ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

Тайну пороха связывают с именем изобретателя тринадцатого столетия Роджера Бэкона. Он зашифровал способ производства взрывчатого вещества в письмах «О тайнах искусств и природы и о ничтожности магии», датированных 1249 годом. Понадобилось шесть с лишним веков на то, чтобы до конца разгадать тайный рецепт. В переводе с английского звучит он примерно так: «Возьми трилесы, рошка у гольпогоно и ресы; и так произведешь гром и разрушения, если знаешь средство. Увидишь, говорю ли я загадками или в соответствии с истиной». Выделенные слова состоят из тех же букв, что и слова «селитры, угольного порошка и серы», которые и позволяют постичь секрет ученого. Бэкон не хотел, чтобы действия сил природы, доведенные до высшего напряжения, стали достоянием многих — кто знает, на что употребит изобретение властный человек, к которому попадет тайна, и сколько жизней унесет во имя корыстных своих желаний,— поэтому воспользовался анаграммой.

О Роджере Бэконе генерал Антон Фролович Овчинников вспомнил невольно, знакомясь с зашифрованными именами из списка, который был обнаружен в портфеле Уго Зедлага.

Написав на листке несколько слов, он вызвал своего заместителя Григория Гая и, едва тот вырос в дверях, сказал:

— Я тебе задам один вопрос, только не торопись отвечать. Подумай. Хочешь, запомни, что я тебе скажу, а хочешь — запиши, так, пожалуй, даже будет лучше.

Гай вынул из нагрудного кармана кителя тонкую записную книжку и шариковую ручку — из тех, что начали входить в обиход,— и приготовился.

Заглянув в листок, Овчинников продиктовал:

— «Гашир битюл идказаг вопросительный знак».

— Еще как,— ответил в темпе блица Гай.

— Удивил! Как же ты так быстро?

— Уж больно несложная анаграмма, Антон Фролович. Вы хотели спросить: «Гриша любит загадки?» Просто в молодости приходилось немало попотеть на занятиях.

— Так вот, к портфелю Зедлага. Одно из имен — Слинавсорб Ссоккивтам. Первое из этих слов означает скорее всего «Брониславс». Установив последовательность букв в анаграмме, я сделал несложную перестановку букв во втором слове... получилась фамилия «Матковскис». Что-нибудь говорит тебе это имя? Постарайся, пожалуйста, вспомнить.

— Орловская область, тайная полевая полиция, расследование по делу убийства бухгалтера колхоза «Маяк» Демидовича и его дочери, если не ошибаюсь, медицинской сестры. Из Орла Матковскис исчез вместе с фашистами. По делу проходил как рядовой военный преступник, не ясно, для чего надо было зашифровывать его фамилию, да еще так примитивно.

— Не точнее ли сказать — торопливо. Посмотри, каким почерком писал Зедлаг, будто на ходу. Но дело не в этом. Я запросил справку, и выяснилось, что Матковскис полгода — с ноября сорок второго по март сорок третьего года — обучался в фюрстенбергской школе СД, которой командовал в то время... догадайся кто? Тот самый Зедлаг. Я не разделяю мнения, что Матковскис рядовой военный преступник. Судя по всему, он пользовался особым доверием начальства, раз получил возможность в отличие от других фашистских прислужников покинуть Орел за несколько дней до вступления в него наших частей. К множеству вопросов, которые были связаны с именем Зедлага и его портфелем, прибавляется еще один... с пунктами и подпунктами. Почему особо выделен Матковскис? Какие имел связи? Где находится в настоящее время?

— Вопрос или поручение, Антон Фролович? — спросил Гай, хорошо знавший привычку начальника — сочинить для самого себя несколько вопросов потруднее, потом выделить из них самый главный, ответ на который помогал находить попутно ответы и на другие второстепенные вопросы.

— И вопрос и поручение. В книжке Зедлага есть еще одно зашифрованное имя: «Болдин Павел Александрович». Тут справка — воевал у Брусилова, бежал в Канаду. Богатый русский эмигрант, глава рекламной компании. Попечитель антибольшевистского фонда. Мог ли быть он связан с Матковскисом?.. А если да, то по какой линии могли бы осуществляться связи?.. Поспешил ваш Песковский Зедлага на тот свет отправить.

— Но Зедлаг выстрелил первым. Песковский действовал решительно, как-никак Зедлага не выпустили и портфелем его завладели...

— Все это, так сказать, детали. Главное в том, что вместе с Зедлагом ушла тайна организации, которая в наши дни объединила две русские эмиграции — контрреволюционеров двадцатых годов и военных преступников сороковых. Знаешь лучше меня, чем может быть чреват такой союз, поддерживаемый и финансируемый заокеанской реакцией. Что бы там ни было, Песковский не выполнил задания полностью.

Неодобрительно посмотрел на начальника Гай. Он только что собирался начать разговор о том, что Песковский, проведший в тылу врага все годы войны, достоин особого поощрения. Отнюдь не безразлично, с каким настроением работает за рубежом, один на один со своими сомнениями, воспоминаниями, ожиданиями, опасностями, этот человек.

— Подготовьте мне все, что известно о Болдине,— распорядился генерал, перейдя на «вы» и этим подчеркивая важность поручения.— Круг его знакомств, интересов, привязанностей. Получены фотографии Уразова и его группы. Теперь ясно, она обосновалась в Южной Америке. Адресок не очень точный, но постепенно круг стран, где гостеприимно встретили военных преступников, сужается. Эти фотографии перешлите Сиднею Чинику... И последнее. Надо поработать над вариантом передачи наследства Чиника-старшего. А говоря точнее — кассы «Вещего Олега». Представьте ваши соображения, как лучше ею распорядиться. Узнайте, что считает наиболее подходящим Сидней Чиник. Цель Чиника и Песковского — отыскать след группы Уразова и осесть... неподалеку.

ГЛАВА II

На юго-восточной окраине бывшего английского форта Йорк, там, где начинается широкая, гладкая и прямая, как индейское копье, дорога к Ниагарскому водопаду, высится печальный холм, обсаженный кипарисами, грабами и соснами. В 1814 году здесь из последних сил держал оборону отборный отряд англичан, отбивая атаки американцев.

Британцы гордо отвергли ультиматум о сдаче и положили на поле брани немало вражеских солдат и офицеров, когда же янки все-таки удалось завладеть городом, они, дав волю мстительным страстям, сперва разграбили его, а потом сожгли. На месте канувшего в Лету форта Йорк торопливо, в лад с американским темпом, вырастал город, впоследствии переименованный в Торонто.

Торонто в переводе с индейского значит «место сборищ».

После окончания второй мировой войны это название приобрело второй смысл. К берегам священного, воспетого в индейских сказаниях озера Онтарио начало стекаться отребье войны; специальные эмиссары, уполномоченные правительством Канады, вербовали в лагерях для перемещенных лиц переселенцев.

Среди тех, кто сошел 12 декабря 1946 года с самолета, совершившего трансконтинентальный рейс, был человек с угловатым напряженным лицом и прямыми, будто протянутыми с помощью ватерпаса плечами. Быстро бегавшие глаза выражали нетерпение. Следуя мелким-мелким шагом в зал выдачи багажа, он нервно озирался по сторонам.

Выдержав тяжелый и бесстрастный взгляд пограничного чиновника, подчеркнуто долго сверявшего подлинность фотографии на паспорте, и услышав наконец желанный щелчок на турникете, он облегченно вздохнул, и едва сделал первые шаги гражданина, признанного и принятого Канадой, как услышал:

— Брониславс Григорьевич! Добро пожаловать, нашего полку прибыло! — Широко раскинув руки, к нему приближался грузный человек с бровями, сросшимися на переносице.— Рад приветствовать вас!

— Анисим Ефремович, салфет вашей милости! — Матковскис протянул руку, предупреждая попытку облобызаться.— Имел один надежд видеть здесь Болдина Павла Александровича.

— Заболел Павел Александрович,— скороговоркой произнес Шевцов,— годы, годы... А это мой друг господин Слепокуров Клавдий Иванович, прошу любить и жаловать! — И Шевцов представил гостю невысокого человека с сухим матовым лицом, плотными и полными губами, наполовину скрытыми мягкой смолисто-черной бородой.

