Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода его до колен. Сидит себе на кровати и что-то говорит мне или ничего не говорит, а только улыбается, впрочем, может, и не улыбается. Я боязливо выхожу из комнаты на кухню, где около высокого массивного буфета стоит молчаливая прабабушка Татьяна, тоже очень высокая. Прабабушка открывает скрипучую дверцу буфета и, возможно, хочет достать мне чего-нибудь вкусненького, но, не дождавшись угощения, я бегу на улицу, ведь летом во дворе, как, наверное, и в другие времена года, которые я пока не помню, столько неотложных дел. Потом я проживу огромную жизнь длиною в осень и зиму, и 28 февраля 1969 года мне надарят кучу всяких подарков, потому что на вопрос, сколько мне лет, я смогу показывать большим тетькам и дядькам три вытянутых вверх пальца. Потом времена года замельтешат велосипедными спицами, в какой-то из скучных вечеров, перелистывая семейный фотоальбом, я переверну фотографию маленького старичка со всклокоченной бородкой и прочту на обороте, что это Константин Иванович Горюхин, почивший 1 января 1969 года в возрасте 99 лет.
Впрочем, вру. Все было не так. Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода его до колен. Сидит себе на кровати и говорит мне:
— А садись-ка, Егорка, мне на коленку, только бороду не прищеми. Расскажу я тебе нашу родословную.
Паренек я был молодой, шустрый — прыгнул ему на коленку, цепкими ручонками за бороду ухватился для равновесия:
— Шежере, что ли?
Константин Иванович одобрительно погладил меня по льняной головке:
— Оно самое. Так слушай. Поехала в 1767 году Екатерина II Алексеевна Великая из Москвы в Казань.
— Ну! — возмутился я. — Ты бы, прадедуля, еще с неандертальцев начал, я же засну!
Но Константин Иванович крепким подзатыльником тут же меня переубедил.
— И проезжала Екатерина мимо одного населенного пункта, в котором жили крещеные чуваши. Ну и, как водится, высунулась в окошко кареты и спросила у одного из крещеных: «Что за поселение такое?» А чуваш, хоть и крещеный, но ведь не полиглот же, поэтому отвечает: «Мин по-русски белмей». Тогда Екатерина и говорит Потемкину: «Запиши, Григорий Александрович, на манжете, что по дороге в Казань проезжала я мимо не то села, не то поселка под названием Белебей, и очень мне этот Белебей понравился, и непременно я этот Белебей как-нибудь награжу». Украсил ли Потемкин Белебей, как и другие убогие российские деревеньки и селения, бутафорскими нарядными домиками — не знаю. Но ведь царица-матушка действительно наградила Белебей — в 1781 году он получает статус уездного города, а в 1782-м собственный герб.
— А мы тут при чем? — удивился я с детской непосредственностью.
— Слушай дальше, пострел. Потемкин-то на манжете царицыны слова записал, но своим умом государственным подумал, что неплохо бы в этот Белебеевский уезд кержаков сослать, найти им захудалую деревеньку, Подкатиловку какую-нибудь, и чтоб сидели там и своему старому Христу двумя пальцами крестились, — сказал Константин Иванович и перекрестился двумя пальцами.
— Во как! — смекнул я, в какую сторону клонит мой прадед, глава местной старообрядческой общины. — А откуда он нас переселил?
— Знамо откуда — из села Горюхина. Говорят, барин секунд-майор, подполковник по нынешнему, Петр Иванович Белкин очень переживал по этому поводу, сын его Иван Петрович потом написал что-то про нашу деревеньку, но он был вроде тебя — без царя в голове, поэтому накатал пародию да и умер вскорости, до тридцати лет не дожил. Но об этом надо было у моего папеньки Ивана Сергеевича и брата его Луки Сергеевича спрашивать, они бы тебе и про поэта Архипа Лысого рассказали, и про старосту Трифона, и про Дериуховых с Перкуховыми, и про замечательный горюхинский обычай выдавать тринадцатилетних мальчиков за двадцатилетних девок…
Я с удивлением взглянул на прабабушку, но прадед поморщился.
— Да нет! Давно это было. Так вот… На чем я остановился? Ах да, отец мой Иван Сергеевич… Да… Расспросить бы его, но никак уже не расспросишь, от него после 1923 года только печать хрустальная осталась — в буфете вон стоит на полочке, — смахнул слезу прадед и позвал супругу: — Татьяна! Таня, голубушка, налей рюмочку благочестивого кагору, папу помяну.
Но прабабушка Татьяна Александровна хоть и замужняя жена старовера, а женщина была строгая и принципиальная:
— Побойся бога, Константин! Ребенка на коленях держишь!
— Н-да… — огорчился прадед, приподнял меня, снял со своего колена и поставил на пол. — Иди похулигань во дворе на детской площадке, потом как-нибудь дорасскажу нашу историю.
Похулиганить я всегда был горазд, поэтому уговаривать себя не заставил, мигом за дверь шмыгнул.
Деда моего отца зовут Константин, он огромен, страшная борода… Это я уже, кажется, писал. Не знаю, сколько времени прошло, — может, день, может, два, а может, и целая вечность в одну неделю. Одно могу сказать наверняка: дело было после 8 сентября — дня рождения моей годовалой сестренки Наташки. Положила мне мама в карман гостинец и отправила гулять, чтобы не сопел в ревностном недовольстве над детской кроваткой. Вышел я из подъезда и тут же решил угостить прадедушку петушком — это такой леденец на палочке, вроде чупа-чупса, только в сто раз вкуснее и безвреднее.
