Глава одиннадцатая

После того как мы похоронили Беннета, наш дом долго походил на кладбище. Все разговаривали шепотом. Каждый вечер повторялось одно и то же. После смены лезу в лохань, моюсь, выливаю воду и иду ужинать. За столом сидим с отцом друг против друга. Эдвина вышивает, мать прядет, и старые черные часы отсчитывают минуты уходящей жизни в тишине, нарушаемой только звоном тарелок и жужжанием прялки.

А наверху в нашей лучшей спальне сидит Морфид. Домой мы ее доставили без труда — просто принесли на руках; где уж взваливать такую заботу на Мари Дирион — та теперь работает у управляющего мистера Харта полный день.

— Ты кончил, Йестин? — спрашивает мать.

— Да.

Колесо прялки замедляет ход, уже можно различить спицы; мать опускает руки. Открыв дверцу печи, достает миску овсяной каши, ставит на стол и говорит, глядя на отца:

— За день двух ложек не съела, Хайвел. Она себя уморит голодом.

— Когда есть еда, живой человек не умрет с голоду, — душа его может умереть, это да, — говорит он. — Поест. Отнеси ей кашу, Йестин.

Поднимаюсь по лестнице, открываю дверь спальни. Джетро спит в постели, Морфид сидит рядом. Сидит без движения, глядя в окошко, глядя, как солнце садится за гору, где похоронен ее милый. Вот уже три недели она так сидит в своем лучшем платье; мертвая, хотя и дышит, и все ждет, когда постучится Ричард. Она прекрасна, красивее, чем та Морфид, что зимой бежала навстречу ветру с раскрасневшимися от мороза щеками и выбившимися из-под платка кудрями, красивее, чем Морфид, что летом в ярком платье уходила, подрагивая бедрами, в вереск то с одним, то с другим. Сейчас, в своем безмолвном горе, она так хороша, что перед ней не устоял бы и святой. Высокий лоб бледен, волосы гладко зачесаны назад, и косы уложены вокруг головы, а на висках чуть серебрится седина. Кожа туго обтягивает скулы, во впадинах лежат тени, глаза, уставшие от слез, спокойны. Это новая Морфид. Нет больше непокорности, нет воли к борьбе. Словно волна горя угасила пылавший в ней огонь. Она сидит, сложив руки на коленях.

— Ты сегодня видел Ричарда, Йестин?

— Потом поговорим о твоем любезном, а сейчас ешь кашу.

— Что он сказал?

У меня сжимается сердце.

— Съешь кашу, тогда скажу.

— Ну вот, съела, — говорит она, глотая ложку каши с таким видом, словно это мякина.

— Сегодня Ричард пойдет в Коулбруквел, — говорю я.

— В «Королевский дуб» к Зефании Уильямсу?

— На собрание его, дурака, несет, — злобно говорю я.

— Вот увидишь, в конце концов все будут стоять за Хартию, — вспыхивает она. — Как ты ни расхваливай союзы и общества взаимопомощи, всех их там можно купить за кружку пива. Люди пойдут за идеалами, за Хартией. Высоко же взбирается мой милый!

— Только не туда, куда надо, — ворчу я, потому что она лучше ест, когда с ней споришь. — Этот ваш Зефания — настоящая свинья, да к тому же атеист и пропойца.

— Что он атеист, еще надо доказать, — сердито говорит она, — это все сплетни.

Морфид зачерпывает ложкой кашу, и я помогаю ей отправить ее в рот.

— Зефания — образованный человек, — бормочет, она, брызгая кашей, — даже молодой Бейли это признает. Если у нас будут такие предводители, а не нищий сброд или какие-нибудь часовщики, тогда, с Божьей помощью или без нее, мы добьемся от парламента четырех пунктов новой Хартии союза.

— Задолбила свои четыре пункта! Я и то в них ни черта не понимаю, как же в них разберутся массы?

И опять сую ей в рот ложку.

