихи и до какой степени Вы были снисходительны к их недостаткам.
Кончаю письмо, чтобы не отнимать у Вас дальше времени, но все-таки посылаю Вам два новых стихотворенья. Это обратилось у меня в привычку, и, быть может, Вы найдете удобным воспользоваться ими для какого-нибудь изданья.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны,
Где безумье и ужас от века застыли на всем,
Где гора в отдаленьи казалась взъерошенным псом,
И клокочущей черною медью кипели вулканы.
Были сумерки мира.
Но на небе внезапно качнулась широкая тень,
И кометы, что мчались, как волки свирепы и грубы,
И сшибались друг с другом, оскалив железные зубы,
Закружились, встревоженным воем приветствуя день.
Был испуг ожиданья.
И в терновом венке, под которым сочилася кровь,
Вышла тонкая девушка в голубоватом сияньи
И серебряным плугом упорную взрезала новь...
Сочетанья планет ей назначили имя: Страданье.
Это было спасенье.
Еще ослепительны зори,
И перья багряны у птиц,
И много есть в девичьем взоре
Еще не прочтенных страниц.
И лилии строги и пышны,
Прохладно дыханье морей,
И звонкими веснами слышны
Весенние отклики фей.
Но греза моя недовольна,
В ней голос тоски задрожал,
И сердцу мучительно больно
От яда невидимых жал.
У лучших заветных сокровищ,
Что предки сокрыли для нас,
Стоят легионы чудовищ
С грозящей веселостью глаз.
Здесь всюду и всюду пределы
Всему, кроме смерти одной,
Но каждое мертвое тело
Должно быть омыто слезой.
Искатель нездешних Америк,
Я отдал себя кораблю,
Чтоб, глядя на брошенный берег,
Шепнуть золотое «люблю».
Н. Гумилев.
<Париж. 25 декабря 1907 г./>7-1-<19>08<г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Очень благодарю Вас за напечатание Синдбада и за присылку «Раннего утра». Статья А. Белого о «Путях и Перепутьях» интересна, и я с удовольствием бы подписался под ее второю частью, особенно под тем, что у Вас нет учеников. Я люблю называть Вас своим учителем, и, действительно, всему, что у меня есть лучшего, я научился у Вас, но мне нужно еще бесконечно много, чтобы эта моя зависимость от Вас могла почувствоваться читателями. То же, я думаю, можно сказать и о других молодых поэтах, сгруппировавшихся вокруг Вас. Но мне всегда очень неловко писать Вам о Вас же, и потому я кончаю это щекотливое, хотя и приятное занятье. Буду писать о себе.
В этом письме я посылаю Вам рассказ, который, может быть, Вы взяли бы для «Раннего утра» или, если «новеллы» не приняты, для «Весов», хотя мне лично было бы приятнее увидеть в «Весах» последние. Этот последний рассказ я переписывал четыре раза, всегда с крупными поправками. Так что относительно старательности я сделал все, что мог. Очень скоро я пошлю Вам еще один рассказ, уже специально для «Раннего утра» без посягательств на «Весы». Он уже написан, но еще не отделан. Вообще все, что я Вам присылаю, поступает в Ваше полное распоряжение как редактора разных изданий, и я заранее благодарю Вас за все места для моих вещей, даже за пылающую печь. Сборник моих стихов (последних) уже печатается, выйдет через две, три недели. Поэтому я буду очень благодарен, если в «Р<аннем> утр<е>» появятся какие-нибудь мои стихи из имеющихся у Вас до его выхода.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
От кормы, изукрашенной красным,
Дорогие плывут ароматы
В трюм, где скрылись в волненьи опасном,
С угрожающим видом пираты.
С затаенною злобой боязни
Говорят, то храбрясь, то бледнея,
И вполголоса требуют казни,
Головы молодого Помпея.
Сколько дней они служат рабами,
То покорно, то с гневом напрасным,
И не смеют бродить под шатрами,
На корме, изукрашенной красным.
Слышен зов... Это голос Помпея,
Окруженного стаей голубок,
Он кричит: «Эй, собаки, живее,
Где вино, высыхает мой кубок».
И над морем седым и пустынным
Приподнявшись лениво на локте,
Посыпает толченым рубином
Розоватые, длинные ногти.
И, оставив мечтанья о мести,
Умолкают смущенно пираты
И несут, раболепные, вместе
И вино, и цветы, и гранаты.
Н. Гумилев
Под землей есть тайная пещера,
Там стоят высокие гробницы,
Огненные грезы Люцифера,
Там блуждают стройные блудницы.
Ты умрешь бесславно иль со славой,
Но придет и властно взглянет в очи
Смерть, старик угрюмый и костлявый,
Нудный и медлительный рабочий.
Понесет тебя по коридорам,
Понесет от башни и до башни,
Со стеклянным выпученным взором
Ты поймешь, что это сон всегдашний.
И когда, упав в свою гробницу,
Ты загрезишь о небесном храме,
Ты увидишь над собой блудницу
С острыми жемчужными зубами.
Сладко будет ей к тебе приникнуть,
Целовать со злобой бесконечной,
Ты не сможешь двинуться иль крикнуть...
Это все. И это будет вечно.
Н. Гумилев
Золотым ослепительным полднем въехало семеро рыцарей крестоносцев в узкую пустынную долину восточного Ливана. Солнце метало разноцветные лучи, страшные, как стрелы неверных, кони были измучены долгим путем над обрывами, и могучие всадники едва держались в седлах, изнемогая от жажды и зноя. Знаменитый граф Кентерберийский Оливер, самый старый во всем отряде, подал знак отдохнуть. И, как нежные девушки, ошеломленные неистово пряным и томящим индийским ветром, бессильные попадали рыцари на голые камни. Долго молчали они, сознавая, что уже не подняться им больше и не сесть на коней, и что жажда, подобно огненному дракону, свирепыми лапами став им на грудь, разорвет их пересохшие горла. И лежали, покорные.
Наконец сэр Гуго Эльвистам, темплиер с душою сирийского льва, приподнявшись на локте, воскликнул: «Благородные сэры и дорогие братья во Христе, вот уже восемь дней, как, отстав от нашего войска, мы блуждаем одни, и два дня тому назад мы отдали последнюю воду нищему прокаженному близ высохшего колодца Мертвой Гиены. Но если мы должны умереть, то умрем как рыцари, стоя, и споем в последний раз приветственный гимн нашему Небесному Сеньору, Господу Иисусу Христу». И он медленно поднялся с невидящим взором, цепляясь за колючий кустарник, и один за другим стали подниматься его товарищи, шатаясь и с трудом выговаривая слова, как бы упившиеся кипрским вином в голубых изукрашенных залах византийского императора. И странно, и страшно было бы на душе одиноких пилигримов или купцов из далекой Армении, если бы, случайно проходящие, увидели они семерых безвестно умирающих рыцарей и услышали бы их покорное тихое пенье.
Но внезапно слова их гимна прервал приближающийся топот коня, звучный и легкий, как звон серебряного меча у пояса Архистратига Михаила. Нахмурились строгие брови молящихся, и их души, уже склонившиеся в мягкие сумерки смерти, омрачились при мысли о ненужной встрече. Перед ними на повороте ущелья появился неизвестный рыцарь, высокий и стройный, красиво могучий в плечах, с опущенным забралом, над которым свивались страусовые перья, и в латах чистого золота, ярких, как блеск звезды Альдебаран. И конь золотистой масти дыбился и прыгал, и еле касался копытами мертвых утесов. Голубой герольд на коне белоснежном, с лицом кротким и мудрым, тайно похожим на образ апостола Иоанна, спешил за своим господином.
Чудные всадники быстро приблизились к умирающим рыцарям, певшим гимн. Одетый в золото осадил коня и наклонил копье как бы перед началом сраженья, а герольд, поднимая щит со странным гербом, где мешались лилии и звезды, столпы Соломонова храма и колючие терны, воскликнул слова, издавна принятые на турнирах: «Кто из благородных рыцарей, присутствующих здесь, хочет сразиться с моим господином, пеший или конный, на копьях или на мечах». И отъехал в сторону, ожидая.
Неожиданный подул откуда-то ветер, принося освежительную прохладу, внезапно окрепли мускулы доселе бессильных рыцарей, и огненный дракон жажды перестал терзать их горло, сделался совсем маленьким и с беспокойным свистом уполз в темную расщелину скал, где таились мохнатые тарантулы и смертельно жалящие скорпионы.
Граф Кентерберийский Оливер первый ответил голубому герольду от имени всех: в речи изысканно-вежливой, но полной достоинства он сказал, что они нисколько не сомневаются в благородном происхождении неизвестного рыцаря, но тем не менее желали бы видеть его поднявшим забрало, ибо этого требует старинный рыцарский обычай.
Едва он окончил свои слова, как тяжелое сияющее забрало поднялось, открывая молодое лицо красоты совершенной, глаза, полные светлой любовью, щеки нежные, немного бледные, алые губы, о которых столько мечтала Святая Магдалина, и золотистую бородку, расчесанную и надушенную самой Девой Марией. Не посмели догадаться благочестивые рыцари, кто пришел облегчить их страдания и разделить забавы, хотя мистический восторг и захватил их души, повлекши их к доныне неизвестным путям.
Так ураган в открытом море схватывает беспечных искателей жемчуга, чтобы, повертев их, оробелых, среди изумрудных брызг и клокочущей пены, бросить потом на отлогий берег Островов Неведомого Счастья.
Полные чувством благоговения и таинственной любви к своему противнику, они просили его принять дань их уважения перед началом турнира.
Первым вышел для битвы герцог Нотумберланский, но не помогли ему ни руки, бросавшие на землю первых силачей, ни очи, для которых надменные дамы при дворе веселого короля Ричарда одевали свое юное тело в дорогие шелка. Он был выбит из своего узорного седла и покорно отошел в сторону, удивляясь, что его сердце, несмотря на поражение, сияет лучами. Его товарищей одного за другим постигла такая же участь. И когда золотой незнакомец, со смехом, веселым и нежным, повалил барона Норвичского, последнего вышедшего против него, огромного и могучего, как пиренейский медведь, все рыцари согласно решили, что еще не поднималось сильнее копья ни в далекой Европе, ни на мертвых долинах песчаной Сирии, ни на зеленых полях Эздрелонских.
За турниром должен следовать пир; таков был обычай в железной Нормандии и старой веселой Англии. Захваченные странными чарами рыцари не удивились, когда на месте их копий, воткнутых в трещины скал, поднялись цветущие пальмы с обольстительными спелыми плодами, подобными тем, что манили на загадочном Дереве Жизни, посреди прохладной равнины омываемой Эфратом и Тигром.
И прозрачный ручеек выбежал из голой скалы, звеня и блестя серебром. Было весело пировать, отдыхая, петь военные песни, говорить о любви и о славе.
Золотой победитель сидел со всеми, и ел, и пил, и смеялся. А вечером, когда зашевелились далекие кедры и теплые тени все чаще и чаще стали ласкать лица сидящих, он сел на коня и поворотил за угол ущелья. Остальные, как завороженные, последовали за ним туда, где уже возвышалась широкая и отлогая лестница из мрамора белого с голубыми прожилками, ведущая прямо на небо. Тяжко зазвучали на мраморе копыта земных коней, и легкий ласкался к ним конь золотистый. Неизвестный рыцарь показывал путь, и скоро уже совсем ясно стали различаться купы немыслимо дивных деревьев, утопающие в ровном синем сияньи. Где-то свирельными голосами пели ангелы. Навстречу едущим вышла нежная и благостная Дева, больше похожая на старшую сестру, чем на мать Золотого Рыцаря Иисуса Христа.
Н. Гумилев.
<Париж. 27 декабря 1907 г./>9-1-<19>08 <г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Я очень рад, что Вам понравилась «Волшебная Скрипка». И хотя она и должна была войти в мою книгу, но я беру ее оттуда и с большим удовольствием отдаю для «Весов». Что же касается двух стихотворений «От кормы...» и «Улыбнулась и вздохнула», то было бы хорошо, если бы Вы смогли напечатать их вскоре, а то через три недели выйдет мой сборник с ними. Два остальные, «Мне было грустно» и «В красном фраке», в сборнике не будут, и потому делайте с ними, что хотите.
Я очень рад, что мне идет гонорар, и даже хотел бы его получить, а также и за статейку в «Весах». Но пересылать стоит только, начиная с 20 р<ублей> (50 fr.).
Хорошо, что «Руно» забыло обо мне; таким образом Ваше желание о моем несотрудничестве там устроилось без хлопот. Вопрос об этом можно считать совсем исчерпанным, потому что стихи, бывшие в «Руне», войдут в мой сборник.
Если новеллы не пройдут в «Весы», может быть, Вы возьмете их для «Раннего утра» или для чего-нибудь другого?
Не согласится ли магазин «Скорпион» взять на себя распространение моей книги в России, как он это делает для «Ор»? Я бы дал какой угодно процент и на свой счет пересылал бы книги в Москву. Их всего 300 экз<емляров>, для себя и Парижа я оставлю 50. Следовательно, остается 250 экз<емпляров>.
В каждой 4 печатных листа (64 стр<аницы>), бумага vergé.
Цена экз<емпляра> 50 к<опеек>.
За пересылку в редакции для отзывов плачу я, но устраивает эту пересылку магазин. Если это можно устроить, это будет для меня почти спасением.
Напишите мне об этом маленькую открытку, а то через две недели книга будет отпечатана.
Теперь я много работаю над прозой, скоро должен прислать Вам рассказ и буду рад, если его можно будет напечатать. Правда сказать, скоро я буду нуждаться в гонораре.
Поздравляю Вас с прошедшим новым годом. Увы, я совсем было забыл об этом важном событьи.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Париж. 9/22 января 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Я написал Вам две недели тому назад, и с тех пор, конечно, накопилось много новых стихов. Но так как за последнее время новые мои взгляды на искусство стихосложения, вызванные отчасти «Путями и Перепутьями», частью перечитыванием Пушкина, еще не сумели найти себе места в моих стихах, хотя поколебали и уничтожили многое, то я посылаю Вам только некоторые. Строение последней фразы доказывает, что я перечитывал и Карамзина.
Со стихами моими делайте, по обыкновению, все, что хотите. Через пять дней отсылаю Вам мою книгу. Обещанный рассказ для «Раннего утра» я бросил в печь. Вы, наверное, уже слышали о внезапной смерти Ив<ана> Ив<ановича> Щукина.
Я подумываю о скорой поездке в Италию.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Ромул и Рем взошли на гору,
Лес перед ними был глух и нем,
Ромул сказал: «Здесь будет город!»
«Здесь будут стены», — ответил Рем.
Ромул сказал: «Волей созвездий
Мы обрели наш прежний почет!»
Рем отвечал: «Что было прежде,
Надо забыть, взглянем вперед!»
«Здесь будет цирк, — промолвил Ромул, —
Здесь будет дом наш, открытый всем...»
«Но надо поставить ближе к дому
Могильные склепы», — ответил Рем.
Манлий сброшен. Право Рима,
Власть все та же, что была,
И как прежде, недвижима
Нерушимая скала.
Рим, как море, волновался,
Разрезали вопли тьму,
Но спокойно улыбался
Низвергаемый к нему.
Чтоб простить его, пришлось бы
Слушать просьбы многих губ...
И народ в ответ на просьбы
Получил холодный труп.
Манлий сброшен! Почему же
Шум на улицах растет?
Как жена, утратив мужа,
Мести требует народ.
Семь холмов, как звери, хмуры,
И смущенные стоим
Мы, сенаторы, авгуры,
Чьи отцы воздвигли Рим.
Неужель не лгали басни
И гробы грозят бедой?
Манлий мертв, но он опасней,
Он страшнее, чем живой.
Моя душа осаждена
Безумно странными грехами,
Она — как древняя жена
Перед своими женихами.
Она должна в чертоге прясть,
Склоняя взоры все суровей,
Чтоб победить глухую страсть,
Смирить мятежность бурной крови.
Но если бой неравен стал,
Я гордо вспомню клятву нашу
И, выйдя в пиршественный зал,
Возьму отравленную чашу.
И смерть придет ко мне на зов,
Как Одиссей, боец в Пергаме,
И будут вопли женихов
Под беспощадными стрелами.
<Париж. 13/26 января 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Одновременно с этим письмом я посылаю Вам мою книгу в двух экземплярах, один для Вас лично, а другой, как полагается, для отзыва. Она придет немного позже, потому что послана заказным.
К несчастью, последнее время я хворал и не мог лично присмотреть за печатанием и брошюровкой, и потому книга вышла в виде брошюры, несмотря на то, что она только на один лист меньше «Пути Конквистадоров».
Я не доволен этой новой книгой, но очень доволен, что издал ее. Теперь я свободен от власти старых приемов и тем, и мне много легче будет пойти вперед. Я не знаю, будете ли Вы говорить об этой книге в «Весах», и, конечно, не могу просить об этом, но если Вы решите сделать это, то, может быть, не откажете хотя бы одной фразой отметить, какую из сторон моего творчества я должен культивировать. А то до сих пор большинство моих критиков, почти всех благосклонных, только указывало на мои недостатки, так что если я захочу послушаться всех сразу, мне придется вовсе бросить писать стихи. Если бы я знал, что «Раннее утро» помещает рецензии, я послал бы туда мою книгу для отзыва. Я пишу кое-что, но все неудачно, не могу попасть в верный тон с моими новыми мыслями об искусстве. Жду какого-нибудь внешнего толчка и мечтаю, что им будет Ваш отзыв о моей книге, хотя бы в частном письме.
Всегда искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Париж. 24 января/6 февраля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я посылаю Вам одно из моих новых стихотворений, чтобы Вы могли судить, кончился ли срок моего искуса, о котором я Вам писал; сам я не имею никакого мнения на этот счет, так как два единственные мои слушателя уехали из Парижа и остались только французы и русские, не интересующиеся стихами. А я не способен без посторонней помощи судить мои стихи. Но об этом и вообще о моих сомненьях в области творчества я поговорю подробнее в следующем письме, а теперь мне хотелось бы поднять неприятный разговор, а именно, что я был бы не прочь получить мой гонорар с «Раннего утра» даже таков, как он есть (рублей 12, я думаю). Если также Вы не думаете взять мою прозу, я бы предложил ее в другое место (куда, сам не знаю); мне достаточно только знать, что отвергнуто Вами, так как у меня целы все черновики. Поверьте, что это не жажда славы, которая побуждает меня печататься, а другие более низменные причины, о которых не трудно догадаться. Стыдно в таком письме говорить о чем-нибудь более интересном, и я его кончаю.
Всегда искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Взгляни, как злобно смотрит камень,
В нем щели странно глубоки,
Под мхом мерцает скрытый пламень,
Не думай, то не светляки.
Давно угрюмые друиды,
Сибиллы хмурых королей,
Отмстить какие-то обиды
Его призвали из морей.
Он вышел черный, вышел страшный,
И вот лежит на берегу,
А по ночам ломает башни
И мстит случайному врагу.
Летит пустынными полями,
За куст приляжет, подождет,
Сверкнет огнистыми щелями
И снова бросится вперед.
И редко кто бы смог увидеть
Его ночной и тайный путь,
...И берегись его обидеть,
Случайно как-нибудь толкнуть.
Он скроет жгучую обиду,
Глухое бешенство угроз.
Он промолчит и будет с виду
Недвижим, как простой утес.
Но где бы ты ни скрылся, спящий,
Тебе его не обмануть,
Тебя отыщет он, летящий,
И дико ринется на грудь.
И ты застонешь в изумленьи,
Увидя блеск его щелей,
Услыша шум его паденья
И жалкий хруст твоих костей.
Горячей кровью пьяный, сытый,
Лишь утром он покинет дом,
И будет страшен труп забытый,
Как пес, раздавленный быком.
И миновав поля и нивы,
Вернется к берегу он вновь,
Чтоб смыли верные приливы
С него запекшуюся кровь.
Н. Гумилев.
<Париж. 25 января/7 февраля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич, сейчас я получил Ваше письмо, и, если бы не первое печальное известие, оно привело бы меня в восторг. Вам понравились «Цветы». Вы будете писать о них в «Весах» и пришлете книгу с Вашими указаньями. Кроме того, новеллы пойдут в «Весах». При таком Вашем внимании ко мне и я начинаю верить, что из меня может выйти поэт, которого Вы не постыдитесь назвать своим учеником. Тем более что насмотревшись картин Gustave’а Moreau и начитавшись парнасцев и оккультистов (увы, очень слабых), я составил себе забавную теорию поэзии, нечто вроде Mallarmé, только не идеалистическую, а романтическую, и надеюсь, что она не позволит мне остановиться в развитьи. Вы и Ваше творчество играют большую роль в этой теории. Вы жалеете, что не все издание «Цветов» напечатано на бумаге ingres, но ведь ее даже не держат в типографиях, и я отыскал ее специально в художественном магазине. Впрочем, если кто-нибудь из Ваших знакомых пожелал бы иметь эту книгу, напишите мне одно слово, и я тотчас же пришлю Вам пять, шесть экземпляров на этой бумаге.
«Неоромантическая Сказка» осталась за флагом потому, что я издавал книгу на свой счет и экономил место, а «Маскарад» — из-за своего посвящения, которое несогласно с общим.
Теперь я опять начал писать и, кажется, увереннее и сильнее, чем в период, представленный «Цветами». Примеры: вчерашний «Камень» и два сегодняшние. И я очень и очень интересуюсь узнать Ваше мнение по этому поводу. Жаль только, что конквистадоры моей души, по-видимому, заблудились и вместо великолепных стран и богатых городов попали в какие-то каменноугольные шахты, где приходится думать уже не о победе, а о спасенье. Это делает мои последние вещи однообразными и почти антихудожественными. Жду девятого вала переживаний.
Сегодня я послал Вам книгу для Ваших замечаний. Стихи мои, которые я посылал, посылаю и буду посылать Вам, всецело отдаются в Ваше распоряжение (всегда свободны), и я буду Вам всегда очень благодарен за напечатанье их, где бы Вы ни пожелали.
Нельзя ли хоть купить № 11 «Весов», который не был доставлен почтой (я писал об этом г<осподину> Ликиардопуло), а то мне крайне важно знать, как отнеслась Рената к раненному Рупрехту.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Меня терзает злой недуг,
Я вся во власти яда жизни,
И стыдно мне моих подруг
В моей сверкающей отчизне.
При свете пламенных зарниц
Дрожат под плетью наслаждений
Толпы людей, зверей, и птиц,
И насекомых, и растений.
Их отвратительным теплом
И я согретая невольно,
Несусь в пространстве голубом,
Твердя старинное: «довольно».
Светила смотрят всё мрачней,
Но час тоски моей недолог,
И скоро в бездну мир червей
Помчит озлобленный осколок.
Комет бегущих душный чад
Убьет остатки атмосферы,
И диким ревом зарычат
Пустыни, горы и пещеры.
И ляжет жизнь в моей пыли,
Пьяна от сока смертных гроздий,
Сгниют и примут вид земли
Повсюду брошенные кости.
И снова будет торжество
И снова буду я единой,
Необозримые равнины,
И на равнинах никого.
Я уйду, убегу от тоски,
Я назад ни за что не взгляну,
Но руками сжимая виски,
Я лицом упаду в тишину.
И пойду в голубые сада
Между ласково-серых равнин,
И отныне везде и всегда
Буду я так отрадно один.
Гибких трав вечереющий шелк
И второе мое бытие.
Да, сюда не прокрадется волк,
Там вцепившийся в горло мое.
Я пойду и присяду, устав,
Под уютный задумчивый куст,
И не двинется призрачность трав,
Горизонт будет нежен и пуст.
Пронесутся века, не года,
Но и здесь я печаль сохраню,
И я буду бояться всегда
Возвращенья к жестокому дню.
Н. Гумилев.
<Париж. 10/23 февраля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Я давно не писал Вам и теперь хочу искупить этот проступок, посылая Вам несколько новых стихотворений, из которых первое кажется мне не очень плохим, хотя в нем, пожалуй, я воспользовался Вашей темой. Второе обращение к себе самому; в нем я высказываю кое-что пришедшее мне в голову относительно конструкции стиха. Так что взгляните на него скорее как на рассуждение, чем как на стихотворение. Третье я считаю пустяком, но его захвалили, и, может быть, оно понравится и Вам. Недавно случайно в № «Образования» я нашел Вашу «Жизнь», и она мне понравилась больше каждого стихотворенья «Венка». Теперь уже, когда у меня спрашивают, какая Ваша книга наиболее вырисовывает Ваше творчество, я принужден отвечать, что все уже более или менее устарели и что Вы уже обогнали их на очень-очень многое. Никогда бы я не стал Вам писать всего этого, если бы у меня не было корыстной цели: побудить Вас издать новый сборник Ваших последних стихов.
