Брайан Форбс «Порочные игры»

Джилиан, Бернарду и Патрику с глубоким чувством

Надо каждое утро проглатывать жабу — тогда возникает убеждение, что до конца дня ничего более мерзкого тебя уже не ждет.

Шамфор

Глава 1 НАСТОЯЩЕЕ 1991

Я был потрясен, когда в аэропорту Венеции увидел своего старого друга Генри. Уже больше года он считался умершим: его вынули из петли в уборной московской гостиницы вскоре после того, как «холодная война» закончилась «не взрывом, но всхлипом».[1]

Прилетев незадолго до этого, я слонялся по аэропорту, поджидая своего нью-йоркского издателя Билла Борланда. Мы должны были вместе отправиться на конференцию в поддержку писателей, лишенных свободы за политические убеждения, — одно из многочисленных сборищ, которые, несмотря на благие намерения, ничего не решают. Единственная польза от них — успокоение совести самих участников.

Генри (я был уверен, что это он) стоял с какой-то девушкой — не со своей женой Софи, но, как казалось издали, довольно хорошей ее копией (в своих сексуальных пристрастиях Генри обычно отличался постоянством). Застыв на мгновение, я увидел, как они поцеловались. Разомкнув объятия, Генри взглянул прямо на меня — и, видимо, тоже узнал. Я хотел поприветствовать его, но не успел поднять руку, как он скрылся в бюро паспортного контроля. Все произошло в течение нескольких секунд.

Я бросился к барьеру, чтобы увидеть его еще раз хотя бы мельком, но было уже поздно. Оказавшись лицом к лицу с девушкой, я с удивлением заметил, что она очень молода — на вид не больше семнадцати лет. Славянский тип лица, полные губы, выдающиеся скулы, волосы подстрижены под мальчишку. Одета она была в стандартный бесполый комплект одежды, в каком щеголяет молодежь всего мира. Я бы назвал ее скорее привлекательной, чем красивой; ей не хватало той запоминающейся утонченности, которой обладала Софи.

— Скажите пожалуйста… — начал я, но, видимо, от потрясения мой голос прозвучал излишне резко, и она отвернулась. — Прошу прощения, я не хотел вас испугать. Я только хотел спросить: тот, с кем вы прощались, — Генри Блэгден?

Она по-прежнему смотрела в сторону. Я повторил вопрос на ломаном итальянском, но опять не получил ответа.

Тут между нами возник пожилой мужчина и взял ее за руку с видом собственника. Своим щегольским старомодным нарядом он напоминал случайно забредшего сюда героя из рассказа Генри Джеймса: безукоризненно отглаженный кремовый льняной костюм, пурпурный галстук, белые лакированные туфли — и все это венчала панама, которую он учтиво приподнял, показав редкие седые волосы.

— Чем могу быть полезен? — Его тонкие губы скривились в подобии улыбки. Говорил он вежливым, но холодным тоном по-английски, с едва уловимым иностранным акцентом.

— Благодарю вас. Я лишь хотел расспросить эту юную леди про моего старого друга Генри Блэгдена — кажется, я видел его с ней только что.

С той же кривой улыбкой он ответил:

— Нет, вы ошиблись. Нам этот человек не знаком. Жаль, что не мог быть вам полезен. — И он потянул за собой девушку на улицу, к водному такси.

Резкость, с которой он отвел мой вопрос, отнюдь не убавила моей уверенности, что это был именно Генри, скорее наоборот. В сильном волнении я бросился к справочному бюро, где узнал, что в ближайшее время улетают три самолета — в Вену, Ленинград и Лондон. Я решил во что бы то ни стало, выяснить, на каком из них мог быть Генри, но столкнулся с обычной чиновничьей обструкцией (аэропорты словно нарочно превратили в дезинформационные центры). Запас моей вежливости быстро иссяк, и я вышел из себя. «Что это за государственная тайна, черт побери! Простой же вопрос. Вы здесь зачем? Помогать пассажирам?» Служащий безучастно посмотрел куда-то мимо меня, отвернулся и стал разговаривать по телефону.

