«Виселицы, возведенные Николаем для мучеников России, стали… трибунами… для свободы. Скрытое движение новой мысли в головах и сердцах народных не прекращалось с тех пор в течение тридцати лет».
Время Помяловского… встало перед нами в своей безобразной наготе на таком участке тогдашней жизни, как духовно-учебный «вертоград науки», в бурсе и семинарии. Царившие здесь нравы были отражением огромной государственной системы, воплощенной в чудовищной фигуре Николая I, получившего от истории достойное название Николая Палкина. Первые ростки идейно-общественного самосознания Помяловского связаны с обозначившимся крахом этой системы, когда замученная страна, наконец, вздохнула при вести о смерти Николая. По мнению одного иностранного путешественника, правительство Николая I — это «осадное положение, сделавшееся нормальным состоянием общества». Этот путешественник, маркиз де Кюстин, французский аристократ, консерватор, имевший несколько бесед с Николаем и хорошо изучивший Россию той эпохи, называет Николая достойным преемником Ивана Грозного. «Это человек, — писал Кюстин о Николае, — характера и воли, и это нужно, чтобы сделаться тюремщиком трети земного шара».
Николай подавлял не только Россию, он стал жандармом всей Европы, переживавшей такие события, как июльская революция во Франции, революция в Бельгии, польское восстание и др. Вначале весть о июльской революции вызвала в Николае решение вмешаться силой своих корпусов во внутренние дела Франции. Он стремился склонить к этому Берлин и Вену, послав туда своих генералов Дибича и Орлова. Из этого, однако, ничего не вышло. Точно так же готов он был подавить и бельгийскую революцию того же года. Когда король Вильгельм I Оранский просил его о вооруженной помощи, он немедленно отдал распоряжение о переводе армии на военное положение. Николай стал пугалом народов.
Страх стал основной пружиной всей государственной системы. А так как просвещение общественное и народное могло бы вывести население России из этого повального страха, то оно стало преступным в глазах правительства.
А. И. Герцен со свойственной ему красочностью так рисует это страшное время:
«Мы, — пишет Герцен, — страшно страдали в темном туннеле царствования Николая, но мы многому научились. Заключенные в нашей исправительной империи, с кляпом во рту, попираемые ботфортами неумолимого и неограниченного фельдфебеля, с железным ошейником на шее и с палкой, занесенной над нашей спиной, мы имели много времени, чтобы смотреть и думать. Великие события не раз проходили перед отдушиной нашей тюрьмы… Восемнадцать лет царства порядка. Не было никакой надежды. Силы уходили, волосы седели. Примирились с отдыхом. Вдруг… внезапное пробуждение, бьют сбор, электрический ток пробегает по Европе. То были моменты умственного просветления в безумии… Верования восстанавливаются, паралитики ходят, и мы с неистовой симпатией смотрим на Запад. Но электрическое действие проходит, и мускулы ослабляются. Все наши надежды еще раз, еще раз раздавлены. Последние, лучшие из оставшихся, падают от истощения в этой неравной борьбе. Сначала Белинский, потом Грановский».
Такова была фигура самого Николая Палкина, таков был характер установленного им государственного режима.
Но, странное дело, именно при Николае «скрытое движение новой мысли» получает свое наивысшее развитие. Взять хотя бы деятельность В. Г. Белинского, Герцена, «людей 30-х и 40-х годов», петрашевцев, не говоря уже о великих художниках слова — о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Некрасове, Достоевском, Гончарове, Тургеневе и др. Как же это могло случиться?
Понять всю противоречивость эпохи Николая I легче всего в свете ленинского учения о развитии капитализма в России. Решающей чертой этой эпохи является все более и более углубляющийся кризис барщинного хозяйства, обусловленный напором новых капиталистических начал. На этой почве происходит расслоение дворянства, большинство которого стояло за сохранение в целостности института «крещеной собственности» и всей крепостной рутины.