В самом деле, мы (т. е. русские читатели) получаем Блока и Городецкого по нескольку книг в год, а Вас — раз в три <года> и даже больше. Но я, конечно, не говорю здесь о распространении книг для поддержания или увеличения Вашей славы, надеюсь Вы меня не заподозрите в этом, нет, но просто для современного читателя важно быть au courant[4] Вашего творчества. Тогда бы и русская литература очистилась от мелких гениев, которых приходится хвалить за неимением лучшего, и Георгий Чулков бросил бы перо к великой радости г<осподина> Андрея Белого, и Городецкий подумал бы, что теперь писать левой ногой стало как-то неловко. И я бы поучился.
Все это я пишу Вам как читатель и с его точки зренья мечтаю о Вашей книге, но как писатель должен сознаться, что Вы своей строгостью к себе лучше, чем словами, учите нас тактичному обращенью с литературой. Но мне кажется, что эта Ваша последняя задача уже выполнена: кто хотел, понял, а горбатого исправит могила. Простите мою многоречивость.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Тебе никогда не устанем молиться,
Немыслимо-дивное бог-существо,
Мы знаем, ты здесь, ты готов проявиться,
Мы верим, мы верим в твое торжество.
Подруга, я вижу, ты жертвуешь много,
Ты в жертву приносишь себя самою,
Ты тело даешь для великого бога,
А я ему душу мою отдаю.
Спеши же, подруга! Как духи, нагими
Должны мы исполнить священный завет,
Шепнуть, задыхаясь, забытое имя
И, вздрогнув, услышать желанный ответ.
Я вижу, ты медлишь, смущаешься... что же?
Пусть двое погибнут, чтоб ожил один,
Чтоб странный и светлый с безумного ложа,
Как Феникс из пламени, встал андрогин.
Уж воздух, как роза, и мы, как виденья,
То видит отчизну свою пилигрим...
И верь: не коснется до нас наслажденье
Бичом оскорбительно-жгучим своим.
Пусть будет стих твой гибок, но упруг,
Как тополь зеленеющей долины,
Как грудь земли, куда вонзился плуг,
Как девушка, не знавшая мужчины.
Уверенную строгость береги:
Твой стих не должен ни порхать, ни биться,
Хотя у музы легкие шаги,
Она богиня, а не танцовщица.
И перебойных рифм веселый гам,
Соблазн уклонов легкий и свободный
Оставь, оставь накрашенным шутам,
Танцующим на площади народной.
И выйдя на священные тропы,
Певучести пошли свои проклятья.
Пойми: она любовница толпы,
Как милостыни, ждет она объятья.
Под рукой уверенной поэта
Струны трепетали в легком звоне,
Струны золотые, как браслеты
Сумрачной царицы беззаконий.
Опьяняли зовы сладострастья,
И спешили поздние зарницы,
Но не даром звякнули запястья
На руках бледнеющей царицы.
И не даром взоры заблистали:
Раб делил с ней счастье этой ночи,
Лиру положили в лучшей зале,
А поэту выкололи очи.
Н. Гумилев.
<Париж. 23 февраля/>7 марта <19>08 <г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Я так долго не писал Вам по двум причинам: во-первых, надеялся, что Вы напишете мне вскоре, а во-вторых, думал, что мне удастся написать несколько стихотворений, чтобы по обыкновенью послать Вам. Ни то, ни другое не оправдалось. Стихотворенье я написал, но очень слабое и, если бы не привычка и не новая для меня форма, ни за что бы не послал его Вам. На днях я получил № 1 «Весов» и пришел в восторг, узнав, что «все в жизни лишь средство для яркопевучих стихов». Это была одна из сокровеннейших мыслей моих, но я боялся оформить ее даже для себя и считал ее преувеличенным парадоксом. Теперь же в цепи Ваших стихов она кажется вполне обоснованной истиной, и я удивляюсь ее глубине, как удивился бы угольщик своему собственному сыну, воспитанному в королевском дворце. Видите, я даже впал в семинарский стиль. Из всего цикла мне больше всего понравился «Лунный дьявол». Неправда ли, рога — это лучи, а агатовые взоры — это пятна на луне? Удивительное сочетание четкости с тонкостью.
Почему-то предположив, что мой «Камень» Вам не понравится, я послал его в «Образованье». Если же я ошибся и Вы думаете взять его, напишите, я пошлю в «Об<разованье>» извиненья.
Когда Вы вздумаете писать мне, скажите хоть несколько слов о моем «Андрогине» («Тебе никогда не устанем молиться...») и что Вы думаете с ним делать? «Он» меня очень интересует. Сейчас я пишу философско-поэтический диалог под названьем «Дочери Каина», смесь Платона с Флобером, и он угрожает затянуться. Когда кончу, непременно пошлю Вам. Не так давно я познакомился с новым поэтом, мистиком и народником Алексеем Н. Толстым (он посылал Вам свои стихи). Кажется, это типичный «петербургский» поэт, из тех, которыми столько занимается Андрей Белый. По собственному признанию, он пишет стихи всего один год, а уже считает себя maître’ом. С высоты своего величья он сообщил несколько своих взглядов и кучу стихов. Из трех наших встреч я вынес только чувство стыда перед Андреем Белым, которого я иногда упрекал (мысленно) в несдержанности его критик. Теперь я понял, что нет таких насмешек, которых нельзя было бы применить к рыцарям «Патентованной Калоши».
Сегодня собираюсь пойти к Ренэ Гилю; у него прием.
Может быть, Вам не будет трудно в начале второй из моих новелл перечеркнуть слово «Симла» и поставить вместо него «Мартишор». Первого зверя я выдумал сам, о втором упоминает Аристотель.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Влюбленный принц Диего задремал
И выронил чеканенный бокал,
И голову склонил меж блюд на стол,
И расстегнул малиновый камзол.
И видит он прозрачную струю,
И на струе стеклянную ладью,
В которой плыть уже давно, давно
Ему с его невестой суждено.
Вскрываются пространства без конца,
И, как два взора, блещут два кольца.
Но в дымке уж заметны острова,
Где раздадутся тайные слова,
И где венками белоснежных роз
Их обвенчает Иисус Христос.
А между тем властитель на него
Вперил свой взгляд, где злое торжество.
Прикладывают наглые шуты
Ему на грудь кровавые цветы,
И томная невеста, чуть дрожа,
Целует похотливого пажа.
Н. Гумилев.
<Париж. 12/25 марта 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я чувствую мою вину. Открылась выставка Independants, и я ничего не пишу о ней в «Весы». Это происходит не от лени и не из-за моих других работ (их у меня действительно много), но исключительно из-за самой выставки. Слишком много в ней пошлости и уродства, по крайней мере для меня, учившегося эстетике в музеях. Может быть, это тот хаос, из которого родится звезда, но для меня новые теченья живописи в их настоящей форме совершенно непонятны и не симпатичны. А писать о том немногом, что меня заинтересовало, не имело бы смысла. Впрочем, скоро открывается Весенний салон, и я надеюсь, что с ним я буду счастливее. Также я попросил бы Вас дать мне для разбора какую-нибудь книгу русских стихов. Моим мыслям о поэтическом творчестве пока было бы удобнее всего вылиться в рецензии.
Мне очень интересно, сколько моих стихов Вы думаете напечатать в этом году. Если три, то я позволю себе обратить Ваше внимание на «Скрипку» (уже взятую Вами), «Андрогина» и сегодняшнее — «Одержимый». Они мне нравятся больше всего, мною написанного, но, конечно, Ваш выбор может переменить мое мнение, составленное совершенно одиноко.
Не надо ли прислать их переписанными заново? Февральского номера «Весов» я еще не получил и жду его с нетерпеньем.
Всегда преданный Вам Н. Гумилев.
<Париж. 24 марта/6 апреля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Спешу Вас известить, что мое поползновенье печататься, по обыкновению, не увенчалось успехом, и Арцыбашев объявил, что стихи мои не подходят «по характеру». Впрочем, из интересных я посылал ему только «Камень». Но теперь свободен и он.
Я посылаю Вам несколько новых вещей, чтобы у Вас был больше выбор. Не могу Вам не признаться в недавней мальчишеской шутке. Я познакомился с одной барышней, m-lle Богдановой, которая бывает у Бальмонтов и у Мережковских, и однажды в Café d’Harcourt она придумала отнести мое стихотворение «Андрогин» для отзыва З. Н. Гиппиус, не говоря ни моего имени, ни моих литературных заслуг. Стихотворение понравилось, было возвращено с надписью «очень хорошо», и даже Мережковский отнесся к нему благосклонно. M-lle Богданову расспрашивали об авторе и просили его привести, но, конечно, ей не удастся это сделать. Так что, если «Андрогин» не будет в «Весах», для З<инаиды> Н<иколаевны> останется загадкой «застенчивый» талант-метеор (эпитет Образования).
Теперь я хочу попросить у Вас совета как у maître’а, в руках которого находится развитье моего таланта. Обстоятельства хотят моего окончательного переезда в Россию (в Петербург), но не повредит ли мне это как поэту. Тогда их можно устранить. Сообщите мне Ваше мнение, и оно будет играть роль в моем решеньи. Конечно, я напомню Вам Джеромовского юношу, который вечно жил советами, но Ваше влияние на меня было до сих пор так благотворно, что я действую по опыту. Мне совестно писать Вам об этом, но я надеюсь получить от Вас ответ сравнительно скоро, так как через три недели я опять начну кочевой образ жизни и долго не буду иметь определенного адреса. Скоро, наверное, в Москву приедет поэт гр<аф> Толстой, о котором я Вам писал. За последнее время мы с ним сошлись, несмотря на разницу наших взглядов, и его последние стихи мне очень нравятся. Очень интересно, что скажете о нем Вы.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. Несколько слов об Анне Комнене, о которой я написал стихотворение. Историки любят выставлять ее идеальной, но многие факты заставляют меня подозревать противное. Вспомните крестоносца Боемонта, помилованного разбойника etc. Думаю, я не исказил истины.
Н. Г.
Тревожный обломок старинных потемок,
Дитя позабытых народом царей,
С мерцанием взора на зыби Босфора
Следит беззаботный полет кораблей.
Прекрасны и грубы влекущие губы
И странно-красивый изогнутый нос,
Но взоры унылы, как холод могилы,
И страшен разбросанный сумрак волос.
У ног ее рыцарь, надменный, как птица,
Как серый орел пиренейских снегов,
Он отдал сраженья за стон наслажденья,
За женский, доступный для многих альков.
Напрасно гремели о нем менестрели,
Его отличали в боях короли,
Он смотрит, безмолвный, как знойные волны
Дрожа увлекают его корабли.
И долго он будет ласкать эти груди
И взором ловить ускользающий взгляд,
А утром спокойный, красивый и стройный,
Он выпьет коварно предложенный яд.
И снова в апреле заплачут свирели,
Среди облаков закричат журавли,
И в сад кипарисов от западных мысов
За сладким позором придут корабли.
И снова царица замрет, как блудница,
Дразнящее тело свое обнажив,
Лишь будет печальной, дрожа в своей спальне,
В душе ее мертвый останется жив.
Так сердце Комнены не знает измены,
Но знает безумную жажду игры
И темные муки томительной скуки,
Сковавшей забытые смертью миры.
<Париж. 9/>22 апреля <19>08<г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
сейчас я получил Ваше письмо, и мне очень стыдно, что я отрываю Вас от Ваших работ. Но, сказать по правде, статья А. Белого о вольноотпущенниках и их закулисной жизни меня затронула, я принял ее также и на свой счет и захотел еще раз убедиться в неизменности Вашего расположенья ко мне. Уверяю, это было совершенно бессознательно. Очень благодарю Вас за рецензию и совет. В рецензии Вы отнеслись ко мне снисходительнее, чем я думал, и в ней Вы сделали все, чтобы вывести меня на путь известности. Особенно же мне понравилось бесконечно верное (я надеюсь) замечанье, что «Романтические цветы» только ученическая книга. Я уже теперь считаю ее за пройденный этап творчества. Что касается совета, я вполне понимаю его справедливость, и меня утешает только то, что если я перееду в Россию, я буду жить не в Петербурге, а в Царском селе, которое очень тихо и спокойно. Но этот вопрос, может быть, нам удастся выяснить при встрече, потому что я в первой половине мая буду в Москве и постараюсь увидаться с Вами. Я работаю много, написал два рассказа и много стихов, из которых кое-что мне кажется удачным. Я посылаю стихи Вам, и, может быть, Вы выберете третье для «Весов». «Рыцарь с цепью» мне нравится мало: он какой-то легкомысленный. Но я в восторге, что Вы одобрили «Одержимого».
Завтра я пойду в «Весенний салон» и посмотрю, не смогу ли написать о нем; заодно упомяну и о «Независимых».
А через неделю, наверно, выеду из Парижа.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Созидающий башню сорвется,
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет.
Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит,
И Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит.
А ушедший в глухие пещеры
Иль к безлюдью пустынной реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки.
Не избегнешь ты доли кровавой,
Насмеется беззвучная твердь,
Но молчи: несравненное право
Самому выбирать свою смерть.
Тяжкий колокол на башне
Медным ревом заревел,
Чтоб огонь пылал бесстрашный,
Чтобы бешеные люди
Праздник правили на груде
Изуродованных тел.
Звук помчался в дымном поле,
Повторяя слово: «смерть».
Звери корчились от боли
И испуганные птицы,
Как багряные зарницы,
Лётом взрезывали твердь.
Дальше звал он, точно пенье,
К созидающей борьбе,
Люди мирного селенья,
Люди плуга, брали молот,
Презирая зной и холод,
Храмы строили себе.
А потом он умер, сонный,
И мечтали пастушки:
«Это, верно, бог влюбленный,
Приближаясь к сладкой цели,
Нежным рокотом свирели
Потревожил тростники».
Очарован соблазнами жизни,
Не хочу я растаять во мгле,
Не хочу я вернуться к отчизне,
К усыпительной черной земле.
Пусть высоко на розовой влаге
Вечереющих горных озер
Молодые и строгие маги
Кипарисовый сложат костер.
И покорно, склоняясь, положат
На него мой недвижимый труп,
Чтоб смотрел я с последнего ложа,
По-иному печален и туп.
И когда заревое чуть тронет
Темным золотом мраморный мол,
Пусть задумчивый факел уронит
Благовонье пылающих смол.
И свирель тишину опечалит,
И серебряный гонг заревет
В час, когда задрожит и отчалит
Огневеюще-траурный плот.
Словно демон в лесу волхований,
Снова вспыхнет мое бытие,
От мучительных красных лобзаний
Зашевелится тело мое.
И пока к пустоте или раю
Необорный не бросит меня,
Я еще один раз отпылаю
Упоительной жизнью огня.
Н. Гумилев.
<Париж. 15/28 апреля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
На днях я был в Весеннем салоне, и он мне так понравился, что я написал о нем и «Независимых» заметку, которую буду очень рад увидеть в «Весах». Посмотрите, нельзя ли будет ее там напечатать. А то я все еще мало верю в мой талант как художественного критика. Впрочем, я много вращаюсь в кругах художников, и сообщаемые мною сведения вполне достоверны. Очень благодарю Вас за II том «Путей и Перепутий». Я ему особенно обрадовался, так как «Urbi et Orbi» у меня зачитали. Больше не пишу Вам ничего, потому что недели через три мы, наверное, увидимся.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 12 мая 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я посылаю Вам по условию три отмеченные Вами стихотворения в несколько исправленном виде. Если Вы пожелаете изменить в них что-нибудь сами, Вы доставите мне этим громадное удовольствие. Теперь Вы, конечно, знаете, возьмется ли «Скорпион» за издание моих стихов, и я со жгучим нетерпением жду Вашего ответа по этому поводу. Еще раз повторяю, что если объявление о моей книге будет печататься в списках изданий «Скорпиона», я буду ждать хоть два года. Мне было бы также интересно знать, пойдет ли в «Весах» мой рассказ «Скрипка Страдивариуса», потому что в случае отказа я мог бы предложить его в другое место. Но с этим не торопитесь и прочтите его, когда Вам будет удобно.
Сейчас я перечитывал «Путь конквистадоров» (первый раз за два года), все Ваши письма (их я читаю часто) и «Романтические цветы». Нет сомнения, что я сделал громадные успехи, но также нет сомнения, что это почти исключительно благодаря Вам. И я еще раз хочу Вас просить не смотреть на меня как на писателя, а только как на ученика, который до своего поэтического совершеннолетья отдал себя в Вашу полную власть. А я сам сознаю, как много мне надо еще учиться.
Так как Вы не помните моего «Андрогина», я посылаю его Вам и был бы в восторге, если бы его можно было напечатать в «Весах»: я его очень люблю.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. Между 23 и 28 мая 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Очень благодарю Вас за напечатание статьи и за благоприятный ответ о «Жемчугах». Относительно последних я не только не тороплю «Скорпион», но напоминаю, что раньше февраля не могу доставить рукописи. После строгого отбора я оказался обладателем только сорока стихотворений, а для настоящей книги их надо не меньше восьмидесяти, так что мне надо много работать. Ведь книга должна быть боевой.
Теперь относительно статьи: я позволил себе немного изменить Вашу поправку, чтобы избежать слова «тупой». Потом в двух местах я изменил границы красных строк. Чтобы не было сомнений относительно транскрипции имен, я посылаю Вам вырезки из официальных каталогов обеих выставок. Зачеркнутую вначале фразу я заменил другой, а то изменялся смысл дальнейшего. Если Вы захотите сделать еще какие-нибудь поправки, то не спрашивайте моего мнения, я заранее благодарю Вас за них. Вы советуете подписать статью инициалами. Почему? Если из-за его боевого характера, то у меня достаточно фактов, чтобы подтвердить мои слова, и я предпочитаю подписаться полностью. Если же Вы находите эту статью ниже моих обычных вещей, то конечно оставьте только инициалы. Я счастлив, получая Ваши советы, и всегда стараюсь исполнять их.
Я был у г<осподина> Ляцкого и оставил ему несколько стихотворений. Теперь жду ответа. Был также у г<осподина> Галича в «Речи» и благодаря Вашей рецензии в № 3 «Весов» принят более чем радушно. Г<осподин> Галич просил меня писать рецензии о книгах стихов и в частности о II томе «Путей и Перепутий». В этот четверг появилась моя рецензия о «Сетях» (действительно, прекрасная книга), а в следующем, если мне удастся справиться с темой, будет рецензия о «Путях и Перепутьях».
Надеюсь, Вы не рассердитесь, если самый покорный из Ваших учеников захочет хоть отчасти выяснить себе, в чем сила его учителя.
Я работаю много и над прозой и над стихами. Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Конюшенная ул<ица>, д<ом> Белозерова.
<Царское село. 15 июня 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Благодарю Вас за письмо, я уже давно не получал от Вас таких длинных, и это начинало меня угнетать. Напишите, пожалуйста, в какие места к океану Вы думаете ехать. Осенью я тоже думаю уехать из России, и, может быть, мне удалось бы повстречаться с Вами. А то, правду сказать, я не вполне удовлетворен нашими прежними встречами. Вы были моим покровителем, а я ищу в Вас «учителя» и жду формул деятельности, которым я поверю не из каких-нибудь соображений (хотя бы и высшего порядка), а вполне инстинктивно. Вспомните, для примера, Ваше прошлогоднее письмо о рифмах и размерах. По «Ром<антическим> цветам» Вы видите, как много оно мне открыло. Недавно мне передавали, что Вяч<еслав> Иванов недоволен моими стихами и находит, что в них чувствуется Ваше влияние. При встрече я искренне поблагодарю его за это мнение. Я не воспринял от Вас еще и четверти того, что мне надо, чтобы выяснить свою творческую индивидуальность. И мне кажется, чем решительнее, чем определеннее будут Ваши советы, тем больше пользы они мне принесут. Впрочем, делайте, что найдете нужным и удобным: уже давно я Вам сказал, что отдаю в Ваши руки развитье моего таланта, и Вы вовремя не отказались.
Пишу я, как и всегда летом, мало. Но надеюсь, что это затишье перед бурей. За мои стихи и рецензии в «Речи» меня травит маленькая вечерняя газета «Последние новости». Но пока довольно неостроумно: так, например, «Афродиту Уранию», про которую я однажды упомянул, она спутала с Афр<одитою> уранистов и т. д. «Русская мысль» взяла один мой рассказ и просит еще. Если Вы не берете «Скрипку Страдивариуса», сообщите мне, я предложу ее туда.
Жду «Ром<антических> цветов» с Вашими пометками. На всякий случай посылаю еще экземпляр.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село.> 1 июля 1908<г.>
Многоуважаемая Вера Евгеньевна,
я давно и с нетерпеньем ждал от Вас обещанного письма и, получив его, был безумно доволен. Одно только меня смущает: Вы не пишете, позволяете ли Вы мне писать Вам сколько и когда мне захочется, или же просто Ваше письмо было милым капризом. Во всяком случае, до полученья от Вас настоящего разрешенья я не буду надоедать Вам своими письмами, но, конечно, с восторгом исполню Ваше желанье и буду присылать Вам мои рассказы. В этом письме я посылаю Вам первый, довольно неудачный и не характерный для моего творчества.
Лучшие появятся в «Весах» и в «Русской мысли». Мне очень интересно, какое стихотворение вы предположили написанным для Вас. Это — «Сады моей души». Вы были правы, думая, что я не соглашусь с Вашим взглядом на Уайльда. Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных искусством? Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твердого мрамора высекают самые дивные статуи. А у Вас творческий ум, художественный глаз и, может быть, окажется твердость руки, хотя Вы упорно ее в себе отрицаете. Вот одна сотая из того, что можно возразить Вам на Ваши слова. А обман жизни заключается в ее обыденности, в ее бескрасочности. Жду от Вас разрешенья писать и прошу свидетельствовать мое почтенье Зое Евгеньевне.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 14 июля 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич, я уже давно собирался Вам писать, но не хотелось делать это без обычного приложения, т<о> е<сть> стихотворенья.
Я написал его недавно, и, кажется, оно уже указывает на некоторую перемену в моих приемах, именно на усиленье леконт-де-лилевского элемента. Кстати сказать, самого Леконта де Лиля я нахожу смертельно скучным, но мне нравится его манера вводить реализм описаний в самые фантастические сюжеты. Во всяком случае это спасенье от блоковских туманностей. Я вырабатываю также и свою собственную расстановку слов. Теперь, когда я опять задумался над теорией стихосложенья, мне было бы крайне полезно услышать Ваши ответы на следующие смущающие меня вопросы: 1) достаточно ли самобытно построение моих фраз? 2) не нарушается ли гармония между фабулой и мыслью («угловатость образов»)? 3) заслуживают ли вниманья мои темы и не является ли философская их разработка еще ребяческой?
На эти вопросы может ответить только посторонний человек, опытный и интересующийся моими стихами, и, кроме Вас, я таких не знаю. Верьте, что моя просьба об этих указаньях вызвана не тщеславным желаньем получать от Вас советы, а только любовью к искусству, которому я посвящаю свою жизнь. Я помню Ваши предостереженья об опасности успехов и осенью думаю уехать на полгода в Абиссинию, чтобы в новой обстановке найти новые слова, которых мне так не достает. А успехи действительно есть: до сих пор ни один из моих рассказов не был отвергнут для напечатанья. «Русская мысль» взяла два мои рассказа и по моей просьбе (о ней ниже) напечатает их в августе, «Речь» взяла три и просила еще. Но я чувствую, что теоретически я уже перерос мою прозу, и, чтобы отделаться от этого цикла моих мыслей, я хочу до отъезда (приблизительно в сентябре) издать книгу рассказов и затем до возвращенья не печатать ничего. Теперь я дошел до щекотливого пункта. У Вас есть мой рассказ «Скрипка Страдивариуса», по общему мнению, <стоящий> много выше «трех новелл», и он должен войти в книгу. Поэтому для меня очень важно, если, в случае его принятия, он будет напечатан в августе. И так как это может ввести «Весы» в непредвиденные расходы по увеличенью номера, я с удовольствием откажусь от гонорара за него. Если же это все-таки не удастся, то прошу Вас, не откажите сообщить мне об этом, я предложу его в другое место. Не рассердитесь за настойчивость моих просьб и, если они Вас стеснят, забудьте о них. Вы и так слишком много сделали для меня, чтобы я мог быть в претензии.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Когда зарыдала страна под немилостью Божьей
И варвары в город вошли молчаливой толпою,
На площади людной царица поставила ложе,
Суровых врагов ожидала царица нагою.
