Скандал, который разразился в московских литературных кругах в прошедшем 2005 году, заставил нас во многом по-иному взглянуть на жизнь и творчество писателя Владимира Богомолова, но и на советскую военную прозу в целом, а также на время действительного появления в нашей стране постмодернизма. Благодаря скрупулезному расследованию, предпринятому корреспонденткой «Комсомольской правды» Ольгой Кучкиной, выяснилось, что автор «Момента истины (В августе 44-го)» был совсем не тем человеком, за которого выдавал себя большую часть своей жизни, а вся его военная проза — отнюдь не отражение лично пережитого на войне, а бурный полет фантазии, опирающийся как на литературные источники и архивные документы, так и на рассказы друзей-фронтовиков (см. статьи О. Кучкиной: Комсомольская правда, 2004, 28 декабря; 2005, 24 февраля; 6 апреля; 13 сентября; позиция ее противников, выступающих за сохранение основных положений мифической биографии Владимира Богомолова, см.: Комсомольская правда, 2005, 6 апреля; Литературная газета, 2005, № 16; Литературная Россия, 2005, № 15). Наиболее полный вариант своего исследования о Владимире Богомолове Ольга Кучкина опубликовала в № 1 журнала «Нева» за 2006 год под названием «Момент истины» Владимира Богомолова». Она также опубликовала роман «В башне из лобной кости» (Дружба народов, 2008, № 1), где в художественной форме запечатлены ее попытки выяснить истинную биографию Владимира Богомолова, а в образе художника Василия Ивановича Окоемова легко узнается автор «Ивана» и «Момента истины».
Какова же подлинная биография знаменитого писателя?
Во-первых, Владимир Осипович Богомолов — это фактически всего лишь литературный псевдоним. «Девичьей», так сказать, фамилией писателя была Войтинский. Его отец, известный юрист, профессор Ленинградского университета, Иосиф Савельевич Войтинский, еврей, родившийся в Петербурге в 1884 году, специалист по трудовому праву, в 1940 году был арестован в Москве. В тюрьме он тронулся рассудком. 8 октября 1940 года Иосиф Савельевич был приговорен к принудительному лечению. Его обвинили по статьям 58-8 (Террор и террористические намерения — «Совершение террористических актов, направленных против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации») и 58–11 (Создание антисоветской организации — «Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке или совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, а равно участие в организации образованной для подготовки или совершения одного из преступлений, предусмотренных настоящей главой», т. е. главой о государственных преступлениях). И.С. Войтинский был помещен в Казанскую специальную психиатрическую больницу и там скончался 26 января 1943 года, согласно данным «Книги памяти Татарстана».
Володя был внебрачным сыном Иосифа Савельевича, у которого была другая семья. Но он дал сыну свою фамилию и вплоть до ареста виделся с ним, помогал ему и его матери. Ольга Кучкина выдвинула гипотезу, что Володя мог встречаться с отцом, когда в годы войны был в эвакуации в Татарстане в годы войны, и тяжелое впечатление от этой встречи могло повлиять на его решение придумать свою биографию. Владимир Иосифович в кон-це жизни уже никого не узнавал. Такая встреча, впрочем, кажется крайне маловероятной. У нас также нет никаких сведений о том, знал ли Володя Войтинский о времени и обстоятельствах смерти своего отца, равно как и то, что Иосиф Савельевич в тюрьме тронулся умом. Но о его аресте он наверняка знал.
Но даже не трагическая судьба отца, а гораздо более благополучная, хотя тоже очень не простая биография родного дяди, видного экономиста Владимира Савельевича Войтинского (Vladimir Woytinski) навсегда закрыли бы будущему автору «В августе 44-го» дорогу к службе в органах разведки и контрразведки. Дядя, родившийся в 1885 году, был видным большевиком, но еще до революции разочаровался в ленинской партии, перешел к меньшевикам, подружился с Церетели, после захвата большевиками власти в России участвовал в неудавшемся походе казаков генерала Краснова на Петроград, был арестован, два месяца провел в Петропавловской крепости, затем эмигрировал в Грузию, был дипломатическим представителем меньшевистского правительства Грузии в Европе, а в 1921 году, после того, как Красная Армия оккупировала Грузию, эмигрировал в Германию, Швейцарию и США. Там Владимир Савельевич сделал успешную карьеру, стал советником президента Франклина Рузвельта по социальным вопросам, признанным специалистом в области экономической статистики, и тихо и мирно скончался в почете и достатке в 1960 году. Племянник Володя, родившийся в 1924 году (а не в 1926-м, как утверждал он после того, как превратился в популярного писателя), знаменитого дядю никогда не видел. Тем не менее, с такой родословной ни о каком «Смер-ше» мечтать, разумеется, не приходилось. Туда он мог попасть только в качестве клиента местных костоломов, которые бы выбивали из него признание: «Говори, гад, какое задание ты получил от своего дяди». Но непосредственной причиной изменения фамилии, как можно судить по обнаруженным Кучкиной материалам, послужило не родство с «врагами народа», а еврейский вопрос. Дело в том, что Володя происходил не из русских и украинских крестьян, как утверждал впоследствии, а из чистокровных, беспримесных евреев. Писатель Богомолов утверждал впоследствии, будто его мать была украинкой. На самом деле, как выяснилось в ходе расследования «Комсомольской правды», Надежда Павловна Тобиас украинскую фамилию Богомолец получила по первому мужу, советскому дипломату, с которым вместе была в командировке во Франции. А ее отцом был известный еврейский адвокат из Вильно Пинхус Беркович Тобиас. Она же сама до войны работала машинисткой в редакции «Знамени», так что была вхожа в литературные круги и к тому же дружила с семьей наркома здравоохранения Семашко.
В общем, фамилия Войтинский была неудобна во всех отношениях, — и национальность не та, и отец с дядей из «врагов народа», но поменял ее Володя только после войны, в период борьбы с «безродными космополитами» — стал Богомольцем по матери. А в Богомолова превратился в 1958 году, когда опубликовал «Ивана» — эту повесть лучше всего было публиковать под русской фамилией, да и фамилия Богомолец в государственно-атеистической стране воспринималась бы, наверное, как вызывающий псевдоним. И когда уже в новой жизни кто-то из старых знакомых называл его Войтинским, он от таких людей бежал, как от невесть откуда взявшихся привидений.
Повторю, что с такими родственными связями в «Смерш» Владимир Иосифович Войтинский мог попасть только в качестве подозреваемого, из которого попытались бы сделать американского шпиона, по принципу: «Говори, сука, какое задание дал тебе твой дядя-контрреволюционер, матерый резидент американской разведки!»
Словом, я думаю, Богомолов мог написать о себе так же, как написал в романе о фигуранте чрезвычайного розыска немецком разведчике Мищенко: «Владимир Иосифович Войтинский, он же Богомолец, он же Владимир Осипович Богомолов».
Но столь же недостоверным, как и начало биографии, была и версия военных лет писателя, изложенная им самим. Друг Богомолова Леонид Николаевич Рабичев, офицер-фронтовик, в войну получивший два боевых ордена — Отечественной войны 2-й степени и Красной Звезды, бывший командир взвода связи, в мирное время ставший талантливым художником и поэтом, по впечатлению Ольги Кучкиной, «светлый, добрый человек, поведал ей правду об авторе «Момента истины»: «Богомолов? Ну, он же фантазер!.. Мы познакомились в 1947 году. Тогда у него было две фамилии: Войтинский и Богомолец. Нас свел его близкий школьный друг Алексей Штейман, позднее известный художник-монументалист, женатый на Эрне Ларионовой, с которой был знаком я. Володя Войтинский-Богомолец ходил в 1946–1947 годах в литобъединение при журнале «Октябрь» и жил на Арбатской площади в доме, которого теперь нет. Там строили метро, было шумно, и он искал место, где писать. Я представил его своему знакомому профессору-американисту, и Володя жил два лета у него на даче. Там он впервые женился — на Светлане Суворовой, которая родила ему сына Александра, почему-то отец заставил его позже переменить имя на Иван. А с июня по сентябрь 1948 года я жил у себя на даче, а Володя жил у меня в квартире. В 1949 году он начал писать повесть «Иван» и все время расспрашивал меня про войну, а я ему рассказывал. Так что в его произведениях — моя война. И особенно — в «Августе сорок четвертого…». Там мой путь, путь моей армии. И там свыше ста моих личных писем, которые я отдал ему для работы. Это уж потом он проехал по моему маршруту: Смоленск — Минск и так далее, чтобы все увидеть своими глазами. В чем его сила — в точности и систематике… Он придумал себе биографию. Командир отделения, помкомвзвода, ордена, медали — ничего этого не было. Он и в Союз писателей не вступал, поскольку надо было заполнять анкету. Есть воспоминания Бориса Васильева, как он вместе с Василем Быковым приходили в гости к Богомолову. Васильев пишет, что, когда заходила речь о войне, Богомолов молчал, улыбался и предлагал очень вкусные закуски. Не знаю, было это при второй жене или при третьей. Он любил женщин и пользовался у них успехом. Васильев считал, что он молчал, потому что у него была слишком тяжелая война. Я же говорю, он — фантазер. Он был талантливый человек. Он начал писать про войну и отождествил себя со своими героями. Он сочинил себя. Имеет человек право сочинить себя! Я считаю, что это подвиг — сочинить человека!» По словам Рабичева, Богомолов подробно расспрашивал его о войне, грустно вздыхал: «Вот ты воевал…»
Одна из одноклассниц Володи Войтинского, Анна Борисовна Пахомова, вспоминала в «Комсомолке»: «Он с детства был с некоторыми отклонениями. При этом очень способный, эмоциональный и резкий. Блестящий математик. Превосходно знал историю. По своим способностям был выше всех нас». В беседе со мной все это Анна Борисовна подтвердила, особенно упирая на трусость Володи Войтинского, а также на частые избиения им матери и сестры. По словам Анны Борисовны, они вместе с Холодов-ской, можно сказать, спасли его мать и сестру от голодной смерти в эвакуации, всячески помогая им после его исчезновения, но в ответ так и не дождались от него ни слова благодарности. Вероятно, Войтинский-Богомолов искренне верил в собственную исключительность, и поэтому считал, что родные и друзья должны всегда и во всем помогать ему, не требуя ничего взамен.
По опубликованному там же свидетельству художницы Наталии Георгиевны Холодовской, знавшей Богомолова до войны, и одной неназываемой по имени его одноклассницы, после ареста отца у Володе случился нервный срыв, и он попал в психиатрическую лечебницу. По словам Холодовской, «видимо, с тех пор он и состоял на учете. За ним всегда водились странности, он всегда был очень нервным. Если не знал урока, мог выскочить из-за парты и выбежать из класса. У него было даже прозвище Пробка… у него была справка, по которой в армию не брали».
Также одноклассники Войтинского, люди, учившиеся в одной с ним московской школе, свидетельствуют, что он никак не мог пойти на фронт в 1941 году, так как вскоре после начала войны был эвакуирован вместе с матерью и старшей сестрой Катей в Татарстан, в Бугульминский район, где находился по крайней мере до поздней осени 1942 года. И удалось найти документальное доказательство этого. Из Центра розыска и информации Общества Красного Креста в редакцию «Комсомолки» поступило следующее сообщение:
«Сообщаем, что по материалам картотеки на лиц, эвакуированных во время Великой Отечественной войны, находящейся в нашем Центре, значится: Войтинский Владимир Осипович, год рождения — 1924, национальность — русский, до эвакуации проживал по адресу: Москва, ул. Фрунзе, д. 13, кв. 9… эвакуировался 26 июля 1941 г. в Татарскую респ., Бугульминский р-н, с. Бирючевка». В архивах того же Центра нашлась и карточка эвакуированного, заполненная лично Владимиром Осиповичем Войтинским 15 мая 1942 года (национальность там указана «русский»). Он писал, что проживает в Татарской республике, в селе Бирючевка и работает в колхозе «Новый мир» (позднее Богомолову не раз довелось печататься в одноименном журнале).
В фальсифицированном военном билете Богомолова утверждалось: «Апрель 1942 г. — ранение и контузия. По июль 1943 г. — госпиталь в Бугульме (Татарская АССР)». На самом деле в Бугульминском районе будущий писатель был в эвакуации. И совершенно невероятно, чтобы, будучи раненным на фронте, он попал в госпиталь, находящийся в том же самом районе, куда он прежде был эвакуирован.
Неслучайно писатель при жизни запрещал публиковать интервью с ним. Ведь было очень трудно помнить все придуманные детали биографии. По этой объективной причине между рассказанным в разное время разным журналистам неизбежно возникали непримиримые противоречия. Зато после смерти писателя многие опубликовали изложение своих бесед с ним. Я решил почитать эти интервью, и обнаружил там немало интересного.
Так, полностью вымышлен, естественно, эпизод первого боя Владимира Богомолова. Вот что он рассказывал своему другу писателю Николаю Черкашину: «Осенью сорок первого я пятнадцатилетним пацаном (добавил себе два года) ушел на Калининский фронт. С трехлинейкой. Попали мы под минометный обстрел. Октябрь. Мерзлая пашня. Нас накрыло прицельным залпом — сразу одиннадцать убитых. Рядом лежит боец, ему осколком вспороло сквозь шинель живот, и он собирает, впихивает в себя кишки. Я — пацан, мне страшно. Ищу глазами командира. Только он знает, что делать. Приподнял голову — лейтенант лежит впереди меня, ползу к нему поближе и вижу: полчерепа снесено. Что делать? Вот когда страшно-то стало…» (Российская газета, 2004, 14 января). Если присмотреться, очень уж этот рассказ литературен. Во многом напоминает «Тихий Дон»: эпизод с офицерами, погибшими в Первую мировую войну от артиллерийского обстрела. Там тоже лежат люди, у которых полчерепа снесено осколком. А у одного из казаков после бомбардировки из разорванного живота вываливаются кишки. Думаю, что впечатлительный Владимир Осипович начитался шолоховско-крюковского романа и пережил созданные художественной фантазией картины ужасов войны как собственный личный опыт.
Правда, есть и другая, также исходящая от Богомолова, версия начала его трудовой жизни. Будто бы он, чтобы помочь матери и сестре, бросил школу и с 1938 по 1941 год работал матросом-мотористом в Азово-Черноморском «Рыбтресте». Это роднит Богомолова с одним из его любимых героев, Таманцевым, но к реальной биографии писателя отношения тоже не имеет.
Богомолов представлял себя крестьянским сыном, почему-то стыдился своих интеллигентных родителей, любил повторять: «И я, как крестьянский сын, думаю: на хрен мне это надо». И еще любил повторять: «Культурки не хватает!» Это должно было возвысить его — такое трудное детство, недостаток образования, а стал знаменитым писателем! Владимир Осипович создал легенду о том, что воспитал его дед со стороны матери, Георгиевский кавалер, будто бы в возрасте 25 лет отправившийся на русско-японскую войну. Этот обман остроумно разоблачила Ольга Кучкина. Она указала, что Надежда Тобиас была 1887 года рождения. Не мог же дед писателя стать отцом в возрасте семи лет! Науке такие чудеса все-таки неизвестны.
Надо заметить, что Богомолов варьировал свою биографию. В его военном билете, где записи наверняка сделаны с его слов и, как показало расследование Кучкиной, ничуть не отражают его реальную биографию, говорится: ««Июль — октябрь 1941 г. — курсант Воздушно-десантной школы». А вот Николаю Черкашину писатель говорил: «Старшие ребята, им было лет по 17, позвали служить меня в противопожарный полк МПВО — местной противовоздушной обороны, он в Филях стоял. Прибавил два годка, взяли. А осенью сорок первого двинули нас на Калининский фронт…»; еще по одной версии, попавшей и в опубликованные богомоловские биографии, он вообще был сначала сыном полка (возможно, повлияла знаменитая катаевская повесть?). Потом Владимир Войтинский, согласно записям в военном билете, якобы «с ноября 1941 г. по апрель 1942 г. — командир отделения разведки 6-го гвардейского Воздушно-десантного полка».
Странички из богомоловского военного билета были опубликованы в «Литературной газете» как доказательство того, что он действительно воевал. Но как доказали ответы из Министерства обороны и из Военно-медицинского музея, присланные в «Комсомольскую правду», в армии Богомолов не служил и на фронте не был. Публикация этих документов в «Комсомольской правде» вместе с процитированной выше справкой Центра розыска и информации Общества Красного Креста заставили умолкнуть скептиков, сомневавшихся, что писатель действительно выдумал свою биографию. Вот эти документы: «В архивных документах госпиталей, располагавшихся в г. Бугульме (Татарская АССР), сведений о лечении Богомолова (Войтинского) Владимира Иосифовича (Осиповича) за 1942–1943 гг. не имеется… В общем алфавитном учете (неполном) раненых и больных, лечившихся в госпиталях в период Великой Отечественной войны, Богомолов (Войтинский) Владимир Иосифович (Осипович) не значится. Материалов, касающихся лично Богомолова (Войтинского) В. И. (О.) в фондах музея нет»; 6-й гв. воздушно-десантный… полк 1-й гв. воздушно-десантной дивизии был сформирован 13.12.42 г. на базе 9-й гв. воздушно-десантной стрелковой бригады. 9-я гв. воздушно-десантная бригада была сформирована в августе 1942 г…. и в состав действующей армии не входила» (т. е. полк был сформирован значительно позже того времени, когда Богомолов якобы командовал там взводом разведки); «В картотеках по учету офицерского состава, по учету политсостава и по учету награжденных В. О. Богомолов, В. И. Войтинский, В. И. Войтинский-Богомолец не значится. Личного дела офицера В. О. Богомолова (Войтинского) на хранении в архиве не имеется». Также не числится Войтинский-Богомолец в архивах войск НКВД ни солдатом, ни офицером.
Теоретически можно допустить, что Богомолов все-таки был призван в армию в конце 1942 или в начале 1943 года, затем стал сотрудником «Смерша», а потом и МГБ, и из-за этого в дальнейшем чекисты почистили архивы. Но не верится, что смогли подчистить так, что вообще никаких следов не осталось — ни о ранениях, ни о наградах. Да и с той справкой, которая, судя по ряду свидетельств, была у Владимира Осиповича, на службу в органы точно не брали, не говоря уже о политически неблагонадежных родственниках. Так что напрашивается вывод, что в армии Войтинский-Богомолов вообще не служил.
Столь же фантастичен, как многое другое из того, что сообщал о себе Богомолов, рассказ одному из интервьюеров, о том, как он чуть не стал Героем Советского Союза за форсирование Днепра. Будто бы Владимир Осипович, юный лейтенант, уже сидел со своими бойцами в лодке, которая первой отплыла от советского, восточного берега, а значит, первой должна была достичь западного, немецкого берега. А бойцам, первым форсировавшим Днепр, согласно приказу Верховного, полагалась Звезда Героя. Но из уже отчалившей лодки Богомолова вынуло начальство. Оказывается, кто-то из штаба полка ухитрился утопить в Днепре сейф с секретными документами и Владимира Осиповича, как лучшего в полку пловца, попросили поднять сейф. Он нырял-нырял, простудился, но сейф в конце концов достал (Иванов Н. В декабре двух тысяч третьего И Литературная Россия, 2004, № 1). И никому из слушателей и читателей не пришло в голову, какой идиот стал бы в первую очередь переправлять на плацдарм сейф с документами!
