Я лежу в темноте с раскалывающейся от боли головой и широко раскрытыми глазами — от усталости все плывет — и вспоминаю всех старых домовых, которые выползали ко мне из щелей темного потолка. У меня нет никакого желания наблюдать за их деятельностью, но и поделать с ними я ничего не могу. Они дико бродят — волки и медведи среди овец, которых несчастный пастух старается уберечь. Он бьется до изнеможения, падает и больше всего на свете хочет спать… но из страха за свое стадо и глаз не может сомкнуть, и подняться на защиту тоже не может. Изо всех сил я пытаюсь обратиться к более насущным проблемам. Типа: «О'кей, теперь, когда ты понял, что тягаться с братом Хэнком бессмысленно, как ты собираешься его победить?» Или еще: «И почему ты вообще собирался с ним тягаться?» И наконец: «Почему вся эта чушь так важна для тебя?»

Вив поворачивается в кольце его рук и прижимается щекой к его груди.

Прости, милый, на меня утром напало такое упрямство…

Да нет, это я вчера вечером…

А когда лодка уже отплыла, я выбежала помахать рукой, но вас уже не было видно. — Он наматывает прядь ее волос себе на палец. — Просто… — продолжает она, — Долли Маккивер была моей лучшей школьной подругой, и когда она собралась переезжать сюда из Колорадо, я так мечтала об этом, о том… что мне будет с кем поболтать.

Я знаю, милая, прости. Нужно было сразу рассказать тебе об этом договоре с «Ваконда Пасифик». Даже не понимаю, почему я этого не сделал. — Он берет ее за руку. — Пойдем в дом, устроим какой-нибудь ужин… — Но по дороге к дому добавляет: — Ты же можешь болтать с Джэн. Почему у тебя не ладится с крошкой Джэнни?

Вив грустно улыбается:

Старушка Джэнни действительно очень милая, Хэнк, но ты сам когда-нибудь пытался поговорить с ней? Ну, о какой-нибудь ерунде — о фильме, который ты видел, или книжке, которую прочитал.

Хэнк останавливается:

Постой. Знаешь?..

(Эта мысль приходит мне в голову, потому что я вижу, какая Вив грустная. «Господи, — говорю я себе, — да вот же ответ на обе загвоздки! Господи!»)

Послушай, я кое-что придумал: мне кажется, я знаю кое-кого, с кем ты сможешь болтать до посинения, с ним ты наверняка найдешь общий язык…

(«Иначе я просто свихнусь, играя в дипломатические игры с этими двумя чувствительными, — говорю я себе, — пусть лучше они развлекаются друг с другом».)

Я лежу, взвешивая все эти «почему» и «следовательно» относительно себя и брата Хэнка, и картина Гойи «Хронос, пожирающий своих детей» все отчетливее проступает на потолке перед моими глазами со всеми очевидными осложнениями эдипова комплекса; но мне не удается успокоить себя этим второсортным психологическим символизмом. Ну уж нет, Ли, детка, только не сегодня. Естественно, за моей неприязнью к дорогому братцу крылась целая чехарда фрейдистских мотивов — весь набор комплекса кастрации и схемы мать-сын-отец, — и все они были особенно сильны и глубоко укоренены во мне, потому что обычная темная животная страсть угрюмого сыночка превратиться в парня, который лапал его мамочку, сопровождалась у меня злобными воспоминаниями о болезненной ревности… О да, я много чего помнил, и любого, отдельно взятого воспоминания уже хватило бы для того, чтобы спровоцировать месть в душе любого лояльного невротика, — и все же это была не вся Правда.

Здесь же коренились причины моей неприязни ко всему, что он олицетворял для меня. Мне вполне хватило первого дня, чтобы вспомнить все его недостатки; несмотря на отрывочность нашего общения, мне хватало нескольких секунд при каждом обмене репликами, чтобы убедиться, что он грубый, нетерпимый, ограниченный и невежественный человек, что эмоции у него властвуют над доводами, собственные яйца он путает с мозгами, и что во всех смыслах он олицетворяет самую страшную угрозу моему миру, и уже хотя бы поэтому я должен стремиться к его уничтожению.

И все же… и это была не вся Правда.

…Слегка нахмурившись, Вив останавливается и поворачивается к нему; свет, льющийся из кухонного окошка, рельефно выделяет его лоб и скулы на темном фоне гор.

Я знаю, родная, с кем ты можешь поболтать о книжках и фильмах…

Зеленые глаза Хэнка загораются диким, почти детским огнем — тем самым, который она впервые увидела из-за решетки камеры, — и в какое-то мгновение ей кажется, что он говорит о том единственном человеке на свете, который ее действительно волнует, но вместо этого он произносит:

И это Малыш, Ли, Леланд. Я прямо тебе скажу, Вив: надо, чтобы ты помогла мне с ним. Мы с ним всегда были на ножах, огонь и лед. И даже свыклись с этим. Но сейчас дело требует, чтобы он помог нам. Ты мне поможешь с ним поладить? Как-нибудь возьмешь его под крыло, что ли? — Она говорит — да, она попробует. — Отлично. Просто гора с плеч. Пошли.

(Но о чем я не подумал, так это о том, что перекладывание своих проблем на другого еще не означает их исчезновения; иногда в результате ты оказываешься перед еще более сложной проблемой.)

И может, ты забежишь к себе и наденешь какое-нибудь платьице к ужину, а? Ради меня? — Она говорит — да, конечно — и следует за ним к двери…

Я знал, что есть другая, настоящая причина — менее конкретная, более абстрактная, тонкая, как паутина черной вдовы… И я знал, что она имеет какое-то отношение к тому чувству, которое я испытал, когда на обратном пути мы подобрали мистера Лестера Гиббонса — еще более грязного, если такое возможно, — чтобы перевезти его обратно.

— Стампер, — начал Гиббонс, после того как устроился и прочистил горло, избавившись от какой-то ужасной помехи в нем — вероятно, не туда проскочившей табачной жвачки, — я сегодня видел Биггера Ньютона из Ридспорта. Мы с ним вместе пахали на мостовой… грязная работка, для черных, доложу я тебе, — понимаешь? — для черножопых.

Хэнк смотрит на реку и ждет. Я замечаю, что, несмотря на небрежный, слегка нагловатый тон, руки у Гиббонса на коленях дрожат. Он то и дело быстро облизывает потрескавшиеся губы.

— …И Биг, он сказал… Не рассердишься? Это он говорил, я только стоял и слушал… Он сказал — Господи, как же он выразился? — а, вот: «Следующий раз, когда я встречу Хэнка Стампера, я его так вздую, что он своих не узнает». Вот — так он и сказал!

— Он уже три раза пробовал, Лес.

— Ну! Можно подумать, я не знаю. Но дело в том, Хэнк, тогда ему еще и восемнадцати не было. Сопляк. Я ничего не говорю, только сейчас он подрос. А ты на три года постарел.

— Я буду иметь это в виду, Лес.

— Он сказал — то есть Биг, — что у вас с ним свои счеты. Что-то по поводу гонок, которые ты выиграл прошлым летом. Он говорит, что ты специально надел шипованную резину, чтобы песок слепил остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.

Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.

— Я глубоко признателен тебе, Лес. — И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. — Правда, признателен.

И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:

— В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.

— Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.

— Да? Точно? — Он явно обеспокоен.

— Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, — заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. — Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.

Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.

— Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.

Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, — почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?

Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок.

Вив поднимается наверх, в ванную. Она снимает блузку и моет лицо и шею. А потом, стоя перед зеркалом, вглядываясь в свое свежеумытое лицо и прикидывая — завязать хвост сзади или оставить волосы распущенными, — она замечает, что невольно пытается вспомнить, то же ли это лицо, что она целовала на прощание в Колорадо, или нет. И вправду, оно не могло сильно измениться с тех пор: морщин у нее не прибавилось — в этом климате, таком влажном, кожа хорошо сохраняется, и она выглядит гораздо моложе Долли, которая старше ее всего лишь на месяц… Но что такое с глазами — иногда они так странно глядят на нее? И неужто она действительно когда-то целовала эти чужие губы? Она не может вспомнить. Она отворачивается от зеркала, прикрывает блузкой грудь и идет к себе в комнату, решив, что Хэнк предпочел бы, чтобы волосы остались распущенными — длинными и болтающимися, как он говорит…

Теперь я был уверен, что никакой другой эликсир мне не поможет; никакое другое зелье, кроме победы, не избавит меня от проклятия и не остановит медленный, но неуклонный подъем на мой собственный сорок первый этаж. Вся моя будущность безмолвно задыхалась в отсутствие этой победы, все мое прошлое яростно требовало ее… а в это время над головой по потолку ползли и роились свидетельства моего бессилия, превращавшие мой гнев в мыльный пузырь и делавшие мою победу немыслимой. Беспомощно взирая на это, я был заворожен парадоксальной красотой ситуации. Мне казалось, что у меня над головой одновременно вырастают безоговорочная потребность в моей победе над братом и столь же несомненные доказательства ее невозможности. Стремление к победе росло, и одновременно его охватывал паралич. Я был лишь безучастным зрителем спектакля в собственной постановке: панорама нестыкующейся паранойи — каждый нейрон сотрясается от ужаса при соприкосновении с соседом, а овец тем временем режут и режут. БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕ…

У себя в комнате она ощупью находит настольную лампу, зажигает ее и роняет блузку на стул у швейной машинки. Она садится, стягивает протершиеся тенниски и снимает джинсы. Выдвинув ящик комода, она достает лифчик и трусики. Натягивает трусики и, протянув руку за лифчиком, думает: как это глупо при ее телосложении надевать такую ерунду!..

И тут, в тот самый момент, рассчитанный до последнего мгновения, когда я готов был сдаться на милость смерти по закону статус-кво, мне был дан знак, огненный столп, ведущий к спасению, мой факел…

Щелчок в соседней комнате впустил ко мне тоненький лучик света. Он свернулся у меня на шее и пощекотал под подбородком. Я еще долго лежал, сопротивляясь ему, пока не заставил свои ноющие кости принять вертикальное положение.

…Заведя руки за спину и закусив губу, она борется с крючочками и вдруг чувствует, что уже довольно долго взгляд ее блуждает по пустой птичьей клетке, подвешенной к потолку. Она опускает руки, и лифчик падает. С пыльных качелей свисает длинная паутина. «Верный признак отсутствия птицы, — думает Вив. — Надо купить другую». Хэнк даже предлагал ей съездить в Юджин именно с этой целью. Ей всегда нравились канарейки. Надо завести еще одну. Разве она не сможет?.. Следующий раз, когда будет в Юджине, можно… Она отворачивается от клетки…

Я прекрасно помню первое впечатление: от девушки — нет, не от лампы за ее спиной, от нее самой — исходил свет. Она стояла там неподвижно, повернувшись ко мне спиной, словно завороженная каким-то видением. От талии вниз спускалась комбинация бежевого цвета, и больше на ней не было ничего… Бледная, хрупкая, с потрясающими длинными каштановыми волосами, падавшими ей на плечи, — она была похожа на горящую свечу. Чуть наклонив голову, она поворачивается и движется прямо на меня — нежное тело, почти без бедер, изящный изгиб шеи, бледное лицо без следов косметики подрагивает и сияет как одинокий язычок пламени… и я вижу, что щеки ее мокры от слез.


Время скручивается само вокруг себя. Дыхание набежавшего ветерка — это еще не сам ветер, однако это и не какая-то его часть, это нечто большее — постой-ка! — это как бы отдельная точка, выбранная из огромной паутины ветров, но стоит задеть ее, и вся вязь начинает звенеть. И со временем так же: оно наползает само на себя… Как растут сейчас доисторические папоротники. Как блестящий новенький топорик, которым заготавливаются дрова на будущий год, доходит до сердцевины дерева, проросшей в эпоху Гражданской войны. Как прокладываемые дороги врезаются в спрессовавшиеся слои предшествовавших эпох.

Как трилобит, вышедший из эпохи палеолита, переползший через городские окраины — поля люцерны и свалки с пивными банками — и наконец добравшийся до лачуги, где он останавливается и скребется в дверь собакой, которая просится в дом в стужу.

Как антикварный индеец, с лицом, похожим на аэроснимок разбомбленного города, — кстати, отец индеанки Дженни, — сидящий в бревенчатой хижине на усыпанном хвоей полу в грязной медвежьей шкуре, заколотой на его морщинистой шее иглой дикобраза.

Меж тем Симона, прислонившись к своему пустому холодильнику, смотрит в полуоткрытую дверь на изваяние Пресвятой Девы в спальне, и та, вдыхая кухонные запахи вина и воска, отвечает ей таким же внимательным взглядом. Что это, интересно, они о себе думают, эти Стамперы? И к чему эта противная забастовка?

В то время как остальные обитатели городка продолжали жить своими заботами.

Виллард Эгглстон подсчитывает в кассе вечернюю выручку. «Если хуже не будет, если мне удастся собирать столько каждый вечер, я дотяну до нового года». Но с каждым вечером выручка все уменьшается и уменьшается. И не за горами тот вечер, когда ее окажется недостаточно.

Флойд Ивенрайт напряженно ждет, пока Джонатан Б. Дрэгер небрежно листает пачку пожелтевших документов.