В меньшинстве его созревают тенденции к преобразованию сельского хозяйства на новых капиталистических началах. Однако основная целеустремленность и дворянского меньшинства сводилась в конечном счете к сохранению дворянской гегемонии как политической, так и экономической. Правда, среди этого дворянского меньшинства выделяются также носители подлинно прогрессивных по тому времени тенденций. Они призывают к ниспровержению самодержавия и отмене крепостного права в процессе развития буржуазно-демократической крестьянской революции. Таковы были, например, декабрист П. И. Пестель и его идейный преемник А. И. Герцен. Эти тенденции ярко обозначились, как увидим, лишь в 60-х годах. Дворянские «отщепенцы», явившиеся выразителями демократических идей в 40-х годах, смыкаются с первыми революционерами-разночинцами, — каковым являлся, например, В. Г. Белинский. В. И. Ленин, говоря о Белинском, отмечает деятельность последнего, как отражение протеста крепостных крестьян против господствовавших общественных отношений. Выражением этого протеста было также «скрытое движение новой мысли» 30-х, 40-х и 50-х годов. Именно отсюда вся преемственность передовой русской общественной мысли от Пестеля к Герцену и Белинскому и от них к Чернышевскому и Добролюбову.
Крестьянский вопрос был в центре этой эпохи. Существование крепостного права стало, помимо всего прочего, весьма убыточным для государства. Крымская война доказала, что России, даже с чисто военной точки зрения, необходимы железные дороги и крупная промышленность. А это означало необходимость уничтожения крепостного права. Протесты крепостных крестьян становились все более и более настойчивыми; участились поджоги барских усадьб, нанесение помещикам ран, сечение помещиков и покушения на их жизнь, убийства и коллективные выступления крестьян против своих поработителей.
«Крестьянский террор в царствование Николая, — говорит В. И. Семевский, — сильно ослаблял для помещиков прелесть пользования властью над «крещеной собственностью», подрывал чудовищное здание крепостного права, и оно, плохо поддаваясь частичным починкам, рухнуло разом».
Николай и его сподвижники не могли всего этого не видеть. Не будучи в состоянии идти на упразднение крепостничества, поскольку они опирались исключительно на дворянское большинство, они стали на позицию охранения его «огнем и мечом».
Между тем жизнь великой страны требовала своего. Николай старался компенсировать необходимость внутренних преобразований своей внешней политикой, одно время весьма победоносной для него. Дома же действовала «палка» ни перед чем не останавливающегося диктатора, открыто угрожавшего народам великой страны разрушить дотла все, что посмеет «свое суждение иметь». Таким именно духом проникнуты были манифесты Николая и его вельмож. Взять хотя бы типичную для николаевского вельможи публичную речь генерала Бибикова, обращенную к студентам Киевского университета:
«У меня — держите ухо востро, делайте, что хотите, — пейте, гуляйте, ходите в публичные дома — мне дела нет. Но если вы осмелитесь хулить правительство да заниматься политическими бреднями, прошу не пенять».
Недаром Герцен писал об этом Бибикове, что «каждое его слово — палка сосновая, сухая, сучковатая. Нахальство, кровь в глазах, желчь в крови, безопасная злоба, дерзость без границ, раболепие без стыда, — все, что мы ненавидим в офицере и писаре, возведенное в генерал-адъютантскую степень, — как же было не сделать министром этого заплечного генерал-губернатора».
При помощи таких соратников, всех этих Бенкендорфов, Дуббельтов, Чернышевых и Паскевичей управлял страной Николай, образуя, по выражению Герцена, «империю солдат и розг, крепостного состояния и чиновников, немецкого абсолютизма и византийского раболепия».
Но за этой империей стояла и великая страна и великий народ, из недр которого выросла живая общественная мысль, революционное действие и замечательная художественная литература, возглавляемая такими гигантами, как Пушкин, Гоголь и Белинский.
Время Помяловского олицетворяется таким образом не только страшным именем Николая I и его опричников, но прежде всего великими именами Герцена, Белинского и их преемников — Чернышевского и Добролюбова.
