НОВЫЙ РОДСТВЕННИК Повесть

Мне часто снятся родные места. Не знаю, оттого ли, что сон этот стал привычным, но я, опуская голову на подушку, испытываю такое ощущение, словно уезжаю в чудный далекий край.

Иногда я спрашиваю себя — отчего это? Почему эти сны так милы и дороги мне?.. И ответ мне давно известен. Любимая всем сердцем родная земля, где я впервые увидел свет и узнал вкус материнского молока, земля, принявшая в себя прах моей матери, земля-защитница, начало вселенной, открытой для меня твоим золотым ключом, о тебе я думаю бесконечно, вот отчего ты снишься мне почти каждую ночь. Мне снится детство и наш маленький дом под камышовой крышей. Я вижу мать — она печет лепешки на очаге. Тогда, в детстве, я обычно сидел в это время на большом чурбаке у очага и болтал ногами. А мать, еще не попробовав сама, отламывала мне большой кусок от первой румяной горячей лепешки. Во сне она почему-то не делает этого… Давно, очень давно не отведывал я хлеба из материнских рук…

Нынче снова приснилась мне моя родина. Мать. Дом под камышовой крышей. И ракита, что росла у порога. Я пробудился со стесненным сердцем и уже не смог уснуть. Лежал до рассвета и вспоминал, вспоминал…

Завозились на ветвях под окном, зачирикали воробьи, и в дом проник белый утренний свет. Я словно только этого и ждал, вскочил с постели, бодрый, оживленный, полный сил, как лихой скакун, готовый к состязанию. Разбудил двенадцатилетнего сына, мы быстро собрались и вышли из дому. Взяли на автовокзале такси и поехали в мое родное село. На машине пути часа два, не так уж и далеко, но не был я там вот уже много лет. Я попросил водителя свернуть к дому нашего родственника Токо. Крытый шифером крепкий белый дом прячется в зелени густого сада. Токо — человек хозяйственный, черной работы не боится, все делает сам. Сейчас он сидел в тени под деревьями возле дома. При виде нашей машины не спеша приподнялся, вгляделся, узнал меня: «Смотри, пожалуйста, наш большой человек пожаловал!» С этими словами он пошел нам навстречу неуклюжей, но твердой поступью. Лицо у Токо пышет здоровьем, тело словно молотками сбито. К своим сверстникам в аиле он никогда не обращался просто по имени, а непременно с добавлением прозвища: «Кыдыралы-курощуп», «Бырджыбай-сапожник», «Шадыкан-курносый…» Не мудро придуманные прозвания эти прилипали, однако, крепко; впрочем, и самому Токо пришлось мириться с прозвищем «хитрец», которое совсем ему не подходило по характеру. Он скорее простодушен, нежели хитер, безусловно, щедр и несколько хвастлив. «Ну и хитер ты, брат», — скажет ему кто-нибудь, а Токо в ответ хохочет: «В народе умного называют хитрым, а плохого — тихоней…»

Нашего приезда Токо, ясное дело, не ожидал и поднял на ноги весь дом. Велел немедленно резать барана, ставить самовар, а сам с выражением откровенного самодовольства повел нас осматривать хозяйство и сад, где ветки яблонь гнулись чуть не до земли под тяжестью плодов.

— За всем этим тоже глаз да руки, — приговаривал он солидно и озабоченно. — Ты, Джума, конечно, не обижайся, я давно хотел с тобой потолковать, да все вроде случая не было. Джене уже давно умерла, ты с тех пор в аил и не заглядывал. А у нас все изменилось, жизнь стала другая, хорошая стала жизнь. Теперь не найдешь хозяина, который бы дом не поставил заново, двор не обновил, не перестроил… Только ваш дом в запустении. Стена одна покосилась, крыша того гляди завалится. Куда это годится? Я слыхал, городские нынче, ежели имеют участок в селе, строятся тоже. Как это?.. Дача, говорят. Берегут каждый кустик. Кстати, помнишь вашего соседа, мельника Чора? — Токо повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. — Погляди, какой домина строится сейчас на его участке…

— Кто же там строит? Ведь у Чора ни сына, ни дочери не осталось, — сказал я с горечью, потому что слова Токо болью отозвались у меня в сердце.

— Кто, спрашиваешь? Да вроде бы я слыхал, что какой-то новый родственник объявился. Завладел участком и на месте старого дома ставит новый. Кажется, дельный парень. Я давеча ходил к Мураке травы накосить, видел, что стены он уж вывел почти до конца. Говорят, парень этот косоротому Тыналы внук. Погоди, да ведь ты должен был знать дочку Тыналы, Зураке! Ну так это ее сын…

Я вздрогнул, услыхав знакомое имя. Заколотилось сердце, в памяти вдруг ожили события давно минувших дней. Все еще не веря ушам своим, я спросил:

— А чего ради этот внук Тыналы строится здесь? Откуда он явился?

— Кто его знает, кому до этого дело? Видно, нет ни своего угла, ни близкой родни, если решил восстановить чужой дом.

— Его мать Зураке тоже здесь? — не удержался я от вопроса, который занимал меня больше всего.

— Она работает на сахарном заводе в Ак-Су, так мы слышали. Болеть стала теперь, на пенсию собирается. Говорят, переедет к сыну, как он дом закончит.

Жена Токо позвала нас пить чай. Мы уселись на разостланной в саду под деревьями узорной кошме и молча принялись за чаепитие. У меня было неспокойно на душе, не хотелось мне ни пить, ни есть. Чтобы не обижать хозяев, я выпил пиалку-другую и встал. Сказал, что через час-полтора вернусь, позвал с собой сына, и мы с ним двинулись к нашему дому. Еще издали увидел я новые кирпичные стены на том самом месте, где стоял некогда старый деревянный домишко мельника. Мы поравнялись с его участком, и тут из-за угла нового дома показался голый по пояс, стройный, крепкий джигит, который нес полное ведро глины. Глянув на него, я невольно остановился. Как две капли воды похож был этот новый родственник на дорогого моему сердцу Бейше. Джигит негромко поздоровался, поставил на землю ведро и вопросительно посмотрел на меня. Глаза наши встретились, и мне вдруг неудержимо захотелось обнять его. Я был взволнован почти до слез. Парень, как видно, заметил мое волнение, его явно смущал мой пристальный взгляд.

— Вы присядьте, агай, — пригласил он, поведя рукой в сторону скамейки, что стояла в тени.

Я сел.

— Как тебя зовут, дорогой?

— Белек.

— Белек? — повторил я. Ласковый взгляд и приветливый голос придали мне смелости задать еще один вопрос: — А как имя твоего отца?

Парень нахмурился. Ответ его прозвучал немного резко:

— Имя моего отца Темиралы!

Он поднял ведро и пошел к каменщикам.

Я услышал не то, что ожидал, но это было неважно… Неважно, потому что передо мной только что стоял возрожденный Бейше. Молодой, каким он был тогда… Но я теперь намного старше, намного…

Дорогие мои современники, простите, что я начал рассказ не с того конца. Простите, что отнял у вас время длинным вступлением. Не повстречайся я нынче с Белеком, кто знает, поведал ли бы я вообще о том, чему был свидетелем столько лет назад. Да и не один я был свидетелем, многие другие люди, в том числе и наш Токо. А ведь он разговаривал сегодня со мною так, словно ничего не знает, ничего не помнит. Странные мы, люди, существа: стараемся поскорее забыть то, что огорчило нас, причинило нам боль. Но не зря говорят: все минется, одна правда останется. И еще: правда сама себя очистит…

1

Мне было тогда тринадцать лет. Отпраздновали первый День Победы, и народ повеселел. Не помню, в каком месяце, знаю только, что хлеба уже набирали колос, когда пришло известие о возвращении из армии Бейше, единственного сына нашего соседа Чора. Скорее всего Бейше сообщил о дне своего приезда не в письме, а через кого-нибудь устно, потому что иначе я первый узнал бы об этом. Все его письма я читал его родителям, я же всегда писал ответы. К этому событию старики готовились как к празднику: разводили в очаге большой огонь, клали в казан что-нибудь особенно вкусное и звали наконец меня. Почему-то получалось так, что письма мы писали по ночам, хотя мне с утра все было ясно: Улкан-апа выносила во двор большую керосиновую лампу, тщательно освобождала от нагара фитили, осторожно чистила золой металлический корпус и потом протирала его мягкой тряпкой. В обычное время они этой лампой не пользовались, зажигали подслеповатый каганец. Когда я входил, старый Чор ставил горящую лампу на низенький круглый столик и говорил своим спокойным, густым голосом с особо доверительным выражением:

— Ну-ка, байбиче[1], доставай!

Я, конечно, понимал, что должна достать Улкан-апа. С большого сундука, украшенного узорными полосами красной и зеленой жести, она снимала одно за другим сложенные на нем одеяла, отвязывала из позвякивающей связки ключей и металлических украшений на одной из двух своих коротких седых косиц ключ от сундука и, осторожно подняв крышку, извлекала на свет божий два листочка белой бумаги. Прежде чем начать письмо, мы с Чором, так сказать, согласовывали его устно. Выработанный текст я произносил вслух, Чор делал поправки и наконец разрешал:

— Теперь пиши!

Улкан-апа усаживалась неподалеку, молча кивала головой в такт движениям пера по бумаге и шевелила губами. Я перечитывал написанное вслух, Чор велел вычеркивать строчки, которые ему не нравились, добавлял что-то, а потом уже я переписывал окончательный текст набело на втором листке. Мне здорово надоедала вся эта длинная волынка, но Чору, я, разумеется, не сообщал о своих настроениях. Как только письмо было заклеено и на конверте написали адрес, Чор хватал его и прятал.

— А ты, старуха, чего раскисла? Хватит реветь! — сердито обращался он к Улкан-апе, которую в добром настроении ласково называл «байбиче».

Глубоко ушедшая в свои думы Улкан-апа вздрагивала и, с трудом распрямляя затекшую спину, подымалась с места.

— Отец Бейше, я не плачу. Лопни мои глаза, не плачу я, даже и не собираюсь, — отвечала она.

Улкан-апа и в самом деле не была в этом похожа на других наших старух и стариков, которые начинали хлюпать носом, едва только придет письмо с фронта от сына или внука. Вообще надо сказать, что Чора и Улкан односельчане считали людьми особыми, чуть ли не святыми, — оба они привыкли и радость и горе переживать в себе, никому не показывали своих чувств, с фаталистической покорностью судьбе принимали все испытания.

Гнев Чора улетучивался быстро, этому, конечно, помогало приятное сознание исполненного священного долга. С улыбкой, в которой было немало печали, он гладил меня по голове.

— Байбиче, готово там у тебя? Подавай-ка поживей, теперь уж небесные разбойники[2] высоко поднялись, нашему грамотею спать пора.

Но я вопреки утверждению Чора никогда не уходил спать сразу после ужина. Поев, мы долго еще сидели, словно ожидая своего счастья в ночь предопределения; перечитывали письма Бейше, разговаривали о том, каким он был в детстве. Когда я читал те места в письмах, где Бейше рассказывал о своем участии в сражениях против фашистов, с лица Чора исчезала печальная улыбка, он весь напрягался, на скулах перекатывались желваки, брови сходились на переносице: то были словно отсветы далеких дней, когда он сам дрался на дубинках с врагами-конокрадами, оседлав коня. С силой опускался на колено свинцово-тяжелый кулак.

— Здорово! Вот это да, ах ты!.. — приговаривал старик.

До того как Бейше ушел в армию, я встречался с ним один только раз. Он по вызову военкомата приезжал с юга, где работал учителем, а потом получил на неделю отпуск — попрощаться с родителями. Дома он, однако, пробыл всего одни сутки, а наутро сел в поезд, который шел из Ак-Су, и уехал на фронт. И я тогда, хоть был уже наслышан о Бейше от его родителей, сблизиться с ним, конечно, никак не мог. У него и без меня хватало забот, он старался все время быть возле отца с матерью, успокоить их, облегчить им горечь расставания. На меня он попросту не обратил внимания. Быть может, оттого и показался мне Бейше суровым, сдержанным, как его отец.