Трубили герольды; по ветру рвалися знамена,
Как листья осенние, прелые, бурые листья,
Роскошные груды восточных шелков и виссона
С краев украшали литые из золота кисти.
Нагая царица томилась в неслыханном блуде,
Глаза ее были, как пропасти темного счастья,
Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,
На стройных руках и ногах трепетали запястья.
И зов ее мчался, как звоны ласкательной лютни:
«Спешите, герои, несущие луки и пращи,
Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,
Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще.
Спешите, герои, окованы медью и сталью,
Пусть в гибкое тело вонзятся свирепые гвозди,
И бешенством ваши нальются сердца и печалью,
И будут пьяней виноградных пурпуровых гроздий.
Давно я ждала вас, могучие грубые люди,
Мое исступленное сердце не знает боязни,
Идите, терзайте для муки расцветшие груди,
Герольд протрубит, приступите к восторженной казни».
Серебряный рог, изукрашенный костью слоновой,
На бронзовом блюде рабы протянули герольду,
Но варвары севера хмурили гордые брови,
Они вспоминали скитанья по снегу и по льду.
Они вспоминали холодное небо и дюны,
В зеленых трущобах веселые рокоты птичьи,
И царственно-синие женские взоры... и струны,
Которыми скальды гремели о женском величьи.
Кипела, сверкала народом широкая площадь,
И щеки пылали и ждали сердца преступленья,
Но хмурый начальник сдержал опененную лошадь,
С надменной улыбкой он крикнул слова отступленья.
Н. Гумилев.
<Царское село. 17 июля 1908 г.>
Многоуважаемый Михаил Федорович!
Может быть, Вы не откажетесь распорядиться, чтобы мне выслали гонорар за мои стихи в № 6 «Весов». Я в Царском еще месяц. Мой привет Валерию Яковлевичу, если он случайно в Москве.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
Царское село, Конюшенная, д<ом> Белозерова
<Слепнево (?). До 20 августа 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Не только Вам, но и мне суждено начинать письма извиненьями.
Но и у меня есть достаточные основанья, чтобы объяснить мое долгое молчанье. Все это время во мне совершался перелом во взгляде на творчество вообще, а на мое в частности. И я убедился в моем ничтожестве. В Париже я слишком много жил и работал и слишком мало думал. В России было наоборот: я научился судить и сравнивать. Не думайте, что я соблазнился ересью В. Иванова, Блока или других. По-прежнему я люблю и ценю больше всего путь, указанный для искусства Вами. Но я увидел, как далеко стою я от этого пути. В самом деле, Ваше творчество отмечено всегдашней силой мысли. Вы безукоризненно точно переводите жизнь на язык символов и знаков. Я же до сих пор смотрел на мир «пьяными глазами месяца» (Ницше), я был похож на того, кто любил иероглифы не за смысл, вложенный в них, а за их начертанья и перерисовывал их без всякой системы. В моих образах нет идейного основанья, они — случайные сцепленья атомов, а не органические тела. Надо начинать все сначала или идти по торной дорожке Городецкого. Но на последнее я не согласен. В одном стихотвореньи Вы говорите: «есть для избранных годы молчанья...». Я думаю, что теперь они пришли и ко мне.
Я еще пишу, но это не более, как желанье оставить после себя след, если мне суждено «одичать в зеленых тайнах». В силу того же соображенья я возвращаю Вам «Скрипку Страдивариуса» с просьбой напечатать ее в «Весах», когда это будет для них удобно. Книгу я решил не издавать, а мои вещи после перелома будут слишком долго незрелы, чтобы их можно было печатать.
Как видите, я написал Вам кислое письмо, но я серьезно думаю все это. От Вас зависит властью добровольно избранного maître’а повлиять на мое решенье.
Успех продолжает меня преследовать: мною заинтересовался Петр Пильский, пригласил в «Новую Русь»; в «Речи» мне хотят прибавить гонорар и т. п. Я никогда не думал, что все это может быть так не интересно. Когда «Весы» смогут опять напечатать мои стихи? Если одиннадцатый номер опять будет сборным, нельзя ли и мне попасть туда. А то до сих пор я печатался в летних номерах, которые не читаются третью подписчиков. Если это будет возможно, не откажите сообщить, я бы выбрал лучшее.
Числа седьмого (по старому стилю) я думаю выехать из Царского. Когда мой адрес хоть сколько-нибудь установится, я тотчас сообщу его Вам (в Москву). Но, может быть, Вы напишете мне до моего отъезда.
Пока я не написал ничего такого, что хотелось бы отдать на Ваш суд. Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 5 сентября (?) 1908 г.>
Многоуважаемый Валентин Иннокентиевич,
я очень и очень сожалею, что не могу воспользоваться Вашим любезным приглашением, но я уезжаю как раз сегодня вечером. Ехать я думаю в Грецию, сначала в Афины, потом по разным островам. Оттуда в Сицилию, Италию и через Швейцарию в Царское село. Вернусь приблизительно в декабре.
Очень жаль, что мы так и не увиделись до моего отъезда. Как Ваша будущая книга стихов? Грустно будет, если Вы забросите ее из-за таких несерьезных дел, как комиссии. Когда мой адрес хоть немного установится, я напишу Вам и надеюсь, что Вы тоже не откажетесь мне ответить. Целую ручки Наталье Владимировне.
Искренно уважающий Вас Н. Гумилев.
<Константинополь. 23 сентября/>6 окт<ября> 1908 г.
Многоуважаемая Вера Евгеньевна.
Приветствую Вас из Константинополя. Я долго ждал Вас, или Вашего письма, но так и не дождался. Скоро буду Вам писать. Очень прошу Вас засвидетельствовать мое почтенье всем Вашим. Мой адрес (пока): Греция, Патрас, Главный почтамт, до востр<ебования>.
Преданный Вам Н. Г.
<Египет (Каир (?)). 2/15 октября 1908 г.>
Многоуважаемая Вера Евгеньевна,
приветствую Вас и Зою Евгеньевну из Египта. Скоро думаю возвратиться. Может быть, буду в Палестине. Я думал писать Вам большое письмо, но это невозможно. Я все время в разъездах. Кланяйтесь Вашим и Владимиру Андреевичу.
Преданный Вам Н. Гумилев.
<Египет (Каир (?)). 2/15 октября 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я не мог не вспомнить Вас, находясь «близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида в царстве пламенного Ра». Но увы! Мне не удается поехать в глубь страны, как я мечтал. Посмотрю Сфинкса, полежу на камнях Мемфиса, а потом поеду не знаю куда, но только не в Рим. Может быть, в Палестину или Малую Азию. Адреса у меня нет. Когда будет, тотчас сообщу.
Преданный Вам Н. Гумилев.
<Каир. 13/26 октября 1908 г.>
Многоуважаемый Валентин Иннокентиевич!
Мой привет Вам и Наталье Владимировне из Египта. Вернусь на днях. Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. 14 ноября 1908 г.>
Многоуважаемый Владимир Васильевич,
я вернулся из моей поездки и был бы очень рад снова принять участие в вечерах имени Случевского. Вам как секретарю я сообщаю мой новый адрес: Царское село, Бульварная ул<ица,> д<ом> Георгиевского. Николаю Степановичу Гумилеву. И я надеюсь, что Вы не откажетесь прислать мне повестку на ближайший вечер.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
<Царское село. 27 ноября 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я уже недели три <как> вернулся в Царское село, но так как здесь циркулировали упорные слухи, что Вы в Лондоне, до сих пор не писал Вам. Но вчера на «среде» у Вячеслава Ивановича мне сказали, что Вы в Москве. Из Каира я послал Вам большое письмо со стихами и просил Вас ответить, но, очевидно, Вы его не получили. Впрочем, в египетском почтовом ведомстве порядки поистине африканские. Я много и серьезно работаю и написал около пятнадцати стихотворений. Два из них я посылаю Вам для сведения, потому что очень хочу, чтобы Вы как мой лучший учитель были в курсе моего развитья.
Я окончательно пошел в ход. Приглашен в три альманаха: «Акрополь» С. Маковского, о котором Вы, наверно, знаете, в «Семнадцать» — альманах «Кошкодавов», и в альманах Городецкого «Кружок молодых». В каждый я дал по циклу стихотворений. И критика ко мне благосклонна. Пока обо мне написали в 6-ти изданьях и, кажется, напишут еще в трех. Но эти успехи заставляют меня относиться очень недоверчиво к себе. И я думаю отложить изданье моих «Жемчугов» с назначенного Вами февраля на сентябрь. Это даст мне возможность напечатать в «Весах» еще партию моих стихов, теперь, быть может, большую.
Меня очень интересует судьба «Скрипки Страдивариуса». Еще раз прошу Вас: не признавайте меня совершеннолетним и не отказывайтесь помогать мне советами. Всякое Ваше письмо с указаньями относительно моего творчества для меня целое событие. Вячеслав Иванович вчера сказал мне много нового и интересного, но учитель мой Вы, и мне не надо другого.
Кстати, Мережковский безапелляционно сказал, что ни стихов, ни рассказов моих печатать в «Русской мысли» он не будет.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Бульварная, д<ом> Георгиевского.
Она колдует тихой ночью
У потемневшего окна
И страстно хочет, чтоб воочью
Ей тайна сделалась видна.
Как бред, мольба ее бессвязна,
Но мысль упорна и горда,
Она не ведает соблазна
И не отступит никогда.
Внизу... там дремлет город пестрый,
Там кто-то слушает и ждет,
Но меч уверенный и острый,
Он тоже знает свой черед.
На мертвой площади у сквера,
Где сонно падает роса,
Живет неслыханная вера
В ее ночные чудеса.
Но тщетен зов ее кручины,
Земля все та же, что была,
Вот солнце выйдет из пучины
И позолотит купола.
Ночные тени будут реже,
Прольется гул, как ропот вод,
И в сонный город ветер свежий
Дыханье моря донесет.
И меч сверкнет, и кто-то вскрикнет,
Кого-то примет тишина,
Когда усталая поникнет
У заалевшего окна.
Рощи пальм и дикого алоэ,
Серебристо-матовый ручей,
Небо бесконечно голубое,
Небо золотое от лучей.
И чего еще ты хочешь, сердце,
Разве счастье — сказка или ложь?
Для чего ж соблазнам иноверца
Ты себя покорно отдаешь?
Разве снова хочешь ты отравы,
Хочешь биться в огненном бреду?
Разве ты не можешь жить, как травы
В этом упоительном саду?
Н. Гумилев.
<Царское село. 9 декабря 1908 г.>
В муках и пытках рождается слово,
Робкое, тихо проходит по жизни,
Странник — оно, из ковша золотого
Пьющий остатки на варварской тризне.
Выйдешь к природе... природа враждебна,
Все в ней рождает тоску и тревогу,
Вечно звучит в ней фанфара молебна
Не твоему и ненужному Богу.
Смерть? Но сперва эту сказку поэта
Взвесь осторожно и мудро исчисли,
Жалко не будет ни жизни, ни света,
Но пожалеешь о царственной мысли.
Что ж! Это путь величавый и строгий —
Плакать с осенним пронзительным ветром,
С нищими нищим таиться в берлоге,
Темные грезы оковывать метром.
Давно вода в мехах иссякла,
Но, как собака, не умру, —
Я в память дивного Геракла
Сперва предам себя костру.
И пусть, пылая, жалят сучья,
Грозит чернеющий Эреб,
Какое странное созвучье
У двух враждующих судеб.
Он был героем, я — бродягой,
Он — полубог, я — полузверь,
Но с одинаковой отвагой
Стучим мы в замкнутую дверь.
Пред смертью все — Терсит и Гектор —
Равно ничтожны и славны,
Я также выпью светлый нектар
В полях лазоревой страны.
Н. Гумилев.
<Царское село. 10 декабря 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич!
Искренне благодарю Вас за Ваше письмо и за приглашенье принять более близкое участие в «Весах». Для меня этот журнал был и остается самым интересным, и я считаю за большую честь печататься в нем.
Вчера послал Вам «Скрипку Страдивариуса» (исправленную) и, увы, только два стихотворенья. Но я дал их шесть Галичу для «Акрополя» еще до Вашего письма и до сих пор не получил ответа. Теперь, с Вашего согласья, я возобновлю прежний ход вещей. Все, чем я останусь доволен, я буду посылать в «Весы», и Вы время от времени будете сообщать мне, что взято Вами.
Завтра или послезавтра я посылаю Вам статью страницы в 4 или 5 печатных. Она должна пойти не позже январского номера, потому что об этом же предмете, только в области живописи, будет говорить в «Образованье» Мст<ислав> Фармаковский. Так как совпаденье главной мысли изумительно, то мы решили печатать обе статьи одновременно, чтобы не приходилось прибегать к оговоркам в примечаньях. Поэтому, если статья не подойдет для «Весов», я очень бы просил Вас сообщить мне об этом возможно скорее, чтобы я мог отдать ее в другое место.
В конце этого месяца я думаю быть в Москве, главным образом, чтобы повидаться с Вами. Если бы Вы могли назначить мне число приезда, наиболее удобное для Вас, я был бы Вам бесконечно благодарен. А то я очень боюсь помешать Вам внезапным приездом!
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. Около 15 декабря 1908 г.>
Многоуважаемый Иннокентий Федорович!
Я уже много раз просил Валентина Иннокентьевича передать Вам мою искреннюю благодарность за Вашу чудную статью о моей книге, но теперь уступаю желанью поблагодарить Вас самому.
Я не буду говорить о той снисходительности и внимательности, с какой Вы отнеслись к моим стихам, я хочу особенно поблагодарить Вас за лестный отзыв об «Озере Чад», моем любимом стихотворении. Из всех людей, которых я знаю, только Вы увидели в нем самую суть, ту иронию, которая составляет сущность романтизма и, в значительной степени, обусловила название всей книги. С главной мыслью Вашей статьи — с влиянием Парижа — я еще не могу вполне согласиться, но во всяком <случае> она дает мне возможность взглянуть на себя под совершенно новым углом зренья. Надо ли говорить, как это ценно.
Еще раз бесконечно благодарю Вас за те усилья, которые Вы сделали, чтобы помочь мне осознать мое творчество и подвигнуть меня так намного «по тернистому пути славы».
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 15 декабря 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
спешу Вас известить, что я раздумал печатать ту статью, о которой я Вам писал, и вместо нее готовлю цикл стихотворений. Но у меня намечено несколько статей, которые я хотел бы напечатать в «Весах» в теченье этого года. Не взяли бы Вы также повесть листа в 4,5 печатных. Она из современной жизни, но с фантастическим элементом. Написана, скорее всего, в стиле «Дориана Грея», фантастический элемент в стиле Уэллса. Называется «Белый Единорог». Кстати, нельзя ли поместить в каталоге «Скорпиона» заметку, что готовится к печати моя книга стихов под названьем «Золотая магия». Это вместо «Жемчугов».
Посылаю Вам рецензию обо мне И. Ф. Анненского. Она только что вышла.
Так как я до сих пор не получил от Вас уведомления, то думаю быть в Москве числа 22-го. Надеясь скоро увидеться, не продолжаю письма.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 19 декабря 1908 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
разумеется, я не приеду в Москву, пока Вы сколько-нибудь не освободитесь. И я верю, что когда это случится, Вы мне напишете. «Скрипка Страдивариуса» послана Вам 9-го декабря заказным письмом, и квитанция хранится у меня. Если Вы уверены, что она не дошла до редакции «Весов», то, пожалуйста, черкните мне маленькую открытку или поручите кому-нибудь сделать это — я тотчас взыскиваю с почты 10 руб<лей> штрафу и посылаю Вам новый список этого рассказа. Если не получу этой открытки, буду думать, что она нашлась и пойдет в «Весах». Присылать ли также еще стихов, и пойдут ли два уже посланные.
Я много работаю, и все больше над стихами. Стараюсь, по Вашему совету, отыскивать новые размеры, пользоваться аллитерацией и внутренними рифмами. Хочу, чтобы «Золотая магия» уже не была «ученической книгой», как «Ром<антические> цветы». Посылаю одно такое стихотворение. Может быть, возьмете для «Весов».
Я безумно заинтересован «Основами поэзии».
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
P. S. В Ваших словах о рецензии Анненского есть много правды.
Князь вынул бич и кинул клич, —
Грозу охотничьих добыч,
И белый конь, душа погонь,
Ворвался в стынущую сонь.
Удар копыт в снегу шуршит
И зверь встает, и зверь бежит,
Но не спастись ни в глубь, ни в высь,
Как змеи, стрелы понеслись.
Их легкий взмах наводит страх
На неуклюжих россомах,
Грызет их медь седой медведь,
Но все же должен умереть,
И легче птиц, склоняясь ниц,
Князь ищет четкий след лисиц.
Но вечер ал, и князь устал,
Прилег на мох и задремал.
Не дремлет конь — его не тронь —
Огонь в очах его, огонь.
И волк равнин, крадется финн
Туда, где дремлет властелин,
А ночь светла, земля бела,
Господь, спаси его от зла!
Н. Гумилев.
<Царское село. 9 февраля (?) 1909 г.>
Многоуважаемый и дорогой Алексей Михайлович.
Ваше письмо застало меня совсем больным. Я довольно сильно распростудился и не выхожу из дому, а поэтому и лишен возможности служить Вам, как обещал. Но я посоветовал бы Вам направить Толстого к Глаголину — благодаря Божерянову там почва налажена.
Я в периоде полного унынья. Ничего не пишу и не собираюсь. Если можно, я не дам Глаголину обещанной статьи о Кузмине.
Очень благодарю Вас за приглашение участвовать в Кощеевском вечере, но мне придется отказаться от него. Тот рассеянный образ жизни, который я вел за эту зиму, сводит на нет мои небольшие литературные способности.
Целую ручки Серафимы Павловны и жму Вашу.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
P. S. Поклон нашим общим знакомым. Кажется, Толстой собирается серьезно приняться за наш альманах; если да, я перешлю ему рукопись Кузмина, которая сейчас у меня.
<Царское село.> 26.11.<19>09 <г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я не писал Вам целую вечность и две вечности не получаю от Вас писем. Что послужило причиной последнего, не знаю и никакой вины за собой не чувствую. Я три раза виделся с «Царицей Савской» (так Вы назвали однажды Вячеслава Ивановича), но в дионисианскую ересь не совратился. Ни на каких редакционных или иных собраньях, относительно которых Вы меня предостерегали, не бывал. Творчество мое идет без больших скачков, и я прилагаю все старанья, чтобы каждая вещь тем или иным была выше предыдущей. И то, что я очень редко получаю за него похвалы, служит, как мне кажется, лучшей гарантией того, что я не изменяю сам себе. Это в теории, а на практике я очень обескуражен и пишу по одному, по два стихотворенья в месяц. Три лучших, на мой взгляд, стихотворенья я уже послал Вам и предложил их для «Весов». На всякий случай напоминаю их начальные строчки («Князь вынул бич и кинул клич», «Давно вода в мехах иссякла», «В муках и пытках рождается слово»). Через полторы недели истекает ровно три месяца с тех пор, как они посланы, и, согласно объявленью «Весов», я буду считать их непринятыми, если не получу до тех пор известия о их принятьи. Я не знаю, как мне быть относительно «Скрипки Страдивариуса», про которую Толстой передавал мне Ваши слова, что принятие ее еще не решено, а Ликиардопуло на мой запрос не отвечал ни слова. Ведь она тоже лежит в редакции около трех месяцев. Но я хочу верить, что так или иначе инцидент с ней уладится и поэтому готовлю для «Весов» новый рассказ. Новых стихов я сейчас не посылаю, потому что большая часть их появится в альманахе «Акрополь», и я не хочу затруднять Вас чтеньем рукописи.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Бульварная, д<ом> Георгиевского.
<Царское село. 4 марта 1909 г.>
Многоуважаемый Иннокентий Федорович.
Не согласитесь ли Вы посетить сегодня импровизированный литературный вечер, который устраивается у меня. Будет много писателей, и все они очень хотят познакомиться с Вами. И Вы сами можете догадаться об удовольствии, которое Вы доставите мне Вашим посещением. Все соберутся очень рано, потому что в 12 ч<асов> надо ехать на вокзал всем петербуржцам.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Бульварная, д<ом> Георгиевского.
<Царское село. 21 апреля 1909 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
ради Бога, простите мою настойчивость, но к ней меня вынуждают обстоятельства.
Мне крайне интересно знать, как Вы думаете распорядиться взятыми у меня стихами. Какие и где будут напечатаны? Я это спрашиваю не только из любопытства, но и потому, что вещи, оставшиеся непринятыми, я отдам в «Остров» или в «Аполлон». Первый очень нуждается в стихах.
Я жду решенья г<осподина> Полякова относительно изданья «Жемчугов». Но мне все-таки хотелось бы получить ответ до конца мая, когда я уеду в Крым. Я бы лично хотел издать книгу в октябре. Впрочем, в конце мая я буду проездом в Москве, и если бы Вы позволили мне увидаться с Вами, мы бы подробнее обсудили этот вопрос.
Посылаю Вам мой новый сонет, может быть, Вы захотели бы его напечатать.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Бульварная, д<ом> Георгиевского.
В. И. Иванову
Раскроется серебряная книга,
Пылающая магия полудней,
И станет храмом брошенная рига,
Где, нищий, я дремал во мраке будней.
Священных схим озлобленный расстрига,
Я принял мир и горестный, и трудный,
Но тяжкая на грудь легла верига,
Я вижу свет... то День подходит Судный.
Не смирну, не бдолах, не кость слоновью,
Я приношу зовущему пророку
Багряный ток из виноградин сердца.
И он во мне поймет единоверца,
Залитого, как он, во славу Року
Блаженно-расточаемою кровью.
Н. Гумилев.
<Царское село. 7 мая 1909 г.>
Дорогой Михаил Алексеевич,
наконец-то вышел первый номер «Острова». Я высылаю его Вам на днях, так как теперь праздники. Сергей Абрамович сказал мне, что Вы не получили моего письма, которое я послал в ответ на Ваше. Это мне страшно неприятно, потому что «Праздники» уже напечатаны. У нас есть теперь издатель Н. С. Кругликов. Так что журнал наверное пойдет. Не откажите прислать еще стихов для следующих номеров. Мы очень ценим, что Вы у нас «участник», а не просто сотрудник. Журналом заинтересовался Вячеслав Иванович и он много помогает нам своими советами.
В Петербурге все по-прежнему: ссорятся, пьют и читают стихи. Вячеслав Иванович читал свой «Венок сонетов» — удивительно хорош. Алексей Михайлович кончил первую часть «Недобитого соловья» — тоже прекрасно. Все очень скучают по Вас и с нетерпением ждут Вашего возвращенья. Понемногу разъезжаются. Мейерхольд едет завтра, Толстые 12 мая. Я в конце месяца.
Может быть, напишете. С нетерпением жду стихов. Присылайте их по моему адресу: Ц<арское> с<ело> Бульварная, д<ом> Георгиевского.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. 11 мая 1909 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
на этих днях я посылаю Вам первый номер «Острова». В нем есть два мои последних стихотворенья, образчики того, что я усвоил в области хорея и ямба. Мне очень важно было бы узнать, как Вы отнесетесь к ним. Вы, наверно, уже слышали о лекциях, которые Вячеслав Иванович читает нескольким молодым поэтам, в том числе и мне. И мне кажется, что только теперь я начинаю понимать, что такое стих. Но, с другой стороны, меня все-таки пугает чрезмерная моя работа над формой. Может быть, она идет в ущерб моей мысли и чувства. Тем более что они упорно игнорируются всеми, кроме Вас; я сужу по тому, что Вы мне сказали о моем «Орле» и «Одиночестве».