Согласно военному билету, 12 января 1944 года будущий писатель был вторично ранен. Богомолов рассказывал, что его, раненого, извлекли из заваленного блиндажа с шестиметровой глубины. После окончания войны его будто бы откомандировали на Дальний Восток. Затем на Украину для борьбы с бандеровцами… А приказом от 29 ноября 1949 года лейтенант контрразведки В. Войтин-ский уволен в запас. Но сам Богомолов не раз уверял (и писал об этом в автобиографических заметках), что закончил военную службу капитаном. А арестован, как рассказывал, был в 1950 году, и не на Украине, а в Берлине. Но об этом чуть ниже.
Кстати, число ранений и наград Богомолов в беседах с разными корреспондентами варьировал. Кучкиной он в свое время говорил, что пять раз лежал в госпитале, был четырежды награжден. А иногда говорят о шести наградах. Правда, никто и никогда этих наград в глаза так и не видел!
Тайна «Момента истины»
В жизни Богомолова есть неразгаданная пока тайна. Никто из знавших его и никакие документы пока не могут подтвердить, где будущий писатель находился в 1943–1945 годах. Рабичеву он говорил, что был в конце 1942 года призван в войска НКВД, но пробыл там очень недолго, так как был арестован за неудачно рассказанный анекдот и провел 13 месяцев в тюрьме, где его сильно били по голове, и он вышел из тюрьмы со справкой об инвалидности. Но и эта версия с тюрьмой доверия не вызывает. Провинившегося подобным образом солдата скорее отправили бы в штрафбат, чем в тюрьму, а историю с анекдотом посчитали бы ловким способом уклониться от фронта. А вот принимая во внимание психическое заболевание Богомолова, я вполне могу допустить, что он на длительный срок оказался в психиатрической больнице. А, может быть, болезнь обострилась в результате потрясения от смерти отца (если он каким-нибудь образом об этом узнал, что, однако, маловероятно). А легенда о побоях в тюрьме, скорее всего, понадобилась Богомолову для того, чтобы объяснить Рабичеву, почему он получает пенсию по инвалидности. Впоследствии, придумав себе военную биографию, писатель инвалидность объяснял ранением в голову или тяжелой контузией.
Никаких архивных документов в романе «В августе 44-го (Момент истины)» на самом деле нет. Богомолов честно писал собиравшемуся публиковать роман главному редактору «Юности» Борису Полевому еще 4 марта 1971 года:
«Все события и персонажи детектива «Убиты при задержании…» (название условное) вымышлены; архивными материалами или закрытыми источниками при работе над повестью я не пользовался; все «оперативные документы» сочинены, но так же, как и события, привязаны к конкретной исторической обстановке.
Что касается деятельности контрразведки и военных вопросов, то в повести нет ни одного момента или специального термина, которые не упоминались бы в открытой советской печати (например, главы «Оперативные документы» построены в основном на терминологии из документов сборника «Пограничные войска в годы Великой Отечественной войны. 1941–1945», М., 1968).
Я реально представляю себе трудности цензурного характера, которые могут возникнуть при сдаче рукописи в печать, поэтому вместе с окончанием повести мною будет представлена в редакцию пространная многостраничная справка — подробный перечень всех книжных и периодических изданий с указанием страниц, где упоминаемые мною обстоятельства или термины «расшифровываются» и описываются».
И такой перечень постраничных источников действительно был представлен в цензуру, которая в конце концов вынуждена была разрешить публикацию романа.
В том же письме Полевому Богомолов писал: «В советской художественной литературе, к сожалению даже у талантливых авторов («Июль 41 года», «Горячий снег», «Мертвым не больно», романы К. Симонова), офицеры контрразведки — образы исключительно отрицательные, негативные. В неверном представлении уважаемых писателей, а затем и в созданном этими произведениями представлении многих миллионов читателей офицеры контрразведки — подозрительные перестраховщики, люди неумные, ограниченные, а то и просто трусливые.
Между тем все четыре года войны офицеры военной контрразведки самоотверженно выполняли опасную, сложную и крайне ответственную работу, от которой нередко зависели жизни тысяч людей, судьбы целых операций (что я и стремлюсь показать в своей повести). Тысячи офицеров контрразведки героически погибли на фронтах Отечественной войны; многим из них, например старшим лейтенантам П. А. Жидкову (1-й Украинский фронт), Г. М. Кравцову (1-й Белорусский фронт), М. П. Крыгину (Сей-синский десант), посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Начальник Управления особых отделов всей Красной Армии Михеев — единственный (в Отечественной войне) руководитель целого рода войск, который погиб на поле боя, отстреливаясь до последнего патрона. Кстати, он прилетел в Прилукское окружение по собственной инициативе, когда положение уже было безнадежным, отдал свой самолет для вывозки раненых и секретных документов и погиб, пытаясь спасти командующего фронтом Кирпоноса и секретаря ЦК Украины Бурмистенко.
Кто знает о Михееве, о Крыгине, Кравцове и Жидкове? Очень немногие — из редких и коротких юбилейных публикаций в научно-исторических журналах. А в художественной литературе прочно утвердился стереотип «особиста», «особняка» — человека недалекого, подозрительного и трусливого.
В своей повести я стремлюсь реалистически показать трудную, самоотверженную работу армейских контрразведчиков на фронте и не сомневаюсь, что люди, которые должны будут санкционировать публикацию этого детектива, не меньше, чем я или редакция журнала «Юность», заинтересованы в появлении в нашей литературе положительных образов офицеров советской контрразведки».
Позднее, в начале марта 1974 года, то же самое Богомолов писал в Главлит: «Все события и персонажи романа «Возьми их всех!..» («В августе сорок четвертого…») вымышлены (кроме упоминаемых в главе 56-й, «В Ставке ВГК»), однако для создания иллюзии достоверности привязаны к конкретной исторической обстановке и подлинному положению на фронтах в середине августа 1944 года.
Никакими неопубликованными архивными материалами, никакими закрытыми источниками, консультациями или советами специалистов в работе над романом я не пользовался. Все действия и специальные термины, упоминаемые или описанные в романе, многократно упоминаются или описаны в открытой советской печати.
При публикации моих предыдущих произведений четырежды имели место необоснованные изъятия Главлитом отдельных фраз и абзацев (я пишу «необоснованные» потому, что при последующих неоднократных публикациях этих самых произведений все четыре цензурные купюры восстанавливались в тексте и не вызывали ни у кого никаких возражений или сомнений). Поскольку эти изъятия, как мне объяснили, имели место только потому, что у цензора не оказывалось под рукой упоминания в открытой печати какого-либо специального термина или действия, прилагаю составленную мной справку с указанием упоминания специальных терминов и действий в открытой советской печати».
Весьма характерно, что ни в одном из этих писем Владимир Осипович ни разу не-упоминает, что когда-либо служил в органах военной контрразведки или что сталкивался с ними на фронте, и вообще не упоминает, что воевал. А ведь все эти обстоятельства могли бы только расположить к нему военных и гэбэшных цензоров.
Насчет же Анатолия Николаевича Михеева Богомолов добросовестно заблуждался. Он был начальником Управления Особых отделов Красной Армии только в период с 23 августа 1940 года и по 19 июля 1941 года, а с 19 июля был начальником Особого отдела Юго-Западного фронта и оставался на этом посту вплоть до своей гибели в Киевском «котле» 23 сентября 1941 года. Так что на Юго-Западном фронте он оказался не по собственной инициативе, а по приказу, и задолго до того, как войска фронта попали в окружение (это произошло только в середине сентября).
Богомолов прямо писал, что его роман — это «идеологическая легенда». В телеграмме начальнику Главного разведывательного управления Министерства обороны генералу армии П.И. Ивашутину Богомолов утверждал: «Это не документальное произведение, а специально разработанная художественная идеологически направленная реабилитационная легенда, задача которой задействовать в сознании многомиллионного читателя сугубо положительные образы особистов, подвергавшихся многие годы диффамации и очернению». А консультант ЦК КПСС И.С. Черноуцан относительно главы, где изображен Сталин, заключил: ««Все акценты расставлены необычайно точно». Позднее, в эпоху перестройки и десталинизации, многие литературные критики и публицисты стали утверждать, что Богомолов издевался над вождем, разоблачая культ личности. В частности, говорили о том, что Сталин показан человеком, ничего не сведущим в делах разведки, а созданная им система демонстрирует свою неэффективность, когда для поимки группы из трех-четырех человек бросаются тысячи людей и сотни единиц техники, а в итоге задачу выполняет группа контрразведчиков из четырех человек. Однако…
В написанной Богомоловым «Истории публикации романа» есть раздел «Возвращаясь к военному прошлому» где утверждается:
«Я не испытывал никакого пиетета к ведомствам, я их не боялся, потому что свою «школу страха» прошел во время войны. Я три раза на войне оказывался в эпицентре чрезвычайных происшествий, фигурантами которых были мои подчиненные. Причем это были тяжкие по военному времени происшествия, о которых докладывалось в восемь-десять адресов, включая не только командование фронтом, но и Генеральный штаб в Москве, главного военного прокурора и прочее. Это были серьезные вещи, серьезные чрезвычайные происшествия, за которые грозил военный трибунал. В одном случае это был — среди трех человек, перешедших на сторону немцев, — «нацмен», который числился в моем взводе; в другом — мародерство в полковой похоронной команде, которую я после медсанбата, будучи ограниченно годным, возглавлял около недели; третье — отравление спиртоподобной жидкостью четверых красноармейцев моего взвода.
Меня таскали; я был невиновен.
Но была система, и были люди.
«Нацмен» только числился в моем взводе, я его не видел, он был поваром на батальонной кухне, его регулярно возили к командиру дивизии готовить необыкновенный плов.
Во время дознания, к своему удивлению, я узнал, что у него было офицерское, чисто шерстяное белье, у меня — х/б (хлопчатобумажное), у него — яловые сапоги, у меня — кирза, то есть мы находились с ним на разных уровнях (хоть он и был «придурком» — как говорили в армии).
Что касается мародерства: я в этой полковой похоронной команде был всего неделю, а мародерничали там месяцами. О том, что они мародерничали, я до этого ничего не знал, увидел впервые, когда ночью при свете фонарика меня разбудили в избе и показали плоскогубцы, клещи и мешочек из-под махорки, набитый золотыми и серебряными коронками.
Третий случай — в мае 1945 года, вскоре после войны, отравление метиловым спиртом в моем взводе — два смертных случая, двое ослепли. Я не был виноват, потому что оставил за себя в выходной воскресный день офицера.
Во всех случаях прокуратура, которая в войну работала с исключительно обвинительным уклоном, контрразведка, которая являлась правоохранительным карательным органом, командование — не требовали предания меня суду военного трибунала, хотя меня наказывали и в двух случаях я был отстранен от занимаемой должности. Меня ниже назначить было нельзя. Я Ванька-взводный был: дальше фронта не отправят, меньше взвода не дадут.
Но кто требовал моей крови, кто писал заключения?
Внештатные военные дознаватели, то есть свои братья-офицеры. В официальных заключениях по материалам дознания они требовали предания меня суду военного трибунала — пытались «кинуть под Валентину» («Валентина» или «Валентина Трифоновна», сокращенно «ВТ», — так называли военный трибунал) и «сломать хребет».
Кто же были эти дознаватели? Это офицеры, которым поручали проведение дознания.
В армии строевые командиры, за величайшим исключением, не назначались военными дознавателями, только начальники служб: начфин, начхим и т. д., то есть как бы общественники.
В одном случае это был красивый, молодой, с голубыми глазами парень лет на пять-шесть старше меня, выпускник архитектурного московского института, начинж полка; в другом — майор, начхим дивизии, пожилой человек, лет сорока пяти — сорока восьми, с высшим образованием, интеллигентный; в третьем — инспектор политотдела корпуса, тот прямо из порток выскакивал, так хотел кинуть меня под трибунал.
Сами дознаватели не имели права арестовывать офицера без санкции командира полка, дивизии. Меня спасло то, что я был молодой, несовершеннолетний, мне еще не было и восемнадцати лет, и ни командир полка, ни командир дивизии не дали меня на съедение.
В армии дознавателей не любили, они пытались переплюнуть и прокуратуру, и контрразведку, подводя результаты дознания под трибунал.
А этот парень, начинж, погиб спустя месяц. Он в порядке инженерно-саперной подготовки демонстрировал офицерскому составу полка немецкое подрывное устройство, которое вывели из боя. Начинж, старлей, на глазах шестидесяти офицеров полка включил подрывную машину, а взрыва не произошло. Он пошел к пеньку, под который был заложен заряд, наклонился, что-то там под пеньком тронул — и от начинжа нашли ошлепки гимнастерки и медаль (без колодочки) «За отвагу».
Начхим, пожилой человек с бритым черепом, встретил меня мрачно, после допроса, с совершенно зверской рожей, советовал: начальство тебя куда ни вызовет — кайся: виноват, товарищ майор, виноват, товарищ полковник; при мне куда-то позвонил и сказал: «Так он же несовершеннолетний, ему 18 лет нет», — и… пишет заключение: предать суду и военному трибуналу (именно так — суду и военному трибуналу). Они меня так в жизни задели, столько желали зла…»
Здесь множество совершенно очевидных преувеличений и фантазий, призванных возвеличить фигуру писателя, пусть даже и через вроде бы негативные факты: о проступках, свершенных в его взводе, информировали Генеральный штаб и главного военного прокурора. В действительности о переходе к противнику трех бойцов вообще никуда не стали бы сообщать, списав их на пропавших без вести. Тем более, что в реальных боевых условиях на практике нельзя было достоверно установить, перешли ли бойцы добровольно на сторону противника, погибли в бою, или, например, их утащила в плен немецкая разведка. А уж о мародерстве полковой похоронной команды информация дальше штаба дивизии вряд ли бы пошла. Не говоря уж о том, что гибель нескольких военнослужащих, отравившихся метанолом, могла бы заинтересовать, максимум, штаб полка. В Генеральный же штаб информация о подобных инцидентах могла попасть только в одном случае. Армия или фронт провела неудачную операцию, понесла большие потери, и в штаб и соединения армии прибыли представители специальной комиссии, чтобы собрать весь негативный материал. Тогда для иллюстрации причин поражения приводятся сведения о самоуправстве, рукоприкладстве и пьянстве офицеров и генералов, об убийствах и самоубийствах, о перебежчиках, мародерстве, несчастных случаях и т. п. Совершенно непонятно, каким образом во время дознания мог всплыть вопрос о ка-был родившийся в 1924 году Войтинский несовершеннолетним в 1943–1945 годах, к которым относится действие его рассказа, не был. Эпизод же с разорванным на куски начинжем-дознавателем, что в рассказе Богомолова смотрится как Божья кара, очень напоминает рассказ из военных мемуаров Рабичева о гибели его друга лейтенанта Олега Корнева, тоже командира взвода связистов:
«На этот раз основная масса бомб упала на центр деревни, и лишь три летели на нас. Я понял, что одна из бомб летит прямо на меня, сердце судорожно билось. Это конец, решил я, жалко, что так некстати, и в это время раздались взрывы и свист тысяч пролетающих надо мной осколков.
— Слава Богу, мимо пронеслись, — закричал я Олегу. Посмотрел в его сторону, но ничего не увидел, ровное поле, дым. Куда он делся? Все мои солдаты поднялись на ноги, все были живы, и тут до меня дошло, что бомба, предназначавшаяся мне, упала в ячейку Олега, что ни от него, ни от его ординарца ничего не осталось. Кто-то из моих бойцов заметил, что на дереве метрах в десяти от нас на одной из веток висит разорванная гимнастерка, а из рукава ее торчит рука. Ефрейтор Кузьмин залез на дерево и сбросил гимнастерку. В кармане ее лежали документы Олега. Рука, полгимнастерки, военный билет. Больше ничего от него не осталось. Полуобезумевший, подбежал ко мне сержант взвода Олега.
— Аппараты сгорели вместе с избами, катушки с кабелем разорваны на части, линия перебита, бойцы, увлекаемые штабными офицерами, бросились к реке, но туда обрушилась половина бомб, машины на улицах взорваны и только командир дивизии, генерал, не потерял самообладания и требует, чтобы мы немедленно соединили его со штабом армии, но у нас ничего нет, помогите, лейтенант!»
Тогда Рабичев с десятком бойцов своего взвода и уцелевшими бойцами взвода Корнева сумел обеспечить комдиву связь и за это получил свой первый орден Отечественной войны 2-й степени. Между прочим, как подчеркивает Рабичев, среди связистов преобладали здоровые мужики, в том числе и бывшие уголовники, а не юные телефонистки, которым совсем не с руки было таскать тяжеленные катушки с кабелем.
Богомолов, в письмах в цензуру вполне убедительно доказывавший, что все документы, цитируемые в романе, придуманы им с начала и до конца, в статьях и переписке с читателями утверждал прямо противоположное, обманывая простодушную публику. В открытом письме критику Эмилю Кардину, опубликованному в журнале «Литературное обозрение» в 1978 году, Владимир Осипович утверждал: «Выступая 9 февраля с.г. в Минске на Всесоюзном совещании на тему «Героизм советских людей в годы Великой Отечественной войны и современная документальная литература» Вы коснулись моего романа «В августе сорок четвертого…» и, в частности, сказали: «Я натолкнулся на одну вещь, которая мне объяснила, что документ выдуманный. Автор не знал, что пульроты были ликвидированы в 1944 году».
Насчет «выдуманности» документов в моем романе уже высказывались, и это было не ново, что же касается ликвидации пулеметных рот, Ваше утверждение было совершенно удивительным.
Дело в том, что и в 1944, и в 1945 годах я принимал непосредственное участие в боевых действиях, которые осуществлялись под прикрытием пулеметных рот; в то время я близко знал трех командиров пулеметных рот, с одним из них обмениваюсь поздравительными открытками по сей год.
Ваше утверждение было для меня удивительным и потому, что, как бы хорошо я ни знал материал, я не надеюсь на память: любая информация, любая деталь мною обязательно подвергается перекрестной проверке и только после этого является для меня достоверной. Справочные и подсобные материалы для романа «В августе сорок четвертого…», как оказалось при разборке архива, состояли из 24 679 выписок, копий и вырезок различного характера. Не скрою, что среди них были и штаты стрелковых полков военного времени, действительные с декабря 1942 года и до конца войны, точнее штат № 04/551, так называемый ПШЧ (Полной штатной численности; утвержден НКО СССР 10 декабря 1942 года), и введенные позже к нему три схемы, рассчитанные на некомплект личного состава в частях. Как основным штатом, так и введенными позже тремя схемами с элементами кадрирования предусматривалось наличие в каждом стрелковом батальоне пулеметной роты трех- или двухвзводного состава…
Через день после получения Вашего письма, находясь в Центральном архиве Министерства обороны СССР, я обратился к фонду 140-й стрелковой Сибирской Новгород-Северской ордена Ленина, дважды Краснознаменной орденов Суворова и Кутузова дивизии, в которой Вы, Эмиль Владимирович, в 1944 году служили сначала литературным сотрудником, а затем секретарем редакции дивизионной газеты.