— Я знал один Слепокуров, немножко мало похожий на вас. Если моя память не барахло... его поздравлял перед целым строй его превосходительство генерал Власов.

— Было дело,— скромно потупил очи Слепокуров.— Нас поздравлял.

— Клавдий Иванович лично подбил два танка,— не без гордости за своего друга произнес Шевцов.

— Где мы, однако, могли встречаться? — полюбопытствовал Слепокуров, напряженно вглядываясь в лицо нового знакомого.

— Я приезжал к генерал Власов с делегация литовской молодежи. В самой половине сорок второго года. Мы имели привозить скромные подарки. На армия было торжество... присяга новых бранцев. Надо иметь затруднительство, чтобы узнавать вас. Это хорошо? Это плохо?

— Здесь некого опасаться, Брониславс Григорьевич,— произнес Шевцов.— Красным агентам дорога в Канаду заказана, живите спокойно.

— Я не за то приехал — спокойно жить.

— Знаю, знаю,— выговорил Шевцов, открывая дверцы «мустанга» и приглашая Матковскиса занять место рядом.— Наш центр заинтересован в новых силах и новых идеях.

— Идея оставается прежней, слава богу... Плюс новый смысл.

Машина шла, будто едва касаясь шинами ровной, без щербинки ленты асфальта. Матковскис бросил взгляд на спидометр, стрелка уткнулась в цифру «90».

— На счетчике пишется миля или километр?

— Давно не ездили?

— На такая машина первый раз. Миля? Полтораста километров на час. Ого! Мягко идет.

— Вы еще многое здесь узнаете, Брониславс Григорьевич. Завидую вам. Ничего бы не пожалел, чтобы посмотреть на Канаду свежим взглядом. Есть, есть где развернуться в этой стране.

— Что с Болдиным?

— Выбыл на лечение Павел Александрович. А мы уже три дня готовимся. Господин Алпатов звонил, предупреждал нас. Очень почтительно господин Алпатов относится к вам.

— Господин Алпатов?—переспросил недоверчиво Матковскис.— Который, не припоминаю.

— Ничего удивительного.— Слепокуров самодовольно произнес: — Сам обладатель фамилии тоже, должно быть, пока не привык к ней. Это как-никак Уразов Ярослав Степанович. Только сразу и не узнаете его. Его бы и матушка родная не признала теперь.

— Когда обещал делать звонок Ярослав Степанович?

— На неделе.

— Это будет случиться быстро,— небрежно заметил Матковскис.— Догадывается, что я привез.

— Возможно,— поддержал Шевцов.— Просил, чтобы встретили вас как надо. Отель — пять звездочек, высший класс, «Онтарио».


В тот же день, за полночь, в номере Матковскиса раздался звонок из Ла-Пасы.

— Добрый вечер, это Алпатов Петр Петрович.

— Здравствуйте, узнаваю по голосу и по оперативность.

— Как списки?

— Порядок.

— Мой совет, до нашей встречи постарайтесь забыть о них.

— Уже забыл.

— Завтра же нанесите визит в аргентинское посольство. Сеньор Сальвадор Эвангелисте, запомните, пожалуйста, Сальвадор Эвангелисте. Назовете свое имя, и все. Как у вас с наличностью?

— Благодаря господин Шевцов вполне достаточно.

— Ко мне вопросы имеются?

— Где и как увидать Болдина?

— С этим не торопитесь.

— Зачем тогда мне надо было делать такое кружение, Петр Петрович, не проще было бы прямо к вам?

— Во-первых, я хотел, чтобы вы познакомились с господином Шевцовым и его коллегами... А во-вторых, в Европе не было второго господина Эвангелисте, такого предупредительного и сговорчивого. Вот вам и ответ. Я позвоню послезавтра в это же время. До скорой встречи.

ГЛАВА III

Евграф Песковский

«Ганс Ленц отправляется в баню с американским тазиком, английским мылом и сохранившейся еще с довоенных времен мочалкой. Суббота его банный день. Он готовится к нему обстоятельно и торжественно, ибо это его «один маленький праздник...». Ганс убежден, что вода лучше всяких лекарств успокаивает нервы и снимает заботы.

Я тоже жду субботы, банного дня. Завтра в одном из номеров под топчаном будет записка для меня.

Встреча была назначена в загородном парке.

Чиник меня встретил словами:

— Наконец нас с тобой ждет одно общее дело! Что ты думаешь об Америке?

— Любишь головоломки?

— Ничего подобного. Решил с места в карьер.

— Ну продолжай.

— Очень неплохо найти человека, который мог бы выслать приглашение, ну, естественно, и деньги на дорогу. А вот повод... слушай, ты не возражал бы стать наследником?

— Кого, чего?

— Бизнесмена. С тем чтобы самому превратиться со временем в такового... По-моему, у тебя есть все данные: молодой, вызывающий доверие. Шрам, он только придает уважение... Стреляли?

— Нет, память об одном крушении в Белоруссии. Ну давай дальше.

— Итак. Я бы лично без тени сомнения ссудил тебя кредитом. Как ты думаешь, какая побудительная причина могла бы заставить живущего в Америке Юрия Николаевича Чиника пригласить к себе перемещенное лицо по имени Томас и по фамилии Шмидт? Где и при каких обстоятельствах могли бы «твои» родственники встречаться с Чиником-старшим? Когда, в какие годы примерно могли оказать услугу господину Чинику, которую тот не забыл и на которую решил ответить сейчас, после окончания войны? Известно пока только одно, что тебе надо быть там и что там есть мой отец Чиник и, скажем, еще несколько человек, которые тебе в этом деле помогут. Нужно преодоление формальностей. Давай напрягать извилины, управляющие нашей фантазией.

— Я фольксдойче, выходец из России, оставшийся после войны в Германии, возможности моего передвижения крайне ограниченны.

— Итак, при каких обстоятельствах могли встретиться наши родители или родственники до девятьсот девятого года?

— Называй города, где бывал и служил Чиник.

— Торжок, Николаев, Кронштадт, Петербург, Москва — это то, что я знаю наверняка.

— Отец Томаса Шмидта был инженером в «Балтийском пароходном товариществе».

— И занимался он...

— Технической реконструкцией флота.

— А где имел обыкновение твой фатер проводить летние отпуска?

— Если честно, то в маленьком зеленом горном местечке Аджикенде; вывозить к морю жену и сына зарплата чекиста не позволяла.

— Но это было в двадцатые годы в твоей семье, а нас сейчас интересует семья Шмидта и годы с седьмого по девятый. Разве у инженера Шмидта не могло быть привычки в разгар сезона выезжать на Кислые Воды или, скажем, в Баден-Баден?

— Давай уж лучше выберем Кисловодск.

— В один хороший вечер Шмидт-старший встретился в галерее с симпатичным и грустным молодым офицером.

— Потерял невесту?.. Проигрался в карты?.. Поссорился со старым другом?..— Я втянулся в игру, предлагал варианты.

— Стоп! Карты... В этом что-то есть, хотя мой отец в жизни не держал их в руках. Но если мы попросим его, он, возможно, вспомнит, что, скажем, однажды в тысяча девятьсот восьмом году в Кисловодске просто ради баловства сел за ломберный стол...

— Чтобы составить компанию своим новым знакомым. Кто бы это мог быть?

— Отставной офицер, или член правления Нижегородского банка, или просто шулер с располагающей внешностью. Надо, одним словом, чтобы у этой компании, у всех вместе, не оказалось ни на грош сострадания к проигравшемуся молодому офицеру.

— И в этот момент он встретил инженера Генриха Шмидта, отца Томаса Шмидта...

— Который, узнав о неприятности, участливо спросил: «Не могу ли я помочь земляку?»

— Почему «земляку»? — поинтересовался я.

— По-моему, им все же лучше было бы встретиться в Баден-Бадене,— заметил Чиник.— На чужбине люди сходятся быстрее, там обостреннее воспринимается любое движение души.