— Опять ты? Зачастил ты что-то, Егорка. Конфетку, говоришь, принес? Спасибо, внучек второго поколения. Давай так: ты ее сам разгрызешь, а я тебе еще одну историю расскажу? — предложил компромисс Константин Иванович.
Делать нечего, бросил леденец на молочные зубы, схватился за бороду прадеда и залез ему на коленку.
— В общем, стараниями Григория Александровича Потемкина стали мы жить в деревне Подкатиловке под Белебеем, недалеко от села Верхнетроицкое, в этом селе потом в честь нашего ближайшего местопребывания улицу назвали — так и зовется: улица Горюхина.
— Да ну! — не поверил я. — Это, наверное, местный партизан или заслуженный кавалерист, а может быть, и бывший председатель сельсовета.
— Ить! — возмутился прадед и чуть не скинул меня с коленки. — Слушай, что тебе говорят, и помалкивай! Ты хоть знаешь, кому эта Подкатиловка принадлежала?
— Откуда же мне знать? Наверное, Подкатилову какому-нибудь.
— Какому Подкатилову?! Знакомому крупного русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова мелкому помещику Александру Хлестакову! Этот Хлестаков, изредка встречаясь с Аксаковым, частенько тому жаловался на сына своего Ваньку, который был редким шалопаем и все время тянул из папаши деньги на шалопайство в Петербурге. А Сергея Тимофеевича все эти истории чрезвычайно забавляли, и он по прошествии лет подробно, со свойственной ему обстоятельностью пересказал их своим петербургским друзьям. Так про этих смешных Хлестаковых узнал Гоголь Николай Васильевич, когда в 1832 году познакомился с Аксаковым, ну и, конечно, тут же воспользовался и вывел в своей бессмертной комедии «Ревизор».
— Однако, — только и мог произнести я.
— Сомневаешься? — усмехнулся Константин Иванович. — Татьяна! Татьяна, голубушка, принеси мне, пожалуйста, четвертый том Николая Васильевича, тот, что с закладочкой посередине.
— Не рано ли ты Юрочке головушку забиваешь? — Татьяна Александровна смахнула чистой тряпочкой пыль с кожаного переплета и дала супругу книгу.
— Да нет, в самый раз, у Егорки мозг сейчас, как губка резиновая. Пущай впитывает, глядишь, потом в линованную тетрадочку все запишет, — не согласился с женой прадед и раскрыл потертый томик. — Вот она, вторая редакция «Ревизора», именно про нее писал Гоголь Погодину 6 декабря 1835 года: «Да здравствует комедия!» А вот реплика Бобчинского: «Сначала вы сказали, а потом и я сказал. Э, сказали мы с Петром Ивановичем, с какой стати сидеть ему здесь, когда дорога ему лежит бог знает куды: в Саратовскую губернию в город Белебей? Это верно не кто другой, как самый тот чиновник».
— Саратовская губерния? — задаю вопрос и ехидно ухмыляюсь.
— Эх! — захлопнул книгу прадед Константин. — Как ты не понимаешь, что Гоголь к тому времени уже был столичная штучка. А тогда, точно так же, как и сегодня, жителю столицы, особенно недавно переехавшему из глухой Малороссии, было неприлично знать географию Российской империи, вот Николай Васильевич и показывает читателям, что, мол, ему все равно: что Саратовская губерния, что Оренбургская, что Уфимская. И сегодня попробуй спроси какого-нибудь щелкопера в Москве, где расположена Башкирия? Непременно ткнет пальцем в пустыню Гоби.
— Ладно, ладно, убедил, — легко сдаюсь и сладко зеваю. — Продолжай, что ли.
— Потом, когда белебеевские купцы, городничий, местные добчинские-бобчинские возмутились, жалобы стали писать на высочайшее имя, цензор Евстафий Ольдекоп спросил Гоголя: «Ну зачем тебе, Николай Васильевич, этот Белебей, у тебя что, проблем мало, у тебя что, поэма “Мертвые души” мертвым грузом на шее не висит?» — «Висит, — отвечал тогда поэт и драматург, — как не висеть, да так, брат Евстафий, так как-то все…» Вычеркнул, одним словом, славный чувашский город из последующих редакций. А мы, Горюхины, тем временем уже давно жили под Уфой, в Дмитриевской волости, в деревне Воскобойниково, там я, кстати, и родился 21 марта 1869 года.
— После крепостного права, выходит? — осведомленность показываю.
— После него, родимого. Но мы хоть и жили в барских деревнях, никогда холопами не были.
— А чем же тогда деревня Воскобойниково лучше деревни Подкатиловки? — спросил я, затягивая крепкий узелок в бороде прадеда.
— Тут совсем другая история.
— Юрка! — крикнул с улицы мой товарищ по детсаду Валерка. — Выходи в войнушку играть!
Я был очень дружен с никогда не унывающим Валеркой, который еще не знал, что через десять лет утонет в протекающей недалеко от нашего дома реке Белой, поэтому спрыгнул с прадедовского колена, сказал, что сегодня больше слушать родовую историю не могу, потому что чрезвычайно проголодался, хочу спать и у меня сильно болит живот.
Не успел Константин Иванович проскрипеть что-то о вырождении рода Горюхиных, как я уже пулял во дворе из указательного пальца во врагов нашего социалистического отечества.
— Прадед! — дернул я прадеда за страшную бороду. — Хватит сидеть с закрытыми глазами и посапывать, давай рассказывай, зачем кержаки под Уфу перебрались, а то на улице дождик и делать совершенно нечего.