Наша дружеская близость началась с переписки и сыграла свою роль в том, что я рано расстался с детскими представлениями о действительности, рано научился думать о таких сложных вещах, как жизнь и смерть, любовь и разлука.

Хорошо помню я тот день, когда написал Бейше первое письмо. Можно сказать, весь аил собрался тогда на праздник Первого мая на холме Бырджыбая. Клуба у нас еще не было, и в праздничные дни, а также и в дни, когда провожали парней на фронт, люди шли на этот холм. Мало того, ходили туда суеверные сельчане совершать моления о дожде во время засухи. Имя Бырджыбая холм получил не случайно. В начале тридцатых годов, когда организовывали колхоз, во время сходки началась настоящая свалка. Кулаки убили учителя Бырджыбая, комсомольца, смелого джигита, отрезали у него голову, насадили ее на заостренный шест и воткнули этот шест на вершине холма. Народ почитал память погибшего героя, пожалуй, больше, чем почитают святые мазары[3]. На холме бывали люди не только по торжественным дням, а и в любое другое время. Поближе к вечеру подымались сюда, опираясь на палки, старики, что присматривали за своими буренками; подымались, освободившись от дневных забот, и те, что помоложе, — послушать новости о войне. Усаживались, поджав ноги, на землю, начинали долгие разговоры. Мы, ребятишки, часто слышали слова стариков: «Разобьют германа, жизнь наладится…», но нам не верилось, что сразу после победы над фашистами наша нелегкая, далеко не сытная жизнь сразу станет иной, совсем хорошей…

В тот майский день, о котором я хочу рассказать, небо было ясное-ясное, солнце заливало землю горячими лучами, запахи трав и цветов кружили головы людям, у которых они и без того кружились от постоянного недоедания; все собрались у холма, сидели на зеленом ковре широкого луга и в напряженном молчании слушали доклад директора школы Мырзалы о войне. Было в то время в обычае давать лучшим ученикам к праздникам понемногу денег, вроде премии, что ли. Так и на этот раз Мырзалы-агай, окончив доклад, прочитал фамилии некоторых из нас, похвалил нас при всем честном народе, а потом вручил каждому денежный подарок. Получив его, я смутился и обрадовался до того, что ничего перед собой не видел, и юркнул было в толпу, но тут старик Чор неожиданно и крепко схватил меня за руку и, ни слова не говоря, повел за собой. Привел на берег арыка, что бежал немного в стороне, и мы с ним сели в тени молодой ивы. Сняв с головы белый как снег калпак, Чор не спеша вытер длинным концом поясного платка набежавший из-под тюбетейки[4] на лоб и виски пот и сказал:

— На-ка прочти! — Он протянул мне недавно распечатанное письмо.

Письмо было написано ясным, разборчивым почерком. Я прочел его быстро, и Чору это очень понравилось.

— Молодец! — похвалил он. — Ты растешь дельным парнишкой, дай бог тебе долгой жизни. Таким и должен быть человек. — Старик подумал и добавил: — Ты приходи к нам сегодня вечером. Смотри не забудь, не заигрывайся, ладно?

Чор поднялся, отряхнул полы чапана, точно насытившийся мясом беркут крылья, и ушел.

Когда я в сумерках подошел к плетню, окружающему двор Чора, то сразу подумал, что старик, должно быть, с нетерпением дожидался меня. Так и не сняв праздничной одежды, он ходил туда-сюда по чисто выметенному и политому водой двору. В черном от сажи казане над очагом варилось мясо, от его запаха, смешанного с запахом кизячного дыма, у меня набежала голодная слюна, ведь с самого утра я ничего не ел. Улкан-апа прошла в дом с ведром только что надоенного молока.

— Добро пожаловать! Ты, я вижу, человек слова! — сказал Чор. — Заходи в дом. Проголодался. — И, видя, что я замялся, крикнул жене: — Байбиче, готово у тебя?

Меня смущало вежливое, даже, можно сказать, почтительное обращение со мной этого уважаемого в аиле аксакала. Чор обычно был скуп на слова, держался так, что не всякий бы к нему обратился запросто. Если кто ему не по нраву, он мог и отшить как следует либо вообще не удостоить ответом. В аиле с некоторой даже опаской относились к суровому мельнику. Зато уж если Чор кого уважал, для того был готов на все, принимал у себя как дорогого гостя, приберегая для него все самое вкусное. Особого внимания в доме мельника удостаивались наши учителя. Он любил грамотных людей, образованных, и я не помню случая, чтобы он обошел приглашением кого-либо из приехавших на каникулы студентов. На меня его уважительное отношение оказало сильное влияние, я стал вести себя взрослее, меньше бегал и играл с ребятами.

…В годы войны у нас в аиле установился некий особый стиль писем на фронт. В соответствии с ним я и составил первое свое письмо к Бейше. Начал:

«С пожеланиями здоровья своему дорогому, уважаемому сыну, который в рядах многих тысяч советских бойцов беззаветно сражается с жестоким врагом… посягнувшим на мирную счастливую жизнь СССР, нашему единственному сыну Бейше посылают из далекого уголка Киргизии, благоуханного Ак-Су, этот маленький листок с горячим приветом по быстрой, как ветер, советской почте отец его Чор и мать Улкан, не покладая рук трудящиеся для победы. Здоров ли ты, родной наш, крепко ли бьешь проклятых фашистов? Что касается нас, то мы живы-здоровы…»

Солдатам на фронт писали только о том, что все живы-здоровы, сыты, обуты, одеты. О смертях, о похоронах, о недоедании, о том, что из-за недостаточного питания и других лишений люди в аиле болеют кто воспалением легких, кто лихорадкой, ни слова не говорилось. Я коротко рассказал о том, какие новости в аиле, еще раз пожелал Бейше здоровья и сил, в конце поставил имена Чора и Улкан. Чору такое письмо, по-видимому, понравилось. Он попросил меня перечитать его полностью вслух, сложил треугольником, спрятал за пазуху и погладил меня по голове. Пока мы ели, он то и дело меня благодарил. А Бейше, отвечая, задал вопрос: «Кто писал письмо?» и, очевидно, определив по почерку, что написано оно детской рукой, добавлял: «Ошибок нет». Я был этому рад и в следующем письме в самом конце написал Бейше о себе. После этого он называл меня «мой младший брат Джума», и я, в свою очередь, привык его считать своим старшим братом, по-настоящему привык.

* * *

Когда стало известно, что поезд, на котором приедет Бейше, остановится в Ак-Су, Чор не спал всю ночь, а на рассвете оседлал серого колхозного иноходца седлом с серебряными украшениями и в сопровождении еще нескольких человек уехал на станцию. Почти с этого же часа потянулся народ к дому Чора. Улкан-апа, которой надо бы готовиться к тою, от волнения ничего не могла делать и только повторяла всем и каждому:

— Как же я рада, тысячу раз тебе спасибо, милостивый боже! Дорогие мои, милые, как же я рада!

— Да хватит тебе, довольно! Ты лучше скажи, готовиться нам к тою или ходить следом за тобой и слушать твои речи? — урезонила ее наконец какая-то старуха.

— Да, да, берите все, берите! Для моего единственного мне ничего не жаль, как может быть иначе! Берите, берите, там масло есть, надо боорсоки готовить. Мука там и масло. Берите, — отвечала Улкан, отдавая связку своих хозяйственных ключей и продолжая бестолково топтаться посреди двора все с теми же восклицаниями.

Вместе с тем я не заметил на лице Улкан-апы выражения особой, исключительной радости. Она словно не верила своему счастью, сомневалась в его реальности. Но я понимал и другое: приди сегодня, сейчас дурная весть о Бейше, сердце матери не выдержало бы, разорвалось.

Кровной связи между нашей семьей и семьей Чора не было, но дружба велась с давних пор, и такая, что крепче иных родственных отношений. Общими были и радость и горе…

Много лет прошло с тех пор, как дед мой Молдокан поднял целину у истоков Ак-Су в верхнем Багышане, выкорчевал пни да корни, очистил землю от камней и занялся крестьянским трудом. Чор тогда батрачил у русских кулаков в низовьях Ак-Су, но ни одежды себе справить, не мог, ни сносного пропитания заработать. Откочевал в Багышан и поселился по соседству с дедом. Веками не тронутая целинная земля сторицей отплатила Чору за труды, за два года он приобрел достаток, обзавелся и скотом, и мелкой живностью, да еще и поставил на второй год, к осени, к уборке урожая, водяную мельницу по образцу тех, какие видел у русских. Поставил он ее в том месте, где речка Ак-Су разделялась на два рукава. На эту первую в округе мельницу потянулись, как мухи на мед, и те, у кого было всего-то две горсти зерна, и те, кто мерил его мешками. Сам Чор от хлебопашества отстал, и к его имени прочно приросло прозвание «мельник». Лет через десять к Чору все привыкли, он пользовался уважением, с ним считались; к тому времени в Аксуйской долине началась коллективизация. Возле речки Мураке появился новый поселок, который мало-помалу рос. Перебрались в эти места и сородичи Чора — полагали, что он тоже построится с ними по соседству, ведь в самом Багышане у него родных не было. Выделили ему участок, но Чор не собирался бросать ремесло мельника, к которому привык не меньше, чем иной старик к насваю[5]. Он выбрал место поближе к верховью Мураке и начал строиться там. Сородичи обижались: «Чего ты, чудак человек, от своих отбиваешься, почему нас сторонишься?» Но упрямый Чор их не послушался, а строил себе да строил новую мельницу. К осени работа была не окончена. Чор зимовал в юрте, а весной поставил дом в сотне саженей от мельницы и насадил сад. «Раз уж вы здесь обосновались, начали пахать и сеять, — рассуждал он, — не станете же вы немолотое зерно жевать. Вот вам мельница, привозите зерно молоть». К тому времени сам Чор перевалил на пятый десяток, не хотелось ему оставаться без потомства, вот он и женился на Улкан. Несколько лет подряд умирали у них новорожденные дети; кому только не молились Чор и Улкан, куда только не ходили на поклонение святым могилам. Когда Улкан была беременна Бейше и пришел ей срок родить, Чор послал человека к моим деду и бабке. Моя бабушка Батма поспешила к роженице, осталась при ней и никого больше не впускала. Едва младенец появился на свет, она завернула его в белое одеяло, подхватила и увезла с собой в Верхний Багышан — вроде бы украла. Дома моя суеверная бабка поила ребенка молоком из соски, давала ему курдючный жир только что зарезанного барана, а через три дня Чор явился к деду с подарком и угощением — «выкупом» за «украденного» сына. Бейше выжил на радость отцу и матери. Давняя дружба между дедом и Чором укрепилась еще больше. Через год мельник построил дом чуть ниже своего по течению реки и уговорил моего деда перебраться туда. Вскоре начали поблизости от них селиться и другие, возникла на прежнем пустыре целая улица вдоль западного берега реки Мураке. Улицу называли по-разному: кто «улицей Чора», кто «Новой». Последнее название дали потому, что обосновывались здесь чаще всего молодые семьи, отделившиеся от стариков. Появлялись один за другим новые дома, разрастались деревья, ветвями своими укрывая крыши. По вечерам не спеша брели по улице сытые животастые коровы, тянулись к небу дымки из очагов, сложенных во дворах; колхозники, шумно переговариваясь, возвращались с поля домой и вдыхали привычные запахи деревенской улицы. Мирную жизнь в один день поломала, перевернула война. Холодом смерти дохнула она на всех. Уходили на фронт не только молодые джигиты, уходили и те, кто давно уже носил бороду. Во многих семьях оплакивали погибших, жить стало голодно и трудно. Новые дома, которые к началу войны остались недостроенными, разрушались от зимних дождей. Народ не склонил голову перед лицом тяжких испытаний, и, когда засияло солнце победы, великой радостью для всех было возвращение фронтовиков, особенно если это единственный сын, как у Чора.