«Все напевы» пока еще несколько чужды. Они не вошли мне «в кровь и в душу», как другие Ваши книги, но я думаю, что это все-таки будет из-за «Дедал и Икар» и «Кому-то».
Теперь несколько слов о делах. Не дадите ли Вы мне знать, какие из восьми взятых Вами моих стихотворений будут напечатаны, где и приблизительно когда. Оставшиеся я думаю отдать для второго номера «Острова», который выйдет недели через три. Интересно было бы узнать, наконец, судьбу «Скрипки Страдивариуса».
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. Около 20 мая 1909 г.>
Дорогой Максимилиан Александрович,
Вы меня очень обрадовали и письмом, и сонетом, и вызовом. На последний я Вам отвечаю в этом письме через два часа после его полученья. Я написал еще сонет-посвященье Вячеславу Ивановичу, и он пишет мне ответ. Если хотите поспорить с более достойным Вас противником, я прилагаю Вам мои рифмы: — книга — полудней — рига — будней — расстрига — трудный — верига — судный — слоновью — пророку — сердца — единоверца — Року — кровью. Как видите, рифмы не вполне точны. Это Ваш развращающий пример.
В Коктебель я думаю выехать числа 27-го, вряд ли раньше, может быть, позже.
В Петербурге новостей нет, разве что Кузмин поссорился с Позняковым, Потемкин пропал без вести, вышел «Остров».
Не откажите засвидетельствовать мое почтенье Елене Тобальдовне.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
Содержанье моего ответа обусловлено тем, что «иней» мало вяжется с Эринниями, Ассурами и пр.
Н. Г.
Нежданно пал на наши рощи иней,
Он не сходил так много, много дней,
И полз туман, и делались тесней
От сорных трав просветы пальм и пиний.
Гортани жег пахучий яд глициний,
И стыла кровь, и взор глядел тусклей,
Когда у стен раздался храп коней,
Блеснула сталь, пронесся крик Эрриний.
Звериный плащ полуспустив с плеча,
Запасы стрел еще не расточа,
Как груды скал, задумчивы и буры,
Они пришли, губители богов,
Соперники летучих облаков,
Неистовые воины Ассуры.
<Царское село. 23 мая 1909 г.>
Дорогой Валентин Иннокентиевич,
узнав, что Вы не выходите по воскресеньям, я нарочно собрал у себя моих друзей в субботу, чтобы иметь удовольствие видеть и Вас. Итак, жду Вас сегодня вечером, конечно, пораньше. Ауслендер читает новый рассказ.
Это последний раз в этом сезоне собираются у меня.
Целую ручки Наталье Владимировне и жму Вашу.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Коктебель. Конец июня 1909 г.>
Дорогой Андрей Андреевич,
как видите, я изменил моему плану и пишу Вам с целью возобновить нашу переписку. Я знаю, Вы, конечно, сердитесь на меня, но я готов принять какую угодно эпитимию, чтобы заслужить Ваше прощение. Жду ее с покорно опущенной головой. Может быть, мы скоро увидимся, потому что есть шанс думать, что я заеду в Лустдорф. Анна Андреевна написала мне в Коктебель, что вы все скоро туда переезжаете, обещала выслать новый адрес и почему-то не сделала этого. Я ответил ей в Киев заказным письмом, но ответа не получаю. Сообщите хоть Вы настоящий адрес, а то я кидаю письма наудачу и это лишает меня сил написать что-нибудь связное. За это я вышлю Вам новую поэму (в 108 строк), очень одобренную В. Ивановым, Брюсовым и И. Ф. Анненским.
Если Анна Андреевна не получила моего письма, не откажите передать ей, что я всегда готов приехать по ее первому приглашению, телеграммой или письмом.
Кланяюсь всем вашим и жду адреса.
Всегда Ваш Н. Гумилев.
Коктебель (близ Феодосии), именье Волошиных, мне.
<Царское село. 4 августа 1909 г.>
Милостивый государь!
Редакция «Острова» извиняется за все причиненные Вам хлопоты. С петербургским адресом вышло много недоразумений, настоящим адресом надо считать царскосельский. Вы будете крайне добры, если пожелаете выслать по нему посылку и деньги. Второй номер «Острова» выйдет в конце августа.
Готовый к услугам Н. Гумилев.
<Царское село. До 30 августа 1909 г.>
Многоуважаемый Иннокентий Федорович,
Вы будете очень добры, если согласитесь прийти к нам в это воскресенье часам к пяти дня. Я жду Маковского, Кузмина etc. Обещал быть Вячеслав Иванович. Я говорил уже с Валентином Иннокентьевичем, и он любезно согласился прийти. Будут стихи, но не в таком неумеренном количестве, как прошлые разы. Я имею новую вещь для прочтенья.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Бульварная, д. Георгиевского.
<С.-Петербург. 20-е числа октября 1909 г.>
Многоуважаемая Мария Михайловна, если позволите, для восстановления текста прошлогодних лекций мы собираемся у Вас в эту субботу часа в три дня. Мосолов обещал быть и хотел известить Ивойлова, я написал уже Елизавете Ивановне.
Извините за краткость, я очень спешу.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<С.-Петербург. 14 ноября 1909 г.>
Многоуважаемая Мария Михайловна, я крайне сожалею, что не могу приехать сегодня как условлено. Посылаю в готовом виде лекцию о рифме. Поля оставлены для поправок, какие комиссия найдет нужным сделать.
Мне очень интересно, что решил Вячеслав Иванович относительно Абиссинии. Может быть, мне кто-нибудь об этом напишет, так как вряд ли до 20-го я покажусь в Петербурге.
Мой поклон всем.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 24 ноября 1909 г.>
Дорогой Валентин Иннокентиевич, если свободны, приходите сегодня часов в восемь. Зноско будет читать у меня свою драму. Будут интересные люди. Это последний раз перед Абиссинией у меня собираются.
Простите за обрывок. Очень тороплюсь.
Жму Вашу руку.
Ваш Н. Гумилев.
<Одесса. 1 декабря 1909 г.>
Многоуважаемый Вячеслав Иванович,
карантина в Синопе, кажется, нет. 3-го (в среду) я выезжаю в К<онстантино>поль, там в пятницу. В субботу румынский пароход, и 9-го (во вторник) я уже в Каире. Незачем ехать в Триест. Так дешевле и быстрее.
В Каире буду ждать телеграммы в русское консульство. Письмо очень запоздает. 12-го, если не будет телеграммы, еду дальше. Я чувствую себя прекрасно, очень хотел бы Вашего общества.
Мой поклон всем.
P. S. Море очень хорошо.
Преданный Вам Н. Гумилев.
<Варна.> 316>.XII.<190>9 <г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
не знаю, простите ли Вы мне, что я так долго не писал; Вы будете справедливы, если не простите, и великодушны, если простите. Приветствую Вас из Варны, куда я заехал по пути в Абиссинию. Там я буду недели через полторы. Застрелю двух, трех павианов, поваляюсь под пальмами и вернусь назад, как раз, чтобы застать Ваши лекции в «Академии стиха». Напишу еще из Джибути или Харрара.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Варна. 3/16 декабря 1909 г>.
Дорогие Женя, Миша, Сережа, Петя и т. д.,
одним словом, все, кто относится ко мне хорошо, приветствую Вас из Варны. Из-за карантина пассажиров не выпускают на берег, но я как-то удрал. Сижу в кафе и пью бенедиктин за каждого из Вас. Выпейте и <вы> за меня, когда будете у Альберта, и не давайте меня обижать в «Аполлоне». Качало нещадно, завтра опять будет качать. В субботу я в Константинополе, во вторник в Александрии. В Варне пробуду до полуночи, а теперь шесть вечера. У кого фантазия, фантазируйте.
Ваш Н. Гумилев.
<Каир. 12/25 декабря 1909 г.>
Вера Константиновна,
уже три дня я в Каире, а от Вячеслава Ивановича нет ни писем, ни телеграммы. Очевидно, он не поехал, и я поеду дальше без него. Здесь очень хорошо. Каждый вечер мне кажется, что я или вижу сон, или наоборот проснулся в своей родине. В Каире, вблизи моего отеля, есть сад, устроенный на английский лад, с искусственными горами, гротами, мостами из цельных деревьев. Вечером там почти никого нет, и светит большая бледно-голубая луна. Там дивно хорошо. Но каждый день мне приходит в голову ужасная мысль, которую я, конечно, не приведу в исполнение, — это отправиться в Александрию и там не утопиться подобно Антиною, а просто сесть на корабль, идущий в Одессу. Я чувствую себя очень одиноким, и до сих пор мне не представилось ни одного случая выпрямиться во весь рост (это не самомнение, а просто оборот речи). Но сегодня я не смогу вытерпеть и отправлюсь на охоту. Часа два железной дороги, и я уже буду на границе Сахары, где водятся гиены. Я знаю, это дурно с моей стороны. Я сижу в Каире, чтобы кончить статью для «Аполлона», — как она меня мучит, если бы Вы знали — денег у меня мало. Но лучше я буду работать в Абиссинии, там, кстати, строится железная дорога от Харрара до Адис-Абебы, и нужны руки, лучше пусть меня проклянет за ожиданье Маковский.
Я высаживался в Пирее, был в Акрополе и молился Афине Палладе перед ее храмом. Я понял, что она жива, как и во времена Одиссея, и с такою радостью думаю о ней. Помните, и по «Кормчим Звездам» мне вышла Нике. Et il me plaise à croire qu’elle ressemble à Vous[5].
Я писал Марье Михайловне, что я не попаду в Джибути. Но, подумав, что там меня ждут письма, я решил быть там во что бы то ни стало. И, кажется, это устраивается. Придется только ехать в четвертом классе и сперва в Аден и уж оттуда в Джибути.
Если Вам вздумается мне написать, а я мечтаю об этом, пишите в Одессу до востребованья. Я буду там через месяц. Простите за такое глупое письмо, но я не мог лучше. Это третье, которое я пишу Вам из Каира. Первые два я изорвал.
Попросите, чтобы не очень обижали Потемкина. В Киеве я заметил такую тенденцию, и мне его жаль.
Я очень кланяюсь всем на башне, очень жалею о Вячеславе Ивановиче. Посылаю новое стихотворенье в общее пользованье.
Преданный Вам Н. Гумилев.
Она говорила: «Любимый, любимый,
Ты болен мечтою, ты хочешь и ждешь,
Но память о прошлом, как ратник незримый,
Взнесла над тобой угрожающий нож.
О чем же ты грезишь с такою любовью,
Какую ты ищешь себе Госпожу?
Смотри, я прильну к твоему изголовью
И вечные сказки тебе расскажу.
Ты знаешь, что женское тело могуче,
В нем радости всех неизведанных стран,
Ты знаешь, что женское сердце певуче,
Умеет целить от тоски и от ран.
Ты знаешь, что, робко себя сберегая,
Невинное тело от ласки тая,
Тебя никогда не полюбит другая
Такой беспредельной любовью, как я».
Она говорила, но, полный печали,
Он думал о тонких руках, но иных;
Они никогда никого не ласкали
И крестные язвы застыли на них.
Н. Гумилев.
<Каир. 12/25 декабря 1909 г.>
Дорогой Женя,
через два дня отправляю тебе статью, которую отделываю. Как видишь, я уже в Каире. Через два дня еду дальше. В Джибути и потом куда Бог даст. В Каире очень хорошо. Это письмо я пишу на террасе кафе и сижу без пальто, а уже вечер. Послезавтра выйдет номер «Аполлона». Поздравляю всех вас с этим событием. Пиши мне в Джибути до востребованья и, пожалуйста, поразборчивее. Сегодня Рождество по новому стилю, и поэтому скандалов в Каире вдвое больше обычного. А этим сказано все. Право, это город пальм и авантюристов. И все-таки он очень хорош. Ты помнишь обещанье: выслать 80 руб<лей> до востребования в город, откуда я пошлю телеграмму. А то придется продать себя в рабство. Поклон всем.
Всегда твой Н. Гумилев.
<Порт-Саид. 16/29 декабря 1909 г.>
Дорогой Женя,
вчера я отправил тебе первую статью, вторую привезу с собой. Вернусь около 20 января. Если можно, вышли мне сейчас же 80 р<ублей> в Джибути. 4 января я уезжаю оттуда. Около Каира я застрелил гиену. Хотел снять шкуру, но она очень пахла, и я бросил ее так. Кланяюсь всем.
Всегда твой Н. Гумилев.
Устрой, чтоб деньги пришли вовремя.
Н. Г.
<Джибути, 24 декабря 1909 г./6 января 1910 г.>
Многоуважаемый и дорогой Вячеслав Иванович, до последней минуты я надеялся получить Вашу телеграмму или хоть письмо, но, увы, нет ни того, ни другого. Я прекрасно доехал до Джибути и завтра еду дальше. Постараюсь попасть в Адис-Абебу, устраивая по дороге эскапады. Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны. Я совсем утешен и чувствую себя прекрасно. Приветствую отсюда Академию стиха. Сейчас пойду купаться, благо акулы здесь редки.
Марье Михайловне эта открытка должна быть знакома. Мы видели такую же у докторши. Передайте, пожалуйста, Вере Константиновне, что я все время помню о теософии, и Михаилу Алексеевичу, что я тщетно ищу для него галстук. Здесь их не носят. Мой поклон всем на Башне.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Джибути. 24 декабря 1909 г./6 января 1910 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
как видите, пишу Вам уже из Джибути. Завтра еду в глубь страны, по направленью к Адис-Абебе, столице Менелика. По дороге буду охотиться. Здесь уже есть все, до львов и слонов включительно. Солнце палит немилосердно, негры голые. Настоящая Африка. Пишу стихи, но мало. Глупею по мере того, как чернею, а чернею я с каждым часом. Но впечатлений масса. Хватит на две книги стихов.
Если меня не съедят, я вернусь в конце января. Кланяюсь Вашей супруге.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Джибути. 24 декабря 1909 г./6 января 1910 г.>
Дорогой Женя,
приветствую тебя и всех моих друзей «аполлоновцев» из Джибути. Завтра еду в Харрар и потом в Адис-Абебу, так что когда ты будешь читать эту открытку, я буду уже в положеньи, изображенном на другой стороне. Там, как ты можешь видеть, изображено, как я застиг врасплох льва и готовлюсь везти его живьем в Петербург. Я даже бросил ружье, чтобы нечаянно его не поранить. Здесь очень жарко, негры голые, обезьяны, попугаи.
Вернусь в конце января, привезу статью об экзотизме и негритянок для всех сотрудников «Аполлона». Ты напрасно ждешь, что я прибавлю «и негров для сотрудниц», я никогда не осмелюсь даже подумать об этом.
Надеюсь, мне удастся уговорить Менелика выписать «Аполлон» для всех народных училищ Абиссинии.
Всегда искренно любящий тебя Н. Гумилев.
<Харэр. Январь 1910 г.>
Дорогой Миша,
пишу уже из Харрара. Вчера сделал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще 8 часов (50 километров), чтобы найти леопардов. Так как княжество Харрар находится на горе, здесь не так жарко, как было в Дир-Абауа, откуда я приехал. Здесь только один отель, и цены, конечно, страшные. Но сегодня ночью мне предстоит спать на воздухе, если вообще придется спать, потому что леопарды показываются обыкновенно ночью. Здесь есть и львы, и слоны, но они редки, как у нас лоси, и надо надеяться на свое счастье, чтобы найти их.
Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспален от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом. Но я махнул рукой на все. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом.
Как видишь из этого письма, я совсем забыл русский язык; здесь я говорю на пяти языках сразу. Но я доволен своей поездкой. Она меня пьянит, как вино.
Когда ты получишь это письмо, я буду, наверно, уже по дороге в Константинополь и через неделю увижу тебя.
Кланяйся всем на башне и в Аполлоне. Мой слуга абиссинец ждет меня у дверей. Кончаю писать.
Всегда твой Н. Гумилев.
<Царское село. 1910-е годы>
Многоуважаемая Евдокия Аполлоновна,
посылаю Вам обещанное стихотворение и жму Ваши ручки.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
[Приписка на письме С. А. Ауслендера Е. А. Зноско-Боровскому]
<Парахино. 20 марта 1910 г.>
Дорогой Женичка,
я уже в Окуловке и шлю тебе отсюда мой лучший привет. Здесь хорошо: солнце светит, птички поют и т. д.
Вернусь, наверно, во вторник; в понедельник пойду на тетеревиный ток.
Жму твою руку.
Искренне любящий тебя Н. Гумилев.
<Царское село. 25 марта 1910 г.>
Многоуважаемый и дорогой Валерий Яковлевич, скоро должна выйти моя книга стихов, посвященная Вам, как моему учителю, и я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы согласились написать о ней в «Аполлоне». Но по многим соображеньям необходимо, чтобы отзыв о моей книге появился в апрельском номере, и для этого надо, чтобы рукопись его была в распоряженье редакции никак не позже первого апреля. Так что, если Вы согласны писать обо мне, мне придется просить Вас взять корректуры у М. Ф. Ликиардопуло и написать Ваш отзыв по ним. Они уже все готовы, и часть книги отпечатана.
Рукопись лучше всего прислать в «Аполлон» на имя секретаря Зноско-Боровского.
Я тоже вынужден силой обстоятельств просить Вас известить меня открыткой о Вашем согласье или несогласье, чтобы в последнем случае, я мог просить рецензию <у> другого.
Я послал Вам три письма из Египта и Абиссинии. Дошли ли они? Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Бульварная, д<ом> Георгиевского.
<Киев. 21 апреля 1910 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
пишу Вам, как Вы можете видеть по штемпелю, из Киева, куда я приехал, чтобы жениться. Женюсь я на А. А. Горенко, которой посвящены «Романтические цветы». Свадьба будет, наверное, в воскресенье, и мы тотчас же уезжаем в Париж. К июлю вернемся и будем жить в Царском по моему старому адресу.
«Жемчуга» вышли. Вячеслав Иванович в своей рецензии о них в «Аполлоне», называя меня Вашим оруженосцем, говорит, что этой книгой я заслужил от Вас ритуальный удар меча по плечу, посвящающий меня в рыцари. И дальше пишет, что моя новая деятельность ознаменуется разделеньем во мне воды и суши, причем эпическая сторона моего творчества станет чистым эпосом, а лиризм — чистой лирикой.
Не знаю, сочтете ли Вы меня достойным посвященья в рыцари, но мне было бы очень важно услышать от Вас несколько напутственных слов, так как «Жемчугами» заканчивается большой цикл моих переживаний, и теперь я весь устремлен к иному, новому. Каково будет это новое, мне пока не ясно, но мне кажется, что это не тот путь, по которому меня посылает Вячеслав Иванович. Мне верится, что можно еще многое сделать, не бросая лиро-эпического метода, но только перейдя от тем личных к темам общечеловеческим, пусть стихийным, но под условьем всегда чувствовать под своими ногами твердую почву. Но я повторяю, что мне это пока неясно и жду от Вас какого-нибудь указанья, намека, которого я, может быть, сразу не пойму, но который встанет в моем сознаньи, когда нужно. Так бывало не раз, и я знаю, что всем, чего я достиг, я обязан Вам.
Как надпись на Вашем экземпляре «Жемчугов» я взял две строки из Вашего «Дедала и Икара». Продолжая сравненье, я скажу, что исполняю совет Дедала, когда он говорит:
«Мой сын, лети за мною следом
И верь в мой зрелый, зоркий ум...»
Но я не хочу погибнуть, как Икар, потому что белые Кумы поэзии мне дороже всего.
Простите, что я так самовольно и без всякого на то права навязался к Вам в Икары.
Не присылаю теперь моего адреса, потому что сам его еще не знаю.
Из Парижа напишу опять, тогда уже с адресом.
Может быть, Вы захотите мне там поручить что-нибудь сделать. Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 9 июля 1910 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
не только долг благодарности за Ваш более чем лестный для меня отзыв заставляет меня писать Вам, но и желанье договорить хоть прозой то, что я не сумел вложить в стихи, показать, что не напрасно Вы оказали мне честь, признав меня своим учеником, что я тоже стремлюсь к указанному Вами синтезу, но по-своему осторожно, быть может, даже слишком. Начиная с «Пути конквистадоров» и кончая последними стихами, еще ненапечатанными, я стараюсь расширять мир моих образов и в то же время конкретизировать его, делая его таким образом все более и более похожим на действительность. Но я совершаю этот путь медленно, боясь расплескать тот запас гармоний и эстетической уверенности, который так доступен, когда имеешь дело с мирами воображаемыми и которому так мало (по-видимому) места в мире действительности. Я верю, больше того, чувствую, что аэроплан прекрасен, русско-японская война трагична, город величественно страшен, но для меня это слишком связано с газетами, а мои руки еще слишком слабы, чтобы оторвать все это от обыденности для искусства. Тут я был бы только подражателем, неудачным вдобавок; а хочется верить, что здесь я могу сделать что-нибудь свое.
«Жемчуга» — упражненья, — и я вполне счастлив, что Вы, мой первый и лучший учитель, одобрили их. Считаться со мной как с поэтом придется только через много лет.
Я уже женат и живу в Царском, на старой квартире, Бульварная, д<ом> Георгиевского. И думаю остаться еще несколько месяцев, пока не потянет куда-нибудь на юг. Пока смутно намечается поездка в Среднюю Азию.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Царское село. 2 сентября 1910 г.> Дорогой Валерий Яковлевич,
я Вас очень благодарю за Ваше письмо и приглашенье. Для меня большая честь печататься в изданьях, руководимых Вами. Но тем более я хочу быть требовательным к себе. В настоящую минуту то небольшое количество стихотворений, которое у меня было после «Жемчугов» (я летом вообще пишу мало), разобрано разными редакциями. Рассказов я вообще не писал уже довольно давно. Но, конечно, Ваше письмо заставит меня работать, и я уверен, что через очень короткий срок я пришлю Вам ряд стихов, а может быть, и рассказ.
Дней через десять я опять собираюсь ехать за границу, именно в Африку. Думаю через Абиссинию проехать на озеро Родольфо, оттуда на озеро Виктория и через Момбаз в Европу. Всего пробуду там месяцев пять.
Ваша последняя статья в «Весах» очень покорила меня, как, впрочем, и всю редакцию. С теоретической частью ее я согласен вполне, также и полемической, когда дело идет о Вячеславе Ивановиче, но я несколько иначе понимаю статью Блока. Может быть под влияньем разговора с ним я вынес то впечатленье, что он стремится к строгому искусству, которое ему нравится называть религией, от произвольных догадок, выкриков и подмигивания (земля в снегу), что он, конечно, совсем неосновательно называет поэзией. Пример — его стихи в «Аполлоне», где он явно учится у Вас.
Кстати, относительно «Аполлона» я хочу Вас предупредить, что хотя я и считаюсь его ближайшим сотрудником, но влиянье (и то только некоторое) имею лишь на отдел стихов, статьи же, рассказы и хронику читаю только по выходе номера.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
Мой адрес прежний; если я уеду, мне будут пересылать все письма.
<Петербург. 20 сентября 1910 г.>
М<илостивый> г<осударь>
Исполняя Вашу просьбу, пишу Вам о Ваших стихах. По моему мненью, они несколько ходульны по мысли, не оригинальны по построенью, эпитеты в них случайны, выраженья и образы неточны. От всех этих недостатков, конечно, легко отделаться, серьезно работая над собой и изучая других поэтов, лучше всего классиков, — но пока Вы не совершили этой работы, выступленье Ваше в печать было бы опасно прежде всего для Вас самих как для начинающего поэта. При сем я посылаю Вам Ваше стихотворенье с детальными примечаньями, которые должны пояснить Вам мою мысль.
В надежде на Ваши будущие успехи Н. Гумилев.
Он стал над землей и горами
И глянул в бездонную высь.
И Солнце, сжигая лучами,
Ему прошептало — Молись! —
Он ринулся в бездну немую,
Где змеи в изгибах свились,
И слышал Он просьбу глухую,
Тревожную просьбу — Молись! —
И крикнул Он голосом диким:
— Зачем же мы жить родились?
Чтоб только молиться безликим?
— Да! Только молиться. Молись!
1. Земля и горы в данном случае одно и то же.
2. Сжигая кого? Кроме того, на высотах холоднее, чем в низинах.
3. «Немая бездна» — банальна. Вся строчка напыщена.
4. Какие змеи? Почему? Как можно свиваться в изгибах?
5. Дикий голос — заезженный романтизм.
6. «Жить родились» — плеоназм.