От всего происшедшего я испытал смешанные чувства — растерянность, страх, неопределенность. Мог ли я просто ошибиться — например, из-за освещения, приняв за Генри кого-то другого? Или меня ввела в заблуждение девушка рядом с ним, ее сходство с Софи? В призраки я не верю; смерть Генри в свое время меня потрясла — настолько она была необъяснима. Я слишком хорошо знал моего лучшего друга. Самоубийство? Это так не похоже на Генри!

Когда прилетел Билл, я все еще психовал, но решил ничего не говорить ему о случившемся: рассказывать подобные истории, как и чужие сны, — бессмысленно.

С Биллом у меня сложились отношения любви-ненависти. Он отличный издатель, много лет был замечательным собутыльником, но всерьез считал себя «наследником» Максвела Перкинса.[2] Мы же, авторы, очень чувствительны ко всему, что касается нашей работы, поэтому у нас с ним в прошлом возникали творческие разногласия. Он прилетел в странном наряде — как будто вся его одежда приобреталась наугад по каталогу для почтовых заказов.

— У тебя чересчур отдохнувший и здоровый вид, — сказал он мне в качестве приветствия. — А я совсем измучился: восемь часов сидел рядом с ребенком, которого рвало всю дорогу через Атлантику.

Нам были заказаны места в «Гритти-Палас» — гостинице, где я прежде останавливался много раз, обычно в мертвый сезон, когда в Венеции холодно и малолюдно. Я уезжал отсюда до начала карнавалов, потому что не люблю глазеть на сфабрикованное веселье, ненавижу всю эту туристическую братию и никогда не вращался в респектабельном обществе в Лидо, вызывающем теперь неизбежные ассоциации с фильмом Висконти.[3] Обычно я прятался в «Гритт», чтобы в одиночестве поработать над замыслом романа, и всегда жил в одной и той же комнате. Признаюсь, я убежденный консерватор.

Наш катер мчался по специально проложенной трассе через лагуну, и мы перебрасывались дежурными безобидными шутками. Как всегда, на каждом бакене торчало по одинокой взъерошенной чайке; на нас они внимания не обращали. Когда показались очертания Турнереске, я вспомнил, как мы с Софи приехали сюда много лет назад: тогда у нас только начинался роман, и наша поездка считалась обязательным романтическим путешествием для влюбленных. Я вспомнил ее удивление, когда она увидела в лагуне, за линией трассы, рыбаков в сапогах до бедер: здешнее мелководье поражает всех вновь прибывших.

— Тебе не кажется, что чудо Иисуса, шагающего по водам, объясняется чем-то вроде этого? — спросила меня Софи.

Она часто ошарашивала меня такими замечаниями.

— А что, вполне возможно. Как мне это в голову не приходило?

Единственное чудо, которое тогда приходило мне в голову, была она сама, юное существо, светящееся счастьем. Мне не терпелось поскорее добраться до нашей комнаты и заняться любовью. Теперь воспоминания об этом путешествии нахлынули вновь, перемешиваясь с мыслями о загадочном воскресении Генри. Меня поразил внезапный приступ ностальгии.

Я уговорил Билла встать в дверях кабины.

— Нельзя пропустить появление Венеции — первое впечатление останется с тобой на всю жизнь, — изрек я с важностью бывалого путешественника, который не может удержаться от советов.

Он сделал так, как я сказал, и, опершись о дверной косяк, стал неловко вертеть фотоаппарат в руках.

— Не возись ты с этим, в гостинице можно купить открытки гораздо лучшего качества, — сказал я. — Просто смотри.

Потом мы скользили вдоль лоснящихся влажных стен. Проступавшая там и сям разноцветная патина обнажившейся кирпичной кладки, потрескавшиеся ставни — на все это он смотрел с легко предсказуемым изумлением. Когда мы подъехали к восточному концу Большого канала, низкое солнце засверкало на гребешках волн. Но не в характере Билла восхищаться чем-то чересчур долго, и когда наш катер стал подпрыгивать в кильватерах более солидных судов, его мысли обратились к цели нашего визита.