Гончая Молли смотрит на тающую как свеча луну и чувствует, как капли застывающего воска падают прямо ей на шкуру, парализуя язык и глаза…

Стоит задеть лишь одну ниточку, в любом месте, и вся сеть пассатов, ураганов и зефиров нежно завибрирует и отзовется…

Как-то летним утром Джо Бен со своими тремя старшими детьми копал моллюсков, с головокружительной скоростью перебегая от одного малыша к другому, и вдруг, замерев, уставился на целый выводок тощих костлявых кабанов, вышедших из чащи и с хрюканьем устремившихся к берегу. Почти тут же с верхушек ельника слетела черная туча ворон, и с криками по двое, по трое птицы опустились на спины копавшихся в грязи кабанов. Кабан выкапывал моллюска или креветку, за эту добычу тут же поднимался крик и драка… и победительница со смехом улетала, чтобы разбить ракушку о каменистый мол. Потрясенный Джо Бен сжал голову руками. «Боже ж мой! О Господи!» — только и повторял он, словно пытаясь сдержать рвущуюся наружу душу, словно боясь, что взорвется от счастья…

Господи, птицы! И эти глупые кабаны… только представь себе! Папа рассказывал мне об этом кабаньем стаде, но мне еще никогда не доводилось видеть их самому. Он говорил, что эти птицы обитали здесь испокон века, по крайней мере с тех пор, как сюда пришли кабаны. По меньшей мере, с 1900 года. О Господи, пап, ну и удальцом же ты, верно, был, болтаясь по всей стране из постели в постель со всеми этими женщинами, и сколько же ты всего навидался! Если бы только я смог раньше с тобой познакомиться, если бы смог раньше от тебя освободиться и одарить тебя любовью и уважением, которые ты заслужил! Как было бы здорово, мы бы с Хэнком и двумя сыновьями Аарона возились бы на полу, а вы с Генри сидели бы перед зажженной плитой, курили сигары, потягивали зеленое пиво… и болтали бы весь вечер о том, как оно было раньше…

— Болотистые там места, сынок. Арнольд Эгглстон со своим семейством пытался там обосноваться в девятьсот шестом или седьмом. Но, насколько я помню, там было очень сыро — трясина. Арнольд-то и выпустил там своих свиней, чтобы они кормились на приволье вапатами или скунсовой капустой, — двух из этих дьяволов я видел на прошлой неделе, когда катался вниз по реке. Та самая порода — уши свисают на глаза, как крылья у машины, но они совсем одичали. И знаешь: Сэм Монтгомери, помнишь, Генри?.. Брат мисс Монтгомери.

— Бетси? Бетси Монтгомери?..

— Да, она была одной из первых в длинном списке потаскушек, которые вышли из семейства Монтгомери…

— Ну Бог с ней, так что ты говорил о Сэме и этих диких свиньях?

— Да… Однажды мы с ним вылавливали бревна на отмели, я был чем-то занят и отвернулся от него, вдруг слышу — Сэм орет как резаный. Смотрю — на него свинья налезла и давай орудовать. Я несусь к ялику, хватаю Сэмову двустволку, которую он захватил на случаи пострелять крохалей, и вижу: то Сэм на свинью навалится, то свинья на Сэма. Орут оба, хрипят! Все в грязи как не знаю кто. «Стреляй, черт побери, стреляй!» — вопит Сэм. «А вы перестаньте крутиться, а то в тебя попаду», — отвечаю я ему. «Неважно, — кричит он, — стреляй в эту тварь!» Ну я загоняю патрон и целюсь в них. Ба-бах! Из обоих стволов. Свинья отскакивает и вприпрыжку несется назад в чащу, а Сэм — за ней: бежит и ругается на чем свет стоит, кричит, что переломает ей хребет; и не свались он, зацепившись за корень, даю голову на отсечение, он бы ее поймал…

— Помню я Бетси Монтгомери. Вот теперь я ее вспомнил. Помню, ты подарил Сэму Монтгомери почти полную коробку моих сигар «Белая сова» за то, чтобы он позволил тебе сводить его сестрицу на танцы в «Яхт-клуб».

— Ну и что! — Бен пожимает плечами и улыбается старшему брату. — Сигара всего лишь сигара, а с хорошей бабой и переспать можно.

Оба смеются; мальчики лежат на дощатом полу, уперев подбородки в руки, и сонно ухмыляются. Все уже знают эту историю. Все уже знают все истории еще до того, как они случаются. Генри вспоминает еще одну историю, рассказанную ему старым лесорубом, а тот, в свою очередь, слышал ее от одноглазого индейца. Древняя легенда. После многих лет изнуряющего голода, когда звери и птицы покинули леса, Великий Койот вывел охотников племени на берег океана, и когда волны отхлынули, они увидели на отмели массу еды. Но Великий Койот предупредил их, что, если кто-нибудь из них попробует поднять хоть самую мелкую раковину, волны тут же устремятся назад. Один из голодных смельчаков схватил ракушку и попытался спрятать ее в своей набедренной повязке, но был застигнут за этим. И тут же вода хлынула обратно. Так они объясняют происхождение приливов…

Индейский рассказчик материализуется на берегу реки в полном облачении, включая перья на головной повязке; фонарь, установленный на сплавных бревнах, освещает нетерпеливых духов, разбегающихся в пляске от его сияющего взора; и рассказы его чисты, уютны и населены бесплотными видениями, еще ни в малейшей мере не замутненными и не оскверненными прибывшими издалека бесами, имя которым «Фирма Гудзонов Залив». Его рука невесомо скользит сквозь тьму навстречу потоку его велеречивого сказания, освещенные костром лица слушателей смыкаются тесным кольцом… С противоположного берега гудит машина, и Хэнк, встав из-за стола на кухне, подходит к окну. «Помолчите минутку; кажется, старик… Теперь я все время прислушиваюсь, когда этот старый гуляка, набравшись, начнет гудеть».

Виллард Эгглстон вписывает заключительную цифру в самом низу страницы, подводя итог длинному вычислению. «Если я смогу получить столько же в следующем месяце, может, мне и удастся свести концы с концами. Пока мой доход всего лишь покрывает накладные расходы». Но накладные расходы растут с каждым месяцем. Недалек тот день, когда их сумма окажется для него непомерно большой. Вилларду кажется, что всю свою жизнь он потратил на цифры, которые то слишком велики, то чрезмерно малы.

Отец индеанки Дженни кряхтя встает с кресла, чтобы выключить телевизор. Он почти все время смотрит вестерны.

Лежа на диване у себя в комнате, Вив читает, облокотившись на сатиновую подушку. Она большую часть времени читает. В Колорадо она никогда столько не читала; и даже первые годы в Ваконде, когда Хэнк приносил ей книги с чердака, чтобы скоротать длинные дни, она с трудом заставляла себя сосредоточиться — за все предшествовавшие годы эти книги были так зачитаны другими, что ей было очень трудно их одолевать. Но, потеряв ребенка и оказавшись на долгие недели прикованной к постели, она заставила себя попробовать осилить их, иногда снова и снова перечитывая одну и ту же страницу. Пока однажды сонным полуднем в ней что-то не щелкнуло, словно замок открылся, и она почувствовала, как распахнулись печатные двери в эти дома, полные слов. Она вошла осторожно, чувствуя, что это не ее дом, и чуть ли не надеясь, что тот, кто жил здесь раньше, — кто бы он ни был — вернется и прогонит ее. Но никто не возвращался, и она смирилась с мыслью, что живет в чужом доме, а со временем научилась ценить и восхищаться его замысловатым убранством. С тех пор у нее собралась большая разномастная библиотека. Книги на всевозможные темы — в мягких и твердых обложках, одни зачитанные до дыр, другие и вовсе никогда не открывавшиеся, — они занимали всю стену, высясь друг над другом и образуя словесную крепость от пола до потолка.

Как-то вечером Вив складывала свое шитье перед тем, как идти спать, а Хэнк стоял перед этой книжной крепостью, почесывая свое голое пузо и читая названия. Он уже давно забыл, что идея с книгами изначально принадлежала ему, и теперь качал головой. «Все эти книги, — провел он рукой, — одни вшивые слова». Повернувшись, он провел пальцем по позвоночнику своей жены, вызвав этой манипуляцией сдержанное хихиканье. «Скажи мне, девочка, как это получается, что внутрь входит такое огромное количество слов, а наружу выходит так мало?» Он раздвинул у нее на затылке блестящие волосы и принялся рассматривать ее шею. «Ты уже битком набита этими словами. Как ты только не взрываешься?»

Вив покачала головой и улыбнулась от удовольствия, чувствуя всю тяжесть торса Хэнка, прильнувшего к ее спине. «Нет-нет, — рассмеялась она. — Слова тут ни при чем. Слов-то я как раз и не помню. Иногда я вспоминаю что-нибудь — какую-нибудь строчку, которая мне действительно понравилась, — но — понимаешь? — это ведь не мои слова, а его, писателя».

Он не понимал, но его это мало беспокоило. Хэнк привык к странностям своей жены, так же как она к его; и если половину времени она пребывала в каком-то другом мире, в то время как тело ее, что-нибудь мурлыкая себе под нос, продолжало заниматься хозяйственными делами, что ж, это был ее мир и ее личное дело. Сам он не ощущал в себе ни способностей, чтобы следовать за ней в этих путешествиях, ни права призывать ее обратно. Хэнк считал, что никто не имеет права вмешиваться в то, что происходит внутри, важно, что из этого вырывается наружу. А кроме того, оставшуюся половину времени она отдавала ему, и «разве это не больше, чем удается получить любому парню от своей жены?»

— Трудно сказать, — колеблется Ли. — Наверно, это зависит от женщины и от качества той половины, которую она отдает тебе.

— Вив отдает лучшую, — заверяет его Хэнк. — А что касается женщин, то поговорим после того, как ты ее увидишь.

— Конечно… — Все еще находясь под впечатлением того полуобнаженного видения, которое он лицезрел в щелку всего лишь полчаса тому назад. — Только вряд ли я смогу что-нибудь сказать, не узнав все «сто процентов».

Брат Хэнк таинственно улыбается:

— Если ты имеешь в виду сто процентов Вив, ну что ж — это ее дело. Только я думаю, можно удовлетвориться и меньшим — лицо, ноги, — а об остальном уже догадаться, как догадываешься о величине айсберга по его вершине. Вив не из тех смазливых милашек, за которыми я гонялся тут, Леланд. Она скромная. Джо говорит — такие люди «чем тише, тем глубже». Ну да ты сам увидишь. Я думаю, она понравится тебе.

Хэнк пододвигает стул к самой кровати и, упершись подбородком в спинку, ждет, пока я оденусь к ужину. Он на редкость жизнерадостен, особенно по сравнению с той гнетущей тишиной, которая повисла между нами после моего дневного взрыва за ленчем. Его заботливость настолько велика, что, желая вывести меня из ступора, он даже принес мне наверх чашечку кофе, конечно не отдавая себе отчета, что этот конкретный ступор — в отличие от полуобморочного состояния, до которого меня довела встреча с тяжелым физическим трудом чуть раньше, — вызван явлением его собственной жены в слезах и полуспущенной комбинации. А вместе с кофе еще и пару чистых носков. «Пока мы не добыли со станции твой чемодан».

Я улыбнулся и поблагодарил его, вероятно настолько же обескураженный переменой его настроения, как и он моим. Я-то знал, что моя перемена прочно базировалась на логике: я осознал всю опрометчивость своей дневной вспышки, — умный злоумышленник, пробираясь в королевский замок, никогда не станет ставить свой замысел под угрозу, сообщая королю, что он о нем думает. Естественно. И даже наоборот. Он будет остроумен, очарователен, раболепен, он будет рукоплескать рассказам о королевских победах, какими бы жалкими они ни были. Вот как надо вести свою игру. Потому-то великодушие Хэнка и казалось мне подозрительным — я не видел никаких причин, которые заставили бы короля заискивать перед злоумышленником, — и потому я разумно посоветовал себе поостеречься. Берегись! — он так мил, потому что преследует какую-то подленькую цель.

Но очень трудно быть настороже с людьми, когда они к тебе хорошо относятся. Тогда я еще не знал, что эта коварная тактика доброты и тепла, подрывающая замысленную мною месть, растянется так надолго.

Итак, я выпил кофе и с радостью принял носки — естественно, не теряя бдительности на случай возможных фокусов, — зашнуровал кроссовки, причесался и последовал за Хэнком на кухню знакомиться с его женой, даже ни на секунду не заподозрив, что эта подлая девица окажется еще более коварной, милой и нежной, чем ее проходимец муж, и что быть настороже с ней будет практически невозможно. Девица стояла повернувшись к плите, и волосы ее спадали по спине, переплетаясь с лямками фартука. И в ярком кухонном свете она была столь же прекрасна, как и в мягком сиянии своей комнаты. Хэнк взял ее за подол плиссированной юбки и потянул, потом перехватил за рукав блузки, на котором не хватало пуговицы, и повернул лицом ко мне. «Вив, это Леланд». Она убрала прядь, упавшую на лоб, протянула руку и, улыбнувшись, тихо произнесла: «Привет». Я кивнул.

— Ну, и что скажешь? — спросил Хэнк, делая шаг назад, как коннозаводчик, демонстрирующий призовую двухлетку.

— По меньшей мере, мне надо посмотреть ее зубы.

— Ну это, я думаю, можно будет устроить. Девушка оттолкнула его руку.

— Что такое?.. О чем это он говорит, Леланд?

— Ли, если не возражаешь.

— Или Малыш, — добавил Хэнк и ответил за меня: — Не волнуйся, я говорил о тебе лишь хорошее, родная. Разве не так, Малыш?

— Он сказал, что одна твоя половина не сравнится ни с одной из целых женщин…

— А Ли сказал, что, для того чтобы судить, ему надо познакомиться с тобой целиком. — Он прикасается к пуговицам блузки. — Так что, если ты…

— Хэнк!..

Она поднимает ложку, и Хэнк проворно отскакивает в сторону.

— Но, родная, должны же мы решить…

— Но не здесь же, на кухне. — Она кокетливо берет меня за руку. — Мы с Леландом, с Ли уж как-нибудь решим это сами, без тебя. — И для закрепления сделки вызывающе встряхивает головой.

— Заметано! — говорю я, и она, смеясь, возвращается к плите.

Но ни этот смех, ни вызывающий кивок не могут утаить краски, которая, как красный прилив, поднимается от лифчика, чашечка которого, как мне известно, прикреплена к бретельке французской булавкой.

Хэнк зевает, взирая на кокетство своей жены.

— Единственное, о чем я прошу, — чтобы ты меня сначала покормила. Я даже ежа могу проглотить. А ты, Малыш?

— Единственное, о чем прошу я, — это как-нибудь поддержать мои силы, чтобы я смог заползти по лестнице обратно.

— Рыба будет через несколько минут, — говорит она. — Джэн пошла в амбар за яйцами. Ли, узнай у Джо, все ли дети готовы и вымыты? И Генри, кажется, уже гудит. Хэнк, не сплаваешь за ним?