— А? — приоткрыл Константин Иванович глаза. — Егорка? А я думал, ты мне снишься. Ну, лезь на коленку. Дело было так. Задумали горюхинцы из Подкатиловки двинуть куда-нибудь, потому что ну какое житье с этими полоумными Хлестаковыми? А поблизости только Белебей, не намного больший Подкатиловки, и за сто верст от него портовый город Уфа, на пяти реках стоящий.
— Откуда столько рек, прадедушка? — как обычно, выражаю скепсис.
— И чему вас в детском саду учат? — качает головой прадед. — Загибай пальцы: Белая, Уфимка, Дема, Сутолока, Шугуровка.
— Вона как!
— Вот и задумались мы тогда о переезде, и, может, до сих пор бы думали крепким кержацким умом, но случилось молодой жене Ивана Александровича Хлестакова Марье Антоновне рожать. А хоть была она вся в своего папашу, Антона Антоновича Сквозник-Дмухановского, бабой ширококостной да в бедрах несоразмерной, все равно решили Хлестаковы на всякий случай вызвать уфимского акушера Беляева, человека очень своим ремеслом увлеченного, слава о мастерстве которого простиралась до самой нашей Подкатиловки.
— Разумное решение, — одобряю Хлестаковых и плету в прадедовской бороде тонкую косичку. — И что акушер, неужто заодно и горюхинцам помог?
— Ты, Егорка, словно таракан на сковородке. Ты не спеши, дальше слушай. Надо сказать, что Беляев и сам был недавно женат, а жена, ввиду специфики профессии мужа, очень ревновала его к пациенткам и потому всюду своего мужа сопровождала. Так и оказалась в нашей деревне чета Беляевых. Марья Антоновна к их приезду благополучно опросталась очень шустрым и веселым мальчиком, который, как уверяют свидетели, по семейной традиции взял и тут же соврал. Но бог с этими Хлестаковыми, не об них наше шежере. Во время праздничного ужина в честь вышесказанного старосте нашей общины Трифону удалось переговорить с супругой Беляева. Женщина она была очень молодая, но необычайно начитанная, поэтому верила во все мистическое, потустороннее, нетрадиционное, и ничего удивительного, что она с легкостью вняла истине нашей единственно верной веры — аввакумовской. Пообещала Трифону, одним словом, похлопотать перед большим начальством, чтобы нас поближе к Уфе перевели, чтобы сподручнее было проводить время в благостных молитвах да постах очищающих.
— И что, перед самим губернатором за нас слово молвила? — расплетаю косичку в бороде деда.
— Губернатором! — усмехается Константин Иванович, вытягивая свою бороду из моих рук. — Бери выше! Ладно, трапезничать пора. День сегодня постный, манной каши для тебя у меня нет, поэтому дуй домой, потом как-нибудь дорасскажу.
Настроение у меня было приподнятое, я только что поколотил Саньку Шеклейна из тридцать второй квартиры за то, что тот обидно обзывался и беспрерывно дразнился. Уверен, Санька надолго запомнил мою взбучку, а может, и до сих пор помнит. Нет, впоследствии в Израиль он не уехал — в тюрьму сел. Наверное, и сейчас сидит, детство наше беззаботное вспоминает. Хотя куда это я? Настроение у меня было приподнятое…
— Прадеда! Прабаба! — кричу громогласно. — Здрасьте, я к вам в гости пришел!
— Тише, Юрочка, тише, — Татьяна Александровна меня успокаивает.
— Чего орешь, Егорка? — Константин Иванович осаживает.
Осаживать-то осаживает, а сам слезинку платочком вытирает.
— Кто тебя, прадедуля, обидел, отчего плачешь? — опешил я и на шепот перешел.
— Вот приболел, а эти изверги мне укол унизительный сделали, словно мальчишке вроде тебя.
— Что, в первый раз за девяносто девять лет?!
— В первый, — опять Константин Иванович платочек к глазу подносит.
Чтобы отвлечь патриарха рода от боли и унижения, перевожу разговор на старую тему:
— А кого все-таки попросила жена акушера Беляева, чтобы горюхинцев к Уфе поближе перевели?
— Кого-кого — царя!
— Да ну! — я аж подбородком повел, плечики приподнял. — Какого царя, прадедуля? В нашу губернию только Ленин к Крупской приезжал!
— А как же Александр Павлович? А?! — топнул ножкой Константин Иванович; хорошо, что я в этот раз на маленькой табуреточке сидел, а то бы слетел с коленки.
— Номер один, отцеубийца который? — ставлю сразу все на свои места.
— Да, грехов много было на нем… Но слушай. За год до смерти, осенью 1824 года задумал Александр I по России поездить, проведать, как народу живется. Много где побывал, весь Урал объездил и 28 сентября прибыл в Уфу.
— По старому или по новому стилю?
— А черт его знает! Тьфу, прости господи. Ты меня про стили не спрашивай, мы ваши петровские немецкие цифры не признаем! Хотя по старому, конечно, откуда тогда новому взяться? В общем, переехал он под колокольный звон понтонный мост, это там, где теперь все основные мосты у нас в Уфе висят, а в приготовленные палаты не пошел, увидал красивый дом атамана Патранина — и прямо к нему в гости. Чаю попил, жене атамана перстень бриллиантовый, а дочерям бриллиантовые фермуары подарил, это бессмысленные женские застежки такие. И на молебен в Смоленский собор, его потом в 1956 году Никита Хрущев взорвал и каменный меч, протыкающий небо, поставил.
— Какой-то ты, прадедуля, неполиткорректный, — делаю обоснованное замечание.