— Это может быть правдоподобно психологически, но все же давай подумаем. Молодой офицер Чиник едет в Баден-Баден, курорт хоть и модный, но все для старческих болезней. По-моему, их лучше свести...

— Ну-ну, хорошо, согласен. Кисловодск. Что далее?

— Ну а далее произошло то, что должно было произойти. Генрих Шмидт, не взяв адреса и расписки у незнакомого человека, просто из чувства сострадания дал ему, предположим, двести рублей, назвав только свой адрес. Так могло зародиться знакомство, основанное на взаимной симпатии. И когда, вернувшись домой, Чиник переслал ему эти двести рублей, завязалась переписка... Ну, одним словом, додумывай дальше сам.

— Скажи, как случилось, что Генрих Шмидт — «твой отец» — работал сперва в Петербурге, а потом оказался в Эстонии?

— Это я знаю хорошо. В одиннадцатом году Генрих Шмидт получил выгодное предложение и переехал в Таллин. Умер он в двадцать девятом году.

— Стало быть, Юрий Николаевич Чиник, сколотив капитал, в наше время разыскивает Генриха Шмидта, или его сына, или его дочь. Он обращается за содействием к адвокату, и тот выясняет, что ты являешься лицом перемещенным и, по всей вероятности, находишься в Германии и что о тебе больше ничего не известно.

— И тогда твой отец находит адвоката в Западной Германии, разыскивает меня в этой моей крохотной мастерской. Только я хотел бы тебя спросить, одобрят ли эту версию и этот ход?

— Мы предлагаем один из вариантов. Одновременно я получаю возможность сообщить отцу те лаконичные подробности, которые узнал о Генрихе Шмидте. Мы с тобой наберемся терпения. Чего-чего, а терпения у нас достаточно... будем ждать, как развернутся события. Если же адвокат разыщет тебя сравнительно быстро, будет хорошо. Мы постараемся сделать так, чтобы поиск не был слишком утомительным и долгим. Я действительно хотел бы, чтобы ты посмотрел Америку. Дело в том, что портфель твоего господина Зедлага содержал сведения о людях, скрывшихся за океаном. Придется встретиться с некоторыми из них. А пока я бы посоветовал тебе позаниматься английским. Вот тебе последний самоучитель, постарайся восстановить хотя бы то, что помнил после школы.

— Я не слишком хорошо знаком со способом розыска родственников или знакомых. Скажи, разве обязан твой отец рассказывать кому-нибудь, почему, по какой причине он ищет младшего Шмидта?

— Нет, он никому не должен ничего говорить. Но только что закончилась война, речь идет о вызове в Америку поданного иностранной державы. Мой отец, без сомнения, вне подозрений. При всем том надо, чтобы существовала на всякий случай версия, одинаково знакомая и ему и тебе.

— Может быть, придумать что-нибудь убедительнее и серьезнее? Прошло столько времени. Двести рублей...

— Это как рабочая гипотеза. У нас еще есть достаточно времени, чтобы проработать дополнительные варианты. Во всяком случае, нам ясно, что они познакомились в Кисловодске, что твой отец оказал такую услугу Чинику, память о которой не выветрилась с годами. Будем думать.

— Тогда ответь еще на один вопрос. У твоего отца действительно большой капитал?

— Нет, просто это касса крейсера «Вещий Олег», которую спас в последний момент один юнга. В двадцать седьмом году деньги переведены в Нью-Йоркский банк. Посчитай, во что должны были превратиться с четырнадцатого года тринадцать тысяч долларов, имея в виду около семи процентов годовых. Там будет тысяч семьдесят—восемьдесят».

ГЛАВА IV

Чиники собирались в гости. Юрий Николаевич был уже одет и в ожидании Ингрид прохаживался по длинной и неширокой террасе, опоясывавшей дом.

Он был в нескольких шагах от входной двери, когда увидел почтальона, открывавшего массивную калитку из переплетенных железных прутьев. Письмоносец, заметив Чиника, помахал ему конвертом в руке. Давно не было известий от Сида, не от него ли? Чиник быстрым шагом спустился с террасы. Почтальон протянул не конверт — телеграмму. Как и многие, Юрий Николаевич не любил телеграмм. Он подсознательно боялся известий, к которым не был заранее подготовлен. Чиник не раскрыл телеграмму тут же в саду, а, осторожно и крепко держа ее двумя пальцами, поднялся в кабинет.

«Ксения умерла». Два слова, и больше ничего: ни числа, ни подписи. Телеграмма была из Канады. Но Чиник не без труда догадался, что послал ее Павел Александрович Болдин.

...Они виделись очень давно, не переписывались, но Юрия Николаевича постоянно согревала мысль, что в Канаде живет сестра, близкий и дорогой человек, родная кровь. Что же теперь?

Ингрид не отходила от мужа. Не задавала вопросов, не успокаивала пустыми словами, молча разделяла его горе и казнилась, не зная, как помочь ему.

В их жизни давно уже не было размолвок. Те мелкие ссоры, которые случались, когда рос Сид, остались далеко в молодости. Волнение за сына и любовь к нему прочнее прочного связали мужа и жену.

За годы войны Чиник заметно сдал.

Так же аккуратно ходил на работу и появлялся в своем кабинете — теперь он возглавлял международный отдел оловянной компании — ровно в восемь утра. Работа требовала частых и дальних поездок. Раньше он любил их. Теперь же все чаще поручал дальние вояжи помощникам.

Дней двадцать спустя после известия о смерти Ксении Чиники получили из Канады посылку. Это был альбом с фотографиями, которые Ксения втайне от мужа захватила с собой на чужбину.

Чиники подолгу рассматривали чуть пожелтевшие фотографии на толстом картоне. Милые, родные лица трогали, пробуждали множество воспоминаний... Ингрид уже знала жизнь мужа и его близких в таких подробностях, как будто бы провела с ним детские годы, могла мысленно пройтись по улицам Торжка, узнавая не только людей, но и дома и сады, спускавшиеся к берегу медленной Тверцы.

Ингрид старалась, как могла, поддерживать мужа, не касаясь запретной темы — Сиднея и Ксении.

Юрий Николаевич потерял молодцеватость, осунулся, улыбался вымученно, одними губами, случалось, вспыхивал из-за пустяков.

Однажды, когда Чиник садился в машину, сильная боль пронзила лопатку, сразу не хватило воздуха, он почувствовал такую слабость, что вынужден был вернуться в рабочий кабинет. Прилег здесь же на диване, а дома ни о чем не сказал Ингрид. Но после приступа стал часто чувствовать сердце.

Прошел почти год после смерти Ксении. В одно ясное и теплое утро Ингрид встала, как всегда, раньше мужа и приготовила ему первый завтрак сама. Подошла к двери его спальни, неслышно распахнула ее и обмерла. Юрий Николаевич лежал на полу, рядом с кроватью.

После сердечного приступа Чиник поднялся нескоро. Теперь его остро беспокоило, удастся ли увидеть сына. Утешала мысль, что сын служит Родине на посту почетном и опасном, служит в стане врага, что это он, Чиник-старший, своей отцовской волей, убеждениями дал сыну направление в жизни.

В войну бывали долгие месяцы, когда о Сиднее — ни слова, ни звука. Первое известие от Аллана долетело семнадцатого декабря 1941 года: «Там все в порядке. Вас просят не волноваться». Точь-в-точь такое же письмо Юрий Николаевич получил двадцать третьего мая 1942 года. Лишь в самом конце войны ему передали по телефону, что сын жив и здоров, и уведомили об анонимном переводе на девять тысяч долларов.

Волновало, почему после гибели Репнина ему не сообщают, кому и как передать кассу «Вещего Олега».

Ингрид старалась оберегать медленно выздоравливающего мужа от ненужных визитеров.

Когда однажды в послеобеденное время раздался неожиданный резкий звонок, Ингрид поспешила в прихожую. Прислуга уже открыла дверь. В проеме, щедро освещаемый солнцем, стоял седой коренастый мужчина, на полном лице которого выделялись рыжие усы, торчавшие густой и не очень ровной щеточкой.