— Как ты думаешь, эта конференция что-нибудь даст?

— Вряд ли, — ответил я. — На последнем заседании мы примем какие-нибудь достойные решения и выдадим красивое заявление, но не думаю, что от этого будет прок.

Дело Салмана Рушди — печальный, затянувшийся кошмар — все еще стояло на повестке дня, и его никак нельзя было решить нашими речами.

— А, ладно, Бог с ней. Все равно приятно выбраться из Нью-Йорка, — сказал Билл. — По-моему, многовато стало дворцовых переворотов. В этом году нас уже купили и продали дважды — теперь издательства прямо как футбольные клубы.

— Тебе не кажется странным, что когда-то издательское дело считалось занятием для джентльменов?

— «Для джентльменов» — теперь значит «для джентльменов удачи». Нам уже нужны непробиваемые щиты и жилеты. В начале было слово — в конце будет «хайп».[4] Кстати, как твоя новая работа?

— Никак. Собираюсь выбросить ее в корзину.

— Господи, почему же? В прошлый раз ты говорил, что все идет нормально.

— Передумал. События обгоняют, старые шпионские рецепты уже не работают. Нам всем нужно все осмыслить заново.

— Ай-яй-яй, как плохо. Надо придумать еще каких-нибудь злодеев. В этом году мы рассчитывали на твой новый роман.

— Не напоминай мне об этом, — сказал я. — Пока что мое старое серое вещество ничего не может придумать.

Чтобы отвлечь его от этой темы, я указал на очертания церкви Санта-Мария-делла-Салюте. На сей раз его восхищение было неподдельным.

— Да, церковь что надо — так можно и в Бога поверить, — сказал он.

Когда мы причалили, я обнаружил, что если что-нибудь в этом мире и изменилось, то только не венецианские цены: за нашу недолгую поездку таксист облегчил нас на 40 000 лир каждого. Был и еще один повод для расстройства: мой знакомый консьерж уже не работал, а моя обычная комната оказалась занятой. После краткого препирательства у стойки мне наконец удалось найти ей замену — на четвертом этаже, с видом на лагуну, но нужно было ждать до вечера, когда выедут постояльцы. Я бросил чемоданы в комнате Билла, и мы спустились на террасу в бар — повидаться с другими делегатами и заодно выпить.

Венеция действует на человека успокаивающе, в каком бы расположении духа он ни находился, то ли из-за отсутствия машин, то ли из-за какого-то особого света, то ли из-за того, что, куда бы ты ни посмотрел, у тебя перед глазами нетронутое прошлое. Но, несмотря на все это, несмотря на три бокала «Беллини» и довольно живую беседу с коллегами-писателями за коктейлем, мои мысли все время возвращались к тому, что случилось в аэропорту.

Я с трудом заставил себя слушать какую-то энергичную немку. Целых три года писала она биографию Бернарда Шоу и только в конце обнаружила, что Майкл Холройд ее обогнал.

— Здесь хватит места для обоих, правда ведь? — повторяла она трагическим голосом, и у меня возникло тягостное ощущение (впоследствии подтвердившееся), что она хочет подсунуть мне свою рукопись. — И потом, я подробно описываю то, что другие пропустили. Я имею в виду сексуальные недостатки Шоу.

— В самом деле? Как интересно!

— У меня есть собственная теория на этот счет. Моя книга будет называться «Профессиональный девственник».

— Она хорошо пойдет, — сказал я. — Думаю, вы провели очень оригинальное исследование.

Я как-то посетил унылую святыню в Эйот-Сент-Лоренсе и охотно верю в то, что при жизни Шоу это был далеко не отель «Цветок страсти». Но разбираться во всем этом дальше у меня желания не было.