К полудню мы проглядели все глаза, пока наконец кто-то сказал: «Едут». Сказал негромко, но все услыхали, и все головы, как трава от ветра, повернулись к нижнему концу улицы, где построен был мост через Мураке. Из нижнего аила в верхний на арбе или верхом иначе как через мост не попадешь. Но на мосту или возле него пока никого не было видно. Послышались возгласы:

— Где, где?..

— Вон, во-он они едут! — прозвенел с дерева мальчишеский голос.

Все теперь смотрели вверх, на мальчишку, который быстро спускался вниз по ветвям. Я тем временем выбрался из толпы и припустился по дороге к той тропинке, что вела от дома Чора прямо по берегу реки, потом пересекала нашу Новую улицу в самом ее начале и сворачивала по краю поля к невысоким холмам. Весной ребята из нашего аила собирали на этих холмах тюльпаны, летом пасли там коров и до посинения барахтались в нашей шумной холодной речке. Огненно-красные маки горели в ярко-зеленой траве, там и сям открывались взгляду целые поляны других цветов — ослепительно желтых или густо-лиловых; жаворонок висел высоко в небе, подставляя крылышки потоку солнечных лучей, и пел свою переливчатую песню; бабочки пестрыми облачками толклись над благоухающим разнотравьем неглубоких ложбин; запахи кружили голову. Особенно привлекало, хоть и пугало нас старое кладбище на холме Май-Дебе. На припеке возле полуразрушенных глинобитных оград грелись толстые, в руку, ужи, нежно-зеленый влажный мох кудрявился на сырых растрескавшихся камнях надгробий. Так и казалось, что вот сейчас высунется из могилы высохшая мертвая рука. Страшно было, но тянуло кладбище нас к себе как магнитом.

В эти беззаботные часы мы забывали о пустых животах и даже о войне, которая держала всех в постоянной тревоге. Оставалось одно чувство, одно желание: быть здесь, в этом чистом, как вода горного источника, мире, и чтобы мир этот не менялся, а ты слился с ним, растворился в нем, как растворяется утренняя дымка под лучами солнца. И, видно, таково было очищающее воздействие природы, что домой мы возвращались притихшие, без ссор и драк, полные участия друг к другу, задумчивые и немного грустные. Кроме нас, ребят, мало кто ходил по тропе над рекой — вода здесь была глубока, обрывистый берег густо зарос колючим караганником. Вот почему Бейше не ждали с верхней стороны.

Все, кто поехал на станцию вместе с Чором, скакали тесной группой, громкими криками подгоняя коней; впереди всех несся на сером иноходце Бейше. Остальные всадники намеренно не обгоняли его, сдерживая поводьями разгоряченных скакунов. Серый иноходец шел, не сбивая ногу, а Бейше держал прибитое к белой-белой палке ярко-алое полотнище. Почти у самой земли болтались задние ноги привязанной к путлищу туши черного козленка.

— Доро-о-огу-у! Доро-о-огу-у! Уходите в дом! — гремел издали сильный голос Чора, и толпа на улице раскололась, освобождая путь. Чор несколько раз хлестнул плетью своего коня, поравнялся с Бейше, который сам не сдержал бы ярого бега иноходца, ухватил за повод покрытого пеной скакуна и остановил его точно как раз у ворот.

— Бросай! Вон туда! — Чор махнул рукой по направлению к открытой двери дома.

Бейше с трудом отвязал черного козленка от путлища, приподнялся в седле и обеими руками кинул тушку через порог. Улкан-апа, с нетерпением ожидавшая этого мгновения, бросилась к сыну.

— Жеребенок мой! — только и вскрикнула она и припала к гриве иноходца.

— Старуха, погоди! — Возглас Чора пригвоздил ее к месту.

— Где вода? Воду неси! — требовал Чор, трясясь от гнева.

Кто-то поспешно сунул в руки Улкан резную деревянную чашку, в которой почти вровень с краями налита была вода. Дрожащей рукой обвела она эту чашку вокруг головы склонившегося к ней сына. Чор выхватил у нее чашку и с размаху разбил ее о белый камень, торчавший во дворе из земли. После этого он взял из рук сына знамя и передал его жене. Один из молодых парней подержал старику стремя, он спешился и взял за повод иноходца Бейше.

— Ну, боец, слезай теперь с коня да поздоровайся с народом! — уже ласково сказал он.

Мать обняла наконец сына, их окружили люди, и у всех на глазах стояли слезы. Улкан-апа целовала и целовала Бейше.

— Родной мой, слава богу, тысячу раз спасибо великому создателю! Теперь мне и умереть не жалко, — причитала она со слезами.

— Да что ты плачешь? Радоваться надо — живой вернулся! Пусти-ка и нас поздороваться, — урезонивали ее старухи и наперебой торопились в свой черед поцеловать Бейше. Старики, не теряя чувства собственного достоинства, пожимали фронтовику руку. Я стоял в сторонке. Бейше приветливо со всеми разговаривал, но иногда с улыбкой оглядывался, словно искал кого-то. Потом спросил у отца:

— А что же Джумы не видно?

Я немедленно подбежал и бросился к нему на шею.

— Здравствуйте, байке![6]

Бейше поднял меня и поцеловал в висок, а я неожиданно для самого себя заплакал…

Война не считалась с возрастом, наградила горем всех — и старых и малых; люди старались казаться спокойными и уверенными, но в глубине души каждого терзали тревожные предчувствия, сомнения, боль. Я не стыдился того, что долго сдерживаемые слезы прорвались наружу, как прорывается весной, взламывая зимний лед, ожившая, неукротимая полая вода. Я плакал громко…

Все, кто пришел встречать Бейше, уселись в саду под деревьями на расстеленных пестрых кошмах. Целыми горами громоздились на белых скатертях румяные пшеничные боорсоки, в огромном черном казане варилось мясо, старики и старухи с наслаждением прихлебывали хорошо заваренный ароматный чай — его наливали из кипящего медного самовара. Смех приветливых молодух, которые то и дело поигрывали тонкими бровями, звучал особенно звонко — счастье осенило крылом дом мельника. Всем понравилось, как приехал в аил сын Чора: с красным знаменем в руке, с черным козленком, притороченным к седлу. Знамя — символ победы, черный козленок с отрезанной головой — символ поверженного врага. Жители Мураке с того дня ввели в обычай встречать возвращающихся с фронта солдат так же, как встретил сына Чор.

Гости разошлись из дома Чора за полночь, а мы с Бейше остались спать прямо в саду. Рано утром, с первыми лучами солнца, мы поднялись и, повесив на шею по белоснежному полотенцу, вышли во двор. На небе ни облачка, оно такое чистое и синее, что на душе становится весело, хоть и не успел выспаться за короткую летнюю ночь. По узкой тропинке мимо дома отправились мы к реке. На усыпанных душистыми цветами стеблях желтого донника озабоченно гудели мохнатые дикие пчелы, их крылья еще были влажны от ночной росы, а черные хоботки знай себе работали в поисках сладкого нектара. Расправляли под лучами солнца свои тонкие лепестки дикие мальвы. Ласточки носились как угорелые. Быстрокрылая белогрудая птица мчится стрелой прямо на тебя и, кажется, ударит сейчас тебя в грудь… но нет, совсем рядом, в двух шагах, она резко взмывает вверх, так же резко поворачивает и с прежней скоростью уносится прочь. Издалека доносятся окрики пастухов, сбивающих коров в стадо. Колхозники идут на работу, их мирные голоса настраивают и меня на спокойный, веселый лад. Я останавливаюсь, глубоко вдыхаю свежие запахи утра, потом быстро догоняю Бейше, который, чуть прихрамывая, идет шагов на десять впереди.

— Байке, — заговариваю я с ним просто так, чтобы только услышать его ответ, — в этом году будет хороший урожай.

— А ты откуда знаешь? — Бейше останавливается.

— А вы поглядите, почти все мальвы цветут красным цветом, белых очень мало. Я раньше никогда не видал таких красных. Старики говорят, если мальвы ярко-красные, год будет урожайный, хлеба соберут много… Война кончилась, байке, теперь мы заживем, верно?

— Пускай сбудется твое желание, — задумчиво сказал Бейше. Он сорвал красный цветок и засунул стебелек в нагрудный карман гимнастерки. — Я тоже слыхал про эту старинную примету. Ишь какие яркие, глазастые! Ясное дело, в плохой год они так не цветут… Да, жизнь наладится, много хлеба на току, много и на скатерти. Белого хлеба на белой скатерти… Нет на свете народа счастливее нас… Ну ладно, догоняй-ка меня! — Он широкими прыжками спустился к реке. Здесь, у дощатого моста, что был построен как раз напротив мельницы Чора, берег густо зарос душистой мятой. В глубоком темном омуте вода никогда не стояла спокойно: по ней ходили пенистые водовороты, волны то бились о прибрежные камни, то с шумом отступали. Бейше быстро разделся и бросился в реку.

Он то нырял с головой, то вдруг высоко выпрыгивал из воды, то плыл, борясь с волнами, против течения, широко взмахивая руками. Я стеснялся раздеваться при Бейше и стоял на берегу у воды, обдаваемый холодными крупными брызгами. На крепком, мускулистом теле Бейше не было видно следов ранений. Только на левой ноге ниже лодыжки заметил я несколько небольших синеватых шрамов. Я стоял и думал о том, что лицо у Бейше очень веселое, открытое, совсем не как у его отца. И вообще он веселый, любит пошутить. Красивый, стройный, защитная гимнастерка ладно сидит на нем… Вот он подплыл поближе к берегу и, ухватившись рукой за склонившийся над водой кустик мяты, сказал:

— Раздевайся, Джума! Ты что, боишься?

Его черные мокрые волосы блестели на солнце, он весело щурил черные глаза, глядя на меня с улыбкой. Мне вдруг тоже стало весело и не страшно. Я скинул с себя все и прыгнул в воду.

Мы долго плавали, гонялись друг за другом, и, когда вылезли на берег, ни у меня, ни у Бейше зуб не попадал на зуб. Потом мы сидели и грелись на утреннем солнышке. Ласточки проносились над рекой, едва не задевая крыльями воду.

— Джума, ты знаешь вон ту девушку? Чья она дочка? — спросил вдруг Бейше.

Я поднял голову. Неподалеку от нас, возле брода, стояла Зураке. Она держала ведро, полное воды, и пристальным, неотрывным взглядом смотрела на Бейше. Заметив, что я повернул к ней голову, она поставила полное ведро на землю, наклонилась и зачерпнула воду вторым ведром. Толстая коса упала при этом ей на грудь. Резким движением она перебросила косу за спину, повернулась, подхватила свои ведра и пошла прочь. Движения девушки были легкими, как ветерок. Бейше смотрел ей вслед, пока она совсем не скрылась из глаз.

— Эта? — переспросил я, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно безразличней. — Это дочь Джамшика Зураке.

— А кто он, Джамшик? Я его вроде бы не знаю. Не было такого в нашем селе, — сказал Бейше.

— Не сам Джамшик, его семья. Их у нас называют новыми родственниками. Они к нам в аил переехали только год назад. Дербишалы родней приходятся.

— А-а, теперь вспомнил. Да, он старший брат Дербишалы. А где их дом?

Я приподнялся и показал:

— Вон тот густой сад около дома Дербишалы. Он уже два года чабаном в колхозе работает и сейчас на джайлоо Бултеке. А семья Джамшика живет в его доме.

— Как, ты сказал, ее зовут?

— Зураке! Она меня очень любит. — Я встал на ноги и пошел.

Бейше тоже встал, но не сразу последовал за мной. Он стоял и глядел на узкую дорожку, что вилась по зеленому полю пшеницы.