Увидев Ингрид, пришелец, не ожидая приглашения, сделал шаг в дом и, глядя исподлобья, спросил по-русски глухим басом:

— Господин Чиник Юрий Николаевич здесь проживают?

Гость не производил впечатления человека, пришедшего с добрыми намерениями. Казалось, он хотел подчеркнуть свое право так вот по-хозяйски сделать шаг в чужой дом. И взгляд, неприветливый и подозрительный, и голос, в котором угадывалась напряженность, смутили Ингрид.

— Вы здесь посидеть немного, я сейчас буду приходить,— ответила она тоже по-русски.

— А вы не беспокойтесь, стало быть.— Усмехнулся: — Юрий Николаевич обрадуется небось.

— Я попросиль вас посидеть здесь,— решительно повторила Ингрид и недвусмысленно посмотрела на старую прислугу-индуску: гостя дальше гостиной не пускать. Та понимающе кивнула.

— Мы не гордые, мы подождать можем,— тем же глухим басом произнес гость и, чуть откинув длинную полу пиджака, уселся на краешек стула.

Ингрид поднялась к мужу.

Тот, лежа в постели и прикрывшись одеялом из верблюжьей шерсти, читал Чехова.

Ингрид почувствовала, как муж увлечен книгой, и порадовалась за него. С некоторых пор она взяла на себя обязанности домашнего цензора, прочитывая и днем, но чаще всего по ночам один за другим детективные романы с благополучным концом, сборники юмористических рассказов.

Юрий Николаевич свободно владел английским, но он разговаривал по-английски, писал по-английски и читал по-английски в силу необходимости, поскольку этого требовала его работа, приносившая все более почетные посты, заработки и заботы и оставлявшая так мало места для себя. Чиник сумел довольно безболезненно подключиться к «североамериканскому темпу», в нем было достаточно и честолюбия и жизненного опыта, чтобы не отстать, не выпасть из ритма.

Не только в жизни, но и на специальных занятиях, которые устраивала оловянная компания для своих производственных командиров, он учился ладить с людьми, разговаривать с ними, руководить ими, подчиняя своей логике, а когда требовалось — и непреклонной воле.

Только не мог думать Чиник, что совсем близка минута... когда это его искусство развеется в прах, что вся его чиниковская устойчивость и убежденность в своей собственной абсолютной честности и правде спасуют перед правдой чужой, что ему будет трудно и он вынужден будет (кажется, впервые в жизни) подыскивать слова для оправдания.

А пока он беззаботно перелистывал томик Чехова.

Он в совершенстве знал английский, но то, чего требовала не работа, а душа, он любил читать по-русски, тихо радуясь тем истинно русским словосочетаниям, оборотам, сравнениям, которые могли родиться только на родной почве, и доносили до Чиника все запахи ее, и пробуждали множество воспоминаний. Юрий Николаевич наслаждался ранним чеховским рассказом, подавляя в себе неприязнь к тому самонадеянному издателю, который вернул рассказ автору, написав: «Длинно и скучно, нечто вроде белой бумажной ленты, китайцем изо рта вынутой». Подумал: лишь время все ставит на свои места, только оно поверяет справедливость оценок и характеристик... если бы умели поверять свои поступки взглядом «из завтра»... если бы этим искусством овладел не один человек, не миллион, а все человечество... как продвинулось бы оно... Подумал о Болдине... будь у него эта способность посмотреть на свой поступок из будущего, сделал бы он то, что сделал в восемнадцатом? А сам он, Чиник, если бы догадывался, что придет такая тоска и тревога за сына, позволил бы ему уехать в Германию?

— Юра, к тебе гость,— прервала его размышления Ингрид.— Русский. Бодренький и круглый старичок. Он внизу. Но если тебе не хочется спускаться, я скажу, что ты есть нездоров.

— Назвал имя?

— Сказал, знает тебя.

Надев халат, Юрий Николаевич, опираясь о перила, спустился к гостю.

Тот мгновенно привстал и чуть было не сложил, по старой привычке, руки по швам, но потом, словно бы коря себя за столь рьяное проявление чинопочитания, приблизился к Чинику медвежьей походкой и, остановившись в двух шагах от хозяина дома, спросил:

— Не признали, стало быть, господин старпом?

— Если бы я даже не узнал тебя в лицо... то, один только раз услышав «стало быть», я бы догадался, что передо мной славный боцман «Вещего Олега» Сапунов...

— ...Макар Иваныч... Имя-отчество мое затруднительно было бы вам вспомнить, потому как сроду его не знали...

— Не сердись, не сердись, Макар Иваныч, знал, да забыл. Сапунов не без любопытства осматривал богатую обстановку гостиной — рояль в углу, большую, искрящуюся подвесками люстру, мягкий ковер, в котором тонула нога... Подошел к стене и, чуть приподняв голову, уставился на фотографию маленького Сида, прижимавшего к себе обеими руками мяч.

— Небось много лет уже мальчонке-то,— задумчиво произнес гость и, подавив вздох, продолжил: — А мы как были бобылем, так и остались. Никак, уже и внуки взрослые, Юрий Николаевич? Умеют, ох умеют русские по заграницам жить.

— Присаживайтесь, Макар Иваныч. Ингрид, распорядись, пожалуйста,— попросил Чиник жену. Та удалилась, терзаемая дурным предчувствием: не к добру и не вовремя гость, только разволнуется Юра, пойдут воспоминания... у гостя еще что-то на уме. Лучше было бы сказать, что нездоров Юрий Николаевич...

— Премного благодарны,— произнес Сапунов и, усевшись в кресло основательно, как человек, имеющий право на почетный прием, положил широкие ладони на стол и продолжал прерванную мысль: — Особенно хорошо те русские живут, которые о прошлом своем забыли или, скажем, о чем-нибудь другом.— Пальнул острым взором в собеседника...

— Вы заговорили о русских, которые что-то забыли... Вы что-нибудь хотели этим сказать?

— Хотел, как не хотеть, сколько лет этой встречей жил, сказать — не поверите, Юрий Николаевич,— Сапунов посмотрел на дверь, в которую вышла Ингрид, как бы опасаясь ее возвращения и не зная, успеет ли сообщить все, что должен, с глазу на глаз.

— Может быть, мы сперва перекусим, а потом пройдем ко мне и продолжим разговор?

— Я бы на вашем месте не спешил звать к столу такого гостя... почитай, тридцать пять лет не знавались... бывает, человека год не видишь, а он уже не тот... а тут — тридцать пять годочков, полжизни, можно сказать, если не больше. Воды-то утекло, бог мой, страшно даже подумать! Не признал бы я вас, господин старпом, видит бог, не признал бы, кабы не вывеска на доме да вот эта картина,— качнул Сапунов подбородком в сторону портрета капитана «Вещего Олега» Сергея Ипполитовича Дурново.— Небось сами писали?

— Сам.

— По памяти, стало быть. Любительская рука, оно и чувствуется. Как ни старайся, а если ты любитель... А я бы, будь на вашем месте, не стал вешать на таком видном месте этот портрет. Куда-нибудь подальше бы упрятал, чтобы не каждый день смотреть...

— Не понимаю вас, Макар Иванович.

— Да уж чего тут понимать? Все прекрасно понимаете, уважаемый Юрий Николаевич. Клятву-то капитану кто давал?

— Давал я и помню это прекрасно.

— Ну вот, из благородных, а слово-то свое, которое в смертный час капитана было дадено, не сдержали.

Чиник почувствовал бессилие перед этим верным служакой. Его, чиниковская, правда, а вместе с нею и уверенность исчезали с каждой минутой. На него неотвратимо наступала суровая бесхитростно-прямолинейная, сапуновская, правда. Вспомнил Чиник услышанное от Репнина, будто Сапунов выследил Гольбаха, и стрелял в него, и не убил, и был схвачен. Вспомнил сон накануне счастливой (или роковой) встречи с Рустамбековым, сон с множеством столь правдивых жизненных деталей, что он помнил его так, будто и не пролетело столько лет.

— Вы затем пришли ко мне, Макар Иванович, чтобы потребовать отчета? Если так, то по какому праву? — сказал изменившимся голосом Чиник.