— Надеюсь, до отъезда мы еще поговорим об этом, — заявила она со зловещей решимостью.

К счастью, от дальнейших откровений меня спас работник отеля, сообщивший, что моя комната свободна. Я извинился и шепнул Биллу, что неплохо было бы улизнуть и спокойно пообедать вдвоем.

Разобрав чемоданы, я не вернулся в компанию, а уселся у балконного окна и залюбовался открывшейся передо мной картиной. И вот, наблюдая, как по Большому каналу проплывает флотилия гондол, набитых восторженными японцами, я снова увидел этого старика щеголя и эту девушку. Они проехали прямо подо мной на частной быстроходной лодке, которую вел мускулистый человек в майке, и из Большого канала направились в лагуну — видимо, собрались пообедать на одном из малых островов. На старике был тот же наряд, что и в аэропорту, а девушка переоделась. Они сидели взявшись за руки, но их нельзя было принять за любовную парочку, скорее за отца и дочь. Их появление опять вывело меня из равновесия. Я следил за ними, пока они не скрылись из виду.

Во время обеда мои мысли блуждали далеко. Видимо, я был очень рассеян, и Билл не преминул это заметить. Я извинился, сославшись на головную боль после полета, и мы рано разошлись спать. Сон мой часто прерывался, меня мучило одно навязчивое видение: мы с Генри без конца искали Софи и не могли найти.

Проснулся я с уже настоящей головной болью. В ожидании дорогого континентального завтрака я раскрыл дневник, который всегда вожу с собой, и нашел запись, сделанную в ту ночь, когда мне сообщили о смерти Генри. Странно — она состояла из одного краткого предложения: «Генри покончил с собой в Москве» — и ничего больше. Ниже на той же странице, откликаясь на драматический оборот событий в России, я разразился абсолютно мирским комментарием о том, что сейчас, когда все старые враги сметены со сцены, за кулисами явно притаилась новая труппа, хорошо подготовленная к продолжению спектакля, что нет занятия более увлекательного, чем война, и все такое прочее.

В ночь, когда до меня дошла эта весть, я сидел один в своей современной квартире в Айлингтоне перед компьютером и пытался восстановить потерянный кусок из романа, который в то время писал. Когда я покупал текстовой процессор, продавец пытался приглушить во мне страх к технике. Употребляя компьютерные термины, он рекомендовал мне его как «дружественный к пользователю». Но в ту ночь он был совсем не дружественным: в нем исчезла половина главы. Лучше бы рухнула половина города! Я печатал к сроку, сразу начисто, полный вперед! — и вот нате: второпях, от усталости нажал не ту кнопку, и откровения музы испарились. Для меня это вообще кошмар, потому что я никогда не веду записей и даже не прикалываю на стенку план сюжета; в моей голове было чисто, как на экране. Я стал читать руководство, но для меня оно было все равно что текст на санскрите. Мне захотелось взять обычное зубило и раскроить этот чертов электронный череп или сделать еще что-нибудь эдакое, только бы вернуть потерянный и так необходимый мне текст. У меня есть «придворный» специалист, которому я звоню, когда что-нибудь не клеится в буквальном смысле слова, — один из тех психов-энтузиастов, которые не умеют писать романы, но способны вытянуть все что угодно из любого упрямого компьютера, — но я не хотел вновь выставлять напоказ свое невежество. Я налил себе виски и стал в пятый раз читать в руководстве раздел «Ликвидация нарушений работы». В нем говорилось: «Перезагрузитесь и ищите потерянные данные с помощью ДОС-файла Undelete Command» — послание от инопланетян! Я нажал клавиши согласно инструкции, как ребенок, подбирающий на пианино «Чижик-пыжик», но спасение не пришло. И вот, когда я уже совсем решился разбудить своего компьютерного хирурга и умолить его сделать срочную операцию, зазвонил телефон — настырно и необъяснимо тревожно, как он всегда звонит в такое беспросветное время в тишине ночного дома.