— Черт бы его побрал, похоже, он и впрямь решил превратиться в гулящего кота…

Хэнк уходит заводить лодку, а я иду в соседнюю комнату помогать Джо сгонять его отару, искушаемый предательскими ароматами, звуками и видениями предстоящего ужина, сцены которого роятся вокруг меня, как пропагандистский фильм Госдепартамента, состряпанный для внедрения американского образа жизни в сознание всех голодных и бездомных в распоследней лачуге по всему миру: «Не слушайте вы эти коммунистические бредни, вот как на самом деле мы живем в наших добрых старых СэШэА!» — и чувствую первое невнятное шебуршание канцерогенной примеси чувства в крови, которое будет вскрыто холодным скальпелем рассудка лишь месяц спустя, когда оно уже затвердеет и оформится так, что не будет подлежать удалению…

Гончая Молли снова пытается подняться на лапы и подвывает, чувствуя, как холодна земля; мгновение она стоит, но лунный свет слишком тяжел и холоден, и она снова валится под его морозным грузом.

Бармен Тедди взирает сквозь переплетение неоновых огней на темный изгиб реки, тоскливо мечтая о январе: ничего хорошего нет в этом бабьем лете — одни сверчки, комары да пустозвоны, которые ни за что не истратят больше десяти центов зараз. Дождь и распутица — вот что приносит доллары. Дайте мне темный маслянистый вечер, пронизанный дождем и неоном. Такой, когда начинают выползать человеческие страхи. Такой, когда спиртное льется рекой!

А Вив сквозь прядь волос, опять упавшую на глаза, смотрит, как Ли неловко вытирает мокрое лицо дочке Джо Бена. Она понимает, что он еще никогда в своей жизни не мыл ребенка. Какой странный мальчик — такой худой и изможденный. И такие глаза, словно он побывал на грани пропасти и даже заглядывал туда…

Пока Ли мыл девочку, вся рубашка на нем вымокла, и он откладывает полотенце и закатывает рукава. Вив видит его воспаленную кожу.

— Ой… что у тебя с руками? Он пожимает плечами.

— Боюсь, они были слишком длинны для рукавов моей рубашки.

— Надо смазать фундуком. Вот, Ли, присядь-ка на минутку. Сейчас…

Она смачивает жидкостью сложенное кухонное полотенце. Едкий запах специй и алкоголя вспыхивает в кухонном тепле. Его руки лежат на клетчатой скатерти так же неподвижно, как два куска мяса на прилавке у мясника. Оба молчат. До них доносится звук приближающейся моторки и пьяное пение Генри. Услышав его, Вив улыбается и качает головой. Ли спрашивает, как она относится к тому, что у нее появилось еще одно животное, о котором надо заботиться.

— Еще одно животное?

— Конечно. Только взгляни на этот зверинец. — Пение с улицы становится громче. — Во-первых, старый Генри, который, верно, требует немало внимания…

— Ну, на самом деле не так уж и много. Он не всегда так пьет. Только когда у него болит нога.

— Я имею в виду — из-за своего возраста и этого несчастного случая. Потом дети, ты же, наверное, помогаешь следить за детьми Джо Бена? А все собаки, корова? Думаю, что, если уж на то пошло, и брат Хэнк нуждается в нежном омовении фундуком…

— Нет, — улыбается она, — не похоже.

— Ну все равно, неужели ты не расстраиваешься, когда тебе приходится взваливать на себя еще одну обузу?

— А ты всегда относишься к себе так? Как к обузе?

Ли улыбается и спускает рукава.

— По-моему, я первым задал вопрос.

— О… — она закусывает прядь волос, — по-моему, это помогает мне держать себя в форме. Старый Генри говорит, что это единственный способ, чтобы не зарасти мхом, — но когда я начинаю об этом думать…

— Точно так! Точно так! — Дверь распахивается, и входит Генри с зубным протезом в руках. — Я всегда говорю, что в Орегоне надо держать себя в форме… чтобы лапы были волосатыми, а задница не зарастала мхом. Всем добрый вечер и доброго здоровьица. Вот и ты, девочка. — Он щелкает челюстью, зубы клацают, сияя в ярком кухонном свете. — Не сполоснешь их мне, а? Уронил во дворе, а какая-то собака попыталась нацепить их себе. А-ап! Как она ими пыталась сцапать муху, а! Режет на лету. Мммммм! Я был прав: я унюхал лосося еще у дома Эванса.

Вив отходит от раковины и протирает челюсть полотенцем.

— Понимаешь, Ли, когда я начинаю задумываться над этим, — такое ощущение, что Вив обращается к челюсти, потом, вскинув голову, она улыбается Ли, — нет, меня это не огорчает… К тому же по сравнению с некоторыми сделать что-то для тебя доставит мне одно удовольствие.

Гончая Молли прерывисто вдыхает лунный свет. Тедди слушает дождь. Ли — но это уже месяц спустя, — сняв штаны, сидит на кровати и бережно осматривает исцарапанные ноги после полупьяной охоты, с которой он только что вернулся, уверяя встревоженные тени, что он прекрасно обойдется без их помощи, огромное спасибо… «И без фундука, у меня есть средство поцелительнее!» На столике рядом с кроватью лежат три коричневатые сигареты. Записная книжка в ожидании замерла на коленях. Тут же шариковая ручка и спички. Поерзав, он придает подушкам за спиной удобное положение, берет сигарету, закуривает, глубоко затягиваясь и удерживая дым как можно дольше, прежде чем выпустить его с легким шипением: прелессс-но. Затягивается еще раз и откидывается назад. Когда полсигареты уже выкурено, он принимается писать. Временами он улыбается, перечитывая особенно удавшуюся строчку. Строчки ложатся ровно и аккуратно, фразы закругляются сами собой, не нуждаясь в поправках:

Почтовый ящик I Шоссе I

Ваконда, Орегон

Хэллоуин

Норвик, Нью-Хейвен Коннектикут

«Дорогой Питерс,

«Благой Господь, да минет время, что сделало чужими нас с тобой!»

На что тебе положено ответить — «Аминь, мой повелитель».

Отвечаешь? Ну да не важно. Потому что, честно говоря, вынужден признать, что и я не слишком уверен, откуда эта реплика. По-моему, «Макбет», но с таким же успехом может быть и из дюжины других хроник или трагедий. Вот уже месяц, как я живу дома, и, как ты можешь заметить, сырой, промозглый орегонский климат покрыл мою память плесенью, так что приходится основываться на догадках, забыв о былой уверенности…»

Вив выгоняет их всех из кухни: «…или ужин никогда не будет готов». И надо же, пока мы пытаемся привести детей Джо Бена в то, что он называет «божеский вид», Вив замечает, в каком состоянии мои руки. Она бросает все свои дела у плиты и настаивает, что меня надо смазать каким-то народным средством, что, естественно, приводит меня в ужас. Но когда я вижу, как ей нравится играть в медсестру, я прикусываю язык и набираюсь терпения. «Вот, — говорю я себе, — мое верное оружие. Только как правильно его использовать?»

Итак, раны мои обработаны, и я отправлен в гостиную ждать ужина и обдумывать план действий. Нет, все представляется мне не таким уж сложным.

В этот вечер все мои усилия пошли насмарку из-за старика. Его бьющая через край энергия сделала мыслительный процесс практически невозможным. Грохоча и топая, он носился туда и обратно по огромной комнате, как сломанная заводная игрушка, никому не нужная и абсолютно бесполезная, но тем не менее работающая. Очередной раз проходя мимо, он включил телевизор, и тот принялся изрыгать тухлую пошлятину, сообщая последние новости с фронта Великой Войны Дезодорантов, — «Нет сочащимся и капающим распылителям! Нет грубым и жестким шарикам! Один мазок — и вы гарантированы на целый день!» Никто это не смотрел и не слушал — эта пошлая болтовня была такой же бессмысленной, как и ностальгическое неистовство старика. На нее точно так же, как и на него, никто не обращал внимания, но тем не менее никто и не пошевельнулся, чтобы воцарить тишину. Каким-то образом все ощущали, что любая попытка выключить телевизор вызовет шквал протеста еще более разрушительный, чем этот грохот.

При помощи различных ухищрений я попытался навести брата на разговор о его жене, но как только мы начали подбираться к этой теме, старик заявил, что если и существуют такие, кто предпочитает болтовню жратве, то он не относится к этой категории! И возглавил Исход на кухню. Следующий день принес такой же каторжный труд и изнурение, как и первый, за исключением разве того, что я пытался не выказывать брату Хэнку свою неприязнь. А он по отношению ко мне продолжал свою кампанию «доброй воли». В последующие дни я все меньше задумывался о своих планах мщения, испытывая все больше симпатии к своему заклятому врагу. Я даже пытался обосновать это для своего рассудка, который предупреждал меня об опасностях на пути наслаждений. Я настаивал, что днем мне приходится отдавать все внимание тому, чтобы не оказаться раздавленным каким-нибудь бревном, а к вечеру я настолько выматываюсь, что ни на какие конструктивные мысли об отмщении не способен, — «Поэтому я еще не готов». Но старого Советчика было не так-то легко провести.

— Да, я знаю, но…

НО ТЫ ВЕДЬ С НЕЙ ЕЩЕ ПОЧТИ И НЕ РАЗГОВАРИВАЛ.

— Верно, но дело в том…

ПОХОЖЕ ДАЖЕ НА ТО, ЧТО ТЫ ИЗБЕГАЕШЬ ЕЕ.

— Может, на это и похоже, но…

Я ВОЛНУЮСЬ… ОНА СЛИШКОМ ХОРОША… ЛУЧШЕ ПООСТЕРЕЧЬСЯ…

— Поостеречься? А что же, ты думаешь, заставляет меня избегать ее? Я остерегаюсь! Потому что она слишком хороша! Она тепла, нежна и предательски коварна; надо быть осторожным…

Но, говоря начистоту, мы оба были встревожены. Мы были испуганы. И дело было не только в Вив: все дьявольские обитатели дома были теплы, нежны и предательски коварны — от аспида брата до последнего ребенка. Я начинал их любить. И чем больше набухало мое сердце этой раковой опухолью, тем сильнее становился страх. Набухшее сердце.

Эта коварная болезнь довольно часто поражает мифический орган, который гонит жизнь по сосудам эго: любовь, коронарная любовь в сочетании с галопирующим страхом. Болезнь «уйди-останься». Смертельная жажда близости и постоянное осознание ее яда. С раннего детства мы учимся относиться к ней с подозрением: мы запоминаем — никогда не раскрывайся… неужели ты хочешь, чтобы кто-нибудь копался в твоей душе своими грязными лапами? Никогда не бери конфет у незнакомых людей. И у друзей. Лучше стащи, когда никто не видит, но не бери, никогда не бери… Неужели ты хочешь оказаться в долгу? А главное, не привязывайся, никогда, никогда, никогда не привязывайся. Потому что именно привязанность усыпляет твою бдительность и оставляет тебя беззащитным… Неужели ты хочешь, чтобы какой-нибудь подлец знал, что у тебя внутри?

Добавим к этому списку еще одно простое правило: «Никогда не напивайся».

И я полагаю, из-за этого-то все и произошло, из-за этого дьявольского питья — оно ржавчиной разъело последний замок на последних дверях, охранявших мое выздоравливающее эго… разъело замок, и растворило запор, и откинуло крюки, и, прежде чем я сообразил, что происходит, я уже говорил брату о маме. Я рассказывал ему все — разочарования, питье, отчаяние, смерть.

— Когда я узнал об этом, мне действительно было ее страшно жаль, — сказал Хэнк, когда я закончил. Только что завершилась моя вторая рабочая неделя, и мы, сидя за квартой пива на брата, праздновали, удивляясь, что обошлось без переломанных костей. Хэнк вынул длинную щепку из картонного ящика рядом с плитой и теперь перочинным ножом снимал с нее белую стружку. — Когда я узнал, я сразу послал телеграмму, чтобы доставили цветы, — кажется, должен был быть венок, — ты видел?

— Нет, не видел, — довольно холодно ответил я, злясь на себя за то, что столько рассказал ему, злясь на него за то, что он не остановил меня, — «но, с другой стороны, там было столько венков, что можно было и не заметить — но еще больше злясь от воспоминания об этом венке. Один венок! Всего один! Мамино семейство предпочло проигнорировать смерть этой отщепенки. «Высокообразованная Иезавель», — фыркали они, — алкоголичка, пустопорожняя мечтательница, любительница хиромантии, френологии и случайных знакомств, сорокапятилетняя битница в черных колготках, которая не только замарала честь семьи своим бегством в дебри Севера с каким-то старым потасканным придурком, но еще и усугубила положение тем, что вернулась, заимев от него ребенка. Но как я ни презирал их за то, что они не соблаговолили прислать даже букетик фиалок, еще больше я ненавидел Хэнка за его помпезный венок из белых гвоздик.

Было уже поздно. От пива мы перешли к вину. В доме стояла тишина, как в преисподней. Джо Бен с семейством ночевали в своем новом доме, намереваясь встретить восход с кистями и красками в руках. Генри уже поднялся наверх и спал как убитый. Вив лежала на диванчике рядом с Хэнком, свернувшись в прелестную головоломку и участвуя в беседе лишь выразительными взглядами янтарных глаз и изящно изогнутой позой, пока веки у нее не сомкнулись и она, натянув на себя овечью шкуру, не предпочла дипломатически заснуть. Весь старый дом тикал, как огромные деревянные часы, с реки время от времени доносились мягкие удары бревен о пристань. Под полом во сне повизгивали гончие: кто-то из них видел себя во сне героем, кто-то — трусом. Напротив меня под торшером с кисточками сидел брат и строгал, сам напоминая обструганную светотенью фигуру…

— Да, венков было много… — солгал я.

Он провел по дереву блестящим лезвием.

— Наверное, были пышные похороны?

— Очень, очень пышные, — согласился я, следя за ножом. — Учитывая обстоятельства.

— Хорошо. — Тффррр, тффррр. — Я рад. — Колечки сосновой стружки падают к его ногам. Вив глубже зарывается в подушки, а я снова отпиваю из галлона с ежевичным вином. Его делает Генри. На поверхности плавали колючки, жидкость была густой от семечек, но после того, как было выпито полбутыли, вино текло как по маслу.

Мы выжидали, недоумевая, что нас заставило, рискуя миром и покоем, так глубоко зайти на давно запретную территорию, и одновременно прикидывая, не попробовать ли отбросить всякую опаску и посмотреть, как далеко можно еще продвинуться. Наконец Хэнк промолвил: «Да, ну, как я уже говорил, мне действительно ее очень жаль».

Во мне все еще не угасла та, первая, злость.

