Ранняя и трагическая смерть Николая Герасимовича усугубила интерес к его творчеству. Сейчас же после его смерти стали печататься в разных журналах его неопубликованные и неоконченные произведения. В 10-й книге «Современника» 1863 года появляется отрывок из романа «Брат и сестра» под названием «Андрей Федорович Чебанов». В том же году в 10-й книге «Русского слова» помещены были «Поречане». Затем в 11-й книге «Современника» (1863) пятый очерк — «Переходное время бурсы». В 1864 году в 5-й книге «Современника» помещены «Махилов» и «Брат и сестра». В 1865 году выпущены отдельным изданием: «Повести, рассказы и очерки», с портретом и биографией автора. Через три года вышло 2-е издание. С тех пор собрание сочинений Н. Г. Помяловского выходило несколькими изданиями вплоть до 1913 года, когда общественность широко отметила пятидесятилетие со дня смерти писателя и когда прекращено было право собственности на его произведения. Тогда сразу вышло несколько изданий.
Пятидесятилетие со дня смерти Помяловского породило большую юбилейную литературу; газеты и журналы помещали статьи видных тогдашних критиков о его творческом значении. В свете начавшегося тогда — после столыпинской реакции — литературного подъема реалистической литературы критика устанавливала связь писателей-реалистов 1910 года с писателями-шестидесятниками и в первую очередь с Н. Г. Помяловским.
Значение Помяловского как основоположника новой реалистической и демократической литературы подчеркивалось критиками 1913 года. Преемниками Помяловского назывались Левитов, Слепцов, Решетников и Глеб Успенский, и критики этой эпохи нового подъема, устанавливая творческую преемственность Помяловского, констатировали, что его школа глубоко вросла в толщу демократических слоев страны и питает «молодые побеги» реалистической литературы. Пятидесятилетний юбилей Помяловского является в этом отношении, в установлении преемственности между Помяловским и новым периодом реалистической литературы кануна мировой войны, — некоторой вехой в критической литературе о Помяловском. Но и до 1913 года имя Помяловского не было обойдено в критике. Мы уже говорили о блестящих статьях Д. И. Писарева— «Роман кисейной девушки» (1865) и «Погибшие и погибающие» (Об «Очерках бурсы», 1868), — в которых Помяловский так ярко изображен как лучший выразитель плебейско-демократического гуманизма. Признал талант Помяловского, правда с разными оговорками, ближайший друг и единомышленник Тургенева П. В. Анненков. С одной стороны, он констатирует «природную силу» Помяловского, то мужественное, энергическое и самоуверенное начало, которым пронизаны художественные приемы автора «Молотова» и «Очерков бурсы». Но вместе с тем, по Анненкову, типы Помяловского не имеют рельефа, выпуклости и лишены свойств живого организма. Для этого критического этюда Анненкова характерно такое его утверждение: «Фигуры г. Помяловского расписаны, можно сказать, великолепно; кисть его занималась этим делом с любовью и обнаружила много замечательных соображений, много ловкости и даже силы изобретения, но со всем тем Молотов и его скептический друг Череванин не наделены жизнью и остаются неподвижными фигурами, что бы с ними ни делал живописец. В этой критической статье Анненкова центральное место занимает тот самый вопрос об «уме» и «наивности» (по Анненкову — «понятии»), который является объектом приведенного нами полемического письма Тургенева к Фету. Мы видели, что Тургенев защищал «ум» в творчестве Помяловского с известными оговорками. Такой позиции держался и Анненков. «Понятия, — говорит Анненков, — могут быть положены в основание замечательных произведений изящной литературы, если творчески воплощены в образы, а не просто олицетворены, как у нашего автора». Таков был подход критиков тургеневской школы к жанру публицистического романа, в составе которого «понятия», т. е. авторская публицистика, занимали первостепенное место. Точно так же подошел к Помяловскому и другой критик, П. Бибиков: «Что талант есть у него (у Помяловского), — писал Бибиков, — это несомненно, это ясно показывают и тонкая наблюдательность, и привычка к психологическому анализу, и глубокое знание среды, где поставлены его лица, и необыкновенная оригинальность рассказа и, наконец, действительная художественная обрисовка некоторых лиц». И Бибиков также отмечает в плане отрицательных сторон творчества Помяловского: 1) отсутствие движения в повести, 2) неумеренную страсть к описаниям и рассказам о действующих лицах от автора.