Я потянулся к трубке, опрокинув стакан с виски. Доверительный мужской голос, который я не сразу узнал, обратился ко мне по имени:

— Мартин?

— Простите, вам кого? — Я как-то инстинктивно насторожился.

— Пожалуйста, Мартина Уивера. — Первая уловка не удалась, и собеседник перешел на более вежливый тон. — Вы случайно не мистер Уивер?

— Кто его спрашивает?

— Моя фамилия Андерсон. Я хотел бы переговорить с мистером Уивером.

— А в чем дело?

— Это вы — мистер Уивер?

— Минутку, я его позову. — Я прикрыл ладонью микрофон и попытался использовать паузу, чтобы сообразить, кто это Андерсон и почему звонит мне в такой час. Скорее всего, звонят из Америки, подумал я. А телефон дал мой нью-йоркский агент. Американцы часто обращаются запросто к совершенно незнакомым людям. Я попытался было изменить произношение, но это мне явно не удалось.

— Мартин Уивер слушает.

— А, Мартин, простите, что беспокою вас так поздно. — Он снова назвал меня по имени, а затем поинтересовался (впрочем, не выдавая голосом своего любопытства), как бы я прокомментировал последние новости.

— Какие новости?

— Вы не смотрели ночной выпуск?

— Нет. Я работал, и вообще уже насмотрелся, телевизора на неделю вперед. Так что случилось? Еще какой-нибудь переворот? А кстати, вы кто?

— Простите, я не представился? Я работаю в «Сан».

Если представители прессы сваливаются вот так — как снег на голову, можешь быть уверен, что очень быстро и очень сильно пожалеешь, зачем вообще снял трубку.

— Мне очень жаль, но я должен сообщить вам неприятную весть. Ваш старый друг Генри Блэгден сегодня найден мертвым в московской гостинице. Считают, что он покончил с собой… Алло? Вы меня слушаете?

— Да. Какой кошмар… Вы говорите, самоубийство?

— Так передали. Он повесился. Жаль, что я застал вас врасплох, я думал, вы видели телевизионный выпуск. Не могу ли я все же спросить — ведь одно время ваше имя связывалось с его женой?

«Связывалось» — опасное слово у бульварных газетчиков, с плотским подтекстом.

— Возможно, когда-то давно… мы были друзьями и с Генри, и с миссис Блэгден.

— Близкими друзьями, насколько я понимаю.

— Да, хотя в последние годы мы как-то разошлись.

— Но это был счастливый брак?

— У меня нет причин в этом сомневаться.

— Ходили слухи, что у них не все гладко.

— Неужели? Я ничего такого не слышал.

Беседы с журналистами быстро приобретают характер противоестественного сотрудничества: двое абсолютно незнакомых людей морочат друг другу голову.

— Значит, вы не имеете представления, почему вдруг он наложил на себя руки?

— Нет.

— Совсем никакого?

— Совсем.

— Когда вы видели его в последний раз?

— Когда?.. Э-э, мы вместе завтракали у меня в клубе около года или чуть больше назад, точно не помню.

— И как он тогда выглядел?

— Прекрасно.

— Вел себя нормально?

— Да. Послушайте, а к чему все-таки вы клоните? Вы мне сообщили, что мой друг покончил с собой, но пока это лишь слух, и я не хочу сейчас обсуждать, что бы такое могло его до этого довести.

Пока я отбивался от сыпавшихся на меня вопросов, почему-то именно Софи, жена Генри, возникала перед моим внутренним взором. Вероятно, волны моих мыслей передались ему, потому что он спросил:

— Вы будете разговаривать с миссис Блэгден?

— Я даже не знаю, где ее найти.

— О, уверен, мы могли бы разыскать ее для вас.

— Ну конечно, я напишу ей в свое время, но если побеспокоить ее именно сейчас, не думаю, что она будет в восторге.

— Значит ли это, что вы уже не так близки?

— Что за странный вопрос!

Он уловил нарастающее раздражение в моем голосе и снова извинился.