Достаточно было перелистать всего два дела для того, чтобы убедиться, что и «во второй половине сорок четвертого» года, и в 1945 году, в 96-м Читинском, 258-м Хабаровском и в 283-м Красноуфимском, то есть в каждом без исключения стрелковом полку 140-й стрелковой дивизии, на которую Вы ссылались, было по три пулеметных роты (ЦАМО, ф. 1366, о. 1, д. 25, л. 109–110, 306–307, 333, 367–368; тот же фонд, о. 2, д. 23, л. 17, 72, 122).
Таким образом, Эмиль Владимирович, выступая в Минске на Всесоюзном совещании. Вы для демонстрации своей «проницательности» и «компетентности» приводили взятые Вами с потолка совершенно ложные аргументы…
Что же касается «выдуманности» документов, то здесь Вы, Эмиль Владимирович, никак не были первооткрывателем. За три с лишним года после опубликования романа десятка два литераторов и критиков публично высказались о документах в нем, причем суждения были весьма противоречивые, в том числе и такие: «имитация», «стилизация», «фальсификация», «мистификация». Уже не раз публично заявлялось, что «все документы взяты автором с потолка», «документы не имеют ничего общего с настоящими» и т. п.
Самое удивительное и нелепое, что цитируемое выше высказывали, как правило, люди, которые не только не участвовали в войне и разведкой никогда не занимались, но и в армии никогда не служили.
А вот, Эмиль Владимирович, что было написано об этих же самых документах в официальном экспертном заключении № 3/14861 от 7 августа 1974 года: «Публикуемые в материале документы, за исключением элементов привязки (фамилии и воинские звания участников событий, время и места действия, порядковые номера соединений и частей), текстуально идентичны подлинным соответствующим документам».
Поистине абсурдная ситуация. Специалисты в официальном служебном заключении, за которое они несут ответственность и которое было написано после тщательного изучения документов романа, заявляют, что документы, «за исключением элементов привязки», «текстуально идентичны подлинным соответствующим документам», а люди, в глаза никогда не видевшие подобных документов и высказывающиеся о том, о чем не имеют, да и не могут иметь, даже отдаленного представления, безапелляционно утверждают фактически прямо противоположное.
Таковы нравы, таковы парадоксальные плоды активной псевдокомпетенции, именуемой по-русски воинствующим невежеством…
Вездесущее «казала-мазала» явилось основанием и для «компетенции» критика И. Золотусского, который о документах в моем романе написал, что любуется «умением автора так виртуозно имитировать подлинное». Как может критик рассуждать, виртуозна или невиртуозна имитация того, о чем он не имеет представления?.. Он пишет далее, что роман мой «есть ода технике поимки диверсантов, ода, сделанная на высшем профессиональном уровне». Но в романе нет ни одного диверсанта, содержанием его является утечка информации на одном из фронтов, в книге ловят шпионов, а у шпионов и диверсантов совершенно разные функции, разное назначение, разная деятельность, и ловят их по-разному. Как же критик, столь невежественный в элементарно-азбучных вещах, может утверждать, что роман сделан на «высшем профессиональном уровне»?
Каждая без исключения фраза, посвященная И. Золо-тусским моему роману, свидетельствует о его полной некомпетентности не только в вопросах Отечественной войны, но и вообще в военных вопросах, что ничуть не мешает ему утверждать, что в романе «есть знание войны» и «тяжкий личный опыт автора несомненно присутствует». Как может критик, не знающий войны, определить, есть в книге знание войны или его нет?.. Что известно И. Зо-лотусскому о моем личном «тяжком» или нетяжком опыте?.. Знакомясь с подобным безответственным сочинительством людей вполне совершеннолетних, я всякий раз думаю, какой патологической самоуверенностью и какой огромной верой в свою непогрешимость и полную безнаказанность надо обладать, чтобы публично безапелляционно высказываться о том, о чем не имеешь и малейшего представления.
Не надо делать из меня «виртуоза», «мастера» имитации, как утверждает И. Золотусский, или стилизации, как определяете Вы, Эмиль Владимирович, — в документах романа нет ни одной сочиненной мною фразы или даже слова (за исключением элементов привязки) и нет ни одного придуманного мною термина или детали.
Суть дела здесь даже не в том, имитация это или не имитация, стилизация это или не стилизация, парадоксальная суть происходящего в том, что литературные критики публично и, повторяю, безапелляционно высказываются в данном случае о том, что находится за пределами их компетенции и понимания.
Сообщаю Вам также, что неточность в документе (если бы она и была) не может служить основанием для заключения о его «выдуманности». Работая в военных архивах, я даже не десятки, а сотни раз встречался с удивительнейшими неточностями и накладками. Своими глазами я видел, например, книгу погребения стрелкового полка, где датой гибели сорока семи военнослужащих указано… 31 февраля 1942 года. Но это подлинный документ, и, отвечая сыну одного из сорока семи, сотрудники архива указали датой гибели его отца 31 февраля 1942 года, в скобках оговорив: «Так в документе». Неточности и накладки встречаются не только в документах полков и дивизий, но даже в документах корпусов и армий, и в этом нет ничего удивительного: документы эти писались в боевой, экстремальной, как теперь принято говорить, обстановке, они исполнялись людьми, которые иногда неделями, а то и месяцами спали по 3–4 часа в сутки.
Единственно же, что сочинено мною в документах романа, — это восклицательный знак после литеров, указывающих степень срочности («Срочно!», «Весьма срочно!», «Чрезвычайно срочно!»). После этих литеров в войну восклицательные знаки не ставились, я знал это, но для выразительности счел необходимым их поставить. Я убежден, что как автор художественного произведения имею право на подобный вымысел. Замечу, что документалисты позволяют себе большее. Я у пяти, например, авторов встречал упоминание о грифе «Хранить вечно’», якобы имевшемся на делах, которые они держали в руках; вышли даже книги, для которых этот гриф взят как название. Однако в советских военных архивах такого грифа никогда не было и нет, а есть несравненно менее красивый и менее эффектный, но вполне реальный гриф «Хранить постоянно», кстати, пишется он без восклицательного знака».
Здесь Богомолов использует старый, давно проверенный прием. Явно ошибочное утверждение Кардина о ликвидации пулеметных рот опровергается очень подробно, с конкретными архивными ссылками. К тому времени Владимир Осипович, несомненно, уже был вхож в архивы, как мы убедимся далее, даже весьма настойчиво предлагал писателю Василю Быкову воспользоваться его знакомствами в Подольском архиве Министерства обороны, чтобы получить интересные документы. Общее же утверждение, что цитируемые в романе документы — подлинные, обосновывается ссылкой на некое «экспертное заключение», с указанием номера и даты, но без конкретного указания, каким экспертам и какой организации оно принадлежит. И далее идут утверждения о многочисленных ошибках архивных документов, но опять таки без каких-либо ссылок, и утверждения об участии автора в боевых действиях в 1944–1945 годах, но опять-таки без какой-либо конкретики, т. е. без архивных ссылок, указания дивизии или армии, где в то или иное время проходил службу автор «Момента истины».
Те же аргументы Богомолов применял и в переписке с читателями. Например, библиотекарю Э.Ф. Кузнецовой он писал 19 апреля 1975 года: «Я действительно в юности был участником Отечественной войны, с 1943 года занимался разведкой, и не только войсковой. Если бы не эти обстоятельства, я наверняка не смог бы написать подобный роман.
Насчет «автобиографичности» Блинова, то сходство тут только возрастное. Люди, знающие меня близко, довольно дружно утверждают, что автор более всего выражен в Таманцеве, в Аникушине и в… генерале Егорове. Как говорится, со стороны виднее, и я даже не пытаюсь опровергать эти утверждения».
А преподаватель кафедры психиатрии Львовского мединститута Б.С. Марьенко 15 февраля 1979 года послал Богомолову следующие замечания на роман: «…разрешите обратить Ваше внимание, как мне кажется, на некоторые неточности, которые содержатся в Вашей книге. Совершенно не претендуя на бесспорность высказываемых суждений, прошу рассмотреть их автора как искреннего почитателя Вашего таланта.
Относительно польских подпольных организаций (с. 10) «Народовэ силы збройна» (НСЗ). По соглашению между командованием АК и руководством НСЗ часть организаций НСЗ влилась в АК. Остальные формирования НСЗ стали на путь тесного сотрудничества с оккупантами в борьбе с левыми силами и никакой связи с лондонским правительством не имели.
Организация «Неподлеглость». По-видимому, речь идет о террористической организации польской реакции «Вольность и неподлеглость» (ВиН), созданной в середине 1945 г.
«Делегатура Жонду» — это политическая организация, конспиративное представительство в Польше эмигрантского правительства. Делегатура, опираясь на 4 главные буржуазные партии (СЛ, ВРН-ППС, СН и СП), состояла из сети делегатов, которые в решении политических вопросов были связными с эмигрантским правительством и сотрудничали с названными партиями. В частности, делегат правительства 25.V.1944 г. стал вице-премьером, а с 26.VII.1944 г. три его заместителя — министрами эмигрантского правительства, образовав Совет министров (КРМ — Крайова рада министров). Поэтому вызывает сомнение достоверность содержания записки по «ВЧ» (с. 99).
Ошибочно указано воинское звание Т. В. Пелчинского («Гжегош»), который еще до войны был в чине генерала бригады, а в период оккупации был начальником штаба и заместителем командующего АК.
Во время событий, описываемых в книге, псевдоним полковника Е. А. Фильдорфа был не «Ниль», а «Веллер». Псевдоним «Ниль» у Фильдорфа был с декабря 1942 г. по март 1944 г., когда он возглавлял «Кедыв» («Керовництво дыверсий»).
Следовало бы изменить русскую транскрипцию польских слов, в частности: рончики, надо — рончки (с. 89); ще, точнее — се (с. 123) и др.
Отряда «Гром» (с. 204) в Гвардии Людовой не было, и на это не стоило бы обращать внимания, если бы такого отряда не было в АК — именно в АК был отряд «Грома» (Е. Блащака).
Следует также отметить, что с 1.1.1944 г. была организована АЛ (Армия Людова) на базе отрядов Гвардии Людовой, и в августе 1944 г. название Гвардия Людова уже не употреблялось.
В польских костелах религиозные службы до войны и в период войны проводились на латыни, и только после войны в некоторых костелах — на польском языке. Другое дело проповеди: они провозглашались и провозглашаются на польском языке (с. 105).
Относительно Павловского. Вряд ли он мог служить в 1936-39 гг. в Красной Армии, быть комсомольцем и т. д. (с. 78), поскольку его родители проживали в районе Лиды (Западная Белоруссия) и сам он до войны в течение полутора лет работал у отца в лесничестве (с. 189). Весьма сомнительно также его отцовство, поскольку весной 1942 г. он окончил школу германской разведки, а девочка родилась 30.ХІІ.1942 г., не говоря уже о том, что Юлии (католичка!) к моменту рождения дочери было 16 лет, а Павловский был старше Юлии на 11 лет.
Ошибку допускает Алехин, считая Свирида ровесником Павловского (с. 84), поскольку Алехин знал возраст Павловского (29 лет), а Свирид, по его определению, был мужчиной «лет сорока». Так ошибиться с определением возраста Свирида контрразведчику непростительно.
Авиационные вопросы. Трудно поверить в то, что самолет, в котором летела группа Мохова (с. 185), был обстрелян в районе Орши «мессершмиттами», поскольку расстояние по прямой от возможного места их базирования до Орши и обратно составляло около 1200 км, т. е. Орша находилась вне пределов дальности полета истребителей этого класса. Исключение составлял «Мессершитт-210а» (2600 км), но он был выпущен малой серией — всего 352 машины. Кроме того, в тот период, в условиях безраздельного господства в воздухе советской авиации залетать немецким истребителям так глубоко в наш тыл было равносильно самоубийству. Вместе с тем, нет сомнений в том, что два «мессершмитта» без труда сожгли бы безоружный транспортный самолет.
Старшина (с. 69, 90), весьма сведущий человек в вопросах авиации, делает ошибку, говоря, что в часть прибыли новые самолеты «Як-3», поскольку этот самолет пошел в серию еще в 1943 г. и к августу 1944 г. уже не был новинкой. Ошибается старшина также, заявляя, что «может, получат «Ла-9»: такой модели самолета вообще не было, последней моделью истребителя Лавочкина времен войны был «Ла-7».
Психиатрия (с. 200). У Ивашевой не могло быть ни выписки из истории болезни, ни справок психиатрических больниц. Эти документы выдавались и выдаются только по запросам учреждений. Наличие указанных документов у Ивашевой сразу же привело бы ее к провалу. Описание психического состояния Ивашевой ставит под сомнение наличие у нее психоза, хотя бы потому, что, будучи безучастной, с потухшим взглядом, она на требование предъявить документы весьма адекватно отдает мешочек, в котором находились выписка из истории болезни и справки.
Думается, что бессилие доктора — с сорокалетним опытом врача-психиатра — по меньшей мере преувеличено.
Фронтовые операции того периода. Белорусская операция была завершена 29 августа, и Поляков ошибается (с. 188), отмечая, что «наступление приостановилось» (16 августа во время разбора дела «Неман»): в то время Белорусские фронты еще наступали.
Мемельская операция. Решение о перенесении главного удара из района севернее Даугавы на мемельское направление было принято Ставкой ВГК только 24 сентября, а не в середине августа, как это изложено в книге, а само наступление на этом направлении началось только 5 октября.
С конца июля и до середины августа шли ожесточенные оборонительные бои на Шяуляйско-елгавском выступе, и 5-я гвардейская танковая армия (5 ГТА) была передана 1-му Прибалтийскому фронту для отражения немецкого контрудара в первых числах августа. Поэтому «прошлой ночью» (т. е. 17 августа, с. 223) части 5-й ГТА не могли прибывать в район севернее Шяуляя, поскольку 5 ГТА в этом районе давно уже вела, как указывалось, тяжелые оборонительные бои.
Не соответствует исторической правде утверждение о том, что командованию фронта было рекомендовано при попытке деблокирования группы армий «Север» оттянуть войска на линию Елгава — Добеле. В действительности немцам ценой больших усилий удалось потеснить 8-ю гвардейскую механизированную бригаду и создать 30-км коридор, который соединил Ригу с Тукумсом и восстановил коммуникации с Восточной Пруссией.
В книге недостаточно учитываются разграничительные линии между фронтами. Розыском немецкой разведгруппы должны были заняться контрразведчики 2-го Белорусского фронта, поскольку впервые рацию пеленговали 7 августа в районе Столбцов, т. е. в полосе 2-го Белорусского фронта».
Отвечая Б.С. Марьенко, Богомолов писал в марте 1979 года: «Прежде всего о польских подпольных организациях. Вы оперируете послевоенной информацией, я же только той, которой располагало советское государство в августе 1944 года. Замечу здесь, что все приводимые в романе документы текстуально идентичны (за исключением элементов привязки) подлинным соответствующим документам — кроме элементов привязки, я в них ничего не менял.
В этих документах, например, Пелчинский значится полковником, а псевдоним Фильдорфа — «Ниль», под этим псевдонимом, как я еще раз убедился уже после получения Вашего письма проверкой по документам госархивов, он упоминается и в документах 1945 года, псевдоним же «Веллер» нигде ни разу не упоминается (я просмотрел все документы об АК в трех архивах по декабрь 1945 года включительно).
Вы пишете мне, что «в августе 1944 года название Гвардия Людова уже не употреблялось», однако во всех советских документах не только 1944 года, но и начала 1945 года, как я убедился на прошлой неделе проверкой в архивах, везде указывается не Армия Людова, а именно Гвардия Людова, и в документах 1944 года отряд «Гром» значится подразделением именно этой организации.
Насчет транскрипции польских слов. Этот вопрос мною будет тщательно изучен.
Что касается Павловского, то это «цельнотянутый» из архивного дела персонаж, я не стал в его биографии что-либо менять, Ваши же сомнения относительно фактов его биографии мне непонятны.
Что касается Свирида, то он выглядит старше своих лет (как большинство горбунов) и при первой встрече кажется Алехину «лет сорока», впоследствии же выясняется, что он моложе. Ничего в том непростительного для Алехина я, Борис Сергеевич, извините, не вижу.
Авиационные вопросы. Обстрел «мессершмиттами» в р-не Орши «Дугласа», летевшего из Москвы в Лиду 17 августа 1944 года, зафиксирован в архивных документах и воспроизведен мною по этим документам. Фактом является и то, что «Дуглас» не сожгли, а только подбили. Вы пишете, что расстояние по прямой от возможного места базирования «мессершмиттов» до Орши и обратно составляло около 1200 км, однако расстояние от Орши, например, до Риги составляет 460 км, а в середине августа 1944 года немецкая авиация располагала полевыми аэродромами, расположенными к Орше и ближе, чем Рига. И насчет «безраздельного господства» советской авиации в августе 1944 года я никак не могу с Вами, Борис Сергеевич, согласиться. Во второй половине 1944 года и в начале 1945 года я был в соединениях 3-го и 2-го Белорусских фронтов, которые крепко и не раз страдали от налетов немецкой авиации.
Относительно самолетов «Як-3». Вы пишете, что этот самолет «пошел в серию еще в 1943 г. и к августу 1944 г. уже не был новинкой». А вот что по этому вопросу сказано в издании, являющемся сегодня справочным для авиационных цензур ВВС МО и МАПа:
«Як-3» проектировался и строился в 1942—43 гг. Госиспытания были закончены быстро, и с мая — июня 1944 г. он уже применялся на фронте» (В. Б. Шавров. «История конструкций самолетов в СССР. 1938–1950 гг. (Материалы к истории самолетостроения)». М.: «Машиностроение», 1978, с. 202).
Что касается самолета «Ла-9», то Ваше замечание совершенно верное. В первом издании романа оказались две цифровые опечатки, на одну из которых Вы указываете. В последующих изданиях (начиная с 1976 года) эта опечатка, как Вы можете убедиться, уже устранена.
«Ла-7» был выпущен в конце 1943 года, в течение января-апреля 1944 года он прошел Госиспытания и сразу же стал выпускаться в массовом количестве как один из основных наших истребителей в последний год войны.
Насчет психиатрии. «Ивашева» взята из архивного следственного дела, и в деталях ее поведения, изъятых у нее документах и обстоятельствах поимки я ничего не менял.