Выделить основное значение первых повестей Помяловского, как видим» ни Анненков, ни Бибиков не сумели по чисто формалистическим своим принципам. Только после смерти Помяловского начинается вскрытие этого «основного значения» у Писарева и отчасти у Пыпина. Статья Пыпина была направлена против той «отвлеченной эстетики», которая преобладает в суждениях Анненкова и Бибикова. Тенденция — по Пыпину — нисколько не повредила творчеству Помяловского. Критик иначе подходит к Молотову, — как к «лицу довольно новому в наших романах». Он приветствует Помяловского за отсутствие в его герое всякой идеализации, за реалистическое изображение. Ибо творчество Помяловского не знает ни идиллий, сочиненных на французский лад, ни психологических утонченностей там, где жизнь рубит с плеча, ни гнилого идеальничанья. Оттого для Пыпина Помяловский — писатель новой жизни. И критик, рекомендуя творчество Помяловского, противопоставляет его «современной ему деморализованной беллетристике», как чтение здоровое, поэтическое и разумное. Значение творчества Помяловского было поднято на большую высоту Н Г. Чернышевским, оплакивавшим смерть Помяловского, как гибель писателя гоголевской и лермонтовской силы.
В предисловии к своему роману «Что делать» Чернышевский говорит о себе, как о литературном продолжателе Помяловского, подчеркивая, что его, Чернышевского, роман слаб, сравнительно с произведениями людей, действительно одаренных сильным талантом, с «Мещанским счастьем» и с «Молотовым» и с маленькими пьесками Н. Успенского. Наши советские исследователи-литературоведы также устанавливают преемственность романа «Что делать» от произведений Помяловского; о влиянии творчества Помяловского на произведения Решетникова имеется много личных признаний самого автора «Подлиповцев», который, кстати сказать, очень дружил с братом Н. Г. — Владимиром Герасимовичем. Мы уже говорили о влиянии Помяловского на В. А. Слепцова.
Весьма своеобразен отзыв Антона Павловича Чехова о Помяловском. В письме к писателю 90-х годов Ивану Щеглову Чехов, устанавливает родство последнего с Помяловским — оба, «мол, мещанские писатели». «Называю вас «мещанским писателем», — объясняет Чехов Щеглову, — не потому, что во всех ваших книгах сквозит чисто мещанская ненависть к адъютантам и журфиксным людям, а потому, что вы, как и Помяловский, тяготеете к идеализации серенькой мещанской среды и ее счастья».
В этот отзыв Чехова нужно внести поправку. Ибо на самом деле родство с Помяловским должно быть скорее отнесено к самому Чехову, если заменить слово «идеализация» словом «протест». Помяловский, как и Чехов, совершенно далек был от идеализации серенькой мещанской среды, оба они — Помяловский и Чехов — были главным образом сатириками мещанства. Оба эти писателя не случайно весьма часто любят подчеркивать свое плебейство. Для них обоих поэтому обычны ревизия и переоценка всех литературных канонов дворянской литературы. Чехова роднит с Помяловским также некоторая общность их художественных приемов — стремление к максимальной простоте и естественности повествования, несложная экспозиция и отказ от всякого декоративного пейзажа. Недаром А. М. Горький всегда характеризовал Помяловского как предтечу Чехова.