— Просто нам нужно завтра напечатать сообщение, и мы пытаемся собрать как можно больше подробностей.

— Подробностей о чем? О его смерти или о нашей дружбе?

— Ну, очевидно же, что нужно было обратиться к вам. Мнение такого человека, как вы, многого стоит. Он ведь был фигурой общественно значимой, а если вдобавок учесть то, что происходит в Кремле, вся история становится еще более важной. Кстати, вы не в курсе, почему он оказался в Москве именно в это время?

— Нет, не в курсе. Я же сказал, что мы не виделись много месяцев.

— Некоторые считают, что он был связан с разведкой.

— Разве?

— Да. Он, кажется, где только не наследил, и сейчас связываться с разведкой, конечно, опасно. Итак, вы ничего не можете об этом сказать?

— Нет.

— Даже с учетом своих связей?

— Думаю, что мои связи здесь ни при чем.

— Но вы же пишете о шпионах, значит, можете считаться экспертом.

— Сочиняю, — ответил я. — Чтобы выдумывать детективные истории, не обязательно быть убийцей.

— Но вас так часто хвалят за необыкновенную точность.

— У меня, как и у вашей газеты, бывают проблемы с приведением фактов в порядок.

Не знаю, уловил ли он иронию, но тему сменил.

— О’кей. Не знаете ли вы, кто бы еще мог нам что-нибудь сказать?

— О чем?

— Ну, что он был за человек?

— По-моему, он был на редкость усердный парламентарий.

— Усердный? Прекрасная характеристика. Думали ли вы, что он пойдет дальше?

— Что значит «дальше»?

— Ну, несмотря на его способности, его так и не выдвинули на министерский пост, каждый раз обходили.

— Не знаю. Я не силен в политике.

— Но ведь он был честолюбив, не так ли?

— Тот, кто хотя бы мечтает о политической карьере, другим и быть не может.

— Вы когда-нибудь разговаривали об этой стороне его жизни?

— Да. Как правило, людям нравится говорить о том, что их особенно интересует, а у большинства моих знакомых политиков голова работает лишь в одном направлении.

— Не припомните ли вы, например, хоть что-нибудь о его отношениях с премьер-министром? Он не входил в ее окружение?

— Я не держу в кармане диктофон, когда беседую с друзьями, мистер Андерсон. Уверен, он был нормальным политиком, как и многие другие…

— То есть?

Раскапывая грязь, он был находчив и напорист, но я не попался.

— Он умер, — сказал я, — а остальное домыслы. Я знаю, ваш долг делать дело в полную меру своих способностей, хотя это не всегда и не всем нравится. Но мне действительно больше нечего вам сказать.

— Хорошо, сэр (меня опять милостиво повысили). Но прежде, чем вы повесите трубку, задам вам еще один, последний вопрос. Как бы вы хотели быть представлены? — Он уходил из моей жизни так же, как и вошел в нее: с фальшивой искренностью.

— Доброжелатель, — ответил я.

— Ха-ха, ну конечно. — Его наигранный смех забулькал у меня в ухе, как убегающая струя воды в ванне. — Можем ли мы сказать «писатель»?

— Почему бы и нет? Это оправдывает многие грехи.