Старшего брата Дербишалы по-настоящему звали Тыналы; он смолоду работал у русских кулаков в Ак-Су, гонял пароконную телегу, по-русски, стало быть, ямщик, а киргизы выговаривали «джамшик». Приходилось ему бывать и в Пишпеке. Когда киргизы начали переходить к оседлости, родичи звали его к себе, но он отказался и дом свой построил в русском селе. Родичей навещал, и старики при встречах все спрашивали его: «Ты, отступник, когда к своим-то прибиваться думаешь?» — «А чего мне спешить? Мне среди русских легче добывать пропитание. Да и дети привыкли. Где хорошо, там и благо, сами знаете», — отвечал он, не смущаясь. Мало-помалу его собственное имя забылось, стали его звать Джамшиком-отступником. У русских для таких людей есть точное прозвание — отрезанный ломоть. Прошлым летом Джамшик, которому уж было под семьдесят, умер. Когда через сорок дней справили поминки, родственники перевезли-таки его семью к нам, в дом Дербишалы. Вот почему их и стали называть новыми родственниками.

Зураке была младшая из дочерей Джамшика. Ей исполнилось семнадцать лет, и наши джигиты заглядывались на нее. Нрав у Зураке был простой, открытый, и я не раз слышал, как женщины судачили о ней: «Обычаев не знает, вести себя как следует не умеет, бедняжка».

Если кому из парней приходила в голову блажь свистнуть вечером у ворот Дербишалы, Зураке, прямо надо сказать, не оставляла это без внимания. Она вылетала из дверей, как язык пламени вырывается иной раз из неплотно прикрытой печки, но на заигрывание и грубоватые шутки отвечала только тем, что молча показывала язык. И тут же снова убегала в дом. Могла она, спрятавшись в саду, запустить в кого-нибудь из парней яблоком; могла даже натравить дворовую собаку на иного чересчур настойчивого ухажера, да еще хохотала при этом… Парни, однако, не отставали от бойкой Зураке и посылали ей многочисленные любовные письма. Она никогда и никому на такие письма не отвечала. Много чего болтали у нас о Зураке, но единственно достоверным в этой болтовне было то, что она просватана за вернувшегося с год назад из армии Токо, нашего родственника. Родители сговорились окончательно; Зураке вроде бы тоже дала свое согласие. Во всяком случае, Токо, невысокий, рыжеусый Токо, почти каждый день торчал в доме у Дербишалы, играл в карты с непохожими на горцев, белолицыми, кучерявыми сыновьями Джамшика или бренчал на мандолине. При нем Зураке была совсем не такой бойкой, как обычно: на свист парней у калитки не обращала внимания и казалась подавленной, угнетенной, чем-то напоминая птицу в клетке. Из дому она выходила.

На селе немало судачили о будущей свадьбе: сговор-де уже состоялся, и теперь обе семьи готовятся к торжеству. Не будь этих разговоров, никто бы, наверное, и не догадался, что Зураке и Токо — невеста и жених. Я, по крайней мере, как ни старался подглядеть за ними исподтишка, не мог заметить никаких признаков взаимной влюбленности. Они не отворачивались друг от друга при встрече, не краснели, не опускали глаз; не уединялись по вечерам или в лунные ночи в густых, тенистых уголках сада и не обнимались там… Нет, я такого не видал ни разу. Токо недавно исполнилось двадцать пять; он был парень разбитной, разговорчивый, но при Зураке держал себя замкнуто, на нее почти не смотрел и не разговаривал с ней. Взгляд у него был холодный, и вообще он старался казаться равнодушным. Однако, судя по тому, сколько времени проводил он в доме Зураке, Токо в глубине души любил красивую, своенравную девушку.

Только что кончилась война, и многие джигиты из нашего села уснули вечным сном на чужой земле — на земле, которую никогда не видели и не увидят глаза их отцов и матерей. Не все погибли, конечно. Кое-кто возвращался с полной грудью орденов, но разве всем невестам хватило бы этих немногочисленных женихов? Девушки украдкой поглядывали из окон на проходивших по улице осанистых, сдержанных фронтовиков; некоторые, позабыв осторожность, выходили к дверям, смотрели джигитам вслед. Понимали девушки, что не всем придется покрыть голову белым платком, какие носят замужние женщины. Иные, примирившись со своей судьбой, выходили за немолодых людей, которые порой годились им в отцы. Такое уж было время, так обездолила, обделила их война. Понятно, что Токо, хоть он и не был парнем заносчивым, все же чувствовал, что живая, как огонь, Зураке неизбежно станет его женой, некуда ей деться… А если так, то почему не поиграть в равнодушие? Солидные, уважаемые люди обо всем за него договорились, все решено, так зачем ему вести себя как легкомысленному юнцу, ронять свое достоинство, сгорать, как говорится, от страсти? Девушка покорна обычаю, она дала согласие, какая же Токо надобность изображать из себя влюбленного? Он, конечно, не какой-нибудь старозаветный невежа. И не просто так торчит в доме у Зураке, он, когда надо, и в хозяйстве поможет. Это, кстати сказать, очень было не по душе его матери, а еще больше Зураке. Она сердилась, раздражалась — чего, спрашивается, он тут хозяйничает? — и в результате все больше отдалялась от Токо. Он же считал, что девушка, как ей и положено, стесняется, проявляет стыдливость, и продолжал свое. Я сам видел, как он вырыл старый поломанный столб, который стоял возле калитки и к которому обычно привязывали корову. Потом Токо тщательно разровнял площадку под старой ветлой, что росла неподалеку от очага во дворе, и врыл здесь новый столб, собственными руками отесанный. Видел я, как отвозил он на мельницу Чора мешки с зерном, хотя делать все это Токо старался в сумерки, чтобы не особенно попадаться людям на глаза.

2

Мы с Зураке подружились почти перед самым возвращением Бейше из армии, а раньше даже и не разговаривали никогда. На то была своя причина. Двор Дербишалы был окружен густыми зарослями колючей облепихи, а возле дома насажен сад; к середине лета, когда начинали поспевать белый налив и апорт, желтели абрикосы и темнели вишни, сад испускал такие запахи, что мы, мальчишки, целыми днями вертелись поблизости, делая вид, будто явились сюда только затем, чтобы ловить неуклюжих глупых воробьят. На самом деле мы выжидали случая, когда во дворе и в доме никого не останется, и тогда пробирались в сад хорошо нам известными неприметными лазейками под кустами облепихи. Набивали пазухи яблоками, урюком и удирали. Бывало, что сам Дербишалы заметит нас; он при этом хлопал в ладоши и нарочито грозным голосом кричал:

— Вот я вас, негодники! Держи их! Попробуйте у меня еще раз… Капканы поставлю под яблонями!

Наши черные от грязи пятки сверкали тем временем по невысокой еще кукурузе, а Дербишалы глядел нам вслед и смеялся. Отбежав подальше, мы останавливались, с хрустом разгрызали зеленые холодные яблоки и швыряли огрызками в сторону Дербишалы. Но стоило ему прикрикнуть еще раз все тем же сердито-насмешливым голосом, как мы снова снимались с места и разлетались в разные стороны, словно стая воробьев от пустельги.

Дербишалы был мягкий и добрый человек, не способный никому причинить ни малейшего зла. В его роду все крестьянствовали, и сам Дербишалы не чурался никакой работы. Чего только в жизни не переделали его худые мозолистые руки! Над ним иной раз подшучивали за его безропотность, но он на это не обращал внимания; пошлет его бригадир пахать — пашет, пошлет поливать посевы — поливает; он и косил и копнил, а зимой, не боясь мороза, работал на конюшне, в короткие зимние дни вывозил в поле смерзшийся как камень навоз. Сыт ли, голоден, он никогда не жаловался на свою участь и ни при каких обстоятельствах не вешал нос.

В аиле говорили о нем: «Где пахал и полив делал Дербишалы, там на хлеба хоть шапку брось — наземь не упадет. Не пустой человек, нечего сказать, бог не обидел. Коням покровитель Камбар-ата, овцам — Чолпон-ата, верблюдам — Ойсул-ата, а среди нас живет сам Баба-Дыйкан, покровитель земледелия, вот он какой, наш Дербишалы».

А нам, ребятишкам, настоящим чудом казался его сад. Кстати, у нас многие старики уже не в шутку, а всерьез поговаривали, что Баба-Дыйкан помогает хозяйству Дербишалы. Как-то раз во время поста одна старуха, жена Коке, поднялась на рассвете, чтобы, как положено по шариату, вкусить пищи до начала дня. Присыпанные с вечера угли в очаге погасли, а надо чаю согреть… Вот она и пойди за огнем к соседям, к Дербишалы то есть; идет и слышит чей-то голос в саду, а ведь сам Дербишалы уже неделю как на поливе. Кто же это? Она было подумала, что ребята забрались в сад за яблоками, глядь, а там старик с белой бородой до пояса, в белой рубахе, белых штанах и с кетменем в руке трудится в саду, канавки для полива проводит. Старуха тотчас сообразила, что это Баба-Дыйкан, сотворила молитву, а он прямо подходит к ней и протягивает два красных яблока: «Одно, — говорит, — сейчас съешь, а второе оставь на вечернюю дозволенную трапезу». Сказал так и скрылся в кукурузе, которая как раз к тому времени цвела… И что бы вы думали, двух месяцев не прошло, вернулся с фронта средний сын Коке, по ранению его демобилизовали.

Голодной весной сорок третьего года ушли из колхоза на войну все мужчины призывного возраста. Башкарма[7] Кумаш велел Дербишалы принять отару вконец отощавших овец — некому больше стало их пасти. Дербишалы мало знал чабанскую науку, но перечить башкарме не посмел; принял отару и погнал еле живых овец в горы. Раз в неделю, перепоручив отару своему глухому младшему брату Иязу, он приезжал в село верхом на ленивом рыжем мерине. Но и дома Дербишалы не отдыхал, ночевал возле арыка — поливал посевы. Зимой он во время этих наездов по-прежнему вывозил на поля навоз из конюшни, а потом, забрав с собой малость толокна для собственного пропитания да несколько кусков синевато-серой каменной соли для овец, снова отправлялся в горы.

Дербишалы считал предосудительным торговать плодами своего сада, как это делали другие хозяева. Когда яблоки поспевали, он ведрами раздавал их. Нас, вечно голодных мальчишек, он зазывал к себе, разрешал есть до отвала, да еще насыпал полные подолы наших грязных рубашек, доверху наполнял пропотевшие, засаленные малахаи.

— Не воруйте вы яблоки. Захочется полакомиться, приходите прямо ко мне. Воровство приносит человеку несчастье, краденая пища нечистая, — внушал он, по обыкновению посмеиваясь.

Мы торжественно обещали Дербишалы больше не воровать, но яблоки — какая же это кража? Нам это было непонятно, и мы по-прежнему пробирались по вечерам в сад к нашему добряку, а заслышав его голос, прятались в зарослях облепихи.

С тех пор как Дербишалы перебрался с отарой в горы, мы стали на его сад смотреть как на свою собственность. Понятно, что приезд Зураке ничуть не обрадовал нас. А она к тому же совсем не была похожа на других девушек из нашего аила, застенчивых, робких и смирных. Не успела приехать, начала возиться в саду, сгребла в кучу годами гнившие на земле палые листья, а когда они подсохли, сожгла всю эту кучу. Очистила поливные канавки, окопала яблони, опрыскала зараженные вредителями ветки раствором щелока. Дыры в заборе, к которым вели наши тайные тропки под облепихой, Зураке заделала, под яблонями протянула длинную проволоку, вдоль которой бегал на цепи серый кудлатый пес Шарик. Мало того, она сама, можно сказать, не вылезала из сада, подбирала падалицу, резала и сушила на солнце. Все это мы наблюдали издали и крепко невзлюбили Зураке. На тех из нас, у кого не хватало терпения только на расстоянии вдыхать запах спеющего белого налива, Зураке натравливала своего пса. Злились мы на нее ужасно. В отместку распевали, проходя мимо забора, дразнилки, в серого пса швыряли камнями. Зураке от этого только больше распалялась. Она выскакивала за калитку, гналась за нами и тому, кого ей удавалось поймать, надирала уши. Более быстроногим, чем она, грозила вслед кулаком и кричала: «Погоди, еще попадешься!»