Обстоятельные критические статьи в разных журналах («Библиотека для чтения», 1863, № 4 и 9, а также «Русская мысль», 1888, № 9 и 10) принадлежат также известному педагогу-критику Виктору Острогорскому, всегда с энтузиазмом пропагандирующему значение Помяловского как писателя-демократа и педагога. С 1863 года имя Помяловского усиленно упоминается как в мемуарной литературе, так и в критике. В 1895 году вокруг имени Помяловского выросла большая газетно-журнальная литература в связи с обвинением В. Крестовского, автора «Петербургских трущоб», в плагиате. Были слухи, что Помяловский за бесценок, в состоянии «недуга», продал Крестовскому черновую рукопись «Брат и сестра», которую Крестовский и использовал в «Петербургских трущобах». В 1913 году критик А. А. Измайлов вновь выдвинул это обвинение против Крестовского. Сын Крестовского привлек Измайлова к третейскому суду; суд не установил плагиата.
Дооктябрьская критическая литература о Помяловском отмечена разрозненностью и эскизностью. Тут любопытно отметить, что отрицания таланта Помяловского мы не встречаем даже у таких оголтелых критиков, как некий Incognito (Е. Зорин) («Отечественные записки», 1865, апрель и май), епископ Никанор и др. Некоторые историки литературы умеренно-правого лагеря, как К. Головин и Н. Энгельгардт, характеризуя Помяловского как наиболее выдающегося представителя 60-х годов и подчеркивая в его произведениях правдивость изображения, в то же время всячески стараются выхолостить боевую направленность его творчества.
Головин в своей книге «Русский роман и русское общество», отзываясь о Помяловском, как о самом правдивом и наименее шаблонном из писателей эпохи «бури и натиска», писал: «О радикальном направлении Помяловского мы знали скорее из биографических сведений о нем, чем из его произведений».
К. Головину вторит и Н. Энгельгардт. Хваля романы Помяловского, он считает, что в них образ нового человека правдивее «всех изображений подобного рода». Эти попытки направлены на то, чтобы вытравить из творчества Помяловского революционные тенденции 60-х годов. Между тем вне этих революционных тенденций творчество Помяловского было бы только привеском к дворянской литературе. Мы же видим, что вся творческая целеустремленность Помяловского упирается в борьбу с социальными тенденциями дворянской литературы, с ее основными эстетическими канонами.
Помяловский прежде всего новатор, создатель нового литературного стиля. Не случайно имя Н. Г. Помяловского в конце 90-х и в начале 900-х годов часто упоминается в связи с появлением Максима Горького. Так, например, критик «Русской мысли» (1898, июль), характеризуя талант Горького как автора «Вареньки Олесовой», видит истоки этого горьковского рассказа у Помяловского.
«Мы, — пишет этот критик, — не раз по поводу г. Горького вспоминали о Помяловском, вспомнили о нем и на этот раз». И критик указывает на сходство полковника Олесова с полковником из «Брата и сестры». С героиней этого романа, Александрой Васильевной Торопецкой, критик находит сходство у героини горьковского рассказа, сестры профессора, Елизаветы Сергеевны. Критик подчеркивает непреодолимое желание обоих писателей вскрыть и анатомировать «этот чудный цветок искусственной барской культуры».
Эту беглую и довольно поверхностную параллель критика «Русской мысли» пытался углубить Вл. Новоселов («Новый мир», 1903, № 67) в статье «Босяки в русской литературе». Новоселов констатирует, что тип босяка берет свое начало в творчестве Помяловского в героях «Брата и сестры». Протестующий босяк Горького — по Новоселову — имеет свой прототип в певчем Частоколове и Череванине. «Правда, — пишет Новоселов, — герои Помяловского еще разночинцы, герои Горького уже вышли из того класса, который, когда писался роман Помяловского, не жил еще сознательной жизнью. Это была масса, задавленная крепостничеством». По реалистическим бороздам и межам, проложенным Помяловским, идет творчество Горького, — таков вывод критиков тех лет. В 1903 году литературная параллель между Помяловским и Горьким проведена была в специальной брошюре под названием «Помяловский и Горький» («Н. Г. Помяловский и Горький», критическая параллель, изд. «Наука и жизнь», 1903, стр. 15). Общие выводы автора этого этюда, как и других критиков, таковы:
1. Помяловского и Горького объединяет страстное чувство протеста против классового общества. 2. Подлинный гуманизм плебеев-пролетариев — стержень обоих этих писателей, глубоко задетых страданиями и классовым гнетом. 3. Помяловский и Горький резко порвали со «спокойным» искусством и стали художниками-публицистами, писателями революционного протеста, 4. Ибо обоим ненавистно мещанство с пошлым самодовольством, осторожностью и страхом. 5. Оба писателя мощно, резко умеют ставить вопросы жизни. Ибо они беспощадные реалисты, наделенные огромным чувством типического и характерного.