— Слушай, дурень, — говорит она. — Уильям Ловетт, организатор лондонского союза рабочих, составил требования к парламенту из четырех пунктов: право голоса каждому мужчине, тайное голосование, перевыборы парламента каждый год и право избирать представителей независимо от того, есть у них земля или нет. И когда народ получит все это, не будет больше нужды в союзах. Пусть король живет в простом доме, говорит Ричард, и долой дворцы. Долой герцогов и баронетов, графов и виконтов! Наше поколение призвано покончить с засильем аристократии. Простой народ поднимется к высотам свободы, тирания трона и церкви будет обращена в прах, счастье и равноправие будут уделом всех людей…

— Тише, Морфид, — говорю я.

— Господи! — шепчет она.

Я крепко обнимаю ее.

— Господи, — стонет она. — Одиноко мне без милого, Йестин. Ох, как одиноко…


Спускаюсь вниз с миской.

— Слава тебе Господи, — говорит мать.

— Дочиста, — говорит отец.

— Вот у Йестина она ест, а у меня ложки не проглотит, — говорит Эдвина. — Почему бы это?


Полусумасшедшая, теша себя сказками, Морфид жила, хотя все в ней умерло.

На третий месяц после смерти Ричарда она стала раздаваться в талии и по утрам ее тошнило — она была беременна.

Страшная вещь сплетня.

Те, что живут в грязи, всегда первые готовы замарать других.

Вроде миссис Пантридж и миссис Фирниг и еще кое-кого.

Засунув руки глубоко в карманы, иду, посвистывая, домой после смены на Гарндирусе. Но для миссис Пантридж и миссис Фирниг я интереснее носилок с обожженным. Чешут языки, волосы растрепаны, лица почернели от злости. Стоят, опершись грудями о калитки, сами грязные, и на уме и на языке у них одна грязь; точь-в-точь пара индюшек с такими же противными голосами.

— Тише, миссис Пантридж, вон идет ее брат.

— Чего там тише, миссис Фирниг. И еще раз скажу — срам да и только, пусть передаст своей родне.

— Не иначе, как это Йоло Милк поработал. Я два раза видела на Койти, как он задирал ей юбку.

— Только не в последнее время. Поверьте уж мне, это дело Беннета.

— Тише же! Йестин идет!

— Э, да и он не лучше, я вам скажу. Мортимеры, они все до этого охочи.

Свищу громче, проходя мимо них.

— Добрый вечер, Йестин Мортимер, — говорят обе хором и кланяются. Ишь какие вежливые, развесили слюнявые губы.

— Добрый вечер, миссис Пантридж. Как детишки, здоровы?

— Здоровы, здоровы. А как твоя матушка?

— Живет не тужит. А как поживает Диг Шон, миссис Фирниг? Все так же наливает брюхо за счет общества взаимопомощи?

Они ошарашенно молчат.

Добиваю отступающего противника.

— А как поживает ваш муж, миссис Пантридж? Здоров, надеюсь?

Наплодила восемь человек, и скоро, видно, будет десять — у фартука еле тесемки сходятся, — и ни один не может похвастаться законным папашей.

Начал я неплохо, но под конец они меня заклевали.


— Всегда есть такие, которым еще хуже, чем тебе, — сказала Морфид. — Вот как миссис Гволтер и Уилли.

Я видел, как Гволтера обожгло чугуном. Так же, как Уилла Тафарна, только хуже.

Во Второй печи пора было пробивать летку, когда управляющий привел трех гостей — англичан. Приехали, видно, поохотиться — как раз был август; с виду лихие охотники, а сердца у них, как потом оказалось, были овечьи.

В тот день все как будто нарочно сложилось против Гволтера. Управляющий потребовал, чтобы летку пробили при гостях, а Афель Хьюз, который работал на этой печи, был в это время с хозяином в городе. Десятник Идрис укладывал новую вагонеточную колею за каменоломней, а Уилл Бланавон, который знал Вторую печь как свои пять пальцев, ушел в Абергавенни за инструментами.