— Да, — ответил я. Имея в виду: «Еще бы тебе не было жаль, подонок, после всего, что ты…»

— А?

Шептание ножа прекратилось, и несрезанная стружка, застряв, взвилась посередине щепы. Я перестал дышать: неужели он услышал то, что я подумал? БЕРЕГИСЬ, — предупредил мой Старый Охранник, — У НЕГО НОЖ! Но Хэнк продолжил движение, и стружка, благополучно упав, присоединилась к остальным; я выдохнул облегченно и разочарованно. Пустые надежды (и чего я от него ожидал?). Земля продолжала вращаться (а как в этом случае поступил бы я?), завершая свой очередной нисходящий в бездну оборот. Вилась стружка. Я отхлебнул еще домашнего вина Генри. Я корил себя за свою злость и был рад, что он не стал обращать на нее внимания.

— Пора спать. — Хэнк сложил нож и мягким движением ноги, облаченной в носок, сгреб стружку в аккуратную кучку. Потом нагнулся и, взяв ее в ладони, перенес в ящик для растопки: на завтрашнее утро. Он потер руки, избавляясь от опилок и прочих сентиментальностей, и загрубевшие мозоли зашуршали друг о друга, словно были деревянными. — Я обещал Джо помочь ему утром. Вив! Киска! — Он потряс ее за плечо; Вив зевнула, и меж ослепительно белых зубов показался язычок, похожий на лепесток розы. — Пошли в койку, о'кей? Что и тебе советую, Малыш.

Я пожал плечами. Вив скользнула мимо меня, сонно улыбаясь и волоча за собой овчину. У первой ступеньки Хэнк остановился; глаза его на мгновение встретились с моим взглядом: «Ммм… Ли… — Блестящие, как зеленое стекло, о чем-то молящие, но вот он снова опускает их и принимается рассматривать сломанный ноготь на большом пальце. — Жаль, что меня там не было». Я ничего не ответил — в этом мгновенном неуловимом взгляде я прочел больше чем вину, больше чем раскаяние.

— Правда, мне очень жаль — может, я мог бы чем-нибудь помочь. — Имея в виду: «А было чем?»

— Не знаю, Хэнк. — Имея в виду: «Ты и так сделал достаточно».

— Я все это время думал о ней. — Имея в виду: «Ты считаешь, я виноват?»

— Да. — Имея в виду: «Мы все виноваты».

— Ну ладно, — глядя на исковерканный ноготь, и пытаясь еще что-то сказать, еще что-то спросить, услышать, и не умея, — пожалуй, пойду дрыхать.

— Да, — готовый ко всему, чего он только ни пожелает, — и я.

— Спок-нок, Ли, — бормочет сверху Вив.

— Спокойной ночи, Вив.

— Привет, Малыш.

— Хэнк.

Имея в виду: «Спокойной ночи, но лучше останься». Вив, тихая и легкая, как сонный луч света, останься, поговори со мной еще своими глазами. Хэнк, забудь все, что я скрывал за словами, останься, скажи что-нибудь еще. Это наш шанс. Это мой шанс. В пользу любви или ненависти, но только чтобы я наконец мог выбрать и утвердиться в них. Останьтесь, пожалуйста; пожалуйста, останьтесь…

Но они уходят. Напугав, измучив и одарив меня своей близостью, бросают одного. Я в полной растерянности. Мне кажется, мы были так близко друг от друга сегодня и почему-то промахнулись. Он не рискнул идти дальше, и я не смог. Сквозь марево ежевичной каши и пьянящую кислоту напитка, в то время как мой брат со своей женой исчезают на лестнице, уходя в свою личную жизнь, спать, я оглядываюсь назад, на прошедший вечер, и думаю: «Сегодня у нас почти получилось. Немного смелости — и все бы получилось. В какое-то мгновение мы были очень близки — сердца наши набухли и созрели, открывшись трепещущим пальцам друг друга… Чуть-чуть бы нежного мужества в этот дивный момент — и все бы изменилось».

Но дыхание памяти все еще колеблет такие мгновения, приводя в движение всю паутину. Люди исчезают на ступенях лестницы, чтобы видеть сны друг друга о прошедших грядущих днях, о минувших близящихся ночах; о солнечных лучах, тяжело пересекающих расходящиеся по воде круги, как будто бессмысленные…

Над зыбью реки взлетает лосось с красными плавниками и иссиня-зелеными полосами, трепещет в блестящей невесомости, с оглушительным всплеском падает на бок, снова взлетает и падает, и снова взлетает — словно пытаясь убежать от кошмара, преследующего его под водой. И, снова упав, на этот раз опускается на дно, чтобы спрятаться за камнем, изможденно прильнув брюхом к песку и сдавшись на милость тюленьим вшам, грызущим его плавники и жабры.

Стаи черных крикливых ворон донимают кабанов. Зеленое пиво мерцает в пульсирующих отблесках плиты. Молли смотрит, как в белых морозных облаках теряется ее жизнь. Флойд Ивенрайт бранит себя за то, что не смог произвести должного впечатления на Джонатана Б. Дрэгера, и на чем свет стоит поносит Джонатана Б. Дрэгера за то, что тот такой внушительный и вынуждает Флойда думать о произведенном им впечатлении, а потом снова себя за то, что позволил Джонатану Б. Дрэгеру так важничать и требовать от кого-то соответствующего поведения… Виллард Эгглстон надеется. Симона молится. Виллард Эгглстон отчаивается. Грузовое судно подходит к Ваконде за последней партией леса и гудит вульгарным низким голосом, как механический дракон…

В «Пеньке» за исцарапанным столом у самого входа старый Генри с компанией дружков, гораздо более заинтересованных в бесплатной выпивке, чем в его рассказе, жует плохо подогнанными челюстями и глубоко вздыхает. Взяв кувшин за ручку, словно огромную кружку, он делает еще несколько глотков; он уже обратил внимание, что стоит ему налить себе в стакан, как кто-нибудь из присутствующих тут же осушает его, так что он решает не утруждать себя далее. Он умиротворенно сияет, чувствуя, что раздувшееся пузо требует ослабить ремень еще на одну дырку. Впервые в жизни у него находится время, чтобы выполнить свои столь долго игнорируемые общественные обязанности. Почти каждый день после несчастного случая он прислоняет свой костыль к стойке «Пенька», пьет, судачит о былом, спорит с Бони Стоуксом и смотрит, как большие зеленые радужные речные мухи сгорают в неоне витрины.

— Тсс! Послушайте…

Электрическое устройство Тедди неизменно восхищает старого Генри; и то и дело посредине какой-нибудь бурной преамбулы — глаза полузакрыты, блуждающая улыбка от наплывающих воспоминаний — он обрывает себя на полуслове: «Тссс! Тссс! Вот сейчас слушайте…» И, уловив приближающееся жужжание еще невидимой жертвы, обращает заросшее седыми волосами ухо к электросистеме. «Слушайте… Слушайте…» Голубоватая вспышка, и обугленный труп присоединяется к своим предшественникам, валяющимся на пороге. Генри шмякает костылем по столу.

— Сукины дети? Видали? Еще одна, а? Боже ж ты мой, ну и хитрое устройство! Современная научная технология — вот тебе и вся штука. Я всегда говорил, с тех пор как увидел лебедку, главное — технология. Да, скажу я вам, мы проделали немалый путь. Помню… вы, конечно, не поверите — все так быстро меняется, ну каждый день… И все же, Бони, старый чистоплюй… постой-ка, кажется, это было…

Молодой Генри, с модными черными усами, как белка по стволу, карабкается по крутому склону — руки мелькают стальными вспышками, — чтобы, отвязать своего пьяного кузена Ларимора, запутавшегося в воловьих поводьях. Стремительный, молчаливый и мрачный юный Генри с компасом в кармане штанов и тесаком за отворотом сапог…

— Слушайте! Слышите? Аа-ааа… бэмс! Готова. Сукины дети, а? Еще одна.

А в глубине бара Рей и Род — субботний оркестр, — уже переодевшиеся в джинсы и рабочие рубашки, сидят друг против друга и пишут письма своим девушкам.

— Как пишется «пренебрежительный»? — спрашивает Рей.

— Что пишется?

— «Пренебрежительный»! Ну что ты в натуре! «При-ни-бри-жительный»! Ты, чего, не знаешь, что ли? Ну например: «Я знаю, что он тебе пренебрежительно лжет и говорит про меня всякое».

— Постой-ка! — Род хватает письмо Рея. — Кому это ты пишешь? Дай-ка, дай-ка!

— Поосторожней, парень! Остынь! Ручками-то не мельтеши! Кому надо, тому и пишу…

— Да ты же пишешь Ронде Энн Нортрап!

— …кому захочу, тому и буду…

— Вот как? Ну смотри, если узнаю, мокрого места не оставлю!

— Значит, вот как.

— И поделом тебе.

— Значит, ты и не отпираешься.

— А чего отпираться!

И оба снова погружаются в свои письма. Это повторяется уже восемь лет, с тех пор как они начали играть на дансингах в маленьких городках, — ругаются, ухлестывают за одной и той же женщиной, уверяя ее, что уже давно мечтают отделаться от того, другого, болвана, вырваться из этой грязной лужи и, в конце концов, прославиться где-нибудь на телевидении… Вечно на ножах и навечно связанные неудачей и неизбежными оправданиями: «Меня бы уже давно не было в этой выгребной яме, голубка, если бы не этот вонючий болван!» Сжав зубы, они усердно трудятся. Рей задумчиво устремляет взгляд в противоположный конец бара, где Генри, дойдя до самого драматического момента в своем рассказе, для усиления впечатления лупит костылем по стулу.

— Ты только послушай этого старого дурака! — сплевывает Рей на пол. — Можно подумать, он глухой. Чего он так орет?! Перекрикивает всех, точно как глухой.

— Может, он и есть глухой. Такой старый вполне может быть глухим.

Но старик, увлеченный судьбой мух, проявляет почти нечеловеческую остроту слуха.

— Слушайте. Слышите, летит? Слышите ее? Бзззз-бам!

— Господи Иисусе! Дай десять центов — может, мне удастся его заглушить.

Игровой автомат начинает журчать, лаская монетку, и вспыхивает. Рей возвращается на место, насвистывая прелюдию:

Перл на земле и в небесах,

Горишь бриллиантом ты у Господа в короне…

Он доволен собой. «Настанет день, и я прославлюсь, — говорит он себе. — Мемфис. Теннесси. Все будет. Близится мой час. Расстанусь с этими идиотами. Отряхну прах их со своих ног. Да, Род, голубчик, придется тебе смириться с этим. И тебе Ронда Энн, милая белокурая потаскушка и ничего больше, — маме о тебе не напишешь…»

— Так что помяните мои слова, парни, — восклицает Генри, — мы еще покажем, вот увидите! — Что Генри собирался показать, толком никто бы сказать не мог, зато ни у кого не оставалось никаких сомнений в глубине его уверенности. — Все эти новые машины, новые технологии… мы посрамим их!

— А как пишется слово «недавно»? — Теперь Род испытывает затруднения.

— Так же, как «пренебрежительный», — отвечает Рей. — Да гори они все синим пламенем, Мемфис, Теннесси, встречайте!

— Грядет наш день! — провозглашает Генри.

— Нет! Нет-нет-нет! — откликается Бони Стоукс, умеющий откапывать трагедию, почти как медведь, откапывающий пустые консервные банки на свалке, — кто-кто, а он умеет видеть все в мрачном свете, невзирая ни на какой щенячий оптимизм. — Нет, Генри, мы уже слишком стары. Наш день подходит к концу, и небосклон уже затянуло тучами.

— Тучами? Ха-ха-ха! Ты только взгляни на этот закат! Где ты видишь тучи?

В октябре в Орегоне, когда на полях горит стерня тимофеевки и плевел, кажется, огнем занимается и само небо. Тучи воробьев, как искры от костра, разлетаются с красных осиновых зарослей, на реке прыгает лосось, а она все катит свои литые воды…

Вниз по течению, у причала Энди, на обгоревшем кедровом пне шипело и потрескивало солнце, словно яблоко, пускающее сок на жарких противнях облаков бабьего лета. Засыхающий ягодник и клены на склонах холмов полыхали всеми цветами красного — от темно-кирпичного до кроваво-алого. Поверхность реки раскалывалась, чтобы выпустить на воздух лосося, а потом долго кругами отмечала место его прыжка. В малиновой грязи на отмелях копались колпицы, веретенники прыгали с камышины на камышину, оглашая окрестности резкими криками «клик-клик!», словно каждая тростина не только напоминала своим видом кочергу, но и была раскалена, будто только что из печи. Маленькими огненными стайками летели к югу нырки и черные казарки.

То был колокол Хэнка.

Он с Ли и Джо Беном сидел в покачивающейся на волнах лодке и наблюдал, как садится солнце. Впервые за много недель они возвращались домой еще при свете солнца.

Вот звонит колокол Хэнка.

— Нам везет, — говорит Хэнк. — Знаете? Погода-то какая.

Джо Бен с готовностью кивает.

— Ну! А я тебе разве не говорил, что так и будет? Мы как у Христа за пазухой. Разве еще сегодня утром я тебе не сказал — отличная погода! Добрый день, благословенный день.

Он восторженно вертелся на носу лодки, поворачивая свое исковерканное лицо то влево, то вправо, пытаясь ничего не пропустить. Хэнк и Ли обменялись добродушными улыбками у него за спиной. Но, несмотря на улыбки, и они помимо своей воли разделяли его бьющий через край энтузиазм. Ибо это действительно был благословенный день, самый восхитительный с момента возвращения Ли в Орегон. Начался он с кофейного торта с фундуком и ежевикой, который Вив испекла к завтраку, и чем дальше шло время, тем лучше он становился; улица их встретила холодным бодрящим воздухом с чуть кислым привкусом — так пахли опавшие яблоки; небо было чистым, но ничто не напоминало об изнурительной жаре предыдущих дней; прилив нес их лодку вперед на максимальной скорости… а потом — и, наверное, это-то и было истинным знаком благословенности, подумал Ли — они, как всегда, бесплатно перевезли Леса Гиббонса на другой берег, высадили его, и он, по своему обыкновению, принялся выражать свою благодарность, уверяя, что терпеть не может быть в долгу, чтобы они не сомневались… И тут он поскользнулся и, кувыркаясь словно пьяная обезьяна, полетел прямо в ледяную воду, плюхнувшись рядом с лодкой.

