Крутая тропа к Пен-а-Гарну захлебывалась под дождем, льющимся из свинцовых туч, в вереске ревели вздувшиеся ручьи.
Но я знал, что тут, в этих глухих местах, всюду люди: рабочие из долин Блано-Гвента, дьяконы, пономари, пьяницы, боксеры — все стекались сюда. Рабочие из Гарндируса и Бланавона, из Коулбруквела и Абертиллери, из Бринмора и Нантигло; одичавшие люди, изголодавшиеся люди, люди с солдатской выправкой вышли в поход за свободу. Я видел, как они, пригибаясь под дождем, шли к Пен-а-Гарну, и предводителем их был Зефания Уильямс. Они шли, вооружившись вилами, кирками, мечами и ружьями; у них были порох и пули. Все заводы Вершины от Херуэйна до Бланавона остановились, все печи погасли, а хозяев, которые сами не догадались убраться подальше, отшвыривали с дороги или избивали. И мы тоже собирались там под дождем, люди без закона и без вождей, — мы искали Зефанию Уильямса. Нас, людей из долин, набралось три тысячи. У Аберсичана собирались рабочие долины Лидда, которых вел часовщик Уильям Джонс, — их было вдвое больше, чем нас, — а сам Джон Фрост собирал армию в Блэквуде.
В Пен-а-Гарне мы увидели великого Зефанию; подняв кулаки к небу, он кричал громовым голосом:
— Настал день расплаты! Настал день, когда уэльсцы выходят на поле брани во имя справедливости и равенства, чтобы развернуть знамя свободы! Так слушайте же!
И мы слушали, крича «ура» и приветственно размахивая руками.
— Как наши братья во Франции добились победы над тиранией, так добьемся ее и мы. Пришел конец гнету, пришел конец унижениям. В поход! Фрост уже близко — с армией из Блэквуда, а Уильям Джонс ведет людей Восточной долины. Кто знает пароль, ребята?
— Бинсуэл! — взревели рабочие Нанти.
— Да, Бинсуэл. Ну так споем последнюю строфу Эрнеста Джонса, и споем ее в полный голос! «Вперед, друзья…»
Вперед, друзья, на бой с врагом
Во имя правды священной!
Узнают и виги и тори о том,
Что мыслить — еще не измена.
Эй, лорды, пробил грозный час,
Без вас мы обойдемся.
Сломить никто не сможет нас,
Мы Хартии добьемся!
Я поглядел на толпу. Это были люди, доведенные до исступления; дождь промывал бороздки в саже, покрывавшей их лица; их руки поднимались к Зефании из промокших насквозь лохмотьев; грязные, бородатые, утратившие человеческий облик, они были полны ярости, как те французы, которые взяли Бастилию.
— Ну так прогуляемся в Ньюпорт! — кричал Зефания. — Бояться нам нечего, ручаюсь головой. Даже красномундирники все чартисты и ждут только сигнала к восстанию. Даже их офицеры сочувствуют нашему делу!
Тут послышалось такое «ура», что небо дрогнуло, а те, кто стоял с краю, прошлись на руках от радости.
— А ну-ка, вторую строфу «Песни о Хартии»! — крикнул Зефания.
В труде рабочий спину гнет,
Пирует лорд богатый,
Но юность Англии встает,
И близок час расплаты.
Чу! Раздается львиный рев!
Тиранов мы проучим,
И сбросим древний груз оков,
И Хартию получим!
— Хорошо спето, и добрыми уэльскими голосами! — рявкнул Зефания. — А теперь слушайте дальше. Наш товарищ Генри Винсент, которого любят и уважают все, кто борется за справедливость, томится в Монмутской тюрьме. Нашего английского брата заключили туда по лживым обвинениям, его морят голодом, избивают. Неужели мы дадим ему умереть?
— Нет! — взревела толпа.
— Неужели мы дадим угаснуть духу Дига Пендерина, который вел нас до сих пор? Неужели мы без борьбы расстанемся со всем, что нам дорого, — с женами, с детьми, с семейным очагом? Ибо мы уже преступили черту, поймите! Горе нам, если мы теперь повернем назад. И то же я могу сказать о каждом городе в Англии, где рабочие ждут, когда выступят уэльсцы. Мы — наконечник пики, не забывайте этого! От того, чего мы добьемся завтра, зависит счастье и свобода несчетных поколений британцев. От Лондона до Ньюкасла чартисты готовы к восстанию, от Сандерленда до Бирмингема наши товарищи берутся за оружие!
