ЧАСТЬ II

Глава I

1

Минуло два года. Йойхенен и Ципеле жили счастливо. Свадьба была шумная и влетела Калману в копеечку. Теперь Ципеле живет в Маршинове. Йойхенен не захотел остаться в поместье дольше чем на неделю, а Иска-Темерл не может без сына. Дом Калмана остался без хозяйки: через три недели после свадьбы Ципеле Зелда скончалась. Она лежит на ямпольском кладбище, а резчик трудится над надгробием. Юхевед и Майер-Йоэл перебрались в собственный дом. У Майера-Йоэла есть жилье и в Ямполе, и на мельнице.

С Калманом осталась только одна дочь, Шайндл. Она родила мальчика и назвала его Ури-Йосефом, в честь деда-каллиграфа. Малыша уже отняли от груди, у него режутся зубки, и он пытается говорить. Но даже Шайндл не доставляет Калману большой радости. Ее муж Азриэл не захотел жить за счет тестя и уехал в Варшаву учиться. Не помогли ни ругань, ни уговоры. После долгих споров Азриэл дал слово, что не сбреет бороды, останется верен еврейским обычаям и будет приезжать в Ямполь на лето и праздники. Калман каждую неделю посылает ему восемь рублей.

Строительство железной дороги забросили, и торговля лесом остановилась. Калману пришлось уволить всех бракеров и писарей. Хоть это была не его вина, они стали его врагами. Конкуренты открыли лавку рядом с лавкой Калмана и повели против него настоящую войну. Калман не мог лично за всем уследить, полагался на служащих, и конкуренты использовали любой его недосмотр: некоторые товары стоили у них на пару грошей дешевле. Шинок давно пришлось закрыть, остались только поместье и известковые разработки. Два года подряд была засуха, и Калман нес убытки, потому что освобожденные крестьяне запрашивали за работу все больше и больше. Не было спасенья от воровства. Что ни день — новая неприятность. Мужики выгоняли скот на луга Калмана, вырубали лучшие деревья в его лесу. Те самые крестьяне, которые недавно получали порку и целовали руку каждому помещику, управляющему и эконому, теперь обнаглели и открыто обвиняли во всем евреев, а сельские ксендзы их подначивали. Мало того, у Калмана заканчивался контракт, и он знал, что в этот раз князь потребует за аренду слишком высокую плату. Завистники написали князю, что Калман получает огромные прибыли.

Известковые разработки, слава Богу, приносили доход, но еще неизвестно, что из этого выйдет. Полоска земли, по которой проложены рельсы, принадлежит князю, Калман арендовал ее на двадцать пять лет. По истечении этого срока ветка перейдет в собственность князя, к тому же он получит право на доход с разработок, если известь к тому времени не кончится.

Раньше Калман по ночам крепко спал, но его будила Зелда, царство ей небесное. Теперь же кровать жены всегда была застелена, Калман спал один, но он тосковал по временам, когда Зелда его поднимала. Он засыпал и посыпался, мысли не давали покоя. Мирьям-Либа, да сотрется ее имя, давно выкрестилась. До Калмана дошли сведения, что она вышла за графского сынка Люциана, которого считали погибшим. Лучше б его и правда пристрелили в свое время! Сейчас Мирьям-Либа где-то за границей, родила. Калман сам до сих пор удивлялся, что смог выдержать такой удар. Едва он вспоминал пережитое, как глаза становились мокрыми от слез. Чего стоит его богатство, если любой подонок, любое ничтожество может бросить ему в лицо: «Люцианов тесть!»?

Калман больше не вел в синагоге молитву на Дни трепета. Он сам отказался, и его не очень-то упрашивали остаться кантором. Но он по-прежнему арендовал поместье и оставался в общине влиятельным человеком, поэтому враги насели на его свата, раввина Менахема-Мендла. Хозяева твердили, что это по его вине Азриэл сбился с пути истинного. Люди видели: когда Азриэл на праздники приезжает домой, он привозит трефные книги и морочит голову молодым. Миреле, дочь раввина, тоже ведет себя неподобающе. Обручилась с ешиботником из Скаршова по имени Йойна, а потом разорвала помолвку. За это ямпольские друзья Йойны перебили раввину стекла, а его место в синагоге утыкали гвоздями, чтобы он порвал одежду. Староста больше не вызывал раввина к Торе шестым[94]. Даже бедняки в богадельне, куда Калман присылал дрова, картошку и свеклу возами, роптали и на раввина, и на него, Калмана. Он знал, что причина такой нелюбви только одна: зависть. Маршиновский ребе стар и болен, его сын Шимен плетет интриги против Йойхенена, хочет заставить его развестись с Ципеле или уехать. Иска-Темерл пишет Калману длинные письма, аккуратные округлые буковки размыты слезами…

Калман упал на кровать. Как же так? Евреи, которые ни за какие деньги не сорвут в субботу травинку или не будут есть яйцо, если в нем окажется капелька крови, унижают раввина, прекрасного человека, праведника. Конкуренты способны на любую подлость. Однажды Калману полили водой мешки с мукой, доносят на него акцизному и приставу. При каждом удобном случае стараются подставить ножку. Торговцы взяли моду объявлять себя банкротами, лодзинские фабриканты вздувают цену на мануфактуру…

Калман вздохнул. Он слышал, что внук Ури-Йосеф, Йоселе, проснулся и плачет. Во дворе лает пес Бурек, корова в хлеву трется рогами о дверь. Весна выдалась теплая. Два раза подряд засуха, но этот год по всем приметам будет урожайный. Озимые взошли рано, много и дождей, и солнца. В природе, как и в человеческой жизни, тоже не всегда все гладко. То изобилие, то недород. Бывает, земля, казалось бы, настолько истощена, что уже не сможет родить, и вдруг она полнится соками и вознаграждает за убытки. Кто знает? Может, Господь пошлет ему утешение? Калман знал, что не сможет оставаться один, рано или поздно снова женится. Бог не дал им с Зелдой сына, только дочерей. Но теперь, когда Мирьям-Либа такое натворила, Калман просто обязан произвести на свет наследника.

2

Вдруг случилось так, что в Петербурге решили отправить в Ямполь два полка. Нужно было построить для солдат казармы, и Калман мог бы получить заказ на поставку древесины и даже на строительство. Он запросил недорого, но впервые с тех пор, как ему начало везти в делах, у него появился серьезный конкурент. Заказ получил подрядчик из Восточной Польши, некий Даниэл Каминер. Надо было не только строить здания, но еще поставлять армии крупу, муку, говядину, сукно на шинели и кожу на сапоги. Даже после всех взяток и подношений начальству осталась бы двойная прибыль. Но все же Калман не слишком жалел, что выгодная сделка выскользнула из рук. Ему и без того тяжело, он не хотел иметь много дел с государственной властью. Даниэл Каминер переехал в Ямполь откуда-то из Ломжи и купил дом на Песках, где жили христиане. Это был маленький, тщедушный человечек с рябым лицом и подстриженной черной бородкой. Зубы — гниловатые, нос — красноватый. Каминер любил пропустить стаканчик, но никогда не бывал пьян. По-русски он говорил не хуже любого кацапа. Похоже, ему довелось изучать Талмуд, он частенько вставлял в речь цитату из Геморы, но не чурался и грубоватых шуток, а то и непечатного словца. Каминер носил сюртук со стоячим воротом, картуз с кожаным козырьком и жилетку, на которой позвякивала золотая цепочка из полуимпериалов.

Даниэл Каминер приехал без жены, он был вдов, но привез в Ямполь дочь Клару. К двадцати семи годам она уже успела похоронить мужа, умершего от чахотки. В юности Клара училась в русской гимназии, прекрасно говорила по-русски и по-польски, но и на родном языке за словом в карман не лезла. Она часто ходила с непокрытой головой. Клара была среднего роста, смуглая, у нее были блестящие черные глаза, густые сросшиеся брови, полные губы, высокая грудь и тонкая талия. Она играла на пианино, любила перекинуться в картишки, разъезжала в фаэтоне, словно помещица, и была запанибрата с бывшими служащими Калмана и их женами: с Давидом Соркесом, который окончил Житомирское раввинское училище, и его женой Соней, с литваком Морисом Шалитом и его женой Тамарой, со старым холостяком Игнацем Германом, с аптекарем Грейном и его женой по имени Итка, которую, однако, все называли Грейнихой. По вечерам она принимала гостей, ставила огромный самовар и показывала свое мастерство в очке и висте. Грейниха и другие женщины тоже приглашали в гости Клару и ее отца. Говорили, Игнац Герман влюбился в Клару и сделал предложение, но она открыто заявила, что и не подумает связать свою жизнь с человеком, которому уже далеко за тридцать, а он так и не смог создать семью, потому что еле-еле зарабатывает бухгалтерией восемнадцать рублей в неделю.

Несмотря на конкуренцию, Даниэлу Каминеру было не обойтись без Калмана Якоби. Только у Калмана можно купить древесину, хлеб, картофель, капусту, свеклу, известь и скот по низкой цене. Кроме того, зять Калмана Майер-Йоэл — хозяин водяной мельницы. Каминер пригласил Калмана на обед. Калману не хотелось есть у Каминера, хотя у того была еврейская кухарка. В том, что касается кошерной пищи, на таких людей полагаться нельзя. И все-таки он пришел. Хотя Каминер всегда выражался, как отъявленный безбожник, на дверном косяке висела мезуза. Жил он, как помещик: ковры на стенах, мягкие диваны, лампы, картины. Кухарка, видимо, не успела вовремя приготовить обед. Служанка, молодая разведенка из Ямполя, поклялась Калману, что в доме все кошерно. Она собственноручно вычистила и проверила всю кухонную утварь и наблюдает за готовкой. Калман поел у себя, но в нем снова проснулся аппетит. Из кухни доносились дразнящие запахи борща и жаркого. Вскоре явилась Клара. День был дождливый, и она вошла, не сняв мокрого шелкового плаща, украшенной цветами шляпы и перчаток до локтя. Она держала букетик, от нее пахло духами. Клара сняла перчатку и подала Калману руку. Калман растерялся, он к такому не привык. Клара улыбнулась, сверкнув белыми зубами, и налила ему рюмку ликеру. Комнатная собачонка прижалась к ее ногам. Каминер опрокинул в рот полстакана водки, поморщился, вытер ладонью усы и вышел.

— Чувствуйте себя как дома, — сказала Клара. — Теперь вы будете часто к нам заглядывать.

— Я человек занятой.

— Ничего, придется находить время.

Клара засмеялась и подмигнула. Она похвалила дочь Калмана: Шайндл очень мила и к тому же умна, в Петербурге она пользовалась бы огромным успехом.

— Вы были в Петербурге? — спросил Калман.

Клара ответила, что у нее там кузина, докторша, они вместе жили в пансионе. Говоря по-еврейски, Клара часто вставляла русские слова, звонко смеялась и все ближе наклонялась к Калману, даже взяла его за лацкан. Сели за стол. Клара налила Калману супа, положила котлету и овощей.

— Почему вы так мало едите? — возмущалась она. — Вы же мужчина!

После еды Клара закурила папироску. Калман не поверил своим глазам, он никогда не видел, чтобы женщина курила. Его она тоже угостила папиросой и дала прикурить от своей.

— Смотрите бороду не подпалите!

Мужчины пошли в кабинет поговорить о делах. Каминер не стал торговаться, но предложил, чтобы Калман выписывал для полковника, отвечающего за провиант, фальшивые счета. Калман отказался наотрез:

— Это не для меня!

— Что вы за простак! — воскликнул Каминер. — У фонек[95] все берут, от какого-нибудь десятника до царя. Вся Россия стоит на взятках, да и весь мир…

— Я так не считаю.

— Да полноте. И полковник получит свою долю, и генерал. Я и женам подарки делаю, и любовницам…

— Я тоже, но липовые счета — это слишком. Страшновато как-то…

— Никто не узнает. Как говорит Раши, кто смел, тот два съел…

Спор затянулся. В конце концов Каминер предложил компромисс: он сам будет подписывать счета. Даже если дело вскроется, Калман выйдет сухим из воды. Клара принесла чай.

— Ну что, мужчины, договорились?

— Уж очень он осторожный, — сказал Каминер. — Боится фонек обманывать. В наше время такого праведника днем с огнем не сыщешь. Не иначе как потомок реб Лейба Сореса[96]

— Какой праведник, что за чушь? Праведники на печи лежат, хочешь заработать — слезай. Как моя тетя говорила, честный ест траву.

— Я до сих пор никого не обманывал, но, слава Богу, зарабатывал неплохо.

— Обманывали, обманывали. Бросьте, чего там. Молитвами добра не наживешь. В торговле, мил человек, пожестче быть надо…

3

Конечно, Калман стыдился, что его Мирьям-Либа живет с помещичьим сынком, но он прекрасно понимал, что и для графа брак Люциана и Мирьям-Либы — немалый позор. Графиня умерла, так и не узнав, что сделал ее сын. Похоронив жену, граф Ямпольский поехал к Хелене в Замостье. Говорили, что он, наверно, там и останется, но вскоре граф вернулся. Фелиция после смерти матери хотела уйти в монастырь, даже начала вести об этом переписку, но ничего не вышло. Русские конфисковали монастырские владения. Но главное — Фелиция оказалась не готова стать монашкой. Как бы религиозна она ни была, в ней еще тлела надежда, что в ее жизни появятся любовь, дети, счастье… При этом она понимала, что не выдержит монастырских порядков — ведь там всегда нужно находиться с другими женщинами, а она любила оставаться наедине со своими мыслями. В замке же у нее были часовня и библиотека. И еще грех было бы оставить отца. Хотя Фелиция считала, что он ведет себя не по-христиански, она его дочь, и не ей судить родителя.

Графу перемывала кости вся округа, и не только из-за того, что он оставался на ночь с кацапкой Евдохой. Помещик всем подряд сообщал, что не прочь заняться торговлей мехами. На севере он познакомился с экспортерами и теперь планировал основать в Польше фирму, чтобы продавать пушнину, искал компаньона с капиталом. Ямпольские евреи пожимали плечами. У них не было ни таких денег, ни веры в коммерческий талант польского дворянина. Граф обратился к армейскому поставщику Даниэлу Каминеру, но тот не заинтересовался его проектом. А потом Евдоха уехала, бросив жилье на Песках. Няня Барбара умерла. Кухарка Магда ушла к другим хозяевам, потому что Ямпольские не могли ей платить. Остался лишь старый Войцех, но от него не было никакого толку. Едва у него заводилась пара грошей, он тут же их пропивал, а из-за катаракты почти ничего не видел. Фелиция была согласна готовить для отца, но он нашел новую служанку. Это была солдатка Антоша, которая когда-то работала у Калмана. Об Антоше шла дурная слава, и Фелиция не хотела брать в замок такую паскуду, но граф сказал:

— Она мне нужна, понятно? Так что не лезь, куда не просят!..

И в который раз обозвал дочь старой девой, добавив, что у нее в жилах не кровь, а кислое молоко. Фелиции было не привыкать, она с достоинством перенесла очередное унижение.

И окрестные помещики, и евреи в Ямполе и Скаршове говорили, что днем граф не выходит из дому, потому что боится встретиться с Калманом. Он занял в замке комнату наверху, окнами во двор, и очень редко открывал ставни. Граф пил, читал книги из библиотеки и совсем перестал встречаться с людьми. Никто, даже Фелиция, не видел его уже несколько месяцев, он держал дверь на запоре и пускал к себе только Антошу. Украшения графини поделили между собой Фелиция, Люциан и Хелена (Фелиции досталась большая часть), но у графа тоже нашлось что продать. Он отдал по дешевке большие сани, старинное произведение искусства, украшенное резьбой и драгоценными камнями, уступил чуть ли не даром. Каждый раз, когда были нужны деньги, он давал что-нибудь из вещей Антоше и посылал ее в Ямполь, чтобы продала или поменяла на водку, которую он пил чайными стаканами, но не пьянел. Помещик в одежде лежал на кровати, читал, дремал или сам с собой играл в шахматы. Антоша три раза в день приносила ему обед, но он почти не притрагивался к еде. А если все же выходил из замка, то пускался не по дороге в местечко, а по тропинке в лес. Обычно он выходил подышать воздухом по вечерам. Стоял в темноте и делал гимнастические упражнения: поднимал и опускал руки, глубоко вдыхал и выдыхал. Однажды, в летних сумерках, Калман увидел, как граф едет на старой, почти слепой кляче. Она шла шагом, а помещик, казалось, дремал в седле.

Ему приходили письма от старшего сына Юзефа из Лондона, но он не отвечал. Юзефу в Лондон и Хелене в Замостье писала Фелиция. Один раз она даже написала Люциану и Мирьям-Либе в Париж. Сколько Фелиция ни стучалась к отцу, граф отвечал из-за закрытой двери:

— Чего надо? Отвяжись!

Один раз Фелиция приказала Антоше отпереть дверь ключом.

— Отец, так нельзя! Что ты с собой делаешь?

— Ничего. Я еще поздоровей тебя буду.

— Ты же нас позоришь! — не выдержала Фелиция.

— Стыдишься меня, что ли? Ты, кость обглоданная!

Граф и не думал скрывать, что живет с Антошей. Фелиция слышала, как она пробирается по ночам к нему в комнату. Ее отец, граф Ямпольский, на старости лет совсем опустился. Не ходит по воскресеньям в церковь, не справляет христианских праздников, даже белья не меняет. Валяется на кровати в кафтане и сапогах, не посылает за парикмахером, чтобы тот подстриг ему бороду и подровнял усы, но подстригает сам или позволяет Антоше. Выражается, как собакарь, к святым книгам не прикасается, но где-то находит Вольтера, Дидро, Байрона, Гейне, Жорж Санд. Читает толстые тома по истории масонства, французской революции, итальянской мафии или русские книги, которые остались от кацапки Евдохи. Фелиция начала понемногу замечать, что жизнь под одной крышей с таким человеком убивает ее и телесно, и духовно. Она перестала спать по ночам, казалось бы, ест, сколько нужно, но худеет. Она скорбит по матери, а отец поменял жену на распутную мужичку, еще и слабоумную. Он богохульствует, проклинает Папу и родину. Когда Хелена в Замостье была беременна, его это совершенно не беспокоило, она родила сынишку, а дед даже поздравлений дочери не отправил. Стоит ли приносить себя в жертву ради такого тирана? Он все равно не оценит.

В одно апрельское воскресенье, когда Фелиция выходила из костела (Войцех поджидал ее в бричке), незнакомый человек подошел, поклонился и представился. Это был мужчина лет сорока, худой, маленького роста, с желтоватым лицом, бегающими глазками и колючими усиками. На нем было короткое летнее пальто, шея повязана цветастым платком. Фелиции почему-то подумалось, что он иностранец. Мужчина снял шляпу, у него были вьющиеся каштановые волосы, на висках тронутые сединой. Он заговорил с Фелицией так, будто они были давно знакомы, не слишком заботясь о том, чтобы показаться учтивым. Представился доктором Марьяном Завадским, сказал, что только что из Парижа, и передал привет от Люциана. Фелиции было неловко стоять посреди улицы с незнакомым мужчиной, она испугалась, что над ней будут смеяться. Поколебавшись, она предложила ему сесть в бричку и поехать в замок. Впервые в жизни графиня Фелиция ехала в бричке с мужчиной. Все смотрели им вслед и смеялись. Даже евреи…

4

Обычно старый граф не спускался в столовую, но на этот раз передал дочери через Антошу, что будет обедать с гостем. Фелиция ничуть не обрадовалась. Отец совсем позабыл о манерах, он может выйти к столу в халате и домашних туфлях, а то и оскорбить Завадского. Она предупредила доктора, что отец немного не в себе.

— Знаю, знаю, — ответил Завадский. — Люциан тоже такой. У вас в семье только ваша мать была нормальная…

Фелиция не ожидала такой прямоты от совершенно чужого человека. Кто знает, наверно, так теперь принято. Без всякой связи Завадский добавил, что его отец — сапожник в Варшаве, а дед по матери был кузнецом в Пултуске. Марьян закончил в Париже медицинский факультет, но жил тем, что водил по городу туристов. Какое-то время заведовал дешевой польской столовой, именно там и познакомился с Люцианом и Маришей, как он назвал Мирьям-Либу. Каждое слово Завадского приводило Фелицию в ужас. Он рассказал, что во время войны с Пруссией в Париже ели мышей. Он и сам ловил кошек, свежевал и жарил. Фелиция почувствовала, что ее сейчас вырвет, а Завадский продолжал:

— Неплохое мясцо, только сладковато.

— Я бы лучше с голоду померла, чем есть такую гадость.

— Почему же гадость? Мы все из одной материи.

— Разве человек не наделен Божественной душой?

— Нет, — отрезал Завадский.

Обычно граф не жаловал посторонних, но Завадский сразу ему понравился, он с интересом слушал рассказы доктора. Фелиция сама помогла приготовить обед, расстелила дорогую скатерть, достала лучшее серебро и фарфор. Но мужчины за столом говорили такое, что у Фелиции кровь стыла в жилах. Сначала речь зашла о сапожном и кожевенном ремесле. Графу было интересно все: как выделывают кожу? Для чего нужна дубовая кора? Как получают мягкую кожу, а как грубую? Потом граф стал расспрашивать, как вскрывают трупы. Завадский рассказал, как он разрезал животы и распиливал черепа. Анатомия — его конек, к тому же у него твердая рука, и он не сентиментален. Когда Завадский начал расписывать, как он вскрывал беременную женщину, утонувшую в Сене, и извлекал плод, Фелиция побелела и вскочила из-за стола. Доктор даже не подумал извиниться.

— Ко всему привыкаешь. Я дома, на плите, черепа вываривал…

Известия о Люциане оказались печальными. Завадский твердил, что Люциан — бездельник, пьяница и психопат. Мариша с ребенком голодают, а он носится с идеями поступить в Иностранный легион или уехать в Америку. После обеда Завадский с графом сели играть в шахматы, и доктор выиграл три партии подряд. При этом оба дымили трубками и ругались на чем свет стоит, после каждого второго слова вставляли «psia krew!»[97]. Фелиции сразу не понравился этот щуплый плебейчик, собравший все недостатки ее отца. Ей хотелось, чтобы доктор поскорее ушел, но граф предложил ему остаться на денек-другой. После трех поражений в шахматы Ямпольский пошел наверх спать, а Фелиция отправилась побродить по полям Калмана Якоби. Вдруг она увидела, что навстречу движется Завадский. Он сжимал в руке суковатую палку.

— О, это вы! — Доктор даже не спросил разрешения ее сопровождать. Он шагал рядом, как старый знакомый, и рассказывал о себе. Учиться он начал в Кракове, но перессорился с коллегами, потому что был против восстания. Ведь сразу было ясно, что это глупость, самоубийство. Завадский называл генерала Мерославского[98] шарлатаном, а князя Любомирского, который вел дела с польской военной школой в Генуе[99], — карманником, и смеялся над сыном Мицкевича, которого считал жалким отродьем великого отца. Он ни во что не ставил даже князя Чарторыйского[100]. Все это восстание, твердил Завадский, нелепая авантюра, которую затеяла банда сентиментальных идиотов, безответственных паразитов и их кровожадных жен. Фелиция была потрясена. Таких проклятий она не слышала даже от своего грубого отца. От политики Завадский снова перешел к себе. Ему пришлось странствовать по разным университетам, поэтому он припозднился с медицинской карьерой. Мало того, Наполеон III начал дурацкую войну с Пруссией. Слава Богу, теперь он, Завадский, дипломированный врач. Он говорил с Фелицией то по-польски, то по-французски.

— Что станет с пани в этих развалинах? — спросил он. — Тут же с ума можно сойти.

— Я не брошу отца, — ответила Фелиция, сама не понимая, зачем поддерживает беседу с таким грубияном.

— Боюсь, ваш отец скоро впадет в маразм. Есть в нем что-то дегенеративное…

Фелиция очень хотела выругаться, но сдержалась. Все же неучтивость, видимо, не в ее характере.

— Как бы там ни было, он мой отец.

— Отец, ну и что? Вот я вернулся к своему папаше, несколько лет не виделись. Расцеловались, поболтали минуты три, и все. Скучища!

— А с кем пану не скучно?

— Да, пожалуй, со всеми скучно. Некоторые собак любят, а я терпеть не могу. Собака — льстец, подлиза. Мне больше канарейки по душе или попугаи. Обезьянки тоже забавные.

— Все животные по-своему интересны.

— Они хотя бы глупостей не говорят. И умирают куда благороднее, чем люди. Люди цепляются за жизнь, будто она из марципана сделана.

— Необычное сравнение!

— Почему пани не замужем? — неожиданно спросил Завадский.

— Не берет никто.

— Я бы на вас женился.

Фелиция почувствовала, что бледнеет. Повернуться и убежать? Такой маленький человечишка, и такая большая наглость!

— Пан смеется надо мной.

— Да нет, что вы. Пани уже не молода, но и далеко не стара, красива. Вы присылали Люциану фотографии. Я с вами, так сказать, еще в Париже познакомился. И о вашей причуде знаю, Люциан рассказывал.

Фелиция закусила губу.

— О какой причуде?

— О вашей религиозности. Я слишком умных женщин не переношу. Имею в виду, хитрых. Пусть пани не обижается. Таков уж я, что поделаешь.

— Ну да.

— Собираюсь кабинет открыть. Надо жениться.

Фелиция опустила глаза. Она поняла: Завадский говорит серьезно. Впервые в жизни ей сделали предложение…

Глава II

1

На Крохмальной девятнадцать, в квартире из двух комнат и кухни, жил Тодрес Данцигер, увечный сын синагогального служки. Когда-то он провел два года в Берлине, скитался по углам, мерз и голодал, но в конце концов вернулся в Варшаву, обучился ремеслу и стал пекарем. Его обучил мастер из Красныстава, где отец Тодреса был шамесом. Самого мастера уже не было в живых, пекарня перешла к его зятю, но Тодрес по-прежнему там работал. Замешивать тесто он не мог, и ему давали работу полегче: подкладывать дрова, наливать воду, подметать и присматривать за другими работниками. Женщины и девушки подсмеивались над ним, парни-поденщики давали прозвища. Все знали, что Тодрес — человек ученый, неплохо разбирается в Талмуде. Наблюдая за хлебом в печи, он листал журнал на древнееврейском, а иногда приносил немецкую книгу. Тодрес Данцигер трудился над комментарием к Пятикнижию. Он был учеником Янкева Райфмана. Варшавские просветители не раз пытались помочь Тодресу, найти для него уроки, но он не мог преподавать. Тодрес слегка шепелявил, и ученики его не уважали. Довелось Тодресу побыть и наборщиком, но он ушел из типографии, потому что его раздражали глупости и ложь сочинителей. Уж лучше иметь дело с тестом, оно не врет…

— Неправильный человек, — говорили о нем варшавские просвещенцы, — упрямый слишком.

— Праведный безбожник, — называли его хасиды.

— На этом свете через ад прошел, — жалели Тодреса женщины.

В пекарне работали по восемнадцать часов в сутки.

Платили мало, но у пекаря одно счастье: хлеба всегда хватает, а что еще человеку надо? Возвращаясь вечером домой, Тодрес всегда приносил теплую буханку, а иногда и пару бубликов.

Тодрес Данцигер был щуплый, сутулый человечек с красноватым носом и большими черными глазами, которые он близоруко прищуривал, когда читал. Черная бородка постоянно присыпана белой мукой. Ему перевалило за сорок, но выглядел он моложе. Тодрес носил дырявый кафтан, нечищеные сапоги и картуз со сломанным козырьком. Залатанные штаны он подпоясывал веревкой. При ходьбе слегка прихрамывал. Тодрес Данцигер сумел победить в себе худшее из человеческих качеств: гордыню. Он не злился, когда уличная шпана обращалась к нему на «ты», а распутные девки дергали за бороду. Люди часто видели, как он идет по улице и несет на голове огромную миску выпечки. Привык он и к тому, что жена постоянно не дает житья. Она изо дня в день повторяла:

— В кого же ты превратился? И за что мне такое наказанье?..

Раньше Тодрес отвечал:

— А был бы я мошенником и обманывал людей, тебе бы это больше нравилось?

Или говорил:

— Почему же наказание? Людям нужен хлеб. Я не вор и не убийца…

Но в последние годы он перестал возражать жене. Беды сыпались на него со всех сторон. Старший сын еще маленьким упал со стола и на всю жизнь остался горбатым. Второго сына забрали в армию. Это произошло, когда русские в поисках рекрутов врывались во все еврейские дома. За сто рублей можно было спасти парня, но откуда у бедняка сто рублей? Он служил уже пятый год. Старшая дочь овдовела через месяц после свадьбы. Другая дочь работала швеей, третья клеила в мастерской бумажные кошельки. Было у Тодреса еще двое детей. Сын учился на слесаря, младшая дочка, двенадцати лет, ходила в школу. Такой семейке тесновато в квартире из двух комнат и кухни, но у Тодреса и на это жилье не хватало денег. Его заработок был не так велик, чтобы отдавать за квартиру тринадцать рублей в месяц, поэтому жена, Райца-Лея, разделила спальню перегородкой и стала искать жильца. Один учитель древнееврейского дал адрес Азриэлу, и он снял угол. Теперь жилье и кормежка обходились Азриэлу в десять злотых за месяц. Он получил крохотную комнатушку с окном во двор, кровать, столик, стул и шкафчик с книгами.

Райца-Лея старалась содержать жилье в чистоте. Она происходила из благородной семьи. Ее отец торговал мануфактурой и прекрасно знал Тору. У Райцы-Леи уже были внуки от старшего сына-калеки, но она до сих пор краснела от стыда, когда видела, как Тодрес в своих обносках ковыляет через двор. Она была полная и рослая, выше мужа, с черными волосами и горбатым носом. Зубов почти не осталось, поэтому щеки ввалились. Голова Райцы-Леи всегда была повязана платком. С утра до вечера она готовила, стирала и латала одежду, сражалась с беспорядком, изгоняла его из дома, а он возвращался. В квартире водились мыши, а на кухне еще и черви. Сколько ни прожаривали белье, клопы появлялись снова и снова. В полу зияли щели, со стен осыпалась штукатурка. Соседи взяли привычку выбрасывать мусор на лестницу. По ночам дети ленились спускаться в уборную и мочились на ступени. Кроме того, одежда Тодреса всегда была испачкана мукой. Вернувшись из пекарни, он тут же хватался за книгу. Вечером он зажигал масляную лампу и допоздна сидел на кухне, переворачивал страницы, зевал и что-то записывал карандашом на клочках бумаги, которые дочь приносила из мастерской. Вместе с пасхальной посудой Тодрес хранил целый мешок исписанных непронумерованных бумажек. Райца-Лея не уставала повторять:

— Что ты там все черкаешь? Ученый пекарь…

А Тодрес отвечал:

— Тебе жалко, что ли? С тебя за это денег не берут.

Или говорил:

— Мне это нравится. Это как водку пить.

Несмотря на свою нищету, он никогда не жалел денег на книги. У него в шкафу стояли Септуагинта и Вульгата. Были у него разные словари, энциклопедии и конкорданции. Азриэл иногда беседовал с Тодресом. Этот пекарь помнил наизусть почти все Пятикнижие, прекрасно знал Талмуд и мидраши[101], но исповедовал свою собственную религию. Он верил в единого Творца и провидение, но не верил, что Тора была дана Богом. Тодрес Данцигер строил свое учение на этике. Бог не открывается человеку, но человек сам должен Его искать, как научную истину, причем каждый делает это на свой манер. Так, шепелявя, в нескольких словах Тодрес изложил основы своей веры. Однако выглядел он, как благочестивый еврей. На дверных косяках его дома были прикреплены мезузы. По субботам он ходил в синагогу. Иначе евреи с Крохмальной не покупали бы хлеба из пекарни, где он работал.

2

Азриэл сидел за столиком у окна и занимался, время от времени поглядывая во двор. Дом был заселен беднотой. Помои выплескивали прямо из дверей, и во дворе всегда стояли глубокие лужи. Возле баков высились горы мусора. Азриэл открыл окно. Вонь поднималась до третьего этажа. Двор служил и мастерской, и рынком. Красильщик красил тут одежду, обойщик перетягивал диван. В хлеву мычали коровы, женщины с кувшинами и ведрами покупали парное молоко. Коза дворника жевала картофельные очистки. Служанки развешивали на веревках белье. Здесь же находилась хасидская молельня, из нее доносился протяжный напев. Понедельник, нищие ходят по домам целыми толпами, снуют через ворота. Одни стучатся в двери, другие поют, третьи показывают язвы и увечья. Дети учат в хедере Пятикнижие, совсем маленькие играют во дворе со щепками, обрывками веревки, глиняными черепками. У одного мальчишки парша, другие дразнят его и все время норовят сорвать с него шапку.

Азриэл углубился в задачник Малинина: у торговца скотом быков было столько-то, овец столько-то и телят столько-то; он продал половину быков, третью часть овец и четвертую часть телят… «Зубрить, зубрить и снова зубрить!» — полушутя, полусерьезно сказал себе Азриэл. Так говорил его учитель, студент Циприн. На столике лежали стопками хрестоматии, словари, школьные учебники разных предметов. Азриэл читал, прислушиваясь, что происходит во дворе. Там, в окне, дрожит огонек свечи — наверно, в головах у покойника. В доме полно парализованных, слепых, немых, сумасшедших, которым не нашлось места в богадельне. Матери ходят в синагогу, чтобы выпросить что-нибудь для ребенка. По ночам раздаются крики рожениц. Люди работают с раннего утра до позднего вечера, а живут в темных подвалах, где мыши бегают средь бела дня. Азриэл давно заметил: чем больше человек трудится, тем он беднее. Изысканная еда, роскошное жилье, дорогая одежда и украшения — у тех, кто не марает рук.

«Как же так? — думал Азриэл. — Игра слепых сил… Вещество и энергия… Борьба за существование… Справедливость? Какая может быть справедливость, если виды созданы естественным отбором? По Дарвину, все они были правы: Тит, Хмельницкий, Гонта, Наполеон… Если нет Бога, то нет и греха. Лес есть лес…»

Вошла Райца-Лея.

— Вам тут три письма.

— Сразу три? Спасибо!

Два письма были из Ямполя, одно от Шайндл, другое от родителей. Третье пришло от какой-то Юстины Малевской. Надписанный каллиграфическим почерком голубой конверт, варшавский штемпель. Внутри голубой листок, всего одна страничка на польском, аккуратные округлые буквы.

Уважаемый господин А. Бабад!

Я недавно возвратилась из Франции. В Париже мне довелось встретиться с вашей свояченицей, графиней Марией Ямпольской. Поскольку ей известно, что мой отец находится в деловых отношениях с вашим тестем, она наказала мне разыскать вас и передать привет. Я только что нашла ваш адрес. Меня можно застать дома, у Валленбергов, либо утром, до полудня, либо вечером.

С почтением и надеждой на скорую встречу,

Юстина Малевская.

Азриэл несколько раз перечитал письмо. Он не сразу понял, что графиня Мария Ямпольская — это Мирьям-Либа… Потом вскрыл другой конверт. Шайндл писала, что получила письмо от дочери Валленберга, которая спрашивала, как ей найти его, Азриэла, и Шайндл сообщила ей адрес. Правильно ли она поступила? Еще Шайндл писала, что Йоселе очень умненький, все время задает вопросы и скучает по папе, а она, Шайндл, тоже ждет не дождется, когда Азриэл приедет домой. Еще много чего было в письме, четыре страницы и приписки на полях вдобавок.

Другое письмо было от отца, матери и Миреле. Отец писал на древнееврейском, что больше не может выносить ссоры с ямпольскими хозяевами и хочет переселиться в Варшаву. Говорят, раввины там нужны. Не мог бы Азриэл подыскать жилье в еврейском квартале? Может, найдется место раввина на Крохмальной? Сват, реб Калман, готов помочь с переездом.

Мать добавила несколько гневных слов: «Больше не могу жить среди хамов и грубиянов. Нам проходу не дают. Этот Ямполь хуже Содома…» В конце — пара строк от сестры: «Азриэл, вытащи нас из этого болота. Твоя сестра Миреле».

Азриэл отодвинул книжки. Фанатики!.. Он не мог дальше сидеть в тесной комнатушке, надо выйти на улицу. Графиня Мария Ямпольская из Парижа — его свояченица. Дочь Валленберга приглашает его к себе, в другой мир. Отец собирается переехать в Варшаву… Время не стоит на месте, все меняется. Азриэл отдернул простыню, которой была закрыта висевшая на стене одежда. Он наденет гранатовую тужурку. Надо купить новый воротничок, бороду подстричь. Слава Богу, прачка вернула из стирки белье. Пойти к пани Малевской сегодня же вечером? Нет, пожалуй, лучше завтра утром. Захватив учебник евклидовой геометрии, Азриэл вышел на улицу. Можно позаниматься в Саксонском саду. Весна, день выдался солнечный, теплый. Азриэл спустился по грязной лестнице, прошел через два двора и оказался на шумной, многолюдной Крохмальной. Тут и там из окон сыпался мусор, из распахнутых дверей выплескивались помои, нестерпимо воняли водосточные канавы. Дымили трубами пекарни. Тучи мух вились перед конюшнями и коровниками. Здесь все делалось на улице: стучали молотками сапожники, женщины сидели на порогах, скамейках и ступенях и кормили грудью детей. Ватага мальчишек бежала за глухонемым нищим и вопила: «Немтырь, немтырь!» Мужья и жены выходили из домов ругаться, и соседи вступали в семейную перепалку.

Азриэл вышел к Кошарам Мировским[102]. Они были пусты. Говорили, что их вообще снесут, потому что они напоминают о польской независимости. Однако вокруг была давка. Ломовые телеги двигались из Воли в Прагу. Здесь продавали овощи, зелень, мясо. Весь район представлял собой гигантский базар: «Двор Януша», «Гостиный двор», «Железные ворота». Азриэл вошел в Саксонский сад. В этот теплый весенний день здесь было почти пусто, не то что в городе. Поодаль стояли постройки, где пили минеральную воду. Добровольное общество собиралось проводить лотерею: сколачивали скамьи, устанавливали палатки. На афишах было написано, что среди призов есть дойная корова. Дети гоняли палками обручи. Те, что постарше, играли в экстру: двое кидают мяч, третий от него уворачивается. Палант[103] русские запретили, ведь это типично польская игра.