— Прав таких мне, конечно, никто не давал, где боцман, а где старпом, это нам было и есть ясно-понятно. Никто не давал таких прав и не дал бы ни за что. Сам себе взял я это право, Юрий Николаевич, слышите, сам себе. Теми восемью годами, которые по тюрьмам да лагерям помытарили. С тридцать первого года почти по самую войну, по тридцать девятый. Вот какая завязка случилась через господина хорошего капитана Гольбаха.

— Вы стреляли в него?

— Стрелял. Только он успел раньше. Свалил меня и засвистел в свисток, сзывая полицию и свидетелей. Такие люди нашлись, которые утверждали, что видели, как я первым вытащил револьвер, будто бы желая ограбить Гольбаха; он уже лоцманом работал. Я не отпирался, говорил, что деньги понадобились, а кто я и откуда — молчал, думал себе: «Выйду, все равно разыщу тебя, погань, и прихлопну». Да не довелось, знать. Так и ходит по земле неотомщенным. Знал бы, догадывался бы об этом, прощаясь с жизнью, господин Дурново, иначе бы смотрел, чем на этом вашем портрете. От кого, от кого, а от вас другого ждали. И матросы, и господа офицеры. Ведь вас любили. За то, что справедливым и бесстрашным были. Благородным, одно слово. Куда же это все девалось? Неужели через кассу корабельную, которую спасли и, как хорошие люди говорили,— Сапунов покраснел,— присвоили...

— Не смейте, не смейте! — обжег Сапунова взглядом Чиник.— Не смейте судить о том, чего не ведаете.

— Ай-ай-ай, как нехорошо получается, зря обидел, стало быть, человека. Явился, можно сказать, издалека с одной целью — обидеть благородного человека и тем душу отвести. Нет,— решительно рассек плотной широкой пятерней воздух Сапунов,— не затем я искал вас по миру и пробивался к вам через бог знает какие преграды. Цель у меня такая в жизни появилась. Посмотреть на вас, только посмотреть, как вы радуетесь жизни, про душу свою и благородное своё слово забыв. А требовать от вас отчета не собирался и не собираюсь. Хотя, конечно, имелся один вопрос, куда кассу дели, на какие цели ее израсходовали? Кого ни спрашивал из старых олеговцев, все — ни сном ни духом — цента одного после пятнадцатого года от вас никто не получил. Ведь еще и сегодня живут немногие из тех, кто помнит, что случилось в океяне-море двадцать пятого августа одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Воды попросите принести... пожалуйста, а больше ничего не надо.

С подносом появилась служанка. За ней Ингрид. По одному только взгляду на мужа Ингрид почувствовала, что была права в своих опасениях, что этот гость — недобрый гость, что с ним через порог переступило горе... Он позволял себе недопустимо разговаривать с Юрием и непозволительно на него смотреть...

Почему Юрий дал распоясаться гостю? Почему выглядит виноватым?

— Ингрид, все, что принесли, оставьте на столе и дайте нам поговорить. Этот господин мой старый сослуживец по «Вещему Олегу».

— О, очень рада,— улыбнулась Ингрид, стремясь и выражением лица, и голосом, и взглядом смягчить гостя. Приблизилась к Сапунову, протягивая руку, а тот будто не заметил этого жеста доверия, произнес через силу, едва привстав:

— Рады познакомиться, бывший боцман Сапунов.— И снова обернулся к Чинику, намереваясь продолжить разговор.

— Прошу тебя, Ингрид, оставь нас,— повторил Юрий Николаевич.

— Ты только не забывай, Юра, что ты есть больной, очень больной и тебе не можно волновать себя. Как и меня тоже,— произнесла по-русски, чтобы гость ее понял и освободил как можно быстрее от своего нежелательного присутствия нездорового человека.

— У нас разговор серьезный, сударыня,— ответствовал Сапунов.— Никак без него не обойтись. Так что помилосердствуйте и не взыщите.

— Я покину вас, но только не надолго. Тебе надо принять лекарство, Юра.— И добавила по-английски: — Мне все это не нравится, мой друг, очень не нравится.

— Что поделаешь, сударыня,— отозвался на испорченном английском языке Сапунов.— Дела... Не взыщите. Я не задержусь.

Ингрид вышла. За ней бесшумно выпорхнула служанка. Мужчины остались с глазу на глаз.

Сапунов налил себе полный стакан воды из графина, наполненного льдом, в стакан проскользнуло несколько льдинок, он не заметил их, опорожнил стакан двумя большими глотками и, вытерев рот тыльной стороной ладони и поправив усы, молчаливо уставился на Чиника.

— Я понимаю хорошо, вы могли думать обо мне что угодно, поставил себя на ваше место и понял, что имел бы право требовать отчета. Вам достаточно будет моего честного слова, что не потратил на себя, на свою семью, на своих близких ни одного цента из тех, что были в корабельной кассе? Вам этого будет достаточно?

— Говорите, поставили себя на мое место. Тогда посмотрите моими глазами на все это богатство кругом...— заспешил поправиться Сапунов.— Вашему слову верим, как не верить, только посмотрите моими глазами на все...

— Это создано моими трудами на протяжении долгих лет.

— Известное дело, долгих лет. И этому как не поверить? Ну тогда, если бы вы были на моем месте, поинтересовались, должно быть, что же стало с тою кассою.

— Я передал ее нашей с вами стране.— Невольно отвел взгляд Чиник и испугался — не перехватил ли этот взгляд его проницательный и недоверчивый гость? А если он потребует дать честное слово и в этом? Разве не имеет права дать его Чиник? Ведь он принял решение давно. И только по совету Репнина не сделал этого сразу. Ведь Репнин сказал, что имеет полномочия и его, Чиника, просят положить эти деньги в Нью-Йоркский банк, а кому и как передать их, скажут. Сколько прошло лет после той встречи с Репниным? Будто забыли о Чинике и его капитале. Деньги лежат, проценты идут. Не его проценты, не на его деньги. С одной стороны, он передал их тому, кому они принадлежать должны, но с другой стороны — они лежат на чиниковском счете, он единственный их хранитель. Только... только как сказать обо всем этом Сапунову?

— Правильно ли я вас понял?.. Мне помыслилось, что вы оказались, так сказать, в затруднительном положении,— отведя взгляд в сторону, спросил Чиник.

«Откупиться хочет,— пронеслось в мозгу бывшего боцмана,— истинный крест, вот вам, пожалуйста, кем мы были, из идейных, известно, что в корпусе революционером слыл, а кем стали, что время с людьми делает? Думает, за помощью к нему пришел, и вроде как с просителем разговаривать начинает».

— Я, Юрий Николаевич, в затруднительном положении не оказался. Я к нему, родимому, привык и никуда от него на самую малость не отлучался. И не за помощью я к вам явился, как пришел, так и уйду. Только была еще одна вещь, посерьезней всех других, которую мне до смерти знать желательно. Как же случилось, что о клятве своей позабыли, как случилось, что ходит по свету цел-целехонек капитан «Эссена» Гольбах, который, как тать в ночи, подкрался к нашему «Олегу» и пустил его ко дну. Житья мне не было на свете, когда вспоминал, как ушел под воду вместе с родимым нашим кораблем капитан Сергей Ипполитович Дурново.

— Репнин Анатолий Трофимович разыскал Гольбаха в Гамбурге... после того как вы стреляли в него. И я отправился туда же...

— Ну и как случилось, что раздумали?

Одна была на свете у Чиника возможность оправдаться перед бывшим боцманом, как перед совестью своей, как перед высшим судьей: рассказать начистоту о встрече с Рустамбековым. Да права такого не имел. И он промолчал.

— Не по-благородному, не по-русски получается, Юрий Николаевич.

Пришла пора кончать разговор. Чиник почувствовал, как прилила кровь к вискам, как гулко и враждебно забарабанило сердце.

— Вы что-нибудь еще имеете сказать мне?