7. Великое. Безликое — у Бальмонта. Вряд ли безликих несколько, ведь тогда бы они имели «лик», как различье.
По построению стихотворенье напоминает Бальмонта: «Я спросил у свободного ветра» и Тютчева «Восток бледнел...».
<Константинополь. 7/20 октября 1910 г.>
Дорогой Женя,
прости, поэма через неделю. Кланяйся всем.
Твой Н. Гумилев.
<Порт-Саид. 13/26 октября 1910 г.>
Дорогой Сергей Константинович, я очень извиняюсь за опозданье, с которым я высылаю Вам поэму в ее окончательном виде. Но для последнего номера она все-таки поспеет, не правда ли? В данное время я занят тем, что пишу гимн Аполлону, пошлю его Вам из Порт-Судана или из Джедды. Сейчас мы идем вдоль Кипра, совсем близко от берега; море совсем сине и уже очень жарко, совсем по-южному. В Бейруте я буду купаться. Как-то Аполлон? Высылайте мне, пожалуйста, вновь выходящие номера в Порт-Саид до востребования. Туда же можно будет и писать. Месяца через два или три я буду там проездом.
Я попросил бы, если это не очень затруднит «Аполлон», выслать мне переводом (почтовым или банковским) в Момбазу (Восточная Африка) 150 или 200 р<ублей> на обратный путь. В таком случае все мои получки с Мусагета, Северных цветов и Русской мысли, я предоставляю получить Аполлону в счет долга, о чем и напишу, конечно, издателям. Остаток пойдет в виде аванса. Во всяком случае напишите мне туда до востребования, чтобы я знал, чего держаться. Поклон Жене, Кузмину и другим нашим общим знакомым.
Ис<к>ренне Ваш Н. Гумилев.
P. S. В поэме я принимаю заранее все измененья, сделанные Вами вместе с Кузминым или Вячеславом Ивановичем. Я прошу о них.
<Шеллал. 23 октября/5 ноября 1910 г.>
Многоуважаемый и дорогой Вячеслав Иванович,
опять попав в места, о которых мы столько говорили в прошлом году, я не смог удержаться от искушенья напомнить Вам о своем существовании этой открыткой. Как-то Вам понравилась моя поэма? 4 песнь целиком написана в Средиземном море. Мой поклон Башне.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Джидда. 26 октября/8 ноября 1910 г.>
Дорогой Женя, привет тебе и всему Аполлону из Порт-Судана. Пишу это сейчас после купания за стаканом виски с содовой. Но оказалось, что почта заперта, ото<ш>лю эту открытку из Джедды.
Я уже в Джедде. Здесь очень жарко, очень грязно, удивительно зеленый цвет воды, много акул и могила Евы. Я совершил туда паломничество. Мой привет «Аполлону» и всем нашим друзьям. Через три дня я буду уже в Джибути.
Искренно твой Н. Гумилев.
<Царское село. 16 апреля 1911 г.>
Дорогой Женя,
в субботу приехать не могу, мне крайне надоела моя лихорадка. Приеду в понедельник, тогда, если ты свободен, побродим. Сообщи об этом Чулкову. Моя жена отправила два письма в «Аполлон» Моравской и Зенкевичу (она не знает их адреса) и очень просит тебя отослать их по адресу с посыльным немедленно. Пожалуйста, не откажи. Хронику привезу в понедельник.
Жму руку.
Твой Н. Гумилев.
<Слепнево. 24 мая 1911 г.>
Многоуважаемый и дорогой Валерий Яковлевич, благодарю Вас за переводы Верлэна (они мне очень и очень понравились) и за новую «Земную Ось». Правда ли, что книга Ваших стихов выходит осенью? Это очень нужно, а то проходящая зима была так бедна стихами, что даже интерес к ним стал как будто пропадать. Ваши мысли по поводу реализма в поэзии (из Русской мысли) заставили меня много думать, волноваться, даже сердиться. Но Вы правы: и ангелы, и замки не лучше гражданской поэзии. Меня смутил только Ваш отзыв об Эренбурге. Сколько я его ни читал, я не нашел в нем ничего, кроме безграмотности и неприятного снобизма.
Как Вам показались стихи Анны Ахматовой (моей жены)? Если не поленитесь, напишите, хотя бы кратко, но откровенно. И положительное, и отрицательное Ваше мненье заставит ее задуматься, а это всегда полезно.
Посылаю Вам три новые стихотворенья, может быть, пригодятся в какое-нибудь изданье. Но мне хотелось бы знать о их судьбе.
Целую ручки Анны Матвеевны.
Мой адрес до августа: Тверская губ<ерния>, полуст<анок> Подобино, именье Слепнево, мне.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Как будто год наш роковой,
Двунадесятый возвращался.
Он близок, слышит лес и степь его;
Какой теперь он кроет ков,
Год Золотой Орды, Отрепьева,
Двунадесяти языков?
Вслед за его крылатым гением,
Всегда играющим вничью,
С военной музыкой и пением
Войдут войска в столицу... чью?
И сосчитают ли потопленных
Во время трудных переправ,
Забытых на полях потоптанных,
Но громких в летописях слав?
Кто смелый?.. Но к чему допрашивать!
Туманно небо, воет пес,
В душе темно, — пора докашивать
Перестоявшийся покос.
Чума, война иль революция,
В пожарах села, луг в крови!
Но только б спела скрипка Муция
Песнь Торжествующей Любви.
В вазах было томленье умирающих лилий.
Запад был медно-красный. Вечер был голубой.
О Леконте де Лиле мы тогда говорили,
О холодном поэте мы грустили с тобой.
Мы не раз открывали шелковистые томы,
И читали спокойно, и шептали — «не тот!»
...Но тогда нам сверкнули все слова, все истомы,
Как кочевницы звезды, что восходят раз в год.
Было тихо, так тихо, и пред нами воскресли
Рифмы древнего Солнца, мир нежданно-большой,
И сквозь сумрак вечерний, запрокинутый в кресле
Резкий профиль креола с лебединой душой.
Н. Гумилев.
<Слепнево.> 3 <июня> 1911<г.>
Многоуважаемый и дорогой Вячеслав Иванович,
теперь, наверно, уже вышел второй том «Cor Ardens»’а, и я очень верю, что у Вас есть несколько свободных стихотворений, которые Вы могли бы дать для августовской книжки «Аполлона», как однажды обещали мне. Если да, я буду Вам очень благодарен, если пошлете их прямо Зноско-Боровскому, чтобы он сдал их в печать, потому что номер уже набирается.
Кроме того у меня к Вам есть еще большая просьба: я написал здесь несколько стихотворений в новом для меня духе и совершенно не знаю, хороши они или плохи. Прочтите их, и если решите, что они паденье или нежелательный уклон моей поэзии, сообщите мне или Зноско-Боровскому, который мне напишет, и я дам в «Аполлон» другие стихи. Если понравятся, пошлите в «Аполлон» их вместе с Вашими. Этим Вы докажете, что Вы относитесь ко мне достаточно хорошо, чтобы быть строгим, и еще не отреклись от всегда сомневающегося, но всегда преданного Вам ученика
Н. Гумилева.
Поклон всем на Башне. Аня наверно скоро вернется.
В Царском мы будем в начале августа.
Мой адрес: Станция Подобино, Московско-Виндаво-Рыбинской ж<елезной> д<ороги>, именье Слепнево, мне.
Замирает дыханье, и ярче становятся взоры
Перед сладко волнующим ликом твоим, Неизвестность,
Как у путника, дерзко вступившего в дикие горы
И смущенного видеть еще неоткрытую местность.
В каждой травке намек на возможность несбыточной встречи,
Этот грот — обиталище феи всегда легкокрылой,
Миг... и выйдет, атласные руки положит на плечи
И совсем замирающим голосом вымолвит: «милый!»
У нее есть хранитель, волшебник ревнивый и страшный,
Он отмстит, он, как сетью, опутает душу печалью.
...И поверить нельзя, что и здесь, как повсюду, всегдашний,
Бродит школьный учитель, томя прописною моралью.
Целый вечер в саду рокотал соловей,
И скамейка в далекой аллее ждала,
И томила весна... Но она не пришла,
Не хотела иль просто пугалась ветвей.
Оттого ли, что было томиться невмочь,
Оттого ли, что издали плакал рояль,
Было жаль соловья, и аллею, и ночь,
И кого-то еще было тягостно жаль.
— Не себя! Я умею быть светлым, грустя;
Не ее! Если хочет, пусть будет такой;
...Но зачем этот день, как больное дитя,
Умирал, не отмеченный Божьей Рукой?
Вечерние тихи заклятья,
Печаль голубой темноты,
Я вижу не лица, а платья,
А может быть, только цветы.
Так радует серо-зеленый,
Живой и стремительный весь,
И, может быть, к счастью, влюбленный
В кого-то чужого... не здесь.
Но душно мне... Я зачарован;
Ковер подо мной, словно сеть;
Хочу быть спокойным — взволнован,
Смотрю, — а хочу не смотреть.
Смолкает веселое слово,
И ярче пылание щек:
То мучит, то нежит лиловый,
Томящий и странный цветок.
Вы сегодня так красивы,
Что вы видели во сне?
— Берег, ивы
При луне. —
А еще? К ночному склону
Не приходят, не любя.
— Дездемону
И себя. —
Вы глядите так несмело:
Кто там был за купой ив?
— Был Отелло...
Он красив. —
Был ли он вас двух достоин,
Был ли он как лунный свет?
— Да! Он воин
И поэт. —
О какой же пел он ныне
Неоткрытой красоте?
— О пустыне
И мечте. —
Что ж? Вы слушали влюбленно,
Нежной грусти не тая?
— Дездемона,
Но не я.
<Слепнево. 3 июня 1911 г.>
Дорогой Женя,
спасибо за письмо. Оно дошло до меня с опозданьем. Дня через три высылаю тебе хронику. Она будет небольшой. Одновременно с этим письмом пишу Вячеславу Ивановичу, прося его дать стихов, и прямо тебе. Их можно набирать. Он же наверно передаст тебе и мои стихи для того же номера, я послал их ему, желая узнать его мнение. Если не даст, напиши мне, я устрою что-нибудь другое. Книги, пожалуйста, пришли сюда, я буду готовить большую хронику для сентября. Я живу здесь очень мило и вряд ли вернусь до августа. Очень повторяю тебе мое приглашение приехать сюда погостить. Если выедешь в восемь вечера с Николаевского вокзала, в шесть утра будешь в Бежецке, и если заранее назначишь день, за тобой вышлют лошадей. Здесь две прелестные кузины, крокет, винт, верховая езда и т. д. Рискни несколькими днями, ты меня этим очень порадуешь.
Кланяйся всем знакомым.
Искренне твой Н. Гумилев.
<Слепнево. 7 или 8 июня 1911 г.>
Дорогой Борис Николаевич,
очень Вас благодарю за письмо и за стихи. Не получая от Вас довольно долго ответа, я уже попросил стихов для августа у Вячеслава Ивановича; если он даст, то Ваши пойдут в сентябре (разница в один месяц); если же нет, они пойдут в августе, как мы и думали. «Мусагет» я еще не получал.
В августе мне снова придется обратиться к Вам за стихами для альманаха «Аполлона», который предполагается издать осенью. Хотелось бы иметь стихотворений шесть или семь. Но я еще напишу об этом.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
<Царское село. 7 или 8 июня 1911 г.>
Дорогой Женя,
посылаю тебе хронику и стихи Андрея Белого. Если В<ячеслав> И<ванов> уже дал стихи для августа, эти пойдут в сентябре. Если не дал, пусти их в август. Пожалуйста, пришли мне второй том Cor Ardens’а и Блока; с ними будет много работы. Не удивляйся, получа это письмо из Петербурга. Я все еще в деревне. Кланяйся всем. Жму твою руку.
Н. Гумилев.
<Царское село. 7 или 8 июня 1911 г.>
Дорогой господин Григол!
Прежде всего простите, что я так опоздал с ответом. Но я только что вернулся из Тверской губернии и получил Ваше письмо. Я очень рад, что Вы вспомнили обо мне и что собираетесь приехать в Петербург.
Я буду очень рад нашей встрече. Ваша информация о грузинском символизме меня очень заинтересовала. Конечно, пришлите Вашу статью, и я ее где-нибудь пристрою. Но редакция должна иметь право по желанию сократить статью по своему усмотрению, что может быть затруднительно.
Что касается перевода «Змеееда», большое удовольствие взять его на себя, если он не содержит технической трудности. Тогда перевод может быть удастся опубликовать в «Пантеоне» с Вашим предисловием. Но беда в том, что грузинский язык я знаю очень плохо и смогу перевести лишь при наличии подстрочника и с указаниями какого-нибудь знатока.
Ваш Н. Гумилев.
Рукопись и письма пошлите по адресу: Царское село, Бульварная, дом Георгиевского, Николаю Степановичу Гумилеву.
<Слепнево. 25 июня 1911 г.>
Дорогой Женя,
посылаю тебе исправленную корректуру. В августе пойдут только стихи Белого, других пока нет, да пожалуй, пока и не надо. Может быть, я приеду в Петербург до августа. Но во всяком случае верю, что ты помнишь свое обещанье приехать ко мне и сдержишь его. Лучше бы поскорее.
Всегда твой Н. Гумилев.
<Слепнево. 28 июля 1911 г.>
Милый Женя,
я здесь пробуду до 7-го августа. Если приедешь, очень порадуешь. Напиши, что надо сделать еще для альманаха. Я уезжаю к лопарям. Вернусь в начале сентября. Князеву пишу. Жму твою руку.
Твой Н. Гумилев.
Аня шлет привет.
<Царское село. 4 сентября 1911 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
разумеется Ваша трагедия будет очень кстати для альманаха «Аполлона». Я очень Вам благодарен, что Вы ее нам предложили. Мы будем ее ждать, так же как и стихи; я здесь хвастался, что Вы даете их много, восемь или десять. Все поступившие рукописи уже набираются, и мы очень хотим поторопиться с печатаньем, так как этой же зимой думаем выпустить второй альманах, причем, конечно, опять очень рассчитываем на Ваше любезное согласие принять в нем участье.
Я очень рад, что мои стихи в «Аполлоне» остановили на себе Ваше вниманье, хотя они не из моих любимых. Но мне очень интересно, что Вы скажете о моем цикле в Альманахе и останетесь ли Вы при убежденьи, что я только переменил учителя.
Теперь я, кажется, опять начинаю увлекаться прозой (не оставляя, конечно, стихов), но печатать ее решусь только, если сам останусь ей доволен. Для «Русской мысли» пришлю что-нибудь непременно — мне очень приятно там печататься.
Надеюсь, Вы уже получили мой долг, я Вам очень за него благодарен.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. 15 сентября 1911 г.>
Дорогой Георгий Иванович,
разумеется, пишите и присылайте в «Аполлон» статью о «Cor A
Благодарю, что вспомнили.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. До 20 октября 1911 г.>
Дорогой Владимир Алексеевич,
Вы приглашены в новый литературный кружок для чтенья и обсужденья стихов. Первое собранье назначено в четверг в 8 часов вечера, у С. М. Городецкого. Фонтанка, 143.
Уважающий Вас Н. Гумилев.
<Царское село. Осень 1911 г. (?)>
Дорогой Миша,
сегодня царскосельское казначейство было заперто весь день. Надеюсь, что завтра оно будет отперто, тогда я немедленно пришлю или привезу сам.
Очень жалею о случае, о котором ты говоришь в приписке. Прости, тороплюсь.
Твой Н. Гумилев.
<Царское село. Между 9 и 11 ноября 1911 г.>
Дорогой Миша,
прости, что я не мог быть у тебя во вторник. Очень жду тебя в субботу часа в 4 с обоими Иониными. Очень прошу тебя передать мое приглашенье меньшому.
Я совсем закис.
Искренне твой Н. Гумилев.
<Царское село. 15 ноября 1911 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
посылаю Вам три мои последние стихотворенья. Может быть, что-нибудь пригодится для «Русской мысли». Но, к сожаленью, я должен Вас предупредить, что в феврале выйдет книга моих стихов, так что эти стихи самое позднее могут войти в февральскую книжку. Может быть, Вы не откажете известить меня о Вашем решеньи.
Мне очень жаль, что с Вашими стихами, присланными в «Аполлон», вышло такое недоразуменье. Когда они пришли, альманах был уже наполовину отпечатан, так что включить их не представлялось никакой возможности. Почему Вы не хотите их оставить для декабрьского номера и второго альманаха «Аполлон», который должен выйти весною? Я только очень боюсь, что «Аполлон» не решится напечатать «Провинциальную Картинку».
О Вашей книге «Далекие и Близкие» я буду писать в ближайшем номере. Удивительно, какой цельной вышла она, составленная из отдельных рецензий.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
P. S. Пожалуйста, известите поскорей, что возьмете для «Русской мысли». Остальное думаю дать в декабрь «Аполлона».
Кончено! Дверь распахнулась пред ним, заключенным;
Руки не чувствуют холода цепи тяжелой;
Грустно расстаться ему с пауком прирученным,
С хилым тюремным цветком, пичиоллой;
Жалко тюремщика... (он иногда улыбался
Странно-печально)... и друга за тяжким затвором...
Или столба, на котором однажды качался
Тот, кого люди назвали убийцей и вором...
Жалко? Но только, как призрак, растаяли стены,
В темных глазах нетерпенье, восторг и коварство;
Солнце пьянит его, солнце вливается в вены,
В сердце... изгнанник идет завоевывать царство.
Н. Гумилев.
<Царское село. Зима-весна 1912 г. (?)>
Дорогой Алексей Михайлович,
опять Вас не застал. Ужасно досадно. Может быть, вы с Серафимой Павловной соберетесь в Царское. По воскресеньям мы всегда дома.
Целую ручки Серафимы Павловны и кланяюсь Вам.
Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. Конец марта — начало апреля 1912 г.>
Многоуважаемый Корней Иванович,
я думаю, Вам уже передали в «Ниве» мой перевод Сфинкса. Мне очень интересно было бы узнать, как Вы его нашли.
Посылаю Вам еще четыре стихотворения Уайльда, из тех, которые Вы мне отметили. Перевод пятого мне не удался, и я решил от него отказаться.
Деньги за Сфинкса я уже просил секретаря отослать в Царское село; а за стихи (17 р<ублей>) я очень бы просил выслать возможно скорее на мое имя во Флоренцию, Главное Бюро, до востребования.
Пользуюсь случаем еще раз поблагодарить Вас за заказ, выполнять который для меня было истинным удовольствием.
Искренно Ваш Н. Гумилев.
Письма мне можно пока тоже в Флоренцию.
<Италия (Венеция?). Май 1912 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я проехал почти всю Италию, написал с десяток стихотворений. Посылаю Вам несколько. Может быть, Вы захотите что-нибудь напечатать в «Русской мысли». Сколько раз я начинал Вам писать. Хотел рассказать Вам о моем союзе с Городецким, о Цехе поэтов и его отношеньи к Вячеславу Ивановичу, о будущей реформе «Аполлона». Хотел... но это был бы целый трактат, а я совсем не могу писать прозой, по крайней мере, <в> последнее время. Мысли несутся вперед, путаются, перо не хочет их записывать. Надеюсь, это продлится недолго.
Относительно моих стихов, может быть, Вы напишете мне в «Аполлон», я буду там недели через полторы.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Царское село. 22 мая 1912 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я уже вернулся и получил Ваше письмо. Для меня было большой радостью узнать, что мои итальянские стихи Вам понравились. Что же касается Ваших сомнений, то у меня были те же самые, так что я охотно пойду на исправленья. Вот как у меня было в первой редакции (если это Вас удовлетворит, оставьте).
Конец «Пизы»:
Сатана, в нестерпимом блеске
Оторвавшись от старой фрески,
Распростерся с тоской всегдашней
Над кривою пизанской башней.
Вместо «распростерся» можно поставить «изогнулся» или «наклонился», у меня нет предпочтений.
В «Риме» было вместо «царство иное» — «царство покоя», вместо «он крепок лишь следом длинных» — «он крепок следом призывных», период двух строф был яснее (смысл новых таков: что значит вся эта мишура, твой город тот же дикий и вечный, благодаря своему божественно-звериному происхожденью). Но я посылаю его Вам заново переписанным.
А на неверные рифмы меня подбили стихи Блока. Очень они заманчиво звучат.
Может быть, Вы пришлете стихов для второго альманаха «Аполлона». Литературный Петербург очень интересует теперь возможность новых группировок, и по моей заметке, а также отчасти по заметке Городецкого в «Речи» Вы можете судить, какое место в этих группировках отводится Вам. Я надеюсь, что альманах «Аполлона» окажется в значительной степени под влияньем этих веяний.
В конце этой недели я еду в деревню, и мой адрес таков: Московско-Виндаво-Рыбинская ж<елезная> д<орога>, полустанок Подобино, усадьба Слепнево, мне.
Еще одно слово: не мог ли бы я получать в «Русской мысли» пятьдесят копеек за строчку стихов, как я получаю теперь везде. Если нет, пусть останется по-старому.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
Волчица с пастью кровавой
На белом, белом столбе,
Тебе, увенчанной славой,
По праву привет тебе!
С тобой младенцы, два брата,
К сосцам стремятся припасть,
Они не люди — волчата,
У них звериная масть.
Не правда ль, ты их любила,
Как маленьких, встарь, когда,
Рыча от бранного пыла,
Сжигали они города?
Когда же в царство иное
Они умчались, как вздох,
Ты, долго и страшно воя,
Могилу рыла для трех.
Волчица, твой город тот же
У той же быстрой реки,
Что мрамор высоких лоджий,
Колонн его завитки,
И взор Мадонн вдохновенный,
И храм Святого Петра,
И все, что нежно и тленно,
Родилось только вчера!
Он будет, вечный и дикий,
Стоять на семи холмах,
Покуда звездные лики
Над ним горят в небесах.
И, город Цезарей дивных,
Святых и великих пап,
Он крепок лишь следом длинных
Косматых, звериных лап.
Н. Гумилев.
<Слепнево. 4 июня 1912 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
как видите по штемпелю, я уже в деревне.
Оказывается, случилось неприятное для «Цеха поэтов» приключенье. «Скифские Черепки» были посланы в редакцию «Русской мысли», но, судя по Вашему письму к Городецкому, до Вас они не дошли. К тому же, еще кто-то что-то напутал, и до сих пор они не были высланы Вам вторично. К счастью, муж поэтессы, мой приятель и дальний родственник, живет в шести верстах от меня. От него я достал один экземпляр «Скифских Чер<епков>» и со всею поспешностью отправляю его Вам. Он был надписан, и поэтому пришлось вырвать первый лист. Мне, как синдику Цеха, очень дорого, чтобы Вы писали о его изданиях, и, кроме того, я очень дружески настроен к автору «Ск<ифских> Ч<ерепков>».
Недели полторы тому назад я послал Вам измененья в «Риме» и «Пизе». Очень интересно, удовлетворили ли они Вас?
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Слепнево. 20 июня 1912 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
около месяца тому назад я послал Вам исправленными «Пизу» и «Рим». И, не получая до сих пор ответа, я очень беспокоюсь, дошло ли до Вас это письмо с исправленьями. Если нет, не откажите написать мне открытку, я вышлю их вновь.
Я уже в деревне, и мой адрес таков: Московско-Виндаво-Рыбинская ж<елезная> д<орога>, полустанок Подобино, усадьба Слепнево, мне.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Слепнево. Июнь 1912 г.>
Милая Аничка,
как ты живешь, ты ничего не пишешь. Как твое здоровье, ты знаешь, это не пустая фраза. Мама нашила кучу маленьких рубашечек, пеленок и т. п. Она просит очень тебя целовать. Я написал одно стихотворенье вопреки твоему предупрежденью не писать о снах, о том моем итальянском сне во Флоренции, помнишь. Посылаю его тебе, кажется, очень нескладное. Напиши, пожалуйста, что ты о нем думаешь. Живу я здесь тихо, скромно, почти без книг, вечно с грамматикой, то английской, то итальянской. Данта уже читаю à livre ouvert[6], хотя, конечно, схватываю только общий смысл и лишь некоторые выражения. С Байроном (английским) дело обстоит хуже, хотя я не унываю. Я увлекся также верховой ездой, собственно, вольтижировкой, или подобьем ее. Уже могу на рыси вскакивать в седло и соскакивать с него без помощи стремян. Добиваюсь делать то же на галопе, но пока неудачно. Мы с Олей устраиваем теннис и завтра выписываем мячи и ракеты. Таким образом, хоть похудею. Мока наша дохаживает последние дни, и для нее уже поставлена в моей комнате корзина с сеном. Она так мила, что всех умиляет. Даже Александра Алексеевна сказала, что она самая симпатичная из наших зверей.