3

Азриэл попытался читать учебник, но желание заниматься куда-то испарилось. Он прошелся по аллее, постоял у пруда. Мальчики в матросских костюмчиках и девочки в длинных платьях, нарядные, словно взрослые дамы, кидали лебедям кусочки хлеба. Бонны и гувернантки говорили с детьми по-польски и по-французски. Евреев здесь не было, мужчин в длинных кафтанах и женщин в чепцах и париках сюда не пускали. Паны расхаживали в соломенных шляпах, иногда мелькал цилиндр или котелок. Бороды были не такие длинные и густые, как в еврейском квартале, но подстриженные клинышком, усы завитые, как пружины, или острые, как наконечники копий. Молодежь ходила с расстегнутым воротом, но старшее поколение, несмотря на теплую погоду, носило твердые воротнички и широкие галстуки. Брюки непременно были светлее, чем сюртук или тужурка. Все строго по моде, мало кто позволял себе одежду по собственному вкусу. Обязательный сак или надет, или висит на руке. Кожаные гетры начищены до блеска. Трости — с костяными или серебряными набалдашниками. На мундирах гимназистов и студентов поблескивают золоченые пуговицы. Дамские соломенные шляпы похожи на огромные чаши с цветами. Украшенные тесьмой платья заужены в талии, перчатки — почти до локтя. Зонтики и веера — всех цветов радуги. Влюбленные гуляли под ручку, улыбались, заглядывая друг другу в глаза, и уединялись в тенистых аллеях. Все напоминало о необъятном, бескрайнем мире: фонтан, оранжереи, клумбы. Бородатые кацапы в белых фартуках разносили на голове мороженое в кадках. В саду были кондитерская и молочная, молодежь сидела за столиками и ела простоквашу. Азриэл снова опустился на скамейку и попытался углубиться в геометрию, но не смог сосредоточиться.

Как вести себя у Юстины Малевской? Что он должен сказать, когда войдет? Надо ли поцеловать ей руку? Должен ли он сделать какой-нибудь комплимент? Как к ней обращаться: просто госпожа или милостивая госпожа, благородная госпожа? Как быть, если она предложит угощение, — принять, отказаться? Сколько времени можно провести в гостях? А если там будет ее муж, родственники, подруги? Как с ними разговаривать?.. Азриэл покачал головой. Как же он изменился! Пару лет назад он был цельным человеком: сын раввина, который изучает Тору и ни перед кем не должен унижаться. А теперь! Ему несколько лет придется учить русский, латынь, греческий и много чего еще, чтобы заочно окончить семь классов и получить аттестат. Потом университет. Он должен обучиться светским манерам и выбрать хорошую профессию. Но, чего бы он ни достиг, он все равно останется евреем… Странно, но на том свете все гораздо проще, чем на этом. Там лишь один суд — Божий, а здесь бесчисленные директоры, инспекторы, предписания, регламент, форма, этикет — кодекс, в котором куда больше законов, чем в «Шулхан орухе», древнем своде правил и обязанностей. И никогда этих законов не усвоить и не выполнить. Разве писатели не высмеивали генералов, профессоров, принцев? И надо ли к этому стремиться, тратить время, если жизнь длится всего лишь каких-нибудь шестьдесят — семьдесят лет?..

Кто-то прервал размышления Азриэла, тронув его за локоть. Азриэл вздрогнул, повернулся и увидел пана Валленберга.

— Извините, вы, случайно, не зять пана Якоби?

— Пан Валленберг!

— Да, он самый. Гуляю в саду и вижу: вы сидите и о чем-то думаете… Я вас сразу узнал…

— Это для меня большая честь! А я сегодня как раз получил письмо от вашей дочери.

— Знаю, знаю. Мы с ней совсем недавно о вас говорили. Она виделась с графиней, вашей свояченицей. А все-таки Варшава маленький городок. Как поживает ваш тесть?

— Спасибо, неплохо.

— У вас, кажется, ребенок родился?

— Да, сын.

— Что ж, замечательно. Давненько я не видал вашего тестя, но, надеюсь, скоро у меня будет к нему одно дело. Конечно, если получится. Новую железную дорогу собираются строить, очень большой проект, но окончательного решения пока нет. Так что, когда его увидите, ничего не рассказывайте. Благородный человек, ответственный, хоть и отсталый… Дочь говорит, графиня — красавица, но попала в ужасное положение. Впрочем, она сама вам все расскажет. Вижу, вы отказались от длинной одежды.

— Да. Учусь вот.

— И правильно делаете. Я еще тогда, как только вас увидел, сразу понял: вы человек мыслящий. А что ж вы не показывались все это время? Я же говорил, что всегда буду рад вам помочь.

— Спасибо. Но вы ведь, наверно, заняты.

— Это верно, дел хватает. Но ничего, заглядывайте. У меня привычка такая, каждый день гулять по три четверти часа. Надоедает сидеть в конторе. Этим летом в Карлсбад собираюсь. У меня вилла и земля на Висле, скоро всей семьей туда переберемся. Слышал, ваша теща скончалась.

— Да, давно.

— Я вашему тестю тогда соболезнования послал. Какие у вас планы?

— Хочу аттестат получить, а потом пойти изучать медицину.

— Почему именно медицину?

— Сам не знаю.

— Что ж, врачи всегда нужны. Евреи уважают врачей. Еврей скорее без еды обойдется, чем без лекарства. Да и правда среди них больных много, особенно диабетом. И чахоточных хватает. Где вы учитесь?

— Частные уроки беру.

— Могу вам помочь. Гораздо сильнее, чем вы думаете. Главный инспектор всех средних школ Великой Польши — мой приятель. Обычно я не оказываю протекций. Мне больше нравится, когда идут прямой дорогой. Но нет правил без исключений. Вы с тестем поссорились?

— Нет, почему же?

— Он не зол на вас за то, что вы сняли еврейский кафтан?

— Он рад, что я не сбрил бороду.

— Понятно. Компромисс, стало быть? Что вы собираетесь делать сегодня вечером?

— Сегодня? Да так, ничего.

— Тогда пойдемте со мной. Мне надо еще полчасика побыть в конторе. Потом у нас поужинаете. Дочь тоже будет дома, она вам собирается привет передать. Расскажете мне подробней о своей учебе. Если помогать, то как раз таким, как вы. Хотя бы ради вашего тестя, да и ради вас самого.

— Даже не знаю, как вас благодарить, но…

— Что еще за «но»?

— Одет я неподходяще.

— Подходяще вы одеты. Главное, все чистое. Что еще нужно от студента? Пойдемте! Вы, наверно, не едите свинины, но вы же не строите из себя праведника? Бога не волнует, что человек ест. Все, чего Он требует, это любви к ближнему. Разве не так?

И пан Валленберг добавил на древнееврейском:

— Возлюби ближнего своего, как самого себя!..

Слова святого языка он произнес не как принято у евреев, а как христианский ученый или богослов.

4

Сказали бы Азриэлу, что сегодня же он будет ехать в роскошной карете!.. За окном проплывала Варшава. Слева Азриэл видел Саксонский сад. Уже горели газовые фонари, голубоватый свет падал на обелиск, который указывал в небо, словно гигантский палец. Проехали по Краковскому предместью, где переглядывались издали памятник королю Зигмунду[104] и замок, в котором некогда жила польская королева, а теперь сидел царский генерал-губернатор. Миновали крутую улицу, названную в честь того, кто помогал угнетать Польшу. Здесь каждый камень, каждый кирпич пропитаны польской историей, но таблички с названиями улиц и вывески были на русском. Тротуары запружены народом. По мосту между карет, телег и дрожек пробирался запряженный лошадьми омнибус — с Венского вокзала в Прагу. Карета пана Валленберга въехала в другой мир. Дома становились все ниже и стояли друг от друга все дальше. За Иерусалимскими аллеями начались виллы, окруженные садами, в которых росли даже плодовые деревья. В этом районе поселилось немало помещиков из Литвы, высланных в Царство Польское после бунтов 1863 года. Дворец пана Валленберга находился неподалеку от Хожей. Здание стояло в саду. Сторож отворил ворота. Конюх в ливрее вышел к лошадям, швейцар распахнул парадную дверь и с низким поклоном принял у Азриэла шляпу. В еврейском доме ничего подобного не увидишь. Роскошь поразила Азриэла. Паркет блестел, как зеркало. По стенам висели картины в золоченых резных рамах. Хрустальные призмы на люстрах сверкали всеми цветами радуги. В кадках росли пальмы, фикусы и какие-то экзотические растения. Ноги утопали в ворсе ковров. Пан Валленберг ввел Азриэла в гостиную и представил его седовласой даме, а также нескольким молодым мужчинам и женщинам. Азриэл поцеловал даме руку, остальным слегка поклонился.

— Зять Калмана Якоби!.. — прогремел пан Валленберг. — Представляете, встретил его в Саксонском саду… А это моя дочь Юстина, которая вам писала…

Юстина Малевская оказалась маленькой и черноволосой, она напоминала японку, как их рисуют на книжных обложках или веерах. Зачесанные назад волосы походили на парик. Блестящие глаза светились озорной улыбкой. На шее поблескивало жемчужное ожерелье, в ушах — сережки с бриллиантами, на пальцах — перстни. Она протянула Азриэлу пухлую ладошку, бросив на него слегка насмешливый, но дружеский взгляд.

— Пан такой высокий, да еще и блондин!.. — И повернулась к остальным. — Необычно, правда?

Вскоре Азриэл разобрался, кто здесь кто. Высокий курносый помещик с коротко постриженными волосами, острыми, как пики, усами и зелеными глазами — это пан Малевский, муж Юстины. Пани Флора Загурская — ее младшая сестра. Она выше Юстины, у нее черные, словно бархат, волосы, но круглое личико — белое, как фарфор. Она похожа на куклу. Ее муж, пан Загурский, — тучный, невысокий человечек с соломенной шевелюрой и добрыми карими глазами. Он все время улыбается в усы, которые растут из самых ноздрей и выглядят, будто приклеенные. Третья дочь, Лола, — копия отца: низенькая, полная, у нее горбатый нос, блестящие черные глаза и толстые губы. Она то и дело громко смеется, сверкая крупными зубами. Из сыновей был только один, Юлиан, инженер-путеец.

Пани Малевская предложила Азриэлу стул, украшенный кистями, сама опустилась в шезлонг напротив.

— Странный случай, не правда ли? Пишу вам письмо, а отец тут же встречает вас в саду… И графиню, вашу свояченицу, я тоже встретила совершенно случайно. Попозже все подробно расскажу. Только одно скажу сразу: она глубоко несчастна.

— Почему?

— Тысяча причин. Граф совершенно невменяем. Польская община приняла его как героя, но он со всеми перессорился. Связался с какими-то шарлатанами и авантюристами. В конце концов перед ним закрылись все двери.

Пани Малевская обмахнулась веером и, немного поколебавшись, продолжила:

— Скажу прямо: он пьет. Все время навеселе.

— Вот оно что.

— Графиню все боготворят, но из-за мужа ее перестали приглашать. К тому же у нее плохо со здоровьем. Роды были тяжелые, она была близка к смерти. Я опасаюсь за нее.

— А ребенок?

— Ангел!

Открылась дверь, и служанка объявила, что ужин подан. Азриэл увидел, что мужчины предлагают дамам руку. Он растерялся. Пани Малевская улыбнулась и взяла его под локоть.

— Надеюсь, пан не будет возражать?

— Что вы, — ответил Азриэл. — Это для меня большая честь.

Ужин был долгий. На стол все подавали и подавали мясное, закуски, компоты. Пани Малевская тихо подсказывала Азриэлу, как обращаться с приборами. Он сидел с заложенной за воротник салфеткой и с тарелки, украшенной портретом Наполеона, пробовал незнакомые, новые яства, пил из бокала вино, которое показалось ему кисловатым. За столом все вели себя строго по этикету, ни одного случайного движения, и Азриэлу было стыдно, что он не имеет об этих правилах никакого понятия. Но он решил обязательно их усвоить, чтобы впредь было нечего стыдиться. От вина Азриэл оживился. Он шутил с пани Малевской, и она звонко смеялась маленьким ротиком.

— А знаете, графиня говорит о вас буквально с благоговением, — заметила Малевская. — Она в вас просто влюблена.

— Да что вы! Неужели?

— Кто может понять женское сердце? Попозже мы с вами об этом поговорим. Вообще-то ей было бы лучше вернуться в Польшу.

— С ним?

— Да нет, как же он приедет? Его сразу же арестуют.

— Что ей тут делать одной?

— Вот об этом я и хотела вас спросить. О примирении с отцом, как я понимаю, и речи быть не может, верно?

— Да, это исключено.

— Я была у нее дома. Знаете, столь бедной графини я в жизни не встречала. Хотя не могу сказать, что во Франции мало обедневших аристократов — и поляков, и даже французов. Да и здесь, в Польше, один из Потоцких служит на Венском вокзале, не то кассир, не то кондуктор. Не думайте, что мы сидим в башне из слоновой кости. От окружающего мира не скроешься, как ни старайся.

5

Азриэл всегда считал, что выкресты избегают разговоров о евреях, но пан Валленберг говорил о евреях, не умолкая, за ужином, а потом в гостиной. Видно было, что он прекрасно разбирается во всех еврейских вопросах. Суть его речей была такова: в Западной Европе евреи стали людьми, им есть чем гордиться перед другими народами, а в Польше остались бандой азиатов. В Варшаве уже много лет планируют построить синагогу, но не могут найти денег. На кладбище даже нет аллей, шагают прямо по могилам. В талмуд-торах[105] не учат польского языка. А в Западной Европе богачи завещают огромные суммы на общинные нужды: Ауэрбах, Френкель, Оппенгеймер, Магнус-Леви. В Англии и Соединенных Штатах тоже не отстают, строят приюты для сирот, обучают еврейских юношей ремеслу, вкладывают деньги в школы, больницы, раввинские училища!.. Что есть у варшавских евреев? Грязная больница и убогая столовая. О хасидах и вовсе говорить нечего. Дикие бедуины! Что представляет собой прогрессивный еврей в Польше? Живет только для себя, до общины ему нет дела. Дочек учит болтать по-французски и бренчать на пианино. Жена купается в роскоши, даже если муж на грани банкротства. Пан Валленберг вспомнил Адольфа Кремье[106], американского еврея Пейксото, сефарда, который добился должности консула в Румынии, чтобы помогать тамошним евреям. Рассказал, что еврейские финансисты бойкотировали Румынию из-за того, что там преследовали евреев; что парижский Ротшильд ссудил Франции двести миллионов франков на выплату контрибуции после войны с Пруссией; что дочери лондонского Ротшильда, Анна и Флора, вместе написали историю еврейского народа. Можно представить себе что-нибудь подобное в Польше?..

Азриэл заметил, что пан Валленберг, говоря о евреях, горячился так, будто сам был евреем. Один раз он даже с такой силой ударил кулаком по столику, стоявшему рядом с креслом, что чуть не опрокинул вазу. Седые бакенбарды белели на багровом лице Валленберга, живот чуть ли не разрывал жилетку, высокий твердый воротник врезался в шею. В черных глазах то сверкал гнев, то проглядывала еврейская доброта, которую ничто не может стереть. Мадам Валленберг ласково смотрела на мужа, кивая седой головой с высокой прической, словно слышала старые как мир истины, которые не оспоришь, хоть бейся головой о стену. Зятья-христиане молча, внимательно слушали. Дочери и сын беседовали в другом углу гостиной. Азриэл слышал, что они говорят о модной обуви. Вскоре пан Валленберг и Азриэл остались вдвоем. Пан Валленберг одним глотком отпил полчашки остывшего кофе.

— Значит, врачом хотите стать?

— Да.

— Можно кое-что у вас спросить?

— Конечно, пожалуйста.

— Вы верующий?

Азриэл растерялся.

— Не в обычном смысле.

— А в каком?

— Должна быть какая-то высшая сила.

— И вы верите, что эта высшая сила раскрылась Моисею на горе Синай, дала евреям Тору, Талмуд и все придуманные раввинами комментарии?

— Нет, в это не верю.

— А если так, что же вынуждает вас оставаться евреем? Скажу прямо. Кем бы вы ни стали, врачом, инженером, банкиром, то, что вы еврей, будет мешать вам всегда и во всем. Вот я тут говорил о западноевропейских евреях. Они преданные граждане, патриоты. Много молодых евреев пало и за Пруссию, и за Францию. Многие получили награды. Во время войны считали, что прусские евреи должны выйти из Альянса[107]. Это странно — вести войну и при этом состоять в одной организации. Недавно во Франции был процесс против еврейской фирмы, которая занималась мошенничеством. Пресса подняла крик: пусть евреи снова наденут желтые колпаки, длинные кафтаны и вернутся в гетто. Когда шла война, евреев хотели изгнать из Меца. Вы, наверно, газет не читаете, а я читаю и знаю все. На одного еврея, получившего медаль, приходится сотня евреев, получивших затрещину. Наша польская пресса до поры до времени вела себя прилично, но недавно в «Газете польской» была напечатана очень злая статья: евреи в лапсердаках приходят в Швейцарскую долину[108], громко говорят на жаргоне и даже не пользуются носовым платком. Чем отличается еврей от христианина? Если христианин сморкается в два пальца, то он не ходит на концерты, а еврей делает и то и другое. Подумайте, чем это кончится.

— Где написано, что евреи должны обладать всеми достоинствами?

— Нигде не написано. Но к меньшинству всегда придираются. Особенно если это меньшинство добивается каких-то привилегий.

— И каких же привилегий мы добиваемся?

— Раньше еврей гнался за деньгами. Современный еврей хочет всего сразу: зарабатывать деньги, влиять на правительство и армию, вносить вклад в искусство и науку. Когда-то я верил, что нужно лишь снять халаты и заговорить на языке страны, и все будет хорошо. Теперь понимаю, что так еще хуже. Мир видит в еврее опасного конкурента. За две тысячи лет евреи создали такой резервуар способностей, какого нет ни у одного другого народа.

— И что делать с этими способностями? Нельзя же их выкинуть.

— Нет, но…

Подошла пани Малевская.

— Отец, извини, что перебиваю, но нам с господином Бабадом надо поговорить о его свояченице. Слышу, ты рассуждаешь о мировых проблемах, а тут речь идет о живом человеке.

— Да, дочь, хорошо. Пан Бабад — приятный собеседник.

— Пойдемте в другую комнату.

Азриэл извинился. Пани Малевская привела его в небольшую комнатку или будуар, Азриэл даже не знал, как назвать. Здесь было много зеркал, стояла фигура сатира с часами в руках. Стены обиты желтым шелком. Пани Малевская начала подробно рассказывать о Мирьям-Либе или графине, как она ее называла. Она говорила обо всем сразу: о польской эмиграции, о встречах с польскими политиками, писателями, аристократами, о том, как ее принимали в парижских салонах. Потом стала описывать бедность и нужду, в которой живут эмигранты, и о том, что у нее выпросили все до последнего франка, едва хватило на дорогу домой. Люциан — пьяница, авантюрист и попрошайка в одном лице. Ест в какой-то дешевой столовой. Все время твердит, что вступит в Иностранный легион, хотя его туда, наверно, не возьмут. Графиня буквально голодает. Пани Малевская минуту молчала. Вдруг сделала такое движение, будто что-то сглотнула.

— Скажу вам одну вещь, и вы сразу все поймете. Знаю, это вас шокирует, но ведь вы теперь для нее самый близкий человек.

— Что с ней?

— Она стирает белье. Не свое, для других. Как это ни горько, но такова правда.

Глава III

1

Граф Владислав Ямпольский при каждом удобном случае говорил, что шляхта давно обанкротилась, а торговцы и даже простые ремесленники стоят куда выше, чем графы, князья и прочие паразиты. Но, несмотря на это, он не захотел справлять свадьбу дочери в замке. Граф высказался ясно: ему все равно, что Фелиция выходит за сына сапожника, для графа это даже большая честь, но принимать семью сапожника в своем доме и садиться с ней за стол выше его сил. Он повторял Фелиции:

— Благословлю тебя, и иди с ним куда хочешь. А здесь мне гулянки сапожников не нужны!

Фелиция беспрестанно рыдала. Она ходила на могилу матери и поливала землю слезами, дни напролет простаивала на коленях в часовне перед иконой Богородицы и молилась. Фелиция все знала наперед: Завадский — деспот, он сделан из того же теста, что ее отец. Он будет унижать ее и высмеивать на свой плебейский манер. Ей придется сблизиться с его родными. Страшно подумать, сколько ей, урожденной аристократке, предстоит страдать, но просидеть всю жизнь с опустившимся отцом в поместье, которое принадлежит еврею, — еще хуже. Если жить с тираном, пусть он будет хотя бы ее возраста. И кто знает? Может, он будет к ней добр? Может, она еще родит ребенка? Отец говорит, у нее в жилах течет кислое молоко, но это совсем не так. По ночам Фелиция нередко ощущала, как в ней играет горячая отцовская кровь.

Давно наступил день, а Фелиция все лежала в постели, размышляя. Уйти в монастырь она не может. Даже если принудит себя, есть опасность, что она нарушит обет и тогда не доставит радости Всевышнему, а, наоборот, прогневит Его. Оставаться дома она тоже не может. Значит, так предначертано. Нет сомнений, что Завадского послала ей сама судьба. Он только увидел Фелицию и тотчас сделал предложение. И не отказался от своего слова, несмотря на все препятствия. Кроме того, надо признать, что он не лишен некоторых достоинств. Он далеко не глуп, остроумен, у него твердый характер. Насколько он мал ростом, настолько же мужествен. Недаром он понравился ее отцу. А кому еще она нужна? Еще тридцать семь лет ждать у моря погоды? И потом, это его отец сапожник, а сам-то он доктор. По-французски свободно говорит. Разве муж Хелены, Ванкович, чем-то лучше? Против Завадского он как кошка против льва… А что отец не хочет справлять свадьбу в Ямполе, Фелиции даже на руку. Зачем выставлять себя на посмешище? Зачем ей сочувствие окрестных помещиков, их жен и дочерей? Она уедет в Варшаву и больше никогда не вернется, разве что посетить мамину могилу. Раз Фелиции суждено страдать, она будет достойно нести свой крест.

Лежа в постели бессонными ночами, Фелиция клялась, что всегда будет верна Марьяну Завадскому, будет любить его, как жена и сестра, будет терпеть его сарказм и подавать ему самому и всей его родне пример христианской любви. Зачем бежать испытаний? Брак — прекрасная проверка, лучше не найдешь…

Свадьба без матери, без сестер и братьев — бесчисленные трудности. Никто не даст приданого. Отец даже не хотел поехать на свадьбу в Варшаву, а это будет плевок в лицо и ей, Фелиции, и родным Завадского. Марьян хотел все сделать на скорую руку. Точь-в-точь ее отец: очень нетерпеливый и церемоний терпеть не может. Но Фелиция не допустит, чтобы ее свадьба превратилась в карикатуру. После долгих раздумий и колебаний Фелиция решила просить помощи. Она отправила длинное письмо сестре Хелене. Посоветовалась с ямпольским священником. Письменно обратилась за советом к тетке Евгении и ее дочери Стефании. Не могла же Фелиция венчаться без нарядов, без родни, как убогая сирота. Ему, мужчине, все равно, но у него есть мать, сестры и другие родственницы.

Заботы, слезы, ночи без сна совсем подорвали ее здоровье. Фелиция потеряла аппетит. Ей бы располнеть, а она все худела. Фелиция страдала запорами, мало того, не начинались месячные. Ей было страшно. Не значит ли это, что молодость кончилась, как раз когда она собралась замуж? Фелиция писала Марьяну длинные письма и тут же их рвала. Она излила душу Люциану, Марише и даже Юзефу, который находился в Лондоне. У нее было предчувствие, что она умрет под венцом. Ее без конца мучили головные боли и резь в животе. Появилась странная привычка: каждую пару минут Фелиция мыла руки. Ее не покидали сомнения, сон совсем пропал, она ворочалась в постели, стонала, вздыхала. Сможет ли она удовлетворять мужа? А что, если Марьян разочаруется в ней в первую же ночь? Вдруг она опозорится, и ей придется вернуться к отцу? Кто знает, какие еще испытания уготовила ей судьба? Ей хотелось плакать, кричать, рвать на себе волосы, биться головой о стену. Только вера в Бога и Его доброту спасала Фелицию от отчаянного шага.

Люциан не ответил. Понятно, ему на все наплевать. Мариша прислала поздравления. Она написала, что виделась в Париже с доктором Завадским и считает его не только способным медиком, но и замечательным, благородным человеком. Тетка Евгения пожелала счастья, но при этом выказала сожаление: она бы нашла Фелиции гораздо лучшую партию, чем сын сапожника. Фелиции не следует забывать о своем благородном происхождении. Но все же тетка пообещала приехать на свадьбу и привезти подарок. А вот Хелена, себялюбивая и практичная, всегда смотревшая на Фелицию свысока, вдруг начала проявлять сестринскую любовь. Она написала, что постарается приехать как можно скорее и поможет с приготовлениями к свадьбе. Прислала теплое письмо и кузина Стефания. Она сама была замужем за врачом из простонародья, правда, сыном аптекаря, а не сапожника.

Фелиция увидела: если ищешь помощи, обязательно найдутся те, кто поддержит в трудный час. Раньше гордыня заставляла ее сторониться людей, но теперь Фелиция поняла, какую большую ошибку чуть не совершила. Ведь она навсегда потеряла бы близких и пошла к венцу не с любовью, а с ненавистью в сердце. Но теперь другие разделили ее заботы, и ей стало гораздо легче.

В имение стали приезжать старые помещицы, подруги графини Марии Ямпольской. Они привозили с собой дочерей и невесток, приглашали портных и белошвеек. Портной Нисен снова появился в замке, снял с Фелиции мерку, пожелал счастья, не раз помянул добрым словом покойную графиню. Предстоящая свадьба странным образом сблизила Фелицию с людьми. Даже с теми, о которых она прежде вообще не слышала.

2

Калману искали невесту. Пачками приходили письма, в поместье приезжали брачные агенты. Конечно, теперь у него был недостаток — крещеная дочь. Зато другая дочь замужем за внуком маршиновского ребе, Калман в родстве с ямпольским раввином и Ехезкелом Винером. К тому же он богат и еще далеко не стар, ему нет пятидесяти. Предлагали девушек, молодых вдов и разведенных. Из Маршинова пришло письмо от Бинеле, жены чмелевского раввина. Она писала, что однажды ночью ей не спалось, и в голову пришла мысль: а почему бы Калману не жениться на Иске-Темерл? Что может быть лучше брака между сватьей и сватом? Она, Бинеле, сама не решилась поговорить об этом с Иской-Темерл, но считает, что та будет не против. Ведь она, бедная, так давно вдовствует! Надо было детей пристроить, не до себя было, но теперь обе дочери замужем, Йойхенен женат на Ципеле, можно и о себе подумать. Письмо Бинеле было полно намеков, что свекор, ребе, очень плох, ему остались считанные дни, и деверь, реб Шимен, готов занять отцовское место. Бинеле сравнивала его с Авессаломом, который хотел отобрать царство у своего отца Давида… Калман покачал головой. Он умел читать между строк. Дело обстоит так: братья, реб Шимен и чмелевский раввин, тихо ненавидят друг друга, а их жены, Бинеле и Менихеле, раздувают огонь вражды. Бинеле, видно, считает, что женитьба Калмана на Иске-Темерл нанесет удар по реб Шимену. Похоже, чмелевский раввин не метит на отцовское место, но все же завидует брату, поэтому хочет, чтобы наследником стал внук ребе, Йойхенен…

Бинеле утверждала, что не решилась поговорить с Иской-Темерл, но Калман подозревал, что это неправда. И может, Иска-Темерл сама намекнула Бинеле, что не возражает… Все это очень не понравилось Калману. Конечно, для него большая честь, что дочь маршиновского ребе не прочь за него выйти. Но они друг другу не пара. Иска-Темерл — праведница, ученая, а он, Калман, можно сказать, невежда. Потом, ей далеко за сорок, может, и все пятьдесят. Калман полжизни промучился с больной женой. Последние годы он к ней почти не прикасался, а ведь кровь в нем бурлит, как у молодого. Он не мог подавить желание даже тяжелой работой. Ему нужна женщина, а не праведница, которая с утра до вечера сидит над книгой. От одной мысли, что он, крепкий, сильный мужчина, может связать свою жизнь со слабой, болезненной Иской-Темерл, Калману стало не по себе.

Письмо Бинеле пришло за неделю до праздника Швуэс. Калман собирался поехать в Маршинов. Во-первых, хотелось провести праздник с ребе, во-вторых, повидаться с Ципеле и Йойхененом. Но письмо разрушило его планы. Теперь показаться в Маршинове было стыдно. Калман понимал, что застенчивость ему не к лицу, не мальчик уже, и не его вина, что Бинеле хочет смешать борщ с кашей. Но из-за листка бумаги, который лежал у него во внутреннем кармане, поездка будет испорчена. Вспомнилась русская пословица: что написано пером, не вырубишь топором. Калман знал, какой силой обладает слово, что написанное, что произнесенное. От одного слова зависит судьба всего контракта. То же и с цифрами на векселе. Бывало, из-за слухов и сплетен Калман злился на людей, а они платили ему той же монетой. Как же мудр был царь Соломон! Верно он сказал: «И жизнь, и смерть зависят от языка».

Может, Калман все-таки поехал бы в Маршинов, но Шайндл отговорила его окончательно. Из Варшавы приезжает Азриэл, и Шайндл хотела отметить Швуэс и с мужем, и с отцом. В конце концов Майер-Йоэл отправился в Маршинов один, а Калман остался в поместье. Азриэл приехал за день до праздника. Приехала в гости и Юхевед с детьми. Калман был рад побыть с дочерьми и внуками (у Юхевед теперь было трое: старшая дочка Тайбеле, сын Хаим-Дувидл и совсем маленькая Зелделе), но скоро увидел, что сделал глупость, оставшись дома. Не иначе как злое начало удержало его от поездки к ребе.

Вечером накануне праздника дочери зажгли стеариновые свечи, а перед этим украсили окна розочками и зелеными ветками, напекли пирогов и коржиков, но молиться Калману пришлось в одиночестве. Азриэл наскоро, не надев пояса, прочитал вечернюю молитву и вышел из комнаты. За ужином был рассеян, погружен в себя, Шайндл даже напоминала ему, чтоб он ел. Калман подумал, что мог бы сейчас не тосковать дома, среди бескрайних полей, и слушать лягушачий концерт, а быть рядом с ребе, с тысячами хасидов, сидеть за столом, петь, молиться, внимать словам Торы. Он рассердился на себя. Что толку от богатства, если он должен справлять праздник в одиночестве, не может даже помолиться в миньяне? После ужина Азриэл с Шайндл пошли в спальню. Юхевед уложила детей. Калман лежал в кровати и не мог сомкнуть глаз. Стрекотал сверчок, из хлева доносилось коровье мычание, на разные голоса квакали лягушки. Калману чудилось, что невидимые пилы тихо пилят потолочные балки. Где-то проснулась ворона, тревожно каркнула в ночи. Спальня Шайндл была над комнатой Калмана, и ему казалось, что там ходят, бегают, двигают стулья или табуретки. «Что они там творят? — подумал Калман. — Гоняются друг за другом, что ли?» Была бы Зельда жива, она бы проследила, чтобы Шайндл была чиста, а мужчине в такие дела лезть не положено.

Сквозь прорезанное в ставне сердечко упал голубоватый луч рассвета, а Калман так и не уснул. В нем будто спорили доброе и злое начала. Доброе начало утверждало, что брак с Иской-Темерл был бы для Калмана в самый раз. Он приблизился бы ко двору ребе, смог бы больше молиться, изучать Тору, выполнять заповеди. Сколько ему осталось? Ни дед, ни отец не дожили до семидесяти. Сколько еще Калман сохранит мужскую силу? Правильно говорят, сегодня здесь, а завтра в могиле. Доброе начало подсказывало Калману, что делать: четвертую часть имущества раздать сразу же, половину завещать беднякам и ешивам, отказаться от поместья, продать известковые разработки, жениться на Иске-Темерл, поселиться с ней в Маршинове и покончить навсегда с суетой и путаницей, а от Даниэла Каминера и его дочки Клары бежать как от чумы. Достаточно Калман пожил в почете, да и наследство детям оставит приличное…

Злое начало ничего не говорило, только рисовало картины, будило воображение. Голова Калмана была полна благочестивых мыслей, а тело — желания. Он чувствовал, как кровь бежит у него по венам, сердце бешено колотилось, руки дрожали. На рассвете Калман задремал и во сне окончательно попал под власть зла. Появилась Клара, совершенно обнаженная — искусительница Лилит. Она говорила, и ее речи были полны непристойностей и соблазнов. Калман просыпался и снова засыпал. Что с ним такое? Ведь у него уже седина в бороде, но его тянет совершить ужасную глупость, как в молодые годы. Неужели человек не взрослеет, не избавляется с возрастом от непристойных мыслей? Неужели все мужчины такие же, как Калман, или только он погружен в грязь?

Часов в восемь утра его разбудили. Это внук Ури-Йосеф, Йоселе, дернул его за бороду. Он хотел к дедушке в кровать.

3

Калман не знал, чем заняться в праздничные дни, и со скуки втянулся в спор с Азриэлом. Тот говорил ужасные вещи. Он утверждал, что никто не видел, как Всевышний даровал Моисею Тору на горе Синай. У евреев свой закон, у гоев свои законы. А если их законы могут оказаться ложными, значит, и наш может оказаться ложным. К тому же каждое поколение добавляло свои правила, свои запреты, свои мифы. В Пятикнижии ни слова не написано ни о загробном мире, ни о воскресении мертвых. Наоборот, ясно сказано, что после смерти не будет ничего. Легенды о будущем мире, Страшном суде, Мессии, быке и левиафане родились позже. «Если душа получает награду в раю и наказание в аду, почему пророки об этом умолчали?» — спрашивал Азриэл. Калман почувствовал горечь во рту, ему нечего было возразить. А Азриэл проповедовал, что польские евреи увязли в болоте, мир идет вперед, а они остаются позади. Можно сколько угодно изучать Талмуд и ездить к праведникам, но этим не построишь ни железных дорог, ни пароходов. Лавочников больше, чем покупателей, раввины выманивают у народа деньги, чтобы жить в роскоши. Они отправляют жен и дочерей в Карлсбад, во всех городах отдают место раввина своим родственникам, которые почти ничего или вообще ничего не знают. Почему травят отца Азриэла? Потому что гурские хасиды хотят посадить в Ямполе своего человека… Азриэл поносил и Бога, и людей.

— А кто же тогда мир создал? — спросил Калман. — Ты, что ли?

— Неизвестно, тесть. Никто этого не знает.

— Бог есть.

— Если Бог и есть, то Он никому не открывался и никому не приказывал налагать филактерии рабейну Тама…[109]

Калман не сдержался и накричал на Азриэла. Зять омрачил ему праздник, запутал мысли. Азриэл с Шайндл пошли прогуляться. Калман поставил перед домом стул и сел читать псалмы, но не мог сосредоточиться. Слова Азриэла не шли из головы. «А что, если он, не дай Бог, прав?» — подумал Калман. С того света никто не возвращался. Азриэл сказал: «Если на этом свете чего-то не успел — все, пиши пропало». Калман потер лоб ладонью. Если так, значит, он упустил все. Что он видел в жизни? Только тяжкий труд. Что ему толку от нажитого богатства? Он не был нигде дальше Варшавы, много лет промучился с больной женой. Калман посмотрел на поле, где зеленели высокие колосья, гораздо выше, чем во все предыдущие годы, и вдруг ему захотелось куда-нибудь поехать, не в Варшаву или Люблин, а за границу, на горячие источники. Он никогда не видел моря с кораблями, ни разу не был в горах. Он слышал про театры, где дают веселые представления, про цирки, где показывают обезьян и других диких зверей, про залы, где исполняют музыку. Люди едят марципаны и пьют бодрящие напитки, совершают променады (Калман не знал, что это такое), а он никогда не испытывал этих наслаждений. В Калмане опять пробудилось злое начало. Он, Калман, скоро помрет от тяжелой работы, и все его богатство пойдет прахом. Что-то разворуют, остальное растранжирят зятья. Он будет гнить в могиле, а Майер-Йоэл с Азриэлом — рвать друг другу глотки из-за наследства. Калман вспомнил о мудрых изречениях Екклесиаста, пошел в дом, взял книгу. Он читал и злился. «Совсем в скотину превратился! — ворчал Калман сквозь зубы. — Вол в хлеву живет лучше, чем я… Есть Бог! — сказал он себе. — Но зачем Ему нужно, чтобы я надрывался? Для чего Он создал такой прекрасный мир? Разве не для того, чтобы человек мог получать удовольствия? Разве раввины не ездят по заграницам? Была же, кажется, у какого-то ребе карета на серебряных колесах. А разве реб Менделе Витебский не нюхал табак из золотой табакерки? Разве праведники не покупают женам мехов, украшений, бриллиантов?» Калман припомнил, что даже Иска-Темерл хотела, чтобы сын женился на девушке покрасивей.

Калман больше не мог сидеть на месте. Поцеловал книгу, отнес ее в дом. Его потянуло пройтись. Юхевед хотела, чтобы он взял с собой Тайбеле, но Калман сказал, что ему надо побыть одному, он должен кое-что обдумать. Малышка расплакалась, побежала за ним. Калман пообещал, что купит ей леденцов, орехов, игрушек, но она не отставала, пока Юхевед не увела ее за руку. «Всем от меня чего-то надо!» — подумал Калман с обидой на внучку, но на душе стало тяжело: не в его привычках отказывать ребенку. Юхевед с крыльца удивленно посмотрела ему вслед: обычно для внуков он был готов на все. Калман шагал по полю, иногда останавливался, гладил пальцами колос, пересчитывал зерна. Если все пойдет хорошо, не будет ливней и града, то урожай удастся на славу. Деревья усыпаны плодами. Коровы телятся, куры несутся. Известь снова подорожала на полгроша за пуд. Лишь бы князь не отказался продлить контракт…

Вдруг Калман увидел, что кто-то идет навстречу. Человек был еще далеко, но у Калмана было острое зрение, и он узнал посыльного с вокзала. Приблизившись, тот снял шапку.

— Пану телеграмма.

Калман не знал, можно ли взять бумажку, не нарушит ли он законов праздника. Все же взял, пообещав курьеру, что заплатит ему на буднях. Посыльный поклонился. Калман попытался прочитать, но не смог разобрать почерка телеграфиста. И вдруг заметил в поле две женские фигуры. Сначала он их не узнал, но они подходили все ближе и ближе. Теперь было видно, что это не крестьянки, но еврейки не будут в праздник бродить так далеко от дома. Калману показалось, что это Клара, а с ней кто-то из подруг. Сердце забилось сильнее, он пригладил бороду, застегнул кафтан и двинулся им навстречу. А если они подумают, что он их тут поджидал?..