Западные освободительные идеи были тогда необычайно популярны в демократических кругах России; Европа была в этом смысле «страной святых чудес». Об этом великий писатель-сатирик М. Е. Салтыков-Щедрин писал:
«С представлением о Франции и Париже для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, т. е. о 40-х годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, — в этих двух словах заключается нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь, в известном смысле даже определяло ее содержание. Я в то время только что оставил школьную скамью и инстинктивно прилепился не к Франции Луи-Филиппа (тогдашнего короля. — Б. В.) и Гизо (министра), а к Франции Сен-; Симона, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занд. Оттуда лилась на нас вера в человечество, от-туда воссияла нам уверенность, что золотой век находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное шло оттуда…»
Знаменитое письмо Белинского к Гоголю было выражением всего этого дорогого, желанного и любвеобильного, что шло к нам с Запада. Белинский гениально ярко и просто выразил в этом письме основные стремления своего времени, наметил те задачи, без разрешения которых дальнейшее развитие народного и общественного просвещения стало невозможным. Письмо Белинского — основной документ той эпохи.
«Россия, — говорится в этом письме, — видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков попираемого в грязи и навозе; права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здоровым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Степками, Палашками; страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые современные национальные вопросы в России теперь — уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого исполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики с крестьянами и сколько последние режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута — треххвостной плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне».
Позорная Крымская война и севастопольский крах, завершившиеся смертью Николая, были в то же время и крахом всей системы Николая и олицетворяемого им крепостнического государства. Это поражение воспринималось всеми передовыми элементами тогдашнего общества как радостное событие, как предвестие наступающего избавления от векового гнета.
«В то самое время, — писал известный буржуазный историк Соловьев, — когда стал грохотать гром, когда Россия стала терпеть непривычный позор военных неудач, когда враги явились под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России, с другой, — мы были убеждены, что только бедствие, именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему».
Мрачному царствованию Николая подведен был итог, когда Помяловский переходил в высшее отделение семинарии.
Скрытое движение русской общественной мысли пробилось на поверхность, проявляя свою могучую силу и обострив борьбу классов. Мы видели, с какими препятствиями луч света зарождавшейся новой эпохи, проникал через закоптелые и грязные окна семинарии, как мучительно шел ему навстречу Помяловский. стараясь как-нибудь приобщиться к великому движению, наметить свое место в нем. Иллюзий себе Помяловский не создавал. Он знал сколь недостаточны знания, вынесенные им из семинарии, для того чтобы включиться в пропаганду новых идей, в активную общественную работу. В одной из своих записок, говоря о Канте, с философией которого он познакомился в семинарии, Помяловский пишет:
«Скажите же, насколько теперь (после чтения Канта) уничтожилось мое полуневежество, прояснился мой смысл, насколько двинулось «перед мое охтенское чувство, красноречие Ладожского канала и сила воли, ниспадающая часто на точку детской бесхарактерности. Нисколько. Темно, темно и темно…»
Сильно мучили Помяловского в ту пору вопросы перевоспитания, общественного призвания и т. д. Любопытна в этом отношении следующая его запись того же времени: «Как это тяжело до сих пор не знать, что я такое: умница или завзятый дурак, дьякон или просто пролетарий, или, еще проще, маленький великий человек. Чем я лучше и хуже других, счастливее или несчастливее… Иногда кажется, что я ко всякой работе способен, а иногда силен только на словах и в мечтах. Иногда думается, зачем я не ангел, тогда бы удовлетворял своим стремлениям; иногда думается, зачем я не кот и не крыса, тогда бы я не стремился ни к чему. А иногда, оставив высшие взгляды, Топишь пустоту душевную в стакане водки за восемь копеек. Помню, однажды, в нетрезвом виде, я всех товарищей своих встревожил рыданиями о неразрешимости моих стремлений. Все удивлялись, пожимая плечами, не постигая, над чем это я надрываюсь».
Но долго оставаться в этаком гамлетовском душевном состоянии Помяловскому не пришлось. Не таково было время и не такова была натура Помяловского, чтобы оставаться в стороне от великого движения. Жалость к униженным, к жертвам казенной педагогии, явно обозначившаяся у Помяловского уже в школьные его годы, питала теперь его интерес к педагогическим проблемам.