Каждый вечер я хожу один по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской. Как перед ней разлетаются все акмеистические хитросплетения. Мне кажется тогда, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби.
Я описал круг и возвращаюсь к эпохе «Романтических цветов» (вспомни Волчицу и Каракаллу). Но занимательно то, что, когда я думаю о моем ближайшем творчестве, оно по инерции представляется мне в просветленных тонах «Чужого неба». Кажется, зимой наши роли переменятся, ты будешь акмеисткой, а я мрачным, символистом. Все же я надеюсь обойтись без надрыва.
Аничка милая, я тебя очень, очень и всегда люблю. Кланяйся всем, пиши. Целую.
Твой Коля.
<С.-Петербург. 28 августа 1912 г.>
Дорогой Корней Иванович,
очень благодарю Вас за милое письмо, которое я нашел в «Сфинксе». Я не ответил на него потому, что был уже на выезде. Мне тоже хотелось бы Вас повидать. В четверг (30-го) я буду около трех в редакции «Нивы», хорошо, если бы удалось встретится там с Вами. Если же это Вам неудобно, позвоните мне по телефону 555 в Царское, я там с 1 сентября.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
Царское село. 3 октября <1912 г.>
Многоуважаемый Александр Иванович,
очень благодарю Вас и за «Navis nigra» и за Ваше милое письмо. Я давно знаю Ваши стихи и тоже хотел бы встретиться с Вами. В пятницу (5 октября) я буду дома. Может быть, соберетесь. Пусть Вас как москвича не пугает поездка в Царское. Поезда отходят каждый час, и дорога берет всего ½ ч<аса>. В «Аполлоне» я принимаю по понедельникам.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
Мой адрес: Царское село, Малая ул<ица>, д<ом> 63.
<Царское село. 8 или 9 октября 1912 г.>
Многоуважаемый Сергей Константинович,
честь, которую Вы мне оказали, приглашая меня заведовать литературным отделом Вашего журнала, тем более мне дорога, что за все три года выхода «Аполлона» я ни на минуту не переставал любить его и верить в его будущее. Я принимаю Ваше предложение и постараюсь осуществить не столько те принципы, которые выдвинула практика этих лет, сколько идеалы, намеченные во вступительной статье к первому номеру «Аполлона». Да поможет мне в этом деле одинаково дорогое для нас с Вами воспоминанье об Иннокентии Федоровиче! Я обещаю Вам по мере сил определенно и без компромиссов развивать идеи «нашего “Аполлона”», как я его понимаю, и только их; в то же время я верю, что, если выяснится неудобство или нежелательность этой моей работы для общего облика журнала, Вы поставите мне это на вид с достаточной определенностью, чтобы, не порывая с «Аполлоном», я мог также отказаться определенно от моих обязанностей, выполнить которые я окажусь не в состоянии.
Согласно нашим разговорам, я считаю, что предложенье Ваше входит в силу во всех своих подробностях с первого номера 1913 года. Теперь же я приступаю к приглашению сотрудников и подготовке материала.
Искренне уважающий Вас и преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село. 16 октября <1912 г.>
Многоуважаемый Александр Иванович,
если вы свободны в четверг вечером, я буду очень рад видеть Вас у себя. Привезите Ваши новые стихи.
Уважающий Вас Н. Гумилев.
Царское село. Малая ул<ица>, 63.
<Царское село. 17 октября 1912 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
мне передавали, что Вы уже несколько раз были в Петербурге и скоро приедете опять. Я очень жалею, что не знал об этом и не мог повидаться с Вами, что мне не только очень хотелось бы, но и было нужно. Может быть, Вы не откажете написать мне или позвонить по телефону (Царс<кое> село, 555), где и когда я могу Вас застать. Если же у Вас выпадет свободный вечер, Вы меня крайне обрадуете, приехав ко мне пообедать. Только, если возможно, известите меня об этом накануне, чтобы я наверно был дома. От 5 до 6 часов есть несколько поездов.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
Царское село, Малая ул<ица>, 63 (собств<енный> д<ом> против Гимназии).
<С.-Петербург. 1912 г. — начало 1913 г. (?)>
Ольга Николаевна,
завтра непременно буду у Вас. Не удивляйтесь (после Вашего письма Вы не должны этому удивляться), если я зайду и сегодня. Будете дома хорошо, нет — увидимся завтра.
Целую Ваши ручки Н. Гумилев.
<Царское село. Осень 1912 г. — 1913 г.>
Милостивый Государь,
прошу выдать подателю сего пятьдесят экземпляров журнала «Гиперборей» под расписку. А записать можно на мое имя. Скоро я опять зайду поговорить.
Уважающий Вас Н. Гумилев.
<Царское село. 28 марта 1913 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я с громадным интересом прочел Вашу статью о футуристах, хотя соглашался не со всем. Ваш анализ их «открытий» подлинно блестящ. Дай Бог, чтобы они его усвоили. Но я не хочу писать об этом, потому что в № 4 «Аполлона» появится моя статья, где я отчасти коснусь той же темы.
В конце Вашей статьи Вы обещаете другую, об акмеизме. Я хочу Вас просить со всей трогательностью, на которую я способен, прислать мне корректуру этой статьи до 7 апреля. В этот день я уезжаю на четыре месяца по поручению Академии наук в Африку, в почти неисследованную страну Галла, что на востоке от озера Родольфо. Письма ко мне доходить не могут. И Вы поймете всё мое нетерпенье узнать Ваше мненье, мненье учителя, о движеньи, которое мне так дорого. Я буду обдумывать его в пустыне, там гораздо удобнее это делать, чем здесь.
Всем, пишущим об акмеизме, необходимо знать, что «Цех поэтов» стоит совершенно отдельно от акмеизма (в первом 26 членов, поэтов акмеистов всего шесть), что «Гиперборей» — журнал совершенно независимый и от «Цеха» и от кружка «Акмэ», что поэты акмеисты могут считаться таковыми только по своим последним стихам и выступлениям, прежде же они принадлежали к разным толкам. Действительно акмеистические стихи будут в № 3 «Аполлона», который выйдет на этой неделе.
Мой адрес: Царское село, Малая, соб<ственный> д<ом>. Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Одесса. 9 апреля 1913 г.>
Милая Аника,
я уже в Одессе и в кафе почти заграничном. Напишу тебе, потом попробую писать стихи. Я совершенно выздоровел, даже горло прошло, но еще несколько устал, должно быть, с дороги. Зато уже нет прежних кошмаров; снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую-то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел Жатву. Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского.
Здесь я видел афишу, что Вера Инбер в пятницу прочтет лекцию о новом женском одеянии или что-то в этом роде; тут и Бакст, и Дункан, и вся тяжелая артиллерия.
Я весь день вспоминаю твои строки о «приморской девчонке», они мало того что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными.
Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады.
Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались «Жемчуга», и они мне ближе «Чужого неба».
Маленький до сих пор был прекрасным спутником; верю, что так будет и дальше.
Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить «папа». Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abyssinie, Afrique), до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу.
Я сегодня опять услышал,
Как тяжелый якорь ползет,
И я видел, как в море вышел
Пятипалубный пароход,
Оттого-то и солнце дышит,
А земля говорит, поет:
«Неужель хоть одна есть крыса
В грязной кухне иль червь в норе,
Хоть один беззубый и лысый
И помешанный на добре,
Что не слышит песен Уллиса,
Призывающего к игре?»
Ах, к игре с трезубцем Нептуна,
С косами диких нереид
В час, когда буруны, как струны,
Звонко лопаются и дрожит
Пена в них или груди юной,
Самой нежной из Афродит.
Вот и я выхожу из дома
Повидаться с иной судьбой,
Целый мир, чужой и знакомый,
Породниться готов со мной:
Берегов изгибы, изломы,
И вода, и ветер морской.
Но врагам не предам лукаво,
Ни лобзанья Иуды дам
Я пути, что лег величаво,
Одиноко лег по холмам,
И луне, что встала, как слава,
И сияет обоим нам.
Солнце духа, ах, беззакатно,
Не вещам его побороть,
Никогда не вернусь обратно,
Усмирю усталую плоть,
Если лето благоприятно,
Если любит меня Господь.]
Н. Гумилев.
<Константинополь. 12/25 апреля 1913 г.>
Целую ручки и всегда вспоминаю, напишите в Порт-Саид в июле месяце, куда привезти Вам леопардовую шкуру.
Н. Гумилев.
В ночном кафе мы молча пили кьянти,
Когда вошел, спросивши шерри-бренди,
Высокий и седеющий эффенди,
Известный враг христиан на всем Леванте.
И я ему заметил: перестаньте,
Мой друг, презрительного корчить денди
В тот час, когда быть может по легенде
В зеленый сумрак входит Дамаянти.
Но он, ногою топнув, крикнул: бабы,
Не знаете ль, что черный камень Кабы
Поддельным признан был на той неделе.
Потом вздохнул, задумавшись глубоко,
И прошептал с печалью: мыши съели
Три волоска из бороды пророка.
<Порт-Саид. 16/29 апреля 1913 г.>
Милая Аника,
представь себе, с Одессы ни одного стихотворения. Готье переводится вяло, дневник пишется лучше. Безумная зима сказывается, я отдыхаю как зверь. Никаких разговоров о литературе, о знакомых, море хорошее, прежнее. С нетерпеньем жду Африки. Учи Леву говорить и не скучай. Пиши мне, пусть я найду в Дире-Дауа много писем. И помечай их числами.
Горячо целую тебя и Леву; погладь Молли.
Всегда твой Коля.
<Джибути. 25 апреля/8 мая 1913 г.>
Дорогая моя Аника,
я уже в Джибути, доехали и высадился прекрасно. Магический открытый лист уже сэкономил мне рублей пятьдесят и вообще оказывает ряд услуг. Мое нездоровье прошло совершенно, силы растут с каждым днем. Вчера я написал стихотворение, посылаю его тебе. Напиши в Дире-Дауа, что ты о нем думаешь. На пароходе попробовал однажды писать в стиле Гилеи, но не смог. Это подняло мое уважение к ней. Мой дневник идет успешно, и я пишу его так, чтобы прямо можно было печатать. В Джедде с парохода мы поймали акулу; это было действительно зрелище. Оно заняло две страницы дневника.
Что ты поделываешь? Право, уже в июне поезжай к Инне Эразмовне. Если не хватит денег, займи, по возвращении в Петербург у меня они будут. Присылай мне сюда твои новые стихи, непременно. Я хочу знать, какой ты стала. Леве скажи, что у него будет свой негритенок. Пусть радуется. С нами едет турецкий консул, назначенный в Харрар. Я с ним очень подружился. Он будет собирать для меня абиссинские песни, и мы у него остановимся в Харраре. Со здешним вице-консулом Галебом, с которым, помнишь, я ссорился, я окончательно примирился, и он оказал мне ряд важных услуг.
Целую тебя и Левика.
Твой Коля.
<Джибути. 25 апреля/8 мая (?) 1913 г.>
Многоуважаемый Лев Яковлевич,
мы уже в Джибути. Завтра едем вглубь страны. Дождей не будет еще полтора месяца. Путешествие обещает быть удачным. Русский вице-консул Галеб оказал мне уже ряд услуг. Из Харрара, когда соберу караван, напишу подробное письмо, а пока извиняюсь за открытку.
Искренне уважающий Вас и преданный Вам Н. Гумилев.
<Дыре-Дауа. 7/>20 мая 1913 <г.>
Многоуважаемый Лев Яковлевич,
как увидите по штемпелю, мы уже в Абиссинии. Нельзя сказать, чтобы путешествие началось совсем без приключений. Дождями размыло железную дорогу, и мы ехали 80 км на дрезине, а потом на платформе для перевозки камней. Прибыв в Дире-Дауа, мы тотчас отправились в Харрар покупать мулов, так как здесь они дороги. Купили пока четырех, очень недурных, в среднем по 45 р<ублей> за штуку. Потом вернулись в Дире-Дауа за вещами и здесь взяли 4-х слуг, двух абиссинцев и двух галласов, и пятого переводчика, бывшего ученика католической миссии, галласа. Из Харрара я телеграфировал русскому посланнику в Адис-Абебе, прося достать мне разрешение на проезд, но ответа пока не получил.
Мой маршрут более или менее устанавливается. Я думаю пройти к Бари, оттуда по реке Уаби <в> Сидамо к озеру Звай и, пройдя по земле Арусси по горному хребту Черчер, вернуться в Дире-Дауа. Таким образом я все время буду в наименее изученной части страны Галла. Благодаря дождям не жарко, всюду есть трава и вода, т<о> е<сть> все, что нужно для каравана. Правда, реки иногда разливаются, и в Дире-Дауа почти ежедневно есть несчастные случаи с людьми, но с такими мулами, как у меня, опасность сведена до миниума.
Завтра я надеюсь уже выступить, и месяца 3 Вы не будете иметь от меня вестей. Вернее всего в конце августа я прямо приду в Музей. Очень прошу Вас в половине июня послать через Лионский кредит в Banc of Abyssinie в Dire Daua 200 р<ублей>. Я на них рассчитываю, чтобы расплатиться с ашкерами и возвратиться. Русский вице-консул в Джибути m-r Галеб оказал мне ряд важных услуг: устроил бесплатный пропуск оружия в Джибути и в Абиссинии, скидку на провоз багажа на железной дороге, дал рекомендательные письма.
Искренне уважающий Вас
Н. Гумилев.
<Царское село. Конец 1913 г. — начало 1914 г.>
Многоуважаемый Дмитрий Михайлович.
Сейчас только получил Ваше письмо и, несмотря на злейшую аграфию, которая мучит меня уже полгода, пишу Вам, и посылаю стихи.
Ане я передам Вашу просьбу, и она наверно пришлет Вам тоже. Очень интересно будет посмотреть на Ваш «Златоцвет».
Жму Вашу руку.
Ваш Н. Гумилев.
Мое прекрасное убежище —
Мир звуков, линий и цветов,
Куда не входит ветер режущий
Из недостроенных миров.
Цветок сорву ли — буйным пением
Наполнит душу он, дразня,
Чаруя светлым откровением,
Что жизнь кипит и вне меня.
Но так же дорог мне искусственный
Взлелеянный мечтою цвет,
Он мозг дурманит жаждой чувственной
Того, чего на свете нет.
Иду в пространстве и во времени,
И вслед за мной мой сын идет
Среди трудящегося племени
Ветров, и пламеней, и вод.
И я приму — о, да, не дрогну я! —
Как поцелуй иль как цветок,
С таким же удивленьем огненным
Последний гибельный толчок.
Н. Гумилев.
<С.-Петербург. 16 апреля 1914 г.>
Дорогой Сергей,
письмо твое я получил и считаю тон его совершенно неприемлемым: во-первых, из-за резкой передержки, которую ты допустил, заменив слово «союз» словом «дружба» в моей фразе о том, что наш союз потеряет смысл, если не будет Л<итературного> п<олитехникума>; во-вторых, из-за оскорбительного в смысле этики выраженья «ты с твоими», потому что никаких «моих» у меня не было и быть не может; в-третьих, из-за того, что решать о моем уходе от акмеизма или из Цеха поэтов могу лишь я сам, и твоя инициатива в этом деле была бы только предательской; в-четвертых, из-за странной мысли, что я давал тебе какие-то «объясненья» по поводу изд<ательства> Гиперборей, так как никаких объяснений я не давал, да и не стал бы давать, а просто повторил то, что тебе было известно из разговоров с другими участниками этого издательства.
Однако те отношенья, которые были у нас за эти три года, вынуждают меня попытаться объясниться с тобой. Я убежден, что твое письмо не могло быть вызвано нашей вчерашней вполне мирной болтовней. Если же у тебя были иные основанья, то насколько было бы лучше просто изложить их. Я всегда был с тобой откровенен и, поверь, не стану цепляться за наш союз, если ему суждено кончиться. Я и теперь думаю, что нам следует увидаться и поговорить без ненужной мягкости, но и без излишнего надрыва.
К тому же после нашего союза осталось слишком большое наследство, чтобы его можно было ликвидировать одним взмахом пера, как это думаешь сделать ты.
Сегодня от 6–7 ч<асов> вечера я буду в ресторане Кинши, завтра до двух часов дня у себя на Тучковом. Если ты не придешь ни туда, ни туда, я буду считать, что ты уклонился от совершенно необходимого объясненья и тем вынуждаешь меня считать твое письмо лишь выраженьем личной ко мне неприязни, о причинах которой я не могу догадаться.
Писем, я думаю, больше писать не надо, потому что уж очень это не акмеистический способ общенья.
Н. Гумилев.
<Слепнево. До 1 июня 1914 г.>
Дорогой Михаил Леонидович, июнь почти наступил... я начал письмо в эпическом стиле, но вдруг и с ужасом увидал, что моя аграфия возросла в деревне невероятно. Веришь ли, перед тем, как поставить ряд точек, я минут десять безуспешно придумывал турнюр фразы. Оказывается, я могу писать только отрывочно и нелепо. Вроде капитана Лебядкина.
Пожалуйста, вспомни, что ты обещал приехать, и приезжай непременно. У нас дивная погода, теннис, новые стихи... Чем скорее, тем лучше. Я почему-то как Евангелью поверил, что ты приедешь, и ты убьешь веру в неопытном молодом человеке, если только подумаешь уклониться. О каких-нибудь делах рука не поднимается писать; лучше поговорим. Сообщи только, отдала ли Чацкина деньги.
Пишу и не знаю, получишь ли письмо. Петербургский твой адрес забыл, финляндского не знаю, а Аполлон... бываешь ли ты там теперь? Ответь что-нибудь и еще лучше назначь день приезда.
Засвидетельствуй мое почтенье Татьяне Борисовне.
Искренно твой Н. Гумилев.
P. S. Аня тебе кланяется.
<Териоки. 9/22 июля 1914 г.>
Дорогой Михаил Леонидович,
прости, что так долго не писал — это аграфия. Теперь если бы ты захотел меня увидать, тебе стоит только проехать девять верст до Териок (города) и в кофейне Идеал (близ вокзала, в двух шагах от гостиницы «Иматра») спросить меня. Если я не дома, значит, в теннисном клубе (пройди туда) или на море. Но по утрам я обыкновенно дома до двух. Не можешь приехать, напиши.
Твой Н. Гумилев.
<Териоки. 10/23 июля 1914 г.>
Милая Аничка,
думал получить твое письмо на Царск<осельском> вок<зале>, но не получил. Что, ты забыла меня или тебя уже нет в Деражне? Мне страшно надоела Либава, и вот я в Териоках. Здесь поблизости Чуковский, Евреинов, Кульбин, Лозинский, но у последнего не сегодня-завтра рождается ребенок. Есть театр, в театре Гибшман, Сладкопевцев, Л. Д. Блок и т. п. Директор театра Мгебров (офицер).
У Чуковского я просидел целый день; он читал мне кусок своей будущей статьи об акмеизме, очень мило и благожелательно. Но ведь это только кусок, и, конечно, собака зарыта не в нем! Вчера беседовал с Маковским, долго и бурно. Мы то чуть не целовались, то чуть не дрались. Кажется, однако, что он будет стараться устроить беллетристический отдел и еще разные улучшенья. Просил сроку до начала августа. Увидим! Я пишу новое письмо о русской поэзии — Кузмин, Бальмонт, Бородаевский, может быть, кто-нибудь еще. Потом статью об африканском искусстве. Иру бросил. Жду, что запишу стихи.
Меланхолия моя, кажется, проходит. Пиши мне, милая Аничка, по адресу: Териоки (Финляндия), кофейня «Идеал», мне. В этой кофейне за рубль в день я снял комнату, правда, неплохую.
Значит, жду письма, а пока горячо целую тебя.
Твой Коля.
Целую ручки Инне Эразмовне.
<С.-Петербург. 17 июля 1914 г.>
Милая Аничка,
может быть, я приеду одновременно с этим письмом, может быть, на день позже. Телеграфирую, когда высылать лошадей. Время я провел очень хорошо, музицировал с Мандельштамом, манифестировал с Городецким, а один написал рассказ и теперь продаю его. Целую всех. Очень скоро увидимся.
Твой Коля.
<Кречевицкие казармы под Новгородом. До 6 сентября 1914 г.>
Дорогая Аничка
(прости за кривой почерк, только что работал пикой на коне — это утомительно), поздравляю тебя с победой. Как я могу рассчитать, она имеет громадное значенье, и, может быть, мы Новый Год встретим, как прежде, в Собаке. У меня вестовой, очень расторопный, и, кажется, удастся закрепить за собой коня, высокого, вороного, зовущегося Чернозем. Мы оба здоровы, но ужасно скучаем. Ученье бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, т<о> е<сть> писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки, и хотя люди в большинстве случаев милые, но все же это уныло.
Только сегодня мы решили запираться на крючок, не знаю, поможет ли. Впрочем, нашу скуку разделяют все и мечтают о походе как о Царствии Небесном. Я уже чувствую осень и очень хочу писать. Не знаю, смогу ли.
Крепко целую тебя, маму, Леву и всех.
Твой Коля.
<Расейняй. 7 октября 1914 г. Действующая армия.>
Дорогая моя Аничка,
я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая «собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику». Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.
Пиши мне в 1-ю действ<ующую> армию, в мой полк, эскадрон ее величества. Письма, оказывается, доходят очень и очень аккуратно.
Я все здоровею и здоровею: все время на свежем воздухе (а погода прекрасная, тепло), скачу верхом, а по ночам сплю как убитый.
Раненых привозят немало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под одним нашим уланом пуля пробила седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси; секунда до или после, и его бы ранило.
Сейчас случайно мы стоим в таком месте, откуда легко писать. Но скоро, должно быть, начнем переходить, и тогда писать будет труднее. Но вам совершенно не надо беспокоиться, если обо мне не будет известий. Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно. Так что отсутствие писем будет обозначать только то, что я в походе, здоров, но негде и некогда писать. Конечно, когда будет возможно, я писать буду.
Целую тебя, моя дорогая Аничка, а также маму, Леву и всех. Напишите Коле маленькому, что после первого боя я ему напишу.
Твой Коля.
<Ковно. 1 ноября 1914 г. Действующая армия.>
Дорогой Михаил Леонидович,
пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступленье, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участие. Дежурил в обстреливаем<ом> Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненье, ночью срывался с места, заслыша ворчанье подкравшегося пулемета, и опивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше.
Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслажденье испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья — в то же время минута усталости и скуки. Я теперь знаю, что успех зависит совсем не от солдат, солдаты везде одинаковы, а только от стратегических расчетов — а то бы я предложил общее и энергичное наступленье, которое одно поднимает дух армии. При наступленьи все герои, при отступленьи все трусы — это относится и к нам, и к германцам. В частности, относительно германцев, ничто так не возмущает солдат, как презрительное отношенье к ним наших газет. Они храбрые воины и честные враги, и к ним невольно испытываешь большую симпатию, потому что как-никак ведь с ними творишь великое дело войны. А что касается грабежей, разгромов, то как же без этого, ведь солдат не член Армии спасенья, и если ты перечтешь шиллеровский «Лагерь Валленштейна», ты поймешь эту психологию.
Целуя от моего имени ручки Татьяны Борисовны, извинись, пожалуйста, перед нею за то, что во время трудного перехода я потерял специально для нее подобранную прусскую каску. Новой уже мне не найти, потому что отсюда мы идем, по всей вероятности, в Австрию или в Венгрию. Но, говорят, у венгерских гусар красивые фуражки.
Кланяйся, пожалуйста, мэтру Шилейко и напишите мне сообща длинное письмо обо всем, что делается у вас; только не политику и не общественные настроенья, а так, кто что делает, что пишет. Говорила мне Аня, что у Шилейки есть стихи про меня. Вот бы прислал.
Жму твою руку.
Твой Н. Гумилев.
<Држевица.> 2 января 1915 г. <Действующая армия.>
Дорогой Михаил Леонидович,
по приезде в полк я получил твое письмо; сказать по правде, у меня сжалось сердце.