Когда он вынырнул, отплевываясь и чертыхаясь, Хэнк и Джо Бен просто взвыли от хохота, и деланное дружелюбие Леса было поколеблено этим смехом. Он вцепился в борт и уже с нескрываемой яростью завопил, что единственная его мечта, чтобы весь сраный выводок Стамперов подох бы, и побыстрее! Чтобы всех этих ржущих Стамперов перерезали бы и потопили! Скатертью дорога им всем в выгребную яму!..

Ли не мог удержаться от улыбки, глядя на эту неконтролируемую вспышку ненависти, и уже в голос рассмеялся, когда его брат, выловив Леса и переправив его в лодку, спокойно и с христианским сочувствием поинтересовался, предпочитает ли Лес ехать в город мокрым как мышь, или его перевезти назад переодеться? «А мы тебя подождем, не бойся. Так что, как скажешь…»

Лес сглотнул, помолчал и еще раз сглотнул. Посиневшие губы начали расползаться в комичной улыбке.

— Не, Хэнк, не-не, не могу вас, ребята, т-т-так, — простучал он зубами.

Хэнк пожал плечами:

— Как скажешь, Лес, старина. — Хэнк с озабоченным видом вылез из лодки и, поддерживая трясущегося Леса, довел его до берега.

Несмотря на задержку, они были на месте намного раньше обычного — прибывающая в реке вода почти вдвое увеличила скорость лодки. Грузовик завелся мгновенно. И циветта, как и всегда приютившаяся под капотом, яростно выгнув спину, начала отступать, однако впервые за все это время молча и не издавая возмущенного воя. Дядя Джо прибыл без опозданий и любезно предложил каждому по плитке шоколада; вместо привычной похоронной песни Энди играл на своей губной гармонике какой-то бодрый мотивчик; а потом в нескольких милях от лесоповала, только они миновали перевал, на дорогу, чуть не врезавшись в их машину, выскочил олень. А когда они резко затормозили, он метнулся на прогалину и любезно подождал, пока Хэнк достанет из ящика с инструментами свою мелкашку и зарядит ее. Пуля вылетела с легким свистящим звуком и попала ему в хребет, чуть ниже шеи, куда Хэнк и целился; олень повалился, как марионетка, у которой одновременно обрезали все ниточки. Джо, Хэнк и Энди, работая бок о бок с такой скоростью, которая сделала бы честь профессионалам с консервной фабрики, выпустили из него кровь, очистили от внутренностей, отрезали голову и копыта и закопали все улики меньше чем за пять минут. Рядом с прогалиной, выбранной оленем, нашлось даже дуплистое дерево. «Удивительно услужливый тип попался», — сообщил Хэнк, поднимая тушу к дуплу и прикрывая ее черничником.

— Вот уж точно! — откликнулся Джо Бен. — Мы сегодня у Христа за пазухой. Все будет тип-топ! Молочные реки, кисельные берега! Сегодня все за нас, разве нет? Нет? Могу поспорить, все святые сегодня заодно со Стамперами.

Похоже, святые влияли и на лебедку, и на всю эту злобную, мстительную компанию тросов и изъеденного временем железа. За целый день перетаскивания двухтонных бревен к рангоуту систему заело всего один раз. Все замерло со скрежетом — трос заело в барабане. Но и тут святые не подвели, удача снова сопутствовала им; вместо того чтобы идти за запчастями, Хэнк управился с помощью плоскогубцев и молотка так молниеносно, что даже не успел израсходовать весь запас слов, который он хранил на случай поломки. Весь оставшийся день лебедка работала как часы. Да и все оборудование — пилы, трактор, кран — вело себя так же услужливо и любезно, как и олень на дороге.

— Нет, вы понимаете, — говорил Хэнк, — что мы сегодня отгрузили восемь грузовиков? Честное слово, восемь. Господи, я даже не припомню, когда нам столько удавалось сделать! Кажется, только когда мы работали в парке, где все было ровненько и дорожки повсюду. Нет, я и впрямь доволен. Черт побери, мне это правда нравится! — Хэнк отпустил ручку мотора, и, пока он потягивался и распрямлял позвоночник, лодка полетела вперед как стрела. — Как тебе это нравится, Малыш? — Он игриво толкнул Ли в плечо. — Что скажешь? Устал? Сколько ты сегодня бревен наотправлял?

Ли распрямил плечи под подтяжками.

— Знаешь, что-то странно, — задумчиво и слегка недоумевая, откликнулся он. — Не понимаю, но я даже не устал. Как ты думаешь, может, у меня выработался иммунитет?

Хэнк подмигнул Джо Бену:

— Ты хочешь сказать, что «не подыхаешь от усталости»? Ну что ж, вполне возможно. — И он вновь обратился к мотору, опустив голову и пряча улыбку.

— Честно говоря, Хэнк, впервые, с тех пор как был приговорен к этому тросу, я чувствую себя совершенно нормально. Нет, ты не подумай только, что я убаюкиваю себя этим ложным оптимизмом, — поспешно добавил Ли, заметив улыбку на губах Хэнка. — Я понимаю, что сегодня просто все шло хорошо. Чистое совпадение. Может, такое еще и произойдет, но рассчитывать на это нельзя. Конечно, может, через месяц и наступит еще один такой благословенный день, но кто поручится, что завтра не будет очередного ада? Кто поручится, что завтра мы опять отправим восемь грузовиков? А? Я не поручусь.

— Значит, ты признаешь, что это был благословенный день? — поднял палец Джо Бен. — Да! Ты не станешь спорить, что я верно подметил тайные знаки! — И он восторженно ударил себя кулаком по ладони.

— Джоби, — промолвил Хэнк, — если в ближайшее время твои тайные знаки помогут нам еще чуть-чуть, клянусь, я сам начну ходить в твою церковь и помогать тебе их вычислять.

Ли опустил голову так, чтобы плечо Джо заслоняло ему солнце.

— Одно скажу, Джо: лес сегодня был более благожелателен и щедр к нам. Ягодник не пытался меня заарканить. Ветки не стремились выколоть мне глаза. И самое главное, знаешь, что я заметил, самое главное — не знаю, говорит это что-нибудь вам, старым, опытным лесорубам? — но под всеми стволами были отверстия для троса! Отверстия, да благословят их все святые! Нет ничего ужаснее, когда нужно надеть трос на необхватное бревно, а под ним нет отверстий и под него приходится подкапываться.

— Ну! Само собой, — рассмеялся Джо Бен, ударяя Хэнка по колену. — Ты чувствуешь, что творится?! Чувствуешь, что у нас с парнем? Он врубается. Он услышал, услышал благовест лесов. Он забросил всю свою ученость и обретает духовное возрождение от Матери-Природы.

Чушь, — мягко возразил Хэнк. — Ли просто приходит в форму. Становится мужчиной. Крепнет.

— Разве ты не понимаешь, это одно и то же? — не смутившись, продолжил Джо Бен. — Точно. А теперь, ребята, я хочу, чтобы вы поразмыслили над всеми этими знаками…

Чушь, — оборвал Хэнк развитие стройной теории. — Повторяю, он просто приходит в форму. Когда Ли появился здесь три недели назад, он погибал от поноса мозгов. Боже милостивый, Джоби, да три недели кого хочешь приведут в форму, и знаков твоих не потребуется!

— Да, но… но эти три недели! Одни пот и кровь. Разве не говорят, Господь помогает тем, кто сам хочет себе помочь? Так что надо учитывать…

И, устроившись поудобнее и закинув руки за голову, Джо Бен пускается в бурное объяснение теории, которая объединяет физическое тело, духовную душу, тросы лебедки, астрологические знаки, книгу Экклезиаста и всех игроков бейсбольной команды «Гигантов», которых по просьбе Джо Бена Брат Уолкер благословил непосредственно накануне их последней победы!

Ли вполуха слушал проповедь, улыбался, потирая большим пальцем вздувшиеся бугорки мозолей, и лениво размышлял: откуда бы это взяться такому странному приливу теплоты, который внезапно охватил его? Что это с ним? Он закрыл глаза, чувствуя, как последние лучи солнца пляшут на его ресницах. Что это за странное ощущение? Он поднял лицо навстречу свету…

Испуганная радостными доводами Джо Бена, из зарослей выпорхнула пара шилохвостей, и Ли вдруг ощутил в себе биение их крыльев, восходящее восхитительной каденцией. Он вздрогнул и глубоко вздохнул…

Течет река. Дрожит сука в холодном лунном, свете. Ли шарит рукой по кровати в поисках спичек. Он зажигает погасшую сигарету и, не выпуская ее изо рта, продолжает писать:

«И надо тебе знать, Питерс, эта земля всколыхнула во мне не только воспоминания: цель моего приезда на время померкла, ибо я начал любить все это, да поможет мне Бог…»

Лодка причаливает. Гончие, бурля, выскакивают из-под дома. Джо Бен, схватив бортовой трос, накидывает его на сваю. На берегу Вив замирает у бельевой веревки с хрустящими накрахмаленными простынями в руках и смотрит, как мужчины сходят на берег, окруженные собачьей сворой.

— Вы сегодня рано! — кричит она.

— Рано и с удачей, — отвечает Джо Бен. — И подарочек привезли.

Вив смотрит, как Хэнк и Ли поднимают со дна лодки что-то завернутое в брезент. Хэнк водружает тюк себе на плечо и, улыбаясь, идет к ней, преследуемый собаками.

Вив, запихав простыни под мышку, ждет, уперев руки в бедра.

— Ну, браконьеры, что сегодня подстрелили?

Джо подпрыгивая бежит к Вив, платок на его шее раздувается как парус.

— Наткнулись в горах на рогатого кролика, Вив, и Хэнку пришлось облегчить ему участь. Я же говорю, сегодня такой день. Гляди! — И он вываливает перед ней оленью печень. — Мы подумали, может, ты пожаришь нам ее к ужину?

— Моментально убери это от моих простынь. Привет, милый! Привет, Ли! Ой, у тебя тоже кровь на свитере, неужели ты тоже участвовал в этом преступлении?

— Лишь частично: я не препятствовал его осуществлению, а теперь намереваюсь вкусить его плоды. Так что, боюсь, я лишился невинности.

— Пошли отнесем его к амбару, Малыш, и освежуем. Джоби, а ты бы позвонил, договорился о новом вороте для этой чертовой лебедки.

— Ага. Сделаю. А как насчет парочки хомутов? Учитывая, как с ними сегодня управлялся Ли, они не дотянут до времени, когда мы получим новые.

— Старик дома, Вив?

— Засветло? Когда еще из «Пенька» не разошлись ужинать?

Хэнк смеется, сгибаясь под тяжестью туши.

— А ты ступай, начинай жарить печень; если старый котяра не вернется, когда она будет готова, мы съедим ее без него. Малыш, если ты собираешься участвовать в этом деле, пошли, поможешь мне ободрать его…

В «Пенек» с шумом входит индеанка Дженни и замирает, тупо моргая глазами и привыкая к свету. Она замечает Генри и, вдруг смутившись, быстро отворачивается. Увидев Рея и Рода, она с решительным и непоколебимым видом устремляется к ним вдоль ряда табуретов, неся свое словно вытесанное из кедра лицо как военный щит. На скулах, лбу и подбородке виднеются мазки косметики, которые каждый день она накладывала по-разному, однако выражение лица под ними неизменно оставалось одинаковым. Раз в месяц, когда Дженни получает пенсию, она приходит сюда посидеть, чтобы отметить великодушие правительства, вливает в себя бурбон за бурбоном, пока за ее мутными глазами не начинает звучать примитивный ритм музыки совета, и тогда она поднимается и движется в тяжелом танце, спотыкаясь и вечно падая… то на стол к рыбакам, то к шоферам, но те никогда не обижаются, так как обычно бывают гораздо пьянее ее (в городе даже поговаривают о том, что Дженни обладает какой-то необъяснимой способностью падать только на тех мужиков, которые пьянее ее). Потом она встает и, взяв кого-нибудь за рукав наманикюренными ногтями, произносит: «Ты же пьян. Идем. Я доведу тебя до дому». Но и тогда, когда она удовлетворенно удаляется со своим трофеем, лицо ее не меняется, на нем сохраняется то же выражение — что-то среднее между тупой яростью и зверской страстностью.

Сейчас она нацелена на субботний танцевальный дуэт. Они замечают ее и улыбаются ей своими субботними улыбками; заказывая песню, Дженни не скупится. «Эй, привет, девочка», — протягивает руку Рей. Она замирает в нескольких дюймах, чуть не налетев на них, все еще ослепленная и разъяренная своей встречей с Генри.

— На прошлой неделе, парни, вы играли слишком скоро. Чтобы сегодня играли медленнее, слышали? Тогда, может, и еще кто-нибудь потанцует, кроме этих маленьких засранцев… Вот… — Она лезет в карман своей обшитой золотой тесьмой рубахи и достает оттуда скомканные купюры. Вынув два доллара, она вдавливает их в столешницу, словно приклеивая. — Медленные мелодии.

— Дженни-девочка, премного благодарны, премного благодарны.

— Ну ладно.

— В эту субботу будем играть так медленно, словно под наркотой. Присаживайся, а? Расслабься. Послушай пластинку…

Но она уже повернулась и целенаправленно двинулась к дверям; деловая женщина, у которой столько обязанностей, что нет времени развлекаться с игровыми автоматами.

Нам было шестнадцать, мы любили друг друга…

А насекомые все летели и летели с реки взглянуть на коллекцию неоновых огней Тедди и сгорали на обнаженных проводах. На противоположной стороне улицы зажигается реклама кинотеатра, и испуганный человечек в зеленой кепке на абсолютно лысой голове торопливо выбегает из прачечной, чтобы успеть к телефону, надрывающемуся в кассе: звонят школьники из Уолдпорта узнать, что сегодня идет. «Пол Ньюмен и Джеральд Пейдж в драме Уильямса „Лето и дым“, начало в восемь вечера, всего лишь один доллар». Надо поддерживать нравы и сокращать накладные расходы. Пока ему это удается.