— Вот клоп неуемный! Тогда вообще ничего рассказывать не буду! — возмущается Константин Иванович и продолжает: — Ну а потом, как водится, — бал губернаторский. И вот на этом самом балу и решилась наша кержацкая судьба! Видных людей тогда в Уфе, не то что нынче, проживало немного — позвали и чету Беляевых. А Беляева, как я уже говорил, женщина была очень молодая, оттого очень смелая, если не сказать большего. Взяла она и пригласила императора на танец! Александр не отказал, протанцевал с женой акушера положенную мазурку или кадриль какую, потом, конечно, губернатору выговор сделал, но важно другое. Беляева во время танца успела-таки царю про нас, кержаков, словечко сказать! И внял Александр Первый просьбе! И ознакомился с ней, как и с другими просьбами и со ста двадцатью восемью жалобами башкир на притеснение. Не знаю, что у других вышло, а наше ходатайство удовлетворил, и переехали мы в деревню Воскобойниково Дмитриевской волости Уфимского уезда.
— Неужто минутного щебетания Беляевой хватило на такое грандиозное событие?
— Дело, думаю, в другом. Как я уже говорил, грешен был очень Александр, терзался он: как душу свою спасти? А кто ему мог помочь, как не истинно верующие? Сдается мне, встретился он тайно с нашим старостой Трифоном, а может, еще с кем из самых авторитетных, побеседовал с ними — и не только их жизнь, но и свою переменил кардинально! Ведь всего спустя год, 19 ноября 1825 года, в Таганроге совершенно здоровый Александр вдруг заболел и в одну ночь помер. В ту же ночь умер в Таганроге унтер-офицер третьей роты Семеновского полка Струменский, прозванный за отдаленное сходство с императором «Александром II». Почему-то Александра Первого похоронили в закрытом гробу; те же, кто императора в этот гроб клал, с ужасом отмечали, как смерть изуродовала его до неузнаваемости. А спустя одиннадцать лет, в 1836 году, под Томском поселился пришедший неведомо откуда божий человек старец Федор Кузьмич и прожил там в благочестии до 20 января 1864 года. Был этот старец вылитый Александр, одного с ним возраста, даже сутулился так же. К тому же безродный калика перехожий был образован не по статусу, языками иностранными владел и, что очень важно, несмотря на набожность, никогда не говел, а в ответ на упреки архиерея говаривал так: «Если бы я на исповеди не сказал про себя правды, небо удивилось бы; если же бы я сказал, кто я, удивилась бы земля». Смекаешь, кто это был на самом-то деле? — шепотом спрашивает Константин Иванович.
— Смекаю, — шепотом отвечаю и тут же вопрос пытаюсь задать: — А как же?..
Но Константин Иванович увлечено продолжает шептать:
— Не зря же последний российский император Николай Второй Владимира Галактионовича Короленку под суд отдал в 1912 году за то, что тот опубликовал в своем «Русском богатстве» незаконченные «Посмертные записки старца Федора Кузмича», сочиненные Толстым. Эх, а допиши Лев Николаевич эти записки, мир бы узнал всю правду, в том числе и где сошедший с престола Александр пребывал до 1836 года!
— И где же? — таращу глаза на прадеда.
— А тут, у нас под Уфой, и жил с кержаками! Теперь на месте этого домика стоит затонская школа номер четыре, до сих пор, значит, кто-то на намоленном месте уму-разуму набирается!
— И что же, все это мы, горюхинцы?! Это ж надо было так в истории Российской империи поучаствовать! — привстаю с табуреточки и приосаниваюсь.
— Ну, не знаю, может быть, и совпадения какие есть, хотя… — Константин Иванович тоже приосанивается.
Татьяна Александровна тихо вздыхает.
— Юрка! — зовет меня с улицы первый хулиган нашего двора Сережка, с которым мы договорились на чердак слазить.
— Кто это? — спрашивает прадед.
— Сережка Богомолов из второго подъезда гулять зовет.
— Ну, иди поиграйся с ним, мальчик, видно, хороший, плохих с такими фамилиями не бывает, — Константин Иванович смотрит на носовой платочек в руке и не может вспомнить, для чего он ему.
— Ваши? — слесарь ЖЭУ № 157 Непролейстакан держал за шиворот Сережку Богомолова и Ренатку Кинзекеева, а меня подпинывал под зад коленом.
— Тот, что посередине, наш, остальных не знаю, — признал меня Константин Иванович и вопросительно взглянул на Непролейстакана.
— Удумали по пожарной лестнице на чердак залезть — винтики-шпунтики! Туды их растуды! Ладно, со своим шурупом сами разбирайтесь, а этих я дальше на опознание поведу, чтобы им родители тоже правильную резьбу нарезали! — слесарь оставил меня перед прадедом, а товарищей моих поволок на экзекуцию по месту жительства.
— Вот знаешь ли ты, Егорка, отчего мой отец Иван Сергеевич в 1885 году из кержацкого поселка в Уфу на улицу Никольскую переехал? — свел Константин Иванович лохматые брови к переносице.
— Так мы же на Блюхера живем!
— О Василии Блюхере отдельный разговор будет, а Никольская теперь именем Мажита Гафури зовется. А переехали мы…
— Да знаю: баню коммерческую на этой улице поставили, стали помывками горожан зарабатывать себе на жизнь, — отвечаю бойко, раскаяния в проступке не изображаю, потому что залезть на чердак по железной лестнице, висящей на торце пятиэтажки, — это же геройство целое, это подвиг почти, это не лампочку в парадном из рогатки разбить, не слово матерное на заборе написать!
