— Ерунда на постном масле, — говорил батя. — Никаких там боев не было. Мы высадились на Курилы без единого выстрела, и на Сахалине происходило то же самое.
— А как же там всякие Вилковы, которые — на амбразуру? — спрашивал дядя Слава.
— Не знаю. Не бачив. Я попал на остров Шикотан. Япошки перед нашим десантом ушли оттуда. Ничего там не было, кроме пустого китокомбината. В лесу прятались два-три калеки, и то, по-моему, не японцы, а айны. Хотя айнов-то там, на Курилах и Сахалине, как раз и не осталось. Им там вообще дюже досталось на орехи. Японцы в свое время всех ихних дивчин отправили на Хоккайдо в публичные дома, и рожать детей было некому. Айнам пришел капут. Полный банзай.
Взрослые сидели за столом, я торчал рядом, ушки на макушке. Они ужинали. Им не часто удавалось встретиться на берегу, у нас в доме. Из рейса приходил то один, то другой. Море — это надолго, море — это опасно. Над морской стихией властвует святой Никола, о котором батя и дядя Слава редко, но вспоминали, особенно когда жарили картошку на колоссальном количестве житомирского сала. Оба они были мужиками крепкими и ели с аппетитом. Батя продолжал:
— Я после демобилизации ходил мимо Курил на «Аниве». Уже в пятидесятых армию стали оттуда выводить. Выгонять по жопе мешалкой. А у нее там большое хозяйство. Коровы, свиньи, лошади, птица и всякое такое. Вояки уходят — животные остаются. Идешь на судне мимо пустых островов, а оттуда рев недоеных коров. На весь океан ревут!
Дядя Слава протянул:
— Да-а…
— Да, — ответил батя. — Ну, давай махнем помалу, помоляся.
Я где-то слышал, что китайцы или, например, удэгейцы вообще не доят коров, потому что не пьют молока. Все-таки я, наверно, удэгеец. Потому что тоже не пил молока. Правда, по другим причинам. Во-первых, я напился его из матушкиной груди — сосал до четырех лет, и еще матушка выделяла долю белого напитка соседскому пацану, сыну Блохиных, так что мы с моим молочным братцем никак не походили на святого Николу, который во младенчестве воздерживался от материнской груди по средам и пятницам. Во-вторых, коровье молоко после войны в городе-порте было роскошью. За ним выстраивались очереди, как за мукой.
Матушки дома не была. Она еще не пришла с работы. Гастроном № 4, в котором она работала кассиршей, был дежурным и закрывался поздно. Матушка добиралась домой к ночи, в уличной кромешной тьме. Пару раз ее раздевали снимали шубу. С освещением у нас в округе было неважно.
Раздался звонок в дверь, я открыл, вошел наш участковый. Он спросил у дяди Славы:
— Вы отец?
Дядя Слава указал на батю. Тот немного растерялся.
— Собирайтесь, пройдем в участок.
— А что такое? — удивился батя.
— Спросите у него, — сказал милиционер, кивнув на меня.
Когда вчера вечером я разбил камнем последний фонарь на улице Жертв Революции, я не знал, чем это обернется. Но я ведь и не совсем знал, зачем я это сделал. Мы тогда были вместе с Мургалем. Идею выдвинул он, исполнил я, и вот — пришли за мной, а он тут ни при чем.
Батя оделся, мы пошли в милицию. Там батя подписал протокол, и мы молча вернулись домой. Мне было стыдно оттого, что он ни словом меня не покарал. Но он вообще был молчуном. Это его с дядей Славой прорывало. Наказание произвела матушка, по возвращении из магазина узнав о моей проделке. Я выслушал всю ее очень громкую программу относительно меня. Закончила она все-таки нелогично:
— Вылитый отец!
Мне было трудно вообразить, что человек в шляпе бьет по ночам фонари. Меня томило другое — всю ночь стоял в ушах коровий рев над Великим океаном.