После этого разговора я начисто забыл о своей пропавшей работе. Трудно осознать сразу, что человек, которого ты знал тридцать лучших лет твоей жизни, ушел из нее навсегда. И в голове у меня пронеслась длинная вереница эпизодов — тривиальных, отчаянных, счастливых, горьких и печальных, когда это осознание наконец пришло. Годы, проведенные вместе, промелькнули на экране памяти словно из какого-то автоматического проектора — одни в фокусе, другие расплывчато: память любит пошутить. Софи виделась мне яснее, чем Генри. Может быть, меня просто оберегало подсознание; совсем не хотелось представить себе лицо повешенного — единственное, что в связи с этим вспоминалось, были кадры хроники Второй мировой войны с партизанами, болтавшимися на столбах и деревьях вдоль дороги, похожими на тряпичных кукол. Представляя себе раньше жертвы самоубийства, я обычно вызывал в воображении более спокойные картины: распростертое на постели тело, а на расстоянии вытянутой руки — пустой пузырек из-под пилюль. Но повешение — это совсем другое: его тяжко представить. После очередного глотка виски воображение мое притупилось, но не до конца. В памяти возник номер в московской гостинице — без всякого комфорта, с мебелью из полузабытого прошлого, весь в черно-белых тонах старого фильма. Чем воспользовался Генри, чтобы покончить с собой, — подтяжками, куском шнура, своим галстуком от Уайта? Выбил ли из-под себя шаткий стул, хорошо ли подогнал петлю, перехватило ли ему шею, или он медленно задыхался, выбулькивая последнее раскаяние?

Я шагал взад-вперед по комнате, думая об иронии судьбы: по холодным просторам Советского Союза только-только начали разливаться вешние воды надежды — и именно это время и это место Генри выбрал, чтобы зачеркнуть свое будущее. Почему? Будь он одним из моих персонажей, я ни за что не сделал бы его потенциальным самоубийцей. Сколько я его помнил — с первых дней нашей дружбы в университете, — он был мастером бравады, борцом с условностями, за лучшие, уже близкие, как он надеялся, времена, неунывающим оптимистом. И я восхищался этими его качествами, завидовал ему и, признаться, преклонялся перед ним, как перед героем.

Я быстро обнаружил, что оба мы прошли через увлечение прилипчивыми, если не сказать занудными историями Фрэнка Ричардса про Грейфрайрскую школу[5], которыми нас усиленно потчевали в юности.

Если бы кто-нибудь захотел понять, что нас сблизило (а многие, надо сказать, хотели), то ответ надо было искать на страницах журнала «Магнет»: в противоположность мне — Гарри Уортону, он был Верноном Смитом — этим «хулиганом из переводного класса», постоянно покушающимся на правила, постоянным подстрекателем наших совместных эскапад. Будучи старше меня на пару лет, он проявлял искушенность во многих делах, и я невольно стал пленником его более сильной личности. Он мог заставить меня поверить во что угодно. Помню, какое огромное впечатление на меня произвел его рассказ о прадеде по материнской линии, входившем в кружок «Души» — тесную компанию поздневикторианских аристократов. Генри часто вспоминал о нем, желая показать, как многое он унаследовал от этих, почти забытых, людей блестящего ума и живого темперамента. И я стал бегать по библиотекам, чтобы как можно больше узнать о «Душах» и не выказывать своего невежества. Нахватав кое-каких сведений о них, я набрался смелости и заявил, что верные члены «Душ» почти исключительно исповедовали упадочнический романтизм. Генри ничуть не обиделся и принял критику как должное.

— Да, — сказал он, — но они были уверены, что близки к совершенству, что бы ни делали.

Он всегда умел использовать критику в своих интересах и потому без труда одержал не одну победу в дискуссионном клубе; это качество и явилось впоследствии источником его политических амбиций.

Несмотря на отчаянные попытки повысить свой социальный статус, он, как и я, был вечным пленником своего происхождения из среднего класса, что тяжело переживал, всячески стараясь отвлечь внимание от своей родословной. Я хорошо это знал. Его отец был сельским стряпчим, а мать, умершая, когда Генри еще бегал в коротких штанишках, — дочерью священника; но Генри обычно говорил: «Ее отец, епископ», забыв, что показывал мне альбом с семейными фотографиями, где епископскими мантиями и не пахло.

Из таких деликатных для себя ситуаций он всегда выкарабкивался бочком, как краб, хотя в других случаях проявлял упорство, стремился прорваться там, где другие пробирались, крадучись на цыпочках. Я до сих пор убежден, что в годы формирования своего характера он оставался идеалистом и в глубине души лелеял мечту о женщине своих детских грез, о целомудрии и красоте.

