Шестая глава, в которой старый Лауренц рассказывает историю

Отрезанную ногу нельзя погребать на кладбище, сказал старый Лауренц, ей место на живодёрне, как и всему, что не получило благословения. Но я всё-таки должен выждать один или два дня, сказал он, может, Гени за это время умрёт, тогда можно будет и ногу похоронить вместе с ним. Но я этого не хотел, ведь это значило бы, что я жду смерти брата.

Кроме того: Гени становится лучше. Дыхание даётся ему уже легче, и пахнет он снова самим собой. Поли сделал ему новый соломенный тюфяк, натолкал туда много сена, это тоже помогает. Боли у Гени всё ещё есть, и даже сильные, он старается держаться мужественно, но видно, как это его мучает. Если его обрубок болит, это знак того, что Гени выживет, я так думаю; говорят, когда дело к смерти, человек в последние часы вообще ничего уже не чувствует, потому что сперва умирает боль и только потом человек. Я бы принял на себя какой-нибудь обет, чтобы Гени полностью поправился, но мне так и не пришло в голову, чего бы я мог клятвенно обещать. Я думаю, для настоящего обета надо быть более важным человеком, чем я, ставить на кон королевство или что-нибудь такое.

Чтобы уговорить старого Лауренца, мне пришлось пообещать ему, что за следующие три могилы ему не понадобится мне платить, а если это будут детские могилы, то и за шесть. В конце концов он сдался – при условии, что мы сделаем это ночью, когда никто нас не увидит. Мне это было неприятно, потому что ногу я спрятал в ветках дерева, чтобы её не достали свиньи, они всё сожрут. А ночью мне не нравится заходить в лес, там всегда такие шорохи и звуки, что страшно. В темноте мерещится, что весь мир исчез, остался только я один. Поли надо мной смеётся и говорит, что такие мысли могут быть только у мальцов; и что мне придётся менять пелёнки, даже когда у меня вырастет борода. А Гени, наоборот, начал показывать мне созвездия и рассказывать их истории; он сказал: если знаешь небо, то ночь уже не страшна.

Я так сильно хотел, чтобы он снова был здоровым.

Лауренцу тоже было не по себе, я чувствовал. От сосновых лучин, которые я взял с собой, делались такие мерцающие тени, что не поймёшь, то ли перед тобой дерево, то ли человек, то ли ещё что похуже. Наша мать говорит, что никаких злых духов вообще не бывает, но сама тоже их боится. Свои откушенные ногти она закапывает в землю, чтобы никто не мог над ними колдовать, и она никогда не смотрит на своё отражение в бадье с водой: ведь если кто в эту секунду толкнёт бадью и отражение помутится, то и душа придёт в смятение, и человек потеряет рассудок.

На кладбище потом Лауренц без умолку говорил, а это, как мне кажется, тоже признак страха. Он рассказывал, как его семья получила привилегию могильщиков, и это была хорошая история, даже если на самом деле происходило не совсем так, как он запомнил. Его прадед, рассказывал Лауренц, или пра-прадед, кто его знает, кто-то из его предков, они все были Лауренцами, ещё не был могильщиком и, в дополнение к доходу с маленького участка земли, подрабатывал палачом в Эгери, времена тогда были суровее, чем сейчас, четыре раза в год творился кровавый суд, после которого казнили столько людей, что казнями и рубкой голов можно было что-то и заработать.

– Это не та профессия, какую уважают, – сказал он, – и многие даже руки палачу не подавали, но для правосудия она нужна, кто-то ведь должен и навоз на поля вывозить, иначе вся деревня провоняет, да и для урожая полезно.

Этот предок, которого тоже звали Лауренц, это имя стояло на документе с привилегией, этот давний Лауренц однажды казнил человека, который убил юную девушку, задушил её – видать, хотел от неё что-то неприличное, а она сопротивлялась. Что там в точности было, мне не полагалось знать, для этого я ещё мал. Но я уже понял, в чём дело; ребёнок Лизи Хаслер и Хауэнштайна тоже не с неба упал. Может быть, тоже всё было как в истории Лауренца и поначалу она сопротивлялась, а потом перестала, а когда живот стал расти, они поженились.

Короче.

Приговорённый, по словам Лауренца, имени его он не знал, не хотел сознаваться в убийстве и на суде всё повторял, что совесть его чиста. И даже под виселицей, когда монах по обычаю протянул ему псалом о прощении, тот положил на пергамент руку и поклялся, что невиновен. Самого преступления никто не видел, но обстоятельства были достаточно подозрительны, и судья вынес приговор. Палач, а это был как раз предок Лауренца, исполнил свой долг, накинул мешок приговорённому на голову, надел петлю на шею и выбил лесенку у него из-под ног. Поскольку вина была тяжкая, он его даже не потянул после этого за ноги, как это обычно делалось из сострадания, чтобы повешенный быстрее задохнулся.