Замечу, что в архивных фондах военных комендатур и отделов милиции на транспорте хранятся всевозможные подлинные документы военного времени, снятые с трупов умерших, убитых, попавших под поезд и т. п. Среди этих документов мне встречались десятки справок и выписок из историй болезни, выданных на руки психическим больным. Так что Ваше, Борис Сергеевич, утверждение («не могло быть») неверно. Что касается психического состояния Ивашевой, то эта глава рукописи в 1973 году была на просмотре в Институте судебной психиатрии им. Сербского, о чем имеется официальное заключение трех специалистов-психиатров во главе с профессором И. В. Стрельчуком.
Должен здесь заметить, что, судя по Вашему письму, Вы, Борис Сергеевич, полагаете, что «писатель пописывает, а читатель почитывает». Сообщаю, что работа над романом была мною завершена в марте 1973 года, а публикация состоялась в конце 1974 года. Шесть экземпляров рукописи в течение 14 месяцев находились на «консультативном», «экспертном» и других чтениях и изучениях, в которых приняло участие более 30 специалистов, причем издателями было получено 19 (девятнадцать) только официальных экспертных заключений и отзывов.
Так, например, по «авиационным вопросам» имеются заключения авиационного конструктора А. С. Яковлева и доктора технических наук, бывшего в сороковые годы летчиком-испытателем, Героя Советского Союза М. А. Галлая. И, как это ни парадоксально, то, что написано в романе о «Як-3», у его конструктора не вызвало никаких возражений, а у Вас, Борис Сергеевич, — вызвало.
Не вызвало возражений у специалистов и описание фронтовых операций того периода, по этому вопросу имеются официальные отзывы четырех учреждений и управлений Министерства обороны, в том числе бывшего Военно-научного управления Генштаба и Института военной истории МО. По вопросам, связанным с действиями 1-го Прибалтийского фронта, имеются письменные отзывы и бывшего командующего этим фронтом маршала И. X. Баграмяна, и бывшего нач. штаба этого фронта генерала армии В. В. Курасова, читавших рукопись романа в июне-августе 1973 года. Единственно, что вызвало у них возражение и что они назвали «вымыслом», это факт ареста в августе 1944 года немецкого агента, шифровальщика штаба фронта, однако это не вымысел, а факт, зафиксированный в трех томах следственного дела.
Вы пишете, что «решение о перенесении главного удара из района севернее Даугавы на мемельское направление было принято Ставкой ВГК только 24 сентября, а не в середине августа», однако предварительное решение о возможности и целесообразности такого переноса было оговорено и зафиксировано в рабочих документах Ставки 30 июля 1944 года — я сам держал в руках этот документ с росписями — визами генералов А. И. Антонова и А. Г. Карпоносова от 30.07.44 г. и Маршала А. М. Василевского от 2.08.44 г.
Решение о передаче 5-й гвардейской танковой армии 1-му Прибалтийскому фронту действительно было принято «в первых числах августа» (3 августа). Однако остатки соединений этой танковой армии (по словам И. X. Баграмяна и В. В. Курасова, «всего три десятка исправных танков») прибыли в район Шяуляя только спустя две недели, а эшелоны с танками стали прибывать 20 августа.
Вы пишете, что «не соответствует исторической правде утверждение о том, что командованию фронта было рекомендовано при попытке деблокирования группы армий «Север» оттянуть войска на линию Елгава — Добеле». И в данном вопросе я руководствовался только подлинными документами того времени: от рабочих документов Ставки ВГК до шифровок командиру 8-й ГМБр полковнику Кремеру. Во всех случаях, Борис Сергеевич, я руководствовался фактами, зафиксированными в подлинниках исторических, ныне архивных документов.
То же самое должен Вам ответить и насчет Вашего замечания о разграничительных линиях. Я описываю то, что было, то, что зафиксировано в подлинных документах Ставки ВГК, НКО, НКВД и НКГБ 1944 года, а не то, что по теоретическим рассуждениям должно было бы быть».
И на этот раз Владимир Осипович признал ошибки в мелочах, зато, часто вопреки здравому смыслу, отрицал обоснованность более крупных недочетов. Абсолютно прав Богомолов насчет самолета Як-3. Его первый испытательный полет состоялся 8 марта 1944 года, а впервые самолет появился на фронте в конце лета 1944 года, т. е. в период действия в романе был самой свежей авиационной новинкой. Но вот совершенно справедливые замечания насчет ошибок в псевдонимах и званиях командиров Армии Крайовой и времени переименования Гвардии Лю-довой в Армию Людову Богомолов отвергает со стандартной мотивировкой — я, дескать, сам видел это в архивных документах. Трудно поверить, в частности, что в «Смерте» и других советских органах не знали о переименовании Гвардии Людовой в Армию Людову, ведь эта прокоммунистическая организация создавалась при ближайшем советском участии. А вот насчет Е.А. Фильдорфа Богомолов был прав. Тот гораздо более известен был под псевдонимом «Ниль». Правда, к августу 1944 года он давно уже был не полковником, а генералом. Даже в марте 1945 года, в советском плену, последний командующий АК генерал Леопольд Окулицкий называл Фильдорфа псевдонимом «Ниль».
Также Марьенко совершенно справедливо указал, что Павловский никак не мог служить в Красной Армии до 1939 года, поскольку проживал на территории, которая в то время входила в состав Польши. Богомолову пришлось бы очень основательно поменять биографию Павловского, а возможно, и изменить некоторые сюжетные ходы (служба в Красной Армии должна была, в частности, объяснить, когда Павловский стал радистом). Поэтому он отговорился тем, что будто бы взял подлинное следственное дело.
Сложнее всего обстоит дело с временем, когда была задумана Мемельская операция, и когда в Прибалтике появилась 5-я гвардейская танковая армия. В своих мемуарах маршал І4.Х. Баграмян отмечал: «В последние дни августа мы получили директиву Ставки на новую операцию, которая в дальнейшем вошла в историю Великой Отечественной войны как Прибалтийская стратегическая наступательная операция, включившая в себя четыре фронтовые и межфронтовые операции: Рижскую, Таллинскую, Моонзундскую и Мемельскую. Из полученной директивы и из бесед с представителем Ставки мы смогли уже тогда представить себе — правда, не в полном объеме — ее гигантский размах… Штаб фронта тщательно сопоставил наши силы, предназначенные для удара, с противодействующими и убедился, что для наступления на Ригу возможностей у нас маловато. Досадно было, что ни 51-я, ни 5-я гвардейская танковая армии, так же как 19-й и 1-й танковые корпуса, не могли принять участие в операции одновременно с войсками 43-й и 4-й ударной армий, из-за того что мощные танковые кулаки врага еще угрожали нам ударом с запада на Елгаву и Шяуляй. Вот почему мы с А. М. Василевским стали думать над тем, как все же привлечь и эти войсковые объединения фронта к Рижской операции, и пришли все-таки к решению, не теряя времени, готовить нанесение удара главными силами 51-й армии, а также танковой армией и двумя танковыми корпусами из района Елгавы и Добеле на Кемери, чтобы снова выйти к Рижскому заливу и перерезать узкий коридор, соединяющий группу армий «Север» с Восточной Пруссией. Нанесение такого удара, безусловно, сыграло бы решающую роль в разгроме рижской группировки немцев. Только начало этого удара мы решили отнести на более позднее время, готовность же к активным действиям наметили на 29 сентября.
А. М. Василевский отстоял это решение перед И. В. Сталиным, и мы приступили к его выполнению».
Сам А.М. Василевский вспоминал: «27 июля 1944 года, то есть в разгар нашего продвижения, были даны следующие указания. Прибалтийские фронты обязывались нанести решающие удары по немецкой группе армий «Север». Армии Ленинградского фронта должны были наступать через северную Эстонию, громя фашистскую опергруппу «Нарва», на Таллин, Тарту и Пярну; армии 3-го Прибалтийского фронта — через южную Эстонию и северную Латвию на Валгу и Валмиеру; армии 2-го Прибалтийского., фронта — через Видземскую возвышенность на Ригу с востока; армии 1-го Прибалтийского фронта — от Шяуляя на Ригу с юга и левым крылом на Мемель (Клайпеду)….
Наиболее сложное положение создалось в том месте, где наши механизированные соединения прорвались к Рижскому заливу. Группа армий «Север» утратила сухопутные коммуникации, связывавшие ее с Германией. Северо-восточнее района прорыва оказались немецкие опергруппа «Нарва», 18-я и частично 16-я армии; западнее — другая часть 16-й армии, южнее — 3-я танковая и прочие армии группы «Центр». Между этими двумя группами армий находились теперь войска 1-го Прибалтийского фронта.
Гитлеровское командование начало лихорадочно подтягивать соединения к левому фасу войск 1-го Прибалтийского фронта, причем особенно к Тукумсу, Добеле и Шяуляю. 2 августа вечером я доложил Верховному Главнокомандующему, что для дальнейшего выполнения поставленных задач 1-й Прибалтийский фронт нуждается в дополнительном и срочном усилении, и вновь напомнил о 5-й гвардейской танковой армии. Кроме того, я просил перебросить сюда хотя бы один корпус из 4-й ударной армии 2-го Прибалтийского фронта, компенсировав последнюю двумя стрелковыми корпусами из резерва Ставки. И. В. Сталин обещал выполнить эти просьбы, и на следующий день А. И. Антонов сообщил, что соответствующее решение принято. При этом танковую армию предусматривалось вывести к Расейняй и ударом на северо-запад, к Кельме, разбить немецкую группировку, сосредоточенную западнее Шяуляя…
16 августа противник нанес по нашим войскам удар 6 танковыми, 1 моторизованной дивизиями и 2 танковыми бригадами из Курляндии и из Жмуди. Последний удар, под Шяуляем, мы отразили, под Тукумсом врагу удалось оттеснить войска 1-го Прибалтийского фронта от Рижского залива и восстановить сухопутную связь с группой армий «Север». Там образовался шедший через Ригу вражеский коридор шириною до 50 км. Возник почти 1000-километровый оборонительный рубеж фашистов, протянувшийся от Нарвского залива к Чудскому озеру, от Тарту к озеру Выртс-ярве, оттуда на юг до реки Гауя, по ее верхнему течению через Видземскую возвышенность мимо Пляви-няса к реке Мемеле, далее следовал изгиб на северо-запад к Митаве и Добеле, откуда линия фронта спускалась на юг через Жмудь к восточно-прусской границе. Вот максимум того, чего добился здесь противник во второй половине августа».
Получается, что маршал был прав. 5-я гвардейская танковая армия начала перебрасываться на 1-й Прибалтийский фронт еще в начале августа, а к 17 августа уже закончила сосредоточение, чтобы принять участие в отражении немецкого контрудара у Елгавы и Шяуляя. И войска Баграмяна вынуждены были отступить не по рекомендации Ставки, а под натиском немецких танковых дивизий.
В книге «Дорогами победы», посвященной боевому пути 5-й гвардейской танковой армии и вышедшей в 1969 году, так говорится о событиях августа 44-го: «В ночь на 10-е командующий 3-м Белорусским фронтом приказал танковой армии совместно с войсками 39-й армии закрепиться на рубеже Расейняй, Калнуяй, выделив для обороны указанного рубежа 2 танковые бригады. Главные силы армии выводились в район Шарняй, Гиркальнис, Шилвай — 5–7 км юго-восточнее Расейняя. В этом районе соединениям и частям было приказано отремонтировать боевую технику, пополниться боеприпасами и горючим и быть в готовности к нанесению контрударов на Расейняй и Калнуяй.
Расейняй обороняла 158-я стрелковая дивизия совместно с 25-й танковой бригадой. Севернее Расейняя перешла к обороне 2-я гвардейская армия 1-го Прибалтийского фронта, а южнее — остальные силы 39-й армии. Калнуяй удерживала 18-я гвардейская танковая бригада.
Утром 14 августа противник силами 7-й танковой, 252-й и 212-й пехотных дивизий нанес удар в стык 2-й гвардейской и 39-й армий. До 2 полков пехоты противника, 40 танков и 15 самоходных орудий, поддержанные огнем артиллерии, обошли Расейняй с севера и юго-запада. 25-я танковая бригада оказалась в полуокружении.
В первой половине дня она отбила 3 вражеские атаки. И только после того как потеряла всю материальную часть, оставила город. В тяжелом положении оказалась и 18-я гвардейская танковая бригада. Противник, имея значительное преимущество в танках, вынудил ее оставить Калнуяй.
В ночь на 15 августа 5-я гвардейская танковая во взаимодействии со стрелковыми соединениями 39-й армии нанесла контрудар на Расейняй и Калнуяй. В течение 15 и 16 августа шли непрерывные бои. Армии удалось потеснить вражескую группировку и выйти к окраинам Расейняя и Калнуяя, однако взять эти города она не смогла.
К этому времени в полосе 2-й гвардейской армии сложилась очень тяжелая обстановка. Сосредоточив здесь до 200 танков и штурмовых орудий, противник снова перешел в наступление в восточном и северо-восточном направлениях, нанося главный удар на Шяуляй.
В этих условиях 17 августа Ставка Верховного Главнокомандования передала 5-ю гвардейскую танковую армию 1-му Прибалтийскому фронту. В ночь на 18 августа началась перегруппировка в район Шяуляя».
Богомолов был прав, что впервые мысль об ударе на Мемель зародилась в Ставке в конце июля, но документ, который он якобы держал в руках с визами Баграмяна и Василевского, писатель придумал. На самом деле документ появился несколькими днями раньше. Вот что пишет С.М. Штеменко в своих мемуарах «Генеральный штаб в годы войны», впервые изданных в 1968 году: «Шяуляй удалось взять лишь 27 июля. Получив данные об этом, Ставка Верховного Главнокомандования приказала 1-му Прибалтийскому фронту немедленно повернуть главные силы на Ригу, поскольку именно туда отходили войска противника. Первоначально эти указания были отданы по телефону, а уже на следующий день оформлены в виде письменной директивы. Она гласила:
«Основная задача войск фронта — отрезать группировку противника, действующего в Прибалтике, от ее коммуникаций в сторону Восточной Пруссии, для чего Ставка Верховного Главнокомандования приказывает:
После овладения районом Шяуляй главный удар развивать в общем направлении на Ригу, частью сил левого крыла фронта наступать на Мемель с целью перерезать Приморскую железную дорогу, связывающую Прибалтику с Восточной Пруссией».
Однако реализовать этот замысел удалось только в начале октября. И в любом случае перемещения советских войск в августе 1944 года не могли иметь никакого отношения к будущей Мемельской операции, в ходе которой группа армий была окончательно отрезана от Германии. Это произошло 10 октября 1944 года. Вот как излагает ход событий С.М. Штеменко: «Решающая операция по разгрому противника в Прибалтике началась 14 сентября одновременно на всех трех Прибалтийских фронтах, а 17 сентября — и на Ленинградском фронте. Однако на главном, рижском направлении успех развивался медленно. Раздробить неприятельскую группировку и на этот раз не удалось. Она отошла с боями на заранее подготовленный рубеж в 60–80 километрах от Риги. Наши войска, сосредоточенные на подступах к столице Латвии, буквально прогрызали оборону противника, методично, метр за метром выталкивая его.
Такое течение операции не сулило быстрой победы и было связано с большими для нас потерями. На левом крыле 1-го Прибалтийского фронта противник предпринимал даже контрудары. 16 сентября с рубежа Кельмы, Телыпай там перешла в наступление его 3-я танковая армия и имела временный успех в районе Добеле. Через два дня последовал второй довольно мощный удар по нашим войскам, на этот раз со стороны Риги. Он был парирован. Немцы пробовали повторить его, но тоже неудачно.
Все свидетельствовало о том, что враг стремится во что бы то ни стало сохранить связь группы армий «Север» с Восточной Пруссией, чтобы при необходимости вывести туда по сухопутью свои войска из Прибалтики. Признаки подготовки такого маневра наша разведка уже обнаружила.
Утешаться этим мы, конечно, не могли. Оценивая положение дел в целом, Ставка признала, что операция под Ригой развивается неудовлетворительно, и решила с целью коренного изменения обстановки переместить главные усилия на левый фланг 1-го Прибалтийского фронта в район Шяуляя. Там намечалось создать сильную ударную группировку и повести наступление на Мемель. При этом не должна была ослабевать активность двух других Прибалтийских фронтов на рижском направлении и Ленинградского фронта в Эстонии.
К Мемельской операции И. В. Сталин проявил повышенное внимание. Он лично вел переговоры с А. М. Василевским по всем вопросам, связанным с нею: определял состав потребных сил, порядок перегруппировок, заботился о скрытности маневра. Существовали сомнения в отношении ее внезапности. Однако, взвесив все данные, какими располагал Генеральный штаб. Ставка сочла момент вполне благоприятным. В район Шяуляя и к северу от него стали сосредоточиваться четыре общевойсковые армии (4-я ударная, 43, 51, 6-я гвардейская), одна танковая (5-я гвардейская), а также отдельный танковый и отдельный механизированный корпуса. Максимальное расстояние, на которое перегруппировывались войска, не превышало 240 километров. Скрытность перегруппировки обеспечивалась большим количеством маршрутов (более 25) для движения войск и нашим господством в воздухе.
К югу от Риги на место снявшихся оттуда войск 1-го Прибалтийского фронта перемещались армии 2-го Прибалтийского.
Мемельская операция имела своей целью прорвать оборону противника к западу и юго-западу от Шяуляя, разгромить его 3-ю танковую армию и, выйдя к Балтийскому морю на участке Паланга, Мемель, устье реки Неман, тем самым отрезать немецко-фашистским войскам пути отступления из Прибалтики в Восточную Пруссию. Директивой Ставки от 24 сентября эта задача возлагалась всецело на 1-й Прибалтийский фронт. В последующие дни 14. В. Сталин лично ориентировал А. М. Василевского и 14. X. Баграмяна, что уничтожение неприятельских войск, отрезанных между Восточной Пруссией и Ригой, будет проводиться силами двух взаимодействующих фронтов — 1-го и 2-го Прибалтийских. К операции привлекалась также 39-я армия 3-го Белорусского фронта. Наступая вдоль Немана, она должна была содействовать 1-му Прибалтийскому фронту.
Перегруппировки и развертывание наших войск противник обнаружил с большим опозданием. Помешать осуществлению замысла Ставки он уже не мог. Мемельская операция началась в назначенный срок — 5 октября — и развивалась успешно. На второй день наступления в прорыв была введена 5-я гвардейская танковая армия. Она сразу устремилась к Паланге и Мемелю.
Противник понял, чем грозит ему этот удар. С утра 6 октября он начал отход из-под Риги через Курляндию в Восточную Пруссию. 3-й и 2-й Прибалтийские фронты перешли в преследование. Однако из-за сильного сопротивления вражеских арьергардов, трудной местности и недостатка боеприпасов темп преследования и на этот раз был очень невысоким.
На шестой день операции 5-я гвардейская танковая армия под командованием генерала В. Т. Вольского вырвалась наконец к морю. В это же время 6-я гвардейская и 4-я ударная армии встали на пути крупных сил группы армий «Север», достигших рубежа Салдус, Приекуле, и в результате тяжелых боев остановили их. Тем самым они прочно обеспечили с севера действия остальных армий 1-го Прибалтийского фронта, которые к 12 октября обложили Мемель и вышли на границу с Восточной Пруссией. Успешно продвигалась на запад и 39-я армия генерала 14. 14. Людникова.