— Давай, давай, вскрой-ка ее, — сказал управляющий.

Это была преподлая печь. Чугун она давала хороший, но очень уж была норовистая и вечно выбивала летку, и поэтому Афель вставлял туда для крепости обмазанный глиной камень. Но об этом знал только один Афель.

— Да пошли ты его к чертовой матери, — шепнул Гволтеру мой отец. — Дай мне лом хоть в сто футов длиной, я бы за нее не взялся, раз не знаю ее повадок.

Но Гволтер только усмехнулся — такой уж он был, — взял лом, наклонился и вышиб камень. В лицо ему ударила струя раскаленного добела чугуна; он дико закричал и упал, а чугун залил ему грудь и зажег одежду. Когда его оттащили в сторону, он откусил концы пальцев и умер. На пригорочке выложили четыре тела — Гволтера и франтов-англичан. И когда тем троим стали брызгать в лицо водой, чтобы привести их в чувство, Гволтера тоже взбрызнули, хотя у него и лица-то не было. Ирландцы аж за животы схватились от смеха.

— Слава Богу, он не мучился, — говорит Морфид.

Мы оба помолчали, думая о Гволтерах.

— Ты скоро скажешь отцу? — спросил я.

— Про ребенка? Это его убьет.

— Все равно ему рано или поздно придется узнать. Если ему не скажет мать или соседи, так он сам увидит.

Она стояла у окна, глядя на гору.

— Не беспокойся, — сказала она. — Скоро я отсюда уеду.

— Куда?

— Может быть, в Лондон.

— Если верить Ловетту, там и без тебя все голодают.

— Одним больше, одним меньше — какая разница? Если ты думаешь, что я останусь здесь на потеху дьяконам, ты ошибаешься. Это будет сын Ричарда, и я его выращу как сына Ричарда. Я себя продам, чтобы его вырастить, потому что в нем будет та же сила, что была в его отце, и потому что он поведет за собой людей своего поколения, как его отец повел людей своего.

Она закрыла лицо руками.

— Ну хорошо, хорошо, — сказал я. — Лондон так Лондон, как знаешь, но только этому надо положить конец.

Когда я спускался по лестнице, в заднюю дверь кто-то постучал.

— Вот приятная неожиданность! — услышал я голос матери. — Дафид Филлипс пришел в гости. Морфид, Морфид!

Я остановился внизу и заглянул в дверь кухни. Вид у него был цветущий и преуспевающий — нос уже не сизый, как зимой, а обычного цвета, разодет щеголем, и в обеих петлицах по цветку.

— Я пришел засвидетельствовать Морфид свое почтение, миссис Мортимер, — говорит он. — В такое печальное для нее время ей может понадобиться друг.

«Так-то оно так, — подумал я, — да ты малость опоздал». И я оказался прав.

Морфид и словом никому не обмолвилась о своей беде, кроме меня, а я был нем как могила, но соседи — мастера угадывать такие вещи. И удивительно, как часто они угадывают правильно.

Грязные языки заработали вовсю. Молва пошла гулять по поселку, выходя пьяной отрыжкой, пузырясь в кружках пива, раздевая мужчину и обесчещивая женщину. А после посещения Дафида сплетники уже совсем взбесились.

— И как только Томос Трахерн терпит это — сам же выгнал в горы Датил Дженкинс и Гвенни Льюис!

А ведь ни один не знал наверное, что Морфид беременна.

— Где только у Дафида голова, сколько лет уж играет вторую скрипку при этом англичанине.

А когда разговоры дошли до ирландцев, они заявили, что давно этого ожидали. Приказчик Мервин Джонс нашептывал об этом покупателям в заводской лавке, улыбаясь своей сахарной улыбкой и под шумок недовешивая товар.