Нас хлестал ливень, ветер бешено метался по Пен-а-Гарну, заглушая пьяные крики одобрения. Вокруг меня колыхалась толпа, обезумевшая от пива и речей Зефании.
— Только непонятно, — крикнул из толпы Кинг Криспиан, бринморский сапожник, — если мы собираемся освобождать Винсента из Монмутской тюрьмы, то какого черта мы идем в Ньюпорт?
— Боже великий! — негодующе крикнул Зефания. — Или ты хочешь, чтобы я выболтал наш план всему графству? Но так уж и быть, отвечу тебе, авось среди нас нет правительственных шпионов. Мы идем в Ньюпорт, чтобы захватить город и изловить интригана Протеро, а оттуда двинемся в Монмут освобождать Винсента. Ну как, готовы?
— Готовы!
— Тогда вперед! Идем по дороге на Лланхиллет!
Крича, размахивая руками, люди Гвента двинулись в поход, и с каждой милей силы их возрастали: тех, кто задумал отсидеться дома, вытаскивали на улицу и насильно ставили в строй, грозили женщинам, если они пытались спорить, отталкивали плачущих детей. Дождь лил как из ведра. Ветер хлестал по черной людской реке, катившейся с гор. Мы прошли через Лланхиллет, вопя и завывая, — знатные господа залезали под кровати, а священники под кафедры. Весь день мы шли вперед, бесчисленные, как саранча, передавая по колонне хлеб из разграбленных пекарен, выпивая все пиво в придорожных кабаках, выкрикивая стихи нашего смелого борца Эрнеста Джонса. Мы шли вперед, пока над нами не сомкнулась холодная ноябрьская ночь, — шли вперед, продрогшие, голодные, но полные решимости. С шумом и гамом мы миновали Ньюбридж и Аберкарн и только в полночь устроили привал на вагонеточной колее вблизи Риски. Сгорбившись под дождем, я брел между рельсами, разыскивая знакомых из Нанти.
Где-то рядом дьяконы и капитаны отрядов, переругиваясь, посылали разведчиков на поиски Зефании Уильямса, которого никто не видел с тех пор, как мы вышли из Лланхиллета. Потом я услышал в темноте властный голос Абрахэма Томаса — тогда я сел на обочине и стал смотреть, как отряд поднимается, строится и проходит мимо меня. Рядом со мной лежал пьяный, он до того нализался, что не мог встать и только тяжело вздыхал и стонал. Это был худой, изможденный старик; он лежал в ручейке, и вода, пенясь, переливалась через его бородатое лицо. Я оттащил его на откос. Когда я стал вытирать ему лицо, он открыл глаза, и при свете факелов я разглядел, что он слеп, — и догадался, что это плавильщик, что он умирает и что он так же трезв, как и я.
— У тебя вроде бы молодая кожа, — сказал он. — Вот счастье-то быть молодым в такое время! Ты из Кифартфы?
— Нет. Я с Гарндируса, — сказал я.
— Там делают хорошее железо?
— Лучше, чем в Кифартфе, — ответил я, чтобы его успокоить, но он рассердился.
— А ты что, видел железо из Кифартфы? — спросил он, с трудом приподнявшись. — Ты слышал о Мертере, который душит Роберт Крошей? Хоть про Крошей-то ты слышал?
— Да, — сказал я.
— Да, да, — передразнил он. — Хвастун ты! А Бэкона Свинью, который был до этих Крошей, ты знал? О Господи, мы-то думали, что хуже него и быть не может. Да какое право имеет твой Гарндирус идти в бой за свободу, если вы не стояли у печей на заводах Бэкона и Крошей? Да ты хоть раз видел Кифартфу ночью?
— Из утробы матери, — сказал я по-уэльски, чтобы доставить ему удовольствие. — Она родилась в Кифартфе, когда Бэкон еще не разжег свою первую печь.