Противник, не сумевший одолеть 6-ю гвардейскую и 4-ю ударную армии, в конце концов вынужден был оставить неудачные свои попытки прорваться в Восточную Пруссию. Наши удары заставили его перейти к обороне в Курляндии на заранее подготовленных рубежах. Так образовался пресловутый курляндский загон».
Здесь, как и в романе Богомолова, Сталин проявляет повышенный интерес к Мемельской операции, требует соблюдения повышенных мер секретности. Только все это происходило не во второй половине августа, как в романе, а ровно на месяц позже, во второй половине сентября. Богомолов, повторяю, сознательно сместил время действия романа на один месяц. И это сделано было, я думаю, не только из-за желания создать параллель с романом Солженицына (август и Восточная Пруссия), но еще и затем, чтобы ввести фигуру Сталина. Для времени и места действия романа повышенное внимание Верховного Главнокомандующего к вопросам секретности Мемельской операции, проводившейся лишь частью сил 1-го Прибалтийского фронта, а не силами двух фронтов, как у Богомолова, создавала почти идеальные условия для введения этого образа в ткань романа. А август писатель мог оставить еще и потому, что погода тогда еще теплая, а лес и остальная природа в тех краях красивые и чистые. Дождь и распутица конца сентября создали бы совсем другую атмосферу восприятия романа, и читать его было бы куда менее приятно. Если бы Алехин и его товарищи ползали не по сухим и чистеньким опушкам, а по непролазной сентябрьской грязи, то, наверное, они были бы менее симпатичны читателям, пусть даже только на уровне подсознания.
В результате Мемельской операции сухопутная связь группы армий «Север» с Германией прервалась. Гитлер не воспользовался существовавшей в конце августа и в первой половине сентября возможностью отвести войска из Прибалтики в Восточную Пруссию, используя сухопутные коммуникации через 30-километровый коридор у Тукумса. Впрочем, насколько реальна была такая операция — большой вопрос. Фронт группы армий «Север» был растянут от Нарвы до Тукумса. Благополучно осуществить быстрый отвод войск к германской границе было чрезвычайно трудно. Войска бы тотчас подверглись атакам превосходящих сил трех советских Прибалтийских и Ленинградского фронта, и группе армий грозило бы расчленение. Поэтому назначенный в конце июля новый командующий группой армий «Север» Фердинанд Шернер, как и его предшественник Ганс Фриснер, предлагал отвести группу армий в Курляндию, что было сделать все-таки легче, чем достичь Восточной Пруссии, так как рядом с Курляндией находилась самая мощная — рижская группировка немецких войск. Но Гитлер с этим не согласился. В дальнейшем Шернер все-таки успел отвести войска в Курляндию, проскочив в «бутылочное горло» под Ригой, и Гитлер одобрил это решение, когда стало ясно, что в Восточную Пруссию уже не пробиться.
В «Очерке о боевом пути 2-й гвардейской армии», вышедшем в 1971 году, отмечалось, что к исходу 18 августа «По решению командования фронта оборона Шяуляя усиливалась также соединениями 5-й гвардейской танковой армии, которые к этому времени уже вышли в район восточнее города». Так что 17 августа никакой переброски 5-й гвардейской танковой армии фиксировать вражеские агенты не могли просто потому, что она еще не началась. Да и армия была основательно потрепана в предыдущих боях, и особо мощной силы для наступления не представляла. Таким образом, не остается сомнения, что 5-я гвардейская танковая армия использовалась тогда для обороны Шяуляя, а отнюдь не готовилась для наступления на Мемель. Шяуляй отстоять удалось, но противник смог прорваться через позиции 51-й армии, выйти к морю и восстановить сухопутную связь групп армии «Север» и «Центр».
В книге о боевом пути 5-й гвардейской танковой армии отмечается: «В последних числах сентября 1944 г. 5-я гвардейская танковая армия сосредоточилась в районе Добеле (70 км севернее Шяуляя) в готовности к наступлению на рижском направлении. К этому времени в ее состав входили 2 танковых корпуса (29-й и 3-й гвардейский) и 47-я отдельная механизированная бригада. Армия имела 440 танков и самоходно-артиллерийских установок и 630 орудий и минометов.
Однако на рижском направлении армии наступать не пришлось. Изменения в обстановке, и, прежде всего, сосредоточение на подступах к Риге основных сил группы армий «Север», потребовали переноса направления главного удара наших войск на клайпедское направление. Основные силы 1-го Прибалтийского фронта немедленно начали перегруппировку в район Шяуляя. Отсюда им предстояло внезапным ударом в общем направлении на Клайпеду прорвать оборону противника, выйти к морю и отрезать пути отхода прибалтийской группировке противника в Восточную Пруссию».
Таким образом, не остается сомнений, что окончательно решение о наступлении на Мемель (Клайпеду) было принято только в конце сентября, и тогда же началась соответствующая перегруппировка войск. Фактически события в «Моменте истины» были сдвинуты на месяц назад. Богомолову, судя по всему, надо было как-то связать действие романа с предстоящим вторжением Красной Армии в Восточную Пруссию, вероятно, для того, чтобы у читателей возникли параллели с романом Александра Солженицына «Август Четырнадцатого», где речь шла о неудачном вторжении русских войск в Восточную Пруссию в начале Первой мировой войны. Хотя сам Владимир Осипович в «Истории публикации» такую связь категорически отрицал. Вот как он описывает свою беседу с консультантом ЦК КПСС И.С. Черноуцаном: «Об автографах на полях и правке стиля Игорь Сергеевич со смехом сказал: «Дубье!», а по поводу замечаний категорично: «Вы не должны принимать необязательные поправки, которые могут ослабить произведение. Здесь мы вас поддержим». Посоветовал при публикации взять второе название романа, вместо «Возьми их всех!..» («детективщи-на, несерьезно») — «В августе сорок четвертого…», хотя и оно ему тоже не нравилось, из-за того, что как бы перекликалось с солженицынским «Август четырнадцатого». Я предложил третье — «Момент истины», но И. С. Чер-ноуцан глубокомысленно заметил: «Повремени. Они из-за одного названия встанут на дыбы, замотают, придется тебе писать еще 50 страниц обоснования и что ты под этим подразумеваешь. Восстановишь потом. Сейчас перед тобой более важные задачи». И заключил разговор: «Ну что я тебе скажу? Я в курсе дела, я знаю, кто у тебя в оппонентах, во главе этих двух ведомств — члены Политбюро. Кто с ними будет царапаться? Петр Нилыч? У него и так всю дорогу полные штаны. Кто будет за тебя здесь? Нет, царапайся сам!»
Стоит обратить внимание на то, что отдел культуры ЦК КПСС роман Богомолова поддержал, что помогло писателю в конце концов одолеть сопротивление цензоров Министерства обороны. Что же касается названия, то Черноуцан мог предложить название именно для того, чтобы оно делало роман позитивной альтернативой солженицынскому роману. Но не исключено, что название придумал и сам Богомолов, именно в пику Солженицыну, чтобы показать, как хорошо сражались тридцать лет спустя бойцы и командиры Красной армии в тех местах, где когда-то бездарно погибла армия Самсонова. Игорь Сергеевич Черноуцан умер еще в 1990 году, задолго до того, как Богомолов стал писать «Историю публикации».
Что же касается вполне справедливых замечаний Марьенко о том, что у мнимой Ивашевой никак не могло быть на руках выписки из истории болезни о ее психическом заболевании, то здесь Богомолов использовал привычный прием: «Насчет психиатрии. «Ивашева» взята из архивного следственного дела, и в деталях ее поведения, изъятых у нее документах и обстоятельствах поимки я ничего не менял. Замечу, что в архивных фондах военных комендатур и отделов милиции на транспорте хранятся всевозможные подлинные документы военного времени, снятые с трупов умерших, убитых, попавших под поезд и т. п. Среди этих документов мне встречались десятки справок и выписок из историй болезни, выданных на руки психическим больным. Так что Ваше, Борис Сергеевич, утверждение («не могло быть») неверно. Что касается психического состояния Ивашевой, то эта глава рукописи в 1973 году была на просмотре в Институте судебной психиатрии им. Сербского, о чем имеется официальное заключение трех специалистов-психиатров во главе с профессором И. В. Стрельчуком».
Тут и ссылки на архивы «Смерша», в которых Богомолов, судя по всему, никогда не бывал, и на заключение экспертизы, которой никогда не было. Владимир Осипович замечательно блефовал. Кто поверит, что в военных архивах выписки из истории болезней психически больных встречаются едва ли не так же часто, как продовольственные аттестаты! Но, как кажется, о советской психиатрии он знал не понаслышке. Вполне возможно, что именно в одной из психиатрических лечебниц Войтинский провел 1944–1946 годы. Почему именно этот период? Сейчас увидим.
Есть единственная фотография Владимира Богомолова в солдатской гимнастерке с погонами. Погоны в Красной Армии были введены Указом Президиума Верховного Совета СССР от 6 января 1943 года, но реально появились в войсках не ранее февраля — марта. Скорее всего, этот снимок сделан летом 1943 года, вскоре после призыва Войтинского и получения им военной формы.
Согласно сводной базе данных безвозвратных потерь Министерства обороны, Владимир Иосифович Богомолов, рядовой (в графах «Должность и специальность» и «Партийность» — прочерки, 1924 года рождения, уроженец г. Москвы, призванный 15 июня 1943 года Акташ-ским райвоенкоматом Татарской АССР, пропал без вести в феврале 1944 года (первоначально в документе стояла дата 31.12. 43 г., но она зачеркнута). В графе «Ближайшие родственники» указана мать, Надежда Павловна Богомолец, проживающая по адресу: улица Фрунзе, дом 13, квартира 9. Документ, где содержатся все эти данные, называется «Именной список безвозвратных потерь личного состава» от 30 декабря 1946 года, вместо названия полка проставлено «Приемная», из чего следует, что это список тех военнослужащих, чья судьба выяснялась по запросам родственников (http://www.obd-memorial.ru/Memorial/Memorial.html). Следовательно, к концу 1946 года судьба Владимира Иосифовича его матери, скорее всего, еще не была известна.
Сам Богомолов, как мы увидим дальше, проявлял повышенный интерес к Костроме. Может быть, именно там ему довелось провести последние годы войны?
С новым знанием биографии писателя еще раз видишь, что «Момент истины» — это все-таки красивая сказка на военную тему. Критик Игорь Дедков, сам житель Костромы, записал в дневнике 13 апреля 1980 года: «Прочитали с Томой книжку Н. Решетовской (имеются в виду мемуары второй жены Солженицына «Солженицын. Обгоняя время». — Б.С.). Там упоминается Кострома, где А.И. учился на артиллерийских курсах в 1942 году. Кстати, где-то в эту же пору или годом позже в Костроме побывал Богомолов, приезжавший в Песочную набирать разведчиков. Вероятно, он кого-то сопровождал из офицеров, потому что сам тогда был крайне молод». В действительности Войтинский мог попасть в Кострому не ранее середин 1943 года, так как до середины июня 1943 года вместе с матерью находился в эвакуации на территории Татарской АССР. Скорее всего, это произошло уже после февраля 1944 года. Но, конечно, офицером он тогда никак не мог быть, так как до февраля 1944 года оставался рядовым. Интерес Богомолова к Костроме подтверждается в ряде дневниковых записей Дедкова. Так, 11 ноября 1983 года он отметил: «За несколько дней до праздников отправил В.О. (Богомолову. — Б. С.) бандероль с путеводителем, старыми костромскими открытками и со справками (составил Виктор — сын И.А. Дедкова. — Б.С.) по госпитальным костромским зданиям». Богомолов, очевидно, искал какое-то конкретное здание, в котором он, вероятно, был в годы войны. В примечании к дневнику Дедкова утверждается, что «В.О. Богомолов в конце войны лежал в одном из костромских военных госпиталей».
Тут стоит подчеркнуть, что принципиальное отличие романа Богомолова и мемуаров Рабичева заключается не только в жанре. Разумеется, художественное произведение никогда не может быть равно воспоминаниям с точки зрения фактической точности. Но, что еще важнее в данном случае, Рабичев показывает войну действительно без прикрас, без какой-либо романтики или героики. Когда он вспоминает, например, свое пребывание в военном училище, то не скрывает ни муштры, ни чисто бытовых трудностей, ни постоянного чувства голода, ни многих совсем уж неприглядных неудобных для чтения деталей, вроде того, как курсанты помочились в сапоги старшине, доставшего их бессмысленной муштрой. А чего стоит описание переправы вброд через Березину под Борисовом! Здесь только грязь, пот, слезы, кровь, страдание, неимоверная тяжесть ратного труда, причем отнюдь не на поле боя: «…За холмом спуск, пологий берег реки, но что за картина? Верещагин — «Шипка» или другая — с черепами?
Но здесь что-то другое — никем никогда не виданное и ни в какие рамки разума не укладывающееся.
Тысячи голых черных мужчин и женщин вперемежку с черными сопротивляющимися лошадьми, с черными минометами, автоматами, пушками, повозками, от берега к берегу несущие на руках телеги с грузами, плывущее в воздухе обмундирование. Черные потому, что черная грязь, водоросли, глина и тина превратили воду в жижу, подобную сметане. Крики, свист, ржание и голые, похожие на зверей, орангутангов, ругающиеся, скользящие, что-то теряющие, ныряющие, а наверху, на противоположном берегу, катающиеся по траве, не на грязь же одевать свои кальсоны, юбки и гимнастерки.
И еще, было у меня впечатление, что это черти в адском котле или вакханалия, или, как черви в банке, впрочем, кто черти, кто грешники, а кто праведники, разобраться было нельзя.
А фыркающие лошади напоминали мне драконов.
Помню, как сбросили мы с себя всю одежду, как распрягали лошадей и переводили их одну за другой на противоположный берег, как, голые, на руках переносили разгруженные телеги, радиостанции, катушки кабеля, автоматы, ящики с гранатами и патронами, телефонные аппараты; ноги скользили; задыхаясь, оступались, захлебывались попадающей в рот, нос и уши черной грязью и никак не могли откашляться.
Туда — обратно, туда — обратно.
Как и где отмывал я с себя грязь, не помню».
Что ж, картина действительно инфернальная. Для романа Богомолова она была бы совершенно излишней, так как подобные эпизоды вызывают у читателей отвращение к тексту.
Придумана целиком, конечно, четверка мушкетеров-смершевцев. Может быть, в младшем из них, лейтенанте Блинове, отразились какие-то черты Леонида Рабичева, а приводимые в романе блиновские письма — это, возможно, измененные цитаты из переданных Богомолову раби-чевских военных писем. В целом же богомоловские смер-шевцы соотносятся с настоящими бойцами контрразведки примерно так же, как герои Александра Дюма с настоящими королевскими мушкетерами XVII века. Мой добрый знакомый, редактор и искусствовед, Юрий Максимилианович Овсянников, прошедший всю войну от звонка до звонка младшим офицером, ныне, к несчастью, уже покойный, вспоминал, что те смершевцы, с которыми довелось встречаться, не то что по-македонски, а просто толком стрелять не умели. Мало соответствует действительности финальный эпизод встречи «великолепной четверки» капитана Алехина с группой «Неман». Подумайте, какая наиболее естественная реакция у нормальных немецких шпионов, когда в глухом лесу они встречают патруль городской комендатуры? Правильно, сблизившись на дистанцию пистолетного выстрела, шмалять по патрульным из всех стволов, чтобы положить их на землю, а затем попытаться скрыться в чаще, пока к месту боя не подоспеют другие контрразведчики. Уж такой опытный агент как Мищенко никак не мог бы поверить в то, что комендантский патруль просто так вышел в лес погулять (слишком уж неестественная картина!), и наверняка заподозрил бы засаду. Но Богомолову нужно было непременно свести героев в последнем драматическом психологическом поединке, когда капитан Алехин за считанные минуты просчитывает противника, и он выбрал такой, несколько искусственный вариант финала, чтобы продемонстрировать торжество своей любимой «массированной компетентности».
Бросается в глаза и то, что в «Моменте истины» почти нет отрицательных героев. К ним могут быть отнесены только агенты из группы «Неман», да два не называемых по имени наркома — внутренних дел и госбезопасности. Имена их не позволяла назвать цензура, так как оба они, Берия и Меркулов, были расстреляны как враги народа и так и не реабилитированы. Они изображены как цепные псы, готовые довести до абсурда любое даже здравое указание Кобы. Начальник «Смерша» Абакумов также не назван в романе по имени, поскольку его постигла та же злая участь, что и Берию с Меркуловым. Но он, в отличие от них, изображен с несомненной авторской симпатией, как человек компетентный, знающий, в общем-то не злой, горой стоящий за своих подчиненных. Да и сам Сталин изображен как человек безусловно компетентный, знающий, вполне справляющийся с ролью Верховного Главнокомандующего, как некий позитивный антипод Сталину-злодею в солженицынском «В круге первом». Главное же, что внутри Красной Армии, среди своих, отрицательных героев практически нет. Даже помощник коменданта Аникушин, гибнущий из-за собственной глупости и недоверия к героям-смершевцам, вызывает лишь жалость, а ненависть. Поразительно, но в этом образе Богомолов словно расправился с собой прежним — образованным и одаренным мальчиком из интеллигентной московской семьи. Если сравнить, например, с произведениями Василя Быкова, где подонков в красноармейских погонах всегда хватает, сразу почувствуешь разницу. Потому и был столь популярен роман Богомолова в советское время и столь активно переиздавался, что он не только нравился широкой читательской массе, но и вполне устраивал начальство.
Естественно, у Богомолова и речи не могло быть о преступлениях, совершаемых Красной Армией на освобождаемых территориях, а потом и в Германии (об этом, кстати, писал Быков в своих последних произведениях). И он не мог написать так, как написал его друг Леонид Ра-бичев о вступлении советских войск в Восточную Пруссию. Эти страшные строчки как бы продолжают «В августе 44-го»: «На повозках и машинах, пешком старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.
Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.
Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует — нет, скорее, регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали. Нет, не круговая порука, и вовсе не месть проклятым оккупантам — этот адский смертельный групповой секс.
Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы. Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. А полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.
— Кончай! По машинам!
А сзади уже следующее подразделение. И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди, а телефонисточки мои давятся от хохота, а у меня тошнота подступает к горлу. До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей» («Война все спишет» //Знамя, 2005, № 2).
Очень уж тут Красная Армия напоминает орды Чингисхана и Тамерлана. От благостного и приятного военного быта, что ласкает глаз читателей богомоловского романа, здесь не остается и следа.