— Верно, была баня, по 25 человек в номерах и общем отделении зараз мылись. Но ее можно было бы и в Затоне поставить. Но в Затоне хулиганья было столько, что хоть с маузером за хлебом в лавку ходи.
— Откуда же их столько образовалось?
— Откуда? Все оттуда же — из пролетариев с гегемонами! Откуда еще? Сначала старших перебивают, на чердаки по пожарным лестницам лазят, потом в пьяном виде ножиками друг друга тыкают, — тряхнул бородой прадед.
— Ты, прадедуля, не горячись, ты по порядку рассказывай, — пытаюсь перевести разговор в конструктивное русло.
— А чего тут рассказывать. Зимой 1854 года снегу намело столько, сколько ни один старожил не мог на своей памяти припомнить!
— Так старожилы, они же никогда ничего не помнят! — не могу удержаться от реплики.
Прадед опять брови к переносице свел, но на реплику не отреагировал.
— А весной Белая так взбурлила, так залила все окрестности, что пробила себе новое русло возле самых гор обрывистых, на которых вся Уфа тогда и умещалась, это уже потом она гигантским удавом расползлась по равнинам, проглатывая близлежащие деревеньки, словно кроликов, а 1956 году так целый город Черниковск в себя всосала. В общем, вместо старого русла реки Белой образовалась старица, ее Старицким затоном назвали. Вот этот затон и стали использовать пароходчики Зыряновы, Мешковы, Сорокины, Якимовы, Стахеевы и те, что помельче, чтобы пароходы свои ремонтировать да на зимовку ставить. А где пароходчики, там и кузнецы, ремонтники, кочегары, плотники. Стал кругом рабочий люд селиться, бараки строить, землянки рыть.
— В мутных водах весеннего паводка на бельские просторы наконец принесло капитализм? — поражаюсь участию сил природы в смене общественно-политических формаций.
— Не умничай, енгельс, не отвлекай от темы. Плохо жили работяги, мерзли, болели, мерли. Работали по двенадцать часов, а из развлечений у них были только водка да хулиганство. Вот и ходили стенка на стенку затонские и кержацкие, калечили друг дружку. Кому понравится такое богопротивное дело? Поэтому и переселился мой папа в Уфу на Никольскую. Я к тому времени уже большой был, помогал отцу чем мог. Помню, как-то позвал он меня и спрашивает: «Костя, сынок, ты наши банные дрова никуда налево, часом, не сбываешь?» — «Нет, — говорю, — как можно?» Тогда Иван Сергеевич хитро улыбнулся в бороду, она у него такая же, как у меня сейчас, была, и ничего не сказал, только взял одно полено да в сарай ушел мастерить что-то.
— Буратину? — пытаюсь пошутить по-нашему, по-детсадовски.
— К тому времени Буратину даже Алексей Толстой еще из Пиноккио не выстругал, — усмехается Константин Иванович. — В общем, через день-другой у мужичка с соседней улицы так шарахнуло в печке, что эта печка вся и развалилась по кирпичикам.
— Сурово! Но это, пожалуй, как-то больше по-иудейски, чем по-христиански, — задумчиво рассуждаю вслух.
— А ну цыц! Мелюзга! А заповедь христова «не укради»? К тому же не пострадал никто!
— Да я только за, прадедуля! Нашу национальную тягу к воровству надо пресекать. Сам вчера Славке Панкратову из 23-й квартиры в ухо дал за то, что пистолет мой хотел стырить.
— Ты руки-то не распускай! Папа мой, Иван Сергеевич, этого не любил. Ладно, иди во двор справедливость восстанавливай. Татьяна! Таня, голубушка, принеси рюмочку кагора сладенького, папу помяну.
Иду в резиновых сапожках по нашему дворику, стараюсь пройти около деревьев, по сторонам не смотрю, смотрю только себе под ноги.
— Юрочка, ты чего же по газону ходишь?
Поднимаю голову, прабабушка Татьяна Александровна из магазина булочку с молочком в авоське несет.
— Я не по газону хожу, я разноцветными листьями шуршу, — поправляю прабабушку.
— Да, время бежит, опять осень наступила, — почему-то грустит Татьяна Александровна.
— Для кого бежит, а для кого тянется, как ириска «Золотой ключик». Вон Генка из 54-й квартиры уже в школу на подготовку ходит, а мне еще не один год в детсаду палочки считать, грибочки разукрашивать да ежиков из пластилина лепить! — возмущенно возражаю.
— Ну ладно, не сердись, пойдем лучше к нам истории деда Константина слушать, — протягивает мне сухую ладошку прабабушка.
Константин Иванович нежно помял двумя пальцами большой желтый кленовый лист, понюхал его.
— Хорошо! Спасибо, Егорка, угодил! Отчего-то вспомнил, как осенью 1890-го меня папа Иван Сергеевич в земскую управу писцом устраивал. Так же вот шли по улице, кленовыми листьями шуршали. Пришли, мне и говорят, напиши чего-нибудь, почерк твой поглядим. А писал я тогда как курица лапой. Ты, Егорка, тренируй руку сызмальства, почерк — он как одежка, по нему встречают, по нему привечают. Дали мне какой-то циркуляр переписать, а там такая тоска из цифр с деепричастными оборотами, что я чуть не заплакал, да делать нечего, родимой семье помогать надо, какое-никакое жалование обещали. Так меня, к тому же, еще не больно-то и брать хотели из-за почерка, хорошо, что наш знакомый адвокат Рындзюнский зашел в управу по делу и стал всех уверять, что хоть я не каллиграф, зато у меня отменная грамотность. А она у меня, если честно, была еще хуже почерка, — развеселился Константин Иванович и затрясся от смеха вместе с листом кленовым.