Нам пришлось прекратить дневные набеги на сад Дербишалы. Особенно мы стали бояться Зураке после одного случая. Атаманом нашим, по общему молчаливому признанию, был Кенешбек — самый ловкий, самый сильный из нас. Однажды в сумерки мы пробрались в сад, и Зураке успела схватить Кенешбека за руку. Она словно предчувствовала, что мы придем нынче вечером, и притаилась под яблоней, подкарауливая нас. Мы прыснули во все стороны, как кузнечики из травы, а Кенешбек попался. Мы спрятались неподалеку в кустах, выжидая, что будет.

— Отпусти! Отпусти, говорю, паршивая девка! — слышали мы упрямый и злой голос Кенешбека. Вскоре он присоединился к нам. Опустив голову, он вытирал слезы рукавом рубахи. Это потрясло нас. Как?! Кенешбек, который даже не пикнул, когда наступил со всего маху на здоровенный гвоздь, наш бесстрашный предводитель плачет!

— Она тебя била?

— Проклятая девка, чтоб ей… — буркнул Кенешбек. И убежал.

С тех пор мы уже не решались нападать на сад Дербишалы, а Зураке возненавидели.

* * *

Выше дома Дербишалы тянулась по направлению к нам узкая тропинка, а между их улицей и нашей лежало на том берегу Мураке пахотное поле. Это был черноземный клин, на котором колхоз сажал то свеклу, то кукурузу, то пшеницу, а то и подсолнухи. Время от времени поле оставляли под паром и засевали клевером. В тот год, когда вернулся Бейше, клин распахали под пшеницу, и теперь ветер перекатывал волны тяжелых, но еще зеленых колосьев. Когда солнце склонялось к закату, волны эти отливали багрово-красным цветом; солнце опускалось за горизонт, все кругом быстро темнело, и пшеничное поле, утратив краски, начинало казаться грозным, тяжело дышащим живым существом.

На ту сторону — играть или по делу — мне всегда приходилось бежать мимо дома Дербишалы, мимо благоухающего яблоками сада, к тропинке, что вела через пшеничное поле. Я, конечно, не упускал случая обстрелять серого пса целой очередью камней; если камень попадал в цель, пес визжал и сердито лаял, а я припускался прочь во всю прыть. Однажды вечером — уже темнело — я по дороге домой остановился под старой толстой акацией на берегу арыка и, примерно определив, где находится пес, запустил в ту сторону камнем.

— Ты что же это делаешь? — раздался совсем рядом голос Зураке.

Я вздрогнул, хотел было бежать, но замешкался. Глаза наши встретились, и на лице у Зураке я не увидел ни злости, ни раздражения. Надо сказать, что до сих пор я не имел возможности толком разглядеть это лицо. Оно было очень белое, а глаза и брови черные. Выражение какое-то детское. Одна из двух длинных кос переброшена на грудь, туго обтянутую стареньким жилетом из черного бархата. Я понял, что девушка ничего плохого мне не сделает, и осмелел. Она говорила негромко и удрученно:

— Ты уже большой мальчик, а бьешь камнями ни в чем не повинную собаку. Неужели не стыдно? Ты что думаешь, никто не заметит? А я считала тебя неплохим парнем. Если хочешь яблок, зачем воровать? Приходи и ешь, сколько хочешь, а собаку не бей, пожалуйста. Она ведь тоже живая тварь.

Кровь бросилась мне в лицо от стыда. Чуткая девушка, видно, поняла мое состояние. Она было замолчала, но то ли ей жаль стало меня, то ли просто хотелось с кем-нибудь словом перемолвиться от душевной тоски, только она спросила:

— Больше так не сделаешь, Джума?

Голос звучал мягко, ласково, и я вдруг почувствовал себя не нашкодившим мальчишкой, а чуть ли не взрослым парнем, настоящим мужчиной.

— Откуда вы знаете, как меня зовут, сестрица? — спросил я.

— Как же мне не знать, я всех вас знаю. Вы думаете, мне яблок жалко… Да приходите, когда поспеют, ешьте, берите с собой. Мне жалко, что вы зелень рвете, ветки на деревьях обламываете…

Я слушал ее и внутренне ругал себя, давал себе самому слово никогда больше не лазить в сад.

Не прошло недели после этой нашей встречи с Зураке, как случилась у нас большая буря. Налетела черная грозовая туча, засверкали молнии, ветер гнул и ломал ветки деревьев. Дождь хлынул сплошным потоком. Порядком промокнув, я успел-таки добежать до дома Токо, пока буря еще не разыгралась вовсю. Арыки вышли из берегов, гром гремел так, словно земля раскалывалась. Вывернуло с корнем несколько старых деревьев, а в довершение всего ударил крупный частый град. Погибло множество только что начавших летать птенцов, сброшенных с ветвей на землю; взрослые птицы, не в силах уберечь их, попрятались, спасая собственную жизнь.

Буря как началась неожиданно быстро, так же быстро и кончилась. Унесло ветром рваные клочья облаков, засияло солнце. Токо сидел в коридорчике, потягивал самокрутку и спокойно наблюдал за происходящим. «Не спеши, Джума, подожди, пока земля чуть обсохнет», — сказал он мне, но я не послушал и побежал домой. Мать обычно очень беспокоилась, когда я, заигравшись, опаздывал, а я, признаться, доставлял ей немало тревог и забот, — ведь очень часто она меня, единственного ребенка, по целым дням не видела и не знала, где я бегаю. Если я после такой бури сразу не приду домой, мать места себе не найдет. Возле нашего двора над арыком подымается довольно высокая насыпь. Мама взберется на нее и будет звать меня, пока не охрипнет. Потом искать пойдет…

Пробегая мимо дома Дербишалы, увидел я побитых градом воробьев, беспомощно барахтавшихся в арыке. Мне стало жалко их, я принялся вытаскивать одного за другим и сажать на землю. Под акациями, где арык не имел отводных канавок, вода все еще шла через край, широко разливаясь и размывая дувал. Совсем взрослый воробей с поломанным крылом старался увернуться от меня. Вода подхватила его и понесла к забору. Я побежал за ним и сам не заметил, как очутился во дворе. Сад был мокрый, поникший, а на земле прямо передо мной валялись сбитые с дерева спелые крупные абрикосы. Забыв о своем обещании, подобрал я эти абрикосы, примерно с десяток, сложил в шапку и через ту же самую промоину, через которую проник в сад, хотел выбраться наружу, но тут послышался оклик Зураке:

— Кто там? Стой!

Сам не знаю, отчего я побежал. Поскользнулся к упал плашмя прямо в арык. Зураке подхватила меня под мышки, подняла. Я разревелся — обидно мне было, что шлепался. Зураке обняла меня, начала успокаивать, а я от этого плакал еще сильней. Так, обнявши, она меня и увела в дом, Велела снять промокшую одежду, закутала меня в черный тулуп Дербишалы и начала стирать мои рубашку и штаны. Согревшись под тулупом, я уснул. Проснулся в сумерки. Зураке гладила успевшую к тому времени просохнуть мою одежду большим черным утюгом. После этого мы с Зураке и стали друзьями, я приходил к ним в дом, когда хотел. И даже серый пес не лаял на меня, а подбегал приласкаться.

Впрочем, был еще случай, когда я опростоволосился перед Зураке. У нас в аиле жил один парень, звали его Шералы, а лет ему давно перевалило за двадцать. Он работал секретарем сельсовета. Одно ухо у него вечно было заткнуто ватой; говорили, что из-за ушной болезни его и в армию не взяли. Впрочем, ходили о нем и другие слухи, что ничего у него не болит, он здоровее лошади. Когда его вызвали повесткой на военную комиссию, он будто бы сам себе проткнул колючкой ухо, вот комиссия и признала его негодным для военной службы. Еще рассказывали, будто он перед тем, как идти на комиссию, валялся совсем голый в крапиве, весь распух от ожогов, Покраснел, а в комиссии сидел его родственник, он ему написал белый билет. Кто знает, что тут было правдой, что выдумкой, однако на вид Шералы крепкий, здоровый черномазый парень. Между прочим, не любил он ходить пешком, все больше ездил верхом на лошади. Носился как бешеный по улицам, с коня пена хлопьями, из ноздрей пар, а все дворовые собаки мчатся с лаем вслед.

С некоторых пор начал этот Шералы проявлять ко мне большое внимание. По вечерам, когда собирался народ на холме Бырджыбая, мы, мальчишки, тоже бежали туда; играли в мяч, боролись, а то и дрались и очень любили вертеться среди взрослых джигитов, слушать, что они говорят, иногда вмешивались в их разговор. Изредка они нас спрашивали о чем-нибудь, и это нам, конечно, было лестно. Но чаще всего мы слышали:

— Эй вы, чумазые, пошли отсюда! Тоже еще, от горшка два вершка, а лезут ко взрослым!

Когда холостые парни заводили речь о девушках и молодухах, любопытство наше разгоралось еще сильней, и мы под любым предлогом старались торчать поблизости, чтобы все слышать. И как бы они там ни понижали голос, как бы ни секретничали, без нашей помощи им в любовных делах было не обойтись, потому что мы и только мы могли передавать любовные письма, не вызывая ничьих подозрений.

Однажды Шералы во время самого оживленного разговора с другими парнями подозвал меня к себе и начал хвалить при всех.

— Это мой друг, — говорил он, хлопая меня по плечу. — Он мне давно приглянулся. Люблю его! Ну чего стесняешься? Ты ведь мужчина, а мужчина… он должен быть верткий, как ртуть, никому в руки не даваться? С каким-нибудь размазней я и дружить не стану. Приходи к нам, дам тебе на коне покататься. Можешь на моем гнедом иноходце ездить, когда хочешь. Ты настоящий джигит…

Для меня такая похвала при друзьях-товарищах была все равно что первый выигрыш на байге. С этих пор я старался как можно ближе сойтись с Шералы и про себя гордился такой дружбой. Как-то раз он зазвал меня к себе домой.

— Друг, я хочу тебе поручить одно трудное дело, — сказал он и посмотрел на меня испытующе. — Дело тайное, о нем никому говорить нельзя. Никому, понимаешь? Кроме нас двоих, никто об этом знать не должен…

Мне стало обидно — неужели он мне не верит?

— Если я пообещаю, пускай хоть голову отрежут, ничего не скажу! Можешь не бояться! — выпалил я.

Шералы, казалось, только того и ждал. Приобняв меня за плечи, он заглянул мне в лицо.

— Ты молодец, я тебе верю. Ну, значит, дело такое. Вот это письмо, — он достал из-за пазухи свернутый треугольником листок, — это письмо ты передай Зураке и узнай, какой будет ответ. Ладно?

Я ожидал чего угодно, только не этого. Хотел было отказаться, но вспомнил собственное обещание. Деваться было некуда, я с самым пренебрежительным видом — дескать, вон оно что, а я-то думал! — взял треугольник и спрятал под рубаху. До самого вечера я себя чувствовал так, словно под рубахой у меня лежал горячий уголь, выбросить который я не мог. Только теперь понял я, зачем нужна была Шералы дружба со мной, но глупое самолюбие не позволяло мне вернуть письмо и нарушить тем самым свое обещание. Я знал, что Шералы частенько передавал любовные письма красивым девушкам и молодухам, известно мне было и то, что ни одна из них ему не ответила. Его в аиле не уважали, над ним смеялись и чуть ли не в глаза называли бабником за то, что он завел шашни с женой хромого Уйчумана, которая была намного старше его. Весь день я крутился возле дома Дербишалы, не зная, что делать с ненавистным письмом. Хотел развернуть и прочесть, да противно было. Мы все знали, что у Шералы нет своих слов, которые могли бы согреть девичье сердце. Он всем писал одно и то же, все его письма были похожи одно на другое… В конце концов я зашел во двор к Дербишалы. К счастью, Зураке была одна дома и, должно быть, скучала, потому что мне очень обрадовалась.

— Где ты пропадаешь? Не видела тебя с утра. Хочешь, в камешки сыграем? — предложила она.

— Да я все равно проиграю, эджеке[8].

— Ну иди сюда. Видишь, вон на той ветке яблоко совсем поспело? Давай его съедим!

Глядя не на Зураке, а на то яблоко, которое она хотела сорвать, я пробурчал:

— Эджеке, вот это вам велели передать.