Да, так и есть. Та, что повыше, — Клара, вторая — Тамара, жена литвака Шалита. На Кларе соломенная шляпа с широкими полями и зеленой лентой, светлое платье, в руке зонтик. Она помахала Калману рукой в перчатке. Женщины чему-то смеялись. Еще издали Клара заговорила:

— Реб Калманка! Благодаря вам я выиграла рубль!

— Как это?

— Мы поспорили. Я сказала, что это вы, а она…

— Замолчите! Ничего я не сказала! — Тамара толкнула ее локтем.

— С праздником! А я вот прогуляться решил и посыльного встретил с телеграммой. И вас. Все сразу.

— Что за телеграмма? — насторожилась Клара.

— Не могу прочитать.

— Покажите-ка!

Калман протянул Кларе листок бумаги, она выхватила его, быстро прочитала, и в ее глазах вспыхнул злой огонек.

— Счастливчик вы, однако!

— Что там?

— Может, это секрет… Давайте скажу на ухо.

— Я отойду, — сказала Тамара и отступила на несколько шагов.

Клара потянулась к Калману губами, ему стало щекотно, он почувствовал на щеке тепло ее дыхания.

— Валленберг строит новую железную дорогу. Вас вызывают в Варшаву, — прошептала Клара. — Поезжайте как можно скорее!..

Ее шляпа съехала назад и еле удержалась на затылке, зацепившись за шпильку. Клара словно стала моложе и привлекательнее. Она стояла так близко, что борода Калмана касалась ее плеча. Клара подмигнула ему.

— Удачи!

4

Получилось так, что Клара и Калман поехали в Варшаву вместе. Он купил билет в третий класс, но Клара увидела его на перроне и велела ехать в одном вагоне с ней, вторым классом. Ничего, Калман не разорится, если доплатит рубль. Вагон был пуст. Даниэл Каминер привез дочь на вокзал в фаэтоне. На ней была соломенная шляпа с вишенками и костюм в клетку. Клара взяла чемодан, шляпную картонку, букет цветов и сумочку. До отправления поезда было еще долго. Ямпольские евреи видели, как Калман входит к Кларе. Даниэл Каминер стоял на перроне и через открытое окно по-русски разговаривал с дочерью. Калман прислушался. Хотя Клара — его дочь, Каминер позволял себе непристойные шутки.

— Калманка, вы там за ней присмотрите. А то как бы она в большом городе не пустилась во все тяжкие…

— Папа, как тебе не стыдно?!

— Стар я уже чего-то стыдиться…

Когда поезд тронулся, Клара рассказала Калману о цели своей поездки. Надо починить застежку жемчужного колье, это сможет сделать только варшавский ювелир. Потом заказать новое платье у столичного портного, ведь этот Нисен ничего толком не умеет. Еще Клара хочет заказать пару шляп. Это обойдется недорого, у нее в Варшаве тетка, госпожа Френкель, хозяйка шляпной мастерской. У тетки она и остановится. Клара весело болтала, кокетничала с Калманом. Она открыла сумочку и достала для себя и для него лакомства: шоколадки, мармелад, печенье и даже апельсин. На остановке она послала Калмана за чаем. Больше никто в вагон так и не сел. Клара сняла жакет и осталось в белой блузке, такой тонкой, что сквозь нее была видна кофточка с глубоким вырезом. Клара вынула из букета цветок и приколола Калману на лацкан. Она держалась с Калманом не как посторонняя, но как близкий человек, давала ему советы. Главное, не надо отдавать Валленбергу слишком высокий процент, он и так в миллионах купается. Работа предстоит огромная, так что пусть Калман не спешит подписывать контракт, просчитает каждую мелочь: на поставках шпал можно разбогатеть, а можно и без штанов остаться.

Далее, обязательно надо договориться с князем. Клара слышала, что у Калмана хотят отобрать поместье, и он останется без него как без рук, не сможет ни известь добывать, ни изготовлять шпалы, потому что еду для рабочих придется закупать на стороне. Он разорится, если нужно будет платить за каждый мешок муки и за каждую кварту молока. Калман был потрясен: Клара прекрасно разбиралась в торговле, говорила не как женщина, но как опытный делец.

Калман пожаловался ей, что не знает, как найти князя, тот разъезжает по всему свету, а на письма не отвечает. Клара ответила, что, наверно, могла бы помочь. Она знает одного варшавского адвоката, который вхож во дворец, пьет с генералами. Да и у нее самой есть знакомые среди высших армейских чинов, а ее отец водит дружбу с полковником Смирновым и генералом Риттермайером. Этот Риттермайер вращается в высших кругах. В общем, надо обойти конкурентов.

Калман невольно сравнивал Клару с Зелдой, земля ей пухом. Покойная жена вытягивала из него все силы, при ней он жил в нищете, все раздавал неизвестно кому. Клара же молода, красива и не по-женски умна. А он ведь тоже ей нравится. Калман понимал, что Клара, наверно, не откажется выйти за него замуж. Конечно, она заботится в первую очередь о себе, но так устроен мир. Калман слегка отодвинулся. Ему стало жарко, от запаха цветов и духов немного кружилась голова. Но Клара тут же к нему придвинулась. Она болтала, шутила, даже легонько потянула Калмана за бороду, поставила туфельку на его сапог, прижалась к ноге Калмана коленом. Калман побледнел от желания. Он молился про себя, чтобы Всевышний спас его от искушения. Если Клара ему предназначена, он женится на ней.

Клара прилегла на обитую плюшем скамейку и пыталась уснуть. Калман смотрел в окно. Бежали навстречу деревья, поля расступались, давая дорогу поезду, над землей стаями кружили птицы, кричали, испуганные деревянными людьми в лохмотьях и дырявых шляпах. А сверху синело летнее небо и плыли, как лодки, кучерявые серебристые облака. Божий свет падал на каждый листок, каждый цветок, каждую травинку. Крестьяне возились на огородах, выпалывали сорняки, окучивали картошку. На лугах паслись черно-белые молочные коровы. Пастух играл на свирели, мальчишки жгли костер. Лошади щипали траву или просто стояли, прижавшись друг к дружке шеями, словно о чем-то секретничали. Что может быть лучше, чем сидеть вот так возле Клары и смотреть на Божий мир? Все в нем прекрасно: каждая мельница, каждая соломенная крыша, каждое болотце, каждая речушка, в которой плещутся утки и гуси. «Была бы она моей женой, — думал Калман, — мы могли бы так ехать дни, недели, месяцы!.. Она молода, еще может родить мне ребенка. Сына… Может, еще услышу, как сыновья учат Тору…» Калман опустил голову. Но захочет ли она? Вдруг она просто смеется надо мной? Образованные любят насмешничать. А как быть с кошерной пищей, с чистотой? Вдруг пообещает, а потом не сдержит слова?.. Клара открыла глаза.

— О чем вы задумались, Калманка?

Калман кашлянул.

— Думаю, хорошо наслаждаться жизнью и при этом не забывать Всевышнего. Ведь если Его, не дай Бог забудешь, то, потеряешь и нынешний мир, и будущий…

— Как же можно забыть Всевышнего? Все, что вы видите, создано Им.

— Да, конечно.

— Только не надо быть фанатиком.

— Кого вы считаете фанатиками? Еврей обязан есть кошерное, еврейская женщина должна соблюдать чистоту…

— Вы про микву?

— Да. — Калман покраснел.

— А что такое миква? Принять ванну или искупаться в речке ничем не хуже. Гораздо гигиеничней, чем миква, в которую окунается кто попало.

— Миква не для того, чтобы очищать тело.

— А что же?

— Душу.

— На что душе миква? А в браке жить и без омовений хорошо…

Клара подмигнула и рассмеялась.

— Было бы у меня поместье, — сказала она мечтательно, — был бы благочестивый муж, я бы построила микву только для себя. И Богу радость, и чисто…

5

В мастерской госпожи Френкель на Медовой улице уютно и весело. Дочь, панна Целина, отмечает день рождения. Она говорит, что ей исполняется двадцать лет, но модистки перешептываются, что ей все двадцать три. В таком возрасте уже надо бы иметь мужа и пару детей, но у госпожи Френкель все делается с опозданием. Спать ложатся в два часа ночи, встают в одиннадцать, а до двадцати трех лет ходят в девицах. У госпожи Френкель было три мужа, и всех троих она похоронила. Целина — от второго, комиссионера. Есть у госпожи Френкель и сын, но он крестился и стал офицером, служит в русской армии. Еврейские соседи избегают госпожи Френкель, говорят, у нее трефной дом: на субботу не готовят чолнта, а если христианская служанка не приходит вовремя, чтобы разогреть обед, госпожа Френкель сама зажигает огонь. Ей уже под шестьдесят, но она не носит парика. В семье Френкель все черные, как цыгане. У самой мадам Френкель волосы цвета вороного крыла, длинный нос — точь-в-точь как птичий клюв, вокруг черных глаз — мелкие морщинки. Один глаз все время смеется, другой часто-часто моргает. Говорит она на своем собственном языке: шляпа у нее «блин», перо — «хвост», заказчица — «находка». У нее длинные, кривые пальцы, но руки золотые. Ее шляпы славятся на всю Варшаву, их заказывают княгини и графини, и не было случая, чтобы клиентка осталась недовольна. Поэтому работы невпроворот, и госпожа Френкель держит полдюжины помощниц. Девушки едят и ночуют в мастерской, они все как одна семья. Ужин начинают готовить в пол-одиннадцатого вечера. Одна девушка ставит самовар, другая растапливает печку, третья замешивает тесто для клецок или картофельных оладий. Если работницы сильно устали, просто посылают кого-нибудь в мясную лавку за колбасой. Подмастерье из пекарни приносит целую корзину сдобных булок и горячих бубликов. Едят так, что за ушами трещит. Во всей Варшаве не найти второй мастерской, в которой так же весело, как у госпожи Френкель, она принимает на работу только жизнерадостных девушек. А если берет кого на обучение, то непременно сделает отличную мастерицу. И мужей находит своим поденщицам, от мастерской нередко отъезжает свадебная карета. Только одного не терпит госпожа Френкель — плохой работы. Если шляпа не удается, госпожа Френкель кричит на девушку:

— Руки-крюки! Ступай домой тесто месить!

Нередко бывает, что работнице приходится просидеть над одной шляпой с полнедели.

Как ни странно, панна Целина так и не овладела ремеслом. Мать пыталась ее научить, но ничего не вышло. Целина так и не научилась держать в руке ножницы и вдевать нитку в иглу. Все, что умела панна Целина, это спать и объедаться лакомствами. В дождливые дни она не выходила из спальни, а мать приносила ей чай или какао, рогалики с маслом, свежее молоко. У панны Целины продолговатое смуглое личико, маленький ротик, большие, как сливы, глаза и вьющиеся черные волосы. Она все время недовольно кривит губы, у нее писклявый голосок избалованного ребенка, которому ни в чем не отказывают. Целина могла весь день пролежать в постели, мать даже ночной горшок за ней выносила и только ворчала:

— Валяется, видишь ли… Так и проваляется до седых волос…

Но если вдруг у Целины появлялось желание сходить на прогулку, мать открывала форточку, высовывала на улицу горбатый нос и говорила:

— Лежи лучше, плохая погода сегодня…

Госпожа Френкель была в родстве с первым мужем Клары, но Клара называла ее теткой. Приезжая в Варшаву, она всегда останавливалась у госпожи Френкель и привозила подарки: для тетушки, для кузины и даже для работниц. В этот раз Клара подарила Целине на день рождения пару золотых сережек. Целина любила наряжаться не меньше, чем валяться в постели, у нее был полный сундук тряпок. В день рождения она встала и надела желтое платье и туфли на высоком каблуке. У нее была стройная фигура с осиной талией. Если панна Целина хотела, она могла быть очень элегантной. После ужина девушкам захотелось потанцевать. Одна стала наигрывать на расческе с клочком бумаги веселые песенки. Клара подошла к Целине и поклонилась, как кавалер, и Целина положила руку ей на плечо. Девушка с расческой заиграла «дзень добрый», и каблучки Целины застучали по полу. Работницы хлопали в ладоши. Госпожа Френкель грустно смотрела на дочь: из трех мужей и шестерых детей только она у нее и осталась. Будет ли у нее в жизни счастье?..

В разгар веселья кто-то постучал в дверь. Госпожа Френкель открыла. Перед ней стоял рослый чернобородый мужчина в шляпе с высокой тульей. Это был Калман Якоби.

— Это вы… тетушка?.. — начал он неуверенно.

— Смотря кому. Вам — точно нет.

— А эта… Клара здесь?

— Есть у нас такая. Входите, раздевайтесь.

— Что там у вас? Музыканты?

— Не бойтесь, проходите смелее. Никто не укусит.

Калман снял кафтан. Он уже жалел, что пришел. Госпожа Френкель пошла впереди, он двинулся за ней. Рядом с этой женщиной Калман казался себе особенно большим и неловким. Они вошли в комнату, девушка прекратила играть на гребенке. Клара всплеснула руками.

— Вот так сюрприз!

Модистки захихикали, Калман совсем смутился, но тут же вспомнил, что он один из богатейших людей Польши и только что заключил новый договор на поставку шпал для императорской железной дороги.

— Здравствуйте. Я же обещал, что приду. Завтра еду домой.

— Завтра? Почему такая спешка? Нет, ну надо же, появился как гром среди ясного неба. Проходите, садитесь. Тетя, это господин Якоби. Я тете про вас рассказывала.

— Очень приятно. Наверно, вы есть хотите? У нас, знаете, как заведено: гость не должен уйти с пустым животом.

— Спасибо, я недавно поужинал.

— И что, больше не можете? Ешьте, все полезно, что в рот полезло. А это моя дочь, она именинница сегодня.

— Разве у евреев справляют именины? Я думал, это христианский обычай.

— Ну, как говорится, что другим хорошо, то и нам не во вред.

— Знал бы, купил бы подарок.

— И так хватит ей подарков. Если бы еще Бог хорошего мужа послал…

— Мама, опять ты начинаешь?!

— А что я такого сказала? Давно пора. Дочь — это, конечно, хорошо, но внуки — чистая прибыль, их не мне рожать. И от тебя, Клара, хочется капельку радости. Ну, даст Бог, еще потанцую на ваших свадьбах. Поверьте, пан Якоби, такой жены больше в целом мире не найдешь: красива, умна, образованна. И за приданым дело не станет. Мне бы столько зарабатывать, сколько дохода в месяц она будет мужу приносить!

Калман покраснел, девушки переглянулись. Клара пододвинула Калману стул.

— Были у Валленберга?

— Сегодня подписал контракт.

— Поздравляю! Тетя, господин Якоби получил подряд на поставку шпал. Я все тете рассказываю, у меня от нее секретов нет.

— И мои поздравления! Рада за вас. Друг Клары — мой друг, мы с ней одна семья. Девушки, чего смотрите? Ставьте самовар! Да поживее, шевелитесь!

Глава IV

1

Пан Валленберг не стал напоминать Калману о Мирьям-Либе. Он прекрасно понимал, что с религиозным евреем лучше не заводить разговоров о его крещеной дочери. Но он твердо решил, что поможет этой благородной женщине. Пан Валленберг обожал Юстину, а она при каждом удобном случае напоминала отцу о несчастной графине. И вот пан Валленберг поехал во дворец, добился аудиенции у генерал-губернатора и без особого труда выпросил амнистию для графа Люциана Ямпольского. Преступление было давним, да и совершено мальчишкой, молокососом, который не понимал, что хорошо, а что плохо. Тем более что теперь в Польше было спокойно. Сотни помещиков возвращались из ссылки. Польская литература и пресса источали позитивизм. Поражение Наполеона III лишило поляков последней надежды. Замолчали даже эмигранты во Франции. Так разве же мог Люциан Ямпольский причинить вред могучей Российской империи?

Сообщение о помиловании прислали в русское посольство в Париже, и Люциан получил об этом уведомление от консула. Пани Малевская сама написала Мирьям-Либе и отправила ей двести франков на дорожные расходы. Но за три дня до того, как Мирьям-Либа получила письмо Малевской, Люциан ушел из дома, сказав, что больше не вернется. Он оставил жене с ребенком сорок сантимов. Ямпольские жили недалеко от Бельвиля, в тупиковом переулке. Рядом с единственным жилым домом находились конюшни, пекарни, прачечные. Шаткая лестница вела на четвертый этаж. Здесь, под самой крышей, у Ямпольских была тесная кухня и комната с покосившимся потолком. На кухне стояло корыто. Жить на чердаке было очень удобно: прямо перед дверью можно развешивать белье для просушки. На нижних этажах жили фабричные рабочие, старый рантье и проститутка, принимавшая клиентов на дому. На крыше мальчишки строили голубятни. В богатых районах уже провели водопровод, но здесь до сих пор надо было ходить за водой на колонку. Нечистоты вывозили в бочках, и вонь поднималась такая, что приходилось зажимать нос. Окрестные переулки и дворы кишели собаками, кроликами, детьми, безработными и проститутками. Жильцы переговаривались друг с другом через улицу, высунувшись из окон. Во время осады здесь съели всех кошек и даже мышей. Когда правила Парижская коммуна, в районе проходили разные собрания и демонстрации. Отсюда выходили повстанцы с факелами в руках, чтобы поджигать город. Жили тут две вдовы, их мужья без вести пропали на войне. Несколько обитателей переулка были сосланы на Чертов остров[110]. Поляки в этом районе не селились, так что Мирьям-Либа быстро научилась говорить по-французски.

Жить с Люцианом было тяжело. Две тысячи рублей, которые он выручил в Варшаве за украшения, Люциан быстро растранжирил, с польскими эмигрантами перессорился. По вечерам, вернувшись домой, он повторял, что во главе польской общины стоят предатели и воры, что восстание было обречено с самого начала, рассказывал о мошенничестве и скандалах в польской военной школе. Люциан разносил соотечественников в пух и прах и в конце концов вовсе с ними порвал. Он устроился на мебельную фабрику, но не поладил с мастером. Пробовал найти другую работу, но нигде не задерживался дольше чем на несколько недель. Французы умеют пить, не пьянея, а Люциан каждый вечер приходил навеселе. Когда Мирьям-Либа была беременна, в доме часто не было куска хлеба. Люциан постоянно с ней ругался, исчезал на несколько дней, потом появлялся, оборванный и грязный. Дошло до того, что Мирьям-Либа стала питаться в дешевой кошерной столовой, после войны открытой Израильским альянсом[111] для бедных евреев. Соседка-прачка посоветовала ей брать белье в стирку, поделилась адресами клиентов. Даже проститутка со второго этажа попыталась склонить Мирьям-Либу к своему грязному ремеслу…

С тех пор как Мирья-Либа в ночь на Пурим бежала с Люцианом, в ее жизни было лишь несколько счастливых недель: дни, которые она провела у тетки Люциана Евгении Козловской, путешествие по Европе да месяц или два по приезде в Париж. Путь через Германию был полон романтических приключений. Они останавливались в Дрездене, Лейпциге, Франкфурте. Добрались до Брюсселя. Поляки принимали Люциана как героя, приглашали его с молодой супругой к себе домой или в кафе, устраивали в его честь вечера, где пели патриотические песни. Мирьям-Либа познакомилась с польскими аристократами, военными и даже литераторами. Приехав в Париж, они поселились в отеле, съездили в Довиль. До чего же хорошо было стоять на горячем желтом песке и смотреть, как пенистые волны с шумом выкатываются на берег, словно стремятся поглотить сушу! Вдали, в океане, белеют паруса, чайки с криком носятся над водой… А сколько там было богатых французов, англичан, немцев! Даже индусы и турки приезжают купаться в море и играть в казино!

Тогда Люциан был бодр и весел. Казалось, что она, Мирьям-Либа из Ямполя, попала на праздник, который не кончится никогда. Повсюду песни и музыка, война забылась, как страшный сон. Справили траур и начали праздновать. Мирьям-Либе показали, где стояли баррикады и сожженные коммунарами здания, она видела остатки Бастилии и улицы, на которых жили художники, проститутки, анархисты и апаши… У Мирьям-Либы было чувство, что во Франции всегда Пурим: пьют вино, знакомятся, поют, дурачатся… На тротуарах стоят столы… Нищие играют на музыкальных инструментах, танцуют, пьют прямо из бутылок, отламывают куски от длинных батонов… По дворам ходят фокусники с попугаями и обезьянками. Офицеры в золоченых шапочках, солдаты в красных штанах, полицейские в пелеринах напоминали о маскараде. Куда ни пойди, повсюду сады, кафе, театры, базары, выставки картин, скульптуры, книг и антиквариата. На улицах видишь то негра, то факира в тюрбане, то великана, то карлика… За несколько сантимов можно сесть на империал омнибуса и смотреть на элегантные кареты и нарядных дам, на знаменитые дворцы, бульвары, мосты, соборы и памятники. Многие названия улиц были знакомы Мирьям-Либе по романам…

Когда деньги кончились, Люциан совершенно переменился. Он стал неразговорчив, надолго уходил из дома неизвестно куда. Мирьям-Либа готовила, но он не появлялся к ужину, еда прокисала. Люциан ругался с Мирьям-Либой, проклинал ее, потом на коленях просил прощения. Он то лез к ней целоваться, то бил, в постели хвастался своими любовными похождениями. Мирьям-Либа работала до самых родов. Нужда была так велика, что стали покупать конину. У Мирьям-Либы часто болела голова и все плыло перед глазами, она боялась, что умрет при родах. По воскресеньям она ходила в церковь и старательно изучала биографии христианских мучеников, но однажды тайком пошла в синагогу и заплатила шамесу пятьдесят сантимов, чтобы он прочитал за нее псалмы и поставил свечку…

2

Из всех бед, которые обрушились на Мирьям-Либу в Париже, хуже всего были две. Во-первых, она никак не могла привыкнуть к грязи. С детских лет у Мирьям-Либы была чистая постель и своя комната, где каждая вещь лежала на отведенном ей месте. Когда она начала жить с Люцианом, все стало иначе. Содержать жилье в чистоте было невозможно. По кухне сновали тараканы, в дождь текло с потолка, плита чадила. Из щелей между половыми досками выглядывали мыши. Сколько Мирьям-Либа ни подметала, от грязи было не избавиться. Люциан все время разбрасывал по комнате какие-то бумажки. У него была привычка рассовывать по углам грязные носки, носовые платки или старые газеты и журналы, которые он ленился выбросить. Он в одежде целыми днями лежал на кровати, курил папиросу за папиросой и плевал в потолок. Уборная во дворе была так загажена, что в нее было не войти, поэтому в комнате всегда стоял ночной горшок. Соседские дети мусорили на лестнице. Когда Мирьям-Либа начала стирать, стало совсем плохо. На кухне кучами валялось грязное белье, на конфорке кипятились рубашки, пахло мылом, щелоком, содой и синькой. Даже ночью, когда Мирьям-Либа гасила керосиновую лампу и становилось темно, беспорядок словно смотрел из каждого угла и не давал уснуть. Потом родился ребенок, Владзя, и тесное жилище наполнилось грязными пеленками. Район кишел мышами, крысами, клопами, блохами и жуками. Не помогали ни кошки, ни яд, ни мушиные ленты. По вечерам в пятницу Мирьям-Либа грела воду, чтобы помыться, а Люциан довольствовался тем, что утром проводил мокрой ладонью по лицу…

Вторым, не меньшим несчастьем было постоянное вранье Люциана. Он или молчал, или врал как сивый мерин. Покупал хлеб в одной лавке, а говорил, что покупает в другой. Когда находил место, лгал Мирьям-Либе про жалованье. Рассказывал, что встретил на улице соседа, а тот на самом деле лежал больной. Говорил, что купил что-то по дешевке, а потом выяснялось, что заплатил втридорога. Из-за его лжи к Мирьям-Либе тоже стали относиться с недоверием. Люциан приходил домой и хвастался, что помог задержать грабителя, или тушил пожар, или спас девушку от самоубийства. Польские эмигранты уже давно порвали с ним всякие отношения, а он продолжал болтать о встречах с политиками, конспиративных кружках и освобождении Польши, о своих связях с представителями Австрии и Силезии. Вся польская община Парижа — предатели, но он, Люциан, нашел патриотов, готовых пожертвовать жизнью за свободу отечества. Им обещали поддержку Гарибальди, султан и президент Хейз. Еще надо бы связаться с русским революционером Бакуниным, ведь он женат на польке. В их рядах родственник Мицкевича, поэт Одынец, литератор Уейский, пани Кучковская — бывшая графиня Сакрбек, у которой есть связи с Ватиканом, графиня Валевская, старый генерал Колачковский…[112] Мирьям-Либа даже не сразу заметила, что Люциан называет и тех, кого уже нет в живых. А он намекал, что его зять доктор Завадский — член подпольной организации, и Люциан отправил его в Польшу с политической миссией…

Вместо того чтобы найти работу и содержать семью, он читал журналы и делал вырезки из газет, писал письма, которые обычно оставались без ответа. Мирьям-Либа продала браслет, и Люциан поехал в Лондон к брату Юзефу. В проливе начался шторм, корабль чуть не затонул. Люциан собирался пробыть в Лондоне неделю, но вернулся через месяц. Он был зол на брата, жаловался, что тот теперь настоящий буржуа, клерк у еврейского торговца и тупой позитивист, одураченный евреем Дизраэли.

Люциан противоречил сам себе. То твердил, что Польша погибла, то говорил, что освобождение близко; называл себя то республиканцем, то роялистом; то утверждал, что Россия — злейший враг Польши, то ударялся в панславизм и начинал рассуждать об объединении славянских народов против Западной Европы.

Он часто болел. То подхватит воспаление легких, то застудит ухо. Внушил себе, что у него французская болезнь, но при этом клялся Мирьям-Либе, что близко не подходил ни к одной женщине. Мирьям-Либа не на шутку испугалась, пришлось обратиться в бесплатную клинику. Ребенок кричал по ночам, Мирьям-Либа носила его по комнате и пела колыбельную, пока он не засыпал, но, стоило положить его в кроватку, как все начиналось сначала. Однажды Люциан не выдержал:

— Выкини ты этого ублюдка, и дело с концом!

Мирьям-Либа расплакалась.

— Вот до чего дожила…

Она привыкла кричать и ругаться, перестала отворачиваться от окна, когда видела, что к проститутке идет клиент, научилась торговаться за каждый сантим, покупая на рынке помидоры и капусту. И Люциан, и Мирьям-Либа пытались сохранить в тайне свою принадлежность к аристократии, но соседи быстро обо всем узнали. Почтальон принес письмо и прочитал на конверте титул. Соседки, лавочницы и уличные торговки зеленью стали обращаться к Мирьям-Либе «мадам ля контесс» — то ли всерьез, то ли в насмешку. А какая из нее графиня? По-французски говорит, как простолюдинка. Белье стирает. Потом как-то узнали, что она из польских евреев. Ее муж, граф, ругается со всеми на улице, даже на мальчишек орет. Захотел в квартале порядок навести. Чуть что, грозится полицию вызвать или санитарную комиссию.

И вот Люциан Бог знает в который раз ушел из дому. Странно, но через пару дней Мирьям-Либа успокоилась. Даже Владзя стал тише. Мирьям-Либа отжала над корытом чью-то голубую рубаху и посмотрела в витражное окошко. Виден кусочек Парижа: крыши, дымящие трубы, голубятни, мансарды, шпили церквей. Через желтые и синие стекла в кухню проникают яркие лучи вечернего солнца. Крылья летящих голубей кажутся кроваво-красными. Слышен городской шум, Париж рычит, кудахчет, шипит, свистит. Над вечным карнавалом висит золотистый туман. Мирьям-Либа потеряла все, но она не тоскует по Ямполю. Мама умерла, остальные стали далекими и чужими.

Мирьям-Либа пошла в комнату, посмотрелась в зеркало над комодом. Нет, беды ее не состарили, лицо по-прежнему молодое. Покрасневшие от недосыпания глаза, бледные губы, светлые волосы, которые на солнце отливают золотом. Она выглядит усталой, но она не утратила красоты. «В крайнем случае на панель пойду, как мадемуазель Мейар со второго этажа», — усмехнулась про себя Мирьям-Либа.

Глава V

1

В синагоге учат Тору тихо, вполголоса. Маршиновский ребе при смерти. Из Варшавы привезли профессора, и он сказал, что никакие лекарства уже не помогут. «Чудо, что он вообще до сих пор жив», — заметил профессор.

Сыновья хотели перенести ребе в большой дом, там тише и воздух лучше, но ребе захотел лежать у себя в приемной, возле синагоги. По утрам, когда за стеной идет молитва, староста реб Мендл усаживает ребе в кровати и надевает на него талес и филактерии. Так, можно сказать, ребе молится с миньяном. Приближенные пытались войти, чтобы узнать решение ребе, но старший сын, реб Шимен, приказал слугам никого не впускать к отцу. Ребе почти ослеп, он наизусть читает псалмы или по памяти повторяет Мишну, но чаще дремлет. Живот вздулся, лицо изменяется буквально с каждым часом, оно распухло так, что почти не видно глаз, борода всклокочена. Он не может мочиться, из кровати тянется трубка, рядом стоит ведро. Пару раз в день у ребе идет кровь носом, ему трудно дышать, у него еще воспаление легких. Тело из последних сил удерживает в себе душу. Ждут кончины, она может наступить в любую минуту.

Известие, что ребе при смерти, быстро распространилось по Польше. Варшавский поезд привозит и привозит хасидов. Богачи приезжают в бричках и каретах. Из местечек приезжают в телегах, кибитках и даже приходят пешком. Бездетницы, приехавшие к праведнику за исцелением, сидят на скамейках, на крыльце или на бревнах и досках, которыми завален двор: в последнее время дом понемногу ремонтируют и перестраивают. Женщины тихо переговариваются, качают головами, сморкаются в фартуки, утирают слезы с морщинистых щек. Им есть о чем поговорить, у каждой хватает бед. Иногда через двор проходит чмелевский раввин или реб Шимен. Известно, что чмелевский не хочет занять отцовское место, а реб Шимен хочет, но женщины говорят, что настоящий праведник — это Йойхенен, сын Иски-Темерл и зять Калмана Якоби. Проходя мимо, реб Шимен услышал, как одна сказала:

— Это же просто ангел! Второго такого праведника во всем мире не сыскать…

«Про меня, что ли?» — насторожился реб Шимен и замедлил шаг. А еврейка продолжала:

— И Ципеле праведница.

Реб Шимен заскрипел зубами, черная борода дернулась, как живая. Он зло посмотрел на женщин, еле удержался, чтоб не плюнуть. «Суки, дуры старые, — проворчал он себе под нос. — Чего они вообще сюда приперлись? Сидят, кости перемывают. Ципеле у них праведница, видите ли!» Реб Шимен вошел в синагогу, остановился у двери. Горели поминальные свечи. Евреи читали псалмы, молились об исцелении ребе. Меламед привел на молитву детей. Реб Шимен поискал глазами своих людей, тех, что познатней и побогаче, но все они, похоже, остались на постоялых дворах. Он дернул себя за бороду, прикусил губу. И чего они тут бормочут? Никто не живет вечно, даже пророк Моисей умер… Реб Шимен прошелся по синагоге. Сколько лет он готовился к этому дню! Тысячи писем написал. Лично принимал каждого хасида, всех помнил в лицо и по именам, помнил, у кого какие нужды и желания. Его жена, Менихеле, присматривала за женщинами. Реб Шимен не сомневался: ему нет равных во всем Царстве Польском. А для синагоги сколько сделал! Перестроил микву, приказал укрепить камнями фундамент, крышу залатал. Взвалил на себя все заботы, все трудности, все дела! Брат, реб Мойшеле, сидит себе в Чмелеве. Мать, дай ей Бог здоровья, уже стара. Иска-Темерл целыми днями свои книжки читает. Всем руководит он, реб Шимен. А они про какого-то Йойхенена! Кто он такой? Бездельник, дурачок, слабоумный. Из него ребе как из Шимена министр.

— Здравствуйте, реб Шимеле!

Реб Шимен вздрогнул.

— А, это вы, реб Гудл? Давно приехали? Рад вас видеть.

— Спасибо. Нет, только что.

— Где остановились?

— Как всегда, у Авигдера на постоялом дворе.

— Понятно. Как родные?

— Слава Богу.

— Помню, у вашего Пини что-то с ногой было.

— Реб Шимеле все помнит! Слава Богу, лучше. Как ребе себя чувствует?

— Эх…

Реб Гудл Бендинер — не Бог весть какая шишка, но реб Шимен немного прошелся с ним по синагоге. Реб Гудл был невысок, коренаст и сед как лунь. Лицо — багровое, как у мясника. Он и правда торговал скотом.

— А что врачи говорят?

— А что они могут сказать? Если время пришло, ничего не поделаешь.

— Да, реб Шимеле, это верно. Как это написано… Э-э-э… В общем, не помню. Одно скажу, реб Шимеле: что за отец у вас, а! Вот это праведник! В нашем поколении таких больше нет!

— Вы так думаете?

— И еще скажу: яблочко от яблони недалеко падает. Таких, как ребе, больше нет, и таких, как реб Шимен, тоже больше нет!

«Это мой человек», — подумал реб Шимен. Он наклонил голову.

— Реб Гудл, а что люди говорят?

Реб Гудл Бендинер понял, куда клонит реб Шимен.

— Смотря какие люди. Настоящие хасиды на нашей стороне. Старший сын — это старший сын. Сколько таких реб Шименов среди евреев? О Йойхенене тоже поговаривают.

— А что с него взять? Во-первых, молод еще. Во-вторых, он сам не хочет быть ребе. Не заставлять же силой! В-третьих, у него изъян в семье.

— Конечно.

— Что они в нем нашли? Целыми днями сидит, Талмуд изучает, а что еще ему делать? В шинке, что ли, танцевать?

— Согласен с вами, реб Шимеле.

— Реб Гудл! Неудобно вас затруднять, но если услышите какие-нибудь глупости, вмешайтесь, вставьте свое слово. Дайте понять, что Йойхенен и не хочет, и не может, не для него это. А я им не пустое место. Они что, думают, я уступлю кому попало? Дураки!..

— Непременно, реб Шимеле. Я тоже не так прост, все понимаю.

— Ну, попозже увидимся. Оставайтесь здесь, после вечерней молитвы ко мне заглянете.

Разговор кончился. Реб Шимен подошел к полке, взял книгу и, не открыв, поставил обратно. С тех пор как отец заболел, реб Шимен перестал спать ночами, потерял аппетит, сильно побледнел. Он не ходил, но бегал, так что цицис[113] развевались. Слух обострился, зрение стало, как у орла. Он прекрасно знал, что враги хотят его отодвинуть и усадить на трон Йойхенена. Ну, ничего, как бы не так! Еще посмотрим, кто кого. Йойхенен станет ребе не раньше, чем у Шимена вырастут волосы на ладони. Он посмотрел на свою правую руку и увидел, что линия жизни прерывается на середине. Но ведь он читал в одной книге, что гадание по руке — это колдовство, идолопоклонство. Над евреями созвездия не властны…

2

Когда ребе слег, Йойхенен стал заниматься не в синагоге, а наверху, у себя в комнате. Слишком много хасиды вокруг него крутились, делали намеки, реб Шимен бросал злые взгляды. Мать смотрела на Йойхенена с жалостью, у нее был такой вид, будто она готова в любую секунду сплюнуть от дурного глаза. До Йойхенена дошли слухи, что его хотят сделать ребе, но он твердо решил, что этого не будет. Во-первых, кто он такой, чтобы унаследовать место деда? Его одолевают греховные мысли, вожделение, гнев, гордыня, уныние. Во-вторых, будь он даже достоин, он не может перейти дорогу дяде, реб Шимену, который много лет верно служил своему отцу. Для реб Шимена это будет как плевок в лицо. Нет, Боже упаси. Йойхенен помнил, что говорит Гемора: лучше сгореть в печи для обжига извести, чем унизить человека. Все вместе и болезнь деда, и досада реб Шимена, и перешептывания за спиной заставило Йойхенена бесповоротно принять решение. Еще недавно все было хорошо: он прилежно учился, горячо молился и был совершенно чужд гордыни — источника всех грехов. И ясно ощущал, что идет правильной дорогой. Теперь же он начал скатываться вниз. На молитве в голову лезут всякие глупости. Читает Талмуд и не понимает, о чем говорят мудрецы. Стал реже ходить в микву. Даже при чтении «Шмойне эсре» злое начало берет в нем верх. Йойхенен хватает себя за пейсы и дергает изо всех сил, подкладывает в сапоги горошины для самоистязания. Талмуд он теперь изучает не сидя, а стоя. Разобрав страницу, читает псалмы. Отворачивается от окна, чтобы не смотреть на солнце, на сад, на птиц, чирикающих среди ветвей. Вот они, птицы, выполняют Божью волю. Они не стремятся к власти. Все, что им нужно, это горстка корма да капля воды, чтобы петь Всевышнему хвалу от рассвета до заката. А он, Йойхенен, хочет подняться над своими братьями, стать ребе. Кто знает, может, он вообще выполняет заповеди лишь для того, чтобы возвыситься над другими? Сердце наполнено честолюбием, тело — вожделением. «Хорошо деду, — думает Йойхенен. — Скоро предстанет перед Господом. Он и сейчас больше на том свете, чем на этом, его душа накрепко связана с будущим миром». Йойхенен раскачивается над книгой. Спаси меня, Отец Небесный, помоги, плохо мне! Он подходит к шкафу и вынимает с полки книгу, написанную дедом. Открывает на середине и вглядывается в страницу.

«Знай же, что есть еще одна разновидность уныния — уныние того, кто внушил себе, что обязан подняться на высшую ступень, но, наткнувшись на какое-либо препятствие, упал, как сказано про Аарона: „Посмотрел и опечалился“. Он взглянул и увидел, сколь долог путь и сколь мал человек, и испугался, из-за чего и утратил веру. Ведь корень безверия — страх. Не трепет перед Всевышним, но страх раба, который желает избавиться от господина. Об этом сказали мудрецы: „Не тебе завершить работу, но и не волен ты освободиться от нее“[114]. Служи Всевышнему, но без страха в сердце. И ребе Бинем не раз повторял для простых людей: „Нельзя переусердствовать даже в служении Господу…“».