Все наблюдения и выводы этой критики не отличались, однако, большой глубиной. Поверхностные и беглые аналогии лежат в основе их суждений. Ибо даже в пору появления М. Горького нельзя было ограничиться голыми аналогиями. Творчество зачинателя пролетарской литературы — это прежде всего новый литературный этап, мощное выражение нового Революционного класса. Теперь, когда творческий путь А. М. Горького завершен, советское литературоведение должно изучать родственность Горького и Помяловского в плане социалистического реализма (Горький) и его преемственность от революционно-демократического реализма (Помяловский). При изучении этой преемственности большую помощь окажут высказывания самого Горького о Помяловском.
Скоро после смерти Горького были опубликованы его заметки об учебнике по истории русской литературы, кончающиеся призывом к изучению Помяловского, как предшественника А. П. Чехова. На свою связь с Помяловским А. М. Горький указывал неоднократно. Это видно уже из отрывка Горького, взятого нами эпиграфом к настоящей книге, и из приведенной нами горьковской оценки «Очерков бурсы».
В автобиографическом рассказе о казанском периоде своей жизни, говоря о своем чтении беллетристики шестидесятников и семидесятников (Н. Успенский, Решетников, Левитов, Слепцов, Воронов, Нефедов), Горький выделяет Н. Г. Помяловского. «Этот ряд, — пишет Горький, — возглавлял талантливый и суровый реалист Помяловский с его очерками бурсы, из которой вышло так много литераторов, ученых, вышел и сам Помяловский и написал «Мещанское счастье», повесть, значение которой недостаточно оценено». В другом месте («О том, как я учился писать») Горький свидетельствует, что в «Молотове» и «Мещанском счастье» Помяловский показал ему «томительную бедность» мещанской жизни, «нищенство мещанского счастья». Здесь же Горький говорит о «замечательно талантливом, умном и недостаточно ценимом» Помяловском, повести которого, вместе с более поздними повестями Слепцова («Трудное время») и Осиповича-Новодворского («Записки ни павы, ни вороны»), рисуют «трагическое положение умных людей, которые не имеют прочной опоры в жизни и живут «ни павами, ни воронами», становясь мещанами». В 1928 году, говоря о советском мещанстве и вспоминая в связи с этим Помяловского как борца против мещанства, Горький указывает на значение «Молотова» и «Мещанского счастья» для нашей современности. Об этик произведениях Помяловского Горький отзывается и в своей статье «О литературе»: «Хорошие повести Помяловского, — пишет Горький, — о том, как революционер превращается в благополучного мещанина, недооценены». Горький охотно противопоставляет героев Помяловского типам дворянской литературы. «В стороне от них (типов дворянской литературы. — Б. В.), — пишет Горький, — одиноко проходил, усмехаясь и злорадствуя, герой Помяловского, Череванин, «нигилист», рожденный в один год с Базаровым, но гораздо более «совершенный» нигилист, чем Базаров».