Богомолов говорил журналистам и друзьям, что два капсулированных осколка в основании черепа остались до конца жизни. Как такое может быть, как человек может остаться в живых после такой раны — совершеннейшая загадка. Также писатель не раз повторял, будто в тюрьме его сильно били по голове, и поэтому он получил инвалидность. Но и с тюрьмой сплошные нестыковки. Если бы Богомолова, как он утверждал, арестовали в Берлине, когда он заступился за офицера, на которого хотели повесить провал одной разведоперации, и обвинили в шпионаже, то его никак не могли бы отправить в Львовскую тюрьму, да еще посадить в одну камеру с бывшими полицаями и бандеровацами, как, опять-таки, утверждал Владимир Осипович. Как офицеру разведки, носителю высших секретов (Богомолов говорил, что у него была высшая, «нулевая» категория секретности), был бы ему путь прямиком на Лубянку, в одиночную камеру. Правда, Богомолов утверждал, что из-за скверного характера девять месяцев из тринадцати провел в карцерах-одиночках. И уж явной фантастикой выглядит рассказ Богомолова о том, как выйдя из тюрьмы после тринадцатимесячного заключения и оставшись без средств к существованию, он отбил телеграмму Сталину, которая дошла до генералиссимуса, после чего недавний тюремный сиделец получил все причитающееся ему за тринадцать месяцев денежное содержание. Посчитай, читатель, какова настоящая вероятность того, что подобная телеграмма попала бы на стол к Сталину? Слишком уж напоминает рождественскую сказку о добром дедушке Сталине. А Богомолов этой историей иллюстрировал тезис о том, что при Сталине все-таки был порядок, что командная система, пусть жестокая, бесчеловечная, но все-таки работала и давала результат.
Кстати, Богомолов выдвигал и другую версию своей инвалидности. Писатель Борис Васильев, явно с его слов, вспоминал: «После тяжелейшего ранения (из-за которого, кстати, его сразу списали) голова у него часто болела. А после выпивки так и вовсе давили спазмы…» (Московский комсомолец, 2004, 9 января). Подобным образом писатель маскировал истинную причину своей инвалидности: психическое заболевание, которое не позволило ему на самом деле участвовать в Великой Отечественной войне.
По свидетельству Леонида Рабичева, «военной пенсии у Богомолова не было, была простая пенсия по инвалидности». А Богомолову, как я полагаю, надо было во что бы то ни стало скрыть подлинную причину своей инвалидности. Известно, как на Руси издавна относились к тем, на ком лежало клеймо психической болезни. А после войны молодой человек, в 1942 году достигший призывного возраста, но не воевавший, вызывал у окружающих подозрения, что он успешно окопался в тылу. В военную же прозу с нефронтовой биографией в те годы лучше было не соваться. Кто бы стал тогда печатать откровения о фронте какого-то не нюхавшего пороха штафирки рядом с произведениями Казакевича (кстати сказать, прототипа подполковника Полякова в «Моменте истины»), Некрасова, Быкова, Бондарева? Реализоваться писатель и сохраниться как человек, не поддавшись злому недугу, Владимир Осипович, как он думал, мог, только кардинально изменив свою биографию. И она принесла ему немалые дивиденды.
Рабичев вспоминал, как сразу после разгрома выставки в Манеже, в которой он участвовал, 4 декабря 1962 года, встретился с Владимиром Богомоловым: «Днем на Чистых прудах, возле метро «Кировская» встречаю своего друга, будущего писателя Владимира Богомолова, и он громко, во весь голос осуждает меня, отвернувшегося от народа «доморощенного абстракциониста».
Может быть, это тоже шутка. Он специально выкрикивает все это, прохожие начинают оборачиваться, и я спасаюсь от него бегством».
Причину этой выходки сколько-нибудь рационально нельзя объяснить и сегодня, тем более что Рабичев и Богомолов после этого долгие годы сохраняли вполне дружеские отношения. Приходится опять все списывать на болезнь писателя.
Во время нашей беседы 16 мая 2008 года Рабичев рассказал, как в 1999 году ездил вместе отдыхать в Мисхор с ныне покойным критиком Александром Григорьевичем Коганом, фронтовиком (им, как фронтовикам, дал путевки Союз писателей). Коган написал биографии военных писателей Константина Симонова, Вячеслава Кондратьева и др. Он рассказал Рабичеву, что хотел писать биографию Владимира Богомолова после того, как вышел роман «В августе 44-го». С большим трудом достал телефон Богомолова, позвонил. Тот спросил: «Какая у вас национальность?» Коган ответил: «Я еврей». Богомолов сказал: «Я с евреями дела не имею». И положил трубку. Я заметил, что такой показной антисемитизм был характерен, в частности, для отца Владимира Высоцкого, маскировавший его еврейское происхождение.
Рабичев полагает, что, по крайней мере, до того, как Богомолов написал и опубликовал «Ивана» (а начал он его писать в 1954 году, на даче Рабичева в Быково, под Москвой). (Мистика — через год в Быково родился Владимир Сорокин). До этого времени Володя Войтинский не шифровался, не придумывал свою биографию, был веселым, общительным, не боялся фотографироваться, участвовал во всех их карнавалах). Это потом, когда пришла известность, он выдумал фронтовую биографию, стал дистанцироваться от друзей, которые знали его настоящую биографию. Перестал фотографироваться, стал замкнут. Сам себя наказал, как считает Рабичев. По его мнению, Богомолов не был нравственным человеком, так как это не нравственно — отказываться от друзей ради придуманной биографии.
По выражению корреспондента газеты «Коммерсантъ-Деньги» Михаила Трофименкова, «воевавший писатель Владимир Богомолов в середине 70-х годов своей заботой об истине, воплотившейся в жалобы во все возможные инстанции, не позволил гениальному Витаутасу Жалакявичусу закончить фильм «В августе 44-го»«(Столетняя война кинематографа И Коммерсантъ-Деньги, 2006, № 1). В том-то и дело, что не воевавшего! Позволю сделать себе выводы, на которые не решилась Ольга Кучкина. Ложь Богомолова насчет военной биографии была не совсем уж бескорыстна. Если бы выяснилось, что автор романа никогда не воевал, к Богомолову, возможно, прислушиваться бы не стали, и высокопоставленные цензоры нашли бы какую-нибудь возможность обойти его права, как автора романа. И если бы не легенда о военном прошлом писателя, то роман, вполне возможно, так и не увидел бы света при жизни Богомолова, да вообще вся его военная проза могла не иметь того резонанса, какой был в действительности. Впрочем, не исключено, что вся история с цензурными мытарствами «Момента истины» в недрах КГБ — не более достоверна, чем богомоловская биография военных лет. Ведь многие детали этой истории мы тоже знаем только со слов самого Владимира Осиповича, а это, как мы уже убедились, источник более чем ненадежный. Меня, например, никогда не оставляла мысль, что роман «В августе 44-го» был написан по заказу КГБ — в пику «Августу 1914» Александра Солженицына — место действия — тоже, подступы к Восточной Пруссии, время действия — ровно тридцать лет спустя, что твой «Виконт де Бражелон», а результат — в пользу Советской власти. Тогда русские армии были с позором разбиты, а теперь Красная Армия, благодаря героям-смершевцам, непременно победит врага и займет Восточную Пруссию. В рассказах же Богомолова о злоключениях романа многое при ближайшем рассмотрении вызывает сомнения. Так, как рассказывал Богомолов тому же Черкашину, что, когда возникла угроза, что КГБ заблокирует публикацию «Момента истины», он обратился к «высокопоставленному партийному чиновнику в ЦК КПСС», некоему Кравченко, заместителю начальника отдела культуры по кинематографу и мужу знакомого редактора в «Художественной литературе», который, заявил, что, дескать, этих хмырей-чекистов «на дух не переношу», но тем не менее позвонил самому умному из этих «хмырей», генералу Филиппу Денисовичу Бобкову, начальнику управления по борьбе с диссидентами, возмутился, как смеют сотрудники пресс-бюро КГБ править стиль Богомолова, чьи рассказы входят в программу средней школы. И настолько напугал беднягу генерала, что тот надавил на другого генерала, некоего Пирожкова, которому подчинялось пресс-бюро, и рукопись романа получила положительный отзыв. В общем, сказ о том, как партократ двух генералов победил. При том, что генералы чиновнику ни в коей мере не подчинялись, и в реальной жизни он вряд ли мог вызвать у них что-то большее, чем презрительную усмешку.
Не очень верится еще, что Богомолову присылали все ксерокопии внутренних рецензий на роман, по одной версии — несекретных, по другой — даже секретных (разным людям писатель об этом рассказывал по-разному). В «Истории публикации» Владимир Осипович ссылался на своего редактора в «Молодой гвардии» В.П. Аксенова, который получал все отзывы в «Юности», где роман готовился к публикации, а потом показывал их Богомолову. В беседе с Кучкиной его рассказ об этом вообще приобретает детективный характер: «У него был друг, который давал ему снять ксерокопии с отзывов военных и гэбистских экспертов. Звонил Богомолову, говорил, что есть две телки, можно повеселиться — это был условный шифр: оба предполагали прослушку. Встречались в кафе, друг протягивал Богомолову книгу, в нее вложен листок, который через пару часов следовало вернуть обратно». В «Истории публикации об этом рассказано еще забавнее: «В. П. Аксенов был убежден, что за мною ведется наблюдение и телефон прослушивается, его подозрений я не разделял, но предложенную им конспирацию соблюдал неуклонно. Он звонил мне по телефону и с радостным азартом сообщал: «Приехали четыре ядреных телки! Групповичок!!! Жратвы понавезли и выпивки — целую корзину! Вот погужуемся!»
Мы весело хохотали, и если бы нас подслушивали, должно было бы создаться впечатление, что два мужика радуются предстоящей выпивке и групповому сексу с приехавшими телками, меж тем это сообщение означало, что поступило очередное заключение на мой роман и он уже снял в «Юности» копию, что в этом документе четыре страницы и опять требуют изъятия текста (словом «ядреный» шифровались императивность и категоричность предложений так называемых спеццензур); «целая корзина жратвы и выпивки» означала, что возвращенный экземпляр рукописи разрисован замечаниями, пометками и обозначениями купюр, «групповичок» — что в «экспертно-консультационном чтении» участвовало несколько человек и таким образом прибавилось три или четыре оппонента, а радостное «Вот погужуемся?» свидетельствовало, что замечания на полях рукописи и «рекомендации» опять же нелепы и абсурдны и я смогу их использовать в дальнейшей борьбе.
После этого мы встречались в одном из трех кафе неподалеку от издательства, Аксенов приезжал на «Москвиче» с ручным управлением, мы обедали, и он передавал мне какую-нибудь книгу с вложенными в нее копиями».
Честно говоря, детектив здесь плохой, куда хуже «Момента истины» и не убеждает. Ведь действительно секретных отзывов в «Юность» посылать не могли.
Настораживает и то, что никогда не предъявлялись публике военные награды, будто бы полученные писателем. Богомолов говорил, что они были утеряны после ареста, а восстанавливать он их не стал. А одному из интервьюеров рассказывал, что после того, как его освободили из-под несправедливого ареста и вернули ордена, он, разочаровавшись в государстве, предпочел выбросить их в мусорную урну. Но ведь должны были бы сохраниться в архивах документы о награждениях Владимира Вой-тинского, однако, как мы уже убедились, ответы из архивов свидетельствуют, что среди награжденных такой человек не числится.
Выдавать себя за бывшего офицера контрразведки Богомолову по-своему было очень выгодно. Можно было не рассказывать подробно о своем военном прошлом даже близким друзьям-фронтовикам, прикрываясь соображениями секретности. Ведь в таких рассказах легко было проколоться на знании, вернее, незнании, мелких деталей фронтового быта, которые ни из каких документов или мемуаров не почерпнешь, и вызвать тем самым подозрения у тех, кто действительно воевал. Писатель Борис Васильев свидетельствует, что когда они вместе с Василем Быковым встречались с Богомоловым и вспоминали военные будни, автор «В августе 44-го» молчал и «только нас слушал. Мы-то — пехота, с нашими шутками-прибаутками, а Володя — разведчик ГРУ, работал на Западной Украине по делу об уничтожении банды бандеровцев. Это их дела, какие там могут быть рассказы…» Замечу, что и любые нестыковки в том, как один и тот же эпизод своей жизни писатель рассказывал разным людям, тоже можно было объяснить соображениями конспирации. Быть может, и с Быковым Богомолов порвал отношения в середине 80-х, придравшись к давнему положительному отзыву последнего о бондаревских «Батальоны просят огня», потому что почувствовал, что тот начинает сомневаться в его фронтовом прошлом?
И, главное, придуманная фронтовая биография помогала восприятию его военных произведений читателями. К слову фронтовика совсем другое отношение, чем к слову того, кто о войне знает только по книгам, документам да рассказам тех, кто воевал.
Леонид Рабичев в начале XXI века написал стихотворение «Подлог», явно относящееся к Войтинскому-Богомолову:
Он выдумал школу, в которой учился,
Шутя, приписал мне чужую вину,
И случай, который со мною случился,
Присвоил себе, не ходя на войну,
И повод придумал, в который не верил,
И смерть мою вымыслом удостоверил,
И подвиг врагу приписал моему,
И адрес, и свой телефон засекретил,
И путь его был грандиозен и светел
И мудрый читатель поверил ему.
А вот как излагает Рабичев историю своего знакомства с Богомоловым-Войтинским в письмах в «Комсомольскую правду» и «Литературную газету», написанных 19 марта и 1 мая 2005 года. Эти издания их так и не опубликовали:
«В 1943 году за восстановление разорванных линий связи под непрерывной бомбежкой по ходатайству командира дивизии наградили меня орденом Отечественной войны второй степени и предоставили из-под Орши отпуск на десять дней в Москву. Звонил по телефону, но все мои довоенные друзья мальчики ушли на войну, а девочки — кто тоже были на фронте, а кто в эвакуации.
Однако через день встретил я свою одноклассницу Эрну Ларионову, жених ее накануне моего приезда погиб на фронте.
Эрна училась на втором курсе искусствоведческого отделения филфака МГУ. Пытаясь отвлечься от мучивших ее мыслей, она после занятий водила меня по Москве. За-рядье, особняки, монастыри, удивительные памятники архитектуры, московское барокко, разрушенные церквушки, Историю возникновения и гибели их — все она знала, и слова ее волновали меня.
Никакого романа между нами не возникло, а возникло большое понимание и дружба на всю оставшуюся жизнь…
В 1947(1948?) году Эрна полюбила студента Суриковского института Алексея Штеймана и еще до свадьбы познакомила меня с ним, познакомила с друзьями Алексея — художниками и со своими друзьями — искусствоведами.
В открытом доме Штейманов непременным завсегдатаем и самым близким другом Алексея был его одноклассник Володя Войтинский.
Замечательными были отец и мать Алексея — непременные участники всех наших встреч, а встречались мы по любому поводу и по любому поводу устраивали удивительные тематические маскарады, на которых разыгрывались комедии и драмы, стихотворные тексты для которых писал я.
Володя не принимал активного участия в этих играх, занимал позицию наблюдателя, но ему нравились мои тексты, и однажды он прочитал мне тексты свои, рассказы которые он писал еще до знакомства со мной. Не все его там удовлетворяло, работал, переделывал, посещал студию при журнале «Октябрь». Мне же нравилось все, что он делал. К сожалению, свои ранние рассказы он то ли уничтожил, то ли не опубликовал, считая их слабыми.
Пишу о том, что происходило пятьдесят и более лет назад, к сожалению, не все помню, вполне могу ошибиться в очередности событий, что было в 1949 году перепутать с тем, что было в 1951. Это естественно.
Почему-то, несмотря на, несомненно, возникшую дружбу, Володя не присутствовал на моей свадьбе в 1954 году. Доверенным лицом с моей стороны в ЗАГСе был Алеша Штейман. Приблизительно с этого времени Володя постоянно начинает бывать у меня. У него какие-то друзья в аппарате Центрального комитета партии. Каждый раз он поражает меня знанием того, что происходит наверху, приносит запрещенные книги, по-моему, издаваемые малым тиражом специально для правительства и аппарата ЦК. Например, два тома мемуаров Черчилля постоянно говорит, как трудно ему работать в шумной его арбатской квартире. Мне все более и более нравится то, что он делает, и я понимаю, что надо ему помочь. Выход находится.
Я договариваюсь с другом моего отца — профессором-американистом В.И. Ланом, у которого пустует зимняя дача в поселке Академии наук на станции Отдых. Володя женится на Светлане Суворовой и вместе с ней живет и работает на этой даче. Я с Алексеем Штейманом и всеми его друзьями систематически приезжаю к нему. Мы заготавливаем для него дрова, пилим и колем, он весел, остроумен, что-то читает нам.
В 1956 году все лето он работает на моей даче в Быково. У него своя комната, идеальные условия, и он пишет своего «Ивана». Я работаю внизу на террасе. Чуть ли не каждый час он зовет меня наверх, читает очередную страницу возникающего рассказа, как правило, соглашается со всеми, носящими чисто редакционный характер замечаниями, принципиальных споров не возникает, вечерами мы гуляем по просекам и он расспрашивает меня о разнообразных подробностях моей военной жизни, о пройденных мной дорогах и городах, о трудностях и радостях моей фронтовой жизни, интересуют его все детали быта, о которых теперь я уже далеко не все помню, а тогда помнил, но ничего не писал, занят был заказными художественными работами.
В 1957 году второе лето он живет у меня на даче. После рождения ребенка он разводится со Светланой. Теперь он один. Идут непрерывные разговоры о войне. Кое-что он рассказывает о своем прошлом. Рассказывает, как после призыва в армию попадает в части «Смерша», но уже в конце месяца рассказывает какой-то анекдот, кто-то пишет на него донос и его арестовывают, подвергают пыткам, бьют по голове, переводят в тюремный госпиталь, в конце концов, находят психическое заболевание и демобилизуют, показывает мне справку о болезни и объясняет происхождение пенсии по болезни. Пенсия очень небольшая, вероятно потому что ни рабочего, ни военного стажа у него не было или был этот стаж недостаточен. Вероятно, рассказы мои не очень удовлетворяют его и он просит показать ему мои военные письма из армии домой. Мне нравится то, что он делает, и я отдаю их ему на неопределенный срок. Так как сам ничего не пишу и писать не собираюсь, то мне доставляет удовлетворение, что содержащаяся в них информация не пропадет даром. Именно в это время он начинает работу над романом о войне. К работе своей он всегда относился ответственно. Он еще раз расспрашивает меня о моих военных маршрутах и осенью на два месяца едет в Белоруссию, знакомится с природой, пейзажами, населением.
Следующих два года он летом живет в моей квартире на Покровском бульваре, а потом наконец получает квартиру на Малой Грузинской улице, приглашает меня на новоселье. Это однокомнатная квартира — комната, по-моему, 20 метров и кухня — десять. Я поражен. Все стены — это архив, папки от потолка до пола, впечатление, что каждая папка — каждый день войны. Работа невольно вызывает у меня чувство восхищения.
Забыл написать, что уже несколько лет он носит фамилию Богомолец.