Йойхенен смахнул слезу. Дед заговорил с ним через книгу именно сейчас, когда ему так нужен совет! Йойхенен больше не будет заботиться о том, чтобы стать лучше других, он будет простым человеком. Грешные мысли? Пусть приходят, пусть вертятся в голове, он не будет к ним прислушиваться, будет делать свое дело: учить Тору и молиться…

В комнату вошла Ципеле. Йойхенен поднял глаза. Женщина, но ведь она его жена и мать его ребенка, к тому же сейчас у нее чистые дни. Она стояла на пороге, в чепце, шелковой шали, наброшенной на плечи, и длинном, свободном платье. Йойхенен потеребил бородку.

— Что?

— Йойхенен, отец приезжает.

— Тесть? Что ж…

— Письмо пришло.

— Хорошо.

— А я тебе грушу принесла.

Только теперь Йойхенен прямо посмотрел на жену. Она была почти ребенком, когда они поженились, но теперь, не сглазить бы, выросла, повзрослела. Мама, дай ей Бог здоровья, говорила, что Ципеле — красавица. Она улыбается ему. У нее большие черные глаза, верхняя губка слегка вздернута. На лице — скромность и смущение. В одной руке тарелка с грушей, в другой нож. «Откуда в ней столько покоя? — с удивлением подумал Йойхенен. — Ведь она, кажется, ничего для этого не делает. Наверно, у нее очень слабое злое начало. Или, может, в ее теле душа праведника, который спустился сюда, чтобы завершить какую-нибудь мелочь, которую не успел закончить в прошлой жизни…» Йойхенен вспомнил о груше.

— Спасибо, но я не голоден. Я же недавно поел.

— Ты плохо выглядишь. И свекровь так говорит.

— Плохо? Какой есть, таким и выгляжу.

— Да нет, я не про то. Ты худой очень. — Ципеле негромко засмеялась.

— А зачем быть толстым? Знаешь, как сказано? Кто умножает тело, умножает червей…

— Какие черви, ты же еще молодой.

— Кто знает, кому сколько отмерено. Поставь сюда.

— Куда?

— Вот здесь, на стол. Еще руки надо помыть. Попозже съем.

Ципеле подошла ближе. Платье было такое свободное, что движений ее тела было не разглядеть, казалось, она плывет. Они прожили вместе полтора года, но Йойхенен не переставал ей удивляться. Какая она молоденькая! Другие невестки ссорятся друг с другом, а она, Ципеле, живет со всеми в ладу. И оберегает его, Йойхенена, заботится о нем, радует его, ночью в спальне держится так скромно и сон у нее тихий, спокойный. Если он к ней обращается, отвечает в тут же секунду. Он пересказывает ей слова Торы, рассказывает о праведниках, а она внимательно, терпеливо слушает. Такое счастье выпало ему с женой.

— Йойхенен, я спросить тебя хочу…

— Спроси.

— Говорят, когда твой дед… не могу произнести… ты станешь ребе.

Йойхенен побледнел.

— Нет, Ципеле.

— Почему? Ты не хочешь?

— Я недостоин.

С минуту оба молчали, потом Йойхенен спросил:

— А ты хочешь быть женой ребе?

Ципеле улыбнулась.

— На что мне это?

Йойхенен рассмеялся.

— И чего же тогда ты хочешь?

— Да ничего.

— Глупости это все. Надо только служить Всевышнему. Тебя что-то заботит? — Ципеле не ответила. — Все эти высокие должности гроша ломаного не стоят. Незачем к ним стремиться.

— Когда ты грушу съешь?

— Попозже.

— Ладно…

Ципеле направилась к двери, Йойхенен посмотрел ей вслед. Маленькая девочка в чепце и платье. И уже мать. Ей все хорошо: да или нет, так или эдак. И правильно. Какая разница?.. Йойхенен задумался. Да, в ней душа праведника, которому понадобилось что-то исправить в этом мире. Поэтому его душа вошла в непорочное тело. Над такими дьявол не имеет власти. Вдруг Йойхенен понял, как он любит свою Ципеле, Ципойру. Хоть она и живет на земле, ее душа пребывает в горнем мире. А он, Йойхенен, этого не удостоился. Он должен бороться с нечистыми оболочками, иначе они разорвут его на части. «А я ее даже не поблагодарил как следует, — подумал он с сожалением. — Надо бы купить ей что-нибудь». А пока что он возьмет у мамы пирожное и угостит Ципеле после молитвы, когда она подаст ему ужин.

3

Реб Шимен метался по комнате. За окном смеркалось, он видел реку, сад, заболоченный лужок, где паслись коровы, поля спелой пшеницы, картофельные и капустные грядки, лес, багровый от заката. Вечернее солнце отражалось в воде, облака меняли тона и форму. Вот облако, похожее на огромную рыбу, открыло зубастую пасть и пытается проглотить другое, маленькое, похожее на свернувшегося клубком ежа. Но вдруг зубы поломались, пасть закрылась, а еж развернулся и уплыл в сторону. Реб Шимен смотрел горящими глазами. Что творится там, наверху? Там тоже поедают друг друга? В последнее время у реб Шимена тяжелые дни, бессонные ночи. Он стремительно шагал из угла в угол. Реб Шимен знал, что гнев — это грех, но каждый день ложился и вставал злой. Что они задумали? Отодвинуть его, как мальчишку или бессловесного слугу? Да, он служил им: отцу, матери, брату, сестрам, всем хасидам. А теперь они хотят молокососа, который якобы оказался праведником, сделать ребе. Да он просто лицемер, ханжа, притворщик сопливый! Прикидывается тихоней, но в тихом омуте, как известно, черти водятся. Такой изо рта кусок вырвет. «Нет, я молчать не буду! — ревел реб Шимен. — Я им все выскажу! Ничего, я ему покажу, сопляку этому! Да я тут все разнесу, камня на камне не оставлю!» Вдруг подумалось: «А что, если взять да стать просвещенцем? Или выкреститься? Разменять золотой червонец, не дай Бог…» От собственных мыслей ему стало страшно. «С ума, что ли, схожу?» Реб Шимен представил себе, что стал безбожником. Йом-Кипур, молитва, он поднимается на биму, ударяет по ней кулаком и кричит: «Евреи, Бога нет! Нет ни суда, ни Судии!» Его хотят побить, но он убегает из синагоги, бежит прямиком к попу, сбривает бороду, крестится, ест свинину. Его назначают правителем Маршинова, и он отдает приказ схватить Йойхенена, заковать в цепи и притащить к виселице. Иска-Темерл рыдает, падает реб Шимену в ноги, но он кричит:

— Око за око! Зуб за зуб! Он хотел меня погубить, но теперь я его повешу!..

Реб Шимен дрожал. Что у меня в голове делается? Господи, прости мне такие мысли! Солнце закатилось, река погасла, почернела, как свинец. Каркают вороны. На небе появилась первая звезда. Пора молиться!.. Реб Шимен собирался спуститься в синагогу, но что-то его удержало. Впервые за много лет ему не хотелось видеть человеческие лица. Лжецы, вражеская шайка… Один помолюсь… Он омыл руки, прочитал «Ашрей»[115], встал у восточной стены, чтобы прочитать «Шмойне эсре», но не смог сосредоточиться. Начал произносить благословение и сбился. Все же кое-как закончил молитву. Долго стоял посреди комнаты, потом сказал во весь голос:

— Я сделаю это! И будь что будет!

Выдвинул ящик стола, достал листок бумаги, перечитал, напрягая в полумраке глаза, засунул в карман и стремительно вышел в коридор. «Он тоже один молится, — думал реб Шимен. — Небось уже победу празднует! Пора поговорить с ним начистоту. Хватит в кошки-мышки играть!..» Он толкнул дверь. При свете свечи Йойхенен изучал «Шней лухойс габрис»[116]. Реб Шимен растерялся.

— Здравствуй, Йойхенен.

— Здравствуй, дядя.

— В синагогу не пошел, один молился? Ты прямо как великий праведник, глава поколения…

— Глава поколения? Да нет, что ты…

— В чем же дело тогда?

Йойхенен не ответил.

— Ладно, Йойхенен! — реб Шимен заговорил другим тоном. — У меня к тебе важный разговор.

— Дядя, садись, пожалуйста.

— Некогда мне рассиживаться. Может, и зря я это затеял, но чего скрывать?.. Говорят, ты хочешь стать ребе! — выпалил реб Шимен и сам удивился своим словам.

Йойхенен поднял глаза.

— Нет, дядя, это не так.

— Хочешь, чтобы тебя упрашивали! — Голос реб Шимена вдруг захрипел, как у простолюдина.

— Нет, дядя. Уговоры не помогли бы. Лучше бы дед был здоров, а через сто лет дядя занял бы его место…

— Что ж, я тоже так считаю. Говорят, однако, что ты пошел по пути Авессалома, о царстве мечтаешь.

— Да нет же!

— А то могу тебе уступить! — От собственных слов реб Шимен становился все злее. — Почему бы нет? Вот только ненавижу, когда исподтишка яму копают. Авессалом говорил открыто…

— Дядя, это неправда.

— А если неправда, дай слово!

— Зачем? Это ни к чему.

— Подпиши!

— Что подписать?

— Вот это!

Реб Шимен вытащил из кармана листок бумаги. Йойхенен прочитал:

С помощью Всевышнего.

Число… месяц… год…

Я, Йойхенен, сын раввина Цудека, благословенной памяти, обещаю, что после кончины моего деда, святого праведника, нашего господина, учителя и наставника, не стану ребе ни в Маршинове, ни в каком-либо другом городе, даже если меня будут об этом просить, поскольку место ребе по праву должно принадлежать моему дяде реб Шимену. Он же, со своей стороны, обязуется содержать и обеспечивать всем необходимым меня и мою семью на протяжении всей своей жизни.

— Если и правда не хочешь быть ребе, подписывай! — приказал реб Шимен.

— Хорошо.

— Вот перо.

Реб Шимен смотрел, как Йойхенен, насупившись, обмакивает перо в чернильницу, вытирает с него лишние чернила о ермолку, чтобы не поставить кляксу, и выводит: «Йойхенен, сын святого реб Цудека, благословенной памяти». Подписавшись, он положил перо.

— Спасибо.

— Садись, дядя.

— И ты присядь.

Йойхенен опустился на стул. Реб Шимен придвинул к себе расписку.

— Прости, что я тебя подозревал, — виновато сказал реб Шимен. — Совсем перестал верить людям в последнее время.

— Ничего, дядя.

— Ты ведь еще молодой, и у тебя тесть богатый. А я тут костьми ложился. К тому же я старший сын. Это был бы позор для меня.

— Да, дядя, я понимаю.

— Вот я и не сдержался. Но я тебе обещаю, у тебя будет все, что пожелаешь. Сможешь учить Тору, сколько душе угодно. И потом, я тоже не вечен. А из моего Дувидла, боюсь, ребе не выйдет.

— Дай Бог тебе здоровья, дядя, живи до ста двадцати лет.

— Спасибо, Йойхенен. Ты действительно праведник…

— Мне до праведника далеко.

Реб Шимен спрятал в карман листок бумаги.

— Ладно, не буду тебе мешать. И пусть это останется между нами. Не говори никому, даже матери.

— Хорошо, не скажу.

— Вот и отлично.

Выйдя из комнаты, реб Шимен долго стоял в коридоре. Ему стало стыдно. В последнее время он не высыпался, был зол на весь свет. Йойхенена он готов был на куски порвать. Как глупо! Ведь Йойхенен, похоже, и правда не хочет быть ребе. Подписал, глазом не моргнув. «Он праведник, праведник, — думал реб Шимен. — Он такой же, как его отец, реб Цудекл, царство ему небесное. А во мне течет подлая кровь. С материнской стороны… мама была простого происхождения…» Вдруг ему захотелось вернуться и положить расписку Йойхенену на стол или разорвать ее на мелкие кусочки. Но он удержался. Не надо, зачем делать глупости? Лучше держать его в руках. А Йойхенен никому не скажет. Реб Шимен спустился по лестнице. С тех пор как слег отец, у него часто болело сердце. Сейчас отпустило, но лицо горело, как от пощечины. «А здесь я ему остаться не дам, — сказал себе реб Шимен. — Пусть идет себе с Богом куда хочет. Никто не сможет коснуться того, что предназначено его ближнему…[117]»

Он потеребил бороду. Что поделаешь? Бывает, приходится действовать силой!..

4

Варшавский профессор сказал, что ребе остались считанные часы, но проходили дни, а ребе все дышал. Он лежал в кровати, распухший, изменившийся до неузнаваемости. Иногда он просыпался и вспоминал, что он, маршиновский ребе Шмарьёгу-Год, находится при смерти. «Я хотя бы молитвы читаю? — спрашивал он себя. — Мне филактерии надевают?» Хотел позвать шамеса, чтобы тот омыл ему руки, но не смог выговорить ни слова. Подумал, что еще надо успеть завещать Йойхенену свое место, но тут же об этом забыл. Мысли появлялись одна за другой, сплетались, как паутина, ему открывалась величайшая мудрость, которую никто не способен постичь при жизни. Но это были мысли не его, не ребе Шмарьёгу-Года, они появлялись сами собой, словно ниоткуда. Ангелы кружили перед ним, и он внимал их напеву. Он видел своего отца, деда, видел Иакова, Иосифа и Баал-Шем-Това. Вместе с ними он поднимался в шатер Мессии, он видел небесный Храм, слышал, как левиты поют и играют на музыкальных инструментах. А вот лестница, по которой ангелы идут вниз и вверх, к небесному трону, вот праотец Адам. Теперь ребе проходит через ад. Рамбам прав: ад — это стыд, грешные души стыдятся, что не служили Всевышнему как должно. Некоторые переселяются в другие тела и возвращаются на землю, другие попадают в чистилище. Праотец Адам снова в Эдеме, и праматерь Ева с ним. Теперь можно есть от древа познания. Змей больше не ходит на брюхе. Если все происходит от Бесконечного, откуда взялась нечистая оболочка? Это выдумка. Темнота — всего лишь рамка для света, сатана — сосуд, паутина, ослепление. Даны ответы на все вопросы. Один и множество суть одно и то же. Выбор верен. Наслаждение и обязанность идут рука об руку. Страдания? Нет никаких страданий. Живот болит? Это рвется старая одежда, душе нужна новая. Телу плохо? А существует ли оно? Все тела суть одно тело, все камни суть один камень. Все миры суть один мир. Как мог Каин убить Авеля, если Каин и Авель — одно тело? Это сказка для детей, и только. Ребе приоткрыл один глаз.

— Я еще здесь?

Никто не ответил. Ребе рассмеялся про себя. Что значит — «я еще здесь»? Говорю, как ребенок. Тело снова отозвалось. Я хочу есть, хочу пить? Я выздоравливаю? Или это агония? Опустилась темная завеса, вокруг извиваются змеи. Откуда берутся оболочки, я ведь уже вырвался из их власти? Или это светящаяся оболочка, смесь добра и зла? Нет, это темная сторона. Они идут, они обступают меня — твари в образе жаб, скорпионов, хорьков, с рогами и рылами, копытами и хвостами, со слоновьими хоботами и кабаньими клыками. Мама, мне страшно! Спаси меня! Они хотят меня убить! Чей это глаз? Красный, как огонь… Исчезни! Кто ты? Свадьба? Не было у нас никакой свадьбы! Стать твоим мужем? Я закричу! Здесь мои хасиды, они меня спасут! Мендл, зови солдат! На меня напали! Злодеи, убийцы, бесы! Отец, хорошо, что ты здесь. Я в опасности, в большой опасности! Прогони их! Собаки? Нет, это не просто собаки. Это адские псы. А я думал, война закончилась. Не тут-то было! Они хотят свергнуть Создателя! А их кто создал? Тьма была до того, как появился свет. Прежде чем появился мир, был хаос. Дьявол существовал очень давно, он тоже первый. Первый из первых. Это возможно? Да, возможно. Мама, это ты? Здравствуй, счастливой субботы тебе. Да, мама, я учусь, уже начал Талмуд. В орешки поиграть? Какие орешки, я ведь уже большой. Бар-мицва? Да, была бар-мицва. Невеста? Я хочу, чтобы ты стала моей невестой. Нельзя? Мессия уже пришел? Солнышко светит. Весна, Пейсах. Исход из Египта. Мама, я плохо себя чувствую. Голова болит? Нет, сердце. Пойдем, мама! Я больше не хочу быть сиротой. Я хочу обратно, обратно, к самому началу!..

Шамес Мендл вышел на пару минут, а когда вернулся, увидел, что ребе мертв. Мендл поднес к его ноздрям перышко. Оно не шевельнулось.

— Благословен Судия справедливый!..[118]

5

Поднялась паника. Реб Шимен, чмелевский раввин, Иска-Темерл, невестки ребе метались по двору. Открыли окно, прочитали молитву об усопшем. Явилось погребальное братство, покойного накрыли снятой с ковчега завесой, поставили свечу в головах, один из хасидов сел читать псалмы. Реб Шимен отправил заранее заготовленные депеши в Варшаву, Лодзь, Люблин, Петроков. Многие хасиды считали, что хоронить надо завтра же, но реб Шимен отложил похороны на послезавтра, чтобы все успели приехать. Целую ночь было шумно, как днем. Во всех помещениях горел свет, читали псалмы. Женщины плакали. Хасиды прибывали каждым поездом. Приезжали раввины, богачи, праведники. Заезжие дворы с трудом вмещали постояльцев. В лавках скупили весь товар. Еду для приезжающих готовили на всех печах, с мельницы везли муку телегами. Рассыльные сбились с ног.

Быстро распространились слухи, что над головой ребе всю ночь сиял свет, что рядом с телом слышали шорох крыльев, что губы усопшего шевелились, будто он про себя повторял Тору. Женщины голосили и падали в обморок. Шили погребальное облачение: одни кроили холст, другие сшивали длинными стежками. Реб Шимен и чмелевский раввин спорили, в каком талесе хоронить отца, — в старом, с золотой вышивкой, или в новом, с серебряной. Под шумок реб Шимен порылся в отцовских бумагах. Если осталось завещание, надо его прочитать, а то потом поздно будет. Бумаги стояли у ребе мешками, он никогда ничего не выбрасывал и не сжигал, но завещания реб Шимен не обнаружил. Если оно где-то и лежит, попробуй найди иголку в стоге сена.

Реб Шимен оказался прав, что решил не спешить с похоронами: народ все прибывал и прибывал. При этом многие были недовольны: негоже покойному долго лежать без погребения. Тем более летом. Это святотатство. Было в Маршинове двое просвещенцев, они уже начали посмеиваться. На третий день, утром, тело обмыли. Приехавшие на похороны праведники чуть не перессорились. Кто первым произнесет речь? У каждого ребе были сторонники и противники. Реб Шимен старался все устроить так, чтобы никто не обиделся. И вот покойного понесли на носилках на кладбище. Тысячи людей движутся следом. От еврейских одежд Маршинов становится черным. Женщины причитают. На кладбище уже полно народу, многие пришли загодя. Стоят прямо на могилах, залезают на березы, парни и мальчишки забираются друг другу на плечи. Тело покойного облачено в погребальный костюм, завернуто в талес, в пальцах прут, на глазах черепки. Человек выходит из земли и в землю возвращается. Кто прочитает кадиш? Как это кто? Сыновья, конечно. Чмелевский раввин всхлипывает, длинные пейсы качаются, как женские косы. Реб Шимен читает во весь голос, глотая слезы. Иска-Темерл вскрикивает: «Отец!» Наверно, она упала бы, если бы дочери, Алта-Двойра и Ентл, не поддержали ее под руки. А где Йойхенен? Где он? Йойхенен!.. Йойхенен!.. Хасиды разливают водку, кричат: «Слава нашему ребе!» Одни проталкиваются к реб Шимену, другие зовут: «Йойхенен! Йойхенен!» Он здесь, стоит белый как мел. Он качает головой: нет, нет… Он указывает на дядю Шимена: вот ваш ребе.

Реб Шимен стоит, окруженный своей свитой. Один держит в руке бутылку водки, другой — тарелку с яичными коржиками, третий — поднос со стаканами. «Выпьем за нашего ребе, реб Шимена!» — подзывают они. «Йойхенен, Йойхенен! — выкрикивают другие все громче. — Слава Йойхенену! Слава нашему ребе!» Реб Шимен бледнеет: «Что за наглость?! Мразь, черти, сволочи, как они смеют!..» «Йойхенен, Йойхенен!» — несется со всех сторон, уже кричат все, даже те, кто только что был за реб Шимена. Йойхенен отказывается, он не будет пить водку, он закрывает лицо руками, его уговаривают, как капризного ребенка. Его хватают, его тащат. «Ребе! Ребе! — выкрикивает толпа. — Да здравствует ребе! Слава нашему ребе!» Иска-Темерл падает в обморок. Чмелевский раввин, реб Мойшеле, сквозь толпу пытается пробиться к Йойхенену. Его пропускают. Он захлебывается слезами:

— Йойхенен, евреи хотят, чтобы ты…

— Нет, нет!

— Нельзя идти против воли народа!

— Нет, я не хочу!..

И Йойхенен разрыдался как дитя.

— Йойхенен! Йойхенен!

Реб Шимен бросается к нему. Угольно-черная борода дрожит, он сжимает кулаки.

— Убийцы! Кровь мою пьют! Вам это даром не пройдет!..

Вдруг вперед выступает шамес Мендл.

— Евреи, перед Богом свидетельствую, что ребе, благословенна его память, завещал свое место Йойхенену! — ревет он. — Я своими ушами слышал. Чтоб мне так же услышать рог Мессии!

— Врешь! — кричит реб Шимен.

— Реб Шимен, если я вру, пусть мои дети лягут сюда! — показывает Мендл на свежую могилу.

Стало тихо. Слышен только негромкий женский плач. Вдруг каркнула на дереве ворона. Реб Шимен подошел к Йойхенену.

— Поздравляю, Йойхенен! Ты теперь ребе.

Он вынимает из кармана листок бумаги, высоко поднимает над головой и отдает племяннику.

Йойхенен хочет что-то ответить, но вдруг наклоняется вперед и падает. Его успевают подхватить, его почти что несут, силой заставляют оторвать ладони от лица, красного и мокрого от слез. Пейсы прилипли к вискам.

— Дядя Шимен! — хрипит он.

— Ты теперь ребе! — снова кричит реб Шимен. — Дай тебе Бог…

Он поворачивается и уходит. Его свита идет за ним.

Глава VI

1

Маршинов был потрясен: Калман, тесть Йойхенена, не приехал на похороны. Дело в том, что в тот день, когда Калман собрался в дорогу, в Ямполь явился князь. Он прибыл без предупреждения, инкогнито. Правда, в Варшаве все знали и послали двух агентов, которые должны были его охранять. Полковник Смирнов, командующий ямпольским гарнизоном, тоже узнал о его приезде и с группой офицеров пришел на вокзал, чтобы встретить светлейшего, не последнего человека при дворе императора Александра. Из вагона первого класса вышел толстый мужчина с круглым лицом, кучерявыми бакенбардами, носом картошкой и двойным подбородком. Несмотря на жару, на нем был длинный сюртук и цилиндр. Князя сопровождал единственный лакей. Так получилось, что Клара тоже оказалась на вокзале, она приехала проводить аптекаршу. Клара знала, что Калман собирается в Маршинов, потому что ребе тяжело болен. Она подошла к полковнику Смирнову и что-то шепнула ему на ухо. Полковник представил ее князю, и Клара сказала ему, что Калман собирается уезжать, так что надо задержать его как можно скорее. Может, его карета уже выехала. Князь удивленно посмотрел на Клару, улыбнулся. Он никогда не слышал, чтобы еврей ездил в карете и был столь важен, что за ним надо отправлять посыльного. Полковник, который бывал у Каминера дома, тайно целовался с Кларой и знал, что она хочет выйти за Калмана замуж («потому что мечтает быть богатой и жить в замке, где сейчас живет граф Ямпольский»), пришел ей на помощь:

— Если вашей светлости нужен этот еврей, почему бы его не задержать?

И отправил верхового офицера, чтобы тот вернул карету Калмана.

Князь собирался остановиться в замке, как в свое первое посещение Ямполя, после восстания. Но полковник Смирнов уговорил его пойти к нему. В замке сейчас никого не было. Старый граф уехал в Варшаву на свадьбу Фелиции, осталась только служанка Антоша. Князь принадлежал к тому сорту людей, которые теряются, если что-то вдруг начинает идти не по плану. Он был тучен, он вспотел от жары и устал. Еще в молодости князь почти оглох, поэтому редко дослушивал до конца, что ему говорят, и, махнув пухлой ручкой, он легко принял приглашение полковника:

— Что ж, ладно…

Князь был единственным сыном. Его мать, деспотичная и властная женщина, была любимицей императрицы. В детстве князю не давали забыть, что он сирота. Он плохо учился, в военной академии не подчинялся дисциплине. Он пережил несчастную любовь к француженке, потом женился на другой, но жена водила его за нос, и вскоре они разошлись. Князю еще не было сорока, но он вел себя, как старик: курил трубку, принимал пилюли, кряхтел и стонал, ко всем обращался «дорогуша», «миленький», «голубчик» или «душенька». Мог расплакаться, если что-то было не по нему. Когда чихал, сам себе говорил: «Будьте здоровы». Любил побеседовать о религии, снах, болезнях и, шепотом, о распутных женщинах. Смеялся он коротким, хриплым смешком и при этом подталкивал собеседника кулаком в живот. Довольно жадный человек, князь сохранял все доносы на Калмана, которые ему присылали, и, в конце концов, решил самолично приехать с проверкой.

Клара уже была с Калманом то на «вы», то на «ты», обращалась с ним, как невеста с женихом. Но Калман пока еще не решил, что женится на ней, не все тут было гладко. Будет ли она хорошей женой? К тому же неизвестно, останется ли он в поместье, удастся ли продлить аренду.

Офицер успел вовремя, карета Калмана еще стояла около дома. Клара подкатила в фаэтоне и передала Калману известие, что князь здесь. Теперь о поездке в Маршинов не могло быть и речи.

Несколько недель Калман не находил себе места. Он узнал, что ребе скончался, но не смог приехать на похороны. Потом узнал, что место умершего ребе занял Йойхенен. Все свалилось в одночасье. Началась жатва. Калман должен был лично следить, как идет вырубка леса, потому что Валленберг вписал в контракт огромные неустойки за любую задержку. Князь, похоже, не знал, чем заняться. Он ходил по амбарам и хлевам, глазел, как убирают пшеницу, копают картошку и косят траву. То понаблюдает, как спаривают быка и корову, то поднимет с земли картофелину, понюхает и что-то запишет карандашом в записную книжку. Пожив у полковника Смирнова, он все же занял комнату в замке. Князю прислуживали лакей, которого он привез с собой, и Антоша. Калман смотрел с досадой, как Клара вертится вокруг князя, гуляет с ним и катается в фаэтоне. Даниэл Каминер пригласил князя и полковника Смирнова на обед. Калман тоже получил приглашение, но не пошел: времени не было, да и трефное вино пить не хотелось. Он знал, что Клара старается для него. При каждой встрече она рассказывала, что конкуренты бегают за князем по пятам, а она, Клара, придумывает всевозможные уловки, чтобы их отвадить.

Как-то она спросила:

— Вы же не дурак, чтобы ревновать?

И по секрету рассказала Калману такое, что он дернулся, как от укуса.

Не увяз ли он в болоте, из которого уже не сможет выбраться? Калман менял решение по десять раз на дню. То говорил себе, что надо бежать без оглядки, пока не поздно, то ему начинало казаться, что Клара послана ему Богом. До сих пор Калман в одиночку нес свое иго, а теперь она будет ему помогать. Вместе они одолеют всех врагов. Она родит ему детей. Пусть Клара образованная, но ведь она хочет построить для себя микву. И какое ему дело до ее семьи? У него самого дочь выкрестилась. Азриэл изучает светские науки, Шайндл не стрижет волос. Кого Клара может сбить с пути? Уж точно не Калмана. Он дал обет, что, как только подпишет контракт, сразу начнет строить в поместье синагогу, микву и дом для гостей. У Клары будет салон, а у него, Калмана, будет синагога с миньяном, будут книги. У него будут собираться те, кто хочет изучать Тору, а он будет их содержать, как Завулон Иссахара[119]. Калман заведет такой порядок: каждое утро во что бы то ни стало с кем-нибудь из ученых людей разбирать страницу Талмуда. Потом, Клара ведь не молодеет. Родит ему несколько детей, и все глупости сами вылетят у нее из головы. Станет верной женой и хорошей матерью… Калман аж схватился за сердце, когда об этом подумал. Эта женщина зажгла огонь у него в крови. Думая о ней, он не мог уснуть всю ночь.

2

Вскоре вся округа узнала две новости. Во-первых, Калман стал женихом Клары, дочери Даниэла Каминера. Во-вторых, князь опять сдал поместье в аренду на десять лет, но не одному Калману, а ему вместе с Кларой. Ямполю было о чем судачить, над чем смеяться и отчего плеваться. Видели, что Клара гуляет с князем под ручку, видели даже, как они стояли под деревом и целовались. Недоброжелатель Калмана, который пару лет назад сообщил в Маршинов, что Мирьям-Либа повесилась и была похоронена на окраине кладбища, написал реб Шимену длинное письмо, где изложил все подробности. Реб Менахем-Мендл Бабад и так давно хотел отказаться от места раввина в Ямполе, а когда услышал о Кларе, решил, что больше не останется здесь ни на один день. Сват был его единственным защитником. Но теперь, если Калман собирается жениться на распутнице, которая ходит с непокрытой головой, реб Менахем-Мендл больше не нуждается в его покровительстве. Раввин всегда был спокоен, но тут на него напала такая спешка, что ни жена, ни дочь не могли его узнать. Он схватил талес и филактерии и собрался пешком идти на вокзал. Тирца-Перл всплеснула руками:

— Ты что, с ума сошел?

— Ни минуты здесь не останусь! — крикнул реб Менахем-Мендл. — Конец света! Не иначе как Мессия вот-вот придет…

— Что ты будешь делать в Варшаве? У нас там даже жилья нет!

— Ничего, Бог поможет…

Тирца-Перл вытерла фартуком слезы. Она понимала, что муж прав. В Ямполе она давно не видела ничего, кроме людской злобы и огорчений. И Миреле останется тут старой девой, ей и так уже двадцать два. Тирца-Перл не может на улице показаться. Бог даст, в Варшаве и правда будет лучше. Жена и дочь принялись собирать вещи. Уложили белье, чулки, талес — все, что необходимо мужчине. Подумали и решили, что Миреле должна поехать с отцом. Только поедут они не сегодня, а завтра. Там Азриэл, он поможет найти квартиру. Миреле пошла попрощаться с Шайндл. Увидев золовку, Шайндл бросилась ей на шею и разрыдалась.

— Уже все знаешь? — спросила Миреле.

— Поверить не могу, поверить не могу! — повторяла Шайндл. — Он меня убивает, без ножа режет!

И она снова залилась слезами.

Когда Шайндл немного успокоилась, Миреле рассказала, что они с отцом едут в Варшаву. Шайндл опять расплакалась.

— Я тоже здесь не останусь! Ни дня!

— У тебя ведь ребенок.

— И Йоселе с собой возьму. Лучше голодать, чем жить под одной крышей с мачехой!..

Калман как раз уехал в лес, кроме Шайндл, дома оставались только две служанки, еврейка и христианка. Через пару дней должен был приехать Азриэл, у него начались летние каникулы, но Шайндл пошла на вокзал и отправила ему телеграмму, что приезжать не надо. Ее приданое было вложено в отцовское дело, она получала проценты, кроме того, Калман каждую неделю давал Шайндл на домашние расходы, так что ей удалось скопить почти двадцать пять рублей. Шайндл хранила их в тюфяке. Теперь эти деньги оказались очень кстати. Шайндл даже смогла одолжить пять рублей Миреле, чтобы у той было хоть немного денег на первое время и она купила себе в Варшаве платье или шаль.

Шайндл все-таки решила не оставлять дом без присмотра и послала мужика за Калманом, а сама начала собираться в дорогу. Калман вернулся из леса испуганный. В передней он наткнулся на корзину и сундук дочери.

— Куда собралась? Пожар, что ли?

— Отец, я уезжаю в Варшаву. С ребенком.

Калман посмотрел на дочь исподлобья.

— Ты что, сдурела?

— Я не хочу тут оставаться!

— Ну, не хочешь и не надо. Никто не держит.

— Тесть тоже уезжает. И Миреле.

— Что это вы все бежите, как от чумы?

— Отец, ты и себя губишь, и нас!

— Слышал уже! Хватит!

— Ты ведь потом пожалеешь!..

— Жалеть — это не в моих привычках, — сердито ответил Калман.

Бесконечные слезы Юхевед, обвинения Майера-Йоэла, несдержанные слова Шайндл вызвали у него досаду на дочерей. Он, Калман, вырастил их, выдал замуж, дал приданое, содержит зятьев. Зелда, царство ей небесное, не хотела, чтобы Шайндл выходила за Азриэла. Но едва Шайндл намекнула, что парень ей нравится, как он, Калман, тут же пошел к раввину ее сватать. А как только Калман захотел свой дом, семью, немного счастья и покоя, ему сразу стали совать палки в колеса. Да кто они такие? Праведники тут выискались. Нет, они просто дрожат за наследство. Боятся, что у Калмана, Боже упаси, родится еще несколько детей. Все должно достаться только дочкам и зятьям, а он, Калман, пускай надрывается на тяжелой работе. О чужих и вовсе говорить нечего. Ямполь так бурлит, что страшно на улицу выйти. Уже пытались через раввинский суд отобрать его товар. Самим-то от своей зависти не тошно? Калман шагал по прихожей. Корзина оказалась у него на пути, и он отодвинул ее сапогом. Чего им надо? Чего разорались? Если он и делает кому хуже, то себе, а не другим. Интересно, как родственнички поступят, если он, Калман, умрет? Закопают и забудут. Это не забота о нем в них говорит, а зависть. Мало он городу помог? Все построил на свои деньги: синагогу, богадельню, кладбище забором обнес, раввина содержит. А чем ему за это платят?.. Калман повернулся к Шайндл.

— Решила ехать, так поезжай.

— Да, отец. Я тут не останусь.

— Скатертью дорога!

— Мне деньги нужны…

— У тебя муж есть. Пусть он тебя и содержит!

Калман вышел, хлопнув дверью. Он поднялся в спальню и заперся на цепочку. Слишком много он пережил за последние дни. То, что князь согласился продлить аренду, только если компаньоном будет Клара, — страшное унижение. Калман понимал: Клара добилась этого, чтобы держать его в руках. Были минуты, когда он хотел плюнуть на поместье, на Клару, продать известковые разработки и уехать в Палестину или вообще куда-нибудь к черту на рога. Но Клара клялась, что это придумал князь, а не она. Чего ему Калману, бояться? Когда они поженятся, все будет принадлежать ему. Она плакала, смеялась, уговаривала и, в конце концов, его убедила. Теперь все решено. Калман женится на ней в шабес-нахму, свадьба будет в Варшаве. Он обязуется вложить в их общее дело двадцать тысяч рублей из дохода с известковых разработок. Клара, со своей стороны, вносит четыре тысячи приданого. После смерти Даниэла Каминера все так и так отойдет ей. Калман станет настоящим землевладельцем, поселится в замке. Он построит синагогу, будет заниматься благотворительностью и ездить на горячие источники. И расквитается со всеми врагами…

Глава VII

1

Подготовка к свадьбе с Завадским превратилась для Фелиции в череду испытаний. Она не сомневалась, что испытаний будет полна и вся ее дальнейшая жизнь. Отец Марьяна, сапожник Антоний Завадский, жил в старом доме на улице Бугай. Нелегко было Фелиции прийти в сапожную мастерскую, чтобы познакомиться с будущим тестем. Он сидел на низкой табуретке и тянул дратву. Вокруг расположились пятеро поденщиков. Кто прокалывал отверстия шилом, кто ставил набойку, кто скоблил каблук осколком стекла, а кто выкраивал ножом подметку. Антонию Завадскому было за шестьдесят, но выглядел он гораздо моложе. Он носил густые черные усы, завитые, как пружины. Фелиция подумала, что глаза у него блестят, как начищенные ботинки, и смутилась, оттого что ей пришло в голову такое сравнение. У сапожника были сильные руки, густо поросшие черным волосом, и короткие пальцы с грязными квадратными ногтями. Он даже не встал навстречу Фелиции, но бесцеремонно оглядел ее и крикнул жене в кухню:

— Катажина, у нас гости!

Мать оказалась очень похожей на сына: худая, невысокая, с тонкими руками и злыми глазами. Увидев Фелицию, она наскоро вытерла руки о передник, слегка поклонилась и подала исцарапанную ладонь. Фелиция пришла одна, Марьян не захотел смотреть, как она будет знакомиться с его родителями.

— Проходите, графиня!

Фелиция прошла через кухню. На конфорках кипели огромные горшки: поденщики, кроме платы, получали обед. На столе лежал черный хлеб, Фелиция никогда не видала такого большого каравая. В комнате был шкаф, зеркало, ваза с бумажными цветами и лампа с бумажным абажуром. На стене висели две фотографии в рамках: на одной — супруги Завадские, на другой — Марьян в форме гимназиста. Несмотря на лето, окна были заколочены. Пахло кожей и пылью. Фелиция присела на диван с блестящей обивкой, и вдруг ей стало дурно. Перед глазами поплыли зеленые круги.

— Не могла бы пани открыть окно? — спросила она хозяйку.

— Зачем? Оно еще с зимы заклеено.

— Моя женушка боится свежего воздуха, — сказал Антоний Завадский. — Пусть графиня меня извинит за грубое слово, но здесь и правда воняет!

Он выдернул соломенную веревку, которой к зиме уплотнили раму, и открыл окно. Со двора потянуло легким ветерком, запахло навозом.

— Ну, что встала? — прикрикнул Антоний на жену. — Накрывай давай!

— А ты меня не учи! Я не в лесу родилась.

— Графиня, может, вам воды принести?..

— Нет, нет, благодарю вас…

Оба, муж и жена, ушли на кухню. Фелиция слышала, как они ругаются. Вскоре Антоний вернулся в комнату. Он снял кожаный фартук и надел сюртук. Рукава были коротковаты, поэтому сапожник выглядел в нем слишком толстым. Нечто плебейское было во всем его облике: взгляде темных глаз, густых усах, небритом лице и мощной шее со вздувшимися жилами. Он держал деревянный поднос с графинчиком вина, рюмками и коржиками. Катажина тоже переоделась. Фелиции стало досадно, что она пришла одна и без предупреждения.

Ей не хотелось пить вина, но она все же пригубила и даже сказала, что вино отличное. Коржики оказались твердыми, как камень. Катажина то и дело выбегала на кухню присмотреть за горшками.