— Ну что ж, — сказал он.
— Ты можешь идти? — спросил я.
— Я шел из Мертера рука об руку со святым Тидвилом, — сказал он. — Восемь раз я попадал под чугун и ослеп, но святой провел меня через Вершину к великому Зефании Уильямсу — нашему полоумному доктору Прайсу я не верю. Я никому не верю, кроме Уильямса, я своими глазами видел, как он тогда плюнул под ноги Роберту Крошей, который морит нас голодом.
Колонна редела, походные песни чартистов затихали в отдалении.
— Больше он не будет морить вас голодом, — сказал я. — Ты можешь встать?
Но он не пошевелился. Он лежал неподвижно в свете удаляющихся факелов, и его застывшие руки мертвой хваткой сжимали ружье.
Мы шли всю ночь и к рассвету добрались до «Уэльского дуба» и фермы Тин-а-Кум; в первых слабых лучах серой зари я увидел отряд, отдыхающий вдоль вагонеточной колеи. Это были рабочие из Блэквуда, Карфилли и Пенгэма — армия Джона Фроста из Западной долины, которая должна была выступить из Ньюбриджа раньше нас. Второй раз в моей жизни увидел я Джона Фроста: невысокий, коренастый, властный, в сером плаще с красным шарфом, он казался совсем карликом рядом со своими телохранителями, великанами шахтерами из Блэквуда. Позже я увидел его еще раз: он сидел за столом во дворе фермы Тин-а-Кум, и к нему привели из Крос-а-Сейлиога двух понтипульцев — пивовара Бру и кожевника Уоткинса. И я видел, как он отпустил их и как кричал, чтобы к нему привели лучше часовщика Уильяма Джонса, с которым идет армия из Восточной долины, — чего он там мешкает?
Среди тех, кто привел пленных, были Мо Дженкинс и его отец Райс.
— Ух ты! — пробормотал Мо, щурясь. — Да никак Йестин Мортимер?
— Он самый! — подтвердил Райс, стискивая мою руку. — А где твоя мать, Мари и ребятишки?
Я рассказал им.
— Оно и лучше, потому что не нравится мне это дело, — негромко сказал Мо. — Здесь и двух тысяч не наберется, а нам обещали двадцать. Фрост, видно, свихнулся: поручить Восточную долину болтуну часовщику! Вот он и ползет как улитка.
— Где он теперь? — спросил я.
— Когда мы уходили, был в Ллантарнам-Эбби, — ответил Райс. — Возился с тамошним членом парламента. Этот Уильям Джонс только кричать мастер, а сам топчется на месте, и ведь народу у него из Восточной долины столько, что им ничего не стоит проглотить весь Ньюпорт, если он их туда когда-нибудь приведет. Уилл Бланавон из себя выходит от нетерпения, а Карадок Оуэн и Дафид Филлипс говорят, что им еще повезет, если они доберутся хотя бы до Керт-а-Белы.
— Эти двое уже снюхались, а? — сказал я. — Ну, раз с Джонсом идут «шотландские быки», ему еще повезет, если он доберется хотя бы до Аллтир-Ана. А в Ньюпорте-то солдаты, вы слышали?
— И пусть, — сказал Мо. — С этим вот пистолетиком да с моим правым кулаком я один стою двухсот красномундирников.
— Может быть, — сказал я. — Но посмотри на остальных. Все мы мокры до костей и почти все пьяны. У солдат есть дисциплина, а мы — сброд, и больше ничего.
— Хотя бы и сброд, зато нас в пятьдесят раз больше, — сказал Райс. — А чтобы подвезти артиллерию из Брекона, нужен целый день, даже если гнать лошадей галопом. Фрост не дурак.
— Да и солдаты все до одного чартисты, — добавил Мо.
— Дай-то Бог! — сказал Райс. — А то в Понти, в кабаке «Бристоль», выдали нам сотню ружей, но порох подмок, а пули заржавели. Небось у Веллингтона такого не случится. Ты верно сказал, Йестин: нам нужна дисциплина. Одно дело захватить Ньюпорт и освободить Винсента из Монмутской тюрьмы, но совсем другое — схватиться с королевской армией, а в то, что солдаты — чартисты, я поверю, только когда увижу белый флаг над бреконскими казармами.