Спустя год он беспричинно разрывает отношения со всеми его и моими друзьями прошлых лет (наша послевоенная студенческая компания) кроме Алексея Штейма-на. Письма мои передает мне именно через Алешу через несколько лет. Безусловно, мои рассказы и письма были только материалом для его творчества, описал он «не мою войну», а итоги своего восприятия, использовал не только результаты моего опыта, но и опыта сотен людей и делал это талантливо и успешно…
Еще около десяти лет встречались мы на днях рождения Алексея Штеймана, но прежней контактности не было, разговоры носили вежливый, но формальный характер — Как идет работа? — Нормально, и т. п.».
В тех же письмах Леонид Николаевич признал, что в спонтанной беседе с Ольгой Кучкиной он «перепутал годы, когда Володя жил у меня в квартире и на даче. Вместо 1954–1957 годов назвал 1948–1949 годы. Перепутал название улицы на которой Володя получил первую свою квартиру. Вместо Малой Грузинской по рассеянности назвал Большую Мещанскую». И еще он уточнил: «Никогда ничего Володя не говорил мне ни о своей службе на Чукотке, ни о своей службе в армии, ни во время войны, ни после окончания войны, говорил о том, что был призван, но через месяц рассказал анекдот и попал в тюрьму. Это я запомнил. Познакомился я с ним в доме у Алексея Штеймана. Как это сочетается со справкой от 2 ноября 1949 года № 2/49, не понимаю. Если у него были боевые награды, почему он не носил их? После войны все носили.
Почему, если, как значится в написанной им его автобиографии он воевал на Втором Белорусском фронте, местом действия для всех героев своих произведений избрал он боевой путь 31-й армии Третьего Белорусского фронта и в пятидесятые годы отправился, посоветовавшись со мной, именно туда? Никогда не возникало у меня желания говорить и писать о нем. Отвечая на вопросы Ольги Кучкиной, я говорил то, что помнил, повторяя его слова. Когда он хлопотал в сороковые годы об улучшении жилищных условий, в своих заявлениях ссылался только на инвалидность и прилагал к заявлениям справку о психическом заболевании. Разбираться во всех этих «почему» не хочу и не буду. Врать не умею».
Касаясь обвиняющей его статьи в «Аитературной газете», предваряемой следующим эпиграфом: «Когда погибает одинокий лев, над саванной с ужасающими криками, воплями, хохотом разносятся голоса падальщиков. 14 полчища гиен, заклятых врагов царя саванны, торжествуют не столько из-за доставшейся им на «халяву» добычи, сколько из-за моральной победы над вечным и непосильным для них при его жизни врагом», Рабичев пишет: ««Эпиграф» — здесь все прозрачно. Под погибающим львом подразумевается писатель Владимир Богомолов, под хохочущими и вопящими падальщицами — две восьмидесятилетние женщины, ветераны труда, бывшие одноклассницы и друзья Володи и его семьи. Не повезло им. Знали, что подлинная фамилия его была не Богомолов, а сначала Войтинский, позднее — Богомолец, гордившиеся былой дружбой с ним, возмущенные выдуманными фактами его биографии, согласно которым ни о каком знакомстве их с школьником Володей не могло быть и речи.
Одна из них в 1941 и в 1942 году в эвакуации помогала его матери и сестре, когда Володя по причинам, которых я не знаю, относился к ним неадекватно плохо, а потом, как она утверждает, на несколько лет исчез. Это сказано мягко. До возникших в КП и ЛГ публикаций я этого не знал, но вот теперь знаю и начинаю понимать что рассказывал он мне о своей жизни далеко не все, мне странно это, считал его одним из самых близких своих друзей.
Третья женщина — Наталья Холодовская — замечательный художник, младшая сестра школьного друга Володи, погибшего на войне, тоже, по мнению авторов статьи, — хохочущая и вопящая падальщица и, наконец, четвертый вопящий и хохочущий из-за доставшейся не мне добычи — это я, помогавший Володе чем только мог в самые трудные дни его жизни, создавший для него условия благодаря которым он смог написать своего «Ивана». До этого бытовые и материальные трудности не давали ему возможности продуктивно работать. После издания «Ивана», выхода на экраны фильма «Иваново детство» все в его жизни изменилось к лучшему и, во всяком случае, в моей помощи он уже никогда не нуждался.
Какой же аморальностью, ограниченностью надо было обладать авторам этой заведомо лживой публикации, не знавшим ничего о биографии молодого Володи и в совковой попытке создать культ личности Богомолова оскорбивших близких друзей его детства и молодости. А теперь по порядку обо всех отклонениях от моментов истины, содержавшейся в статье «Момент истины».
Первая ложь. Утверждение, что газета КП оклеветала писателя, обвинила его в плагиате, в дезертирстве, в психической неполноценности.
Вся статья построена по образцу политических доносов времен сталинщины и является завуалированной ложью с начала до конца. Ни я, ни Ольга Кучкина ни три уважаемых женщины не обвиняли В.Богомолова в дезертирстве. Может быть, «АГ» следует извиниться перед ними за эту первую ложь?
Ложь вторая. Это о плагиате, это прямо касается меня. В разговоре с Ольгой Кучкиной я действительно произнес фразу о том, что в «Моменте истины» описана была моя война — война моей 31-й армии. Может быть, Ольга Кучкина неправильно поняла меня, виноват в этом я, а не она. Я имел в виду не литературные тексты Богомолова, а чисто дислокационные моменты.
Да, и город Лиду, и город Гродно освобождала моя армия. Я действительно, где верхом, где пешком многократно с компасом и топографическими картами пересекал поля и леса, проходил по местам расположений полков и дивизий, знал каждую дорогу и чуть ли не каждый квадратный километр и в пятидесятые годы помнил многое из того, что теперь забыл. Володя без конца расспрашивал меня о людях, природе, рельефе местности, о земле, и я с радостью рассказывал ему все, что тогда помнил.
Я действительно рассказывал Ольге Кучкиной о том, что чуть ли не каждый час на протяжении лета 1955 (1956?) года Володя читал мне каждую страницу возникающего «Ивана». Темой наших дискуссий была пунктуация и орфография, где, по моему мнению, поставить запятую или произвести инверсию — что сначала, что потом или какая фраза лишняя.
При этом ни в какой степени не мог я повлиять на существенные стороны его повести. У него был свой голос, своя непоколебимая убежденность, своя индивидуальная логика — все то, что и сделало его неповторимым писателем. Он не раз говорил мне о радости нашего совместного труда, но моя роль была лишь сугубо редакционной, а не авторской. Безусловно, все, что он писал, принадлежало на сто процентов только ему, так же, как безусловно тексты свои он читал не только мне, факты собирал отовсюду.
Поэтому, читая статью в «АГ» я действительно хохотал, но не над замечательными произведениями Богомолова, а над грязными надуманными и глупо разоблачительными домыслами составителей пасквиля.
Ложь третья. Якобы кто-то из авторов публикаций в КП утверждал будто Богомолов был «психически неполноценным» человеком. Очевидно, речь шла обо мне. Никогда, нигде и никому не мог я говорить или писать этого.
Да, был факт. Действительно состоял Богомолов на психиатрическом учете. При мне не раз получал он свою крошечную инвалидную пенсию и десятки раз показывал мне справку из психдиспансера. Но расстройство психики выражалось у него не в галлюцинациях и психозах, а в мучительных головных болях. Диагноза я не знаю, но эти боли очень мешали ему работать.
Четвертая ложь. Это о «Комсомолке». Якобы «Комсомолка» утверждала, что «Август сорок четвертого» Богомолов у кого-то украл. Это опять обо мне, о том, что я рассказывал Ольге Кучкиной, что описанная Богомоловым война — это моя война. Повторяю. Я имел в виду лишь места в которых происходит действие романа, что по местам этим проходил я со своей армией, что в местах этих Богомолов был не в 1944 году, а в конце пятидесятых, что достоверно описанные в романе места не те, в которых он якобы воевал, и это не клевета на него, а абсолютная правда.
Пятая ложь. «В тюряге сидел оказывается». «Тюряга» — это жаргон авторов письма. Богомолов многократно разновариантно рассказывал мне, что сидел в тюрьме по доносу какого-то осведомителя. Слово «тюряга» придает моим воспоминаниям какой-то блатной смысл, видимо естественный для авторов письма, но совершенно отвратительный для меня и для трех уважаемых мной женщин. Тут ничего не поделаешь. Другой менталитет.
Ложь шестая. «Да он не только по отцу, но и по матери еврей». Это опять менталитет, это из области версий о пункте пятом. Думаю, что антисемитизм был ему, как и мне, глубоко отвратителен. Был он евреем или русским, не имеет никакого значения и муссирование и акцентирование этого вопроса неэтично. Занятие и праздное и грязное — к литературе отношения не имеет.
Ложь седьмая. «Ольга Кучкина ищет компромат, который нынче в моде». Не компромат ищет Ольга Кучкина, а, в отличие от авторов письма, пытается восстановить правду относительно неизвестных фактов биографии Богомолова. Авторы письма пытаются создать образ писателя Богомолова, как образ святого русского разведчика, создать культ личности Богомолова, для которого момент истины был превыше всего.
В реальной жизни, которую я знал был он живым человеком для которого ничто человеческое не было чуждо. В быту он и зло шутил, и любил помистифицировать, и, пытаясь вызвать собеседника на откровенность, любил пофантазировать. Именно в быту, а не в произведениях.
В быту — это об архитекторе Георгии Алексеевиче Штеймане, которого Володя в отличие от меня знал с восьми лет. Этот реальный, но очень странный, удививший и огорчивший меня факт был описан мною.
Но авторов письма одолевает желание унизить оппонента. Мемуары свои, стихи, картины я пишу потому, что не могу не писать. Пишу только то, что безусловно помню, готов отвечать за каждое слово. Когда пишу о событиях пятидесятилетней давности, могу ошибиться в датах. Но немотивированная потеря друга была для меня странным и тяжелым переживанием. Такое не забывается…
Вынужден повторить. По телефону говорил Володя мне утром, каким ужасным человеком был Георгий Алексеевич Штейман, а вечером на поминках произнес десятиминутный тост о замечательных достоинствах его и советовал Алексею Штейману во всем следовать отцу. Игра? Мистификация? Дурацкая фантазия? Вы спрашиваете «Должны ли мы верить подобным байкам?» Вы не понимаете, что это попытка скомпрометировать меня как человека и писателя? Почему «байки»? Здесь можно поговорить и о моральном ущербе.
А между тем тостов разнообразных в жизни Володи было множество.
Однако авторы статьи утверждают, что это выдумка, что никогда писатель Богомолов застольных тостов не произносил. У меня нет оснований не верить им. Невольно рождается мысль о двух периодах его жизни. Володя Войтинский-Богомолец в течение двадцати лет на каждом из семейных и студенческих праздников произносил длинные громогласные и всегда остроумные тосты.
Значит, до всенародного признания, до многократного издания «Ивана» и «Августа 1944 года» модель поведения Богомолова была одна, а после всенародного признания и немотивированного разрыва отношений с друзьями молодости — совсем другая. До — биография одна, после — другая? Игра? Мистификация? А документы, ранения и ордена? Почему на протяжении двадцати лет нашего знакомства и пятнадцати лет дружбы ничего не говорил он мне о них? У меня нет основания не верить документам, так же, как нет основания не писать о том, чему я был свидетелем.
Ложь восьмая. Побойся Бога, «Литературная газета»! Не мог я ни говорить, ни писать, что у Богомолова в 1947 году было две фамилии — «Войтинский и Богомолов». Так врать — это уже ни в какие ворота. Прошу повторно прочитать статью Ольги Кучкиной и извиниться передо мной. Войтинский и Богомолец. Прошу извиниться и за сочинение унизительных комментариев, и за «камень на писателя», и за «булыжники».
Ложь девятая. «Намек Рабичева на плагиат». Ложь абсолютная. Володя Богомолец был писателем изначально, писал рассказы, повесть, роман, а мне в те пятидесятые годы в голову не приходило ничего писать. Ведь только на шестьдесят восьмом году жизни вышла моя первая книга стихов, по которой в 1993 году приняли меня, как поэта, в Союз писателей СССР. Тогда же я был не писателем, а художником и читателем, членом Союза художников СССР с 1960 года.
А мемуары свои я начал писать под капельницами в Третьем госпитале для инвалидов войны в Медведково в 1999 году. О Володе никаких мемуаров не писал, не было потребности.
В основе статьи в «Литературной газете» содержится преднамеренное желание дискредитировать все написанные мною произведения. Это подлость. И, как фронтовик, и как писатель, и как художник помогал я в своей жизни сотням людей. Все мои напечатанные тексты доступны и ничего общего не имеют с текстами бывшего моего близкого друга Владимира Войтинского-Богомольца-Богомолова. У меня свое лицо в живописи, в поэзии и прозе, ничего общего не имеющее с самобытными произведениями писателя Богомолова, своя биография, свой мир. Чтобы понять это, достаточно открыть мой сайт в Интернете — www.rabichev.narod.ru.
Между прочим, прославлением одного уничтожать другого — весьма недостойное занятие.
Ложь десятая. Никогда не утверждал я, что моих сто (их было гораздо больше) писем послужили основой для написания романа Богомолова. Дикая это глупость. Согласен с авторами письма и не сомневаюсь, что в процессе работы использовал Богомолов тысячи других писем и документов и свидетельств. И зачем мне присваивать чужой труд, когда для завершения своего неповторимого у меня не хватает времени. Восемьдесят два года, а работаю с десяти утра до часа ночи, верю, что все впереди!
Апофеоз лжи — это конец письма. Мне жалко по-видимому честного, но дезинформированного журналиста Хуана Кобо. Вызывает удивление осведомленность о письме из Испании А.Афиногенова и его соавторов, рождается мысль о скоординированных действиях группы людей, пытающихся создать культ не просто выдающегося писателя, а святого человека Богомолова, создать путем оскорблений и унизительных клеветнических измышлений, направленных против друзей детства, юности и молодости Владимира Богомолова, пытающихся помешать читателям узнать новые факты, связанные с его биографией, и вопреки тезиса о моменте истины, опорочить талантливого и честного журналиста, писателя, драматурга Ольгу Кучкину, унизить трех замечательных пожилых женщин, оболгать и унизить писателя, художника и фронтовика, меня «накануне 60-летнего юбилея победы…» якобы «бросившего камень в нашу святыню, в праздник Великой победы!» Не дико ли рассматривать биографию писателя как святыню? Господа, авторы писем в «Литературную газету»! Одного Вы добились несомненно — Вы оскорбили меня накануне действительно святого для меня дня 60-летия Победы!»
Отмечу, что в беседах со мной в феврале 2008 года Леонид Николаевич точно назвал диагноз, указанный в справке Богомолова — шизофрения, и уточнил, что писатель его не скрывал, а наоборот, использовал для получения разного рода льгот, в частности, комнаты. Но при этом Рабичев подтвердил, что шизофрения у него была без галлюцинаций, бреда и раздвоения сознания, а выражалась только в сильных головных болях. Не верил Рабичев и тому, что за анекдот Володю Войтинского могли посадить в тюрьму. За такое солдату была прямая дорога в штрафную роту, а не в тюрьму. Другое дело, если вскоре после призыва проявилась его болезнь. Тогда его должны были бы госпитализировать в психиатрическую лечебницу. Быть может, это и произошло после февраля 1944 года.
По словам Рабичева и Холодовской, Богомолов был болен шизофренией, причем болезнь была диагностирована еще до войны. У будущего писателя была соответствующая справка, которую он довольно успешно использовал для получения различных льгот и, в частности, комнаты. Шизофрения у него была без галлюцинаций, без раздвоения сознания и выражалась только в сильнейших головных болях, из-за которых он не мог работать. По воспоминаниям Рабичева и Холодовской, Войтинский нередко бил свою мать, Надежду Павловну, урожденную Тобиас, дочь адвоката из Вильно Пинхуса Тобиаса, а также сестру Екатерину, а позднее — свою гражданскую жену Инну Селезневу, которые со слезами жаловались на побои Наталье Холодовской и ее подругам. О ссорах Богомолова с Селезневой вспоминает и редактор «Вопросов литературы» Лазарь Лазарев: «Оба они были людьми, выражусь так, очень высокой внутренней энергетики, и, когда бывали вместе, сразу же возникало поле предельного напряжения, беспрерывно сверкали шаровые молнии — казалось, что какая-нибудь ненароком может шарахнуть и в тебя. Я довольно быстро понял, что брак этот вряд ли будет долговечным… После Инны Селезневой Володя женился на враче-пульмонологе Раисе Александровне Глушко. Она была из иного теста, чем Инна. Ему не перечила, смиренно подчинялась. Он ей давал указания, которые должны были беспрекословно выполняться, заведенный им порядок не мог никак и ничем нарушаться», (http://magazines.russ.ru/ znamia/2007/5/1112.html). Хотя мать Володя любил, и когда получил первый приличный гонорар за «Ивана» купил ей кооперативную квартиру. Напомню, что в автобиографии «Автор о себе» Богомолов утверждал, что его воспитал дед с материнской стороны, полный Георгиевский кавалер. Этот мифический дед якобы «когда… в четырехлетием возрасте я, по глупости, сорвал с клумбы в соседском палисаде одну или две розы, дед солдатским ремнем выпорол меня так, что я потерял сознание и потом неделю пролежал на животе. С пяти лет он порол меня систематически, без какой-либо причины и весьма жестоко, чтобы, как он говорил, «добавить ума»; при этом мне категорически запрещалось плакать». Дед, по словам Богомолова, был «главным для меня человеком и то, что он постоянно, год за годом вбивал в мое сознание, безусловно, осталось и живет в памяти по сей день». И вот эти постулаты: «Ты пришел в эту жизнь, где ты никому не нужен. Не жди милости от людей или от Бога, — тебе никто ничего не должен! Надейся только на самого себя, вкалывай в поте лица, выживай!.. Делай все добросовестно, хорошо и, по возможности, лучше других. Власть — зло. Держась подальше от начальства! У них своя жизнь, а у тебя своя!.. Не угодничай, не подлаживайся и никого не бойся. Не давай себя в обиду. Пусть лучше тебя убьют, чем унизят!» Можно предположить, что побои родных и близких, если они действительно имели место, были следствием болезни писателя. Таким образом он «воспитывал» их, думая, что тем самым помогает им и себе утверждаться в мире. Позднее писатель Владимир Богомолов смог утвердить себя своими книгами.
Рабичев сообщил мне также, что «Холодовская и другие соседи и одноклассницы обиделись на Володю. Они в эвакуации помогали ему и матери, и сестре, можно сказать, спасли, а он их потом забыл». Это же подтвердили мне в беседах сама Наталья Георгиевна Холодовская и Анна Борисовна Пахомова. Еще Рабичев подтвердил, что Володя рассказывал ему историю про мобилизацию и последующий арест за антисоветский анекдот, но Рабичев, по его словам, никогда в нее не верил. Был твердо убежден, что Войтинский-Богомолов никогда не воевал. Неоднократно с завистью говорил: «Вот ты воевал». По словам Рабичева и Пахомовой, Володя Войтинский был труслив, боялся темноты. Когда возвращался в темноте на дачу, говорил: «К ноге», чтобы казалось, что идет с собакой, и тогда хулиганы или грабители побоялись бы на него напасть.