— Графиня сама видит, мы люди простые, — заговорил Антоний. — Все, что у нас есть, заработано вот этими руками — дом, мастерская… У Марьяна хорошая голова. Я хотел, чтобы он стал сапожником, но он сказал: «Отец, не лежит у меня душа к этому ремеслу». — «А чего ты хочешь? — говорю. — Священником стать, чтобы тебе служанки в грехах исповедовались?» Короче, он стремился учиться. Книг натащил — целый дом. Ну, учись, если так. Я-то все ему дал, что мог. Он говорит, репетитор нужен. Хорошо, будет тебе репетитор. Короче, окончил гимназию с золотой медалью, мог бы в Варшаве дальше учиться, но его в Краков потянуло. Мать плачет: в такую даль! Единственный сынок! У нас еще один сын есть и три дочери, но они не в счет. Ладно, отправил я его в Краков. Он там поучился, потом во Францию уехал. А тут война началась. В газетах пишут, кролик пятьдесят франков стоит, там франки, не злотые. Кошка — пятнадцать франков, яичко — пять. Есть там такой сад, в нем зверей держат, так их всех съели. Медведей, павлинов и какие там еще были. Женушка причитает: Марьян с голоду помрет! Но он только здоровее стал, разве что похудел немного. Короче, приехал, говорит: «Отец, я на графине Ямпольской собираюсь жениться». Я говорю, а ты ей подходишь? Ты-то доктор, но отец-то твой — сапожник. «Ну, — говорит, — теперь другие времена». Как это называется? Де-мо-кратия. «Все мы, — говорит, — произошли от обезьяны». Ладно, говорю, если она для тебя хороша, то и для меня хороша. Твоя жена, говорю, мне дочерью будет…

Катажина, в желтом платье с оборками, вернулась с кухни.

— Какая разница, что ты там говорил? Кого наш сын любит, того и мы любим. Мы люди простые, у нас без церемоний. Но над деньгами не трясемся, надо заплатить — платим. На церковь жертвуем, или, бывает, на помощь бедным собирают, для больницы, для сирот, так мы всегда в списке первые. Есть тут неподалеку дешевая столовая, там каждый день кто-нибудь дежурит. Надо следить, чтобы все в порядке было, чтобы повар не воровал. Так мой муж там дежурит раза четыре в неделю.

— А что с того, что я там дежурю? Мне что, за это медаль дадут? Я дежурю, а они делают, что хотят. Столовая для бедняков, но и повара свое возьмут. Там и шляхтичи едят, бывшие помещики. Давеча подходит ко мне один такой, показывает: червяка в тарелке каши нашел…

— Антоний, зачем такое рассказывать? Вот в горохе черви попадаются, потому у евреев и принято горох перебирать, для них черви — трефные… В общем, платим, если надо. Мы ходим в костел Святого Яна, там решили отлить золотую корону для Божьей Матери. Раньше корона серебряная была, не золотая, так ее украли. Бывают, пани графиня, такие подонки, для которых ничего святого нет. Разбили окно, там стекло было итальянское, корону утащили, еще и перевернули все вверх дном. Утром приходит ксендз, открывает двери и видит: осквернили храм Божий…

Супруги долго говорили, Фелиция слушала. Это ее будущие родители, она должна их любить и почитать. Фелиция неслышно молилась, чтобы Бог даровал ей любовь к этим людям и избавил ее от гордыни…

2

Калман хотел справить свадьбу тихо. Он вдовец, она вдова — к чему лишний шум? Но Клара решила по-другому: свадьба будет дома у тетки, госпожи Френкель. У Клары были дорогие украшения, ей хотелось в них покрасоваться. У нее хранилось свадебное платье, совсем как новое. Клара твердила, что, раз у нее нет детей, она ничем не хуже девушки. Она наняла музыкантов и свадебного шута, современного, который говорил по-польски и перемежал свои шутки польскими поговорками. Ей хотелось, чтобы было много гостей, но где их взять? Кроме тетки у нее в Польше не было родственников. Калману тоже некого было пригласить. Из Ямполя могли приехать аптекарь Грейн с Грейнихой, Давид Соркес с женой Соней и Морис Шалит с Тамарой, но это были люди Клары. Остальные — дальняя родня госпожи Френкель, девушки из «працовни»[120], бывшие работницы с мужьями, их друзья и знакомые — люди, которых Калман никогда в глаза не видел, будут есть, пить и веселиться на его свадьбе.

Оставить поместье и уехать в Варшаву оказалось непросто. Хлеб уже убрали, но молотьба была в самом разгаре. Только начали копать картошку. Нужно было решить, когда и где сеять озимые. Лес рубили от зари дотемна. Как сторожа ни следили, древесину все равно воровали. Бракеры и писари, которых Калману когда-то пришлось уволить, потому что вырубка прекратилась, оклеветали его, и теперь он не захотел брать их на работу, пришлось искать других. Из-за рабочих мест пошли ссоры.

Пол-Ямполя жило за счет Калмана, зато весь Ямполь его ненавидел. Портные даже сочинили песню, которую распевали все швеи, поденщики и подмастерья. Начиналась она так:

Некий Калман у нас поселился,

У него молодая жена.

Ах, зачем же на ней он женился?

С офицером гуляет она…

Калман давно знал, что зависть свойственна еврейскому народу. Пока он готовился к свадьбе, планировал построить синагогу и микву и перебраться в замок, у него не раз появлялось желание все бросить, оставить имущество, врагов и фальшивых друзей и поселиться в какой-нибудь глухой деревне посреди леса или в чужом большом городе, где его никто не знает и он не знает никого. А вдруг Клара согласится поехать с ним? Сколько бы его ни оговаривали, про нее сплетничали в тысячу раз больше. Каждый день, каждый час Калману наносили новый удар. В его лавке оставляли анонимные записки, в которых сообщали, что видели ее то с офицером, то с фельдфебелем, то с солдатом. Калман понимал, что показывать Кларе эти бумажки глупо, но не мог все держать в себе. Однажды все-таки показал. Клара сверкнула глазами.

— Что им все неймется? Чего им надо? Холера их возьми!..

Перед самым отъездом в Варшаву Калман получил письмо от Йойхенена, маршиновского ребе. Йойхенен писал тестю на идише, но в изобилии вставлял древнееврейские слова.

С почтением моему тестю господину Калману.

Прежде всего, да пошлет Всевышний, благословен Он, здоровье и процветание моему тестю, и всей его родне, и всему народу Израиля, аминь.

Далее, я вынужден сообщить своему тестю, да хранит его Господь, что до моей жены и его дочери дошли скорбные известия. Не знаю, правдивы ли они, но хочу напомнить, что любое дело должно как следует обдумать, прежде чем к нему приступить, чтобы, не дай Бог, не случилось большой беды. Что же касается брака, то Талмуд называет его делом, в жизни вторым по важности. Не сомневаюсь в благоразумии своего тестя и не смею пускаться в наставления, но все же напомню, что поспешность может привести к несчастью, не дай Бог. Я не доверяю словам клеветников, однако считаю нужным сказать, что не лишним будет поразмыслить, прежде чем принять какое-либо решение, поскольку трудно будет потом исправить совершенную ошибку.

У нас по-прежнему не кончаются огорчения и раздоры. Я не хотел занимать место своего деда, благословенна его память, но, поскольку вынужден был это сделать, переживаю теперь тяжелые испытания, а они ищут, к чему придраться. Хотел бы и вовсе покинуть Маршинов, как еврейский народ покинул Египет, но мама, дай ей Бог здоровья, наказала мне оставаться здесь. Пусть Всевышний, благословен Он, сжалится над нами, и настанет освобождение вскоре, в наши дни. Шлю привет всем родным своего тестя и сообщаю ему, что его дочь и моя супруга скучает по отцу и мечтает с ним увидеться.

Жалкий червь,

недостойный быть пылью под ногами мудрецов наших,

ничтожный Йойхенен,

сын великого праведника реб Цудека,

благословенна его память.

Почитав письмо, Калман смахнул слезу, но сказал себе:

— Слишком поздно!

Он сложил листок бумаги и спрятал во внутренний карман. Извозчик уже ждал возле дома. Калман едва не опоздал на поезд. Никто его не провожал. Льстецов вокруг хватает, но нет ни одного друга.

В этот раз он ехал не третьим, а вторым классом. На нем было новое белье, новая одежда, новая шляпа. Клара давно пыталась его уговорить, чтобы он подровнял бороду и укоротил кафтан, но Калман не согласился, это было бы слишком. Он сидел в вагоне, смотрел на недавно убранные поля и жевал лепешки, которые служанка дала ему в дорогу. А что, если Йойхенен прав? Странно: Калман знал, что совершает ошибку, но ему казалось, что он уже не может вырваться из пут. Он словно попал в паутину. Невидимые нити крепко-накрепко связали его с Кларой. Как такое может быть? Ведь у человека есть выбор. Калман вспомнил, что сказал Азриэл, когда они спорили на Швуэс: философы считают, что человек — как машина. Всем управляют нервы. Азриэл сравнивал мозг с телеграфом… Разве это возможно? Если так, чем человек лучше скотины? Зачем ему дана Тора? Если это верно, даже вор ни в чем не виноват. Он может сказать, что он так устроен… Калман закрыл глаза. Он прислушивался к перестуку колес и свисткам паровоза, вдыхал запах дыма и угля. Вдруг вспомнил Мирьям-Либу. Может, она тоже запуталась? Ведь она вся в него. Калман хотел прочитать молитву, но почувствовал стыд. Недостоин он теперь говорить со Всевышним.

3

Приезжая в Варшаву, Калман обычно останавливался у реб Ехезкела Винера, отца Майера-Йоэла. Но сейчас реб Ехезкел был зол на Калмана. А кто на него не зол? Никто не хочет его видеть, даже любимая дочь Шайндл. Пришлось остановиться в гостинице. Жениху не положено идти на свадьбу одному, поэтому Калман позвал Давида Соркеса и Мориса Шалита, чтобы они проводили его в дом госпожи Френкель. Они должны были зайти за Калманом в девять вечера (дни уже становились все короче), но на часах было без четверти десять, а они до сих пор не появились. Калман купил сигары, чтобы кого-нибудь угостить, и сейчас сам закурил одну, хотя и не понимал, какая радость вдыхать табачный дым. Услышав шаги, он вздрагивал, но каждый раз оказывалось, что идут не к нему. Открывались и закрывались двери, из коридора доносились голоса и приглушенный смех. Вся гостиница знала, кто он и чего ждет. А вдруг Калман дал неправильный адрес? Или Клара в последний момент передумала? Или случилось какое-то несчастье? Большая стрелка на часах уже дошла до двенадцати, потом до единицы, а провожатые не появлялись. Калман встал и начал шагать по комнате. Он ступал так, что даже сапоги скрипели. «Она передумала, передумала! — бормотал он. — Унизила меня! А вдруг она так и хотела с самого начала? Все возможно!» Его одурачили, отобрали имущество, посмеялись над ним. Калман знал, что это не так. Не такие уж они злодеи, в конце концов. Даниэл Каминер далеко не идиот, чтобы такое выкинуть. Но подозрения не отпускали. А что, если она не вдова, если ее муж жив? Вдруг он туда пришел? А вдруг Клара внезапно крестилась? Если Мирьям-Либа смогла совершить такой грех, почему Клара не может? «Так и знал, что ничего хорошего не выйдет, — говорил себе Калман. — Давно знал! Сердце подсказывало…» С сигары упала искра, и Калман тут же подумал, что у госпожи Френкель пожар. Дом охвачен огнем, все сгорели заживо. «Нельзя идти против всего мира! Йойхенен — праведник, он же предупреждал, что это добром не кончится… Господи, помоги! — начал молиться Калман. — Не ради меня, но ради…» Он услышал звук шагов. Распахнулась дверь, и на пороге предстали Давид Соркес и Морис Шалит в твердых шляпах и с тросточками в руках — два немчика. Оба благоухают одеколоном.

— Заждался, жених?! — гаркнул Давид Соркес.

— Давай, женишок, бери ноги в руки, пора двигать! — подхватил Морис Шалит.

Эти двое всегда обращались к Калману с почтением, от него зависел их доход, но теперь, когда Калман стал женихом Клары, он, похоже, упал в их глазах. По их насмешливым взглядам Калман видел, что его свадьба для них что-то наподобие пуримшпиля[121]. Морис Шалит был низкорослый и толстый, с крупной головой, сидящей чуть ли не на самых плечах. Давид Соркес — высокий и худой, с постриженными усиками. Оба литвака были известными насмешниками. Шалит, бывший коммивояжер, мог до утра сидеть за столом и сыпать шутками, не замолкая ни на секунду. Давид Соркес, заядлый картежник, обожал всевозможные розыгрыши. Оба не стеснялись крепкого словца и непристойностей, даже при Калмане. Он легко мог себе представить, что эти комедианты говорят у него за спиной. Калман нахмурил брови.

— Почему так поздно?

— Невеста наряжалась.

И оба расхохотались.

Когда Калман спускался по лестнице, женщины с любопытством выглядывали из дверей. На улице ждала пролетка, запряженная парой лошадей. Вокруг нее сгрудились дети. Когда Калман вышел, они закричали: «Ура! Ура!» Кажется, вся улица знала, кто он и куда едет. Калман сел между провожатыми на обитое сиденье. «Чего они так надушились?» — подумал он, глядя в пол. Он собирается жениться на современной, светской женщине, но его неприязнь к светским манерам никуда не делась. Чего они подняли такой шум? Чему так радуются? Будто у них вечность впереди… У ворот госпожи Френкель стояли пролетки, толпились нарядные люди. Наверное, приглашенные. Калман чувствовал себя, как бык, которого ведут на убой. Мелькнула мысль: «Бежать, пока не поздно!» Он услышал музыку, голоса, женский смех. Квартира госпожи Френкель была открыта, из дверей тянуло жареным мясом. Музыканты уже играли, шут веселил гостей, пары кружились в танце. Калман словно попал на бал. На лицах радостные улыбки, глаза сверкают. Запах духов щипал ноздри, у Калмана закружилась голова. В квартире было душно, ярко горели лампы-молнии. Одни гости открыто посмеивались над Калманом, другие поздравляли, пожимали руку. Раввин и шамес уже были здесь. Раввин достал стальное перо и сел писать брачный договор.

— Как зовут невесту? — спросил он.

— Клара, — ответил Даниэл Каминер.

— Это не еврейское имя. Какое имя ей дали, когда вас вызвали к Торе?

— Кайла-Ривка, в честь бабки.

— Хорошо.

Несмотря на царившую вокруг вакханалию, все было сделано по закону. На Калмана надели белый халат — напоминание о разрушении Храма. Четверо мужчин держали стойки балдахина, остальные стояли со свечами в руках. Сначала под балдахин встал Калман, потом ввели невесту. На ней было белое шелковое платье и фата. Лицо Клары было открыто, она улыбнулась Калману. Раввин произнес благословение над бокалом вина, дал Калману и Кларе отпить. Клара протянула указательный палец, Калман надел на него кольцо и сказал «Гарей ат»[122]. Раввин прочитал брачный договор на арамейском языке, которого Калман не понимал. Он узнал только отдельные слова, похожие на древнееврейские. Потом раввин стал произносить благословения. Странно, но девушки и женщины, которые только что бесстыдно хихикали, теперь стояли тихо. То одна, то другая вытирала слезу. Это не игра: родиться, выйти замуж, произвести на свет будущие поколения, состариться. Умереть… Никакие остроты свадебного шута не заставят об этом забыть. У Калмана защипало глаза. Знает ли Зелда, царство ей небесное, что он делает? Может, ее душа где-то рядом? Неужели он решился на такой неблаговидный поступок? Или из этого все-таки может получиться что-то хорошее? Балдахин разобрали. Крики, поцелуи, поздравления. Клара и тетка обнимались, мужчины пили водку и закусывали бисквитом, женщинам наливали вишневку и ликер. Раввин поздравил Калмана, а Даниэл Каминер взял его под руку и заговорил с ним то ли в шутку, то ли всерьез, то ли как тесть, то ли как хороший приятель. Калману опять налили. Клара расцеловалась с теткой, Целиной, Тамарой Шалит, Соней Соркес, Иткой Грейн и подошла к нему.

— Ну, что скажешь? Мой муж!

Калман не мог ответить, слезы застилали ему глаза. Через минуту он снова обрел дар речи.

— Только никогда не будем забывать о Боге!..

4

Калман знал, как легко сделать ошибку в торговле. Считаешь, считаешь, но что-нибудь да упустишь. Учитываешь самые незначительные расходы, но забываешь о чем-нибудь важном. Так и сейчас. В последнее время Калман был так занят, что главное совсем вылетело из головы. Клара пообещала, что перед свадьбой сходит в микву, но больше Калман об этом не спрашивал. Сидя за столом, он удивлялся собственной глупости. Госпожа Френкель чирикала, что покупает мясо в кошерной лавке. Ну, хорошо, а как она его солит, вымачивает? Что у нее с кухней? Следит ли она, чтобы не сочетали мясное с молочным? Какая посуда? Можно ли тут есть? Можно ли полагаться на женщину, которая ходит с непокрытыми волосами? Не сказать, чтобы она выглядела очень богобоязненной. Значит, Калман ест трефное на собственной свадьбе. Мало того, собирается провести ночь с нечистой женщиной, не дай Бог… Он почувствовал холодок в животе. Я что, с ума сошел? Я у них в руках. Калман чуть не подавился. Что я тут делаю? Как я сюда попал? Не иначе как сатана меня ослепил… Выходит, правду люди обо мне говорят…

Музыканты играли, шут, мешая еврейский язык с польским, отпускал шутки, которые слышал в театрах и кабаре. Гости веселились, а Калман сидел мрачнее тучи. Как я должен поступить по Закону? Калман знал как: по Закону он должен встать, сказать, что ему срочно понадобилось выйти, и бежать отсюда как от огня. Он совершил грех, ему придется поститься и каяться. Из книг он знал, как горяч огонь в семи кругах ада и сколько перерождений нужно пройти в наказание за грехи. Бесы будут таскать его душу по диким лесам, болотам и пустыням, она будет вселяться в лягушек, червей, мельничные жернова и собачьих глистов. За каждое греховное удовольствие ожидают бесчисленные страдания… Калман приподнялся, готовый выйти из-за стола и бежать, но снова опустился на стул. Вспомнились слова Азриэла: у евреев свой закон, у гоев свои законы. Мало ли что где написано. Разве кто-то видел, как Тора была дана Моисею на горе Синай? Это все легенды… Каждый раввин добавлял свои запреты. Закон становился строже и строже. «Кто знает, вдруг Азриэл прав», — мелькнула мысль где-то в уголке головы. Он, Калман, человек неученый, но ему часто казалось странным, как Талмуд толкует какой-нибудь стих, выворачивая его наизнанку. Прицепятся к одному слову, букве, точке и выводят целые горы запретов и предписаний.

«Отлично! Еще и безбожником стал в придачу», — Калман даже удивился, как быстро овладело им злое начало. Уже Тору отрицает, а от этого и до крещения недалеко. «Бежать, бежать, пока во мне хоть что-то еврейское осталось!» — уговаривал себя Калман, но уговоры не могли заставить тело подняться со стула. Он сидел, хлебал бульон, жевал мясо, слушал соленые остроты шута и смотрел на напудренных женщин с обнаженными руками и шеями. Место Клары было рядом с ним, но она все время куда-то отлучалась. Приезжали новые гости, привозили подарки, будто это была свадьба молодых парня и девушки. Калман хмуро озирался по сторонам. Кто они такие? Откуда у госпожи Френкель столько знакомых? Как перед ними держаться? И зачем вся эта беготня?

Подошла Клара. Никогда она не была столь прекрасна. Казалось, ее белая кожа мерцает. Она была увешана украшениями, словно царица. Клара налила Калману вина.

— Пей! Сегодня наша свадьба!..

И она чокнулась с ним, как делают христиане.

— Вино-то хоть кошерное? — спросил Калман и сам почувствовал фальшь и неуверенность своих слов.

— Кошерное, кошерное! Тут все кошерное! — Клара притворилась рассерженной, но тут же подмигнула Калману, и он понял, что она имеет в виду: «Не такой уж ты праведник, нечего строить тут из себя…»

Калман выпил бокал, и ему тотчас налили снова. Вспомнился стих: «И вино, которое веселит сердце человека»[123]. Голова кружилась, ноги стали как ватные. «А что такого? Ад ведь тоже для людей, а не для собак, — думал Калман. — По книгам, никто не избежит наказания…» В нем проснулось что-то вроде недовольства Всевышним. Вот Зелда была святой человек, а что она получила? Тяжелый труд, болезнь и короткую жизнь. А дети, которых Хмельницкий закапывал живыми? Те и вовсе не успели согрешить… Даже Екклесиаст говорит, что нет отличия между человеком и скотиной. Мертвые ничего не знают и не чувствуют…

Уже светало, когда гости стали расходиться. Клара заранее сняла номер в гостинице, ей не хотелось ночевать у тетки. Ехать было недалеко. Город просыпался, а Калман с современной светской женой ехал спать в гойскую гостиницу.

Портье дремал, у него за спиной на стене рядами висели ключи. Он позвал мальчика и дал ему ключ от номера. Клара оперлась на руку Калмана, они поднялись по мраморной лестнице с ковровой дорожкой. Мальчишка проворно поднял за ними две сумки, открыл дверь, пропустил супругов в комнату, где еще висел ночной сумрак, и зажег лампу. Клара дала ему монетку. Номер оказался просторным и неуютно-холодным, с высоким потолком. Кровати стояли почти вплотную друг к другу. Клара направилась во вторую комнату. «Она везде как дома», — подумал Калман. Прежде чем закрыть за собой дверь, она сказала:

— Туалет налево по коридору.

Пока Калмана не было, Клара распустила волосы, надела ночную рубашку и домашние туфли и, кажется, опять надушилась. Она была похожа на королев и принцесс, которых изображают на банкнотах и медалях.

— Rozbieraj się![124] — сказала она почему-то по-польски.

— Да, сейчас.

Калман постеснялся раздеваться перед этой прекрасной госпожой. Он погасил свет и начал стягивать новые замшевые сапоги. Они натерли ему ноги, хотя стоили пятнадцать рублей. Калман вспомнил, что не прочитал «Шма Исроэл», но в темноте было не видно, где омыть руки. Он закрыл глаза. Желание исчезло, остался только страх.

Глава VIII

1

Зима выдалась ранняя. Сразу после праздника Кущей пошел густой снег. В квартире из двух комнат и кухни, которую Люциан и Мирьям-Либа снимали на Обозной улице, было темно: окна выходили во двор. У Владзи болело горло. Ребенок сидел на кроватке, его шейка была обернута чулком, набитым разогретой на печи солью. Владзя играл с оловянными солдатиками. Армией командовал оловянный Наполеон на оловянном коне. Ребенку было почти два года, он говорил на смеси французского с польским. У него были золотистые волосы, как у Мирьям-Либы, курносый носик, как у отца, и голубые сердитые глаза. Ему не хотелось лежать в кровати и мешал чулок на шее. Владзя не помнил зимы, в детской памяти остались только солнечные дни, ясное небо, голуби, собачки, кошечки и дети, которые играли за открытой дверью. Он знал, что это Париж. А здесь падали снежные хлопья, небо былое серое, а дверь всегда закрыта. Оконные стекла дребезжали от порывов ветра с Вислы. Ребенок снова и снова расставлял солдатиков, но в конце концов сбросил их на пол и расплакался.

— Что ты, маленький мой? Горлышко болит? — подбежала к нему Мирьям-Либа.

— Хочу в Париж! — рыдал Владзя.

— На что тебе Париж? Он далеко, за границей, а здесь Польша, наш дом.

— В Париж! — надрывался ребенок.

— Ну, сейчас, возьму тебя, и айда в Париж!

— Сейчас! — приказал Владзя.

— Давай-ка лучше я тебе на дудочке сыграю!

Мирьям-Либа взяла дудочку и стала насвистывать, но ребенок не унимался. У Мирьям-Либы в жестянке из-под чая хранилось несколько французских монет. Она достала их и дала малышу. Владзя наплакался и уснул, положив под голову маленький кулачок. Мирьям-Либа с жалостью смотрела на сына: ребенок страдает за чужой грех. Он причмокивал губами, как будто сосал грудь, детский лобик пересекла морщина, словно Владзя во сне о чем-то размышлял. Иногда он потирал нос, у него был насморк. Нужно было приниматься за работу, но Мирьям-Либа не могла отвести взгляд от сына. Совсем крошечный, и уже так страдает. Успел переболеть корью и скарлатиной. Сейчас у него резались зубки. Мало того что Мирьям-Либа мучается сама, она еще родила на свет маленького несчастного человечка. А что поделаешь? Такова, видно, Божья воля. Тетка Евгения когда-то подарила Мирьям-Либе Библию, перевязанную шелковой ленточкой. Теперь Мирьям-Либа читала святую книгу: Ветхий Завет, Новый Завет. Особенно охотно она перечитывала историю Иова: про его страдания и претензии к Всемогущему. Не раз она испытывала огорчение, что не познакомилась с религиозными книгами в молодости. Тогда она не поспешила бы выходить замуж. Лучше отдала бы свою любовь Иисусу, а не Люциану, который ее не ценит, бьет, изменяет ей. А теперь поздно, слишком поздно!

Мирьям-Либа пошла на кухню растопить печку. Взяла охапку дров, тесаком наколола лучины. Полила дрова керосином из банки, чтобы быстрей разгорелись. Когда огонь запылал, высыпала в печку дешевого угля из ведра. Печка дымила, кухня пропиталась запахом копоти. Каждый порыв ветра загоняет дым обратно в трубу. Мирьям-Либа не раз говорила об этом хозяину, тот обещал все исправить. Но домовладельцы никогда не держат слова. У них одна забота — вовремя получить с жильцов плату. Дворник уверял, что нужно лишь почистить трубу, и печь перестанет дымить, но трубочист не показывается. Мирьям-Либа прикрыла дверь в комнату, где спал Владзя. Вдруг закашлялась. Еще бы, ведь легкие полны сажи, и постоянный холод в квартире. Мирьям-Либа открыла шкаф. Что бы сегодня приготовить? Осталось несколько картофелин, горстка риса и немного сушеных грибов, но масло и молоко закончились. На подоконнике лежал завернутый в бумагу шмат свиного сала. До того как приступать к готовке, надо помыть посуду. Вчера вечером Мирьям-Либа была такой усталой, что не оттерла горшки. Она выдернула из матраца клок соломы и золой принялась оттирать застывший жир. Пучок соломы так шуршал, что у Мирьям-Либы пробегал холодок по спине. «А ведь Владзя прав, — думала Мирьям-Либа. — Зря уехали из Франции. Лучше там быть бедным, чем здесь!..»

Да, она сделала глупость. Нетрудно было предвидеть, что Люциан нигде долго не продержится. Когда они приехали в Польшу, Валленберги приняли их, как родных. Оплатили им жилье на полгода вперед, привезли мебель, книги, надарили Мирьям-Либе одежды. Люциана тоже приодели, как настоящего графа, Валленберг взял его на легкую работу — мастером на строительстве железной дороги с жалованьем восемнадцать рублей в неделю. Со временем Люциан мог бы подняться до инспектора или даже выше, но в первую же неделю он с кем-то разругался, потом поссорился с самим Валленбергом и назвал его вонючим жидом. Валленберг повел себя благородно: сказал, что ему достаточно извинения и обещания, что Люциан будет добросовестно работать и бросит пить. Пан Валленберг поступил как истинный христианин, но Люциан на все плюнул и ушел от своего благодетеля. Теперь целыми днями болтается по улицам. Пани Валевская нанесла Мирьям-Либе визит и положила на стол пятнадцать рублей, иначе в доме давно не было бы куска хлеба. Но от этих денег тоже почти ничего не осталось.

— А что с него взять? — бормотала Мирьям-Либа. — Идиот! Хам! Сумасшедший, подонок чертов — вот он кто!

Ни с того ни с сего ей стало весело. Мирьям-Либа начала напевать французскую песенку. Ничего, где наша не пропадала. Пусть только Владзя немного подрастет, пойдет в школу… Она, Мирьям-Либа, найдет место бонны или выучится парикмахерскому искусству, как Миреле… Она ведь еще молода, зимой только двадцать два будет!.. Вдруг Мирьям-Либа замерла. Какое сегодня число? Кажется, у нее задержка. Господи, неужели она беременна?

2

Вернувшись в Варшаву, Люциан тотчас же бросился на поиски Каси, но найти ее оказалось нелегко. Стаховой уже не было в живых. Соседи сказали, что Касю забрал Антек, ее отец, но одни говорили, что он живет в Воле, другие — что в Охоте, до третьих дошли слухи, что Антек с дочерью вообще уехал из города. Люциану некогда было заниматься поисками, потому что он получил место у Валленберга и целыми неделями был в разъездах: ему надлежало наблюдать, как идет подготовка к прокладке рельсов. Но у него в голове не укладывалось, что он приехал в Варшаву и не может найти Касю, о которой думал много лет. Любил ли он ее? Да, но это необычная любовь. Когда он жил с ее матерью, она была ребенком, да и сейчас ей всего лет пятнадцать. Но ее рабская преданность и вера в него напоминали Люциану о давних временах, когда славяне поклонялись идолам, приносили жертвы Бабе Яге, имели рабов и наложниц. В фантазиях он часто представлял себя пашой, магараджей или древним правителем, который обладает правом первой ночи: он отец своих подданных в прямом и переносном смысле. Во время восстания польская пресса восхваляла борьбу Линкольна за отмену рабства в Америке, но Люциан в душе был на стороне Конфедерации. Освобождение крестьян его возмутило. В парижских кафе, встречаясь с польскими эмигрантами, он твердил, что для простонародья свобода — это яд. Чернь должна служить, а женщина счастлива только тогда, когда у нее есть господин. Движение суфражисток, которое в Польше шло рука об руку с позитивистскими идеями, Люциан воспринимал как признак национального вырождения.

Теперь, после ссоры с евреем Валленбергом, у Люциана появилась возможность восстановить старые знакомства. Он разыскал соседку Стаховой Лысакову. Она тоже не знала, где может находиться Кася, но сообщила Люциану, что девочку отдали в служанки. Еще Лысакова знала номер могилы Стаховой. У Антека есть брат, Лысакова слышала, что он работает в пивоварне на Желязной улице. Люциан пошел в пивоварню, нашел его (они с Антеком были на одно лицо), и тот дал ему адрес Антека: он жил с какой-то женщиной на улице Фрета. Женщина сперва отрицала, что знает Антека. Она подумала, что Люциан из полиции, но, когда он убедил ее, что раньше жил со Стаховой и только что вернулся из Франции, стала приветливей. Она пригласила Люциана в дом, обтерла тряпкой табуретку, предложила сесть и рассказала, что девочка, Кася, чуть не умерла, когда Люциан уехал. Ее отдавали разным хозяевам, а она убегала. Лысакова несколько раз доносила на девочку в полицию и требовала, чтобы Касю забрали в приют. Сейчас Кася у Врубелей, пожилой семейной пары. У пана Врубеля собственный дом на Фурманской. Женщина попросила Люциана не говорить, что это она дала ему адрес, потому что Антек не любит, когда его дочку сбивают с панталыку. Заодно она пожаловалась, что Антек пьет, часто сидит без заработка и, бывает, бьет ее, когда налакается. Она объяснила, почему Лысакова помогла Люциану с поисками: когда Стахова умерла, Лысакова сама положила глаз на Антека, а теперь мстит.

С улицы Фрета Люциан отправился на Фурманскую. Ему сразу показали дом пана Врубеля. Это было старое строение с покосившейся крышей. Пан Врубель жил на первом этаже, дверь выходила под арку. Люциан постучал.

— Кто там? — Он сразу узнал голос Каси.

— Пан Врубель дома?

— Нет.

— А пани?

— Никого нет.

— Кася, открой. Это я, Люциан.

Он услышал приглушенный вскрик. Запертая на цепочку дверь чуть приоткрылась, и Люциан увидел Касино лицо. Это была та самая Кася, только старше и красивее. Волосы заплетены в две косы, серые глаза смотрят испуганно и удивленно. Верхняя губа слегка вздернута, из-под нее видны крупные белые зубы.

— Чего не открываешь?

— Старуха запрещает открывать.

— Я же ничего не украду.

— Меня накажут…

И тут же распахнула дверь. Перед Люцианом стояла довольно высокая девушка в ситцевом платье и стоптанных туфлях на босу ногу. Скулы такие же острые, как были, но веснушки почти исчезли, и стала заметна грудь, как у взрослой.

— Кася, любимая, ты не рада?

— Я боюсь. — Она дрожала.

— Чего ты боишься?

— Мне запретили открывать. Старуха меня убьет!

— Может, ты меня не узнала?

— Узнала.

— У тебя осталась моя книжка?

— Да. Букварь и грошик.

— Чего ж они так людей боятся?

— У старика целый сейф денег, он по вечерам сидит и их пересчитывает. А у старухи сундук золота и жемчуга. На ночь они на засов запираются.

— Когда ты сможешь выйти?

— У меня выходной раз в две недели, в воскресенье, но к четырем я должна возвращаться. Если хоть на пять минуток опаздываю, старуха орет. Может и побить. Она больная, но как даст — мало не покажется.

— Теперь я здесь, так что больше никто тебя не тронет.

— Да.

— Иди сюда, поцелуй меня.

— Нет, нельзя.

— Почему же нельзя, глупенькая?

Он обнял ее и поцеловал, она вернула ему поцелуй. Ее хрупкое тело дрожало в его руках.

— Ты все помнишь?

И она ответила:

— Да, все-все…

3

— Я тебе писал, — сказал Люциан. — Ты не получала?

— Нет, ни одного письма.

— Я писал на адрес твоей матери.

— Не знаю. Если письма туда и приходили, их выкидывали.

— Читать не разучилась?

— Немножко умею. По букварю.

— Понятно. Но тебе еще не поздно получить образование. Я к вам заходил, когда от родителей ненадолго в Варшаву приехал. Антек, твой отец, меня не пустил.

— Да, я знаю. Я слышала, как ты кричал.

— Он хоть тебе помогает, твой отец?

Кася пожала плечами.

— Какая от него помощь? Все деньги у меня отбирает. Один раз платье мне купил и пару туфель, а остальное себе в карман кладет.

— Ты его не любишь, наверно?

— Так, немножко. Иногда.

— А меня?

— А тебя больше всех на свете люблю!

— Что ж, хорошо. А я думал, ты меня забыла. Писал тебе, хотя и знал, что бесполезно. Что они из тебя сделали? Прислугу! Кася, милая, я женился, у меня ребенок, сын, Владзя. Но я все так же тебя люблю. Я скучал по тебе, все время, каждый день. Думал о тебе и знал, что ты думаешь обо мне.

— Да, думала.

— Ты верила, что я вернусь?

— Иногда.

— Теперь я свободен. Получил, так сказать, волчий билет. У меня сестра в Варшаве, Фелиция, за доктора вышла. Жена еврейка, но она крещеная. Получил место у крещеного еврея, но не смог вытерпеть его свинячьих выходок, послал его к черту. Так что теперь без заработка, но это ничего! Люблю свободу! Решил тебя найти во чтобы то ни стало. Уж если я кого полюбил, то это навсегда.

— И у меня так.

— Жену я тоже люблю, но одна любовь другой не помеха. Понимаешь?

— Да, понимаю.

— Она моя жена, а ты моя дочь, больше, чем дочь. Если бы не запрещалось брать двух жен, я бы на тебе тоже женился.

По лицу Каси пробежала тень.

— Как это так?

— Это возможно, но запрещено. В наше время люди усвоили твердо: все запрещено! Туда нельзя, сюда нельзя! Научились этому у евреев. Помнишь ночь, когда я ушел?

— Да.

— Помнишь, что я тогда сказал?

— Да.

— И что же я сказал?

— Я не могу повторить.

— Почему? Пойдешь со мной, я тебя здесь ни на минуту не оставлю.

— Куда?

— Ко мне или к моей сестре. Увидим.

— Мне платят раз в три месяца, по два рубля. Полтора месяца осталось.

— Ай, да что такое два рубля? Пусть подавятся. Собирайся и пошли.

— А как я дом оставлю? Вдруг воры залезут, или еще что.

— И пускай себе. Они-то о тебе не очень заботятся.

— Тут замок с защелкой. Если дверь захлопнешь, будет не открыть.

— Ничего, откроют как-нибудь. Бери свои вещи…

Кася чуть отстранилась.

— Нет, не могу.

— Да почему же?!

— Я же за все отвечаю…

— Ерунда! Они тебя бьют, а ты за них беспокоишься. Ботинки есть у тебя?

— Есть.

— Давай, обувайся, и пойдем.

— А это не грех?

— Да хоть бы и грех! Ты моя, и я могу делать с тобой все, что захочу. Я тебе и отец, и муж, и Бог. К сестре тебя отведу. У нее муж доктор. Она добрая. У нее есть служанка, но она ей недовольна. А если она тебя не примет, ко мне пойдем. Жена не будет против, а я все время буду с тобой. Будешь немного по дому помогать, а на улицу сможешь выходить, когда пожелаешь. Здесь ты как птица в клетке.

— Да, правда. Когда выхожу что-нибудь купить, старуха говорит: «Ни с кем не останавливайся!» А если ей покажется, что я задержалась, сразу за веник хватается.

— И ты еще беспокоишься за таких пиявок! Пошли!

— Они в любую минуту могут вернуться.

— Положись на меня. Я польский дворянин, а они кто такие? Мыши! Скажу, что забираю тебя, а попробуют возразить — сразу в морду!

Кася отступила еще на шаг.

— Я боюсь!

— Ты уже десять раз сказала, что боишься. Чего бояться-то? Что они сделают?

— Полицию могут вызвать.

— Не успеют. Одевайся!

— Прямо сейчас?

— Да. Быстрее.

— Может, подождать полтора месяца?

— Нет!

— Можно, я туфли с застежками надену?

— Да, надевай лучшее, что у тебя есть. Остальное с собой. Есть какая-нибудь сумка?

— Корзина.

— Хорошо, сойдет.

Кася с недоверием посмотрела на Люциана.

— А если меня не возьмут?

— Сказал же, положись на меня. Если тебе придется на улице ночевать, буду с тобой. Больше я тебя не оставлю.

— А твоя… Она ведь кричать будет.

— Ты про жену? Мариша никогда не кричит, она добрая. Ну, если и кричит, то так, для виду только.

— Ага.