— Что говорить, господин старпом? И о чем? Живите себе, как жили... одна была у меня цель — разыскать Гольбаха и отправить его на тот свет, не достиг, стало быть, а потом была другая цель, как-нибудь вас разыскать, чтобы правду услышать, и ее не достиг, обратно. Силушки уже на исходе. Жить недолго осталось, все мечтал по душам поговорить... вот и поговорили... только не легче стало никак, а куда тяжелей. Уж я пойду, не взыщите за то, что побеспокоил. К вам зла не питаю.

Чинику хотелось встать, подойти к боцману, обнять его и прошептать: «Спасибо». И одна только сдерживала мысль и связывала крепкими путами — решит, пожалуй, Сапунов, что этим жестом замаливает он свой грех.

— Да чего уж там, Макар Иванович,— сказал холодно.— Ни перед вами, ни совестью своей, ни перед родиной я не в долгу. Ни перед кем, ни перед чем. Это я говорю вам как русский русскому. Дай вам бог долгих лет, чтобы могли убедиться в этом.

Опершись обеими руками о стол, медленно поднимался Сапунов.

Горькой была встреча. И еще более горьким расставание. Так редко расстаются люди, сближенные общей бедой.

Медвежьей походкой двинулся к выходу Сапунов. Лишь в дверях остановился:

— Ну бывайте покуда.

— Макар Иванович,— не удержался Чиник,— если я вам могу быть чем-нибудь полезен, в знак бывшей дружбы небом заклинаю вас, скажите, вы мне сделаете большое одолжение.

— Уж чего там, Юрий Николаевич. Бывайте пока. Нам теперь вряд ли суждено свидеться. Женушку попросите не серчать на меня.

Явился как корабль-призрак из тумана. В туман и ушел, оставив предчувствие беды.

ГЛАВА V

— Я просил вас подготовить дополнительные материалы о Павле Александровиче Болдине,— сказал Овчинников Гаю.

— Болдин обратил на себя внимание после того, как с ним установил контакт Русский центр. Чем мог привлечь его? Тут долго голову ломать не надо. Во-первых, у него обширные связи и достаточно устойчивый авторитет и в Америке и в Канаде. Во-вторых, и это, естественно, немаловажное обстоятельство, у него крупный капитал. В предвоенные годы зарекомендовал себя как явный, непримиримый противник Советской власти. Можно вспомнить его статьи в «Новой русской газете».

— К какому времени относится последняя публикация?

— Понимаю ваш вопрос, Антон Фролович. Последняя публикация относится к сороковому году.

— Можно ли сделать заключение, что он отошел от активной политической деятельности в самом начале войны?

— Точных сведений нет. Только предположения. Последующие же его взгляды и поступки непросто осмыслить и объяснить. Например, в сорок третьем году, вскоре после битвы под Сталинградом, выступил одним из активных сторонников создания второго фронта.

— Что это — перемена мировоззрения?

— Может быть, заговорило старое. Или, скорее, гордость за Россию, которая смогла разгромить на Волге армию такого сильного врага.

— Не напомните ли, в чем проявлялась его активность в ту пору?

— В конце войны написал статью в «Нью-Йорк таймс», в которой утверждал, что Гитлер не имел ни малейшего представления об истинной силе русского духа, а также о том, какой экономический потенциал сумел накопить Советский Союз за четверть века. В той же статье Болдин высказывал одно сомнительное, но довольно любопытное предположение. Он написал, что, очевидно, русским не стоило в предвоенные годы так старательно скрывать свои оборонные возможности. Сверхзасекреченность будто бы сбила с толку германское командование. Оно, например, было убеждено, что из Москвы на восток идет лишь одна железнодорожная колея. В этом смысле, как писал Павел Болдин, заслуживал интереса пример Петра, который, построив в тысяча семьсот десятом году два крупных пушечных завода, распорядился написать о них со всеми подробностями, сколько они способны производить пушек, ядер и пороха... Для того чтобы устрашить врагов.

— Мысль любопытная,— вскинул брови Овчинников.— Только так легко рассуждать со стороны.

— В сорок третьем году Болдин предрек поражение Гитлера довольно точно, предугадав развертывание советских резервов и истощение резервов Гитлера. Но в той же статье Болдин рассуждает о том, что случится, когда русские войдут в Берлин и когда большевизм распространится чуть ли не по всей Европе.

— Не потому ли он призывал к ускорению второго фронта?

— Весьма возможно, большевизм пугал его. И, призывая к открытию второго фронта...

— Но не имел ли он в виду прежде всего помощь России?

— Трудно ответить на этот вопрос однозначно, Антон Фролович,— произнес Гай.— Во всяком случае, взгляды Болдина во многом противоречивы, не до конца ясны.

— Есть у нас на сегодня другая нить?

— Пока нет.


Сидней Чиник

«Адвокатам отца удалось разыскать в Гамбурге Томаса Шмидта и известить о том, что его разыскивает бывший русский моряк, наживший солидный капитал за границей.

Я получил задание снова встретиться с ним и объяснить, что и как ему надлежит делать до отбытия и после приезда к отцу.

Мистер Аллан не скрыл от меня болезнь отца. Врачи настоятельно советовали ему оставить Сингапур с его жарким и влажным летом. Не знаю, что заставило отца выбрать Канаду. Может, вспомнил о большом и красивом Монреале, где зима как зима, снег мягкий, пушистый, а может, захотелось быть поближе к своим. Все же не кому-нибудь, а Павлу Александровичу он обязан жизнью. А то, что случилось между ними в Монреале, скорее всего, забылось с годами.

Остановились родители в Торонто. Оттуда и пришла телеграмма о сердечном приступе отца. Я получил долгожданный отпуск. Вскоре меня известили о том, что началось оформление въездных документов Томаса Шмидта.


Ранним летним утром, солнечным и свежим, я стоял за легкой прозрачной занавеской в гостиной и ждал машину. Она подошла как раз в ту минуту, когда Элен в новом сером костюме и розовой воздушной кофточке сбежала с крыльца. За рулем сидел сам Функ. Он тяжело выбрался из «форда», купленного недавно у американского квартирмейстера, и, вытерев шею и лицо большим шелковым носовым платком, закурил.

Элен, обернувшись к окну, махнула мне рукой.

В машине она сочувственно положила тонкую руку с длинными пальцами на мою. Элен любит меня.

...Я долго не мог привыкнуть к тому, что эта умная, красивая и расчетливая женщина — моя жена. С ней просто. Элен устойчива в симпатиях и антипатиях. «Проявление чувств» считает признаком малодушия. Раз я должен уезжать, я уезжаю. И пробуду у родителей столько времени, сколько понадобится. Элен постарается взять на себя часть моих забот... И «Кофейник» и «Чашка» начинают приносить всевозрастающий доход, и Элен, втянувшись в дела, сделает все, чтобы мой отъезд не повлиял на них.

Машина шла по безлюдному в этот час шоссе на большой скорости. До аэропорта ехали молча.

Мой рейс уже был объявлен. Справившись со всеми формальностями и отдав чемодан в багаж, я подошел к жене и тестю. Они стояли у маленького фонтанчика, освещенного резким солнечным лучом, пробивавшимся через стеклянную крышу.

Накануне из-за нелетной погоды отменили несколько рейсов, павильон был запружен возбужденной недовольной толпой.

Когда объявили посадку, те, кому не удалось попасть на этот рейс, недовольно загудели. Дама лет сорока, обладательница двойного подбородка и мощного контральто, поощряла длинношеего мужа на скандал. Когда тот без особого энтузиазма двинулся к администратору, я увидел Томаса Шмидта, полуразвалившегося в кресле и листавшего журнал. Глаза его закрывали темные очки, он был в коричневом, ладно сидевшем костюме; журнал в его руках свидетельствовал о том, что его дела в порядке и что наша новая встреча теперь уже не за горами.

Я на прощание пожал руку тестю. Почувствовал крепкое рукопожатие небольших толстых пальцев. Нагнулся и поцеловал его в мясистую, красную щеку. Он сочувственно похлопал меня по спине. С Элен мы обнялись. На меня повеяло дорогими духами.

— Телеграфируй, когда будешь вылетать,— сказала Элен.

— Встретим,— закончил тесть.