Джонатан Б. Дрэгер втирает мазь в свою хроническую экзему, которая на сей раз проявилась на шее. В предыдущий раз она вылезла на груди, а до этого — на животе. Он стоит перед зеркалом, взирая на решительные и мужественные черты своего лица, и боязливо прикидывает, не вскочит ли она следующий раз у него на физиономии. «Все этот климат. Каждый раз, как я сюда приезжаю, она у меня появляется. Начинаю гнить, как дохлая собака».

Поскрипывают бакены, мягко покачиваясь на волнах; с наступлением темноты маяк Ваконды, растопырив четыре луча, задает порку скалам. Дженни неподвижно стоит у окна, глядя, как безработные лесорубы бродят с фонарями по отмели. «Даже на тарелку супа не зайдут. А я приглашать не стану. А может, у меня здесь не слишком чисто?» И принимается тереть в раковине две свои простыни. Сидя в клозете с искривленной от натуги физиономией, силясь преодолеть свой запор, Флойд Ивенрайт проклинает Джонатана Б. Дрэгера: «Толстая жопа, даже не взглянул на отчет!

А ведь в нем вся наша жизнь за последние десять лет! А если это его не впечатляет, то что ему еще надо?» В своей брезентовой хижине сумасшедший скандинав уже сварил трилобита и съел его мясо, а теперь делает пепельницу из его раковины. На кухне Хэнк утихомиривает детей и прислушивается — ему показалось, что с того берега гудят. В «Пеньке» Генри незаконно покупает бутылку бурбона у Тедди и заворачивает ее во вчерашний номер «Орегонского Портленда». Он величественно прощается с теми немногими, кто еще не отбыл ужинать, выходит из бара и, икая и чертыхаясь, залезает в забрызганный грязью пикап, чтобы ехать к дому. «Мы им показали, вот так. Черт побери». И далее: «Надеюсь, кто-нибудь услышит меня; так все болит, если придется долго ждать». Он едет очень медленно, навалившись на руль и вглядываясь в освещенную мостовую… Его вставные челюсти подпрыгивают рядом на сиденье, оставляя мокрые следы укусов… Молли дрожит все слабее…

В результате жалобные гудки старика расслышал Ли. Он отправился за сметаной в погреб и, задумавшись, остановился на темном берегу. Он только что поужинал: Вив и Джэн поджарили печень и сердце с луком, сварили картошку, подали свежий горошек и домашний хлеб; на десерт его ждали печеные яблоки. Вив вырезала из них сердцевину, насыпала внутрь сахар с горячей корицей и, прежде чем ставить в духовку, клала сверху по ломтику масла. Пока они готовились, кухня заполнилась такими запахами, что, когда Вив достала наконец блюдо, дети взвыли от восторга. «Постойте, постойте, очень горячо». Яблоки сочились густым сиропом. Ли, уставившись на тарелку, чувствовал на лбу жар печи. «Хэнк или Джо Бен, кто-нибудь сбегайте за сметаной», — попросила Вив.

Хэнк вытер рот и, ворча, начал отодвигать стул, чтобы подняться, но Ли уже выхватил миску и оловянную ложку из рук Вив. «Я принесу, — вдруг услышал он собственный голос. — Хэнк добыл нам мясо. Джо разделал его. Вы с Джэн приготовили…»

— Я его солил, — улыбнулся Джонни.

— …и даже яблоки. За яблоками ходил Зануда. Так что, я… — Он замолчал, внезапно почувствовав себя очень глупо, с ложкой в одной руке, миской — в другой, под выжидающими взглядами присутствующих. — Так что, я подумал…

— Молодчина! — спас его Джо Бен. — Умри, но достань. Разве я тебе не говорил, Хэнк? Разве я не говорил тебе это самое о старине Ли?

— Чушь! — фыркнул Хэнк. — Он просто воспользовался случаем вырваться из этого дурдома.

— Вот уж нет, сэр! Вот уж нет! А я говорил тебе. Он приходит в форму, обвыкает!

Хэнк рассмеялся, качая головой. А Джо Бен уже развивал новую теорию, соотнося мышечный тонус с божественным вдохновением. Тем временем Ли спустился в прохладный бетонный погреб, где на полу все еще стояли лужи антисептика, и, склонившись над огромным каменным кувшином, принялся черпать сметану полными ложками. Он когда-то слышал, что от хлорки слезятся глаза.

Он уже возвращался из погреба, прижав миску к животу, когда с противоположного берега донесся гудок. Он звучал как во сне. Осторожно нащупывая ногой в темноте тропинку, он снова двинулся на призывный свет, но гудок вновь остановил его, и он склонился над миской. В саду закричала перепелка, зовя своего дружка домой спать. Из кухонного окна раздался взрыв хохота Джо Бена, за которым тут же последовал смех его ребятишек. Машина снова загудела. Глаза у Ли горели после того, как он потер их в погребе. Снова гудок, но он его почти не расслышал, увлеченный отражением луны в сметане…

«Когда я был маленьким и ходил здесь — мрачный, болезненный, замкнутый, когда мне было шесть, восемь, десять и когда мне казалось, что я обделен и обездолен жизнью („Малыш, сбегай к берегу, собери нам ежевики к каше“. — „Только не я“.), почему я не бегал здесь босиком в коротком комбинезончике среди свистящих перепелок и прячущихся мышей… почему меня держали в коричневых ботинках и вельветовых брюках в комнате, битком набитой маленькими и большими книжками?» Луна не знала почему или не хотела отвечать. «О Боже, что сталось с моим детством?» И сейчас, вспоминая это, я слышу, как луна цитирует мне готический стих:

Даже тот, кто чист и душой открыт,

Чьи помыслы лишь молитвой полны,

Прянет оборотнем, как зацветет аконит

В ярком сиянье осенней луны.

— И мне наплевать, что со мной будет дальше, — сообщил я луне. — В данный момент меня совершенно не интересует собственное будущее, лишь мое грязное прошлое. Даже у оборотней и чудо-капитанов было детство, не правда ли?

— Ты сказал, — высокопарно отвечала луна. — Ты сказал.

Я стоял с миской сметаны, благоухавшей люцерной в моих руках, глядел, как темные припарки сумерек вытягивают летучих мышей из укрытий, и прислушивался к их гортанному посвисту, который на долгие годы соединился для меня с гудящей с другого берега машиной.

«Почему я оказался в этом коконе наверху? Вот страна детских игр с темными и волшебными лесами, тенистыми болотами, кишащими голавлями, страна, в которой в детстве резвился курносый и розовощекий Томас Дилан, в которой Твен торговал крысами и пойманными жуками. Вот кусок дикой, прекрасной, безумной Америки, из которой Керуак накопал бы материала на шесть, а то и на семь романов… Почему же я отрекся от этого мира?»

Вопрос звучал для меня по-новому и с угрожающим оттенком. Прежде всякий раз, выпив вина в какой-нибудь меланхолической обстановке и позволив памяти обратиться вспять, где она, ужаснувшись, замирала в недоумении, я всегда умел взвалить вину на какого-нибудь удобного негодяя: «Все из-за брата Хэнка; все из-за древней развалины — моего отца, которого я боялся и ненавидел; все из-за матери, имя которой порочность… они сломали мне мою молодую жизнь!»

Или на какую-нибудь удобную травму: «Это переплетение рук, ног, вздохов, мокрых от пота волос, которое я наблюдал сквозь щель в своей комнате… это-то и опалило мои невинные глаза!»

Но эта неверная луна не позволяла мне отделаться так просто.

— Будь честным, будь честным; ведь это случилось, когда тебе было одиннадцать, к этому времени уже прошел целый век цветущих вишен и стрекоз и шныряющих над водой ласточек. Разве предшествующие десять лет могут быть объяснены одиннадцатым?

— Нет, но…

— Разве можешь ты обвинить своих мать, отца и сводного брата в том, что по отношению к тебе они совершили большее преступление, чем совершается по отношению к любому угрюмому сынку повсеместно?

— Не знаю, не знаю.

Так я беседовал с луной на исходе октября. Спустя три недели после того, как покинул Нью-Йорк с полной сумкой уверенности. Через три недели после проникновения в замок Стамперов со смутными мстительными планами. После трех недель физического унижения и слабоволия. И все же мои мстительные чувства лишь еле булькали, закипая на медленном огне. Едва булькали. А на самом деле даже начали остывать. Честно говоря, уже скукоживались в углах памяти; не прошло и трех недель после того, как я дал клятву победить Хэнка, и чувства мои остыли, сердце оттаяло, а в сумке поселилось целое семейство моли, которая прогрызла до дыр не только мои штаны, но и мою уверенность.

И вот, в свете улыбающейся мне из-за плеча луны, среди застенчивых призывов перепелок и посвиста летучих мышей, под звуки гудков Генри с противоположного берега реки, скромно воссылавшей свое журчание к звездам, с желудком, отяжелевшим от стряпни Вив, и с головой, легкой от похвалы Хэнка, — здесь и сейчас я принял решение закопать топор войны. Во всем дурном виноват лишь ты сам. Живи и давай жить другим. И простятся мне долги мои, как я прощаю должников своих. Кто жаждет мести, копает сразу две могилы.

— Вот и хорошо.

Вдохновленная своей победой, луна забыла об осторожности и, склонившись слишком низко, упала в сметану. Она поплыла в миске, как половинка золотого миндального печенья, соблазняя меня, пока я не поднес ее к губам. Я раскрыл плоть свою навстречу этому баснословному молоку и волшебному хлебу. Сейчас я вырасту, как Алиса, и жизнь моя изменится. И надо же было все эти годы складывать какие-то идиотские «сгазамы» — такой догадливый мальчик мог бы и раньше сообразить. Узнать волшебное слово слишком трудно, произнести его слишком мудрено, да и последствия непредсказуемы. Весь секрет в стабильной и правильной диете, она обеспечивает рост. Должна, по крайней мере. Давно пора было бы это знать. Благорасположенность, легкое пищеварение, правильная диета и возлюби ближнего, как брата своего, а брата, как себя. «Я так и буду! — решил я. — Возлюблю, как себя!» И может, тут-то я и допустил ошибку, там и тогда; ибо если ты лепишь свою любовь к другим с той, что испытываешь к себе, тогда тебе нужно чертовски внимательно изучить — что же ты испытываешь к себе…

Ли курит и пишет в своей холодной комнате; закончив абзац, он долго и неподвижно сидит, прежде чем приступить к следующему:

«Так трудно решить, с чего начать, Питерс; с тех пор как я здесь, столько всего произошло и в то же время так мало… Все началось много-много лет назад, хотя, кажется, это было лишь сегодня, когда я шел с этой роковой миской сметаны для печеных яблок. Никогда не доверяйся печеному яблоку, дружище… Но прежде чем читать тебе мораль, верно, мне следует рассказать тебе все по порядку… Когда я вернулся, все на кухне уже сгорали от нетерпения — от запаха печеных яблок и корицы, — а Хэнк уже зашнуровывал ботинки, чтобы идти искать меня.

— Черт побери, а мы уж думали: куда ты провалился?

У меня так сжалось горло от пьянящего вкуса луны, что вместо ответа я просто протянул миску.

— Ой, смотрите, — заверещала Пискуля, пятилетняя дочурка Джо, — у-сы! У-сы! Дядя Ли в сметане. Ай-ай-ай, дядя Ли, вот тебе. — Она покачала передо мной своим розовым пальчиком, вгоняя меня в такую краску, которая никак не согласовалась с размерами моего преступления.

— Мы уж думали, не послать ли собак по твоему следу, — промолвил Джо.

Я вытер рот кухонным полотенцем, чтобы скрыть залившую меня краску.

— Я просто услышал, как старик гудит с берега, — предложил я в качестве оправдания. — Он ждет там.

— Могу поспорить, опять накачался, — откликнулся Хэнк.

Джо Бен скосил глаза и сморщил нос, став похожим на гнома.

— Старый Генри теперь большой человек в городе, — промолвил он, словно ощущая личную ответственность. — Да. Так что девочкам лучше поостеречься подходить к нему. Но разве я тебе не говорил, Хэнк? Будут страдания, волнения и судилище, но бальзам обретете в Гилеаде, разве я тебе не говорил?

— Ну только не этот старый дурак.

Вив окунула палец в сметану и облизала его.

— Перестаньте набрасываться на моего старого героя. Я уверена, он обретет и бальзам и мирру. Господи, сколько лет он трудился, создавая это дело?

— Пятьдесят, шестьдесят, — откликнулся Хэнк. — Кто может точно сказать? Старый енот никому не говорит, сколько ему лет. Ну ладно, он там, наверное, уже землю роет. — Он вытер рот рукавом свитера и отодвинул стул.

— Нет, Хэнк, постой… — опять услышал я свой голос. — Пожалуйста. Можно, я… — Одному Богу известно, кто из нас был поражен больше. Хэнк замер, полупривстав со стула, и уставился на меня, а я отвернулся и снова принялся тереть свои усы полотенцем. — Я… я просто не водил лодки со дня своего приезда и подумал… — Под расплывающейся улыбкой Хэнка я перешел на придушенное полотенцем смущенное бормотание. Он опустился на стул и бросил взгляд на Джо. — Господи, конечно, что скажешь, Джоби? Сначала сметана, теперь лодка…

— Ну да! И не забудь еще про отверстия под бревнами, главное — их не забудь!

— …и мы еще боялись писать этому черномазому, опасались, что он не подойдет для нашего безграмотного житья-бытья.

— Ладно, если б я знал, что вы поднимете из-за этого такой переполох… — попытался я скрыть свою радость за капризным раздражением.

— Нет! Нет! — закричал Джо Бен, вскакивая со стула. — Вот, я даже пойду и покажу тебе, как заводится мотор…

— Джоби! — многозначительно кашлянул Хэнк, прикрывая рукой улыбку. — По-моему, Ли вполне может управиться без тебя…

— Ну конечно, Хэнк, но сейчас темно, и бревна плывут, как слоны.

— Я уверен, он управится, — повторил Хэнк с ленивой небрежностью; и, выудив из кармана ключи, бросил их мне и снова вернулся к своей тарелке. Я поблагодарил его и уже на пристани еще раз беззвучно поблагодарил за доверие и уверенность, что его высокообразованный младший брат сможет разобраться в его безграмотной жизни.

Свет плясал у меня под ногами, пока я летел по траве, ободряемый усыпанным звездами небом. Под поощрительным взглядом луны я в два прыжка спустился вниз — все были за меня. Я не прикасался к управлению с первого дня, но я много смотрел. И запоминал. Решительный и волевой, со сжатыми зубами, я был готов к поступку.