— Она про тебя знает, я ей рассказывал. Конечно, не говорил ей, что тебя люблю, но рассказывал, как твоя мать меня спасла. Мы еще в Париже решили: если вернемся в Польшу, обязательно тебя разыщем и возьмем к себе. И вот я здесь. Положение у меня сейчас тяжеловатое, но, по крайней мере, я свободный человек. У нас квартира тут недалеко, на Обозной. Тесно, правда, две комнаты и кухня, но мы тебе на кухне раскладную кровать поставим. Будешь у нас жить.

— А если папа узнает, что я сбежала? Он же меня убьет.

— Не убьет. У меня пистолет есть. По закону ты не его дочь. Понимаешь, о чем я, или нет?

— Да, понимаю…

— Ну, собирайся!

4

Доктор Марьян Завадский жил на Кредитовой улице. От тетки Евгении Фелиция получила тысячу рублей в счет будущего наследства (в завещании тетка отписала Люциану, Фелиции и Хелене небольшое поместье). Кроме того, не одну тысячу стоили украшения Фелиции, и она продала половину. Антоний Завадский тоже дал сыну приличную сумму. Доктор Марьян Завадский снял роскошную квартиру и открыл кабинет. Пациентов привлекало, что Завадский изучал медицину в Париже, прекрасно говорил по-французски и был женат на графине.

Доктор расхаживал в белом халате. В приемной с утра до вечера сидели элегантные женщины и богатые мужчины. Фелиция перевезла из замка мебель и картины, наняла горничную и кухарку. Доктор уже завел карету с парой лошадей и кучером. Фелиция думала, что она не иначе как испила чашу страданий до дна, и теперь Бог обратил на нее Свою милость. Над ней засияла счастливая звезда. Четырехчасовой прием приносил тридцать-сорок рублей дохода в день. Кроме того, Завадский наносил пациентам визиты, его вызывали польские аристократы, богатые евреи и даже высшее русское начальство. Завадский для всего находил время: для домашней практики, для посещения пациентов и для больницы. Он успевал просматривать солидные медицинские журналы, которые приходили из-за границы, и даже читать какой-то курс в университете, где свел знакомство с профессорами. Вечером он играл с коллегами в карты и часто ходил с Фелицией в гости и в театр. Он все схватывал на лету. Только посмотрит на больного, и предварительный диагноз поставлен, причем ошибался он очень редко. Стоило ему взять в руки книгу, немного полистать, и он высказывал мнение, которое Фелиция потом читала в статьях профессиональных критиков. То же самое в театре. Едва поднимался занавес, Завадский уже знал, какая будет пьеса или опера. Вспоминая, как Марьян Завадский появился в ее жизни, Фелиция каждый раз испытывала желание встать на колени и поблагодарить Бога. Рассчитывая на худшее, она получила лучшее. Марьян оказался не тираном, но преданным и любящим мужем. Грубое слово он позволял себе очень редко, отдавал Фелиции все деньги до последнего гроша и как мужчина был выше всяких похвал. Каждую ночь Фелиция испытывала неземное наслаждение. Она просто поверить не могла, что это происходит с ней. Перед свадьбой она так похудела, что можно было ребра пересчитать, но Завадский давал ей капли для аппетита, выписал какие-то натирания, и за несколько месяцев она прибавила десять фунтов, стала выглядеть моложе, похорошела. Разгладились морщинки вокруг глаз, прошла усталость, исчезли головные боли и ломота в пояснице, которой Фелиция страдала с юных лет. Фелиции было стыдно осознавать, что простое земное счастье так изменило и ее тело, и душу.

И все же у Фелиции были заботы. Во-первых, она не могла забеременеть. Это был тяжелый удар. Фелиция боялась, что она уже слишком стара. Она сама хотела ребенка, и муж не раз говорил, что цель брака — произвести на свет потомство. Во-вторых, Фелиция не могла добиться, чтобы Завадский стал серьезнее относиться к религии. Каждое воскресенье он придумывал новую отговорку, чтобы не пойти в костел. Марьян отпускал отвратительные шутки о Боге, Иисусе и апостолах, излагал жене материалистические теории, и Фелиция просто не понимала, как взрослый человек может быть таким легкомысленным. Он утверждал, например, что все истины можно увидеть через телескоп, микроскоп или в химической лаборатории. Завадский соглашался с Дарвином, что человек произошел от обезьяны, и в то же время считал, что гомо сапиенс — умнейшее существо во Вселенной, а чего потомок обезьян не в состоянии понять, того просто нет и быть не может. В-третьих, Фелиция огорчалась из-за брата Люциана. Когда он по дороге во Францию ненадолго появился в замке, он показался Фелиции героем, о которых пишут в книгах. Но после его возвращения из Парижа она изменила свое мнение. Пан Валленберг взял его на службу, а он бросил ее, да еще и оскорбил человека, который ему помог. Он часто приходил попросить денег и закладывал вещи в ломбард, совершенно не думал о жене и сыне. Дочь Калмана не слишком нравилась Фелиции, Люциан мог бы найти и кого-нибудь получше. Но ведь Мариша бросила ради него семью, она мать его ребенка. Когда Фелиция навещала брата и Маришу, она поражалась, какой у них беспорядок — и в доме, и в голове, и в сердце. Люциан пил, они оба не стеснялись площадных словечек. Мариша позаимствовала у парижского плебса французскую фривольность, которая так не подходила еврейке.

Была у Фелиции и еще одна забота: Клара выгнала из замка ее отца. Графу пришлось перебраться в полуразрушенную хату, где раньше жил эконом. Антоша ведет себя, как жена. Фелиция приглашала отца к себе, в Варшаву, но старик ответил, что хочет умереть в поместье, где прожил много лет, и что не нуждается ни в помощи, ни в советах.

Был холодный декабрьский вечер. Марьян Завадский уехал в больницу. На улице лежал снег. В поместье Фелиция могла бы смотреть из окна на широкие поля до самого горизонта, а здесь видны только дома и узкая полоска неба. Фелиция сидела у себя в будуаре возле горячей печи, поставив ноги на низенькую скамеечку, и пыталась читать Бальзака, которого Марьян обожал. Но ей Бальзак никогда не нравился. Его книги полны безверия, распущенности и непонятного противоречия между презрением к человеку и обожествлением человека. Фелиция находила это противоречие у многих современных писателей, критиков и ученых. Дочитав страницу, она осмотрелась. Политы ли цветы? Не забыла ли служанка протереть мебель? Не осталось ли на полу угольной пыли? Не пригорел ли у кухарки суп, как уже когда-то было? За всем нужен хозяйский глаз. Фелиция прислушалась: кто-то пришел. Горничная постучалась в дверь, Фелиция приказала войти.

— Простите, пани. К вам граф.

— Брат? Проси.

— Он не один. Девочку привел.

— Какую девочку?

— Прислугу, наверно. Из бедных.

Фелиция пожала плечами.

— Хорошо, пусть войдет. Присмотри, чтобы как следует ноги вытерла. Мне тут грязи не надо!

5

Фелиция на правах старшей сестры долго отчитывала Люциана по-французски, потом дала ему десять рублей, но оставить у себя Касю отказалась. Люциан и Кася вышли на улицу. Вечерело. Прохожие оборачивались на них: что делают на улице молодой помещик и бедная девушка? Почему у нее в руках корзина? Пошел снег. Кася куталась в шаль, которая была ей так велика, что кисти подметали землю. Эта шаль осталась ей от матери. Люциан размышлял, вытянув губы трубочкой, будто собирался засвистеть. Правда, что ли, домой ее привести? Но он опасался, что Мариша устроит скандал. Вдруг его осенило: он отведет Касю к Азриэлу. Азриэл и Шайндл теперь жили в Варшаве, на улице Лешно. Шайндл не виделась с Мирьям-Либой, она не хотела иметь дела с выкрестившейся сестрой, но Азриэл заходил к Люциану. Насколько Люциан помнил, у них не было прислуги. Может, Касю возьмут? Недавно выяснилось, что Мариша беременна, зять, доктор Завадский, говорит, никаких сомнений нет, так что она у Люциана точно на поводу не пойдет. Он уже раскаивался, что забрал Касю. Но теперь поздно. «Зачем я так опрометчиво поступаю? — думал Люциан. — Когда-нибудь себя погублю, Фелиция права. Вечно меня на какие-то безумства тянет!» Снег шел все сильнее, подморозило. Люциан с Касей направился на Маршалковскую, там можно взять дрожки или сани. Встречный полицейский оглядел странную парочку, пожал плечами и пошел дальше. На Маршалковской остановили пролетку, Люциан помог Касе сесть, дал извозчику адрес. Почесав в затылке, извозчик хлопнул вожжами.

— Но!

— Кася, милая, не бойся! — начал уговаривать Люциан. — Ничего, мы тебя пристроим. А там тебе оставаться незачем. Главное, запомни: я за тебя отвечаю.

— Да, я знаю.

— Не замерзла?

— Нет.

— Ты сердишься на меня?

— Нет, что ты.

— Если тебе придется еще немного поработать, знай, что я не для того тебя забрал. Я тебя в пансион отдам, сразу, как только смогу. Хочу, чтобы ты образование получила. Люди не понимают, думают, кто родился в бедной семье, тот всю жизнь так и должен прожить в бедности. В Англии один бедный мальчик стал лордом. Это вроде князя или генерал-губернатора.

— Ага.

— А бедная девочка стала знаменитой актрисой. Любой аристократ счастлив поцеловать ей ручку. Понимаешь?

— Да.

— Мы с тобой к евреям едем. Это сестра моей жены, моя свояченица, значит. Я тебе говорил, у меня жена еврейка, крещеная. Свояк — студент. Поживешь у них пару недель. Они тебя, как родную, примут. А я тем временем тебя приодену, подходящую школу для тебя найду.

— Я же читать не умею.

— Я тебя научу. Если ты букварь можешь читать, то и другие книги сможешь. Буквы везде одинаковые.

— Они в других книгах очень маленькие.

— Ничего, привыкнешь. Ты, главное, меня слушайся. Если прикажу тебе раздеться догола и прыгнуть с крыши, подчиняйся без разговоров. Конечно, я тебе такого приказывать не собираюсь. Это так, для примера.

— Ага.

— Будешь меня слушаться?

— Да, во всем.

— Вот такой я тебя люблю. Женщина создана для подчинения, будь она хоть молодая, хоть старая. У других народов король — это король, потому они и живут счастливо. А у нас в Польше каждый шляхтич — правитель, вот нас и разорвали на куски. Понятно?

— Да, понятно.

— Чем тебя у сестры покормили?

— Кашей с хлебом.

— Ты не голодна?

— Нет, не голодна. Но там служанка меня все расспрашивала.

— О чем расспрашивала?

— О том о сем. Живы ли родители у меня.

— Ты не сказала, что сбежала от хозяев?

— Сказала.

— Зачем?! Это не их собачье дело!

— Ну, так.

— Не надо все рассказывать! Эх, жаль, я тебя сразу не предупредил. Теперь эта тварь пойдет к ним и нас выдаст. Ты хоть не сказала, где служила?

— Сказала.

— Что ж ты наделала?! Ладно, плевать. Только теперь держи рот на замке.

— Хорошо.

— Пан, приехали, — сказал кучер.

Пролетка остановилась, Люциан заплатил двадцать грошей. Азриэл жил напротив церкви. Уже стемнело, фонарщик из магистрата зажег газовые фонари. Мимо проезжали дрожки, скользили сани. Дымки из печных труб развевались под ледяным ветром, как женские подолы. Продавец жареной картошки грелся возле своей жаровни. Только сейчас, войдя в ворота, Люциан подумал, что зря они сюда приехали. Азриэл — человек неплохой, образованный, но Шайндл — совсем другое дело. А Азриэла, может, и дома нет. Что он скажет? Только себя скомпрометирует. Люциан всмотрелся в список жильцов. Горела лампа, но написано было таким почерком, что ничего невозможно найти. «И чего меня сюда черт принес? — удивился себе Люциан. — Хоть бы минуту подумал сначала. Нельзя быть таким импульсивным! Нужно переделать характер, а то пропаду». Из сторожки вышел дворник и объяснил, как найти квартиру Азриэла Бабада. Дом был новый, в три этажа.

— А девушка кто такая? — спросил дворник, но Люциан не ответил. Они поднялись по лестнице, перед дверью Люциан отдал Касе корзину и постучал. Открыла Шайндл. Люциан видел ее только однажды и не сразу узнал. Она была беременна, и, похоже, срок уже был немалый. На голове платок, платье, не слишком чистое, порвано спереди, в руке пучок соломы — видно, Шайндл мыла посуду.

— Наверно, вы меня не узнаете. Я Люциан Ямпольский.

— Пан граф! — Шайндл отступила в сторону.

— Эта девушка со мной. Может, вы удивлены…

— Пусть пан граф войдет. И ты заходи. Ноги вытирай.

— Ваш муж дома?

— Нет, но должен вернуться с минуты на минуту.

5

Шайндл была на кухне не одна. На табуретке сидела девушка, уже не первой молодости, за двадцать, с зачесанными назад волосами, в сером платье из грубой ткани и блузке с высоким воротником. Люциану показалось, что когда-то он ее встречал. Не сказать, что она некрасива, однако нос великоват, а взгляд — по-еврейски грустный и в то же время острый, как у француженок или итальянок. Брови слишком густые, губы тонкие, лоб не по-женски высокий. Люциан смутился и неуверенно заговорил:

— Это Кася, я ее лет десять знаю, хотя ей всего пятнадцать. Жил у ее матери, когда москали меня разыскивали. Ее мать тогда мне жизнь спасла, буквально. Это сразу после восстания было. Мне эта девушка как родная, можно сказать, дочурка или сестренка. Я, когда вернулся, узнал, что отец ее в служанки отдал плохим людям. Они ее в чулан запирали, словно в тюрьме держали. Решил, это мой святой долг — вызволить ее из рабства. Пришел, приказал ей собрать вещи и идти со мной. Хозяева крик подняли, но я их слушать не стал. Вот, теперь ходим по всему городу. Хотел ее к себе забрать, но у нас такое положение, что это неудобно будет. Ваша сестра сейчас не в духе, так что я не могу никого привести, не предупредив заранее. Нужно с ней сначала поговорить. Вспомнил, что у вас служанки нет. Может, возьмете ее ненадолго? Собираюсь для нее подходящую школу найти или пансион.

Шайндл вытаращила глаза.

— Это так неожиданно… Во-первых, нам служанка не нужна. Вернее, нужна, но мы вынуждены экономить. Во-вторых, ей негде у нас ночевать.

— Она может спать на кухне.

— Сегодня у нас моя золовка ночует. Забыла представить. Это сестра моего мужа, панна Мира…

— О, так вы сестра Азриэла? Ваш брат рассказывал о вас. Ваш отец, если не ошибаюсь, раввин в Ямполе.

— Был раввином в Ямполе. Теперь мы с родителями в Варшаве живем.

— Значит, переехали? Интересно… Что ж, мне надо искать, куда эту девушку пристроить. Хотя уже ночь…

— Что там с тобой делали? — вдруг спросила Шайндл Касю.

— Ничего.

— Били тебя?

— Били? Нет.

— Есть не давали?

— Давали.

— Она боится, — вмешался Люциан. — Они ее запугали. Я сам видел, как они с ней обращаются. Ругают, бьют…

— Пусть пан граф пройдет в комнату. Зачем стоять на кухне. Сейчас свет зажгу. Такой гость!

— Спасибо, но мне некогда. Если нельзя оставить ее у вас, пойдем куда-нибудь еще. Может, в гостиницу или, как это, в меблированные комнаты. Не могу же я ребенка на улице оставить, тем более зимой.

— На улице? Боже упаси, она же замерзнет! Но пан граф сам видит, что у нас нет места. В той комнате есть диван, но на нем спит моя золовка. Можно было бы ей на кухне постелить, на полу, но у нас ни подушки нет, ни матраца, ни одеяла. А ночью на кухне холодно, легко простыть.

— Понимаю, но все равно спасибо. Пойдем, Кася, нам пора.

— Может, вы есть хотите? Налить пану графу стакан чая?

— Хочешь есть? — спросил Люциан Касю.

Она помотала головой.

— Очень неудобно, — заговорила Шайндл. — Такой гость, а я не могу принять его как следует…

Она старалась говорить на правильном, аристократическом польском, но делала ошибки. Шайндл понимала, что надо бы спросить о сестре, но не могла заставить себя произнести ее имя. Для родных Мирьям-Либа все равно что умерла. Шайндл даже ссорилась с Азриэлом из-за того, что он к ней заходит. Евреям нельзя общаться с выкрестами. К тому же Шайндл опасалась, что Мирьям-Либа собьет Азриэла с пути. Что может быть хуже крещеной еврейки из Парижа? Шайндл слышала о выходках Люциана, знала, что он жил с какой-то бабой вне брака. И вот этот Люциан свалился как снег на голову.

— Что ж, до свидания. Простите, что я так внезапно к вам нагрянул.

— Может, пан граф немного подождет? Муж скоро вернется…

— К сожалению, нет времени, каждая минута дорога. Передавайте мужу привет. Рад был с вами повидаться, — Люциан повернулся к Миреле. — Вы похожи на брата, но совсем чуть-чуть. Мы с братом тоже совершенно разные. Он живет в Лондоне. Всего хорошего.

— До свидания, пан граф! — подхватила Шайндл. — Если что, мы не допустим, чтобы девушка провела ночь на улице. Пусть пан граф ее приводит, постелем на полу.

— Нет, все не так плохо. Благодарю вас.

Когда Люциан и Кася вышли, Шайндл всплеснула руками. Подождав, когда на лестнице затихнут шаги, она повернулась к Миреле.

— Нет, ты слышала что-нибудь подобное? Болячки мои на его голову! С ума он, что ли, сошел? Дожили! Если Азриэл еще хоть раз переступит порог их дома, я ему устрою, долго не забудет! Болтается с прислугой по городу. К себе он ее привести не может, видите ли, так сюда привел. Его отец сумасшедший, и сынок весь в него…

Миреле задумалась.

— А что такого? Он хочет ей помочь.

— Не будь дурой. Как он ей поможет? У нее было место, а он ее увел. Она же сама говорит, не били, кормили. Что она лучше найдет? В пансион он ее отдаст! У него для собственной семьи хлеба нет. И вляпалась же Мирьям-Либа! Поддать бы этой девчонке как следует! Я отцу поклялась, что с ними видеться не буду, нечего им ко мне приходить. Не надо мне этих графов! Пан граф, таскается по улицам с прислугой, у самого ни гроша за душой…

Шайндл рассмеялась, но ее черные глаза были мокры от слез.

6

Мороз крепчал. У Люциана замерзли уши, нос стал твердым, как деревяшка. Изо рта шел пар. Остановившись перед домом Азриэла, Люциан озирался по сторонам. Кася совсем закоченела, материнская шаль не спасала от холода. Иногда проезжали сани, звеня колокольчиками. На оконных стеклах белели морозные узоры. Было еще не слишком поздно, но над улицей уже повисла ночная тишина. Снег прекратился, только редкие снежинки кружились в свете фонарей, поблескивая, как стальные иголки. Люциан положил руку Касе на плечо. Он сам не знал, хорошо ему или плохо. В Париже слишком легкая жизнь. Там он тосковал без суровой польской зимы, без конспирации, без покорности простого народа, который глубоко в душе даже любил. Теперь он снова попал в сеть, как после восстания, когда ему пришлось играть в прятки с кацапскими шпиками. «И что теперь? — бормотал он. — Ну и заварил же я кашу!.. Каша с Касей… Убить ее, что ли? Брошу в Вислу, она и сопротивляться не будет…» Показались сани, Люциан поднял руку.

— Эй! В гостиницу!

— В какую?

— В недорогую. Девчонке переночевать негде, комната нужна.

Кучер сдвинул на затылок баранью шапку.

— Есть тут поблизости, во Млынове. Садитесь, пан. Только не знаю, найдется ли свободный номер.

— Ничего, если не найдется, я тебе голову не оторву.

Люциан и Кася сели в сани. Ехать и правда оказалось недалеко. Проехали по Кармелитской, потом по Новолипе. Гостиница оказалась старым, облупленным зданием. Люциан расплатился с извозчиком, и тот сразу же уехал. Люциан и Кася вошли внутрь. За стойкой, возле стены, увешанной ключами, стоял низенький кудрявый человечек в плюшевой куртке, с огромным носом и маленькими блестящими глазками на круглом лице, так изрытом оспой, что оно напоминало кусок швейцарского сыра.

— Эта девочка — сирота, ее мать когда-то у моего отца в поместье служила. Ей переночевать негде. Найдется свободная комната?

— Метрика есть у нее?

— Есть метрика? — спросил Люциан Касю.

Она не ответила.

— Кажется, есть какая-то бумага у нее в вещах. Но надо взглянуть. Я ее только на одну ночь оставлю. Завтра найду ей жилье.

— Сколько ей лет?

— Шестнадцать.

— Шестнадцать? Не похоже. Пан останется с ней на пару часов или сразу уйдет?

— А какая разница?

— Разница в оплате.

— А если останусь?

— Два рубля будет стоить.

Люциану показалось, что портье подмигнул.

— Хорошо, пусть два рубля.

— Деньги вперед.

Люциан вытащил из кармана десятку, которую дала ему Фелиция. Портье поднес банкнот к лампе, посмотрел на свет и сказал:

— Ключ — еще десять копеек.

— Да что ж это такое? Ну, ладно.

— И два девяносто в залог.

— Какой залог?

— Такой залог.

Мужчины посмотрели друг на друга, портье снова подмигнул. «Жаль, пистолета нет, — подумал Люциан. — А то влепил бы ему маслину между глаз». Портье отсчитал пять рублей сдачи.

— И когда мне залог вернут?

— Когда увижу, что все в порядке.

Откуда-то появилась рябая баба с ведром помоев. Она была босая, Люциан никогда не видел у женщины таких огромных ступней. Ее свиные глазки хитро блестели, она словно хотела сказать, что всякого повидала и все понимает с одного взгляда. Кудрявый человечек нерешительно протянул ключ.

— В двадцать восьмом прибрано?

— Для кого это?

— Вот девочка, сирота.

— Сирота, говоришь? Я тоже сирота. Твои вещи? Пойдемте со мной, господа.

Баба поставил ведро, зажгла свечу в жестяном подсвечнике и повела Люциана и Касю наверх по лестнице, такой узкой, что было трудно идти. В коридоре, тоже очень узком, баба остановилась отдышаться. Двери напомнили Люциану о тюрьме. На полу стояла корзина с грязными простынями и наволочками, у стены — метла. В одной из комнат кто-то играл на гармошке. Пахло пылью, как на заброшенном чердаке, и еще чем-то непонятным. Слышался мужской голос и женский смех. Ключ не подошел, баба так и сяк крутила его в замочной скважине, но без толку. Тогда она отдала Люциану подсвечник и с силой двинула в дверь плечом. Из темноты в нос ударил запах гнилой соломы. В тусклом свете свечи Люциан не сразу смог разглядеть убогую обстановку. На полу лежала рогожа, у стены стояла железная кровать, вместо простыни накрытая дерюгой. Еще в комнате был сломанный комод и единственная табуретка. Подушка была набита пером, а не пухом, одеяло в заплатах. Рябая горничная наклонилась и вытащила из-под кровати ночной горшок:

— Ну, вот, если надо…

Люциан протянул ей десять грошей.

— И все? Я за свой труд меньше злотого не беру.

Люциан еле сдержался, чтобы не плюнуть ей в рожу.

— На злотый.

— Свечку погасить не забудьте, а то еще пожар устроите.

— Здесь же холод собачий.

— Утром затоплю. Тяга слишком сильная, все тепло через трубу улетает.

Баба вышла. Люциан попытался запереть дверь, но ключ не поворачивался в замке. Цепочка была без крючка.

— Ну, снимай шаль. Проголодалась?

— Нет.

— Тогда давай ложиться спать.

— А ты домой не пойдешь?

— Я с тобой останусь.

— А где ты ляжешь?

— С тобой в кровати.

Во взгляде Касиных серых глаз была и детская невинность, и взрослая хитринка.

Глава IX

1

Реб Менахем-Мендл Бабад сидел у себя в раввинском суде на Крохмальной, десять и изучал «Пней Иешуа»[125]. На столе лежал том Талмуда, были разбросаны листы рукописи, стояла чернильница со стальным пером. Поднявшись рано утром, реб Менахем-Мендл сам поставил самовар, закурил трубку и сел писать комментарии. Днем не было времени, очень много мужчин и женщин приходило за советом. К раввину обращались даже воры и проститутки. Они просили высчитать, когда годовщина смерти кого-нибудь из их родственников — единственная заповедь, которую выполняли эти люди. В помещении суда стоял ковчег со свитком Торы, конторка, чтобы класть молитвенник, и подсвечник: посетители приносили длинные свечи, которые зажигают по умершим. Да, Крохмальной улице нужен был раввин, но платить ему — это другой вопрос. У реб Менахема-Мендла был помощник, который собирал для него деньги, но, во-первых, он брал себе двадцать процентов, во-вторых, жена раввина Тирца-Перл подозревала, что он подворовывает. С каждой неделей становилось все хуже. В Варшаве платишь постоянно. За квартиру — не на год вперед, а каждый месяц. Масло покупают лотами, молоко квартами, дрова вязанками, картошку фунтами. Каждый поход в мясную лавку или на рынок был для Тирцы-Перл унижением. Она даже фунта мяса не могла купить, брала три четверти. В Варшаве едят много, соседки готовили огромными горшками. Благодаря торговле с Россией в Польше настало изобилие. Евреи, чтоб не сглазить, зарабатывали хорошие деньги. Строились здания, открывались магазины. Рядом с домом реб Менахема-Мендла была чулочная мастерская, ткацкая мастерская и фабрика по производству содовой воды, не говоря о сапожниках, портных, столярах, резчиках, скорняках и Бог знает о ком еще. Да, евреи торговали и богатели, но раввин — не торговец. Чего ему не дадут, того у него и не будет.

Реб Менахем-Мендл сгреб в кулак рыжую бороду. Магаршо[126] задает вопрос, «Пней Иешуа» пытается ответить, но что-то не сходится, что-то непонятно. Получается, у Раши действительно противоречие, но ведь такого не может быть. Наверно, сегодняшнее поколение и правда глуповато, не может понять мудрецов. Все-таки надо постараться, вдруг озарение снизойдет… Реб Менахем-Мендл затянулся трубкой, отпил глоток слабого чая, потер высокий лоб. Да, вопрос не из легких!

Он задумался. Всей семьей перебрались в Варшаву, и что? Азриэла не узнать. Ведь уже отец, а ходит в коротком пиджаке, сидит на студенческой скамье, доктором хочет стать. Дочь Миреле учится на парикмахера, замуж не собирается, ушла от родителей, клиенткам волосы расчесывает. Реб Менахем-Мендл остался без детей. За что ему такое? Он считал, что сам виноват. Азриэлу предлагали в невесты дочь раввина из Скаршова, но он, реб Менахем-Мендл, предпочел дочь богача Калмана, у которого другая дочь крестилась. Да и сам Калман женился на распутнице. Как говорится, паршивая овца все стадо портит. Кто будет читать по реб Менахему-Мендлу поминальную молитву? Как бы не пришлось ему предстать перед Всевышним с пустыми руками.

— Ладно! Так что там говорит «Пней Иешуа»?..

Кто-то постучал в наружную дверь. Жена, наверно, еще спит. Реб Менахем-Мендл сам пошел открывать. На пороге стояла женщина. Реб Менахем-Мендл резко отвернулся.

— Отец, это я!

Это была Миреле.

— Ах, это ты? Входи.

Реб Менахем-Мендл покраснел. С тех пор как дочь ушла из дома, он стеснялся ее, как посторонней. Вместо шали она теперь носила шляпку и блузку. И кажется, мылась душистым мылом. Реб Менахем-Мендл сделал затяжку из трубки.

— Что скажешь хорошего?

— Белье оставила, забрать хочу.

— Ясно.

— Мама спит?

— Наверно, спит.

— Отец, что ты на меня сердишься?

— А что, не должен? Твой брат совсем в гоя превратился. Мне сказали, он с этой выкрестившейся видится. Ты из дома ушла. Мне из-за вас стыдно людям в глаза смотреть.

— А что я такого делаю? Ремеслу учусь.

— Сперва еврейская девушка должна замуж выйти.

— А за кого? За Йойну, что ли, бездельника этого? Ты же сам сказал, что он дурак.

— Я сказал?! Боже упаси!

— Чем за такого замуж, лучше до седых волос в девках сидеть.

— Ты и так уже до седых волос досиделась. Тебе, чтоб не сглазить, двадцать четыре года. У других в твоем возрасте уже дети большие.

— И что? Успею еще. Встретила тут одного из Скаршова. Говорит, Йойна женился, меламедом стал, у него давно семеро по лавкам. Что я там забыла? Отец, посмотри на меня. Я тебе не чужая, на меня можно смотреть. Видишь, как я одеваюсь? Я работаю и зарабатываю, никому ничего не должна. Это что, грех?

— Замуж надо выйти!

— Мне не семьдесят лет, выйду еще. За того, кто мне понравится, а не за шпану, которую сваты предлагают. Я что, Бога этим оскорбляю?

Реб Менахем-Мендл вышел из себя.

— Никто не может оскорбить Всевышнего, благословен Он! Заповеди не Ему нужны, а человеку. После свадьбы не до глупостей, но одинокий человек легко может оступиться. Нужно ограждать себя от грехов. Талмуд говорит: кто часто бывает в лавке с благовониями, тот благоухает, кто часто бывает в кожевенной мастерской, тот воняет. Безбожники заманивают других в сети. Эти умники не лучше грабителей и убийц!

— Есть и среди них приличные люди.

— Они только о теле заботятся, будто Всевышнего, благословен Он, и вовсе нет. У них все кошерно. Сперва злое начало подталкивает к мелкому грешку, а дальше больше. Если нет ни Закона, ни Судии, не дай Бог, значит, ничего нет. Так почему же нельзя творить зло?

— Есть человек.

— А что такое человек? Если он не служит Всевышнему, он животное. Хуже животного. Хищник убивает, чтобы жить, а злодей совершает грех для удовольствия.

— Отец, а кто для тебя злодей? Крестьянин, который трудится, чтобы прокормить весь мир?

Реб Менахем-Мендл запнулся.

— При чем тут крестьянин? Среди них есть и хорошие люди, и убийцы.

— Чей хлеб ты ешь? Разве ты не знаешь, что кто-то должен пахать и сеять, чтобы у тебя был кусок хлеба или хала на субботу? Не знаешь, что крестьянин, который кормит и тебя, и всех остальных, сам страдает от голода? У него даже пары сапог нет. Это, по-твоему, справедливо?

— Может быть, им суждено жить в бедности.

— Нет, отец, не суждено. Их грабят. Грабят помещики, чиновники и даже твои праведные евреи. Отбирают все, что могут отобрать.

— Это мошенник отбирает, а порядочный человек сам честно трудится…

Из спальни появилась Тирца-Перл, растрепанная, в свободном платье и домашних туфлях, с красным платком на голове. Ее лицо за последнее время заметно осунулось и побледнело, в Варшаве она сильно сдала.

— Стоит ей прийти, сразу спор начинается.

— А что, спросить нельзя? Я его спросила и хочу услышать ответ…

2

Люциану приснилось, что он борется с обезьяной. Она лапами схватила его за горло и стала душить, но тут он проснулся. Снизу доносились голоса. Люциан напряг слух. Говорили по-русски. Полиция! Сердце екнуло, в животе разлился холодок. Что делать? Что делать? Он резко встал с кровати. Разбудить Касю? И пистолета с собой нет! Он нащупал в темноте брюки, носки, ботинки. Нашел пальто и шляпу. Люциан ждал, что сейчас полицейские будут подниматься по лестнице, но внизу стало тихо. Кася спала как убитая. Может, все-таки разбудить? Люциан вышел в коридор, прислушался. Видно, что внизу горит лампа. И тут на лестнице раздались шаги, поднималось несколько человек. Люциан замер, потом попятился назад. Может, там есть выход? Трогая дверные ручки, он добрался до конца коридора. Справа в стене — ниша. Он вжался в нее. Ящики, корзины… Пальто зацепилось за гвоздь, Люциан высвободил полу. Сердце замерло, Люциан обратился в слух. Коридор слабо осветился, видно, кто-то несет свечу. Все пропало! В тусклом свете он увидел возле своих ног тяжелый глиняный горшок. Воспользоваться им как оружием? Нет, не стоит. Люциан затаил дыхание. Голова перестала соображать. Он стоял, замерев от страха. Опять заговорили по-русски, кто-то ответил по-польски, но слов не разобрать. К Люциану вернулось давно забытое напряжение, как в первые месяцы после восстания, когда он прятался по лесам, конюшням и амбарам. Свет сильнее. Приближаются. Но вдруг стало совершенно темно и тихо. «Может, мне все почудилось? — подумал Люциан. — Выйти? Нет, не так быстро, надо переждать. Они там ищут!» Люциан уже не знал, как долго он здесь стоит. Он то начинал дремать, то просыпался. На секунду он даже забыл, что случилось и где он находится. Снова появилась обезьяна, с которой он боролся во сне. Волосатая, зубастая и вонючая. Люциан отшатнулся, и она исчезла. В коридоре было темно, не доносилось ни звука. Подожду еще полчаса… Только сейчас он почувствовал, как у него ломит колени и спину, колет под мышками. Болел затылок, в ухе шумело, будто туда залетела муха. Почесать? Нельзя. Зуд уже стал невыносимым. «Можно умереть от зуда? — спросил себя Люциан. — Если да, точно умру». Он осторожно засунул в ухо палец, почесал. Снова задремал, и ему приснилось, что он в Париже…

Люциан вздрогнул, и что-то свалилось с полки, ящик или коробка. Люциан на цыпочках выбрался из своего убежища и двинулся по коридору, опять проверяя дверные ручки. Касю арестовали, или она еще здесь? Он не помнил, в какой комнате они были. И спичек нет. Все двери закрыты на цепочку или засов. Как такое может быть? Их дверь не запиралась. Люциан дошел до лестницы и начал спускаться. Он останавливался на каждой ступеньке. Кажется, эта лестница никогда не кончится. Внизу темно, лампу погасили. Открыта ли наружная дверь? Может, это все подстроили, чтобы его выманить. Ну, будь что будет. Значит, судьба!.. Несчастья преследуют его, гонятся по пятам. Ничего, еще поборемся. «Так легко не сдамся!» — решил Люциан. Вдруг ему стало весело. Он почувствовал, что злые силы, невидимые враги, которые расставляют для него сети, стали привычными, чуть ли не родными. «Зато она моя! Моя навсегда, теперь ее никто не сможет у меня отобрать!» — подбодрил себя Люциан. Да, лампа в передней не горит, но он и так выберется наружу. Лишь бы за вора не приняли! Он нащупал рукой край стола, наткнулся на скамейку. Кажется, тут была ступенька. Он чуть не упал. Вот и дверь. Не заперта. В лицо ударил ледяной ночной ветер. Только сейчас Люциан вспомнил, что забыл галстук и шарф.

На минуту он задержался на пороге. Свобода, свобода! А Касе что они сделают? Ничего! Люциан повернул налево. Было холодно. Он попал в узкий, извилистый переулок. Наверно, впереди тупик. Обратно? Он пустился дальше. Оказался возле какой-то казармы. В будке стоял солдат, горел фонарь. Люциан замедлил шаг. Солдат пристально посмотрел на него, но ничего не сказал. Люциан вышел на широкую улицу, залитую дрожащим газовым светом. Колодец, распряженная карета… Люциан хорошо знал город, но не мог понять, где находится. Он думал, что выйдет на Кармелитскую, но это была не Кармелитская. Ничего, все равно! Он поднял воротник. Значит, судьба лишь немного его попугала. Сыграла с ним глупую шутку. Наконец-то он смог прочитать название улицы на табличке: Тломацкая. Теперь он знал, куда идти.

Он не шел, а почти бежал. И вдруг остановился. Наверно, Кася назвала им его имя. Знает ли она, что он Ямпольский? Если знает, они придут к нему домой. Значит, туда ему нельзя. Может, они уже ждут его у ворот на Обозной. Что же делать? За ночь он замерзнет на улице. К Азриэлу? Ему было стыдно, тем более его могут искать и там. Ни у Каси, ни у Мариши не хватит ума что-нибудь наврать сыщикам. Судьба у него такая: все время связывается с наивными женщинами. Они все расскажут, если их спросят. К Фелиции? Тоже опасно. «Все ворота заперты», — пробормотал Люциан. Кажется, эта строчка из какого-то стихотворения. Дьявол поставил перед ним очередное препятствие. Выпустил Люциана из одной ловушки, чтобы заманить в другую. Хитро! А что, если пойти к Антеку на Фрета? Положение было хуже некуда, и Люциан сам удивился, что он совершенно не пал духом. Произошло то, о чем он думал много лет. Он не сомневался, что Касю выпустят, а он тоже как-нибудь выкрутится. Люциан вспомнил, что когда-то проходил мимо еврейского заезжего дома на Гжибовской. Там он сможет переночевать или хотя бы посидеть до утра.

3

Ревировый[127] сидел в кабинете, отделенном тонкой перегородкой от просторного зала. Горела лампа. Полицейский расстегнул мундир и вывалил жирное брюхо. Он то похрапывал, то просыпался и почесывался пятерней. На столе лежала газета и стоял недопитый стакан остывшего чая с желтым ломтиком лимона. Стойковый[128], поляк, ввел Касю. В ее лице ничего не изменилось: те же неподвижные светлые глаза, курносый носик, острые скулы. Ни страха, ни усталости, только покорность животного, которое идет, куда прикажут. Стойковый кашлянул. Ревировый приоткрыл глаз, глянул сонно и насмешливо, с кацапской улыбкой, в которой смешаны добродушие и презрение.

— Кто такая?

— В «Звезде» ее нашел, во Млынове.

— Шлюшка?

— Нет, ее только сегодня совратили. Совративший — граф.

Ревировый проснулся окончательно, улыбнулся во весь рот, показав крупные, редкие зубы.

— С чего это ты взял?

— Извозчик донес, он наш человек. Графа зовут Люциан Ямпольский, это она сама говорит. Она в служанках была на Фурманской, а он ее оттуда забрал, привез в «Звезду» и…

Ревировый уселся поудобнее, поправив лежавшую на стуле кожаную подушку, и застегнул мундир. Он не поверил ляху, но история его заинтересовала. Чаще всего в участок приводят пьяниц и старых шлюх, которые сами хотят, чтобы их арестовали, потому что им негде ночевать. Ревировому захотелось допросить девочку, но его недавно перевели из России, и он не знал польского языка. Полицейский осмотрел Касю с головы до ног, и его чуть раскосые, глубоко посаженные глаза весело сверкнули. Ревировый взял из пачки бланк протокола, попробовал перо на ногте указательного пальца и обмакнул в полупустую чернильницу.