— Эх, и хорошо у тебя ружье, — вздохнул Мо, беря его в руки. — А пули и порох для него у тебя есть?
— Есть, — ответил я и рассказал, как взял его у умирающего плавильщика из Кифартфы.
— Только оно тебе великовато, — продолжал он. — Может, променяешь его на этот славный пистолетик, изготовленный лучшим оружейником Лланганидра?
— Кто обменивается оружием, обменивается удачей, — засмеялся Райс. — А я обойдусь вот этой парой кулаков, пусть против меня выходит хоть сам мэр Том Филлипс, хоть его дружок мистер Протеро.
— Какого Протеро не достану кулаком, достану пулей, — сказал Мо, поглаживая ружье. — А эта штука бьет подальше пистолета.
— Ладно, давай меняться, раз ты такой кровожадный, — сказал я. — Только, чур, не ругать меня, когда тебя вздернут за него на Парламентской площади. Или вы не слышали, что нас уже объявили виновными в государственной измене?
— Это еще за что? — спросил Райс.
— За ношение оружия, запрещенное королевским указом.
— Ну а как же я каждое воскресенье ходил на гору стрелять уток?
— Не прикидывайся, Райс, — сказал, подходя, Джек Ловелл. — Не уток же стрелять ты идешь в Ньюпорт.
Джек Ловелл — один из капитанов — был настоящий красавец, широкоплечий, сильный, с солдатской выправкой и звучным голосом. И я буду помнить Ловелла таким, каким увидел его тогда рядом с Большим Райсом, которому он не уступал ни в росте, ни в силе, а не таким, каким я видел его три часа спустя, когда он истошно визжал на углу Скорняцкой улицы, брызгая кровью на булыжную мостовую.
— Ну ладно, — сказал Райс. — Измена так измена; по крайней мере меня вздернут в хорошей компании. Когда мы выступим, Джек?
— Когда прибудет Уильям Джонс, а это, насколько я понимаю, случится не раньше, чем он выпьет все пиво в Ллантарнаме. Вы все трое вооружены?
— Да, — сказал Мо.
— Тогда идемте со мной в авангард. Впереди будут ружья и пистолеты, за ними пики, а позади кирки. Идем, ребята.
Тут из толпы у фермы Тин-а-Кум вышел Зефания Уильямс.
Вид у него был усталый и больной, одежда промокла насквозь, и, расталкивая тех, кто стоял на дороге, он ругался на чем свет стоит. Когда потом он встретился с Фростом, я был рядом.
— Джонс еще не явился, — крикнул он. — А ведь разыгрывает из себя кавалериста. Разъезжает верхом, а я прошел всю эту дорогу рядом с моими людьми.
— И врешь, — пробормотал Большой Райс. — Я видел, как ты храпел в вагонетке, катившей в долину.
— Он придет, — сказал Фрост.
— Пусть только попробует не прийти! — кричал Зефания. — Я не стану церемониться с предателями!
Задрав голову, он посмотрел на небо, на черные тучи, прорезанные красной полосой разгорающейся зари. Дождь заливал ему лицо и грудь, струйками стекал с широких полей его шляпы. Великим и могучим казался тогда Зефания, бог среди чартистов, несущий массам свободу, которую другие только обещали, муж рока, на которого мы все готовы были молиться. Таким хочу я помнить Зефанию Уильямса. Таким, а не жалким трусом, обратившимся в бегство, чтобы сохранить свободу себе, предоставив тюрьму своим товарищам, покрыв позором своих близких.