Сейчас, вспоминая прошлое, я понимаю, что он жил в каком-то придуманном мире и в конце концов запутался. В любой новой аудитории Генри повторял свои байки, ярко раскрашенные, как языческие идолы, — так сильно было его желание произвести выгодное впечатление. В разгар нашей дружбы эти его причуды скорее забавляли, чем раздражали меня, и я их охотно ему прощал. Я всегда оставался в тени, и если даже мне что-то претило, старался держать свое мнение при себе. Некоторым наша дружба казалась странной: своей бравадой он часто отталкивал от себя людей, и им трудно было понять, что нахожу я в нем. Но кто в таком случае объяснит, почему притягиваются противоположности, а разные по характеру и потому дополняющие друг друга супруги бывают счастливы, как, например, Лорел и Харди.[6] Задним числом я теперь понимаю, что рядом с Генри имел некую ложную, вторичную славу. Не разделяя его жизненной философии, я все же восхищался некоторыми его чертами. Не исключено, что во многом жизнь его была позой, но, в конце концов, у кого это не так? Мы все предпочитаем выдумывать про себя то одно, то другое; если бы нам приходилось признавать все свои грехи, жизнь стала бы невыносимой. Я не мог припереть Генри к стенке по части достоверности его рассказов о предках, а со своим нарождающимся художественным чутьем даже считал эту историю очаровательной. Вот запись из моего дневника тех лет, говорящая обо мне не меньше, чем о Генри.

«Сегодня вечером Г. особенно терпелив. Хорошо бы избавить его от необходимости все время производить на меня впечатление. Он мне нравится ровно настолько, чтобы терпеть его предрассудки, но не настолько, чтобы развешивать их у себя дома по стенкам. Я знаю, что почти все считают Генри надоедливым болтуном, но они не видят его второй стороны. По сути дела, он просто боится обнаружить свои настоящие чувства. Временами наша дружба готова дать трещину, и тогда его внезапно переполняет раскаяние и великодушие, что так трогательно. К. уже надоел мне своими намеками. Послушать его, так Генри — волк в овечьей шкуре. Мы едва не подрались из-за этого. К. и ему подобные хотят, чтобы все мыслили как они, и представить себе не могут, что наша дружба с Г. совершенно свободна. Будь у него такие наклонности, я первый это заметил бы».

К чему Генри имел стойкую привязанность, так это к богатству. С профессиональным усердием он изучал секреты людей, которые им обладали. Уверен, именно это побудило его выбрать в качестве первой карьеры торгово-банковское дело. Полагая, что очень богатые люди наделены некоторыми мистическими способностями, он часто закрывал глаза на их вопиющую безвкусицу. Генри так сильно влекло к богачам, что это сказалось на нашей дружбе. Он ездил на охоту, раза два даже на псовую. Охоту я ненавидел. Впрочем, он и сам говорил, что видит в ней лишь средство для достижения цели. На днях я раскопал старый номер «Татлер» с фото, на котором Генри блистал в красном охотничьем камзоле среди гогочущих тупых физиономий — картинка из Брайдсхеда, куда он, по счастью, никогда не возвращался.[7] Когда он впервые попал в парламент, пошли слухи, что он получит высокий пост. Но почему-то его звезда так и не взошла — видимо, потому, что он был чересчур яркой личностью: тори очень неохотно продвигают одаренных и вовремя окорачивают тех, кто может поколебать статус-кво. Видимо, именно тогда Генри впервые понял, что его обаяние не способно открыть ему все двери. Другие, из того же теста, что и он, относились к его притязаниям куда менее терпимо, чем я. Если же он не мог завоевать какую-то территорию, то быстро ретировался, ибо не выносил, когда его отвергали.

И все же временами я попадал под столь сильное влияние его личности, сложной и загадочной, что, казалось, любил его, и эта любовь целиком меня поглощала, хотя в ней не было сексуальности. Такого рода друзья нужны каждому, чтобы время от времени их предавать и чтобы они в свою очередь нас предавали.

Загрузка...