Лодка завелась с первого раза, и елки, подпрыгнув, бешено замахали руками под теплым ветром.

Луна сияла, как учительница младших классов.

Я ловко повел лодку по блестевшей воде, ни разу не зацепив ни одного гигантского бревна, помня о своих зрителях, довольный и гордый собой. Как редко встречается в наше время и как прекрасно звучит это простое словосочетание — гордый собой, — думал я…

В стынущем золотом свете сквозь пелену угасающей радости собака Молли вспоминает, как счастлива она была еще несколько часов тому назад, чувствуя, что единственный звучащий голос принадлежит ей, как и единственный топот лап, преследующих медведя; и на мгновение она согревается в лучах своих воспоминаний. Спит Симона в своей мягкой и белой, как просеянная мука, постели; душа ее полна достоинства — нет, она не продавалась за мясо и картошку, — она накормила детей остатками супа из рульки, ничего не оставив для себя, а завтра поедет в Юджин искать постоянную работу; она не сдастся, она сдержит слово, данное себе и маленькой деревянной Богородице. Ли пишет в своей комнате: «…стыдно признаться, Питерс, но на какое-то время я даже почувствовал, что действия мои достойны похвалы». А у гаража юный и гораздо более трезвый Генри бранит старого: «Стой ты спокойно, старый алкаш! Прекрати качаться из стороны в сторону! Ты в свое время мог целую кварту выдуть — и ни в одном глазу». — «Верно, — гордо припоминает Генри. — Мог». И, выпрямившись, идет встречать лодку.

Добравшись до противоположного берега, я увидел, что наши ожидания подтвердились: судя по всему, старик наслаждался бальзамом Гилеада не один час и был так предусмотрителен, что и домой захватил целую бутылку. На него стоило посмотреть. Он возвращался как победитель, с песнями и топотом, разгоняя костылем своих крепостных собак, которые с шумом встречали его на пристани; увенчанный шрамами и с красным, как печеное яблоко, носом, он вошел, подобно викингу, в свой замок; он нес свой военный трофей, как воин-завоеватель, крича, чтобы все, включая детей, подставляли стаканы; потом он величественно опустился, с шумом выпустив из себя излишний воздух, заслуженно глубоко вздохнул, ослабил ремень, обругал свой гипсовый доспех, вынул из жеваной газеты свою челюсть и, вставив ее на место с видом денди, подносящего к глазам лорнет, поинтересовался, что это мы тут, черт побери, едим.

Я радовался, что уже покончил с трапезой, потому что за ним было бы не угнаться. Генри был в ударе. Пока он ел печень, мы сидели и покатывались со смеху над его рассказами о былых лесорубах, о перевозке бревен на волах и лошадях, о годе, который он провел в Канаде, обучаясь валить деревья в каком-то лагере, за сорок тысяч миль от нормального жилья, где мужчины, черт побери, были настоящими Мужчинами, а женщины, как дырки от сучков в скользких вязовых досках! Когда он наконец разделался с последним куском печенки, яблоки уже снова разогрелись, и Вив, раздав их нам на тарелках, велела уйти из кухни, чтобы она могла убрать со стола.

В гостиной мы с Хэнком пристроились поливать сметаной жаркие булькающие яблоки, а Генри продолжил свой монолог. Близнецы расположились у его ног, облаченных в мокасины, и глаза у них стали такими круглыми, как белые пластмассовые диски сосок во рту. Джэн пеленала младенца, а Джо Бен обряжал Писклю во фланелевую пижаму. Бутылка бурбона постепенно заполняла комнату запахом, забиравшимся в самые укромные углы и согревавшим холодные одинокие тени, которые скрывались в слишком удаленных от лампы областях. Эта лампа стояла между похожим на трон креслом Генри и плитой, а все вместе — кресло, плита и лампа — образовывало культурный центр огромной комнаты, и по мере того как старик говорил, мы сдвигались к нему из своих зияющих закоулков. Обычными темами Генри были экономика, политика, космические полеты и интеграция, но если все его нападки на внешнюю политику были чистым криком, и ничем более, то его воспоминания стоило послушать.

— Мы сделали, мы! — кричал он, подбираясь к предмету. — Я и лебедка. Мы одолели и болота, и деревья, всех. — Своими вставными челюстями он выщелкивал слова, как мокрые игральные кости. Потом, сделав паузу, он приладил зубы поудобнее, а заодно поправил и гипс. «Известняк, — блаженно подумал я, по мере того как ликер начал подниматься к глазам, выводя Генри из фокуса, — известняк, мел и слоновая кость. Зубы, конечности, голова — из живой легенды во плоти он по одному мановению превращался в памятник самому себе, автоматически лишая работы какого-нибудь записного скульптора…»

— Сейчас я вам расскажу, как мы с лебедкой… О чем это я говорил? А-а, об этом старом времени, когда мы смазывали жиром полозья, гоняли волов, и обо всем этом шуме-гаме… Ну-ну-ну… — Он собирается, концентрируясь на прошлом. — Да, помню, как это было сорок лет назад: у нас был такой желоб, понимаешь, как огромное жирное корыто, спускавшееся к реке, и мы по нему скатывали бревна. Ба-бах! Летели со скоростью сто миль в час, как ракеты! Цццжжж — бац! И море брызг. Плыли себе к лесопилке. Ну вот, однажды повалили мы здоровенную елку, несется она себе и вот-вот уже полетит вниз, и тут я вижу — внизу плывет себе почтовая лодка! Вот это да! И вижу, они столкнутся — не миновать, и от лодочки останутся две половинки. Мамочка родная, дай-ка вспомнить, а кто в ней был-то? Не то ребята Пирса, не то Эгглстон с ребенком. А? Ну неважно, все равно картинка будьте-нате; а это бревно ну никак не остановить! Ладно, стало быть, аминь. Остановить-то нельзя, прикидываю я про себя, но можно ведь замедлить. Со скоростью молнии хватаю ведро, зачерпываю полное грязи и гравия и вскакиваю на эту чертову суку, пока она не разогналась. И несусь вниз, швыряя вперед на желоб грязь и гравий, чтобы притормозить. И она притормозила, можете не сомневаться; пусть на волос, но это задержало ее. Потом только помню: сломя голову несусь вниз, а Бен и Аарон вопят где-то рядом: «Прыгай, тупой ты черномазый, прыгай! Прыгай!» Я, конечно, ничего не стал им отвечать, потому что держался всеми руками и зубами, но если б смог, я бы им сказал — попробуйте-ка спрыгните, когда эта хреновина несется с такой скоростью, что в глазах темно. Да. Поищите таких болванов, которые станут прыгать с нее!

Он умолкает, берет у Хэнка бутылку, подносит ее к губам и принимается вливать содержимое внутрь с довольно-таки впечатляющим бульканьем. Оторвав бутыль ото рта, он подносит ее к лампе, хитро давая всем понять, что за один присест он уменьшил количество жидкости по меньшей мере дюйма на два.

— Не хотите промочить горло, мальчики? — протягивает он бутылку, подтверждая несомненность брошенного вызова блеском зеленых глаз старого сатира. — Нет? Не хотите? Ну а я не прочь. — И намеревается снова приложиться к горлышку.

— А дальше, дальше, дядя Генри! — не выдерживает Пискля, у нее не хватает терпения вынести этот спектакль.

— А дальше? Что дальше?

— Что случилось? — кричит Пискля, и двойняшки вторят ей. — Что было дальше?

И маленький Леланд Стэнфорд вместе со всеми сгорает от нетерпения и беззвучно молит: «Дальше, папа, что было дальше?..»

— Было дальше? — Он наклоняет голову. — А где было-то? Ничего не понимаю. — Вид невинный, как у козла.

— С бревном! С бревном!

— Ах с бревном! Дайте-ка вспомнить. Это вы про бревно, на котором я ехал верхом навстречу неминучей смерти? Гм-гм-гм, что же там было?.. — Он закрывает глаза и, погрузившись в размышления, трет переносицу своего крючковатого носа; даже ко всему безучастные тени сползаются поближе, чтобы послушать его. — Ну и вот, в самый последний момент у меня мелькает мысль: «А не попробовать ли запихать ведро под эту гадину?» Я бросаю ведро вперед на желоб, но бревно только поддает его, и оно, звеня и громыхая, несется впереди, и каждый раз, как мы его нагоняем, бревно отмахивается от него, как от надоедливого слепня, — и тут, сукины дети, я думаю: ребята, а вы видели, что придумал Тедди у себя в баре против мух? Я такой хитрой штуковины в жизни не видал…

— Бревно! Бревно! — кричат дети. «Бревно», — откликается во мне маленький мальчик.

— А? Да. Так вот, сэр. В общем, я понял, что мне ничего не остается, лишь нырять. И я прыгнул. И надо же такому случиться — зацепился подтяжками за сук! И вот мы с этой елкой летим в синюю пропасть прямо на лодку — и врезаемся! если вам угодно знать; потому что все мои попытки погеройствовать с ведром и все такое были все равно что плевать против ветра — все равно мы врезались! Раскололась она, письма разлетелись во все стороны, как от урагана, а парень — тот прямо в воздух взлетел, — да, это был Пирс, потому что, припоминаю, они с братом по очереди ездили, и второй потом очень переживал, что тот утонул и ему приходилось все делать одному.

— А ты?

— Я? Боже милостивый, Пискля, голубка, я думал, ты знаешь. Твой дядя Генри погиб! Неужели ты думаешь, что человек может остаться жив после такого прыжка? Я погиб!

Голова Генри откидывается и рот разевается в смертельной агонии. Дети в немом ужасе взирают на него, пока живот старика не начинает колыхаться от хохота.

— Генри, ты! — негодующе кричат близнецы. — А-а-а! — Пискля, шипя от ярости, принимается пинать его костыль. Генри хохочет до слез.

— Погиб, разве вы не знали? Погиб йиии-хи-хо, погиб йии-хи-хи-хо!

— Ну, Генри, ты пожалеешь об этом, когда я вырасту!

— Йии-хи-хи-хо-хо!

Хэнк отворачивается смеясь:

— Господи, ты только посмотри на него! Бальзам Гилеада совсем лишил его рассудка.

Джо Бен заходится в приступе кашля. Когда к Джо возвращается способность дышать, из кухни появляется Вив с подносом и чашками.

— Кофе? — Пар горностаевой мантией окутывает ей плечи, и, когда она поворачивается ко мне спиной, я вижу, что он переплетается с ее волосами и спускается вниз шелковой лентой. Джинсы у нее закатаны до середины икр, и когда она нагибается, чтобы поставить поднос, медные заклепки подмигивают мне. — Кому сахар?

Я молчу, но чувствую, как у меня начинают течь слюнки, пока она разносит чашки.

— Тебе, Ли? — Поворачивается, и легкие, как перышки, тенниски словно вздыхают на ее ногах. — Сахар?

— Да, Вив, спасибо…

— Принести тебе?

— Ну… да, ладно.

Только для того, чтобы еще раз увидеть это подмигивание на пути в кухню.

Хэнк наливает бурбон себе в кофе. Генри пьет прямо из горлышка, чтобы восстановить силы после своей безвременной кончины. Джэн берет Джо Бена за руку и смотрит на его часы, после чего сообщает, что детям давным-давно пора быть в постели.

Вив возвращается с сахарницей, облизывая тыльную сторону своей руки.

— Залезла пальцем. Одну или две ложки?

Джо Бен встает.

— О'кей, ребятки, пошли. Все наверх.

— Три. — Никогда ни до, ни после я не пил кофе с сахаром.

— Три? Такой сладкоежка? — Она размешивает мне сахар. — Попробуй сначала так. Сахар очень сладкий.

Мирный, ручной Хэнк потягивает свой кофе с закрытыми глазами. Дети угрюмой толпой направляются к лестнице. Генри зевает. «Да, сэр… погиб насмерть». На последней ступеньке Пискля останавливается и медленно поворачивается, уперев руки в боки: «Ладно же, дядя Генри. Ты еще узнаешь» — и удаляется, оставив ощущение чего-то ужасного, известного лишь ей и старику, который с деланным страхом выпучивает глаза.

Вив берет на руки Джонни и, дуя ему в затылок, несет наверх.

Джо берет близнецов за пухленькие ручки и не спеша, шажок за шажком, поднимается с ними по лестнице.

Джэн прижимает к себе малыша.

А меня распирает нежность, любовь и ревность.

— Доброй ночи.

— Доброй ночи.

— Ночи-ночи.

«Спокойной ночи», — произносит внутри тоненький голосок в ожидании, когда и его поведут наверх укладывать. Смущение и ревность. Стыдно признаться. Но, глядя вслед этому исчезающему на лестнице каравану, я не могу победить в себе приступ зависти.

— Приступ? — насмешливо вопрошает луна, заглядывая в грязные рамы. — Больше похоже на сокрушительный удар.

— Они живут жизнью, которой должен был жить я.

— Как тебе не стыдно! Это же дети.

— Воры! Они похитили у меня дом, родительскую привязанность. Бегают по не хоженным мною тропинкам, лазают по моим яблоням.

— Еще недавно ты обвинял во всем старших, — напоминает мне луна, — а теперь — детей…

— Воришки… — стараюсь я не замечать ее, — маленькие пухлые воришки, растущие в моем потерянном детстве.

— А откуда ты знаешь, что оно потеряно? — шепчет луна. — Ты ведь даже не пытался его искать.

Я резко выпрямляюсь, пораженный такой возможностью.

— Давай попробуй, — подначивает она меня. — Дай им знать, что ты все еще нуждаешься в нем. Покажи им.

Дети ушли, старик клевал носом, а я изучающе осматривал комнату в поисках знака. Под полом возились собаки. Ну что ж, я справился со сметаной и справился с лодкой… почему бы не продолжить? Я тяжело сглотнул, закрыл глаза и спросил: используют ли они еще гончих на охоте, ну в смысле ходят ли они на охоту, как прежде?

— Время от времени, — ответил Хэнк. — А что?

— Я бы хотел как-нибудь сходить. С вами… всеми… если ты не против.

Сказано. Хэнк медленно кивает, жуя все еще горячее яблоко:

— Хорошо.