Рабичев вспоминал, что Богомолов всегда ходил в штатском, тогда как фронтовики донашивали гимнастерки, никогда не носил боевых наград, тогда как другие фронтовики носили. И в романе отражен во многом боевой путь Рабичева. Именно он воевал в тех местах, где капитан Алехин со своими товарищами ловит немецкую разведгруппу «Неман», и его рассказы подтолкнули Богомолова к мысли выбрать именно эту местность местом действия романа.
Несомненно, Богомолов очень переживал, что не попал на войну. И всю жизнь испытывал огромное влечение к истории Великой Отечественной войны, собрал уникальную коллекцию опубликованных документов и материалов, освещающих почти каждый день войны. И когда решил стать писателем военной темы, то придумал себе подходящую биографию, как бы сроднился со своими героями. И взял себе другую фамилию и отчество, превратившись во Владимира Осиповича Богомолова. Так, в его первой военной повести «Иван» речь идет о мальчике-сироте, ставшим бесстрашным разведчиком. И Богомолов утверждал в автобиографии, что при разошедшихся родителях дед-крестьянин считал его сиротой.
А в «Моменте истине» Богомолов наиболее близким себе персонажем считал храбреца-разведчика Евгения Та-манцева, имевшего на счету десятки задержанных вражеских агентов. В романе писатель как бы изживал свои комплексы (страха, подсознательной вины, что не воевал). И уверовал в придуманную военную биографию, уверовал в то, что такой роман о героях-контрразведчиках, и такую повесть о юном разведчике, детство у которого отняла война, мог быть только такой человек, еще мальчишкой убежавший на войну и прошедший ее с первых самых тяжелых месяцев и до победного мая, неоднократно раненый и контуженый, награжденный боевыми орденами.
По словам Рабичева, в романе Богомолова его письма сильно изменены, прямых цитат оттуда нет. Наверное, писателю они потрбовались, чтобы проникнуть в атмосферу войны, в психологию человека, который воевал. Сам Рабичев правил в текстах Богомолова лишь орфографию и синтаксис. Раньше очень восхищался «Августом». Недавно перечитал — не понравилось, что генералиссимус — жестокий, но мудрый. И есть неточности. Все-таки это детектив. Много придумано». Неслучайно, в свое время этот образ вполне одобрил отдел культуры ЦК КПСС. Ведь репрессии, по Богомолову, вполне можно было частично переложить на слишком усердных исполнителей сталинской воли — наркомов внутренних дел и госбезопасности.
В беседах со знавшими Богомолова-Войтинского в прежней, дописательской жизни, повторю, сообщались и совсем уж неприятные для Богомолова сведения. По словам Холодовской и Пахомовой, Володя сильно бил и мать, и сестру, и двух первых своих жен. Вторая жена, с которой Владимир Осипович был только в гражданском браке, Инна Селезнева, один из режиссеров фильма «Зося», и познакомила Богомолова с Тарковским. Благодаря этой встрече и появилось гениальное «Иваново детство». Богомолов эту свою жену сильно бил. Рассказывали подруги Холодовской, сестры Виктория и Ася (Анна Борисовна Пахомова), она приходила к ним каждую неделю, сидела с синяками. И сильно бил свою мать. Но мать очень любил. Когда «Ивана» перевели в Болгарии и других странах, у Богомолова появились деньги, он купил ей квартиру. Думаю, что беспричинную жестокость Владимира Осиповича по отношению к своим родным и близким надо целиком списать на счет его душевной болезни.
У Богомолова военный опыт заменялся документами и мемуарами, тогда как некоторым писателям-фронтовикам документы, в сущности, были не нужны — им вполне хватало лично пережитого в военные годы. Хотя, по крайней мере, до завершения «Момента истины», Богомолов в архивах не работал. Только когда он стал действительно знаменит, а роман многократно публиковался, писатель, как кажется, действительно попал в архивы.
Вот как Лазарь Лазарев объяснил причину ссоры Богомолова с Василем Быковым, с которым они раньше были близкими друзьями: «…Первоначально напряжение возникло из-за того, что Богомолов настойчиво уговаривал Быкова поехать в подольский архив и заняться изучением хранящихся там документов. Говорил, что это очень важно, много даст Быкову, что он там договорился и Быкову обеспечен радушный прием. Делал все это очень горячо и от чистого сердца. Но, как писал Борис Слуцкий, «в литературе тоже есть породы». У Быкова же не было никакого желания работать в архиве, он на просьбы и советы Богомолова не реагировал, вежливо уклонялся. В откровенном разговоре с близким другом о себе, о своем писательстве он называл себя «сочинителем». Это понятие было совершенно чуждо Богомолову, он его не принимал, не хотел принимать. И в какой-то момент Володя оскорбился. Может быть, не исключаю этого, ему почудилось, что Быков с пренебрежением относится к тому, как он, Богомолов, работает. Я не раз пытался втолковать Володе, что Быкову, наверное, не нужен архив, у него иные способы постижения жизни, поисков материала, проблем, героев, сюжетов. Но Володя слушать это не хотел, считал, что я потакаю Быкову, защищаю его от Володиных справедливых нареканий». Богомолов-то знал, что в действительности сочинитель — он сам, поэтому так болезненно реагировал на быковское признание в «сочинительстве». И хотел своеобразно «уравнять» его с собой, навязав автору «Мертвым не больно» и «Сотникова» литературные источники о войне — книги и документы. От других Богомолов требовал максимальной документальной точности в изображении войны, потому что свою войну выдумал, хотя и опираясь на документы и свидетельства фронтовиков.
Мать не знала, куда Володя исчез в начале 1943 года, думала, что погиб. Больницы и города, где лежал после того, как был сильно избит на следствии, Богомолов Ра-бичеву никогда не называл.
Абсолютно прав Леонид Николаевич Рабичев. Его роман совсем не совпадает с той правдой войны, которая есть в мемуарах Рабичева.
1—7 октября 1952 года Богомолов записал в дневнике: «Работал над повестью. Двигается очень медленно, буквально на несколько строк в день. Почему так? Надо оторваться от материала, отойти в сторону. А когда погружаешься в эпизод, то дело идет туго. В Библиотеке им. Ленина просмотрел «Огонек» и газеты за 1944 год. Для книги полезного нашел очень мало, но занятие само по себе очень нужное и полезное. В дальнейшем при работе над произведениями нужно будет обязательно заглядывать в газеты и журналы военного времени».
Здесь бросается в глаза, что писатель просмотрел в библиотеке прессу за 1944 год в надежде найти там материал для повести. Создается впечатление, что в свое время он был лишен возможности их читать — иначе бы должен был знать, что в них публиковали то, что для повести никак не пригодиться. Быть может, в это время он находился в тюрьме или в психиатрической больнице?
Или вот еще запись от 16 сентября 1953 года: «Сегодня случайно обнаружил, что действие повести, которую я пишу, происходит на границе Белоруссии и Литвы — левобережье Немана, то есть там, куда поехала отдыхать моя сестра — в Друскеники. Так как я не смогу в этом году там побывать, срочно отправил ей письмо с просьбой внимательно посмотреть, запомнить и записать то, что мне пригодится для работы, и не со слов экскурсоводов, а как живое восприятие очевидца:
1. Характерные черты, детали, приметы тех мест (в строениях, селениях, дорогах и людях). Характерное и типичное только для тех мест.
2. Лес. Какие породы деревьев, густота и вид его в начале и конце сентября.
3. Характерное во внешнем виде маленьких станций (Поречье, Саново, Марциканцы, Варена и т. д.).
4. Внешний вид деревень, особенно характерные признаки домов этой местности. Отличие от России.
5. Правобережье и левобережье Немана в этом районе.
6. Фотографии тех мест, любые открытки — современные или старинные».
Из данной записи очевидно, что в этих местах Богомолов во время войны не бывал и судил о местности по фотографиям, открыткам да рассказам сестры и собственной позднейшим поездкам по этим местам — в сентябре 1954-го, в августе сентябре 1956-го и в августе 1958 года. Во время поездки 1956 года он попал в поле зрения местных чекистов, когда закопал в лесу пустой ящик — чтобы почувствовать психологию шпиона, закапывающего рацию.
В дневниковых записях, посвященных этой поездке, нашли отражение эпизоды из будто бы военного прошлого Богомолова. В частности, он писал: «Минск встречает неприветливо — дождем… Особенно хорош проспект им. Сталина, бывшая Советская улица. Иду проспектом на Комаровку, на базар, где я не был 11 лет, т. е. с лета 1944 года.
Вспоминаю Аббасова, солдат взвода и лейтенанта, который заболел гонореей, чтобы не ехать на фронт. На базаре народу мало, цены соответственно высокие. Ем зеленые и дорогие яблоки, отправляюсь трамваем на Старо-Виленскую.
Знакомый район, знакомые улицы. Много новых зданий, но улицы я узнаю. В доме № 14, кв. 2 я хотел найти сослуживца, но увы… А как хотелось расспросить о старых знакомых и товарищах.
Купаюсь на озере и возвращаюсь. По дороге захожу на Мопровскую — ул. Мопра, 95 — и несколько минут разглядываю это здание, такое знакомое и изменившееся. Теперь в нем живут: грязь и беспорядок во дворе; на балконах — бабы, во дворе — сарайчики. Старо-Слободской и Старо-Виленской прохожу на Торговую, стараюсь найти новое здание Управления, которое в 1945 году строили баптисты. Прошел несколько кварталов, наконец вижу нечто похожее. Подхожу. С двумя створками металлические ворота, в окне у подъезда — солдаты. Решаю зайти сюда завтра».
В данном случае свидетельства Богомолова довольно путаны. Он утверждает, что был в Минске летом 1944 года и одновременно 11 лет назад, т. е. летом 45-го. При этом вспоминает некоего Аббасова и лейтенанта, который подцепил венерическую болезнь, чтобы не ехать на фронт. Раз речь идет о фронте, то действие должно происходить летом 44-го. Но тут же упоминается, что здание контрразведки «Смерш» в 45-м строили заключенные баптисты. Также бросается в глаза, что данные об однополчанах чрезвычайно неконкретные, не допускающие их персональной идентификации. Вполне вероятным кажется, что Войтинский-Богомолов сумел убедить себя в реальности им же придуманной военной биографии, и в соответствии с ней делал записи в дневнике. Но поскольку записи не предназначались для печати, точную хронологию он не выдерживал.
Еще бросается в глаза, что во всех рассказах Богомолова он всегда выглядит в самом лучшем свете, собеседники неизменно им восхищаются, отдают им должное. Думаю, таким образом Владимир Осипович преодолевал глубокий, с детских лет, комплекс неполноценности. Для того, чтобы еще надежней его преодолеть, писатель настаивал, что у него всего семь классов образования и с гордостью говорил: «Мои главные учителя — деревенский дед и сержанты Отечественной войны… Я сам знаю: мне внутренней культуры не хватает и внешнего воспитания. А ко мне генералы из внешней разведки за советом приезжают». Вот, дескать, я какой, университетов, и даже полной средней школы не заканчивал, а сумел выбиться во всемирно известные писатели.
Понятно, почему он не разрешал себя фотографировать, не позволял публиковать интервью, решил, по его собственным словам, «свести к минимуму свои контакты с государством». По фотографиям его легко могли бы опознать знакомые по прошлой жизни, знавшие его подлинную биографию. В интервью могли бы вскрыться противоречия в описаниях одних и тех же эпизодов придуманной биографии. А при выдвижении на Госпремию или при вступлении в Союз писателей пришлось бы заполнять анкеты, и обман мог раскрыться.
Даже после посмертного разоблачения своей придуманной биографии Богомолов, как писал в отклике на статьи Ольги Кучкиной один из читателей, останется писателем с большой буквы, а «Момент истины» — безусловно, великим романом. Это, несомненно, так, хотя до «Войны и мира», «Преступления и наказания» или «Мастера и Маргариты» «Момент истины» все-таки существенно не дотягивает. А вот человеком с большой буквы Богомолов теперь вряд ли останется. Помните, как журналист Александр Кривицкий в статье о 28 гвардейцах-панфиловцах придумал слова: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!». Но предпочел вложить их в уста убитого политрука Василия Клочкова, потому что понимал — миллионы солдат, которые будут читать эту статью, с гораздо большим доверием и сочувствием воспримут этот призыв из уст фронтовика, погибшего под гусеницами немецких танков, а не из уст журналиста, писавшего свою статью в десятках километров от линии фронта. Богомолов в одном интервью утверждал: «Добросовестность — главное, что у меня есть». Возможно, работая с документами, он действительно был добросовестен, и при цитировании текст сознательно не искажал. Правда, цитировал он подлинные документы не так часто, чаще придумывал их, но так, чтобы выглядели как настоящие. А вот когда он громил фильмы Жалакявичуса и Пташука, роман Вла-димова, труды военных историков и публицистов, в качестве дополнительного и весомого аргумента используя свой мнимый фронтовой опыт? 14 читатели воспринимали его труды как откровения того, кто проливал за них кровь, защитил их от «коричневой чумы», что придавало вышедшему из-под пера Богомолова дополнительную убедительность. То есть писатель поступал как профессиональный актер в популярном ток-шоу, который играет человека, рассказывающего будто бы собственную жизненную историю и завоевывает сочувствие простодушных телезрителей. 14 в последний год жизни, подав иск за оскорбление чести и достоинства на одного рецензента фильма «В августе 44-го», с пафосом утверждал: «Мне — ветерану Отечественной войны, инвалиду I группы, доживающему восьмое десятилетие моей жизни и не без труда передвигающемуся даже в пределах квартиры, и моему адвокату — хрупкой, интеллигентной женщине, молодой недоумистый подонок угрожает физической расправой» (Московский комсомолец, 2004, 21 мая).
Произведения же, созданные Владимиром Осиповичем, оттого, что мы узнали его подлинную биографию, хуже, разумеется, не стали. Наоборот, теперь они воспринимаются нами не просто как документ о войне, а как еще более художественно совершенные творения, а сам Богомолов смотрится как первый постмодернист в европейской литературе. Ведь «Иван» и «Зося» появились еще прежде, чем «Имя Розы», а «Момент истины» — ненамного позже, чем этот программный шедевр Умберто Эко. Может, Богомолов так внимательно и ревниво следил за творчеством Владимира Сорокина потому, что чувствовал свое родство с самым знаменитым российским писателем-постмодернистом. Ольга Кучкина свидетельствует: «Спросила, следит ли он за новой прозой. Следит. Скажем, аккуратно прочел модного Сорокина, как его герои пьют гной, жрут кал и так далее. Когда была презентация Букера по телевизору, внимательно смотрел, какой такой этот Сорокин, поскольку нарисовал себе предварительный образ. А тот хорошо одет, пришел с двумя телками, ел ветчинку, лососину, все как положено. Если ты писатель, а не имитатор и обманщик, будь добр, соответствуй тому, что пишешь, сказал Богомолов» (Кучкина О. «Момент истины» Владимира Богомолова И Нева, 2006, № 1).
Что ж, Богомолов, который на самом деле был первым писателем-постмодернистом, вполне мог завидовать наиболее известному и талантливому из российских писателей-постмодернистов. Владимир Сорокин же, наслушавшись от критиков типа Павла Басинского призывов «соответствовать», хорошо ответил им о традициях русской литературы, в которой слово уже есть дело. В книге «Сахарный Кремль», завершающей «День опричника», где в застенки Тайного Приказа (так официально называют ФСБ в будущем 2028 году) пытают автора сатирической сказки «Кочерга», где безработная кочерга находит работу в тайном приказе — клеймить врагов государевых: «Будешь вместе со мной врагов народа пытать: пятки им жечь, мудя прижигать, на жопу государственное тавро ставить. Работа чистая, легкая и веселая». В финале следователь — капитан госбезопасности Севастьянов, добившись признания, превращает слово в дело: «Ты, Андрей Андреич, человек православный, образованный. Понимать ты должен: каждый из нас за все ответственен. И за дела, и за слова. Ибо каждое дело на слово опирается. Там, где слово, там и дело.
Пятка кочерги раскалилась докрасна. В камере запахло кузницей.
Следователь выключил лазер, убрал в «несмеяну». Подошел к подследственному, схватил его за щиколотку ноги и резко задрал ногу вверх.
— Не-ет… — выдохнул Смирнов.
Севастьянов прижал пятку кочерги к худосочной ягодице подследственного. Красный, раскаленный металл моментально прожег грубую мешковину тюремных штанов, с шипением впился в плоть. Смирнов завопил, задергался. Но Севастьянов крепко держал его ногу, надавливая на кочергу. Когда она перестала шипеть, он отпустил Смирнова. Тот, продолжая вопить, сучил и притопывал ногами, дергался, тряся кудрявой головой».
Богомолов доказал, что страшную реальность Второй мировой войны (а за три недели до смерти он получил премию ЮНЕСКО за «гуманнизацию жестокого военного ремесла» в его книгах) можно воссоздать только на основе литературных источников, художественных произведений, документов, мемуаров, писем и рассказов друзей, и при этом воссоздать столь убедительно, что ни широкая публики, ни фронтовики-ветераны на протяжении нескольких десятилетий не заподозрили, что автор ни дня на войне не был, и воспринимали тот же «Момент истины» как произведение сугубо документальное, в том смысле, что абсолютно достоверно отражающую реальность войны. Наверное, это удалось еще и потому, что со временем Владимир Осипович искренне поверил в свою придуманную военную биографию и переживал ее уже как настоящую. Если бы обман с биографией раскрылся еще при жизни писателя, как знать, не получил ли бы он Нобелевской премии, ибо его произведения сочли бы еще более великими. Как булгаковский Мастер, Богомолов гениально угадывал военный быт. Фантазия, как выяснилось, создает действительность, более убедительную для читателей и зрителей, чем сама жизнь. В этом и заключается волшебная сила искусства.
Но если бы обман с биографией раскрылся еще при жизни писателя, это было бы бесчеловечно. Ведь для Богомолова придуманная биография была своеобразным средством борьбы с собственной болезнью. Разоблачение легенды почт и наверняка вызвало бы резкое обострение болезни, и писатель, наверное, больше ничего бы не написал.
Профессор Ион Деген, ветеран-танкист и неплохой поэт, автор широко известных строчек «Мой товарищ в смертельной агонии…», так писал о Владимире Богомолове: «Не забыл потрясшей меня реакции на книгу «Август 1944 года». Я ее прочитал сразу же, когда она появилась. Может быть, впечатление усилилось благодаря тому, что там подробно и точно описаны места, где я воевал. Я сейчас подумал: хотел ли я узнать об авторе не просто понравившейся мне книги то, что я узнал? Пожалуй, нет. Если не считать того, что собирателям выдающихся евреев я смогу представить еще одного — Богомолова. Знаете, если он не был работником «Смерша» и вообще не был на фронте и написал такую книгу, то он просто гений».