— И долго тебе пришлось, прадедуля, цифры казенные переписывать?
— Цифры — это что! Федька, помню, рассказывал, что когда работал писцом в судебной палате, так ему давали переписывать постановления сплошь об изнасилованиях да скотоложестве.
— Константин! — одернула прадеда Татьяна Александровна.
— Ах, да! — неловко крякнул Константин Иванович. — Нет, недолго, после того, как Федька сбежал с выданной в управе ссудой, я несколько месяцев проработал, а потом тоже невмоготу стало.
— Какой еще Федька?
— У нас в Уфе с 1890 года только один Федька — Федор Иванович Шаляпин!
Не скрою, поразил меня Константин Иванович в очередной раз.
— Это как же?
— Чего — как же? Вот пойдешь в школу, тебе всю его биографию расскажут, и узнаешь, что после того, как приехал он к нам на пароходе вместе с хором Семенова-Самарского, он не только в Дворянском собрании бенефисы пел, но и буквы на казенной бумаге выводил.
— А зачем великому басу это нужно было?
— Как зачем? Ты же сам в прошлый раз что-то про нарождающийся в Уфе капитализм говорил. Время было суровое. Спел Федор несколько арий, только начал богатеть — верблюжье пальто с тросточкой купил, — как певческий сезон на Южном Урале закончился, Семенов-Самарский с труппой разъехались кто куда. Поклонники его и пристроили в управу так же, как и меня, писцом, очень его голос нашему председателю понравился, да и вездесущий адвокат Рындзюнский опять же поручился. Но мы, мелочь канцелярская, не знали тогда, что за фрукт этот Шаляпин, и, честно говоря, подозревали в нем шпиона. Посуди сам: председатель нас в упор не видит, ни разу ни с кем из нас не поздоровался, а с Шаляпиным — ласково беседует и здоровается прямо за ручку. Очень Федя нам не понравился, а он от этого нервничал и переживал. Нервничал, нервничал, потом подошел ко мне, как к самому близкому по возрасту, и прямо спросил: в чем дело, господин хороший, что за обструкции?! Тут мы с ним объяснились и даже слегка подружились, тем более что со службы нам надо было идти в одну сторону, мне на Никольскую, ему на Ханыковскую.
— Это где же такая неблагозвучная находится?
— С 1901-го зовется Гоголевской. Шаляпин там в полуподвале у прачки угол снимал.
— Опять, значит, Гоголь?
— Не только гоголь, но и моголь. Рындзюнский, помнится, этот анекдот лет двадцать рассказывал. У них кружок был любителей искусства, таких сейчас при каждом домоуправлении по две штуки на полтора сантехника, ну и сосватал он Шаляпина спеть любительницам искусства рокочущим басом: «Блоха, ха-ха!» Но тут незадача вышла. Федька, хоть ходил все время в своем верблюжьем пальто, любил через каждые пять шагов доставать из кармашка в жилетке подарок местной публики — часы серебряные — и не спеша смотреть, сколько они часов с минутами показывают. Простыл, разумеется, стал у сослуживцев советы спрашивать, как быстро голосовые связки в норму привести? Я возьми и скажи ему, что певцам гоголь-моголь здорово помогает. Ну, Федор и наглотался сырых яиц с ромом — пришел на концерт пьянющий. «Как поживаете, — говорит, — господин Рындзюнский?» Потом его друг Александр Иванович Куприн в 1915 году эту историю опубликовал. Так и назвал — «Гоголь-моголь», переврал, конечно, все, от тех событий только «один приволжский городишко» у него и остался, ладно хоть Федя сам все подробно описал.
— Хочешь сказать, и тебя не забыл упомянуть? — настороженно уточняю.
— Упомянул. Татьяна! Дай, пожалуйста, книжку Шаляпина.
— Опять читать будем?
— Не бойся, Егорка, в «Страницах из моей жизни» про меня всего ничего: «Когда мне стало невмоготу терпеть это, я откровенно заявил одному из служащих, молодому человеку: “Послушайте, мне кажется, что все вы принимаете меня за человека, который посажен для надзора за вами, для шпионства. Так позвольте же сказать вам, что я сижу здесь только потому, что меня за это обещали устроить в консерваторию. А сам я ненавижу управу, перья, чернила и всю вашу статистику”. Этот человек поверил мне, пригласил меня к себе в гости и, должно быть в знак особенного доверия, сыграл для меня на гитаре польку-трамблан». Действительно, мы тогда все в Уфе на гитарах играли да мотивчики насвистывали.
— Так «этот человек» — ты и есть?
— Больше некому. Федор, конечно, мог бы и по имени меня назвать, да, видно, забыл к тому времени. Вообще он тут у нас в какие истории только не попадал. И с барышнями крутил, и слободские его чуть оглоблями не прибили, а потом взял и вовсе сбежал с выданной председателем управы ссудой, правда, говорят, что до самой смерти помнил эти пятнадцать рублей. Может, и помнил, кто его знает? Вот только имя мое забыл…
— Не расстраивайся, прадедуля, лучше расскажи, что дальше было.
— А дальше чего? Женился — вот чего!
— Константин, Сережа говорил, что после твоих рассказов Юрочка во сне ворочается сильно, ты бы не переутомлял его, — Татьяна Александровна принесла прадеду чай с лимоном, а мне стакан кипяченого молока, от которого меня тошнило чуть ли не с рождения и будет тошнить, видимо, до смерти.