Едва рассвело, мы покинули «Уэльский дуб» и, подбадриваемые дьяконами, снова пошли по вагонеточной колее — нас вел Джон Фрост. За ним шагал Джек Ловелл со своими помощниками, их было человек двадцать. Следом шли Большой Райс, Мо и я, а справа от меня — мертерец Уильям Гриффитс, который пал от пули. Буря, бушевавшая всю ночь, на заре еще усилилась: выл свирепый ветер, ледяной дождь хлестал нам в лица. Я совсем застыл в мокрой одежде. Мои башмаки были разбиты, ноги не слушались. По всей многотысячной колонне вымокших, обессиленных людей слышался ропот — идти быстро было мучительно трудно. Раздавались ружейные выстрелы — это проверяли, не подмок ли порох: в Лланхиллете я видел, как дождь заливал пороховницы, как от сырости расползались бумажные патроны, а в Крос-а-Сейлиоге, рассказывал Большой Райс, отчаянные головы сушили порох в духовке «Новой харчевни». Нигде не было слышно чартистских песен. Кругом стояла пронизанная ветром тишина, предвещавшая грядущий ужас. Я посмотрел на Мо Дженкинса. Факел отбрасывал на его лицо красные блики, освещая белозубую, полную решимости усмешку, которую я помнил с детства, а в глазах сверкало веселое предвкушение близкого боя. Он не знал усталости, Мо, мой друг с детских лет, с того самого вечера, когда фонарь раскачивался у пруда и я, увернувшись от его правого башмака, получил в зубы левым. Я был рад, что Мо сейчас идет рядом со мной, идет рядом со мной брать город, идет ради счастья таких женщин, как моя Мари, и таких мужчин, как мой отец, идет, чтобы жизнь Ричарда Беннета была отдана не напрасно. Вот о чем я думал, когда мы спускались к перекрестку Пай и шли еще две мили до Керт-а-Белы, где был устроен последний привал перед Ньюпортом.
— Почему ты пошел драться? — спросил меня в Керт-а-Беле какой-то человек.
— Странный вопрос, — ответил я. — А ты почему?
— Ради моих детей, — сказал он. — Чтобы им не работать на железных заводах.
— Ты откуда? — спросил я, и он усмехнулся.
— Из Нанти, — ответил он. — Оттуда же, откуда и ты. В Нанти и уэльсцы и иностранцы знают Мортимеров, но кому известен Айзек Томас, дробильщик пяти футов двух дюймов роста, который работал в смене Афрона Мэдока в ллангатокской каменоломне? — Его мокрое от дождя лицо расплылось в улыбке, и он сплюнул. — А ты здорово его отделал, этого Афрона, помнишь?
— Помню, — сказал я.
— Мой приятель Джозеф подобрал два его зуба и подвесил к своей часовой цепочке — милое дело! Афрон Мэдок сволочь, а Карадок Оуэн еще хуже.
— Так-то так, но я слышал, что Оуэн идет с нами — в отряде часовщика Джонса. А вот Афрона тут не увидишь.
— Ни тут и нигде, — сказал Айзек Томас, — потому что он сдох, и это я его прикончил. Я его прикончил перед тем, как уйти, понимаешь? Око за око, говорится в Писании, и я отплатил ему за то, что он убил мою дочку. Десять лет ей было, и такая хорошенькая… а он поставил ее работать в Гарне под землей, в забое… в десять-то лет… Афрон посоветовал поставить ее грузить вагонетки, а кровля обрушилась и раздробила ей ноги по бедро.
Мне стало его жалко.
— Но я рассчитался с Мэдоком сполна.
— Говори потише, — сказал я, оглядываясь.
— Не беспокойся, — ответил Айзек Томас. — Я не такой дурак. Я прикончил его законным образом, десятитонной глыбой в ллангатокской каменоломне, да только умер он больно быстро.
— А теперь? — спросил я.
— Теперь я иду драться ради остальных — жена мне девятерых родила. Трое работают в шахтах под Койти, а четверо плавят железо для Крошей Бейли. Это мерзость, говорит моя жена, и с этим надо покончить, да еще в лавке мы должны четыре фунта. Это медленная смерть, а не жизнь, говорит моя жена, а ведь мы люди порядочные и ходим в молельню.
Вокруг нас рыдал ветер, дождь начал хлестать еще яростней, и мы совсем съежились.
— А ты почему пошел драться? — снова спросил Айзек Томас.
— Ради моего сына и чтобы не было Кум-Крахена, — сказал я. — А об остальном не спрашивай.
Пуля попала Айзеку Томасу в голову. Говорили, что он упал первым, когда ставни Вестгейта распахнулись и окна ощетинились ружьями. Первый залп солдаты дали слишком низко, а в Айзеке Томасе росту было пять футов два дюйма.