События разворачивались неминуемо и неторопливо. Солдат и казак шли по тайге, ведя за собой переселенца с топором, пилой и плугом. В тот плуг никто не впрягал могучих змей-помощниц. Все были вооружены. Лесной народ — люди и звери — уходили в темную глубину леса. Всем казалось, что места хватит всем. На край земли потянулись кержаки, ища свое Беловодье. На его месте оказалась Опонь.
Она и была архипелагом небожителей. Ван давно это знал. Земля радости отодвигалась все дальше и дальше. То, что происходило наяву, смущало старого человека. Весь внутренний состав желтой Азии от Тибета до Хонсю переживал тяжелое напряжение от вторжения странного белого дракона с далекого Запада. Холодно кипел камень горных хребтов под непроницаемой шапкой ослепительного снега. Внутреннее напряжение уходило в океанские впадины, время от времени выплескиваясь наружу буйным пламенем вулканов и великим валом морской стихии. Участились землетрясения. Падали кумирни, на лету горели журавли, кони метались вплавь с острова на остров, рыба кричала громче птицы.
Небо подало знак. Внутри черной тучи вспыхнул крест — встретились молнии казачьей шашки и самурайского меча. Ударил гром. Земля не забеременела. Молнии упали в Желтое море, подпалив его.
Ван сидел, глядя за синие зубцы леса на противоположном берегу. Зрение не оставило его. Наоборот, оно стало еще острей, чем раньше. Там, за синим лесом, лежало отечество Вана. Его не тянуло на родину. Что делать там, где и чайные домики стали местом разврата? Люди падают, как кедровые орехи, и их никто не подбирает, по ним ходят, их топчут, и они сгнивают. Над городами повисла бескрайняя, беспросветно черная сеть гнуса. Золотая лилия молодости гаснет. Красная магнолия чести похищена.
Где-то сухо шумит тростник, укрывший вход в пещеру. Не там ли место Вана? Его фанза скоро совсем уйдет в землю, если не сломается от тихого ветерка с моря. Но зачем куда-то стремиться? Зачем иметь цель? Зачем спешить? Все должно идти как идет. Все равно где-то в озере плавает ароматный слон, а в далеких горах поют белые петухи. На персиковом дереве созревают плоды бессмертия. И есть глина, из которой изготовляются пилюли бессмертия. Если тебе больше тысячи лет, ты умеешь вылавливать рыбу из бронзового блюда. Конечно, белых волос не сделать смоляными, а бронза не превратится в золото. Что вздыхать? Свое золото давно все растрачено.
Ван забормотал. Дымок из его трубки свивался в отчетливые знаки письма, синей стайкой улетая в сторону синей горы. Им внимала ушная раковина пещеры.
Не знаю, где таится храм Струящегося аромата,
не вьются тропы по горам, ничьей ногой трава не смята.
Где колокол в крутых горах? Источник слышится в тумане,
на скалах серебрится прах, похожий на воспоминанье.
Пруд на закате опустел, и солнце узрит сонным оком,
что мой возвысится удел на созерцании глубоком.
Остынет в пламенном луче сосновая густая крона.
Раскрошится в моем плече зуб ядовитого дракона.
Чуткой спиной Ван услышал человеческие шаги в версте от себя, где-то там, где стояла его фанза. Да, это были люди, причем чужаки, а не звери и не туземцы, мягкие маньчжурские улы которых не производят при ходьбе никакого звука. Люди говорили по-русски, Ван понимал их.
— Так точно, ваше превосходительство. Именно так. Вся Уссурийская область пришла в движение по направлению к северу. Первыми побежали, конечно, биржевые дельцы. Но и простонародье заколобродило. Злодеи грабят опустевающие дома. Мы принимаем исключительные меры, однако на все не хватает рук. Ведь самое жгучее — эвакуировать в первую голову женщин и детей. Средств, как всегда, недостает.
— Я всегда говорил, что правительство поступает крайне недальновидно, предпочитая Владивостоку Порт-Артур и Дальний. На эти, можно сказать, заморские города угроблены десятки миллионов рублей, и все попусту. Надо было укреплять прежде всего Владивосток.