И протянул ей письмо.

— Кто? — спросила она, лукаво улыбаясь.

— Шералы! — ответил я.

Улыбки как не бывало. Зло и насмешливо Зураке проговорила:

— Нашел от кого письма передавать! Вы только поглядите на него! Я что, просила тебя искать мне женихов? Бессовестный!

Она отвернулась от меня, резкими, быстрыми движениями разорвала письмо в клочки и бросила их в арык. Потом вдруг притихла и как-то обессиленно присела на землю возле арыка и опустила руку в воду.

Весь потный от стыда, я убрался со двора и, уходя, слышал, как Зураке запела печальную песню голосом нежным, негромким и полным тоски. Примерно с неделю не смел я показываться Зураке на глаза, но однажды вечером все-таки набрался храбрости пройти мимо их дома. Зураке меня заметила и окликнула:

— Эй, почтальон, иди сюда!

Я снова стал бегать к ней каждый день и проводил почти все время в доме Дербишалы. Друзьям моим это, конечно, не нравилось, они меня дразнили, ругали и иногда даже в игру не принимали, когда я к ним приходил. А мне на это было наплевать, я все больше привязывался к Зураке. О поступке Шералы мы с ней не вспоминали. Но однажды, когда мы сидели на бревне под яблоней, резали для сушки падалицу и весело болтали, из-за забора послышалось:

— Желаю успеха в работе, девушка! У вас много яблок.

Это явился Шералы. Зураке за словом в карман не полезла.

— А мы никому и не жаловались на то, что у нас мало яблок.

— Почему же не угощаете, девушка, или вам обычай неизвестен?

— Захотим вспомнить обычаи, к вам обращаться не станем. А если вам так хочется яблок, Джума нарвет для вас.

— Яблоки яблоками, но получить их хотелось бы из ваших рук…

Шералы перескочил через забор и, осклабившись, подошел к нам. Ирония Зураке отскакивала от него как от стенки. Он выбрал из корзины румяное яблоко и с хрустом откусил половину.

— Ты, девушка, наше письмо получила? — перешел он на «ты».

— А как же, ваши сладкие слова запали мне в сердце. Перечитываю их в день по три раза.

— Тогда почему не отвечаешь? — Шералы по-прежнему не замечал насмешки.

— Ответ получишь, когда у верблюда хвост до земли отрастет. Подожди, если хочешь, — и Зураке, упершись рукою в бок, с вызовом вскинула голову.

— Ты свои шуточки брось, — Шералы нахмурился, обиженно распустил губы.

Слова его как будто еще подзадорили Зураке.

— Ой, да ты, кажется, раздумал свататься! Бедная я, бедная, куда мне податься?

— Девушка! — Шералы гневался не на шутку. — Я жду ответа, а ты трещишь как сорока! Дашь ты мне прямой ответ?

— Ты его можешь получить у жены Уйчумана, только у нее и ни у кого больше! Туда и отправляйся, не теряй напрасно время!

Шералы не ожидал от Зураке ничего подобного. Он побагровел от обиды и злости, у него перехватило дух.

— Я т-тебя… — заикаясь, начал он. — Я тебя скручу по рукам, по ногам… Будь я проклят, если не увезу тебя силой! Только помни: на три дня станешь моей женой, а потом отвезу тебя обратно к матери. Поглядим тогда, как ты будешь нос драть!

Зураке, которая только что вышучивала Шералы, вся вспыхнула и, сдвинув брови, смело подступила к нему.

— Берегись, если не сдержишь свою клятву! Повяжи тогда голову платком, как баба! Тоже мне герой нашелся! Да лучше умереть, чем за такого замуж! Тьфу! — Она изо всех сил топнула ногой. — Пошел отсюда!

Шералы попятился а хотел еще что-то сказать, но Зураке уже отвязывала серого пса и явно собиралась натравить его на незадачливого жениха. Шералы повернулся и, вобрав голову в плечи, побежал прочь.

* * *

Вечером того дня, когда Зураке встретилась нам у реки, мы с Бейше возвращались домой по тропинке через пшеничное поле.

С утра Чор твердил сыну:

— Ты бы, сынок, оставался нынче дома. Ведь обязательно придут люди повидать тебя, неловко отвечать, что дома нет.

— Ну, отец, меня за это винить никто не станет, я не молодуха, которую только-только приняли в семью, — отшучивался Бейше. — Ты пойми, мне в первую очередь надо навестить те дома, куда не вернулись ушедшие. Сколько джигитов погибло, и каких! — вспомнишь об этом, вся кровь закипает…

И после утреннего чая, захватив меня с собой, Бейше вышел на улицу. Как и говорил отцу, он прежде всего посетил семьи погибших, побывал у сверстников своего отца и с каждым аксакалом побеседовал за достарханом; под вечер зашел в колхозную контору, а потом и в школу-семилетку — она находилась рядом с конторой. Я видел, что на душе у моего друга невесело, к тому же он устал и теперь, медленно вышагивая впереди меня, хромал сильнее обычного.

Этот мирный летний вечер на удивление ясно сохранился в моей памяти. Давно погасли, потемнели алые закатные облака, но звезды еще не зажглись в небе. Над мельницей Чора горел тонкий серебряный серп молодой луны, словно вышла вечером на озеро искупаться юная красавица, скинула с себя всю одежду, но тут ее испугал чей-то голос, и стоит она, стыдливо согнувшись, у воды. Дома в селе утратили ясность очертаний; тянет запахом дыма от очагов, но огня нигде не видать: густо разрослись сады во дворах, да и кукуруза в огородах поднялась высоко. Все тихо, все безмятежно, и, кажется, никаких забот, никакого горя и не было здесь никогда. Залает где-нибудь собака, и лай этот звучит лениво, сонно. Дневные дела кончены, и только коровы трудятся — пережевывают жвачку. Даже ветер утих, и дремлет вся округа. Сгущается ночная темнота. Давно уснули птицы в гнездах, только лягушки в каждой луже, в каждом озерце тянут свои бесконечные песни десятками и сотнями голосов да стрекочут кузнечики. Сердце раскрывается навстречу этой чудесной ночи, и так хочется жить… Дышится легко, свободно. Забыты все огорчения и печали, ты никому ни на волос не желаешь зла. Власть природы подчиняет тебя, ты и природа почти слились в одно, соприкоснулись так же тесно, как свинец с чугунной ложкой, в которой его плавят: не разберешь, где кончается одно и начинается другое, где она, граница между тобой и окружающим тебя миром…

Мы с Бейше шли молча. Когда проходили мимо дома Дербишалы, Бейше все оглядывался на темные окошки и даже споткнулся из-за этого. Он искал Зураке, но ее нигде не было видно — ни возле дома, ни в саду. Перед тем как мы вступили на полевую тропинку, Бейше оглянулся еще раз. Я думал о своем и не сразу заметил, что Бейше с кем-то повстречался на тропинке.

— Пропустите, пожалуйста, агай, — услыхал я робкий девичий голос. То была Зураке с двумя полными ведрами. Раньше я что-то не видал, чтобы она ходила по воду в нашу сторону. Далековато это. Все, кто жил поблизости от Дербишалы, спускались за водой к Таш-Арыку, до него шагов двести, не больше. Так же поступала всегда и Зураке. Вначале я не сообразил, почему она после приезда Бейше отправлялась с ведрами к нам на Мураке. Потом-то я, конечно, додумался. Но Бейше не знал, куда она ходила прежде, и, попятное дело, не придавал этому значения.

Нежный голосок Зураке подзадорил Бейше.

— А если не пропущу, что тогда, красавица?

Зураке молча попыталась обойти Бейше слева, но он загородил ей дорогу. Тогда она поставила ведра на землю.

— Дала бы попить, сестрица, — попросил Бейше негромко и хрипловато.

Зураке улыбнулась своей обычной, чуть насмешливой улыбкой.

— Если вас обуяла жажда, вон перед вами целая река.

— Если вам жалко воды, я, конечно, напьюсь хоть из канала…

Уловив в его словах обиду, Зураке наклонилась, подняла ведро и протянула его Бейше. Он подхватил ведро и вдруг выплеснул из него всю воду на дорогу. Пустое ведро поставил на землю и сказал:

— Туда попали две огромные лягушки, вы их, должно быть, в темноте не заметили. Идемте, я наберу для вас воды еще раз. — И он вылил на пшеницу воду из другого ведра. Зураке не возражала. Повернувшись ко мне, проговорила виновато:

— Джума, твой старший брат озорник, а?

Мы втроем пошли по тропинке. Зураке шла, опустив голову; склоненные к дороге тяжелые колосья пшеницы с шумным шорохом цеплялись за пустые ведра.

— Как тебя зовут, красавица? — спросил Бейше, не отрывая глаз от Зураке.

Странно: утром он уже спрашивал меня, как ее имя, и несколько раз повторил его вслух… Неужели забыл?

— Спроси об этом своего братишку, — отвечала Зураке.

— Так и сделаем, если вам самой ответить трудно, — усмехнулся Бейше.

Больше они не разговаривали до тех пор, пока мы не подошли к каналу. Мы, мальчишки, много раз слыхали, как взрослые парни словами заигрывают с девушками. Мало того, те, кто посмелее, догоняли девушек и целовали, не обращая внимания на визг и притворный ужас. Девушки спешили ладонями стереть с лица запретные поцелуи, замахивались на дерзких кулаками и старались убежать подальше. Парни весьма гордились своими победами и не напрасно полагали, что они сильно повышают их вес в глазах женской половины села. Бывало и так, что какая-нибудь девушка побойчее подымала джигита на смех, и он потом не смел даже мимо ее дома пройти. Все это я видел и знал, но мне не понравилось, что Бейше ухаживает за Зураке. Его в аиле все уважали; в год, когда началась война, он уже работал директором школы где-то на юге. В армии был командиром, а теперь его, как говорят, должны назначить на ответственный пост в районе. Когда он вернулся в аил, его встречали аксакалы во главе с башкармой Кумашем. Что Зураке по сравнению с Бейше? Простая деревенская девушка, она дружит с таким мальчишкой, как я… а Бейше с ней заигрывает, воду вылил из ведер, шутит. Нет, меня это очень задело, да к тому же я ревновал «своего» Бейше. Зураке еще до возвращения спросила меня однажды: «У твоего брата есть невеста?», и я зачем-то соврал, что есть, что она очень красивая и живет во Фрунзе. По моим тогдашним представлениям, во Фрунзе должны были жить только красивые девушки. Больше Зураке об этом со мной не заговаривала.

Когда мы подошли к воде, Бейше взял из рук Зураке ведро.

Он, кажется, лишь теперь заметил, что я иду за ними, и сказал:

— Джума, тебе, дружок, домой пора…

Я не послушался, а только отошел немного в сторону и присел на землю возле зарослей высокого молочая. Вода шумела, и мне отсюда не было слышно, о чем разговаривают Бейше и Зураке. Но, как видно, девушке нравились его слова, потому что она то и дело смеялась. А Бейше, должно быть, старался ей понравиться еще больше и говорил без умолку. С досады я швырял в темные речные водовороты камень за камнем, подбирая их под кустом тамариска. Конца нет их болтовне! Широкие плечи Бейше заслонили от меня Зураке. Он вроде бы пытался взять ее за руку, а она сопротивлялась, отступала перед ним. Со стороны Ак-Су тянуло прохладным ветром, влажный холод шел и от воды; я совсем продрог в своей тонкой рубашке, а они все разговаривали. Мне было скучно и обидно.

— Бейше-байке, мне страшно, — сказал я наконец.

— А страшно, так беги домой, — только и ответил он.