Но Помяловский является предметом не только многократных высказываний Горького-критика. Автор «Молотова», «Брата и сестры» и «Очерков бурсы», так сказать, вечный спутник Горького-художника. Это относится одинаково и к ранним произведениям Горького и к творчеству последнего периода его жизни. Исследователь горьковской «Жизни Клима Самгина», определяя историко-литературные корни этой эпопеи о конце российской буржуазной интеллигенции, не может не установить этих корней в романе Помяловского, в его изображении демократической интеллигенции 60-х годов. Эти корни заложены были в «Молотове». Не вникая в подробности, — это дело большой монографии, — отметим следующее. И в «Молотове» и в «Климе» основная проблема — мещанство и индивидуализм. И здесь и там пред нами страстное разоблачение индивидуализма. Тут важно отметить, что Горький, в своей эпопее ведет изображение интеллигенции по намеченным уже у Помяловского линиям. Начать с того, что в «Климе», как и в «Молотове», — основное ядро интеллигенции показывается через кружки и салоны (по Горькому, «странноприимные дома»), каждый из которых имеет свой типовой общественно-психологический облик. В изображении этих интеллигентских сборищ, в воспроизведении их идейных настроений, вернее, «нестроений», Горький прибегает к приему многослитного и репликообразного диалога, который является характерной стилевой частью «Молотова». Взять хотя бы салон дяди Хрисанфа («Клим») и сравнить его с кружком Череванина («Молотов»), Да и общая перспектива «Молотова» — распад мелкобуржуазной интеллигенции — в сущности сюжетная основа «Клима».
«Жизнь Клима Самгина» — итоговое произведение Горького, поэтому изучение его в свете «Молотова» несомненно может показать общие истоки этих двух писателей, как и существенные их отличия. В этих отличиях прежде всего отражено бытие революционного класса, который в эпоху Помяловского был лишь в эмбриональном состоянии. «Жизнь Клима Самгина» отличается своим революционным оптимизмом, победной уверенностью революционного класса. Но социальный протест Горького берет несомненно свое творческое начало у Помяловского, этого сурового и непримиримого реалиста, умевшего разоблачать идеологию паразитических классов, нарисовавшего потрясающую картину отверженных, — этого позорного клейма классового общества. Помяловский видел, куда ведут индивидуалистические тенденции еще молодой тогда интеллигенции. Его поиски были направлены в сторону коллективистического идеала. Но социально-экономическая отсталость тогдашней русской жизни и тяжелый недуг мешали Помяловскому продолжать свой рост в этом направлении. Но его пропаганда коллективного писательского труда, страстная публицистичность его произведений, преисполненная неугомонного социального протеста, его искание новых «участков жизни», умение вскрыть половинчатость мелкой буржуазии и, наконец, его столь проникновенный и глубоко выстраданный подлинный гуманизм — все это делает творчество Помяловского прелюдией к искусству пролетариата. Те социальные проблемы классового общества, которые, истекая кровью, пытался в свое время разрешить Помяловский, не миновали также поля зрения великого писателя пролетариата А. М. Горького. Эти проблемы легли в основу творчества Горького и подняты им на высоту, соответствующую великой революционной эпохе. Оттого образ Помяловского столь дорог был Горькому; оттого так настойчиво Горький звал изучать творческое наследие этого основоположника революционно-демократической литературы.
Вместе с А. М. Горьким и В. И. Ленин также высоко ценил творчество Помяловского. В борьбе со своими политическими противниками Ленин охотно прибегает для соответствующих аналогий к образам «Очерков бурсы» и «Мещанского счастья».
Советская литература отмечала 70-летие со дня смерти Н. Г. Помяловского (1933) и столетие со дня рождения (1935), выпустив ряд хороших изданий (двухтомное полное собрание сочинений изд. «Academia», однотомник Гослитиздата, «Очерки бурсы» — Гослитиздат и «Молодая гвардия»). Появилось несколько статей о творчестве Помяловского. Однако было бы ложным самоуспокоением преувеличить достижения нашего литературоведения в деле изучения и архивных материалов и историко-литературных корней произведений Помяловского, а также творческой преемственности его с представителями последующей демократической литературы. На этом пути, как мы видели, встает такая огромная тема, как Помяловский и Горький, в связи с которой находится также тема о Помяловском и нашей современности, о соотношении социалистического реализма с тем революционно-демократическим реализмом, лучший выразителем которого был Николай Герасимович Помяловский.
(Конец марта, начало апреля 1862 г.)
Первый блин
Уж широкие тени на темных садах…
Средь сирени пахучей, в цветущих кустах
Стоголосый певец, наш родной соловей, —
То бывало в пору ясноглазых ночей,—
Звонкой трелью любви оглашал садик мой…
Жадно слушал певца я тогдашней порой…
Меня страстно она обнимала тогда…
Ох, вы, годы мои, молодые года!