— Как тебя зовут?

— Кася.

— Кася? Так. Фамилия?

— Как твоя фамилия? — перевел поляк.

Кася молчала.

— С тобой говорят! Отвечай!

Кася не шевельнулась.

— Глухая, что ли?

— Говори, как тебя зовут, пакость маленькая!

— Кася.

— Фамилия! Фамилия как твоя? Кася — это что? Это имя. Вот меня зовут Стефан Круль. А тебя?

— Не помню.

— Не помнишь своей фамилии? Как зовут твоего отца?

— Антек.

— Антек. Дальше?

Кася молчала.

— Крепкий орешек, — процедил сквозь зубы ревировый. — Где живет твой отец?

Стойковый снова перевел на польский.

— На Фрета.

— Какой дом?

Кася даже не моргнула.

— Дом какой, тебя спрашивают!

— Не знаю.

— Что он делает, чем занимается?

— М-м-м…

— Кто он? Сапожник? Портной? Кузнец? Вор?

— Он работает.

— Где работает?

Кася не знала, что отвечать.

Ревировый мигнул стойковому. С минуту они тихо совещались. Ревировый испустил утробный смешок.

— Как, говоришь, графа зовут?

— Люциан Ямпольский, — ответила Кася.

— Где он живет?

Этого Кася тоже не знала.

— А твои хозяева где живут?

— На Фурманской, дом три.

— Как зовут хозяина?

— Пан Врубель.

— Ну, хоть что-то, — сказал ревировый то ли стойковому, то ли сам себе. — Надо будет допросить этого Врубеля. Сколько тебе лет?

— Пятнадцатый год.

— Пятнадцатый? Рано начала. Что он с тобой делал?

Ревировый еще долго допрашивал Касю, стойковый переводил. Полицейские привели других задержанных, но тем пришлось ждать. Кася ответила на все вопросы. Как оказалось, у нее плохая память только на имена и адреса. Ревировый даже ущипнул ее за щечку.

— Есть хочешь, наверно?

— Нет. Да.

— Погоди, сейчас…

Ревировый взял другой бланк, что-то вписал.

— Веди ее вниз.

— Пошли!

Стойковый осторожно взял Касю за локоть. Они спустились в подвал. Кто-то открыл дверь, и Касю втолкнули в темное помещение. Дверь снова закрылась у нее за спиной. Кася поняла, что она в камере для заключенных, но ничуть не испугалась. Здесь воняло, кто-то храпел, кто-то стонал во сне. Наверно, это была женская камера. Глаза привыкли к темноте, и Кася смогла различить свернувшиеся на полу человеческие фигуры. Понемногу, как во сне, проявлялись лица, глаза, волосы.

— Эй, чего встала у двери? — раздался простуженный голос. — Проходи, милости просим!

И тут же — хриплый смех, скрипучий, как пила.

— Глянь-ка, блядь молоденькая! — отозвался кто-то из темноты.

Арестантки зашевелились, просыпаясь. Посыпались проклятия и непристойности. Одни женщины садились на полу, другие вставали. Сквозь зарешеченное окошко проник голубовато-белый луч зимнего рассвета.

— Смотри, у нее шаль.

— Мамочки мои, она ж совсем ребенок!

Одна из арестанток отпустила грязную шутку, другие захохотали. Толстая баба чиркнула спичкой.

— И правда малая совсем! Иди сюда, детка, дай-ка мне твою шаль…

4

Касю продержали недолго. Через сутки ее выпустили. Тот самый городовой, который ее арестовал, отвел ее к отцу на улицу Фрета. Антека не было дома. Его сожительница, склонившись над корытом, стирала белье. Когда полицейский ввел Касю, баба застыла, открыв рот и подняв мокрые руки.

— Это она с твоим отцом живет? — спросил Касю стойковый.

— Да, она.

— Ты его жена, или так живете?

— Так, господин полицейский. Он не хочет к ксендзу идти, а что я могу сделать? Вот и живем в грехе.

— В грехе, говоришь? А ты знаешь, что по закону вам за это наказание полагается?

— Знаю, мил человек, знаю, да ничего поделать не могу. А что с ней-то такое, Господи? Что она натворила? Украла что-нибудь?

— Нет, хуже.

Стойковый выложил бабе всю историю. Теперь полиция ищет Люциана Ямпольского. Баба вытерла руки о передник.

— Беда-то какая! Позор какой! Что будет, когда отец вернется, узнает?! Он здесь, господин полицейский, позавчера был. Спрашивал, где она служит, а я, дура, ему и сказала.

— Вызовем тебя как свидетельницу. Зачем сказала-то?

— Всю правду расскажу, вот вам крест! Зашел, нарядный такой, франтоватый, говорил так красиво. Дескать, жил с ее матерью, а она ему как дочка. Ну, а что я понимаю? Я ж из простых, даже читать-писать не умею. Вот и сказала ему. Говорю: «На Фурманской служит, у господ Врубелей». Еще говорю: «Лучше бы пану ее в покое оставить, а то отец не любит, когда ее с панталыку сбивают». А он поблагодарил и ушел. Я-то подумала, может, он хочет ей подарок сделать, из одежды чего. Такое время сейчас, все пригодится, любая вещь. А он вот что задумал, хитрый черт! Ей же пятнадцати еще нет. Что из нее вырастет теперь? Антек для нее старался, хорошее место нашел для единственной дочки. А ты, корова, о чем думала, где твои глаза были? Зачем с ним пошла? То-то наши враги порадуются…

— Ничего, поймаем птичку. Пойдет под суд, никуда не денется.

— Поймайте, поймайте. Пусть ответит за свои делишки. А то прикинулся ягненком, говорил так сладко, прямо куда там. Я ему сесть предложила, вот на эту табуретку. А Антеку ничего не рассказала. Он такой, кровь взыграет, может и прибить. Как он тебя уговорил, зачем с ним пошла? Совсем голова не варит? Отвечай, когда тебя спрашивают!

Кася молчала.

— Испортил бедную девочку, подонок. Хоть бы только не понесла от него! Если соседи узнают, нам тут жизни не будет. Как бы он еще меня в чем не обвинил! Разве я виновата, пан стойковый? Откуда мне было знать, что это такая хитрая бестия? Меня учили, что надо отвечать, когда спрашивают, мы же не в лесу живем. Хоть я и грешна, но в костел каждое воскресенье хожу, и в дождь, и в снег. Как говорится, Богу Богово. Свечку ставлю своему святому. На Пасху ксендз приходит на хлеб побрызгать, так я его никогда с пустыми руками не отпускаю. Чем хата богата, знаете ли. Хотела ей матерью стать, ведь Стахова, ее родная мать, земля ей пухом, мне как сестра была. Но Антек говорит: «Пусть к труду приучается»…

— Ты врешь. Это ты меня из дома выгнала, — неожиданно вмешалась Кася.

На секунду стало тихо. Баба отступила на шаг.

— Ложь!

— Нет, правда. Ты от меня хлеб на ключ закрывала.

— Врет она, пан стойковый, выдумывает. Поддать бы ей надо. Как-то Антек хотел ее выпороть, прут в бадье с помоями замочил, так я этот прут взяла и в печку кинула. «Хоть она тебе и дочка, — говорю, — все же сирота. А если она тебя не слушает, пусть ее Бог накажет». Своим телом ее прикрыла, так он меня побил. А теперь она на меня напраслину возводит, тварь, сучка неблагодарная. Ну да я не потерплю. Он тебе все кости переломает, калекой останешься!

— Бить — это противозаконно, — заметил полицейский, ни к кому не обращаясь.

— Оно, конечно, так, но мужик если разойдется, его уж не остановишь. Тут как-то раз отец ребенка до смерти запорол. До сих пор сидит в Арсенале. Пять лет дали, уже четыре с половиной прошло. Жена, добрая душа, по пятницам ему передачи носит.

— Бить запрещено.

— Ну, на все воля Божья.

— Ее из дома никуда не отпускайте. Вас всех вызовут как свидетелей, и ее тоже.

— Еще бы, пан стойковый. Глаз с нее не спустим.

Полицейский вышел. На улице подслушивало несколько баб. Когда полицейский открыл дверь, они отскочили в сторону и дали ему дорогу. Когда он ушел, они кинулись в дом.

— Что случилось, что за беда у вас?

— Еще какая беда!

Они сгрудились в углу и стали шептаться, оглядываясь на Касю. Одна ломала руки, другая пощипывала себя за щеку. Кася так и стояла посреди комнаты. Материнской шали на ней не было, была другая, рваная.

Вдруг бабы затихли: на пороге стоял Антек, в коротком поношенном тулупе, картузе со сломанным козырьком, зала-тайных штанах и дырявых башмаках. Хотя он давно нигде не работал, одежда была измазана краской, глиной и клейстером, даже на лице — крапинки то ли краски, то ли грязи. Близко посаженные глаза смотрели не на дочь, но поверх ее головы, на полку, заставленную горшками и бутылками.

— Что за сборище?

— Несчастье приключилось с твоей дочкой! Большое несчастье!

— А этим чего тут надо? — кивнул Антек на соседок.

Он шагнул вперед, и женщины бочком двинулись к выходу. Через минуту комната опустела. Антек ничего не спросил. Он знал, что случается с девочками без материнского присмотра. Антек с первого взгляда понял, что Касину шаль поменяли в камере. Но он не стал бить дочь. Все несчастья валятся на бедняка, приходят одно за другим. Антек стоял, смиренно опустив голову. Ничего не остается, кроме как терпеть и молчать. Подошел к Касе.

— Ну, снимай шаль…

5

Когда полицейский пришел к Мирьям-Либе, она рассказала, что Люциан исчез позавчера утром и больше дома не появлялся. Она захотела узнать, что случилось, и полицейский спросил, не знает ли она девушку Касю, незаконную дочь некоего Антека. Мирьям-Либа сказала, что слышала про такую, Люциан часто о ней рассказывал. Он не стеснялся посвящать жену в свои фантазии. Она, Мирьям-Либа, — его царица, а Кася — одна из наложниц в его гареме. Он так много об этом болтал, что Мирьям-Либа привыкла и перестала обращать внимание. Имя Кася стало для нее символом глупой мужской фантазии, каприза, который то забывается, то возвращается опять. И вот фантазия воплотилась в реальность. Полицейский сказал, что Люциана разыскивают за совращение малолетней. Мирьям-Либа расплакалась. Еще не легче! И как раз тогда, когда в доме нет куска хлеба, а она беременна вторым ребенком. «Господи, будет ли предел моим страданиям? — вопрошала Мирьям-Либа христианского Бога. — Чем же я так страшно согрешила?» К кому обратиться за поддержкой? Наверно, все уже знают, что произошло, может, об этом даже в газетах написали. До сих пор Мирьям-Либа поверяла свои беды Юстине Малевской, дочери Валленберга, но сейчас и у нее показаться нельзя. «Только и остается на себя руки наложить, — подумала Мирьям-Либа. — Но как же Владзя?» Она читала в газете, как мать, дойдя до полного отчаяния, задушила собственных детей и выбросила их в окно. Но разве Мирьям-Либа способна убить своего ребенка? Когда она предавалась этим мрачным мыслям, Владзя потянул ее за подол платья.

— Мамуся, зачем полицейский приходил? Где папа? Он в тюрьме, да?

— Нет, мой хороший, пока не в тюрьме.

— А что он сделал? Украл что-то?

— Нет, милый, не украл.

— А что тогда? Почему он домой не приходит? Он никогда не придет, он купил себе другую мамусю?

Мирьям-Либа была поражена. Какой же Владзя умный! Своей детской головкой он понял все. Неужели она думала его убить? Боже упаси! Она отведет его к соседке и покончит с собой. Кто-нибудь о нем позаботится. В приют отдадут или еще куда-нибудь. А может, его возьмет Фелиция? Он ее родной племянник, она не может забеременеть. Отвести его к ней прямо сейчас? Мирьям-Либа больше не могла сидеть дома. Она одела сына.

— К тете Фелиции пойдем…

У Владзи горло еще побаливало, но жар прошел. Мирьям-Либа заткнула ему уши клочками ваты, повязала на шею теплый платок, чтобы рот и нос тоже были закрыты, и велела не болтать на улице. Потом нарядилась перед зеркалом. Не идти же к Фелиции, как оборванка. В Париже Мирьям-Либа приучилась подкрашивать волосы, следить за ногтями и пользоваться духами и пудрой. В пальто с меховым воротником, в муфте, которую подарила ей Юстина Малевская, в перчатках и туфлях на высоком каблуке Мирьям-Либа смотрелась, как урожденная графиня. В ее лице была аристократическая бледность, в глазах — французская дерзость, которой не встретишь в здешних местах. Неужели убить себя — единственный выход? Если бы она еще не была беременна… Она шла с Владзей по улице, и на нее засматривались и мужчины, и женщины. Мимо проезжали сани, и извозчики удивлялись, почему такая благородная пани в мороз, с ребенком идет пешком. Да, так уж вышло: она, Мирьям-Либа, — графиня Ямпольская, а ее сын — граф Владислав Ямпольский, при том что Фелиция и Хелена потеряли титул.

Уже вечерело, когда Мирьям-Либа постучалась в дверь доктора Завадского. Горничная открыла и кинулась докладывать хозяйке. Фелиция вышла в коридор — бледная, с красными после бессонной ночи глазами.

— Мариша! Владзя!

Она схватила ребенка на руки и расцеловала, потом помогла Мирьям-Либе его раздеть. Мирьям-Либа сняла пальто и шляпу. Фелиция вопросительно посмотрела на гостью.

— Значит, ты все знаешь?

— А ты?

— Со вчерашнего дня. Всю ночь глаз не сомкнула. Да проходи же! Господи, что с ним творится? Марьян все газеты объездил. Еле упросил, чтобы не печатали в новостях. Он с ума сошел, ему в сумасшедший дом пора. Всех нас погубит! Он гордый, в смысле, Марьян, а тут пришлось газетным писакам кланяться. Этот Люциан — проклятие, наказание нам за грехи. Хорошо, что мама не дожила…

Фелиция всхлипнула.

Тут Владзя попросился на горшок, а потом заявил, что хочет есть. Им занялись горничная и кухарка, Фелиция и Мирьям-Либа пошли в будуар.

— Что же делать? Так и так уже вся Варшава знает. С ним-то давно все ясно, но ведь могут заодно и Марьяна посадить. Русским только дай повод нас унизить. Мы пропали, понимаешь? Только одно остается…

— Что? — спросила Мирьям-Либа.

— Чтобы он опять за границу уехал. Оттуда хотя бы другим вредить не будет. Почему он так быстро вернулся? Это евреи виноваты, Валленберги. Зачем они влезли не в свое дело? Ты меня прости, Мариша, но еврей обязательно делает либо добро, либо зло, а просто оставить человека в покое — на это они неспособны. Прости меня, Господи, за такие слова, но уж очень это наглая раса. Ты-то совсем не такая, ты не вмешиваешься, куда не просят.

— Мой отец тоже не вмешивается.

— Одна ласточка весны не делает. Где он сейчас прячется? Деньги-то хоть есть у него? Позавчера дала ему десять рублей. Приходил сюда с этой девчонкой.

— К тебе домой?

— Ну да.

И Фелиция принялась со всеми подробностями рассказывать о визите Люциана. Мирьям-Либа молча слушала. Как ни странно, трагедия пробудила в ней лишь любопытство и чувство вины. «Неужели я больше его не люблю? Почему я не ревную?» — спрашивала себя Мирьям-Либа. Мысли о самоубийстве — это не всерьез. Ей хватит сил выстоять перед новыми испытаниями: нуждой, одиночеством, родовыми муками, унижениями. Пока Фелиция рассказывала, сморкаясь и вытирая глаза, в Мирьям-Либе росло желание посмотреть на эту Касю, поговорить с ней. И еще ей захотелось снова быть с Люцианом. Пусть он раскается, и она все простит… Да что там, она уже все простила. Почему — этого она и сама не понимала.

6

Вечером Люциан пошел на Фрета. Он поднял воротник и надвинул шляпу на глаза. Конечно, то, что он задумал, это безумство. Он сам полез в ловушку, как глупое животное. Но он не мог побороть в себе желание узнать, дома ли Кася. Где-где, но возле дома Антека полиция его не ждет, а сам Антек его не узнает. На улице темно, здесь даже фонарей нет. Старые убогие домишки с покосившимися крышами. Люциан по щиколотку утопал в снегу. Вот и дом Антека. Внутри горит лампа или лучина. Люциан поднялся на деревянное крыльцо. Он замерз. От пяти рублей осталось только рубль шестьдесят три копейки. Его ищет полиция. Он бросил жену и ребенка без денег. Но Люциан не отчаивался. Он был авантюристом по природе, а сейчас он к тому же сыт, бодр и силен. Ничего, выкручусь! Он не знал, где будет сегодня ночевать, но еще рано, только семь часов. Шли минуты, а Люциан не мог разглядеть, есть ли кто-нибудь в доме. Антека, наверно, нет. Люциан осмотрелся по сторонам. Улица была пуста. Он перешел через дорогу и встал напротив дома. Одно стекло было не полностью забрызгано грязью, сверху — чистая полоска, и, поднявшись на мыски, Люциан увидел Касю. Она была одна. Кася сидела на низенькой скамеечке и чистила картошку. Люциан забыл об опасности. Он смотрел, как Кася длинными полосками срезает шелуху, вырезает глазки и кидает картофелину за картофелиной в широкогорлый глиняный горшок. Снова огляделся — никого. Значит, минута есть, не меньше. Люциан открыл дверь. Кася подняла голову и выронила картофелину.

— Кася, это я!

Она смертельно побледнела, но не от испуга.

— Я жив, все в порядке! — Люциан сам не понимал, что говорит. — Тебя били?

Кася качнула головой. Даже непонятно, «да» или «нет».

— Кася, любимая! Скоро у меня будут деньги, и я тебя отсюда заберу. Никому не говори, что я тут был. Никто не должен знать. Меня ищут, но не найдут. Ты такая же хорошая, как моя жена.

Кася положила нож.

— Люциан, беги! Отец тебя убьет!

— Где он?

— Не знаю.

— А баба его?

— К соседке пошла.

— Иди ко мне. Так хочу тебя поцеловать!

Кася встала, шатаясь.

— Она сейчас вернется!

— Скорее!

Он обнял ее и поцеловал в губы.

— Ты меня еще любишь?

— Да, — прошептала она в ответ.

— Пойдешь со мной?

— Когда, сейчас?

— Нет. Через пару дней.

— Пойду. А сейчас уходи. Баба вернется, крик поднимет, если тебя увидит. Она очень злая. Отец меня простил, а она проклинает. Подает тарелку каши, прикидывается добренькой, а сама…

Кася почему-то шепелявила, говорила очень быстро, и казалось, что за два дня она стала гораздо старше, взрослее. Люциан прижал ее к себе. Он боялся, что в ней появится к нему отвращение и ему придется начинать сначала, но этого не случилось. Как настоящая женщина, любящая и преданная, она отвечал на его поцелуи. У Люциана голова пошла кругом, но он сдержался. Расставаться с жизнью он был не готов.

— Жди меня. Я скоро вернусь и тебя заберу.

— Да, вернись за мной.

— До свидания, любимая.

— Все, иди.

— Я люблю тебя.

— И я тебя…

Люциан вышел и закрыл за собой дверь. На улице по-прежнему никого. Быстрым шагом он вышел на Длугую. Дул холодный ветер, но Люциану было жарко от быстрой ходьбы и счастья. «Она моя, моя! — бормотал он. — Я привязал ее к себе! Навсегда!..» Купил у лоточницы пару горячих бубликов и принялся жевать на ходу. В свое время он привык есть на улице. Целый день он думал, пойти к Касе ли нет. Он знал, что это опасно, но преодолел свой страх. Теперь ему в голову пришла новая идея. Еще нет восьми, ворота запирают в одиннадцать. Он может пробраться домой. Надо поговорить с Маришей, повидать Владзю. И, главное, надо взять пистолет, который он провез через границу из Польши во Францию, а потом обратно. На этот раз риск гораздо больше, сыщик может ждать у ворот, но сыщик — не бесплотный дух. Если что, Люциан его увидит. Он вышел на Обозную. Перед ним лежала извилистая, темная, только наполовину застроенная улица. Вдоль мостовой тянутся заборы. С Вислы дул ледяной, пронизывающий ветер. Да, агент может поджидать. Люциан шел медленно, внимательно глядя по сторонам. Он сжал кулак и почувствовал нечеловеческую силу в руке. Едва сыщик подойдет, как Люциан даст ему в зубы или даже в висок. Вот и ворота. Люциан вошел и поднялся по лестнице. Тускло горит лампа без стекла. Он задул фитиль. Лучше пусть будет темно! Вдруг подумалось: Бог сотворил свет, а он, Люциан, погасил свет… Он подошел к двери, прислушался. Тишина. Люциан негромко постучал, подождал, постучал еще раз. Не открывают. Может, спят или куда-то ушли. Где ребенок? Люциан постучал сильнее. Что случилось? Где они могут быть? А вдруг Мирьям-Либа покончила с собой? Люциан ощупал дверь, вынул из кармана перочинный ножик и ковырнул им в замочной скважине. Толкнул дверь, и она подалась. Он вошел на темную кухню. Никого. Пошел в спальню, достал из комода пистолет и патроны, в темноте зарядил оружие и спрятал в карман пальто. Теперь он вооружен. Вдруг ему показалось, что все это уже было или он читал об этом в какой-то книге. Люциан сел на край кровати. Тишина была настолько глубокой, что ему стало немного страшно…

7

Вдруг он услышал шорох. Рука легла на рукоятку пистолета. Люциан затаил дыхание. Кто-то возился у входной двери. Раздался скрип. Сыщик? Люциан взвел курок. А может, это Мирьям-Либа? Он встал и на цыпочках прокрался на кухню. И тут кто-то чиркнул спичкой. Да, это была Мирьям-Либа, одна, без ребенка. Муж и жена молча смотрели друг на друга. Спичка обожгла Мирьям-Либе пальцы, она отшвырнула ее, и огонек еще секунду тлел на полу, пока не погас. Опять стало темно.

— Где Владзя?

— Подбросила… в монастырь…

Кажется, Мирьям-Либа усмехнулась.

— Где он?!

— У твоей сестры.

— Почему?

— Так.

Снова повисла гнетущая тишина.

— Ты замок испортил.

— Да, наверно.

— Все, что ты умеешь…

— Я пистолет взял.

— Зачем он тебе? Кого-то застрелить собрался?

— Если понадобится.

— Полицейский был, — помолчав, сказала Мирьям-Либа. — И у Фелиции тоже.

Люциан не ответил. Стараясь ступать бесшумно, вышел в комнату и сел на диван. Глаза привыкли к темноте, он видел все, каждую мелочь. Странно прийти в дом, который перестал быть твоим домом, и разговаривать с женой, которая тебе больше не жена. Вдруг Люциан вспомнил время, когда Владзи еще не было, а они с Маришей скитались по городам, жили в меблированных комнатах и грязных гостиницах. Мирьям-Либа что-то делала на кухне, но света так и не зажгла. Внезапно Люциан ощутил страшную усталость. Ноги стали как ватные. Не снимая пальто и шляпы, он вытянулся на диване и закрыл глаза. Пусть приходят, пусть забирают! Так и так все потеряно: тело, душа, будущее, надежда. Может, в тюрьме будет даже лучше, там он хотя бы отдохнет. Вошла Мирьям-Либа.

— Спишь?

— Нет.

— Тебя ищут. Хотели в газете написать, Марьян еле отговорил.

— Было в газете.

— В какой?

Люциан не ответил. Что за дурацкий заголовок: «Человек-зверь…» Постоянная рубрика… Мирьям-Либа открыла шкаф, пошарила в нем, попыталась что-то найти. Она будто кружилась на месте. Вдруг опустилась на стул.

— И что теперь?

— Все, капут.

Он услышал это слово в Германии, когда они перебирались во Францию.

— Зачем ты приводил ее к Фелиции? Похвастаться хотел?

— Пусть похвастаться.

— Ты столько об этом рассказывал, пока не сделал.

По голосу Люциан понял, что Мирьям-Либа не злится на него. Она спокойна и хочет с ним поговорить. Он не ответил, она повернулась на стуле и расстегнула пальто.

— Есть только один выход: уехать за границу, — повторила Мирьям-Либа слова Фелиции.

— А как же ты и ребенок?

— Какой ты заботливый стал! Ничего, как-нибудь. Или от голода умрем, или побираться пойду. Думала бонной устроиться, но я же беременна…

У Люциана кольнуло сердце.

— А ты уверена?

— Уверена.

— Да, все пропало.

— По крайней мере, ты спасешься, — продолжала Мирьям-Либа. — А что, нам будет лучше, если ты в тюрьму сядешь? И для Марьяна позор. Он рвет и мечет.

— Ты его видела?

— Видела.

— Ну, ему-то я ничего не должен. Я ему своей сестры не сватал. Его отец, сапожник, в накладе не остался. Я перед ними не в ответе.

Мирьям-Либа помолчала. Немного придвинула стул.

— Люциан! — Ее голос осекся. — Почему ты злишься? Это ты меня предал, а не я тебя. Я ведь сколько раз тебя прощала. Больше, чем любая жена на свете. Ты сам знаешь, сколько я от тебя вытерпела. Это только тебе и Богу известно.

— Так чего ты хочешь?

— Хочу знать только одно: любишь ли ты ее. Если да, то…

— Если да, то что? Так и так я все потерял. Я больше не существую. Понимаешь, нет? Считай, что ты вдовой осталась. Хочешь, возвращайся в еврейство. Для евреев я тебе не муж и ребенка у тебя нет. Для них ты как девственница. А мне теперь все равно. Я пришел за пистолетом и сейчас уйду.

— Зачем ты так говоришь? Ты сделал глупость, но ты можешь бежать за границу. Если я тебе еще нужна, я к тебе приеду, если нет, возьми с собой ее или кого хочешь. Ты еще молод. Еще сможешь найти свое счастье.

— Ай, перестань. Молод! Счастье! А кому оно нужно, это счастье? Болтаешь, как дурная баба.

— Почему же, Люциан, милый? Даже тот, кто нарушил закон, остается человеком. Бог милостив. Царь Давид совершил куда больший грех… Ты же христианин.

— Если и христианин, что с того? Замолчи.

— Ты можешь перебраться в Пруссию. Фелиция даст денег.

— Пошла она к черту со своими деньгами!

— А что ты собираешься делать? Валленберги, наверно, все знают, раз об этом в газете написали.

— Все знают, весь мир знает.

— И тебе не стыдно?

— Нет, не стыдно. А если и стыдно, тебя это не касается. Ты теперь свободна, как птица. Если не можешь выйти замуж, так можешь любовника найти. Кому-нибудь приглянешься. В Кракове крещеный опять может стать евреем. И твой отец тебя примет…

— Ты хочешь, чтобы твой сын стал евреем?

— Говорю же, мне все равно. Будто в могиле лежу.

8

Мирьям-Либа хотела зажечь свет, но Люциан не позволил. В квартире была задняя дверь, и он готов был бежать или через главный, или через черный ход, если кто-нибудь постучит. А в темноте бежать проще, к тому же темнота подходила к его настроению. Мирьям-Либа отрезала ему кусок хлеба, намазала вареньем, которое дала ей Фелиция, и налила стакан воды. Люциан жевал, и ему казалось, что он нищий бродяга, которому добрая женщина дала поесть. Бодрость и сила куда-то испарились. Удача отвернулась от него. Надо же им было прийти с ревизией именно в эту ночь. Люди совершают преступления и похуже, но не попадаются. И что он такого сделал? Он Касю не принуждал, она его любит. Разве мало мужчин женится на молоденьких девушках? И какая разница, скажет ксендз пару слов или нет? Люциан недолюбливал всяких нигилистов, анархистов, народников, или как их там, но с какой стати правительство и духовенство вмешиваются в частную жизнь? Совершеннолетние, несовершеннолетние — что за глупость? Почему церковь имеет право связывать людей на всю жизнь? А ведь евреи поступают гораздо умнее и благороднее, вдруг подумал Люциан. Ципеле вышла замуж в двенадцать лет. И если у них муж хочет расстаться с женой, он всегда может без церемоний дать ей развод. Азриэл ему рассказывал. По еврейским законам даже за изнасилование полагается не такое уж большое наказание. Люциан не раз перелистывал Ветхий Завет. И Якоб, и даже Мойжеш[129] имели по нескольку жен. Люциан всегда терпеть не мог евреев, но вдруг почувствовал симпатию к народу, из которого происходит его сын. А что, если стать евреем? Он начал фантазировать. Он возьмет Маришу и Касю, уедет с ними в Палестину и там примет еврейскую веру. На Востоке многоженство не запрещено. Отец Мариши, Калман, помирится с дочерью и зятем. Приданое даст… Владзе сделают обрезание, так возникнет новый род…

— Мариша, спросить тебя хочу.

— Что?

— Если бы Владзя был евреем, как бы его звали?

Мирьям-Либа растерялась. Она не поняла, к чему он клонит.

— А почему ты спрашиваешь?

— Просто так.

— Не знаю.

— Как не знаешь? Ты же еврейка.

— Я больше не еврейка.

— Но кровь-то в тебе все равно еврейская.

— Да, но… Люциан, что нам делать? Должен же быть какой-то выход. Сейчас нельзя быть легкомысленным. Все очень серьезно, очень…

— Ты все еще меня любишь?

— Люблю.

— Но почему, за что? Я тебе жизнь поломал. Предал тебя…

— Ты сам не ведаешь, что творишь. Ты как ребенок. Что с тобой станет? Ты мучаешься, тебя преследуют. Любимый, ты должен спастись. Моя жизнь кончилась, но ты не должен погибнуть.

— Ты правда такая добрая или притворяешься?

— Нет, я не добрая. Я проклинала тебя, даже думала, что было бы лучше, если бы ты умер. Фелиция плакала, она просто убита. Она тоже тебя любит. Ведь она тебя маленьким на руках носила… Боготворила тебя, столько тебе прощала… Но в этот раз ты действительно сделал такое… Зачем ты пошел с ней в гостиницу?

— А куда еще? В костел?

— Не говори так, не богохульствуй. Где ты сегодня спать собираешься?

— Здесь, с тобой.

— Они могут прийти ночью. Они всегда по ночам приходят.

— Хотя бы один из них точно назад не выйдет.

— Ты еще и убийцей хочешь стать? Мало грехов на твоей совести?

— Живым я не дамся.

— Люциан, не убивай никого. Я многое могу простить, но если ты прольешь чью-то кровь… Это не их вина, им приказали. У них тоже матери, дети…

— Хватит глупостей. И у крыс есть матери.

Люциан поднялся, ушел в спальню и лег на кровать. У него больше не было сил ходить по зимнему городу и искать ночлег. Это судьба. Как предначертано, так и будет. Страх ушел, осталось одно желание — отдохнуть, забыться. «Пустить себе пулю в лоб я всегда смогу, — подумал он. — Это сделать мне никто не помешает». Он задремал, засунув руку в карман и сжав пальцами рукоятку пистолета. Сквозь сон он слышал, как Мирьям-Либа ходит по квартире. Что она там возится? Он был одновременно и в Варшаве, и в Париже. Подошел пароход в Палестину, на него садятся пассажиры — маленькие еврейчики, карлики в меховых шапках, с длинными пейсами и бородами до колена. Как он тут очутился? Разве в Париж надо ехать морем? Или я все-таки стал евреем? Когда? Как? Кто-то пытается расшнуровать его ботинки. Это Мирьям-Либа. Он сел на кровати.

— Мариша, не надо.

— Как ты можешь лежать в одежде?

— Я все могу.

Она легла рядом, поцеловала его. Лицо Люциана стало мокрым от ее слез. Он все ей рассказывал, каждую мелочь, каждую деталь. Фактически они вместе спланировали эту авантюру. Они все придумали уже давно, в Париже. Сначала это были просто разговоры, но потом слова перешли в действие. Люциан где-то читал, что каждый человек сам роет себе могилу. Так и есть. Он запутался, все планы пошли прахом. Люциан потерял счет времени. Какой сегодня день недели, какое число? Сколько еще это продлится?.. Он приподнял голову.

— Хочешь, я убью сначала тебя, а потом себя?

— А как же Владзя?

— У Фелиции останется.

— Ну, моя-то жизнь ничего не стоит.

— Выстрелить?

— Да, стреляй.

Он приставил дуло пистолета ей ко лбу.

— Прочитай молитву.

— Господи, спаси наши души, — начала Мирьям-Либа. — И пусть Владзя будет счастлив…

— Готова?

— Да, любимый.

Оба задержали дыхание. Люциан положил палец на спусковой крючок. Он слышал, как у Мирьям-Либы бьется сердце и как его собственная кровь бежит по венам. Казалось, в руку впились тысячи иголок. Палец на спусковом крючке занемел. Он хотел его снять, но не мог пошевелиться, как в кошмаре. Пот бежал по лбу, перед глазами плыли огненные круги. Голова кружилась, в одном ухе свистело, словно лопнула барабанная перепонка. Усилием воли он разжал ладонь, и пистолет упал на подушку.

Глава X

1

Справив по Мирьям-Либе траур, Калман больше никогда не произносил ее имени, и никто не решался при нем о ней заговорить. Больше у него нет такой дочери. Он мысленно сравнивал ее с отрезанным ногтем, с состриженными волосами, с калом или мочой, которые человек выделяет, чтобы тут же забыть о них навсегда. Но слухи до него доходили. Он знал, что она вернулась из Франции и поселилась со своим гоем в Варшаве, что родила ублюдка, слышал, что натворил этот подонок Люциан. Враги присылали Калману анонимные письма. Он начинал их читать и, как только понимал, о чем идет речь, рвал на мелкие кусочки. Что ж, она это заслужила. Пусть теперь помучается. Днем у него получалось о ней не думать, но когда Калман просыпался по ночам, он не мог прогнать мысли о дочери. Он произвел на свет род гоев, из его чресл выйдут ненавистники евреев. Существует ли более страшное наказание? А разве сам он лучше? Разве он, как Исав, не продал первородства за миску чечевицы?

Теперь Калман жил в замке графа Ямпольского, спал в его спальне и даже на его кровати: когда Клара выгнала старого графа, Калман купил у него мебель и домашнюю утварь. Граф оставил себе только старую клячу, корову, бричку, ружье и несколько книг. Калман по-прежнему присылал ему муку, ячмень, овес и другие продукты. Помещик имел право охотиться в лесу Калмана и ловить рыбу в его реке, но делал это все реже. Он приказал солдатке Антоше раз в день готовить для него ржаные клецки с молоком. Из хаты, которую оставила ему Клара, он теперь почти не выходил. Жил, как говорили, на молоке и спирте. Да, граф Ямпольский («сват», как называли его враги Калмана) на старости лет отказался от всех радостей жизни. Зато Калман жил во дворце, среди золота, серебра, фарфора, слуг и служанок. Спал он в кровати с балдахином на матраце, набитом конским волосом. В другой кровати, с козырьком над изголовьем, спала Клара — его жена и компаньон, совладелица поместья и известковых разработок. Теперь она называла себя по мужу: пани Клара Якобова. Она была беременна. Может быть, она родит сына, но даже надежда произвести на свет наследника не ослепила Калмана. Он видел, что сделал ошибку, огромную ошибку. Едва они успели пожениться, как начались ссоры. Клара разговаривала с ним, как будто она уже его бросила. Ни о чем его не спрашивала, поступала, как ей заблагорассудится. Уволила людей Калмана и наняла других. Она ругалась с окрестными помещицами, приглашала гостей, которых Калман не желал видеть в своем доме, и все делала ему наперекор. На мелкие грешки мужиков Калман смотрел сквозь пальцы, но Клара стала поступать с крестьянами строго по закону. Горе мужику, который теперь выгонял скотину на пастбище Калмана. Меньше чем пятью рублями он не отделывался. Перед Кларой все должны были отчитываться. Когда она приходила в контору, кассир и бухгалтер должны были вставать. Две тысячи рублей приданого быстро кончились: Клара выписала из Парижа ворох платьев. Она давно поговаривала, что надо бы перестроить замок. Клара сделала Калману только одну уступку: каждый месяц, до того как забеременела, она ходила в микву. Но даже эту заповедь она выполняла на свой лад: когда она совершает омовение, в микве не должно быть больше ни одной женщины. Она поставила личную ванну с крышкой и запирала ее на ключ. Клара не разрешала, чтобы управляющая миквой мыла ей голову и стригла ногти. Женщины говорили, что из-за Клары миква стала некошерной. Управляющая рассказывала, что Клара носит корсет и чулки до бедер, тонкие, как паутина, и что ее рубашки, кофточки и белье из чистого шелка, словно у принцессы. А на омовение она приезжает в карете!

Несмотря на тяжелую работу (ведь расходы выросли чуть ли не в десять раз), Калман часто просыпался по ночам. Он и представить не мог, что семейная жизнь будет обходиться ему так дорого. Клара швырялась деньгами, как мусором, и людьми, как гнилыми яблоками. Все шкафы ломились от ее тряпок, но она вечно ныла, что ей нечего надеть. Клара постоянно придиралась к кухарке и служанкам. Если ей было что-нибудь нужно, она звонила в колокольчик, и вся прислуга бежала выполнять ее прихоти, но Клара все равно оставалась недовольна. Мясо или слишком жесткое, или слишком мягкое, суп то слишком густой, то слишком жидкий, компот или очень сладкий, или очень кислый, и так без конца. Паркет блестел, как зеркало, и Калман по нескольку раз в день благодарил Бога, что не поскользнулся и не упал, но Клара говорила, что пол грязный. Она выдумывала такое, что Калман не мог поверить собственным ушам. Он не сомневался, что в мире полно плохих людей — из-за кого же случаются войны, погромы и прочие бедствия? — но чтобы еврейка оказалась такой тварью! Причем именно та, которую Калман выбрал себе в жены. Она высмеивала его бороду, длиннополый кафтан и талес, его привычку говорить «Боже упаси», «даст Бог» или «с Божьей помощью», смеялась над ним, когда он молился. То была нежна с Калманом, то на пустом месте затевала ссору, то называла его всякими ласковыми прозвищами, как ребенка, то начинала обращаться на «вы», как к чужому.