Я кивнул и пошел к выходу. Оглянулся, проходя мимо кресел. Шмидта там уже не было. Я помахал Функам и вышел на летное поле.

В Брюсселе, откуда начинался трансатлантический рейс, полдня ушло на покупку сувениров, утром следующего дня я поднялся на борт «Дугласа».


Евграф Песковский

«В Брюссельском аэропорту самолет провожает едва ли не целый взвод фоторепортеров: на гастроли летит звезда эстрады — бельгийская певица. Не спешу к трапу. Жду, пока перестанут вспыхивать блицы. Но уже поднявшись в самолет, догадываюсь, почему так заинтересовались этим рейсом. Оказывается, не все фоторепортеры были из газет и журналов, большинство составляли рекламные агенты авиационной компании. Накануне над океаном потерпел катастрофу такой же точно самолет, нашлось не слишком много желающих на мой рейс. В сорокачетырехместном самолете было десять человек. Стюарды и стюардессы расплывались в улыбках, обнажая зубы мудрости, и порхали, словно соскучившись по работе, от одного пассажира к другому, предлагая тонкие пледы, коньяк, сигареты, игральные карты.

Такой мирной, такой нетронутой казалась сверху земля, и европейская и американская. Особенно американская. Под нами плыли разноцветные паркетики полей, небольшие, уютные одноэтажные поселки. Реки казались ручейками, а леса — приусадебными садами. Реки — везде реки, а поля — везде поля. И горы. И озера тоже. И как отличишь русские от немецких или от американских? Только эта американская земля не видела войны, она не хранит следов воронок и окопов, по ней не проходили танки. А с той вон церквушки не раздавался тревожный набат. Медленно выплыл из-за облаков Нью-Йорк. Что ждет меня на этой земле? Было четырнадцать часов до отлета в Торонто. Остановился в скромном авиационном отеле.

Я бы преувеличил, если бы сказал, что спал в самолете хотя бы два часа. Поэтому первым, желанием было лечь в кровать и тотчас заснуть. И все же я не мог отказаться от соблазна включить телевизор. Переоделся, сел в кресло, положил ноги на низенький столик, выпил прямо из горлышка кока-колы и уставился в телевизор. Постарался представить себя американцем, который после дня, полного забот, вернулся домой, пообедал и остался один на один с «другом человека — телевизором». Показывали фильм из истории «дикого» Запада.

По второй программе тоже слышались выстрелы. Полицейский комиссар-брюнет преследовал на геликоптере бандита-блондина, скрывавшегося на машине с похищенной невестой комиссара.

Еще раз переключил телевизор и увидел кадры, которые пробудили множество воспоминаний.

Демонстрировался документальный фильм, скорее всего сорок четвертого года. Фашистские бомбардировщики один за другим, будто в неохотку, ложились на крыло и, проваливаясь, пикировали на американский караван. Взволнованной скороговоркой диктор сообщил, что это американские корабли, идущие к русским берегам. Взорвался один корабль, второй, недалеко от него упал подбитый «юнкерс». И еще один корабль должен был вот-вот уйти под воду. Но с его кормы продолжал строчить пулемет. Отважный моряк, не покидавший поста, вместе с кораблем скрылся в пучине.

Я успел повидать в своей жизни много смертей. Эта была одной из самых прекрасных. Вот только имя славного американского парня почему-то не назвал диктор. Или оно не известно? Но не имеем права — ни американцы, ни мы — забыть его. В ту пору, когда воцарятся на земле справедливость и мир, а человечество просто-напросто забудет о войнах, потомки наши осудят нас, если мы не донесем до них подвиг этого американского парня. И миллионов других, с кем мы сражались бок о бок, как и подобает истинным товарищам по оружию.

Как бы заполучить нам этот фильм и выпустить разом на все экраны? Как бы познакомить и американцев с бесценными лентами, запечатлевшими подвиги советского солдата?

Увы, война иная, «холодная», набирающая и силу и темп, диктует свои законы.

На аэродроме в маленьком, многоцветном, забитом всякой всячиной киоске рекламируют новую игрушку. Называется «Победа над коммунизмом». Надо вытянуть синюю карточку с вопросами и бросить костяшку. Цифры на ней обозначают номер красной карточки, содержащей ответы. Если ответ не подойдет, надо бросать снова. Первый, кто подберет правильные ответы на все вопросы, получает приз. Извещая партнеров о победе, он должен (так написано в «Правилах») громко выкрикнуть слово «Свобода!». Ну а для того, чтобы между играющими не возникло разногласий и они имели бы представление о правильности ответов, к игре приложена небольшая картонка с ответами. Вот эти вопросы и ответы: «Что случится через неделю после того, как победит коммунизм?» — «Коммунисты уничтожат всех капиталистов и верующих и превратят их в своих рабов, а женщин отправят в публичные дома»; «Кто такой Рузвельт?» — «Открыто признавал себя коммунистом и был врагом западного общества»; «Кто такой Бернард Шоу?» — «Бернард Шоу — прокоммунистический писатель»; «Кто такой Теодор Драйзер?» — «Теодор Драйзер — враг свободного мира». И так далее.

Едва ступив на американскую землю, начинаешь понимать, что такое «холодная война», развернутая против нас. Газета «Вашингтон пост» публикует интервью с сенатором:

«— Как по-вашему, что случится в тот самый день, когда мы сбросим на Советский Союз первую атомную бомбу?

— В тот же самый день Советская Армия перейдет рубежи, у которых сейчас находится, и захватит остатки Европы.

— Вы полагаете, что о бомбе стоит забыть?

— Я этого не сказал. Она нам еще пригодится. Пока же мы должны исходить из одного совершенно недвусмысленного положения: что хорошо для Америки, то плохо для СССР. И наоборот. И строить в соответствии с этим свою политику. И внешнюю и внутреннюю».


Мирными запахами кофе и сигар, ярким светом на лицах, в окнах, не знавших маскировки и никогда не уродовавшихся белыми бумажными крестами, магазинами, ломившимися от товаров, встретила Канада.

Я постарался представить себе наши магазины, карточки, очереди и лица людей, которые, как писала вашингтонская газета, разучились улыбаться. Я постарался представить себе наши деревни, в которых осталось так мало мужчин, невозделанные поля. И подумал: «Сколько же нам еще жить, работать, мучиться (да-да, именно так, мучиться!), восстанавливая все то, что отняла у нас война за четыре неполных года! Сколько же нам надо сделать всем народом, чтобы наладить мирную жизнь! И как много людей в разных странах хочет нам в этом помещать. И как много — помочь».

Сидней склонился над могилой. Увы, он не успел застать в живых отца.

Еще свежи цветы, и дождь, пронесшийся над городом накануне, не стер бронзовых букв на муаровых лентах. Я стою в отдалении и сострадаю Сиднею, как брату. Жалею, что не успел сказать его отцу тех слов, которые он должен был услышать. Я сказал бы ему, что Родина не забудет его самоотреченности. Это слово «самоотреченность» вертится у меня в голове, оттесняя все другие, когда я думаю о том, как добровольно принял Чиник-старший величайшую из бед — разлуку с Россией, чтобы служить ей. Ему не было дано посмотреть своими глазами на то, какой стала его страна... он верил ей и сердцем и прозорливейшим своим умом в самые трудные дни войны. Ему было бы легче проститься с этой жизнью, если бы он хоть краешком глаза увидел парад победителей на Красной площади... увидел бы, как летели к основанию Мавзолея фашистские знамена и штандарты...

Преклоняюсь перед отцовским искусством Юрия Николаевича, сумевшего мудро и надежно передать сыну пример преданности Родине. Многое делалось вокруг, чтобы придушить, принизить его любовь к России, опорочить большевиков, их замыслы и цели. Однако никому не удалось вытравить в Сиднее его истинно гражданских чувств.

Сидней опустил голову. Я знаю, как любил он отца и как трудно ему сейчас. Я не считаю себя вправе отвлечь его. Мы оба молчим.

Где-то далеко от Торонто, на берегу Пенанга, высится памятник, который поставил товарищам по «Вещему Олегу» бывший старпом Юрий Николаевич Чиник. На том памятнике русская березка, склонившая ветки-сережки над прахом соотечественников-моряков. Каждый догадается: русские, погибшие за Россию.