Вот и ты, человек, которому не хватает лишь loisir’а[7], видишь и ценишь во мне лишь добровольца, ждешь от меня мудрых, солдатских слов. Я буду говорить откровенно: в жизни пока у меня три заслуги — мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует все, что есть лучшего в Петербурге. Я не говорю о стихах, они не очень хорошие, и меня хвалят за них больше, чем я заслуживаю, мне досадно за Африку. Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпенья выслушать мои впечатленья и приключенья до конца. А ведь, правда, все то, что я выдумал один и для себя одного, ржанье зебр ночью, переправы через крокодильи реки, ссоры и примирения с медведеобразными вождями посреди пустыни, величавый святой, никогда не видевший белых в своем африканском Ватикане — все это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы, которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе. И мэтр Шилейко тоже позабыл о моей «благоухающей легенде». Какие труды я вершу, какие ношу вериги? Право, эти стихи он написал сам про себя и хранит их до времени, когда будет опубликов<ан> последний манифест, призывающий его одного.
Прости мне мою воркотню; сейчас у нас недельный отдых, и так как не предстоит никаких lende mains épiques[8], то я естественно хандрю. Меня поддерживает только надежда, что приближается лучший день моей жизни, день, когда гвардейская кавалерия одновременно с лучшими полками Англии и Франции вступит в Берлин. Наверно, всем выдадут парадную форму, и весь огромный город будет как оживший альбом литографий. Представляешь ли ты себе во всю ширину Фридрихштрассе цепи взявшихся под руку гусар, кирасир, сипаев, сенегальцев, канадцев, казаков, их разноцветные мундиры с орденами всего мира, их счастливые лица, белые, черные, желтые, коричневые.
...Хорошо с египетским сержантом
По Тиргартену пройти,
Золотой Георгий с бантом
Будет биться на моей груди...
Никакому Гофману не придет в голову все, что разыграется тогда в кабачках, кофейнях и закоулках его «доброго города Берлина».
В полку меня ждал присланный мне мой собственный Георгий. Номер его 134060. Целуя от моего имени ручки Татьяны Борисовны, напомни, что мне обещан номер со статьею о Панаеве. А Филипку просто поцелуй.
Жму твою руку.
Искренне твой Н. Гумилев.
<Заболотце.> 6 июля 1915 <г. Действующая армия.>
Дорогая моя Аничка,
наконец-то и от тебя письмо, но, очевидно, второе (с сологубовским), первого пока нет. А я уж послал тебе несколько упреков, прости меня за них. Я тебе писал, что мы на новом фронте. Мы были в резерве, но дня четыре тому назад перед нами потеснили армейскую дивизию, и мы пошли поправлять дело. Вчера с этим покончили, кое-где выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться на сене и есть вишни. С австрийцами много легче воевать, чем с немцами. Они отвратительно стреляют. Вчера мы хохотали от души, видя, как они обстреливали наш аэроплан. Снаряды рвались по крайней мере верст за пять от него. Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Но то и другое бывают редко. Здоровье мое отлично.
Ну и задала же ты мне работу с письмом Сологубу. Ты так трогательно умоляла меня не писать ему кисло, что я трепетал за каждое мое слово — мало ли что могло почудиться в нем старику. Однако все же сочинил и посылаю тебе копию. Лучше, правда, не мог, на войне тупеешь.
Письмо его меня порадовало, хотя я не знаю, для чего он его написал. А уж наверно для чего-нибудь! Впрочем, я думаю, что оно достаточная компенсация за его поступки по отношению лично ко мне, хотя желанье «держаться подальше от акмеистов» до сих пор им не искуплено.
Что же ты мне не прислала новых стихов? У меня кроме Гомера ни одной стихотворной книги, и твои новые стихи для меня была бы такая радость. Я целые дни повторяю «где она, где свет веселый серых звезд ее очей» и думаю при этом о тебе, честное слово.
Сам я ничего не пишу — лето, война и негде, хаты маленькие и полны мух. Целуй Львенка, я о нем часто вспоминаю и очень люблю.
В конце сентября постараюсь опять приехать, может быть, буду издавать «Колчан». Только будет ли бумага, вот вопрос.
Целую тебя, моя дорогая, целуй маму и всех.
Да, пожалуйста, напишите мне, куда писать Мите и Коле маленькому. Я забыл номер Березинского полка.
Твой всегда Коля.
<Заболотце.> 6 июля 1915 <г. Действующая армия.>
Многоуважаемый Федор Кузьмич,
горячо благодарю Вас за Ваше мнение о моих стихах и за то, что Вы пожелали мне его высказать. Это мне тем более дорого, что я всегда Вас считал и считаю одним из лучших вождей того направленья, в котором протекает мое творчество.
До сих пор ни критики, ни публика не баловали меня выражением своей симпатии. И мне всегда было легче думать о себе как о путешественнике или воине, чем как о поэте, хотя, конечно, искусство для меня дороже и войны и Африки. Ваши слова очень помогут мне в трудные минуты сомненья, которые, вопреки Вашему предположенью, бывают у меня слишком часто.
Простите меня за внешность письма, но я пишу с фронта. Всю эту ночь мы ожесточенно перестреливались с австрийцами, сейчас отошли в резерв и нас сменили казаки; отсюда слышно и винтовки и пулеметы.
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Лушков.> 16 июля <1915 г. Действующая армия.>
Дорогая Аничка,
пишу тебе и не знаю, в Слепневе ли ты или уже уехала. Когда поедешь, пиши мне с дороги, мне очень интересно, где ты и что делаешь.
Мы всё воюем, хотя теперь и не так ожесточенно. За 6-е и 7-е наша дивизия потеряла до 300 человек при 8 офицерах, и нас перевели верст за пятнадцать в сторону. Здесь тоже беспрерывный бой, но много пехоты и мы то в резерве у нее, то занимаем полевые караулы и т. д.
Здесь каждый день берут по нескольку сот пленных, всё германцев, а уж убивают без счету, здесь отличная артиллерия и много снарядов. Солдаты озверели и дерутся прекрасно.
По временам к нам попадают газеты, всё больше «Киевская мысль», и не очень поздняя, сегодня, например, от 14-го.
Погода у нас неприятная: дни жаркие, ночи холодные, по временам проливные дожди. Да и работы много — вот уж 16 дней ни одной ночи не спали полностью, всё урывками. Но, конечно, несравнимо с зимой.
Я все читаю Илиаду; удивительно подходящее чтенье. У ахеян тоже были и окопы, и загражденья, и разведка. А некоторые описанья, сравненья и замечанья сделали бы честь любому модернисту. Нет, не прав был Анненский, говоря, что Гомер как поэт умер.
Помнишь, Аничка, ты была у жены полковника Маслова, его только что сделали флигель-адъютантом.
Целую тебя, моя Аня, целуй маму, Леву и всех; погладь Молли.
Твой всегда Коля.
Курры и гуси!
<Столенские Смоляры.> 25 июля 1915 <г. Действующая армия.>
Дорогая Аничка,
сейчас получил твое и мамино письма от 16-го, спасибо, что вы мне так часто пишете. Письма идут, оказывается, десять дней. На твоем есть штемпель «просм<отрено> военной цензурой».
У нас уже несколько дней все тихо, никаких боев нет. Правда, мы отошли, но немец мнется на месте и боится идти за нами.
Ты знаешь, я не шовинист. И однако, я считаю, что сейчас, несмотря на все отходы, наше положенье ничем не хуже, чем в любой из прежних моментов войны. Мне кажется, я начинаю понимать, в чем дело, и больше чем когда-либо верю в победу.
У нас не жарко, изредка легкие дожди, в общем, приятно. Живем мы сейчас на сеновале и в саду, в хаты не хочется заходить, душно и грязно. Молока много, живности тоже, беженцы продают очень дешево. Я каждый день ем то курицу, то гуся, то поросенка, понятно, все вареное. Папирос, увы, нет и купить негде. Ближайший город верст за восемь-десять. Нам прислали махорки, но нет бумаги. Это грустно.
Стихи твои, Аничка, очень хороши, особенно первое, хотя в нем есть неверно взятые ноты, напр<имер,> стр<ока> 5-я и вся вторая строфа; зато последняя строфа великолепна; только <это не> описка: «Голос Музы еле слышный...»? Конечно, «ясно или внятно слышный» надо было сказать. А еще лучше «так далеко слышный».
Второе стихотворенье или милый пустячок (размер его, чет<ырехстопный> хорей, говорит за это), или неясно. Вряд ли героине поручалось беречь душу от Архангела. И тогда 9-я и 10-я строчки возбуждают недоуменье.
В первом стихотворении очень хороша (что ново для тебя) композиция. Это мне доказывает, что ты не только лучшая русская поэтесса, но и просто крупный поэт.
Пожалуйста, не уезжай, не оставив твоего точного адреса в Слепневе, потому что я могу приехать неожиданно и хочу знать, где тебя найти. Тогда я с дороги запрошу телеграммой «где Аня?», и тогда ответьте мне телеграммой же в Петербург, Николаевский вокзал, до востребованья, твой адрес.
Целую тебя, маму, Леву.
Пожалуйста, скучай как можно меньше и уж вовсе не хворай.
Маме я писал 10-го. Получила ли она?
Твой всегда Коля.
<Петроград. Ноябрь 1915 г.>.
Многоуважаемый Дмитрий Михайлович,
Городецкий мне передавал, что Вы просили для Вашего журнала моих стихов. Я с удовольствием посылаю Вам одно. Но оно будет в моей новой книге, которая выйдет через три недели, точно. Если успеете, напечатайте. Если нет, пришлю другое, когда напишется. Простите, что посылаю грязную корректуру, право, нет времени переписывать. Стихотворенье нигде не напечатано.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Петроград. Конец декабря 1915 г. — начало января 1916 г.>
Дорогой Сергей Константинович,
я принес статью и три стихотворения для январского номера и был бы очень Вам признателен, если бы <Вы> дали распоряженье в конторе выдать мне 25 р<ублей> в счет гонорара за эти вещи.
Мой долг «Аполлону» крайне незначителен, если еще не погашен. За деньгами зайду завтра.
Что же рукопись кн<ягини> Гедройц? Когда-нибудь надо же ее прочитать, а она спрашивает.
Надеюсь, Вы скоро поправитесь.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Петроград. Март 1916 г.>
Дорогой Валентин Иннокентиевич,
письмо это Вам передаст мой большой приятель Константин Юлианович Ляндау. Он издает альманах и очень хочет получить для него стихи Иннокентия Феодоровича. Пожалуйста, не откажите ему в них, альманах обещает быть очень приятным. Ваше согласье я сочту за личное одолжение.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Фольварк Арандоль (Даугавпилс)>. 5 мая 1916 <г. Действующая армия.>
Мага моя,
я Вам не писал так долго, потому что все думал эвакуироваться и увидеться; но теперь я чувствую себя лучше и, кажется, остаюсь в полку на все лето.
Мы не сражаемся и скучаем, я в особенности. Читаю «Исповедь» блаженного Августина и думаю о моем главном искушении, которого мне не побороть, о Вас. Помните у Ницше — «в уединении растет то, что каждый в него вносит». Так и мое чувство. Вы действительно удивительная, и я это с каждым днем узнаю все больше и больше.
Напишите мне. Присылайте новые стихи. Я ничего не пишу, и мне кажется странным, как это пишут. Пишите так: Действующая армия, 5 кавалерийская дивизия, 5 гусарский Александрийский полк, 4 эскадрон, прапорщику Н. С. Гумилеву.
Целую ваши милые руки.
Н. Гумилев.
<Ялта. 8 июля 1916 г.>
Ольге Александровне Мочаловой.
Помните вечер 7 июля 1916 г. Я не пишу «прощайте», я твердо знаю, что мы встретимся. Когда и как, Бог весть, но наверное лучше, чем в этот раз. Если Вы думаете когда-нибудь написать мне, пишите Петроград, ред<акция> Аполлон, Разъезжая, 8. Целую Вашу руку. Здесь я с Городецким. Другой <фотографии> у меня не оказалось.
<Шносс-Лембург.> 2 августа 1916 <г. Действующая армия.>
Милая и дорогая мамочка,
я уже вторую неделю в полку и чувствую себя совсем хорошо, кашляю мало, нервы успокаиваются. У нас каждый день ученья, среди них есть и забавные, например парфорсная охота. Представь себе человек сорок офицеров, несущихся карьером без дороги, под гору, на гору, через лес, через пашню, и вдобавок берущих препятствия: канавы, валы, барьеры и т. д. Особенно было эффектно одно — посередине очень крутого спуска забор и за ним канава. Последний раз на нем трое перевернулись с лошадьми. Я уже два раза участвовал в этой скачке и ни разу не упал, так что даже вызвал некоторое удивленье. Слепневская вольтижировка очевидно мне помогла. Правда, моя лошадь отлично прыгает. Теперь уже выяснилось, что если не начнутся боевые столкновения (а на это надежды мало), я поеду на сентябрь, октябрь держать офицерские экзамены. Конечно, провалюсь, но не в том дело, отпуск все-таки будет. Так что с половины августа пиши мне на «Аполлон» (Разъезжая, 8). Я думаю выехать 22-го или 23-го, а езды всего сутки.
Здесь, как всегда, живу в компании и не могу писать. Даже «Гондлу» не исправляю, а следовало бы.
У нас в эскадроне новый прапорщик из вольноопределяющихся полка, очень милый. Я с ним, кажется, сойдусь, и уже сейчас мы усиленно играем в шахматы.
Завтра полковое ученье, идти придется за тридцать верст, так что всего сделаем верст семьдесят. Хорошо еще, что погода хорошая.
Пока целую тебя, милая мамочка, целуй Леву, кланяйся всем.
Твой Коля.
<Петроград.> 23 сент<ября> 1916 <г.>
Что я прочел? Вам скучно, Лери,
И под столом лежит Сократ,
Томитесь Вы по древней вере?
— Какой отличный маскарад!
Вот я в моей каморке тесной
Над Вашим радуюсь письмом,
Как шапка Фауста прелестна
Над милым девичьим лицом.
Я был у Вас, совсем влюбленный,
Ушел, сжимаясь от тоски,
Ужасней шашки занесенной
Жест отстраняющей руки.
Но сохранил воспоминанье
О дивных и тревожных днях,
Мое пугливое мечтанье
О Ваших сладостных глазах.
Ужель опять я их увижу,
Замру от боли и любви
И к ним, сияющим, приближу
Татарские глаза мои?!
И вновь начнутся наши встречи,
Блужданья ночью наугад,
И наши озорные речи,
И острова, и Летний сад?!
Но ах, могу ль я быть не хмурым,
Могу ль сомненья подавить?
Ведь меланхолия амуром
Хорошим вряд ли может быть.
И верно день застал, серея,
Сократа снова на столе,
Зато «Эмали и Камеи»
С «Колчаном» в самой пыльной мгле.
Так Вы, похожая на кошку,
Ночному молвили: «Прощай!»
И мчит Вас в Психоневроложку,
Гудя и прыгая, трамвай.
Н. Гумилев.
<Петроград.> 1 октября 1916 г.
Дорогая моя Анечка,
больше двух недель от тебя нет писем — забыла меня. Я скромно держу экзамены, со времени последнего письма выдержал еще три; остаются еще только четыре (из 15-ти), но среди них артиллерия — увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть.
Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки — пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет.
Я ничего не пишу (если не считать двух рецензий для Биржи), после экзаменов буду писать (говорят, мы просидим еще месяца два). Слонимская на зиму остается в Крыму, марионеток не будет.
После экзаменов попрошусь в отпуск на неделю и, если пустят, приеду к тебе. Только пустят ли? Поблагодари Андрея за письмо. Он пишет, что у вас появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг.
Целую тебя, моя Анечка, кланяйся всем.
Твой Коля.
Verte[9]
Вексель я протестовал, не знаю, что делать дальше.
Адрес Е<лены> И<вановны> (?) неизвестен.
Курры и гуси!
<Шносс-Лембург.> 8 ноября 1916 г. <Действующая армия.>
«Лера, Лера, надменная дева, ты как прежде бежишь от меня». Больше двух недель, как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.
О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких, и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, деньщик професьональный повар. Как это у Бунина?
Вот камин затоплю, буду пить,
Хорошо бы собаку купить.
Кроме шуток, пишите мне. У меня «Столп и Утвержденье истины», долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы. Все это пьянит как вино и склоняет к надменности солепсиума. А это так не акмеистично. Мне непременно нужно ощущать другое существованье, яркое и прекрасное. А что Вы прекрасны, в этом нет сомненья. Моя любовь только освободила меня от, увы, столь частой при нашем образе жизни слепоты.
Здесь тихо и хорошо. По-осеннему пустые поля и кое-где уже покрасневшие от мороза прутья. Знаете ли Вы эти красные зимние прутья? Для меня они олицетворенье всего самого сокровенного в природе. Трава, листья, снег — это только одежды, за которыми природа скрывает себя от нас. И только в такие дни поздней осени, когда ветер, и дождь, и грязь, когда она верит, что никто не заметит ее, она чуть приоткрывает концы своих пальцев, вот эти прекрасные прутья. И я, новый Актеон, смотрю на них с ненасытным томленьем. Лера, правда же, этот путь естественной истории бесконечно более правилен, чем путь естественной психоневрологии. У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом посередине. Вы — Дафна, превращенная в Лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.
До свиданья, Лери, я буду Вам писать.
О моем возвращенье я не знаю ничего, но зимой на неделю думаю вырваться. Целую Ваши милые руки.
Ваш Гафиз.
Мой адрес: Действующая армия, 5 гусарский Александрийский полк, 4 эскадрон, прапорщику Гумилеву.
<Шносс-Лембург.> 8 декабря 1916 <г. Действующая армия.>
Лери моя,
приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял то, что Вы мне однажды говорили, — что я слишком мало беру от Вас. Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас. Вы годитесь на бесконечно лучшее. И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу для себя одного (подобно моей лучшей трагедии, которую я напишу только для Вас). Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: «Лера и Любовь». А главы будут такие: «Лера и снег», «Лера и Персидская Лирика», «Лера и мой детский сон об орле». На все, что я знаю и что люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древними не был воспринимаем синий цвет). И я томлюсь как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движенья, но мне мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаньях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из «Неистового Роланда» и т. д. Так мне хочется Вас увести. Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю.
Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада. Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.
Ваш Гафиз.
<Шносс-Лембург. (Конец декабря (?)) 1916 г. Действующая армия.>
Дорогой Корней Иванович,
посылаю Вам 8 глав «Мика и Луи». Остальные две, не хуже и не лучше предыдущих, вышлю в течение недели. Пожалуйста, как только Вы просмотрите поэму, напишите мне, подходит ли она под Ваши требования. Если да, то о гонораре мы окончательно сговоримся, когда я буду в городе, т<о> е<сть> по моим расчетам в начале января. Какие-нибудь изменения можно будет сделать в корректуре.
Мой адрес: Д<ействующая> а<рмия>, 5 гусарский Александрийский Ея Величества полк, 4 эскадрон, мне.
Жму Вашу руку.
Ваш Н. Гумилев.
<Шносс-Лембург.> 15 января 1917 <г. Действующая армия.>
Дорогой Михаил Леонидович,
еще раз благодарю тебя и за милое гостеприимство, и за все хлопоты, которые я так бессовестно возложил на тебя. Но здесь, на фронте, я окончательно потерял остатки стыда и решаюсь опять обратиться к тебе. Краснею, но решаюсь... Вот: купи мне, пожалуйста, декабрьскую «Русскую мысль» (там по слухам статья Жирмунского), Кенета Грэма «Золотой возраст» и «Дни грез» из<дательство> Пантелеева, собст<венность> Литературного Фонда, склад из<даний> у Березовского, Колокольная, 14 (два шага от Аполлона), III том Кальдерона в пер<еводе> Бальмонта и, наконец, лыжи (по приложенной записке). В последнем тебе, может быть, не откажется помочь Лариса Михайловна, она такая спортсменка. Позвони ей и передай от меня эту просьбу вместе с поклоном и наилучшими пожеланьями. На все расходы я вкладываю в это письмо 100 р<ублей>.
Дня через два после полученья тобой этого письма в Аполлон зайдет солдат из моего эскадрона за вещами, сдачей и, если будет твоя милость, письмом.
Я живу по-прежнему: две недели воюю в окопах, две недели скучаю у коноводов. Впрочем, здесь масса самого лучшего снега, и если будут лыжи и новые книги, «клянусь Создателем, жизнь моя изменится» (цитата из Мочульского).
Целую ручки Татьяны Борисовны и жму твою.
Еще раз прости твоего бесстыдного Н. Гумилева.
P. S. Да, еще просьба: маркиз оказался шарлатаном, никаких строф у него нет, так что ты по Cor Ardens’у пришли мне схему десятка форм рондо, триолета и т. д.
<Новый Беверсгоф.> 15 января 1917 г. <Действующая армия.>
Леричка моя,
Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели. Из окопов писать может только графоман, настолько все там не напоминает окопа: стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько огромных крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятье, Вы как-нибудь попробуйте.
Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами мне пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается передо мной ясней и ясней. Сквозь «магический кристалл» (помните, у Пушкина) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушеньям невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньи рондо, ронделей, лэ, вирелэ и пр.
Что из того, что в этом я немного искуснее моих сверстников. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи.
Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И все-таки я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознанье, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь.
Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас уже есть русский Прескотт, пришлите его мне. Кроме того я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам наверное позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих<аилу> Леонид<овичу>
Целую без конца Ваши милые, милые ручки.
Ваш Гафиз.
<Окуловка.> 22 января 1917 г.
Леричка моя,
какая Вы золотая прелесть, и Ваш Прескотт и ваше письмо, и, главное, Вы. Это прямо чудо, что во всем, что Вы делаете, что пишете, так живо чувствуется особое Ваше очарованье. Я и «Завоеванье Мексики» читаю с таким чувством, точно Вы его написали. А какая это удивительная книга. Она вся составлена на основаньи писаний старинных летописцев, частью сподвижников Кортеса, да и сам Прескотт недалеко ушел от них в милой наивности стиля и мыслей. Эта книга подействовала на меня, как допинг на лошадь, и я уже совсем собрался вести разведку на ту сторону Двины, как вдруг был отправлен закупать сено для дивизии. Так что теперь я в такой же безопасности, как и Вы. Жаль только, что приходится менять план пьесы, Прескотт убедил меня в моем невежестве относительно мексиканских дел. Но план вздор, пьеса все-таки будет, и я не знаю, почему Вы решили, что она будет миниатюрной, она, трагедия в пяти актах, синтез Шекспира и Расина! Лери, Лери, Вы не верите в меня. К первому приехать мне не удастся, но в начале февраля наверное. Кроме того, пример Кортеса меня взволновал, и я начал сильно подумывать о Персии. Почему бы мне на самом деле не заняться усмиреньем бахтиаров? Переведусь в кавказскую армию, закажу себе малиновую черкеску, стану резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана, и к концу войны кроме славы у меня будет еще дивная коллекция персидских миниатюр. А ведь Вы знаете, что моя главная слабость — экзотическая живопись.
Я прочел статью Жирмунского. Не знаю, почему на нее так ополчались. По-моему, она лучшая статья об акмеизме, написанная сторонним наблюдателем, в ней много неожиданного и меткого. Обо мне тоже очень хорошо, по крайней мере так хорошо еще обо мне не писали. Может быть, если читать между строк, и есть что-нибудь ядовитое, но Вы же знаете, что при этой манере чтенья и в Мессиаде можно увидеть роман Поль де Кока.
Почему Вы мне не пишете, получили ли Вы программу чтенья от Лозинского и следуете ли ей. Хотя, кажется, Вам не столько надо прочесть, сколько забыть.
Напишите мне, что больше на меня не сердитесь. Если опять от меня долго не будет писем, смотрите на плакаты — «Холодно в окопах». Правду сказать, не холодней, чем в других местах, но неудобно очень.
Лери, я Вас люблю.
Ваш Гафиз.
Вот хотел прислать Вам первую сцену трагедии и не хватило места.
<Окуловка.> 6 февраля 1917 г.
Лариса Михайловна,
моя командировка затягивается и усложняется. Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом, утешаю разговорами о доме и всю работу веду сам. А работа ужасно сложная и запутанная. Когда попаду в город, не знаю. По ночам читаю Прескотта и думаю о Вас. Посылаю Вам военный мадригал, только что испеченный. Посмейтесь над ним.