Я, однако, не двинулся с места. На Зураке я был очень сердит. На меня она совсем не смотрит, только слушает Бейше. Темнота сгущалась, и скоро мне почти не стало видно, что у них там происходит. Со стороны брода возле мельницы Чора послышался цокот копыт о камни, кто-то переезжал через речку. Зураке и Бейше не обратили на это внимания. Голоса их совсем смолкли, но с места ни он, ни она не двигались. Любопытство заставило меня подобраться к ним поближе. Зураке медленно перебирала косу на груди, а Бейше любовался девушкой. Ни понять, ни одобрить такого поведения взрослых я не мог: «Что в этом хорошего — стоять да таращиться молча друг на друга? Тоже мне серьезные люди…» Еще совсем недавно я был захвачен красотой тихого летнего вечера, а теперь мне было только холодно и хотелось спать. Звезды в небе казались осколками льда, я смотрел на них и представлял себе, как одна звезда падает мне на грудь, а я весь дрожу от ее прикосновения. Колосья пшеницы шумели от ветра. Волей-неволей прислушался я к звукам ночи. По-прежнему стрекотали кузнечики и квакали лягушки. Далеко в предгорье вспыхнул огонь. Я вдруг почувствовал себя таким одиноким, таким никому не нужным, таким жалким… Не выдержал…

— Байке, я боюсь…

Они оба вздрогнули, встрепенулись. Мои слова разрушили чары.

— Мне пора? — нерешительно промолвила Зураке.

— А, Джума, ты так и не ушел? — повернулся ко мне Бейше. Он наполнил водой оба ведра и поставил их на дорогу.

Зураке подняла ведра и, не сказав больше ни слова, пошла домой.

— Ну что ж, идем и мы, — сказал Бейше и положил руку мне на плечо.

Мы были на мосту, когда до нас донеслась песня Зураке. Я не почувствовал, что Бейше мной недоволен, он держался как обычно. Я успокоился, и мне казалось, что я одинаково люблю Зураке и Бейше. Почти до самого дома Бейше молчал, а потом вдруг произнес:

— Хорошая девушка.

Я понял, что ему надо с кем-то поделиться радостью, переполнявшей сердце. Вернее, я не понял, я просто почувствовал это. Но, вместо того чтобы поддержать в нем эту радость, я — невольно, конечно, — вылил на Бейше ушат холодной воды.

— Байке, а у Зураке есть муж! — выпалил я.

Бейше остановился как вкопанный.

— Что? Когда она успела выйти замуж?

Я сразу сообразил, что неверно выразился, и постарался успокоить Бейше:

— Еще не вышла. Осенью, говорят, выходит. За нашего Токо, знаешь? — Потом подумал и добавил: — Но Зураке его не любит. Ни одного письма они друг другу не написали, я-то уж знаю.

Я не понял, понравилось Бейше мое сообщение или нет, потому что он на него никак не ответил.

В доме у Чора застали мы башкарму Кумаша, который сидел на почетном месте. Скорее всего это он и переезжал речку вброд. Бейше вымыл руки и сел рядом с башкармой. Улкан-апа, словно только нас и ждали, сразу внесла дымящееся мясо. Чор, ссутулившись так, что стал похож на огромного грифа, ловко орудовал ножом — вырезал устуканы[9]. Кумаш вытащил из-за пазухи бутылку с водкой, пристукнув, поставил ее на край скатерти.

— Зять, не серчай. Мы с Бейше выпьем. Ты меня знаешь, я этим делом не злоупотребляю. Еще в прошлом году получил в районе в подарок, целый год берег, подумай-ка. Пропустим по стопочке, а потом потолкуем о делах. Есть у меня разговор к тебе и к сыну твоему. Сестрица, стаканы у тебя найдутся? — обратился он к Улкан-апе.

— Зря ты суетишься, дядя, — нахмурился Чор. — И чего у меня разрешения спрашиваешь? Разрешу я или нет, вы все равно выпьете. Бог простит.

— Ну тогда подняли! За твое благополучное возвращение, Бейше. Желаю тебе счастья, племянник! — И Кумаш, чокнувшись с Бейше, быстро опрокинул стакан себе в глотку.

Бейше пить не стал — должно быть, не хотел огорчать отца. Чор оценил поступок сына, протянул ему здоровенную кость с мясом и жиром.

— На-ка ешь, да выпей, выпей, ничего…

— Ой, племянник, это не дело, — подхватил Кумаш. — Пей и будь здоров! — Он выпил еще раз и заговорил громко, развязно:

— Я получил телеграмму из обкома, Бейше! Вот здесь она, — Кумаш шлепнул рукой по нагрудному карману. — Завтра тебя вызывают в обком. Почтальон только что передал. А еще до этого Сотников звонил из района, говорил, что тебя в район возьмут на работу. Пускай, мол, как соберется в обком, сначала ко мне заедет, вместе в город двинемся. Так что, племянник, седлай серого иноходца да отправляйся спозаранку.

Кумаш налил себе еще водки, а потом всерьез занялся устуканом. Бейше так и не выпил. Кумаш доел мясо, вытер руки.

— Ежели тебя в район заберут, племянник, что колхоз делать станет? — спросил он.

— Ничего с твоим колхозом не случится, он не телок, и волк его не заест, — вмешался Чор, сердито глядя на башкарму.

— Зять, ты погоди, ты не мешай, — остановил его Кумаш и снова обратился к Бейше: — Племянник, у нас в колхозе ты один имеешь высшее образование. Мы должны на тебя опираться и тебя поддерживать. Я больше десяти лет в председателях хожу. Во-первых, неграмотный, во-вторых, возраст мой уже за шестьдесят. Только и умею, что кое-как расписаться. Все в памяти держу, но нынче и на память трудно полагаться — забывать стал. Чтобы людей учить, колхозом чтобы управлять, нужны знания. Тебе надо быть у нас председателем, Бейше. Я Сотникову так и сказал, он говорит «посмотрим».

— Оставь себе это председательство, Кумаш, — снова не удержался Чор.

Бейше молчал. Замолчал и Кумаш, сидел, поглаживая рыжие усы.

Потом он снова заговорил:

— В колхозе у нас сто пятьдесят дворов, и в каждом дворе свои заботы. Взять хотя бы твоего отца Чора. До чего же он упрямый человек! Что сам знает, никому не передает. Вот, например, в колхозе, где председателем мой друг Мекелей[10], электричество провели. Они перед самой войной построили станцию. Мекелей предлагает: «Найди десяток сосновых бревен для столбов, дадим вам на мельницу энергию». А отец твой ни в какую, уперся — нет, и все!

— Опять ты за старое? — вспылил Чор. — Опять за свое, бессовестный! После моей смерти делайте с мельницей что хотите, а до тех пор не дам портить! Какая это мельница без воды? Слушать не хочу!

Мельница Чора — гордость нашего села. Предложение Кумаша сломать и построить электрическую мне тоже казалось нелепым и ненужным.

— Да какая польза, какой кому прок от твоей мельницы? — не отставал Кумаш. — Одно мученье людям. Работает она самое большое месяца четыре, ну пять месяцев в году. Осенью, когда Ак-Су мелеет, и мельница твоя останавливается. Зимой и вовсе замерзает. Люди, стало быть, должны тащиться на Кара-Су. Или к тому же Мекелею на его электромельницу. А как быть тем, у кого рабочей лошади нет? А сколько зерна приходится отдавать в уплату за помол? Электромельница, она, брат, ни засухи, ни мороза не боится. Одно удовольствие.

— Знаем мы твое удовольствие. Не раз видали, как эта самая станса[11] замерзает.

— Не больше чем на день-два! Разобьют шестами лед, и снова горит электричество. Да не в том дело. Ты, племянник, может, и не знаешь, что из-за твоего отца улицу выстроили на самой хорошей пахотной земле. Начали селиться с ним рядом, глядишь, тут целый поселок получился. Да где-то совсем в стороне, полдня тратишь на то, чтобы людей на работу собрать. Село надо сбивать в одну кучу, вот задача! Ну, какие у нас амбары, ты сам видел. Излишки зерна хранить негде. А сколько овец весной котятся прямо в поле! Загонов, кошар не хватает. Урон такой терпим, не приведи бог! Одним словом, есть о чем подумать. У меня, прямо тебе скажу, нет сил, нет умения навести полный порядок. Раньше помнил весь скот поголовно, теперь забываю. И если не будет у колхоза образованного руководителя вроде тебя, плохо нам придется. Мне вполне хватит овцефермы. Бери поводья в свои руки. Начальство тоже должно понять. Если ученых людей забирать из колхоза, некому дело поправить.

Бейте слушал серьезно, сведя к самой переносице густые, как у Чора, брови. Он не сказал Кумашу ни да, ни нет, но видно было, что он его словам верит, что они для него убедительны, вески и молчит он в общем для того, чтобы не расстраивать отца.

Заговорил Бейше, когда Улкан-апа подала чай.

— Здоровье у меня неважное, — он слегка провел рукой по вытянутой раненой ноге, — засел осколок, болит нога, ноет. От операции я отказался, из-за нее пришлось бы почти полгода проваляться в госпитале. Но лечиться-то надо…

Наш председатель Кумаш — мужик крепкий, загорелый, краснощекий, морщин на лице раз-два и обчелся. Шестидесяти ему никак не дашь, выглядит он лет на сорок пять. На язык остер, высмеять мастер. Даже если ругает кого, все больше насмешками донимает, а уж слышно его с одного конца улицы до другого. Он и в самом деле неграмотный, но хозяйство знает, изучил за время своего председательства до тонкостей, в районе с ним считаются. Рассказывали, что однажды его похвалил с трибуны сам секретарь обкома. Все счеты и расчеты каким-то образом удерживаются у Кумаша в голове. Знает он и поголовье — можно сказать, не только каждую корову, но и каждую овцу. Однажды во время переучета овец он пристыдил опытного, много лет работающего чабаном Алмамбета. Долго глядел Кумаш на спокойно лежащих овец и наконец промолвил: «Алмаке, а где второй ягненок от белой ярки? Она ведь двойню родила. Если зарезал да съел, так прямо и говори». Алмамбет поднял отару и начал пересчитывать овец по одной, а Кумаш знай себе твердит, что барашка не хватает. Поехали искать, и надо же — нашли! Отстал, заблудился на пастбище… Себя Кумаш в работе не жалел, зато и другим не спускал… И все же относились к нему люди хорошо, считали справедливым и беззлобным. Твердый характером и никого не боявшийся Чор хоть и спорил иной раз с Кумашем, но тоже отдавал ему должное. Председатель называл Чора зятем, потому что приходился родственником Улкан-апе и был немного старше ее…

…Бейше уехал спозаранку, а возвратился в аил только к вечеру. В обкоме комсомола его утвердили первым секретарем нашего райкома комсомола. Он должен был отдохнуть дома до начала уборки зерновых, а потом отправляться на ссыпной пункт в Ак-Су и возглавить там всю работу. Так, по крайней мере, говорили у нас.

* * *

С того вечера, как Зураке встретилась с Бейше, она перестала ходить по воду на Мураке. Мало того, она вообще старалась не показываться ему на глаза: завидев издали, резко поворачивалась и убегала прочь, скрывалась у себя во дворе. Она стала задумчивой, невеселой и все напевала знакомую мне грустную песню. Однажды я подошел к ней, когда она сидела в саду и пела; Зураке вначале не заметила меня, голова ее склонилась на грудь, а из глаз капали частые слезы. Я остановился перед нею, она вдруг сердито вздернула подбородок, смахнула слезы рукой. «Зачем пришел, уходи!» Я обиделся, повернулся к калитке, она догнала меня, обняла: «Ты сердишься? Ну прости меня! Это я так…» И снова заплакала. Дыхание у нее было горячее, сердце билось частыми, сильными ударами. Мне стало очень жаль Зураке, быть может, эта жалость помогла мне почувствовать и всю силу обжигающей ее душу тоски, и ту борьбу, что происходила в ней сейчас. Мне кажется, я понимал тогда и причину ее состояния, хотя Зураке никогда не спрашивала меня о Бейше. Как-то раз я сам произнес при ней его имя, но девушка, нахмурив брови, сделала вид, будто не слыхала, и тут же заговорила о другом: «Гляди, Джума, теленок-то совсем запутался в веревке…» Вот этого я своим полудетским разумом понять был не в силах — почему она не хочет ни говорить, ни слышать о Бейше. Во всяком случае, я больше не упоминал при ней о нем, чтобы зря не расстраивать. Тайну Зураке знала ее старшая сестра Акмарал; однажды я слышал, как она сердито сказала: «Ты и не думай больше с ним встречаться. Он просто смеется над тобой…»

А надо заметить, что если о ком и говорили в поселке, так это о Бейше, он прямо-таки у всех был на языке. Понятное дело, что и в доме у Зураке велись о нем разговоры; придут к ее матери приятельницы посидеть — и пошло-поехало. Бейше то, Бейше се… Зураке сразу мрачнела, крепко сжимала губы и всячески старалась делать вид, что ее это не занимает. Однажды невестка Коке, заглянувшая к самой Зураке, принялась вовсю расхваливать Бейше. Зураке резко оборвала ее:

— Тебе бы бросить мужа да выйти замуж за такого прекрасного джигита! Воля твоя, никто не держит. Или возьми его в любовники. Какой мужчина устоит, если женщина сама предложит…

Невестка Коке весьма удивилась таким словам, но попыталась обратить все в шутку и деланно засмеялась. Зураке, однако, и не думала шутить:

— Мы пока еще не видали, чтобы он сделал что-нибудь хорошее. В похвалах тоже нужна мера! Я, например, никак не пойму, что вы в нем нашли такого особенного, только хвалите до небес!