Дафид Филлипс пришел снова и снова. Они с Морфид ходили гулять, не замечая назойливых взглядов, а Томос Трахерн если что-нибудь и знал, то не подавал виду. Я больше не мог этого выносить. В воскресенье, когда Эдвина уехала со Снеллом в Абергавенни, мать с отцом и Джетро отправились на молитвенное собрание, а Морфид одевалась, чтобы пойти с Дафидом в молельню, я вошел к ней, не постучавшись, и спросил:

— Морфид, что происходит?

— Он знает, — ответила она, завязывая ленты.

— Ты сказала Дафиду про ребенка?

— Он хочет жениться на мне.

— С ума он сошел, что ли?

Морфид обернулась и опустила руки.

— Слушай, — сказала она. — Мне это все равно. Я ношу ребенка Ричарда, и я не хочу, чтобы он был незаконнорожденным. Я была Ричарду женой не раз и не два, а сто и больше, и он это знает и все-таки хочет на мне жениться. Для ребенка будет лучше, если я выйду за Дафида, и для нашего отца тоже.

— Ты об этом пожалеешь, — сказал я.

— Конечно, — ответила она, — но я думаю не о себе.

— И не о Дафиде, — зло сказал я. — Ничего хорошего из этого не выйдет, помяни мое слово, Морфид. Такой брак может стать адом.

— Дафид так хочет, а остальное не имеет значения. Чтобы брак стал адом, надо, чтобы муж с женой ненавидели друг друга, а я отплачу ему за добро добром: буду с ним ласкова, буду стряпать ему и содержать дом в чистоте и буду ему хорошей женой.

— И все это время будешь любить Ричарда.

Морфид вздохнула.

— Да уж слишком много все толкуют о любви. Будь я мужчиной, я бы женилась на беременной девушке, если бы мне так хотелось. Но вздумай она гулять после замужества, я бы убила ее.

— Можно и так рассуждать, — возразил я. — А если подумать хорошенько, то можно и по-другому. Один месяц, два, скажем, все будет ничего. А дотом Дафид начнет тебя поедом есть за то, что ты с ним сделала, и возненавидит и тебя и твоего ребенка.

— Ну и ладно, — ответила она. — Ты свое сказал, а теперь проваливай.


После этого все произошло очень быстро.

Кто-то разбил челюсть шестипудовому здоровяку Гарри Остлеру и усадил беднягу у стены его собственного дома.

У Гарри был длинный язык, и он был не дурак выпить.

— Кто-то Гарри Остлера отделал: челюсть разбита, глаза не открываются, — сообщил я отцу.

Мы выдалбливали в сарае новое корыто для Дай.

— Скажи, какая жалость, — отозвался он, разглядывая молоток.

— Все ломают голову, чьих это рук дело?

— Да что ты говоришь?

— Да. Говорят, на него ночью напало трое.

Молоток этот, видно, его очень интересовал.

— Покажи мне руки, Йестин, — сказал отец, поднимая на меня глаза. Я протянул ему руки. Он повернул их ладонями вниз и стукнул меня по костяшкам.

— Стыдись, что они у тебя целы и невредимы. Ты видал, что взрослые пишут на стенах?

— Да, — сказал я, глядя в землю.

— Об одной из твоих сестер?

Я кивнул.

— Тогда чего ж ты бережешь руки и заставляешь меня тратить время на всяких Гарри Остлеров? С такими, как он, следовало бы разделываться тебе.

Он отошел к двери сарая, закрыл лицо руками и сказал глухим голосом:

— Вы друзья с Морфид, Йестин. Скажи мне без утайки, это правда?

Я молчал.

Он круто повернулся; его лицо побелело от ярости, хлестнувшей меня, как кнут.

— Правду, Йестин, или я тебя изувечу! Я, отец, узнаю последним!

— Ну да, если хочешь знать правду, она беременна! — выкрикнул я. — От Беннета, и сколько бы ваши дьяконы ни вопили, этого не изменишь. И даже если ее отлучат от молельни и выгонят из дому, она все равно будет беременна.