Ваш Н. Г.
Взгляните: вот гусары смерти!
Игрою ратных перемен
Они, отчаянные черти,
Побеждены и взяты в плен.
Зато бессмертные гусары,
Те не сдаются никогда,
Войны невзгоды и удары
Для них — как воздух и вода.
Ах, им опасен плен единый,
Опасен и безумно люб, —
Девичьей шеи лебединой,
И милых рук, и алых губ.
<Окуловка. 9 февраля 1917 г.>
Лариса Михайловна,
я уже в Окуловке. Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще, что не киргизы, а русские. Я не знаю, пришлют ли мне другого полковника или отправят в полк, но, наверно, скоро заеду в город. В книжн<ом> маг<азине> Лебедева, Литейный (против Армии и флота), есть и Жемчуга, и Чужое небо. Правда, хорошие китайцы на открытке? Только негде написать стихотворенье.
Иск<ренно> пред<анный> Вам Н. Гумилев.
<Окуловка. 17 февраля 1917 г.>
Дорогая мамочка,
твою открытку я получил, благодарю. Мне прислали нового полковника, страшно милого и деятельного. С ним и жить будет приятно и работать хорошо. Однако я с наступлением тепла хочу удрать в полк. Да, ура! В пехоту я не попал, отстояли. Думаю скоро приехать, но когда не знаю.
Целую тебя, Леву (ему пишу тоже) и тетю Варю.
Твой Коля.
Посмотри, какая милая открытка.
<Москва. 22 февраля 1917 г.>
Бывает в жизни человека
Один неповторимый миг:
Кто б ни был он: старик, калека,
Как бы свой собственный двойник,
Нечеловечески прекрасен
Тогда стоит он; небеса
Над ним разверсты; воздух ясен;
Уж наплывают чудеса.
Таким тогда он будет снова,
Когда воскреснувшую плоть
Решит во славу Бога-Слова
К всебытию призвать Господь.
Волшебница, я не случайно
К следам ступней твоих приник:
Ведь я тебя увидел тайно
В невыразимый этот миг.
Ты розу белую срывала
И наклонялась к розе той,
А небо над тобой сияло,
Твоей залито красотой.
Н. Гумилев.
22 февраля 1917
<Москва. 23 февраля 1917 г.>
Лучшая музыка в мире — нема!
Дерево, жилы ли бычьи
Выразят молнийный трепет ума,
Сердца причуды девичьи?
Краски и бледны и тусклы! Устал
Я от затей их бессчетных.
Ярче мой дух, чем трава иль металл,
Тело подводных животных!
Только любовь мне осталась, струной
Ангельской арфы взывая,
Душу пронзая, как тонкой иглой,
Синими светами рая.
Ты мне осталась одна. Наяву
Видевши солнце ночное,
Лишь для тебя на земле я живу,
Делаю дело земное.
Да! Ты в моей беспокойной судьбе —
Иерусалим пилигримов.
Надо бы мне говорить о тебе
На языке серафимов.
Н. Гумилев.
23 февраля 1917
<Стокгольм. 17/30 мая 1917 г.>
Страна живительной прохлады,
Лесов и гор гудящих, где
Стремительные водопады
Ревут, как будто быть беде!
Для нас священная навеки
Страна, ты помнишь ли, скажи,
Тот день, как из Варягов в Греки
Пошли суровые мужи?
Скажи, ужели так и надо,
Чтоб был, свидетель злых обид,
У золотых ворот Царьграда
Забыт Олегов медный щит?
Чтобы в томительные бреды
Опять поникла, как вчера,
Для славы, силы и победы
Тобой крещенная сестра?
Ах, неужель твой ветер свежий
Вотще нам в уши сладко выл,
К Руси славянской, печенежьей
Напрасно Рюрик приходил!
Н. Гумилев.
Привет и извиненья за такие стихи.
<Берген. 23 мая/5 июня 1917 г.>
Лариса Михайловна,
привет из Бергена. Скоро (но когда неизвестно) думаю ехать дальше. В Лондоне остановлюсь и оттуда напишу как следует. Стихи все прибавляются. Прислал бы Вам еще одно, да перо слишком плохо, трудно писать. Здесь горы, но какие-то неприятные, не знаю чего недостает, может быть, солнца. Вообще Норвегия мне не понравилась, куда же ей до Швеции. Та — игрушечка. Ну до свиданья, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой.
Преданный Вам Н. Гумилев.
<Лондон. После 4/17 июня 1917 г.>
Дорогая Анечка,
привет из Лондона, мой, Анрепа, Вадима Гарднера и Бехгофера. Не правда ли, букет имен.
Расскажу о всех по порядку. Я живу отлично, каждый день вижу кого-нибудь интересного, веселюсь, пишу стихи, устанавливаю литературные связи. Кстати, Курнос просто безызвестный графоман, но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией. Анреп занимает видное место в комитете и очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, возит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной. Так, леди Моррель, дама-патронесса, у которой я провел день под Оксфордом, спрашивала, не моя ли жена та интересная, очаровательная и талантливая поэтесса, о которой ей так много говорил Анреп. Семья его в деревне, а он или на службе, или в кафе. Вадим Гарднер, который тоже в India House, проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и все английское — этакий Верлэн.
Бехгофер (англичанин из Собаки) пригласил меня остановиться у него. Он тоже в India, недурно говорит по-русски и знакомит меня с поэтами. Но все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обостренные отношения. Сегодня я буду на вечере у Йейтса, английского Вячеслава. Мне обещали также устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Его здесь или очень любят, или очень ненавидят — но все считаются. Он пишет также и стихи, совсем хорошие.
Думаю устроить, чтобы гиперборейские издания печатались после войны в Лондоне, это будет много лучше и даже дешевле. Здесь книга прозы, 300 стр<аниц,> 1000 экз<емпляров,> на плотной бумаге и в переплете, стоила еще совсем недавно 500 р<ублей>
Ну целую тебя и посылаю кучку стихов, если захочешь, дай их Маме, пусть печатает.
Твой всегда Коля.
<Лондон. Конец июня (н. ст.) 1917 г.>
Дорогой Михаил Леонидович,
я просидел в Лондоне две недели и сегодня еду дальше. В Лондоне я не потерял времени даром. Видел много поэтов, художников, эссеистов; дал интервьюеру одной литературной газеты (еженед<ельной>) общий мой взгляд на современную поэзию, пришел на помощь одному переводчику в составлении антологии совр<еменных> русских поэтов. В этом я очень просил бы и твоей помощи. Переводчику необходимо знакомиться с поэзией последних лет, чтобы написать вступленье, и может быть, ты бы мог выслать нужные книги. Подробности относительно пересылки и денег тебе напишет Анреп.
Нужно достать: В. Иванов: Cor Ardens (оба тома) и Нежная тайна, А. Белый: Золото в лазури, И. Анненский: Кипарисовый ларец, Ахматовой: корректуру Белой стаи, Мандельштама: Камень (второй, если еще нет третьего), Лозинского: Горный ключ, Ходасевича: Счастливый домик, Клюева все три книги, Кузмина: Осенние озера и Глиняные голубки, Гумилева: Чужое небо, Колчан и оттиск Дитяти Аллаха. И, если можно, декабрьскую книгу «Русской мысли» (ст<атья> Жирм<унского>) и № Аполлона со статьями об акмеизме.
Я чувствую себя совершенно новым человеком, сильным как бык и помолодевшим по крайней мере на пятнадцать лет. Написал уже десяток стихотворений, и строчки бродят в голове. По-английски уже объясняюсь, только понимаю плохо. «Дельвига нету со мной...», вот одно горе. Помнишь, что мы должны после войны вместе ехать за границу.
А что делает неверный Шилей? Впрочем, я не имею права задавать вопросы, потому что до сих пор не знаю, куда мне писать.
Отношение к русским здесь совсем неплохое, а к революции даже прекрасное. Посылаю тебе одно из моих последних стихотворений, если папа захочет, пусть печатает в «Аполлоне», с твоего одобрения, потому что я еще не знаю, хорошо оно или плохо.
Кланяйся от меня всем, кто еще не забыл меня.
Жму твою руку.
Твой Н. Гумилев.
Прости, что опять беспокою тебя просьбами, но это для русской поэзии.
<Париж. После 13/25 октября 1917 г.>
Дорогая Анечка,
ты, конечно, сердишься, что я так долго не писал тебе, но я нарочно ждал, чтобы решилась моя судьба. Сейчас она решена. Я остаюсь в Париже в распоряжении здешнего наместника от Временного правительства, т<о> е<сть> вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе. Меня, наверно, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений. Через месяц, наверно, выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать и о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама его захочешь. А пока я еще не знаю, как велико будет здесь мое жалованье. Но положение во всяком случае исключительное и открывающее при удаче большие горизонты.
Я по-прежнему постоянно с Гончаровой и Ларионовым, люблю их очень. Теперь дело: они хотят ехать в Россию, уже послали свои опросные листы, но все это очень медленно. Если у тебя есть кто-нибудь под рукой из мин<истерства> иностр<анных> дел, устрой, чтобы он нашел их бумаги и телеграфировал сюда в консульство, чтобы им выдали поскорее паспорта. Их дело совершенно в порядке, надо только его ускорить.
Я здоров и доволен своей судьбой. Дня через два завожу постоянную комнату и тогда напишу адрес. Писать много не приходилось, все бегал по разным делам.
Здесь сейчас Аничков, Минский, Мещерский (помнишь, бывал у Судейкиных). Приезжал из Рима Трубников.
Целуй, пожалуйста, маму, Леву и всех. Целую тебя.
Всегда твой Коля.
Когда Ларионов поедет в Россию, пришлю с ним тебе всякой всячины из Galerie Lafayette.
<Париж. Вторая половина 1917 г.>
Видишь, Михаил Федорович, я пришел как было условлено в половине второго, чтобы идти в типографию и к Кастелюччи, а тебя нет. Не говори же после этого, что я бездеятелен, а ты аккуратен.
Целую ручку Натальи Сергеевны, жму твою.
Гумилев.
<Петроград. 18 июня 1918 г.>
Дорогой Михаил Леонидович,
дай, пожалуйста, подательнице этого письма мои сочинения, т<о> е<сть> «Путь конквист<адоров>», «Романт<ические> цветы», «Жемчуга», «Чужое небо», «Колчан» и тот милый сборник переводов.
Это для Михайлова, который подумывает меня издать. Он будет с ними крайне бережен и послезавтра (в четверг) возвратит. Не откажи, пожалуйста. Дела Гиперборея идут.
Искренно твой Н. Гумилев.
<Петроград. Вторая половина июля — сентябрь 1918 г.>
Многоуважаемый Аким Львович,
посылаю Вам первое послание для «Биржевых». Скоро дам ряд статей и рецензий книг стихов. Пользуюсь случаем напомнить Вам о Вашем обещании устроить мне аванс на счет моего гонорара. О том, когда и где мне его получить, не откажите черкнуть мне несколько слов.
Искренне уважающий Вас Н. Гумилев.
P. S. Информационный материал прошу печатать без подписи.
В скором времени в помещении журнала «Аполлон» открывается камерный театр, рассчитанный всего на шестьдесят зрителей.
Репертуаром заведует Н. Гумилев, художественною частью Г. Гидони, постановками В. Соловьев и С. Радлов. Труппа состоит из бывших учеников студии Мейерхольда, ныне закрытой. На билеты будет открыта запись. К постановке предполагается «Киклоп» Еврипида в переводе Иннокентия Анненского, «Мистерия Адама» анонима XII века, перевод М. Лозинского, «Подвиг Хокусая», японская драма XVIII века, и «Сид» Корнеля в переводе Н. Гумилева.
Книгоиздательство «Гиперборей» возобновило свою деятельность: кроме уже вышедших книг Н. Гумилева — «Мик», африканская поэма, «Костер», новый сборник стихов, и «Фарфоровый павильон», китайские стихи, — намечены к изданию новый сборник стихов Анны Ахматовой, «Фамира Кифаред» Иннокентия Анненского, ассирийский эпос о Гильгамеше, «Тристан и Изольда» по древнейшему стихотворному тексту и пр. Большое внимание уделено художественной стороне изданий. Все украшены заставками современных и старых графиков, некоторые печатаются в две краски.
Начинает свою деятельность издательство «Книжная редкость». К изданию предположены книги, которые еще не появились на русском языке и редки на том, на каком написаны. Кроме виньеток, они будут снабжены графическими рисунками, раскрашенными от руки. Каждое издание выходит в количестве 300 экз<емпляров> и повторено не будет. В ближайшем времени выходят «Матрона из Ефеса», повесть Тита Петрония Арбитра с иллюстрациями Г. Гидони, и «Абиссинские песни», собранные Н. Гумилевым, с рисунками по образцам абиссинской живописи. Предполагаются к изданию «Письма о танце» Апулея, «Письма о живописи» Дюрера и пр.
Издательство «Прометей» приступило к переизданию «Четок» и «Белой стаи» Анны Ахматовой и «Романтических цветов», «Жемчугов», «Чужого неба» и «Колчана» Н. Гумилева.
<Петроград. Осень 1918 г.>
Екатерина Романовна,
случилось то, чего я никак не мог предполагать: Вы меня в чем-то упрекаете в Вашем письме. Я не совсем понял, может быть, побоялся понять его среднюю часть. Для ясности восстановил события того дня. Я шел к Вольфу, ничего не думая, просто очень радуясь, что увижу Вас. Когда мы встретились и Вы сказали мне о холоде, у меня замелькали тысячи планов: пойти в Исаакиевский собор, но я не знал, откроется ли он; во «Всем<ирную> литературу», там масса знакомых; в Музей Древностей, это далеко, и т. д. И вдруг я вспомнил, что на Гороховой есть приличная, тихая гостиница, где я часто останавливался, приезжая с фронта и из-за границы. Я думал достать там дров и посидеть перед камином, как в Арионе. Ничего странного или предосудительного я в этом не видел, не вижу и теперь. Наоборот, этот тихий и скромный отель напоминал мне отели константинопольские, афинские и каирские и как-то краем предвосхищал мою мечту о поездке с Вами на Восток. В комнате я несколько раз пытался достать дров, но неудачно и тогда только предложил Вам перейти рядом, где ведь действительно было и теплее и удобнее. Вы написали и о моем огромном усильи воли, и о Ваших колебаньях, которые я, конечно, видел. Приходило ли Вам в голову, что мое усилье воли я направил только на себя и в Ваших колебаниях стал на сторону Вашего теперешнего решения? Нет, очевидно, я просто не понял всей средней части Вашего письма. Все эти дни я ждал, что Вы подадите мне весть о себе и мы встретимся. Я прекрасно знал, что Вы скажете «нет» и почувствовал, что это «нет» будет для меня ослепительнее и нужнее самого ясного «да». Огненное искушенье, о котором говорит апостол Петр, предназначено мне, а не Вам. Я отлично знаю, во имя чего и любовь, и поэзия, и жизнь — это та вершина, которая венчает все мое творчество. Да, Вас бы я мог любить, ничего не ожидая и получая безмерно много для духа.
И вся первая часть Вашего письма не жестокость (как Вы думали), а светлая милость.
Я писал о Вас, когда говорил, представлял себе, что Вы тоже меня слушаете, и говорил хорошо. Никогда еще я так не радовался солнцу, как вчера, мне казалось, что оно светит только для Вас. Я думал, как радостно мы встретимся, как я Вам расскажу о том чудесном новом — или только забытом — чему научили меня Ваши глаза и Ваше «нет». И я верил, что Вы захотели бы и стали меня слушать.
Но Вы слишком ясно дали мне понять в письме, что Вам тяжело со мной встречаться, хотя Вы на это «согласны». Я так причинил Вам много боли. Но, правда, если я виновен, то лишь в том, что не до конца понимал тютчевское стихотворение: «Не верь, не верь поэту, дева». Теперь я его понял и скрываюсь. Мы встречались только в Арионе, я не буду туда ходить. Это только справедливо. Мне по вечерам следует работать, Вам — отдыхать после дневной работы. Однако я думаю, было бы много лучше во избежание всяких предрассудков и догадок встретиться еще один раз там же и провести полчаса в одной компании. Сделаемте это завтра: я не буду Вас тревожить разговорами, буду просто болтлив и скоро уйду. К тому же, так как я не могу от Вас чего-нибудь скрывать, мне мучительно хочется увидеть Вас еще один раз, хоть и в последний.
Н. Г.
<Петроград. 4 февраля 1919 г.>
Многоуважаемый Александр Николаевич,
я сегодня не приду — заболел. Температура повышена. Посылаю проредактированную Заиру. Распорядитесь, чтобы повесили объявление об отмене завтрашнего моего семинария.
Искренно Ваш Н. Гумилев.
<Петроград. 21 ноября 1919 г.>
Дрова пришли, сажень, дивные. Вечная моя благодарность Вам. Пойду благодарить П<етра> В<ладимировича>.
Вечно Ваш Н. Г.
<Петроград. Осень 1919 г. (?)>
Ольга Николаевна,
опять я целую вечность не могу Вас встретить. Сегодня занятий в Институте не будет — студенческая сходка, и я буду переходить на зимнее положение. Если Вам не покажется очень скучно уставлять вещи и книги, придите сегодня часов в семь. У меня была куча несчастий (уже прошла), расскажу при встрече.
Преданный Вам навек Н. Гумилев.
<Петроград. До 16 февраля 1920 г.>
Напишите статью о переводах и переводчиках для Альманаха Проф<ессионального> союза.
Н. Г.
<Петроград. Весна (?) 1920 г.>
Корней Иванович,
вчера я презентировал всю Абидосскую Невесту, пер<евод> И. Козлова, и когда утром проснулся, было половина второго. Я решил, что идти к Вам поздно. Если простите меня, посвящу Вам второе издание Мика.
Н. Г.
<Петроград. 15 марта 1920 г.>
Олечка моя,
как досадно вышло с субботой! А я и в воскресенье в час ждал Вас, а вечером пошел на Тантриса, но Вас не было. Буду ждать Вас в среду и в четверг в час дня перед Вашим домом. Я выучил наизусть все афиши по соседству. Стихи из Бежецка я послал, но знаю по личному опыту, что письма оттуда редко доходят, и потому не удивляюсь, что они пропали. Посылаю Вам их опять. Ужасно хочется Вас увидеть, все время только об этом и думаю. Приходите же в среду.
Целую Ваши милые ручки.
Ваш Н. Гумилев.
Уедем, бросим край докучный
И каменные города,
Где Вам и холодно и скучно,
И даже страшно иногда.
Нежней цветы и звезды ярче
В стране, где светит Южный Крест,
В стране богатой, словно ларчик
Для очарованных невест.
Мы дом построим выше ели,
Мы камнем выложим углы
И красным деревом панели,
А палисандровым полы.
И средь разбросанных тропинок
В огромном розовом саду
Мерцанье будет пестрых спинок
Жуков, похожих на звезду.
Уедем, разве Вам не надо
В тот час, как солнце поднялось,
Услышать странные баллады,
Рассказы абиссинских роз!
О древних сказочных царицах,
О львах в короне из цветов,
О черных ангелах, о птицах,
Что гнезда вьют средь облаков.
Найдем мы старого араба,
Читающего нараспев
Стих про Рустема и Зораба
Или про занзибарских дев.
Когда же нам наскучат сказки,
Двенадцать стройных негритят
Закружатся пред нами в пляске
И отдохнуть не захотят.
И будут приезжать к нам в гости,
Когда весной пойдут дожди,
В уборах из слоновой кости
Великолепные вожди.
В горах, где весело, где ветры
Кричат, рубить я буду лес,
Смолою пахнущие кедры,
Платан, встающий до небес.
Я буду изменять движенье
Рек, льющихся по крутизне,
Указывая на служенье,
Угодное отныне мне.
А Вы, Вы будете с цветами,
И я Вам подарю газель
С такими нежными глазами,
Что кажется, поет свирель;
Иль птицу райскую, что краше
И огненных зарниц и роз,
Порхать над темно-русой Вашей
Чудесной шапочкой волос.
Когда же Смерть, грустя немного,
Скользя по роковой меже,
Войдет и станет у порога,
Мы скажем Смерти: «Как, уже?»
И не тоскуя, не мечтая,
Пойдем в высокий Божий рай,
С улыбкой ясной узнавая
Повсюду нам знакомый край.
Н. Гумилев
<Петроград. Октябрь 1920 г.>
Дорогой Валерий Яковлевич,
я крайне рад случаю опять (как встарь) написать Вам и очень сожалею, что письмо выйдет такое короткое и пустое. Но, впрочем, Вы теперь так заняты, что у Вас, наверное, не хватило бы ни времени, ни охоты читать иное. Помня Вашу всегдашнюю доброту ко мне, я осмеливаюсь рекомендовать Вам двух моих приятелей — Николая Авдеевича Оцупа и Михаила Леонидовича Слонимского, молодых писателей, которые принадлежат к петербургской группе, затеявшей новое идейное издательство на основе миролюбивого и развивающегося акмеизма. Вы ведь как мой литературный восприемник являетесь дедом этого теченья. Насколько мог, я следил за Вашими работами, радовался многим стихам из «Опытов», штудировал «Науку о стихе».
Искренне преданный Вам Н. Гумилев.
<Петроград. Середина февраля 1921 г.>
В зарубежной прессе не раз появлялись выпады против издательства «Всемирная литература» и лиц, работающих в нем. Определенных обвинений не приводилось, говорилось только о невежестве сотрудников и неблаговидной политической роли, которую они играют. Относительно первого, конечно, и говорить не приходится. Люди, которые огулом называют невежественными несколько десятков профессоров, академиков и писателей, насчитывающих ряд томов, не заслуживают, чтобы с ними говорили. Второй выпад мог бы считаться серьезнее, если бы не был основан на недоразумении.
«Всемирная литература» — издательство не политическое. Его ответственный перед властью руководитель, Максим Горький, добился в этом отношении полной свободы для своих сотрудников. Разумеется, в коллегии экспертов, ведающей идейной стороной издательства, есть люди самых разнообразных убеждений, и чистой случайностью надо признать факт, что в числе шестнадцати человек, составляющих ее, нет ни одного члена Российской Коммунистической партии. Однако все они сходятся на убеждении, что в наше трудное и страшное время спасенье духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде. Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях, которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя.
(Н. Гумилев, по поручению «Всем<ирной> литературы»).
<Петроград.> 27 марта 1921 <г.>
Дорогой Корней Иванович,
Вы как-то были так добры, что интересовались моими мыслями по поводу поэтического отдела Журнала дома искусств.
Поэтому я позволяю себе обратить Ваше внимание на статью Георгия Иванова о современных поэтах. Мне кажется, что и подходы и выводы в ней серьезны и правильны и она является выражением взглядов как самих поэтов, так и наиболее культурной части публики. Конечно, она не блещет ни глубиной, ни новизной взглядов, но ведь этого и не требуется от обзора, и благодаря этому в ней нет той партийности, которой Вы справедливо боитесь. Я был бы очень рад, если бы это письмо оказалось излишним, и Вы уже решили поместить статью эту во 2-м номере.
Завтра еду в Бежецк, вернусь через неделю.
Жму Вашу руку.
Искренне Ваш Н. Гумилев.
<Петроград. 16 июля 1921 г.>
Вера Александровна,
выдайте, пожалуйста, печать, штамп и все дела Союза моему брату.
16 июля 1921.
Н. Гумилев.
<Петроград. До 3 августа 1921 г.>
Дорогой Оцуп!
Пришел вчерашний скандалист, который скандалит еще больше, показывает мандат грядущего и ругается. Сходи за кем-нибудь из пролеткульта и приведи его сюда, и скорее, пока он не произвел <фрагмент листа оторван — Ред.>
<Петроград.> 9 августа 1921 <г.>
Я арестован и нахожусь на Шпалерной. Прошу Вас послать мне следующее: 1) постельное и носильное белье, 2) миску, кружку и ложку, 3) папирос и спичек, чаю, 4) мыло, зубную щетку и порошок, 5) ЕДУ. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене.
Первая передача принимается когда угодно. Следующие по понедельникам и пятницам с 10 — 3.
С нетерпением жду передачи. Привет всем.
Н. Гумилев.
6 отд<еление> камера 77