— Это мне бабки-ежки снятся, потому что дедушка сам храпит на соседней кровати и пугает меня! — парирую, но все равно мягко и неотвратимо отправляюсь домой пить перед сном еще один стакан кипяченого молока.
В возбуждении стучу в дверь прадеда. Я только что слепил свою первую снежную бабу.
— Ты что такой мокрый, Егорка? У тебя же полные снега валенки! — удивляется Константин Иванович.
— Ерунда! Бабу сегодня вылепил! — говорю торжественно, но как бы и снисходительно к значимости события.
— Это хорошо, что сам вылепил. Мы вот с Татьяной Александровной до свадьбы и не виделись никогда. Женили нас, что называется, «втемную».
— Как это? — закрываю глаза и на ощупь пытаюсь найти бороду прадеда.
— Не балуй! — дает мне Константин Иванович щелбан по лбу. — Как, как? Брат мой Павел женился, сестра Агриппина замуж вышла, вот и решили в 1896 году мой отец Иван Сергеевич да брат его Лука Сергеевич и меня женить, тем более что Лука Сергеевич своего Константина уже давно как женил. Покумекали братья и сосватали у одноверцев Марковых мою Таню. Пока не привезли ее к нам в дом, я даже и не знал, какая она из себя. И ей тоже каково? Шестнадцать лет, девочка совсем, в чужую семью, тоже неизвестно за кого. Но мне повезло, супруга оказалась красавицей да умницей! — громко говорит прадед и шепотом добавляет: — Но строгая, скажу я тебе, и упрямая!
— Константи-ин! — доносится с кухни голос Татьяны Александровны.
— Так вот! Больше семидесяти лет вместе живем. Дружно живем, во взаимоуважении! Нынче так уже не умеют. Сережка, дед твой, еще ничего с Ириной живут, а Женька, старший, жен удумал менять! Если выпал тебе крест такой, то неси его! Мы, к примеру, с Татьяной двадцать человек детей нарожали! — бодро продолжил прадед, но вдруг тут же скис: — А выжили только Ксения, Евгений, Александр, Анна и Сергей, тебя спать укладывает да утром на сонные ножки носочки надевает.
— Ну… Бывает, что иногда надевает, конечно… А ты сам попробуй в детсад встань ни свет ни заря! — слегка смущаюсь и вроде как даже рдею.
— Ничего, не тушуйся, ты Сережке потом, может быть, стакан воды подашь, — усмехнулся прадедушка и позвал: — Татьяна! Таня, голубушка…
— Погоди ты, прадедуля, со своим кагором! У меня штаны еще не высохли, валенки на батарее греются, — еще чего-нибудь расскажи! — веду бескомпромиссную борьбу за трезвый образ жизни.
— Ну что ж, слушай. В 1906 году устроился я работать на винный склад в поселок Симской Завод, это город Сим так тогда назывался. Папе моему, Ивану Сергеевичу, уже семьдесят пять лет стукнуло, юбилей по нынешнему обычаю, Евгению, старшему, — всего пять, а деду твоему Сергею всего два годика. Поселились мы в этом краю медвежьем, богопротивным алкоголем промышлять стали. Тоскливо культурному человеку, на сто верст вокруг ни одного тебе шаляпина, чтобы на гитаре польку-трамблан сыграть. Но уныние — грех тяжкий. И сошелся я с заведующим складом Васькой Курчатовым. Он старообрядец, и я — старовер, ему 37 лет, и мне — 37, у него сыну Игорешке три годика, и моему Сережке — два, он на гитаре польку, и я на мандолине — трамблан, — в общем, сдружились. В гости стали друг к другу ходить, чаи пить, о жизни и материях разговаривать. Так жили не тужили почти год, и вдруг он прибегает как-то ко мне вечером с альманахом каким-то и статью в нем показывает. Оказывается, новозеландский физик Резерфорд открыл в английском Манчестере, что атомы, из которых божественный мир состоит, устроены таким же образом, как наша Солнечная система!
— Планетарная модель? Так от нее давно одни рожки да ножки остались, — снисходительно вздыхаю.
— Может, и остались, но решил Василий Алексеевич обучить сына Игорешку так, чтобы тот во всем этом маленьком хитром мире разобрался. И разобрался Игорешка, трижды Героем Социалистического Труда стал!
— Как-то странно, я думал всегда: либо герой, либо не герой, а трижды герой звучит как-то уж очень весело… Ну да ладно. А за что Игорь Васильевич такие награды получил?
Тут уже смутился Константин Иванович, вздохнул:
— За бомбы. За атомную и водородную. Теперь в мгновение можно всех к одной вере привести: и верных, и неверных в однородную радиоактивную пыль превратить.
Замолчали мы с Константином Ивановичем, задумались. Но детская мысль быстрая и легкая, как пинг-понговый шарик:
— А если бы тогда на винном складе поселка Симской Завод папа Игоря Васильевича не был кержаком, и вино бы распробовал, и запил бы, как многие вокруг, не стал бы никаким землемером симбирским, не выучил бы сына?..
— А Сахаров с Харитоном, а американцы с немцами? — морщится Константин Иванович. — Шел бы ты домой, Егорка…
Мороз нос щиплет, снег под ногами скрипит, как половицы у Константина Ивановича: «Скрип-скрип, скрип-скрип». Весь день можно скрипеть, но мороз нос щиплет, лучше пойду у прадеда в тепле половицами поскриплю.
— Что, Егорка, замерз? — смеется прадед.
— Ничего не замерз! — хорохорюсь.