Дико ветер в полях завывал и стонал,
Хлопьем мокрого снегу поля устилал;
И в кибитке я с ней, уж женою моей,
Мчался быстро на тройке летучих коней…
Ветер свистом и воем поля оглашал;
Но я свисту и вою тогда не слыхал…
На коленях моих сладко спала она…
Ох, ты, женка моя, молодая жена!
Ей-богу, Яков Петрович, это я, т, е. Помяловщина, написал. А, каково? вот оно что значит рифмы-то вчера все вертелись на языке… Теперь во что бы то ни стало, а буду упражняться в стихах. Это первой пока блин, а подождите, что будет, когда дойдет до десятого, а тем более до двадцатого… Возъерундим, Яков Петрович, возъерундим!.. Но чур: моего лаптепле(те)ния в стихах никому не показывать, ибо тогда мне будет стыдно!.. ей-богу, будет стыдно!.. ей-богу, будет стыдно!.. Исайе ликуй!.. Тптпру!.. Ого-го! От удовольствия загибаю сам себе салазки двухэтажные.
Ваш Помяловщина.
Р. S. Всю пасху буду стихи писать.
1862 г.
Апрель 18.
Н. Г.
На меня и на вас подлая сплетня. В Петербурге, очевидно, не мне, а вам хотят эти скоты нагадить. Я морду побью тому, кто сплетню выпустил, — непременно побью, если только узнаю. Я вас уважаю, мало того, я ваш воспитанник, — я, читая «Современник», установил свое миросозерцание. Теперь же подлецы говорят, будто я бил вас в клубе. Во всем Питере говорят. Я бить и драться не умею, но скорее руку свою оторву, скорее сдохну, чем к вам не только собственноручно, но даже на словах отнесусь неуважительно.
Помяловский.
Добрейший Яков Петрович!
Я переехал на Малую Охту. Еще не совсем пока устроился, потому что наше семейство осталось до июня в городе. Живу, как новопереселившийся американец; сам варю и сам ем; сам производитель и сам потребитель. На средине комнаты стоит стол. Поутру на нем самовар часу до первого; часу в третьем самовар под стол, а на его место тарелки и другие обеденные приборы; они стоят на столе часу до пятого, а потом идут под стол, а на стол опять самовар; он же, самовар, и в осьмом часу на столе, а потом под стол часу в двенадцатом; из-под стола являются блюда, тарелки, вилки, ножи и пр. Таким образом все хозяйство сосредоточено в одном пункте. Вот как поживает ваш Финдляй. В начале июня, когда переедет ко мне все семейство, вполне устроюсь. Куплю лодку, мережек, накручу удочек, объемся молоком и ягодами. И теперь хорошо на Охте; погода благодатнейшая, ночи чудные, на кладбище соловьи прилетели, под носом Нева, с затылка речка, только на дворе некрасиво— бревна, дрова, щебье и старые бочки — ну, да зачем на двор смотреть. Квартирка довольно большая и хорошенькая, как фонарь — в одной комнате шесть окон. Ловил рыбу, поймал шесть ершей и съел их; добираюсь до голубей, что поселились на церковной колокольне. Ох, какой аппетит у меня — даже дорого жить становится. Увидите Андрея Штакеншнейдера, турните его ко мне. Скажите, что я ему дам масла, яиц, молока и мягкого хлеба. Когда приедет Тургенев, дайте, пожалуйста, знать — прикачу во что бы то ни стало.
Яков Петрович, добрейший и милейший! приезжайте. Квартиру мою ищите на Малой Охте, не доходя Большой, дом Корепова.
Вполне преданный вам Николай Помяловский.
1862 г.
Май 21.
Вероятно, в память лучших дней, проведенных мною с вами, вы позволите мне поговорить о том моральном состоянии, в котором я нахожусь теперь, и о том, что я думаю сделать с собою.