К тому же такое житье на широкую ногу вызывало зависть и у евреев, и у христиан. Хотя мужики ненавидели помещиков, их злило, что еврей выгнал из замка польского графа и занял его место. Ксендзы в костелах разжигали вражду. Говорить плохое о русских было опасно, и поляки обратили свой гнев на евреев. Враги Калмана из Ямполя и Скаршова распространяли о нем клевету. Говорили, что у Калмана готовят по субботам и что он ложится с женой в нечистые дни. Майер-Йоэл перестал разговаривать с тестем, Юхевед тоже была зла на отца. Ципеле иногда присылала открытку, но Йойхенен не приписывал несколько слов, как раньше. Калман не раз приглашал в гости Шайндл с Азриэлом и Йоселе, но дочь все время придумывала новую отговорку. Калман понимал, в чем истинная причина: Шайндл не хотела видеться с мачехой.

Ненависть, кругом ненависть! Его служащие, бракеры и конторщики, плетут интриги. Мужики ругаются и дерутся. Гурские хасиды враждуют с александровскими. Тамара Шалит оговаривает Соню Соркес. Соня Соркес издевается над аптекаршей Грейнихой. Клара всех и каждого подозревает в воровстве. Калман говорил ей: не хочешь, чтобы у тебя воровали, не покупай столько шмоток, но Клара отвечала:

— Ты меня, похоже, со своей Зелдой путаешь. А я люблю красивые вещи, мне не нужно ямпольское тряпье.

2

Каждые две недели Клара устраивала «вечеринку», как она называла это по-русски. Приходили одни и те же: полковник Смирнов, поручик Поприцкий, аптекарь Грейн с Грейнихой, Давид Соркес с Соней и Морис Шалит с Тамарой. Иногда еще приезжал доктор Липинский из Скаршова и приходил кто-нибудь из служащих, какой-нибудь писаришка. А кого еще можно пригласить в маленьком местечке? Играл военный оркестр. «Вечеринки» были для Калмана бедствием. Во-первых, они влетали в копеечку. Клара готовилась к ним, будто к свадьбе, на каждую «вечеринку» ей требовалось новое платье. Накануне устраивали уборку, подметали, мыли, натирали воском полы, хотя все и так блестело. Пустая трата денег. За пару дней до «вечеринки» с Кларой невозможно было разговаривать. Она то плакала, то смеялась, ругала и прислугу, и Калмана, носилась по дому, перемеряла все платья. Калман видел, насколько верны слова мудрецов: грешники либо полубезумны, либо безумны.

Во-вторых, Калману приходилось садиться за стол с христианами. Еда, конечно, была кошерная, но что делать с вином? Если необрезанный посмотрит на вино, оно уже становится трефным. Так что Калман вина не пил, но слушать разговоры гостей, их шутки и лесть — это было мучение. Гости возносили до небес наряды Клары и расхваливали каждое блюдо. Это считалось у них хорошим тоном. Калману неприятно было слышать фальшивые комплименты и видеть взгляды, полные одновременно подобострастия и насмешки. Ему не нравились люди, которые приходят в чужой дом, едят чужой хлеб, а потом смеются над хозяином, он не любил двусмысленных фраз, намеков и подмигиваний. Женщины хохотали над непристойными шутками мужчин. Все гости были люди светские, образованные и острые на язык, говорили по-русски и по-польски, вставляя французские и еще Бог знает какие словечки. На всех курортах они побывали, во всех гостиницах пожили, со всеми были знакомы. Калман за столом молчал, как немой. Ему подумать было страшно, сколько грехов он совершил за один вечер. Он и советам злодеев следовал, и на пути грешных стоял, и в собрании насмешников сидел. Без зависти, злословия и хвастовства эти сборища не проходили.

Но еще хуже становилось потом, когда музыканты начинали играть, а кавалеры приглашать дам на танец. Клара, его жена, буквально переходила из рук в руки. Ее декольтированное платье не скрывало не только плеч, но и верха груди, подол развевался, когда она двигалась в танце. Танцевала она со всеми, но больше всего с полковником Смирновым. Она клала руку ему на плечо, а он обнимал ее за талию. Кацап притопывал лакированными сапогами и позванивал шпорами. В коридоре висели сабли. Калман с недоумением наблюдал за происходящим, но больше удивлялся не другим, а себе. Разве он не знал наперед, что так будет? А чего он ждал от Клары? Что она будет сидеть и читать тайч-хумеш? Где его глаза раньше были? Не иначе как сатана ослепил его и лишил разума. Как он, сын благочестивых родителей, мог до такого докатиться? Что думают о нем мезузы на дверях, что думает Бог? «Видно, я совсем с ума сошел. Мало меня проклинают! — говорил себе Калман. — Я заслужил, чтобы с меня кожу содрали и тело уксусом полили!» Непристойно было все: графская зала, помещицы с непокрытыми головами, звуки фортепьяно, барабана и труб. У него в доме собралась шайка развратников и шлюх. А кто ж они еще? Как назвать женщину, которая позволяет чужим мужчинам прикасаться к своей руке, к плечу, к бедру?

Калман стоял у стены, положив ладонь на спинку стула. Он видел свое отражение в зеркале напротив: сюртук до колена, шелковая ермолка. Ему показалось, что борода стала короче, хотя он к ней не прикасался. Может, Клара постригла ее, когда он спал? Она вполне на такое способна. Печь была жарко натоплена, но у Калмана пробежал холодок по спине. Рожа Смирнова покраснела от выпивки, льняные волосы, постриженные ежиком, напоминали свиную щетину. Полковник смеялся низким довольным смехом, как человек, знающий себе цену. Он прищелкивал каблуками, перемигивался с поручиком и подбадривал музыкантов: «Давай-давай!» Жена поручика танцевала с Давидом Соркесом. Меняются женами — это у них называется «вечеринка».

«Неужели все это происходит наяву? Как я мог забыть, что есть Бог на свете? — спрашивал себя Калман. — Или это дурной сон? Или, может, меня заколдовали? Неужели это возможно? Неужели возможно?»

Музыка смолкла. Смирнов поклонился Кларе, поручик Поприцкий — Тамаре, Давид Соркес — Надежде Ивановне… Клара подошла к мужу, полуголая, увешанная жемчугом, серьгами, брошками. Сверкают бриллианты, щеки раскраснелись, на губах злая улыбка. Вдруг она посерьезнела.

— Чего ты за мной следишь? Не бойся, никто меня не съест.

— Да.

— Если ты не хочешь, я больше никого не буду приглашать.

Калман молчит. Это не ее вина. Он сам во всем виноват.

Впервые в жизни ему захотелось проклясть самого себя.

— Чтоб мне тошно было на том свете, — говорит он тихо. — Совсем я сгнил. Прогнил насквозь…

3

После ужина старый граф Ямпольский сам с собой играл в шахматы. На столе стоял графинчик водки. Передвинув фигуру, граф делал глоток. Антоша открыла печную дверцу, подложила дров. Пища, водка, дрова — всего в достатке. Хата была далеко и от замка, и от деревни. Каждые два дня Антоша протаптывала в снегу тропинку, и каждый раз тропинку снова засыпало. Антоше нравилось топить печь, она любила смотреть на огонь. Бывает, сыроватое полено зашипит, как змея. Теплом обдает лицо, колени, бедра. Было время, граф звал ее к себе в постель, но теперь он, видно, слишком стар. Антоша сидела на скамеечке, лениво размышляя. В хлеву мычит корова, лошадь иногда стукнет копытом. Гогочут гуси, кудахчут куры в курятнике. Антоша все время держала ухо востро: надо опасаться лис, да и хорек может забраться в курятник и передушить птицу. Далеко, среди сугробов, высится замок. Сейчас там живет со своей женой Калман Якоби, тот самый, которому Антоша когда-то прислуживала в лесной сторожке.

Антоша ждала, что граф ее позовет. Ей нравилось ему угождать. Может, он захочет закурить трубку или чтобы Антоша помыла ему ноги. Или чтобы подстригла ему седые волосы. Как же так, иметь две руки и не давать им работы? Вдруг граф решит, что она ему не нужна, и прогонит? Куда она пойдет? Ведь молодые годы давно минули. А баба ко всему привязывается: дороги ей эти стены, и потолок, и собака в будке, и корова у корыта. Не хочется уходить к новым хозяевам. Антоша об одном просила пана Езуса: чтобы жить ей при помещике еще много лет и не опротиветь ему.

Что он там делает? Переставляет деревянных человечков с клетки на клетку, теребит седые усы, говорит сам с собою. Может, он слегка тронулся? Нет, граф не полоумный. Он тут совсем один, забытый и Богом, и людьми. Иногда ему так тоскливо, что он разговаривает с Антошей. Рассказывает про свое житье в России, где девять месяцев в году стоит зима. Он так хорошо говорит, что Антоша могла бы сидеть и слушать хоть до утра, но такая у нее проклятая природа: если Антоша слушает что-то такое, что западает ей в душу, ее начинает клонить в сон. Да и как иначе? Она ведь встает засветло, чтобы подоить корову и нарубить ей брюквы.

Антоша встала. Постель графа уже постелена. Антоша никогда не забывает постирать простыни и наволочки. Она уходит в другую комнату. Там темно. На лежанке — соломенный тюфяк, набитая сеном подушка и тулуп. Антоша спит здесь. Ей хотелось бы пожелать графу спокойной ночи, но она боится ему помешать. Если она ему понадобится, он всегда ее разбудит. А шибер он сам задвинет, когда дрова прогорят.

Антоша забралась на лежанку. Вдруг вспомнила о муже, солдате, сгинувшем где-то в Сибири. Его, наверно, давно нет в живых, а ее до сих пор зовут солдаткой. А что, если он не умер? Может, другую бабу нашел, она ему детей родила? Антоша уже не помнит его лица, но иногда видит мужа во сне. Она задремала.

Вдруг залаяла собака, раздался стук в дверь. Антоша проснулась. У графа по-прежнему горела лампа, он заснул над шахматной доской. Антоша увидела молодого помещика. Ночной холод проник через открытую дверь. Собака все еще лаяла и подвывала. Антоша отступила назад. До сих пор к ним никто не приходил. Граф проснулся.

— Кто там? Что такое?

— Отец!

Старик удивленно поднял седые брови. Он сильно изменился за последнее время. Его лицо, некогда красное, как вино, пожелтело, как капустный лист, появились мешки под глазами. Он узнал сына, но спросонья не мог вспомнить его имени. Откуда он взялся, ведь он где-то за границей? Граф протер глаза и попытался встать с кресла (единственная мебель, которую он забрал из замка), но у старика затекли ноги, тело не послушалось.

— Надеюсь, ты меня узнал. Я твой сын, Люциан.

— Да, Люциан.

— Уснул за шахматами? Ну и забрался же ты! Хата в чистом поле. Я чуть в снегу не потонул.

— Откуда ты?

— Из Варшавы. Пешком шел со станции. Там ни брички, ни телеги. Все дрыхнут, даже спросить не у кого. Не гори у тебя свет, в жизни бы не нашел.

Граф снова попытался встать, но у него заломило поясницу. Он только сейчас понял, что это не Юзеф, а Люциан, младший, который женат на дочери Калмана. Сын прислал ему письмо, когда вернулся из Франции, но граф не ответил: ему трудно писать, руки сильно дрожат, да и пера с чернильницей не нашлось. Он начал медленно подниматься с кресла, удивляясь собственному равнодушию к своей крови и плоти.

— С поезда, значит?

— Да, с поезда.

— Как там эта, как ее… Старшая, которая за сапожника вышла?

— Фелиция. У нее все хорошо.

— Она мне пишет. И деньги присылает. А на что мне деньги? Еврей дает все, что надо. У тебя вроде ребенок родился?

— Да, сын. Владзя. В честь тебя назвали.

— Эй, баба, дай ему поесть чего. Водки выпьешь?

Антоша склонилась перед гостем, как перед иконой в церкви.

— Чего пан граф желает? Могу каши сварить. Молоко есть, сыр…

Люциан помотал головой.

— Нет, уж очень я устал. Разве что водки глоток. Кусочек сыру найдется?

— Найдется, найдется. Сейчас принесу.

— Моя прислуга, — сказал граф, прищурив глаз, — солдатка. Муж где-то в Сибири без вести пропал. А что это ты приехал? У меня взять нечего. Я уже, так сказать, стою на последней ступени. В шахматы сыграем?

Люциан промолчал. Хотел сесть, но в доме не было ни стула, ни табурета. Только низенькая скамеечка, на ней сушится возле печи пара валенок. Наверно, не отцовских, а служанки.

4

— А который час? — спросил граф. — Засиделся за шахматами и задремал. У меня часы есть, но завести забыл, стоят. Это наши старые часы, другие купила эта, как ее? Жена еврея. Хитрая, умеет своего добиваться. Я все продал, кроме того, что твоя сестра в Варшаву забрала. Отец сапожник, а сам — доктор. Я его, сапожника, на свадьбе видел. Она не родила?

— Фелиция? Нет.

— Старовата. Даже корова не будет всю жизнь телиться. А у Хелены уже несколько. Мои внуки. Как там твоя тетка? Забыл, как ее звать. Евгения. Большая дура. Ее муж, Козловский, хвастался, что застрелил русскую лошадь. Это удовольствие ему в тридцать тысяч рублей обошлось. Эх, дураки, дураки. Сколько дураков теперь на свете! Ну, а ты-то как? Вспомнил, что у тебя отец есть?

— Я никогда и не забывал.

— Что в мире творится, а? В наше время фабрика была редкостью, а теперь они повсюду. Везде паровые машины. Лодзь когда-то была деревней, а сейчас там ткани выпускают, сукно. Начали немцы, а если еврей почует копейку, он тоже тут как тут. Поляк всегда плетется в хвосте. Ну, так как ты поживаешь? Взял в жены дочь еврея, а его денег не получил.

— Не нужны мне его деньги.

— Все смешалось: граф и сапожник, христианин и еврей. Твой сын черный?

— Владзя? С какой стати он будет черный, если мать светловолосая? Она светлей меня, это я по сравнению с ними черным кажусь.

— Чем занимаешься, с чего живешь?

Люциан не ответил.

— Я-то тебе ничего дать не могу. Юзеф женился на англичанке. Он практичнее, чем ты. Фотографию прислал. Я когда-то учил английский, да все забыл. Ты в теорию Дарвина веришь?

— Я ни во что не верю.

— От кого-то человек должен был произойти. Где-то скелет откопали, получеловек, полуобезьяна. Сейчас в музее лежит, в Лондоне или в Берлине. В мире все развивается. Тот, кто написал Библию, не разбирался в естественных науках. Как можно подставлять вторую щеку, если все борются, все конкурируют?

— Да, отец, вот тут ты прав.

— Но все-таки, откуда взялось первое, это, как его? Ну, не важно. Я уже, так сказать, созрел для могилы, а смерть все не идет. Рад, что ты приехал, только где ты спать будешь? Разве что со мной на одной кровати.

Вдруг раздался голос Антоши. Она стояла в тени, у двери на кухню.

— Я в хлев спать пойду. А милостивому графу постелю на печке.

Люциан обернулся.

— Что там у тебя? Тулуп вшивый?

— Он не вшивый, я его каждую неделю проветриваю.

— Хорошо. Отец, не буду тебе мешать.

— А ты мне и так не помешаешь. Я все равно не сплю. Вечером, когда устану, вздремну часа два, а потом проснусь и больше не уснуть, мысли не дают. Гоню их, да без толку. Ты мне памятника не ставь. На материнском надгробии уже мое имя вырезали, только даты не хватает. Люди здесь темные. Умер мужик, и появилась легенда, что он по ночам ходит. То один его увидит, то другой. У церкви, у колодца, у часовни, у известковых разработок. Все мертвые лежат тихо, только этот не может успокоиться. Много о нем говорят, бабы особенно. Одна клялась, что своими глазами видела. Кто слышал, сразу креститься начали. Я им говорю: «Вы толпа идиотов. Души не существует…»

— Этого, отец, никто не может знать наверняка.

— А кто ее видел? Пространство заполнено эфиром. Иначе мы бы не видели солнца. А в глубине земля тоже горячая. Там даже душа расплавилась бы. Я, сынок, не хочу, чтобы моя душа жила вечно. Мне и этой жизни за глаза хватило. Ну, иди ложись.

— Да, отец, иду.

— У меня два рубля есть, могу тебе отдать. Как бы наследство.

— Нет, не надо.

— Если бабу хочешь, тоже бери. Мне-то она уже без надобности, хе-хе…

Люциан не ответил, у него кровь отлила от лица. Антоша стояла, не шевелясь. Быстро повернувшись, Люциан вышел и закрыл за собой дверь.

Он стоял по колено в снегу, на ночном морозе, и смотрел в усыпанное звездами небо. Когда он шел через поле, в замке горел огонек, но теперь там было темно. Замок словно провалился сквозь землю. «Черт, зачем я приехал? — подумал Люциан. — Сколько мне тут оставаться?» У него было много планов, но все они были неосуществимы. Он мог бы поехать к Евгении и Хелене в Замостье, но что потом? Мог бы перейти прусскую границу, но что он будет делать в чужой стране? Ему было любопытно взглянуть на Маришиного отца и его жену, только зачем? У Люциана нет ни денег, ни профессии. И правда, лучше всего застрелиться, но не здесь. Зачем создавать старику неприятности? Эфир? Для чего нужно так много эфира? И кто, черт возьми, все это создал? Люциан подошел к дереву и стал мочиться. Почему-то каждый раз, когда он мочился, его пробирала дрожь, у него тряслась голова. В детстве началось, ему уже за тридцать, но так и не прошло. Наверно, какой-то нерв.

Люциан вернулся в дом. Отец лежал на кровати, под головой две подушки. Глаза закрыты, белые брови насуплены, одна рука бессильно вытянулась поверх одеяла. Граф походил на покойника. Антоша посветила Люциану свечой, и он забрался на лежанку.

— Спасибо.

— Если пану графу неудобно, я поправлю…

— Да ладно, иди уже в хлев!

Антоша тут же вышла. Люциан стянул сапоги и опустил голову на набитую сеном подушку. Было очень душно. «Этот приезд к отцу — такой же глупый и бессмысленный, как все, что я делаю! — размышлял Люциан. — Я обречен, приговорен не русскими, но собственной судьбой». Он сел и уперся локтями в колени. Стрекотал сверчок. Люциан нашарил в темноте пистолет. Застрелить старика, а потом самому застрелиться? Или пойти и ограбить еврея, ее отца? Приличные деньги можно взять.

Он обулся и снова вышел во двор, захотелось глотнуть свежего воздуха. Может, заодно и к бабе в хлев заглянуть?

5

Утром после завтрака, когда Клара листала журнал мод, который она выписывала из Парижа, в будуар вошла служанка и подала ей визитную карточку. Люциан Ямпольский. Сначала Клара подумала, что это старый граф, но девушка сказала, что посетитель молод. Тогда Клара вспомнила, что старика зовут Владислав, а не Люциан. Значит, это его сын, муж Мирьям-Либы. Клара была поражена. Ей давно хотелось познакомиться с крещеной падчерицей-графиней и ее мужем. Правда, она слышала о нем много плохого. Недели две назад до нее дошла весть, что он совратил несовершеннолетнюю девочку и теперь скрывается от полиции. И вот он пришел! «Ай-ай-ай, хорошо еще, что муж в лес поехал, — подумала Клара. — А то бы он сейчас тут устроил…» Вчерашний день прошел очень скучно. Гостей не было, она занималась нарядами и какими-то домашними делами. И, главное, ей внезапно стало плохо, сильно заболел живот. Она думала, не поехать ли в Варшаву к тетке, и вдруг такой визит. Клара приказала проводить графа в малый зал, который когда-то был будуаром его матери, подбежала к зеркалу, наскоро причесалась, припудрилась и надушилась. Потом велела горничной принести из другой комнаты платье. Люциан ждал больше пятнадцати минут. Пока Клара прихорашивалась, ей стало весело. Она вспомнила пословицу, которую скажет Люциану: если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Это изречение было записано у нее в альбоме, оно очень подходило к сегодняшнему случаю. Набравшись решимости, Клара вошла в малый зал. Люциан проворно встал со стула, поклонился и поцеловал ей пухлую ручку. Глаза Клары радостно заблестели.

— Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе! Давно хотела с вами познакомиться, граф Ямпольский, и с графиней тоже. Она ведь моя падчерица, а я…

— Да, мы давно должны были познакомиться. Но с тех пор как мы вернулись из Парижа, у нас все идет наперекосяк… И физически, и духовно… Я даже к отцу не мог выбраться. Только вчера приехал, поздно ночью. Думал, на станции застану какого-нибудь… (он хотел сказать «еврея», но вовремя спохватился) извозчика, но никого уже не было. Пришлось идти пешком. Еле нашел отцовскую хату…

— Какое безобразие! Если бы пан граф отправил нам телеграмму, мы прислали бы карету. Мы хотели дать вашему отцу приличный дом или даже оставить его здесь, в замке, но у милостивого графа свои капризы. Сказал, что хочет жить на природе. Кареты он тоже не захотел, взял только одну старую клячу. Мы делаем, что можем, но ему почти ничего не нужно. Кажется, у Тургенева есть такой герой. Забыла, как роман называется…

— Я не знаю русского языка и не читаю их литературы… Отец многим владел в своей жизни, а тот, кто много имел, потом с презрением смотрит на так называемые удобства…

— Как это верно! — подхватила Клара. — Роскоши хотят те, у кого ничего нет, но, едва чего-то достигнешь, как все это сразу приедается. Поэтому старые аристократы не такие алчные, как парвеню…

— Да, да.

— Вы похожи на отца, но лишь чуть-чуть. Какое-то неуловимое сходство. Мы хотели отдать пану графу картины, но у него нет для них места. С другой стороны, оставить их здесь — тоже нет смысла. Мы держим их в комнате на втором этаже. Там есть и портрет вашего отца в молодости…

— Да, он тоже когда-то был молод. Но кажется, ему осталось недолго.

— О, пусть пан граф так не говорит! На все воля Божья. Под Ломжей один помещик дожил до ста одиннадцати лет. В восемьдесят четыре он женился на молодой женщине, подруге своей дочери, и она родила ему троих детей.

— Трудно поверить, что в таком возрасте можно стать отцом. Пусть пани простит мне вульгарность, но в таких случаях всегда есть помощник.

Кларины глаза блеснули. Она опять осмотрела Люциана с головы до ног. Одежда помята, воротник не очень чистый, но осанка и манеры благородного человека. Во взгляде — одновременно гордость и застенчивость, что так свойственно представителям старинных родов. При этом он не лишен какого-то мальчишеского обаяния. «И красив, — подумала Клара. — Видно, что волосы слегка поредели, но до лысины еще далеко. Зачем такой красавчик связался с прислугой? Ему бы все женщины на шею вешались, для этого ему не хватает только денег и кого-нибудь, кто бы его поддержал».

— Может, пан граф желает чего-нибудь выпить? Буду рада, если пан граф согласится остаться на обед.

— На обед? Нет, благодарю вас.

— Ваш тесть, мой муж, куда-то уехал. Я сегодня одна. Было бы очень благородно с вашей стороны составить компанию одинокой женщине.

— Мне было нелегко сюда прийти. Пани сама понимает. Ваш муж видит во мне не зятя, а врага. Если бы я знал, что он дома, я бы тут не появился. Я попал в странное положение. По правде говоря, попал еще тогда, когда взялся за оружие и пошел защищать нашу несчастную родину. Другие смирились с кацапами и их режимом, но я остался бунтарем. Это мой характер, отсюда и мои беды. За эти годы я столкнулся с тем, что изменило мои взгляды. Увидел, так сказать, голую правду, без прикрас. Я не стал, как это называется, анархистом или социалистом, как известный Бакунин. Не верю, что чернь может существовать без правителя. И знаю, что, если один из них захватит власть, он станет гораздо более опасным, чем те, кто обладает врожденным талантом и умением править. Я приехал во Францию почти сразу после Коммуны, повидал ее героев и их аппетиты. С другой стороны, я узнал, что в народе немало достойнейших людей, надо только суметь их найти. И вот я попал в положение, из которого ни туда, ни сюда. Хочу строить свою жизнь по правде, которую видел собственными глазами, но из-за этого я со всеми в ссоре. Вот и сейчас как в тисках…

— Мой милый граф, нет такой болезни, которую невозможно вылечить деньгами и терпением. Один мой друг говорит: любому человеку нужен либо врач, либо адвокат. Не знаю, граф, что с вами произошло, но могу порекомендовать вам обоих. Смотря кто вам нужнее в данный момент.

Клара насмешливо посмотрела на Люциана и подмигнула. Снова стала его разглядывать — пристально, внимательно, с женским любопытством. Он сидел на краешке стула, словно готовый в любую секунду вскочить и убежать, и смотрел прямо, но чуть поверх ее головы. Клара подумала, что у него рыжие ресницы и что он выглядит гораздо старше, чем показалось ей поначалу. В его взгляде было такое напряжение, что она тоже насторожилась.

6

Оба немного помолчали. Люциан прикусил губу.

— Мадам, вы говорите со мной как друг, а я отвык от этого в наше эгоистическое время. Выросло поколение людей, которые совершенно не хотят понимать других. Даже французы уже не те, что были раньше, когда наш великий поэт Мицкевич нашел пристанище в Париже и создавал там свои гениальные произведения. Я был во Франции и знаю, что говорю. Моя мать воспитала меня верующим человеком. Я грешен, но веры в Бога не утратил. Но как я могу серьезно относиться к церкви, если Папа защищает и жертв, и палачей? Я имею в виду Австрию. Когда я вижу, что католики, братья по вере, воюют, убивают друг друга, а потом идут в одну и ту же церковь молить Матерь Божью о победе, мне становится и горько, и смешно. Русские и пруссаки не католики, но тоже христиане, по крайней мере, так они утверждают. И это не мешает им грабить и убивать других христиан. Я знаю, как светские люди смотрят на религию. Она для них как игра, как оловянные солдатики, с которыми играет мой Владзя. Но я не могу быть столь циничным и лицемерным. Я могу грешить, но я признаю Бога, не считаю Его выдумкой…

«К чему это он?» — подумала Клара.

— Мой милый граф, на этот вопрос ни вы, ни я не сможем ответить.

— Хочу рассказать вам, что уже давно лежит у меня на сердце. Я мало знаком с еврейской верой. Заглядывал в Ветхий Завет, но не знаю… Как это?.. Забыл. Меня с детства приучали относиться к еврею как к низшему существу, врагу, антихристу. Но теперь я на многое смотрю по-другому. Я знаю, что и прусские, и французские евреи сражались на последней войне и даже проявляли героизм, но никогда два еврейских войска не выступали друг против друга. Евреи разобщены, но какая вера без единства? Как могут враждовать дети одного Бога?

— Вы говорите, как друг и защитник евреев. Наверно, это графиня так на вас повлияла.

— Отнюдь нет. Мы с ней никогда не говорим о религии. Мариша — так я ее называю — стала правоверной католичкой. Трагедия евреев в том, что они учат своих сыновей, но совсем не обращают внимания на дочерей. Мне рассказывали, что этот, забыл название книги, запрещает обучать девочек религии. Не вижу в этом логики. Я бы сравнил еврея с человеком, который строит дамбу, но оставляет в ней щель. Как в истории про Шейлока. У еврея отбирают дочь, и он вынужден начинать все сначала. Есть, кажется, какая-то птица, которая делает подобную ошибку. Я где-то об этом читал, но точно не могу вспомнить. У каждого создания есть свой изъян, кардинальный изъян.

— Я вижу, граф, вы много читаете и размышляете.

— Нет, просто люблю копаться в себе. Не хочу отбирать у пани время, так что буду краток. Иногда я думаю, что было бы гораздо лучше, если бы не моя жена приняла мою веру, а я принял веру своей жены. Это исцелило бы мою совесть и, возможно, примирило несчастного отца с дочерью и внуком.

На последних словах у Люциана задрожали колени. Он совсем не был готов к этому разговору. Он думал об этом в Варшаве, но здесь, в Ямполе, о своей идее не вспоминал и вдруг высказался. Он снова выкинул такое, чего сам от себя не ожидал. Клара посмотрела на него с холодным любопытством. Сняла с пальца перстень, опять надела.

— Мой милый граф, если бы муж узнал, что вы носитесь с такими планами, это стало бы для него большим утешением. Но мне кажется, что вы не учли практической стороны. Все же вы, простите, несколько наивны. Известно ли вам, что в России христианам запрещено принимать еврейскую веру? И потом, если даже вы станете евреем, ваша жена останется католичкой. Кроме того, для этого необходимо… Что ж, мы оба взрослые люди. Необходима одна довольно болезненная операция. Вы, конечно, можете уехать за границу. Но давайте не будем себя обманывать: вы никогда не будете выполнять всех законов, которые мы, современные светские евреи, вынуждены отбросить. Я сама борюсь со своим мужем. Если бы я его слушалась, то ходила бы с бритой головой. Мы не могли бы сидеть тут вдвоем, это грех, нужно, чтобы присутствовал кто-то третий. Вы верите в эту чепуху? Можете представить себе, что такая дикость — от Бога? В Германии евреи избавились от фанатизма, но начинается война, и местные евреи считают немецких гоями. Это правда, что евреи не учат своих дочерей, но где женщина найдет время изучать запутанные талмудические законы? Учатся, учатся и ничего не знают. Даже раввины не могут прийти к согласию. Здесь, в Ямполе, так называемые хасиды фактически изгнали раввина — он отец Азриэла, свекор сестры вашей жены. Теперь он живет в Варшаве, очень бедствует, но не хочет принимать помощь от своего свата, потому что тот женат на мне. Я, по их понятиям, трефная. И вам хочется в это влезть? Что вы от этого выиграете? Никто не возвращался с того света и не видел истины своими глазами.

— Я бы принял только то, чему учит Ветхий Завет.

— Не знаю, чему он учит, но все это слишком тяжело, и для евреев вы все равно не станете праведником. Простите, граф, может, то, что я скажу, прозвучит для вас как оскорбление, но, клянусь, я говорю из лучших побуждений. Я старше вас, и мы, можно сказать, родственники, я испытываю к вам чуть ли не материнские чувства. Наверно, вы питаете иллюзию, что мой муж невероятно богат и, если вы заключите с ним мир, он осыплет вас золотом. Граф, пожалуйста, не перебивайте меня и не обижайтесь. Мы беседуем с глазу на глаз, и я могу сказать вам правду: все имущество моего мужа фактически принадлежит мне. Я вышла за него не ради денег, но я должна себя обеспечить, потому что его дети, особенно Шайндл, видят во мне врага. И при первой же возможности будут рады вышвырнуть меня на улицу. Но ситуация такова, что как раз они у меня в руках, а не я у них. Я умнее их всех, вместе взятых, и к тому же образованнее. Если кто-нибудь и может что-то для вас сделать, то это я, а не мой муж.

Клара хотела еще что-то добавить, но махнула рукой и замолчала. С холодным любопытством и насмешкой она смотрела на Люциана. Он побледнел, по спине побежали мурашки, воротник сдавил шею. «Пиявка! — подумал Люциан. — Правду про нее говорят!»

Он поднялся со стула.

— Не спешите, граф, — почти приказала Клара. — У нас еще есть о чем поговорить!

Секунду поколебавшись, он снова опустился на стул. Люциан хотел вытереть пот, заливавший лоб, но не решился вынуть не слишком чистый платок.

7

— Мой милый граф, — продолжила Клара, — к сожалению, мы должны об этом поговорить, как бы это ни было неприятно для нас обоих. Если врач хочет поставить диагноз, он вынужден расспросить пациента о его болезни.

— Да, вы правы.

— Что это за история с девушкой? Скажу сразу: все, что мы слышали, исходит от наших недоброжелателей и клеветников, врагов моего мужа. И все же что было, то было. Вы понимаете, что я не собираюсь читать вам мораль, я терпимо отношусь к человеческим слабостям. Спрашиваю, потому что уверена: вам нужна помощь. Бывает, сделаешь глупость, а потом не знаешь, как выпутаться.

Люциан скривился, как от зубной боли.

— Не понимаю, как до вас дошли слухи об этом… недоразумении.

— До нас все доходит. Нам прислали из Варшавы вырезку из газеты. Я не хотела показывать ее мужу, но он тоже как-то узнал. У него много друзей, и здесь, и в Варшаве… Везде… Насколько я понимаю, вам больше нужен адвокат, чем врач…

Люциан мотнул головой, словно отгоняя назойливую муху.

— Мадам, я не знаю, что за газету вам прислали. В одной действительно была заметка, но это настолько чудовищная ложь, что у меня просто нет слов. Никогда не думал, что журналисты способны на такую подлость. Раньше, когда я был ребенком, газеты распространяли культуру и гуманизм. С газетами сотрудничали величайшие писатели. А теперешний репортер служит русскому сатрапу и гоняется за сенсациями. Погубить чье-нибудь реноме для них развлечение…

— Да, я знаю, что газета способна испортить репутацию, но не зря говорят: нет дыма без огня. Мы слышали, что вы не вернулись домой, к семье. Виновны вы или нет, вас ищет полиция. Если вы будете скрываться, ничего хорошего не выйдет. Я считаю, что не стоит конфликтовать с властью. Если что-то не в порядке, всегда можно найти хорошего адвоката. Вы и без меня знаете, что русская полиция не откажется от взятки. Они все берут, от десятника до… ну, лучше промолчу. Вопрос только в том, как дать и кому дать. Если большой начальник не берет сам, у него всегда есть адъютант, жена или любовница, которые не откажутся от некоторых благ. (При этом Клара потерла ладонь большим пальцем.) В вашем положении не стоит забиваться в нору, словно вы какой-то мелкий воришка. Знаю, мои слова причиняют вам боль, но когда вскрывают нарыв — это всегда больно, ничего не поделаешь. Мой милый граф, считайте, вам повезло, что вы меня нашли. Вы мне симпатичны. Я всегда была о вас высокого мнения, еще до того как увидела. И таков уж мой характер, я всегда на стороне несчастного. Возможно, вы обесчестили ту девушку, но я уверена: истинная жертва — вы.

— Да, мадам, так и есть.

Люциан закашлялся и прикрыл рот ладонью. У него пересохло во рту.

— Прошу вас, граф, будьте со мной откровенны, как с лучшим другом. Я не предлагаю вам исповедаться передо мной. Хоть я и не мужчина, я знаю мужчин прекрасно. Кто эта девушка? Что толкнуло вас на этот поступок? Это произошло случайно?

— Случайно? Да. Хотя, по правде говоря, не совсем. С вашего позволения, мадам, я расскажу все по порядку. Разумеется, если у вас достаточно времени и терпения, чтобы меня выслушать.

— Найдется и время, и терпение. В конце концов, мы не совсем чужие друг другу. Погодите секунду, вызову горничную. Вы не представляете, граф, сколько мороки с этой прислугой. После освобождения чернь совсем распоясалась. Хотят денег, но совершенно не желают работать. Вечно из-за них неприятности: в поместье, в лесу, в доме. Я звоню, а они прикидываются глухими. Пусть граф меня простит, но они заметают грязь под ковер. Вот она, явилась. Ты что, заснула?

Клара приказала подать пирожные, ликер и водку для себя и для графа, а заодно отчитала девушку за грязный фартук и растрепанные волосы. Та покраснела, словно ей плеснули в лицо борщом, отчего ее голубые глаза и русые волосы стали еще светлее. Люциан начал свой рассказ. Он мямлил, запинался и путал слова, его губы дрожали. Клара смотрела на него то с грустью, то с любопытством, то со скрытой насмешкой. Он — граф, образованный человек, герой восстания, только что вернулся из Парижа; он употребляет иностранные слова и выражения, которых Клара не знает. И при этом он рассуждает, как ребенок или даже как глупый мужик. Он скрывался от русских, работал на мебельной фабрике, жил с какой-то бабой и клялся в верности ее маленькой дочке. Потом сбил с пути Мирьям-Либу и увез ее в Париж, вернулся в Польшу, нашел девочку и повел ее в грязную гостиницу. Клара ничего не понимала. Неужели так бывает? Сколько же ему лет? Уже за тридцать. Она расспросила, как он поссорился с Валленбергом, и Люциан рассказал, что его оскорбил. Казалось, он гордился этим. Люциан намекнул, что ничуть не сожалеет о своих выходках. Клара еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться, у нее даже слезы выступили на глазах. Этот человек ни к чему не стремится, ничего не планирует, просто плывет по течению. Он готов на все: убить, стать евреем, потерять титул, сдохнуть в канаве под забором. Но при этом он вхож в высшее общество. В Париже он бывал в гостях у Чарторыйских. Конечно, Клара понимала, что Люциан соврет — недорого возьмет, но она видела, когда он говорит правду, а когда лжет. Главное для него, похоже, выставить себя пламенным патриотом, мучеником и борцом за польскую независимость. Клара перестала слушать его болтовню и начала размышлять о своем. Можно ли его как-нибудь использовать? Она была бы не прочь сблизиться с Валленбергами. Возможно, такой Люциан будет ей полезен. Ей стало скучно, она зевнула.

— Мой милый граф! Могу сказать одно: вы всего лишь капризный ребенок. Не могу судить вас строго за ваши прегрешения. Все можно исправить, причем гораздо легче, чем вы себе представляете.

— Но как?

— Э, нет ничего проще. Насколько я понимаю, дело еще не передано следователю. Комиссар может выбросить бумаги, если его хорошенько попросить. А если даже передано, то и со следователем можно договориться. Я так и так собиралась в Варшаву. У меня там тетка, отец тоже сейчас там находится. Хочу платье себе заказать, заодно встречусь со своим адвокатом. Поедете со мной.

— Когда? Вы мой ангел-хранитель!

— Да, иногда бываю и ангелом. А вы впредь не связывайтесь с малолетними служанками. Это ниже вашего достоинства!..

— Мадам, позвольте поцеловать вашу руку!

— Ну-ну…

Клара улыбнулась, протянула руку для поцелуя, и вдруг тошнота резко подступила к горлу. Клара сама не поняла, отчего ей стало дурно. То ли это беременность, то ли рассказ Люциана вызвал такое отвращение. Она вздрогнула: перед глазами внезапно возникло странное видение. Посреди комнаты, в двух шагах перед собой, она увидела собственное лицо, словно отраженное в зеркале или в воде. Через секунду видение исчезло, но Клара еще долго смотрела в одну точку. Ей стало жутко. Может, она сходит с ума? Или увидела беса? Калман загодя накупил оберегов, которые защищают роженицу от нечистой силы… Люциан слегка отодвинулся.

— Мадам, что с вами?

Клара помотала головой.

— Ничего, мой милый граф. Боюсь, как бы мне не умереть…

Загрузка...