— Совершенно справедливо. Вот и сидим с носом. С большим трудом переправили мужскую гимназию в Нерчинск, а Восточный институт — в Верхнеудинск.
— И то дело. Однако, полковник, вот на этом самом месте, где мы стоим, следует в порядке первой необходимости приступить к строительству форта. Чье здесь жилище? Оно обитаемо?
— По слухам, тут живет старый ходя. Который, простите за каламбур, никуда и не ходит. Отшельник.
— Гм. Придется переселить.
Иннокентий в глубокой задумчивости бродил по набережной Сунгари. Он ожидал Мпольского, но тот задерживался, потому что, кажется, выезжал в Шанхай. На душе Иннокентия лежала тяжесть. Вчера в салоне бабушки он повздорил с каким-то субъектом, имени которого никто из присутствующих не знал. Субъект проповедовал паучью свастику в свете Отечества и пел дифирамбы японцам.
— Как же вы, такой патриот, не замечаете, что вашим японским друзьям Советы вот-вот запродадут нашу русскую железную дорогу? — спросил желчный Никаноров.
— Это ничего не значит. Будущее России — в союзе с Японией. Только мы, две величайшие державы мира, сможем установить порядок от Гонконга до Парижа.
Иннокентий не выдержал:
— А триппер у вас гонконгский или парижский?
Конечно, это не шло ни в какие ворота, сказывалось портовое воспитание Иннокентия, но Никанорову, похоже, понравилось. Бабушка умела не слышать таких вещей. И все-таки услышала. Она с тихим любопытством взглянула на внука. Он ей понравился.
Он не понравился себе. Всю жизнь за ним успешно гналась его улица. Все его попытки выстроить собственное достоинство упирались в способы этого строительства. Он либо пер напролом, либо гнулся от малейшего ветра. Все-таки в его предках было больше плебса, чем белой косточки. Разные сословия продолжали враждовать в его крови. Позвоночник не приобрел постоянной прямизны.
— Мой дед порол на конюшне твоего деда, — говаривал друг Стас, и в большой мере он был прав. Иннокентий восставал на поротого деда, лелея слабую надежду на деда непоротого. Между тем Иннокентий сдуру попал в точку, как это ни странно. Малознакомый гость бабушки быстро погас и незаметно исчез. Никаноров, уходя, впервые простился с Иннокентием за руку.
Иннокентий заметил Мпольского, когда тот, стоя посреди невысоких молодых сосенок, крестился на золотые кресты белокаменного Свято-Николаевского собора, грандиозно возвышавшегося на вершине Новогороднего холма. Харбин — на его главных улицах — состоял по преимуществу из двухэтажных зданий. Трехэтажный отель «Эльдорадо» казался гигантом. Собор же был недосягаем. Он уходил в бледно-голубое азиатское небо с тем, чтобы оттуда, с завоеванной высоты, распространять отеческое покровительство на своих многочисленных, их было двадцать, не столь представительных сестер — небольшие церковки, сделанные из дерева и самана, а если они были из серого маньчжурского кирпича, то чрезвычайно напоминали легкие бараки. Собор грустно смотрел на запущенную Свято-Петропавловскую церковь в преступной Нахаловке, но больше всего его опечаливала тезка убогая Свято-Николаевская церковь при тюрьме на улице Тюремной, на Пристани.
Мпольский почувствовал взгляд Иннокентия. Иннокентий спросил:
— Говорят, вы посетили Шанхай?
Мпольский ответил почти весело:
— Не доехал, знаете ли… — Его бледно-синие глаза на мгновение блеснули. — Из харбинского болота, батенька, не так просто выпростаться. Зато вы, говорят, вчера явили доблесть.
Иннокентий смутился:
— Пустое.
— Не пустое. Мне, признаться, и в Шанхай не захотелось оттого, что там то же самое, что и здесь. Все та же сволота. Шило на мыло. Однако я и сам хорош. Тиснул как-то стишок в какой не надо газетке и схлопотал свое сволоте-то и понравилось, стала орать его во все горло на какую-то там музыку. Поделом мне. Буду знать, как зарабатывать на похмельную стопку не там, где надо. Лучше сторожем служить. А сказал мне о вас, между прочим, Никаноров.