Уже из того, что письмо мое холодно, чуть не официально, вы можете вообразить мое душевное настроение в настоящую минуту. Холодно оно не потому, что я бы имел на вас какую-нибудь претензию, а потому, что предмет его — моя личность, к которой день ото дня становлюсь равнодушнее.
Следует взять во внимание некоторые обстоятельства моей жизни. Не думайте, что собираюсь доказать, будто меня среда заела — это было бы очень пошло — среде я никогда не позволял распоряжаться собою.
Первый раз пьян я был на седьмом году.
С тех пор до окончания курса страсть к водке развивалась крещендо и диминуендо.
Что за причина?
Ни мудрецы, ни доктора, с которыми я советовался, ничего не отвечали на этот вопрос.
Чувствовал причину один только я, но не хотел сознаться в ней. Она была вначале чисто-моральная, но теперь едва ли не перешла в болезнь тела. Я пил в детстве; значит, здесь и искать начало моего порока. И действительно, этим началом был грех (в смысле катехизиса), который заставили меня сделать насильно. Смешно было бы, если бы и теперь я считал себя преступником и налагал на себя эпитимии; но тогда было не то. Я был мальчик религиозный (в той же мере, как теперь не религиозен): я стал молиться богу, говеть, брать добровольные эпитимии, поститься, отдавать нищим последние деньжонки. Меня совесть мучила, и я сокрушался о лишении царствия божьего. Отведав вина, я почувствовал, что изменяется расположение духа, и с тех пор стал отведывать его чаще и чаще. Невежественная бурса не могла успокоить мою совесть, а напротив — своим православно-карательным духом она усиливала ее мучения; с другой стороны, товарищество, уважавшее пьянство, поощряло во мне этот порок. При окончании курса я был почти пьяница.
Но по выходе из бурсы я столкнулся с добрыми и умными людьми и понял всю гадость прежней жизни и угрызений совести по случаю, в котором я нисколько не виноват. Я ободрился, бросил пить, работал усердно и наконец довольно удачно выступил литературе. Все улыбалось впереди, и не думал я, что придется поворотить на старую дорогу, а пришлось-таки.
Этот поворот случился два года назад. В продолжение всего нынешнего лета я был в состоянии полупомешанного. Характер мой изменился: прежде я пил — теперь пожираю водку, прежде отвергал религию — теперь кощунствую, не терпел деспотизма, а теперь сам деспот; не уважал сплетню, приговор кружка, а теперь — общественного мнения; острил и шутил, а теперь — ругаюсь; говорил, а теперь реву. Я дошел наконец до мысли о самоубийстве.
Что же за причина такой перемены в жизни?
Она лучше всего объяснится из письма, которое хотел передать брату, когда готовился броситься в Неву. Вот вам отрывок из письма:
«Я любил одну девушку, которая подарила меня несколькими поцелуями, но по проклятой судьбе замуж за меня выйти не может. Я любил ее пять лет, пять лет только и дышал ею, молился на нее. Два года назад решено, что нам невозможно жениться. Зимой мы должны были совершенно расстаться.
В это время я запил до такой смертности, что не могу остановиться. Теперь только догадался, что, чем пить, лучше броситься в Неву, и брошусь с хохотом и проклятиями. Что мне делать, когда мысли мои путаются, когда приходит в голову прекрасный образ добрейшей, умнейшей, святейшей девушки? Одна любовь могла спасти меня. В те дни, когда оживляла меня надежда на любовь, я не пил, был весел, здоров. Но теперь даже мое железное здоровье расшаталось, моя грудь, на которую в семинарии я позволял становиться ногами 20-летнему парню, теперь болит и стонет. Делать нечего, надо умереть, и я умру».
Но я не привел этого дикого плана в исполнение, потому что захворал и во время болезни одумался. Теперь хочу сделать последнее усилие. Я на всю зиму отказываюсь являться в обществе, чтобы испытать себя, могу ли вести трезвую жизнь? Если нет, никогда не увидите меня; если да, то, вероятно, добрые знакомые простят и позабудут мою глупую жизнь.
Уничтожьте это письмо.
Глубоко уважающий вас
Н. Помяловский.
Ноябрь 1862 г.
4 число.