Издалека доносятся звуки траурного марша Шопена. Кого-то хоронят. Глаза Сиднея сухи. Или он больше повидал на своем веку, чем я?

Одна чисто профессиональная мысль сперва робко, а потом все настойчивее начала стучаться ко мне. Эта мысль помогала перебить печаль: она была связана с Павлом Александровичем Болдиным. Другим русским. Он тоже сражался за Россию, только за ту Россию, которую «видел в своих мечтах».

Нам предстояло вступить с ним в контакт. Сделать все, чтобы завоевать доверие. И, заручившись его поддержкой, проникнуть в организацию, которая раньше именовалась антикоммунистическим комитетом, а теперь взяла себе нейтральное название «Русский исследовательский центр». Наши руководители считают, что в образе мышления Болдина произошли сдвиги и что связан он с центром по инерции. Правда, предупредили, что это могут быть чисто гипотетические предположения. И что Болдин вполне способен возвратиться к своим прежним взглядам. Тогда нам просто не о чем будет говорить с ним. И окажется, что я не выполнил и этого задания. Как не выполнил до конца и предыдущего, связанного с Зедлагом.

Меня известили, что незадолго до кончины Юрий Николаевич Чиник перевел на мое имя семьдесят четыре тысячи сто двадцать восемь долларов сорок три цента.

Адвокат сказал, что, если у меня появится желание вложить их в дело, он будет рад помочь советом.

Я, вежливо поблагодарив, ответил, что должен подумать».

ГЛАВА VI

Николай Болдин

«Я хорошо понимаю закономерность: чем взрослее становится сын, тем дальше он отходит от отца. Я только не понимаю одного — для чего мой отец содействует этому отходу. Все ли дело в секретарше-квартеронке, связь с которой он так неумело скрывал от мамы?

Нет! Он со всевозрастающей настойчивостью пробует вытравить во мне то, что сам же посеял. Поздно! Когда-то он хотел превратить меня во врага Советского Союза. Он связал меня с людьми, которые исповедовали его идеалы, и делал все, чтобы отсечь от меня тех, кто их не разделял. И достиг цели. Я горжусь тем, что играю все более заметную роль в «Русском исследовательском центре», что мне поручают задания возрастающей важности.

Не сегодня, не вчера начал я догадываться о том, что отчуждает нас друг от друга.

Бывший белый офицер Болдин был одним человеком до сорок второго года, когда, по его убеждению, все шло к тому, к чему должно было прийти рано или поздно. Дома только и было разговоров о неспособности советского командования вырвать инициативу, о превосходстве германской выучки над выучкой и стойкостью красных, когда же речь заходила о немецкой технике: самолетах, танках, подводных лодках,— отец лишь безнадежно махал рукой. На его рабочем столе лежал номер газеты «Нью-Йорк таймс» с большой фотографией на первой странице: фашистские танки движутся лавиной на русские окопы, а из этих окопов по пояс в воде ведет огонь отделение; в руках же у советских солдат... допотопные мосинские трейхлинейки, с которыми когда-то шли в атаку на Луцк солдаты, ведомые отцом. И этого тоже не мог простить комиссарам отец.

Кто верил в те времена и в Канаде и в Америке, что Россия сохранила еще «хоть самый малый шанс»? И отец не верил. Он только не был убежден, что захочет вернуться домой. В родную страну, которую топчет германский сапог.

А потом пришел Сталинград. Нежданно, непредсказуемо.

Отец, отдававший свободное время историческим исследованиям, расстался с веками прошлыми, чтобы окунуться в современность. И постараться ответить, прежде всего самому себе, где, в чем лежат истоки победы на Волге. Началась пора сопоставлений, сравнений, размышлений. Отец продолжал поддерживать дружеские связи с эмигрантскими антибольшевистскими организациями. Но я лучше, чем кто-нибудь другой, понимал те изменения, которые происходили в его мировоззрении.

Будучи человеком упорным и в достаточной степени самолюбивым, он стеснялся признаться в этом окружающим. И все же время от времени выдавал себя невольно. Однажды я нашел на его столе страничку с заметками, которую он или не успел или забыл спрятать. На ней был отрывок речи, с которой обратился к своим войскам восьмого ноября 1942 года Гитлер. Не знаю, откуда у отца оказался этот текст. Такого рода материалы в конце 1942 года американские газеты уже не публиковали. Возможно, отец услышал речь по радио.

«Я хотел достичь Волги у одного определенного пункта, у одного определенного города. Случайно этот город носит имя самого Сталина. Но я стремился туда не по этой причине. Город мог называться совсем иначе. Я шел туда потому, что это весьма важный пункт. Через него осуществлялась перевозка тридцати миллионов тонн грузов, из которых почти девять миллионов тонн — нефть. Туда стекалась с Украины и Кубани пшеница для отправки на север. Туда доставлялась марганцевая руда. Там был гигантский перевалочный центр. Именно его я хотел взять, мы его взяли! Остались незанятыми только несколько совсем незначительных точек. Некоторые спрашивают: а почему же вы не берете их побыстрее? Потому что я не хочу там второго Вердена. Я добьюсь этого с помощью небольших ударных групп».

Этот текст был подчеркнут красным отцовским карандашом, а под ним было несколько рядов цифр. Мне захотелось узнать, что же случилось в Вердене, о котором упоминал Гитлер, я залез в энциклопедию и выяснил, что во время наступления германских войск в 1916 году на французов именно под этим городом их подстерегала неудача: понесли огромные потери, а города взять так и не смогли.

Поставив том энциклопедии на место, я вернулся к столу и сделал попытку расшифровать торопливые записи:

«Р.С. Потери немцев.

1. Убитыми и ранеными более 1 400 тысяч. Плен — 90 тысяч; в том числе один фельдмаршал и 23 генерала.

2. Танков — 1666.

3. Самолетов — 744.

4. Орудий — 5762.

5. Минометов— 1312.

6. Пулеметов— 12 701».

Скрипнула дверь, на пороге появился отец. Он нахмурился, застав меня за чтением, но постарался не показать недовольства.

— Папа, что такое «Р. С.»?

— «Русские сведения».

— А у тебя есть какие-либо другие сведения?

— Американцы, хоть и признают большое значение победы под Сталинградом, приводят более скромные цифры.

— Почему же ты выписал не те, а эти?

— Как-нибудь сопоставлю. Интересно бы получить германские данные.

Мне показалось, его радовал исход сражения под Сталинградом. Несколько дней он не скрывал хорошего настроения.

Отец не был сентиментальным человеком. И потому я не без удивления услышал стихотворение поэтессы-эмигрантки, которое он читал маме. Кажется, оно гармонировало с настроением отца:

Проклинали, плакали, вопили,

Декламировали: наша Мать...

В кабаках за возрожденье пили,

Чтоб опять наутро проклинать. .

А потом вдруг поняли, прозрели,

За голову взялись — неужели

Китеж, воскресающий без нас?

Так-таки великая? Подите ж...

А она действительно, как Китеж,

Проплывает мимо глаз.

Я поймал себя на том, что меня не трогают сомнения отца. Мне ясно: он рефлексирует. Он не порвал еще (хотя к этому идет) со своими прежними взглядами («Большевики погубили Россию»), но и не утвердился в новых («Большевики возродили Россию»), Раньше ему было просто: он знал, с кем вступать в контакты, кого поддерживать, кого субсидировать. Он и сейчас финансирует пропагандистскую работу «Русского исследовательского центра», но делает это, как мне кажется, по инерции. Или из-за побед Советского Союза над гитлеровцами он готов списать большевистские долги перед семьей Болдиных, перед многими семьями русских интеллигентов, которые были вынуждены скрываться от большевиков на чужбине?

Эта философия не по мне. Я так быстро своих взглядов не меняю. И в своих глазах, и в глазах людей, окружающих меня, я — жертва революции. Это не роль. Это моя сущность. И я с теми, кто ценит мой ум, волю. И родословную, которой я горжусь как дворянин».

Загрузка...