Иннокентий по-своему обрадовался. Но не потому, что о нем говорят такие люди. А вот именно потому, что — говорят. Между собой говорят. Ему было смутно известно, что между Мпольским и Никаноровым пробежала какая-то черная кошка. Что они еле-еле кивают друг другу.
— Вы помирились?!
— Что это вы так ликуете, голубчик? Мы и не ссорились. Просто я не считаю его поэтом, а он… Как бы это сказать? Не оказывает мне гражданского доверия, скажем так. Он, понимаете ли, заделался государственником, по его собственному выражению, а я по врожденному легкомыслию никак не выйду из хоровода муз, фигурально говоря. Вот где собака зарыта. Это еще во Владивостоке началось. Я там жался к Асееву, Третьякову, даже Бурлюка лизнул по пьяному делу в его слепой глаз, обожал Маяковского, издалека, разумеется, через девять тысяч верст, а он, кстати, меня не обожал… Короче, на моих белых ризах в некоторой степени проступали красные пятнышки, поскольку в моих учителях-приятелях состояли поэты просоветского толка. Вот ведь, кстати, коллизийка и вопросец. Могут ли чьи-то чужие блистательные стихи прежде всего стихи — увести человека в совсем другой лагерь? Короче, Никанорова все это во мне отталкивало. Да и пил он тогда, скажу я вам, бочками. Экземпляр-то гренадерских габаритов. Угнаться за ним не было никакой возмож-ности, и это давало ему еще одну почву для презрения. Там-то, в парах какого-то шантана или в «Балаганчике» (был у нас там такой богемный подвальчик), я и врезал ему правду-матку о его жалких поэтических потугах. Но я вот что вам должен донести в самом серьезном свете: Никаноров хил в стихах, но в прозе он могучий маньчжурский бык. У него написано сто романов. Почти все не изданы. Кое-что мне втайне от автора передавали на ознакомление. Бык! Мощь! У него своя мера времени и в каждой фразе по полтысячелетия. У него и кадык — заметили? — как у рабочего быка. Его седая башка напоминает мне ту двухпудовую болванку серебра, с которой некогда в эту дикую степь пришли первостроители железной дороги, чтобы рассчитываться с аборигенами за те или иные приобретения. Кстати, в Китае серебро ценят много выше, нежели золото. Вот такой он фрукт, этот Никаноров. Между прочим, он все-таки знает, что я почитываю его.
— О чем пишет?
— Обо всем. О России. И о нас, все проигравших. Знаете, кого он мне напоминает? У него в одной книжке описана эвакуация Омска накануне падения. Паника невероятная, бегут все, включая Совет министров и военную верхушку, а в зале первого класса вокзала сидит есаул, держа при себе трубача. Он подает знак, трубач трубит сигнал «наступление», есаул выпивает стакан пива, кивает, трубач трубит отбой. И так много дней, без передышки. Грандиозное отчаяние.
Мимо поэтов по Большому проспекту прошел японский военный чин, гремя о каменную кромку тротуара белой кавалерийской саблей. Его обдал тяжелой желтой пылью из-под быстрых ног мокролицый рикша с махровым полотенцем на шее, влитый в двухколесную коляску. Булыжник мостовой дышал остывающим зноем. Мпольский кивнул вслед японцу:
— Скоро эти господа помирят русских с китайцами. От противного. Уж слишком спесивы и с нами, и с ними. А в итоге, может быть, в историческом, так сказать, круговороте, и меня персонально сведут с Россией. А? Что скажете?
Иннокентий опустил потяжелевшие веки. Он знал будущее Мпольского. На Сунгари лежало алое полотно заката. Дуло с Хингана, который чернел вдали, действительно напоминая остов черного дракона, каковым его считают китайцы. Завтра будет непогода.