История подходила для этой ночи, в ней имелась и могила. Тогда, сказал Лауренц, по обычаю хоронили казнённых на месте казни, на неосвящённой земле, прямо под виселицей, и это тоже была работа палача. Всё было сделано как полагается: могила вырыта, закопана и холмик прибит, но на следующее утро могила оказалась раскрытой, и труп в его рубашке бедного грешника лежал у всех на виду. Сперва все удивились, а потом нашли этому объяснение: видимо, орудовал расхититель могил, да в последний момент его спугнули. Ведь известно, что части тела казнённых можно было дорого продать, люди верили в их пользу: полоска кожи, если повязать её вокруг шеи, помогала от зоба, а косточки пальцев в мешочке защищали от воров.

Эта история меня отвлекла, и я был рад. Неприятное чувство, когда лопата втыкается в землю, а ты эту землю не видишь, а только чувствуешь. Ямка должна быть небольшой, сколько там нужно для половины ноги, не больше, чем для шестимесячного ребёнка, но я продвигался очень медленно.

Его предок, рассказывал Лауренц, снова зарыл могилу и всю ночь просидел около неё, охраняя, совсем не спал, бодрствовал до рассвета, а всё же могила снова оказалась открыта, и опять на трупе не лежало ни крупинки земли. На сей раз это не мог быть расхититель могил, вообще не мог быть человек, и у его пращура, сказал Лауренц, тряслись колени. Но он всё же сделал своё дело, и к восходу солнца могила снова была зарыта.

От этой истории у меня мурашки пошли по коже, но не жуткие, ведь это была лишь история, а не то, что действительно устрашает.

– На третье утро, – начал Лауренц, но тут же смолк, потому что из леса послышался крик совы. Говорят, если сосчитать эти крики, столько лет и проживёшь. Но это неправда, я думаю. Сова кричит долго, а раз мы слышим её вместе с Лауренцем, это значит, что мы с ним умрём в один и тот же год, а ведь он тогда будет старый, как Мефусаил. Девятьсот шестьдесят девять лет Мефусаил жил, как говорит господин капеллан, а я могу представить себе многое, но только не это.

Мне пришлось дважды просить Лауренца продолжить рассказ, и он в конце концов сделал это, но голос у него дрожал. На следующее утро, как следовало из его истории, могила оказалась раскрыта в третий раз и, что было ещё более странно, труп за три дня совсем не изменился и нисколько не вонял; если бы не было на его шее красной борозды от петли, можно было бы подумать, что казнённый просто заснул. На сей раз, сказал Лауренц, его пращур зарыл могилу особенно тщательно, потому что по старинному обычаю на третий день после казни предстояло посыпание солью.

Про такой обычай я ничего не слышал и попросил у Лауренца объяснений.

– Теперь такого больше не делают, – сказал он, – может, как раз из-за того, что тогда случилось в Эгери, но в старые времена было так, что судья, вынесший смертный приговор, приходил через три дня на могилу казнённого и высыпал на неё горсть соли, чтобы показать, что на этом месте во все времена больше ничего не вырастет. Это как-то связано с Библией, и если хочешь знать точно, спроси у господина капеллана.

Между тем могилка для ноги была бы уже готова, но я продолжал ковыряться в земле, потому что хотел непременно дослушать историю до конца.

Не только судья явился к холму казни, сказал Лауренц, но вместе с ним и все попрошайки и карманники; потому что таков обычай, что после посыпания солью все, кто голоден, приглашаются на суп, а голодных много. Собралось там много народу, и поэтому было много свидетелей того невероятного, что там произошло. Судья встал под виселицей, по могиле не было заметно, что её уже трижды заново закапывали, и монах прочитал молитву. Потом работник протянул судье мешочек с солью, тот его взял и хотел уже посыпать могилу, но тут из-под земли выпросталась рука – и хвать его за запястье.

– То была рука казнённого, – сказал старый Лауренц, – и она схватила судью так крепко, что тот не мог её ни вытянуть, ни вырвать. И тут судья упал на колени, заплакал и стал бить себя в грудь, крича: «Да, да, я сам её убил!»

Только после этого рука его отпустила. Представь себе только, судья сам был виноват, он хотел от девушки кое-чего незаконного, хотел её принудить и при этом задушил. И после этого обвинил невинного, чтобы прекратить поиски убийцы. Но не ушёл от судьбы. Его повесили на той же виселице, что и его безвинную жертву, а поскольку его судейская служба была только маской, у него с лица перед тем стянули кожу.

– Но это сделал уже не мой пращур, – закончил свой рассказ Лауренц, – он с того дня больше никого не казнил, никому не отрубал руку и не отрезал ухо, но он трижды зарывал могилу невиновного, ему была дарована привилегия могильщика, ему самому и всем его потомкам.

– А что было с невиновным? – спросил я.

– Тот покоится на кладбище, пот тяжёлой могильной плитой, не знаю, то ли её положили из уважения, то ли из страха, что он и в четвёртый раз выберется из земли.

Вот что рассказал мне старый Лауренц. История была такая страшная, что мне потом каждый день мерещилось, как я кладу отрезанную ногу моего брата в могилу и засыпаю её землёй. Я ещё подумал, не прочитать ли молитву, но как-то не вспомнил ни одну, какая подошла бы к ноге.

Загрузка...