— Вообще раньше мы, горюхинцы, зимой в одних рубахах ходили, а тулупы носили всегда на одном плече и при каждом удобном случае их сбрасывали, это еще Иван Петрович Белкин в своих записках отмечал. А я, представь себе, первый раз замерз весной 1918 года, когда нас Верховный правитель России Александр Васильевич Колчак вместе с белочехами и золотом Российской империи на Дальний Восток отправил. Много тогда народа померзло да померло, мы так и прозвали этот эшелон — эшелон смерти.
— Как — отправил? — не верю в произвол бывшего адмирала.
— Как отправляют? Объявляют всеобщую мобилизацию всего взрослого населения — и, будь добр, воюй за правое дело, иначе постановление от 30 ноября 1918 года — смертная казнь для лиц, виновных в воспрепятствовании осуществлению власти Колчака, — отчеканил Константин Иванович.
— И как же ты? — заинтригованно спрашиваю.
— Я-то ничего, померз до Челябинска, потом бежал с этого поезда, места-то знакомые были: когда в поселке Симской Завод работал, мы с Васькой Курчатовым постоянно в Челябинск по делам ездили. А вот Женьку моего закрутила, завертела революционная круговерть! Татьяна Александровна, матушка его, жена моя, взяла да послала следом за колчаковским поездом папку спасать. А он хоть был оглобля оглоблей, лет-то ему стукнуло всего семнадцать. Ну и поехал спасатель в сторону города Нерчинска, там наша старшая дочь Ксения проживала.
— Так это же почти Китай с Монголией! По тем временам — два месяца пути!
— Два месяца! Мы Женьку только после окончания всей Гражданской войны увидели. Вот когда настало время первого кавалера ордена Красного Знамени Василия Константиновича Блюхера вспомнить, на улице которого мы теперь проживаем. Познакомился с ним Евгений, в Красную Армию вступил, а заодно и в большевистскую партию. В Иркутске они колчаковский эшелон с золотом под свою охрану взяли (правда, до них кто его только уже под охрану не брал, благо золота было столько, что и Антанте, и белочехам, и большевикам хватило). Потом в Дальневосточной республике Блюхер вручил Евгению мандат агитатора по выдвижению Блюхера в Учредительное собрание — тогда тоже все было как обычно. С Евгением еще много каких историй случалось, но пусть он сам тебе все расскажет, зачем мне его жизнь своими словами искажать?
— А сестру Ксению дед Женя нашел? — не унимаюсь.
— Нашел… Их поезд в восемнадцати километрах от Нерчинска тогда стоял, комиссар Николай Иванович Сперанский, добрый человек, дал ему самого быстрого коня, но Евгений все равно чуть догнал свой эшелон. Но повидался со всеми родственниками, всех троих — Ксению, мужа ее, ребенка ихнего — в одной могиле похоронили. Татьяна! Таня, голубушка…
Но Татьяна Александровна уже сама несла в подрагивающих руках блюдечко с рюмкой кагора.
— Юрочка, ты после Нового года приходи, нам отдыхать пора.
Все кругом только и говорили: «Новый год — Новый год, Дед Мороз — Дед Мороз, Снегурочка — Снегурочка, подарки…» Новый год я благополучно проспал. Первого января пришел Дед Мороз, стал говорить глупости низким женским голосом и беспрерывно стучать палкой по полу. Снегурочка тоже пришла и стала пищать такие же глупости, что и Дед Мороз, но палкой не стучала — разводила руками в пушистых варежках. Подарки нам с сестренкой дали одинаковые: два шелестящих целлулоидных кулька конфет с мандаринами. Наташка высыпала свой кулек к себе в кроватку и стала кидаться в меня карамельками. Быстро набив карманы леденцами, я решил, что достаточно поиграл с сестренкой, и пошел поздравлять с Новым годом прадеда Константина Ивановича.
Дверь в квартиру прадедушки и прабабушки была открыта. Кругом бесшумно передвигались какие-то непраздничные люди и тихо переговаривались вполголоса. Увидал колыхнувшийся подол прабабушки, ухватился цепкой ручонкой:
— Кто это, прабабуля? Чего они тут ходят? Я прадедушке леденцов принес Наташкиных, пусть он мне про деда Сашу и бабу Аню рассказывает.
Татьяна Александровна отцепила меня от подола, взяла за руку и увела в кухню:
— Уснул дед Константин, да и что там рассказывать: Сашенька в войну погиб, вон Валерий его твоему отцу помогает дверь снимать. Анечка замуж вышла за генерала Стышнева, это тот, который руководит Валерием и Александром, — прабабушка что-то смахнула с ресниц, открыла скрипучую дверку буфета, достала печать из резного хрусталя и положила мне в руку, — Константин Иванович тебе просил передать. Иди, Юрочка, домой, к маме.
Потом времена года замельтешат велосипедными спицами, я проживу недлинные сорок лет, 28 февраля мне подарят несколько ненужных безделушек, потому что на вопрос, сколько мне лет, я буду устало отмахиваться рукой. А скучным вечером, перелистывая семейный фотоальбом, переверну фотографию маленького старичка со всклоченной бородкой и прочту на обороте, что это Константин Иванович Горюхин, почивший 1 января 1969 года в возрасте 99 лет. Положу фотоальбом на старенький стол, рядом с исписанной корявым почерком линованной тетрадью. Подойду к высокому массивному буфету. Не спеша открою дверку, прислушиваясь к приятному скрипу. Налью рюмку сладкого церковного вина. Достану с верхней полки печать из резного хрусталя. Взвешу на ладони — тяжеленькая. Собственно, вот и все…