Он стоял неподвижно, как изваяние, закрыв глаза и опустив стиснутые кулаки.

— Она любила его, — сказал я.

— Уйди отсюда, Йестин.

Я прошел мимо него к двери.

— Отец, — сказал я, — они любили друг друга великой и прекрасной любовью. Обыщи хоть целый свет…

— Уходи, — повторил он.

И я ушел на кухню и там, стоя около рукомойника, слушал его рыдания.


У Морфид было совсем другое настроение.

Я сразу же пошел к ней в комнату, чтобы предупредить ее, — ярость отца меня напугала.

Она стояла на коленях в корсете, привязав его шнур к спинке кровати, и силилась затянуть его, упираясь в пол ногами и руками, как кобыла, запряженная в тяжелый воз.

Картина была такая, что дух захватывало, — длинные стройные ноги и высокая белая грудь над подоткнутой к поясу нижней юбкой.

— Ради Бога, — проговорила она, — еще два дюйма, и ни одна душа в приходе не догадается.

— Что это ты затеяла? — спросил я, вытаращив глаза.

— Примеряю подвенечное платье. Раз уж пришел, помоги-ка. Упрись спиной в кровать, а ногой мне в спину — нажмем вместе.

— Таким манером он из тебя выскочит на ступенях алтаря.

— Без шуточек.

— Это ты шутки шутишь.

— Что сделано, то сделано, — сказала она, разводя руками. — Тут уж ничем не поможешь. От правды не спрячешься, малыш. Ты совсем стал как проповедник, да к тому же еще англиканский. Ну, давай, еще два дюйма — а то платье разойдется по швам.

Я тупо повиновался. Морфид поцеловала меня, будто это я был женихом, повернулась на одной ноге и, остановившись посреди комнаты, стала обмерять талию.

— Двадцать дюймов, — с гордостью провозгласила она. — Честь семьи спасена. Брось мне платье, малыш!

Я сказал, глядя ей в глаза:

— Морфид, все открылось. Отец знает.

Улыбка на ее лице сменилась выражением ужаса, и она зажала рот руками.

— Да, — повторил я. — Он знает. Наверно, уже дня два.

— О Господи, — простонала она и опустилась на постель, прижимая скомканное платье к лицу и ударяя кулаком по одеялу. — О Господи!

Я пошел к двери — мне захотелось уйти от всего этого и никогда не возвращаться.

Но вернуться все же пришлось, и, спускаясь с горы на обратном пути, я увидел возле дома тележку Снелла — значит, мать, Эдвина и Джетро уже вернулись из Абергавенни. Я, как всегда, перемахнул через забор. Но, подойдя к дому, я увидел через раскрытую заднюю дверь Томоса Трахерна, одетого в черное и грозного, как туча, а перед ним — моих родных с опущенными глазами. Морфид, в подвенечном платье, стояла бледная, гордо подняв голову.

— И поэтому, — торжественно провозглашал Томос Трахерн, — в наказание за свершенное тобой прелюбодеяние ты сегодня предстанешь перед дьяконами и будешь отлучена от молельни. И до тех пор, пока я жив, тебе будет отказано в таинстве брака в стенах нашей молельни.

Ему это не раз уже приходилось говорить, и обычно в ответ лились слезы, раздавались мольбы и причитания: «Господи, что со мной будет!» и «Уж лучше бы мне умереть!»

Но Морфид сказала, сверкнув глазами:

— Аминь. И ты называешь себя служителем Божьим? Когда придет день Страшного суда, такие, как ты, Томос Трахерн, и все прочие ваши дьяконы, будут гореть в адском огне за жестокость к нерожденным младенцам. А теперь живо убирайся отсюда, иди пой свои псалмы, скотина, а не то я расцарапаю тебе рожу, как настоящая шлюха, раз уж ты меня объявил шлюхой.

Томос вылетел за дверь пулей, но в доме у нас лились горькие слезы.

Загрузка...