За этим следует такое же молчание, как и за моим предложением съездить за Генри, — только оно насыщеннее и длится дольше, так как в детстве моя неприязнь к охоте была одной из самых громко выражавшихся неприязней, — и, к собственному неудовольствию, я опять реагирую на это молчание неловкой попыткой философствования.

— Просто надо же познакомиться со всем, — передергиваю я плечами, со скучающим видом рассматривая обложку «Нэшенл Джеогрэфик». — …Кстати, я обратил внимание, что идет «Лето и дым», так что…

— Где? Где? — Генри вскакивает, как пожарная лошадь на колокол, хватает костыль и начинает принюхиваться. Вив поспешно поднимается и, взяв его за руку, усаживает назад.

— Это такой фильм, Генри, — произносит она голосом, способным умиротворить Везувий. — Просто кино.

— А что я сказал? А? А? — Он подхватывает нить разговора, словно тот и не обрывался. — О старом времени. Да, старые денечки, когда мы мазали жиром скаты, ездили на волах, и весь этот шум-тарарам. А? Старые лесорубы с усами и в шляпах, с хлыстами через плечо, — видали, наверно, на картинках, а? Чертовски романтично. Да, в журнале «Пионер» там неслабые картинки, но я вам скажу, и можете не сомневаться: ничего похожего! Такие бревнышки не катали. Нет. Нет, сэр! Они были такими же парнями, как я, Бен и Аарон, ребятами не только мужественными, но и башковитыми, они знали, как управляться с машинами. Бог свидетель, так оно и было! Постойте-ка… гм, ну, например, дороги. У нас не было дорог, всяких там печеных яблок и прочего, но я как сказал? «Есть дороги, нет этих поганых дорог, — сказал я, — а я возьму эту лебедку и доставлю ее в любое место». Не фиг делать — надо только трос закрепить к пню. Добираешься, куда тебе надо, и тянешь трос к следующему пню. А лебедка чуть ли не дымится. Вот так-то, сэр, — дымится, — вот это я понимаю. А скотина? Ей каждый день нужен был чуть ли не стог сена. А знаете, чем я своих кормил? Щепками, опилками и дубовыми листьями, ну и еще что под руками было. А теперь — бензин! Дизели! Со скотиной болота не победишь. Что можно нарубить перочинным ножиком? Нужны машины.

Глаза его снова заблестели. Он подскакивал в кресле, словно стараясь что-то схватить своей длинной костлявой рукой. Он поднимает свое тело — разваливающийся конгломерат суставов и конечностей, который, кажется, распадется при малейшем дуновении.

— Грузовики! Тракторы! Краны! Вот вещь! Не слушайте вы этих дятлов, которые только и знают что хвалить старое доброе времечко. Могу вам сказать, не было ничего хорошего в этом старом добром времечке, разве что индейцы жили свободно. Вот и все. А что касается леса, так надо было гнуть спину от зари и до зари, до кровавых мозолей, и, может, за день тебе удавалось повалить дерева три. Три штуки! А теперь любой сопливый пацан свалит их за полчаса. Нет уж, сэр! Эти ваши старые денечки — дерьмо! Что в них было хорошего? А Ивенрайт со своей болтовней об автоматизации… он это специально говорит, чтобы вы не работали. Я-то знаю. Я уже видел. Со мной это уже было. Так будет всегда. Но вам нужны машины, и вы им покажете, в хвост их и в гриву!

Он резко поднялся и, откашливаясь, понесся в противоположный конец комнаты, пытаясь откинуть со лба жесткую прядь, которая лезла в глаза. Рот искривился в гневной и одновременно довольной гримасе, пока его снова не охватила пьяная неистовая ярость.

— Вырвать с корнем! — загромыхал он обратно. — Проще простого! Деревья срубить, кусты сжечь, ягодник сгрести. Черт побери! А если снова растет, выкорчевывай! Не получилось сегодня — делай завтра. Да, да, я говорил Бену. Охо-хо. Труби в трубу. Вырви из нее душу, в бога мать. Вот увидите, я…

Вовремя вскочив, Хэнк поймал его, а Джо перехватил отлетевший костыль. Вив с побледневшим лицом бросилась к Генри:

— Папа, Генри, с тобой все в порядке?

— Он просто перебрал, зайка, — не слишком убедительно сказал Хэнк.

— Генри! Ты себя нормально чувствуешь?

Генри медленно поднял голову и повернулся к ней, провалившийся рот начал расползаться в улыбке.

— Все нормально… — Он уставился на Вив своими зелеными глазами. — А почему это вы собирались смыться на охоту без меня?

— О Господи! — вздохнул Хэнк, оставляя старика и возвращаясь на свое место.

— Папа, — проговорила Вив тоном, в котором соединялись облегчение и досада, — тебе надо пойти лечь.

— Сама ложись! Я спрашиваю, когда пойдем охотиться на енотов?

При помощи сложных маневров Джо Бен подводит его к лестнице.

— Никто не собирается идти на охоту, Генри.

— Ха-ха-хаха! Ты что, думаешь, я оглох?! Вы, наверное, думаете, что старый черномазый уже не в силах сползать на охотку?! Ну что ж, поглядим.

— Пойдем, папа. — Вив нежно тянет его за рукав. — Пошли вместе наверх ложиться.

— А что, пойдем, — соглашается он, вдруг резко сменив настроение, и подмигивает Хэнку с таким похотливым видом, а потом так проворно принимается подниматься, что я даю себе слово: если Вив не появится через три, ну, максимум через пять минут, я пойду вызволять ее из логова старого дракона.

Все прислушиваются, как он гремит и ухает наверху.

— Иногда мне кажется, — говорит Хэнк, все еще качая головой, — что у моего любимого старого папочки полетели тормоза.

— Нет, нет. — Джо Бен встает на защиту Генри. — Дело не в этом. Просто, как я тебе уже говорил, он становится местным героем. Его называют Дикий Волосатый Старик Ваконды; дети показывают на него пальцами, женщины на улицах с ним здороваются; и можешь быть уверен: ему все это очень нравится. Нет, Хэнк, он вовсе не разваливается — ну, может, память немножко ослабла, видеть стал хуже, но в остальном — это, скорее, такой спектакль, понимаешь?

— Не знаю, что хуже.

— Ну что ты, Хэнк, ему же тоже несладко приходится.

— Может быть. Но, черт побери, доктор надел на Генри этот гипс, чтобы хоть как-то посадить его на цепь. Он сказал, что старик не так уж и разбился, но если мы его не утихомирим, дело действительно может обернуться неприятностями. А ему, похоже, это только прибавило оборотов.

— Да это просто одна болтовня. А как ты думаешь, Ли? Ему так нравится все это. Слышишь, как он бушует наверху?

— По-моему, он готовится к изнасилованию, — пессимистично заметил я.

— Нет. Это он только дурачится, — продолжал настаивать Джо. — Играет. Если он к чему и готовится, так это к академической речи на вручение приза лучшему актеру года.

Сверху до нас доносилось, как кандидат в лучшие актеры совершенствовал дикцию, требуя шамкающими челюстями, чтобы Вив не «велтела швоей жадницей и плеклатила уплямиться». Вив появилась на лестнице, растрепанная и раскрасневшаяся после недавней схватки, и сообщила, что у всех нас есть возможность повысить ставку Генри, который предложил ей два доллара и пинту ликера. Хэнк заявил, что для него и это слишком много, но Джо Бен сказал, что, так как жена бросила его и ушла спать с детьми, он, пожалуй, готов дать два с полтиной. Я сжал в кармане свой кошелек, а она, проходя мимо меня к мешку для стирки с грязными носками Генри, поинтересовалась, нет ли у меня лишних пяти долларов. Я попросил ее подождать до следующей субботы, когда мы получим деньги.

— Я думаю, ты бы мог завтра получить аванс, — замечает она, сочетая в себе несоединимое — соблазнительное кокетство и бессовестную скромность. — Я попробую уговорить мужа.

— Хорошо. Значит, завтра. Где мы встречаемся?

Она отворачивается с легким смешком.

— В городе, на пристани. По воскресеньям я собираю устриц на моле. Так что захвати молоток.

— Звучит романтично, — ответил я и бросил взгляд на брата Хэнка, чтобы проверить, не кажется ли ему это слишком романтичным. Но он только что отошел от окна.

— Знаете, что я подумал? — задумчиво произнес он. — Учитывая наш сегодняшний урожай, мы прекрасно стоим. А такая погода долго не продержится. К тому же все мы уже здорово вымотались. Как насчет того, чтобы вывести этих говноедов из-под дома встряхнуться?

— На охоту? — спросил я.

— Да! — Джо Бен был готов.

— Поздно! — заметила Вив, прикинув, что в половине пятого ей придется поднимать нас на работу.

— Верно, — ответил Хэнк, — но я просто думал: не замотать ли нам завтрашний день. Мы уже сто лет не отдыхали в субботу.

— Отлично! — Джо Бен был вне себя. — Точно! А вы знаете, что завтра за день? Хэллоуин. Нет, ну это уж через край: Хэллоуин, охота на енотов, старик привез домой бутылку, Лес Гиббонс упал в реку… Нет, я не вынесу!

— А как ты, Малыш, вынесешь?

— Ну, я вообще-то не планировал на сегодня вылазку, но, думаю, не умру.

— Знаешь что, Хэнкус: давай мы с тобой обойдем гору и вспугнем их — после такого перерыва от собак все равно первый час не будет никакого толку, — а Ли с Вив поднимутся к хижине и подождут, пока мы не откопаем кого-нибудь, и потом присоединятся к нам. Какой смысл всем нам царапаться в зарослях? Как вам это, Вив? Ли?

Вив не возражала, я не видел выхода из ловушки, которую сам себе поставил, поэтому тоже сказал «да». К тому же я искал случая поговорить с Вив наедине. Этим вечером я не только решил закопать топор, но и под влиянием виски, а также чувства собственной «хорошести» все рассказать и очистить душу. Моя затхлая совесть требовала хорошего проветривания. Мне нужно было кому-то все рассказать, и я выбрал Вив, как наиболее сочувственную слушательницу. Я поведаю ей о своем злом умысле во всех подробностях. Конечно, возможно, это потребует от меня каких-нибудь дополнений: может, кое-где я выпущу абзац-другой, а где-то добавлю для ясности, — но я был твердо намерен раскрыть правду обо всех подробностях своего коварного замысла, хотя бы это и выставило меня в самом невыгодном свете.

Однако все получилось не совсем так.

А наверху юный Генри с компасом, В кармане и ножом за отворотом сапог хватает старого Генри за ворот рубахи и поднимает на ноги: «О'кей, старина, ты можешь позволить им внизу считать, что они тебя одурачили, но будь я проклят, если позволю тебе дурачить самого себя…» Старик смотрит на тапочку из мягкой оленьей кожи, которая надета у него на здоровой ноге, и замечает, что она уже потерлась. Домашняя тапочка, Боже милосердный!..

Во-первых, мне ни разу не удалось остаться с ней наедине настолько долго, чтобы начать свое признание, — «Потому что, если мы поклялись одолеть, — продолжает юный Генри, — мы должны идти до конца! Так что вставай!» — ибо только мы собрались, Генри решил, что без его благословенного присутствия нам будет не одолеть дикую природу. Уже у двери до них доносится, как легкое шлепанье тапки сменяется тяжелой поступью вперемежку с резиновым постукиванием костыля. «Послушайте», — останавливается Джо Бен. Но оказалось, что присутствие моего отца еще более благотворно, чем он сам подозревал; хорош бы я был, если бы пустился в свою идиотскую исповедь Вив, чтобы обнаружить позже, после охоты, что мой брат наконец скинул фальшивый наряд из листьев олив и незабудок и обнаружил истинную черноту своего сердца… «Послушайте, — говорит Джо. — Похоже, кто-то сменил тапочки на шипованные сапоги…» — скинул свою маску и обнаружил свое истинное лицо, доказав раз и навсегда, что он достоин самой страшной кары, которую я только способен для него изобрести… «Кто бы это мог быть? — громко спрашивает Джо. — Кто это крадется за нами по лестнице в одном сапоге?»

— Кажется, я догадываюсь, кто это, — говорит Хэнк. — А вот зачем — это интересно.

— Когда Джо расслышал первые шаги, Хэнк с Ли помогали Вив натянуть упрямые сапоги. Теперь все они стоят, прислушиваясь к крадущимся звукам шагов.

— Крадется неприятность к нам, — замечает Джо.

— Неприятность, и еще какая, — откликается Хэнк.

— Хэнк, — шепчет Вив, — а нельзя его взять до…

— Я разберусь с ним, — обрывает ее Хэнк. Она пытается продолжить, но решает, что это только усугубит неприятности. Когда появился Генри, все стояли, выстроившись в ряд. Вив увидела, как он ковыляет в темноте, пытаясь запихать свою загипсованную руку в рукав драной куртки из лосиной кожи. Она обратила внимание, что он уже содрал гипс с локтя и запястья, чтобы обеспечить большую свободу движений. Сияя, он остановился перед ними.

— Если хотите знать, я не мог уснуть. — Он перевел взгляд с Хэнка на Джо Бена в ожидании, когда кто-нибудь, черт его подери, осмелится указать ему, куда он может ходить, а куда нет. Поскольку все молчали, он возобновил свою борьбу с курткой. Вив прислонила свою мелкашку к двери и пошла помочь ему.

— Ну хорошо, — проворчал он, — там еще остался ликер, который я принес, или вы, свиньи, долакали его?

— Ты хочешь еще этой отравы? — Хэнк подошел поддержать старика, пока Вив запихивала в рукав его замусоленный гипс. — Господи, Генри, да ты еле волочишь ноги…

— Отвали от меня!

— …зачем тебе лишние сложности?

— Убирайся, я сказал! Буду очень благодарен, если вы мне позволите самому одеться. Упаси нас Господи дожить до такого дня, когда Генри Стампер станет обузой. Где моя выпивка?

— Ну что ты скажешь, Малыш? — Хэнк повернулся к Ли. — Хочешь не хочешь, а это в основном тебя касается. Потащишь ты этого старого пьяницу?

— Не знаю. Он нам всю дичь не распугает?

— Нет. — Как всегда, Джо Бен выступил на защиту Генри. — Когда Генри в лесу, об этом становится известно на много миль. Он как-то привлекает зверье.

Загрузка...