И, резко повернувшись, она ушла в дом.

Невестке Коке тоже ничего другого не оставалось, как уйти, что она и сделала, примолвив: «Ненормальная!»

С беспокойством поглядывала на дочь и мать Зураке.

— Зукеш, ты не больна? — ласково спросила она как-то раз.

— Ничего у меня не болит! — ответила Зураке и прикусила нижнюю губу, стараясь удержать слезы.

Не удержала — расплакалась.

— Да что с тобой, родная? — Мать обняла ее, а Зураке спрятала голову у нее на груди и рыдала все сильней.

— И голова горячая! Пойдем, я уложу тебя, побуду с тобой, пойдем…

Она постелила в саду под яблоней одеяло, заставила Зураке прилечь и долго сидела рядом, поглаживая дочери лоб.

Я убежал домой, а вечером, когда снова проходил мимо их двора, Зураке окликнула меня. Она сидела под яблоней, накинув на плечи материнский теплый чапан. Лицо побледнело, осунулось. Девушка притянула меня к себе и шепнула мне в самое ухо:

— Сбегай к Токо, мой хороший! Пускай придет вечером к нашему саду…

К месту их свидания я пробрался заранее и хорошенько спрятался в кустах. Первой пришла Зураке в новом бархатном жилете и села под кривым старым деревом. Сидела и неотрывно смотрела на закат. Немного погодя явился и Токо. В руках он вертел свою неизменную кепку, давно утратившую первоначальный цвет. Одет он был в заплатанную гимнастерку с расстегнутым воротом. Даже не поздоровавшись, он спросил: «Зачем звала-то?» Зураке не отвечала. Токо нерешительно подошел ближе и остановился, опустив голову. Зураке перевела на него взгляд.

— Что ты мне скажешь, Токо?

Токо недоумевал:

— А что мне говорить?

— Ну, например, о чем ты думаешь сейчас?

— Ни о чем не думаю.

— А обо мне? — И в голосе у Зураке ясно слышалась ирония.

— Чего мне о тебе думать-то?

Зураке вздохнула. Оба помолчали. Потом я услыхал сердитый возглас Зураке:

— Хоть бы поцеловал!

Токо — это мне было видно — отшатнулся.

— Зачем?

И тогда Зураке проговорила со слезами:

— Когда наша свадьба?

— Свадьба? — переспросил Токо. — Да ведь после уборки хлебов решили, к осени…

— Нет, я не могу ждать до тех пор!

— Но как же… Ну хорошо, надо с матерью посоветоваться.

— Разве на мне женится твоя мать? Я хочу, чтобы свадьба была в то воскресенье.

— Но мать не согласится. Надо спросить у нее…

Зураке вскочила и, ни слова больше не говоря, ушла. Токо оставался на месте, а я ждал, пока он уйдет. Он постоял, постоял, а потом тоже двинулся прочь, опустив плечи и ступая почти неслышно.

3

Вернувшись из района, Бейше сразу же с головой ушел в работу. Он поднимался на заре, вместе с Кумашем объезжал поля. Домой возвращался в сумерках. Тогда я брал серого иноходца, на котором ездил Бейше, и отправлялся с ним на пастбище. В тот вечер, о котором я хочу рассказать, Бейше вернулся не один, а с Кумашем. Я в это время стоял у нашей калитки и видел, как они подъехали, как спешились. Побежал к Чору. Бейше и Кумаш уже сидели в доме и отдыхали.

— Байке, я поведу коня пасти? — спросил я.

— Погоди, дружище. Мы еще с товарищем председателем должны поехать в одно место. Садись-ка лучше, поужинаешь с нами.

— Я сыт, — ответил я и хотел было убраться восвояси, но меня удержал Чор:

— Это еще что такое? Сказано тебе — садись!

Я сел чуть поодаль от старших. Когда мясо было съедено, Бейше обратился к башкарме:

— Самое большее через две недели поспеют хлеба. Урожай замечательный, я гляжу и не нарадуюсь.

— Твоя правда, племянник. Урожай нынче хорош. Центнеров по двадцать возьмем с гектара.

— По двадцать? Это бы не диво, я думаю, возьмем не меньше, чем по тридцать.

— Бог даст…

— Непременно даст, дядюшка, меньше, чем по тридцати, никак не будет. Нижнее поле гектаров восемьдесят, а там пшеница к земле колос клонит. Полив был хорош, поливщика благодарить надо…

— Эту землю поливал Дербишалы. Мы его специально с гор вызвали на полив.

И Кумаш, довольный своей предусмотрительностью, захохотал.

— На том поле, что возле мазара Кулуке, хлеб тоже неплохой. А сколько гектаров пшеницы-то у нас?

— Одной только озимой сто пятьдесят гектаров наберется.

— Сто пятьдесят, говорите? А поле по ту сторону Мураке считали?

— Ну с ним и все двести.

Кумаш был явно недоволен дотошными расспросами Бейше и, замолчав, начал со смаком прихлебывать шурпу[12]. Но Бейше не отставал:

— А сколько тонн мы обязаны сдать государству?

— Вроде бы двести тонн, если не запамятовал.

— Я сегодня в районе обещал, что сдадим не меньше трехсот тонн, это раз. Что уборку пшеницы закончим к пятнадцатому августа, это два. И третье — что к началу сентября по плану рассчитаемся. Выполним мы такое обещание? — Бейше пристальным взглядом уперся в председателя, а тот, видно, не мог понять, всерьез это говорится или шутя. Покачал головой.

— Обещания давать легко, племянничек. Их только выполнять трудно. Для этого нужно много сил. Еще ни разу за время моей работы колхоз не убирал хлеб к пятнадцатому августа. Если завершали уборку к концу сентября, считали себя героями. А ведь только что начался сенокос в горах, об этом тоже надо помнить. Рабочих рук не хватит, да и лошадей у нас мало.

— Раз такое дело, надо завтра с утра пораньше собрать весь народ. Необходимо срочно разъяснить людям, в каком мы положении. И с завтрашнего же дня женщины и подростки должны заровнять все отводы арыков на полях, иначе во время уборки комбайн, молотилки, вообще все машины будут натыкаться на эти канавы, начнутся поломки.

— Погоди, племянник, о каких это комбайнах ты толкуешь?

— Район выделяет один комбайн трем колхозам. Как закончит жатву Чон-Арыкский колхоз, мы получаем комбайн в свое распоряжение, убираем поле за Мураке и передаем комбайн соседям. А восемьдесят гектаров скосим жатками, да и серпами поработать придется. Часть обработаем на молотилках, часть на току цепами. Серпами будем жать там, где машинам не пройти. И если к пятнадцатому августа дело не сделаем, хлеба начнут осыпаться, а то и от ветра полягут, пойди их тогда убери, особенно жаткой или комбайном. Нипочем не уберешь! Пропадет урожай, пропадет труд народный.

— Ну что ж, ты верно говоришь, племянник. Мне возразить нечего, да только сил у нас не хватит организовать это. Провалиться мне на месте, но на поле за Мураке комбайн не пройдет. Мы начали клевер косить, так? В горах на зимовье Кара-Су идет сенокос, мы туда еле набрали людей. А не успеем скосить и убрать сено вовремя, зимой скот нечем кормить. Вот и крутись как знаешь. В прошлом году сколько хлеба под снегом осталось… Бабы да ребятишки, много ли они могут-то.

— Все дело в том, как организовать работу, как распределить силы. Завтра же человек тридцать направим в горы. За ночь нужно подготовить штук пятнадцать кос, отбить хорошенько.

— Ты про каких это тридцать человек говоришь? — Кумаш испуганно округлил глаза.

— Дядя, ты выслушай, не спеши отвечать. Я за три дня все прикинул. На каникулы приехало пятеро студентов — раз. Дальше я насчитал человек десять парней-старшеклассников. Остальных придется поискать в селе, соберем всех мало-мальски крепких мужчин. Пускай отправляются в горы работоспособные старики, они вполне могут копнить, верно? Пошлем нарочного в урочище Бултеке к животноводам, оттуда вызовем человек двух. Да, кстати, в горы направь и охотника Мамаке. Я слыхал, волки рыщут на джайлоо. Пускай Мамаке на них поохотится с ружьем либо с капканами, чего ради скармливать хищникам наш скот? Велико ли расстояние между зимовьем Кара-Су и пастбищем? Одному из животноводов нужно поручить снабжение косарей молоком, айраном, кумысом.

— А чем кормить их всех? В амбаре ни горсти зерна нет.

— Колхоз «Искра» дает нам десять центнеров пшеницы в долг. Пошлите подводы за зерном. Отец, успеешь смолоть завтра ночью?

— Мельницу я нынче наладил, жернова направил. Ладно, давайте. Только уж не взыщите за помол, особо мелкий не будет.

Бейше снова обратился к Кумашу:

— Если сенокос в горах закончим за две недели, тогда и людей и оборудование перебросим оттуда на уборку хлебов. Работать придется днем и ночью. Ты вели завтра Кадыркулу-уста вместе со студентами сколотить еще пять ящиков для повозок, чтобы не сеять нам при перевозке зерно на дорогу. Надо следить за тем, как перевозят хлеб, потерь не допускать. На прицепах тоже ящики установить, иначе потери неизбежны хотя бы по дороге на ток. Да, с этого нужно начать. И не забудь, что амбары наши надо расширить, мост через Мураке отремонтировать, а не то по нему комбайн не пройдет.

— Ты, племянник, своими глазами видел, какое у колхоза положение. Мост ремонтировать лес нужен, а где его взять, где взять хоть бы одно бревно? Я уж клянчил в районе, отказали наотрез: не будет вам леса в этом году, так прямо и сказали. А если нет материала, то меня, племянник, не обтешешь вместо бревна, верно?

Кумаш сморщился и удрученно крякнул.

— Я вчера выписал в районе пару хороших сосновых бревен по десять метров длиной, — отвечал на это Бейше. — Они и уйдут на ремонт моста. Да и у нас древесина найдется. На средней улице чуть не в каждом дворе торчат здоровые тополя. Заплатить хозяевам зерном, они с дорогой душой отдадут эти деревья. Можем сейчас не расплачиваться, возьмем, так сказать, в долг. Пока будут лепить кирпичи для амбаров да выводить стены, тополевая древесина успеет высохнуть — жара-то какая стоит! Таким образом мы решим очень сложный вопрос, дядюшка… Да, вспомнил! Возле дома деда Осмона я нынче приметил большой карагач. «Продадите?» — спрашиваю. «Продам, — отвечает, — за зерно». Если сейчас же за дело взяться, сколько ободьев для колес можно изготовить! Карагачевая древесина и гнется хорошо, и самая крепкая, крепче нет…

Бейше и Кумаш поели и уехали. Они уже миновали брод, а голоса их все были слышны. Потом еще долго из аила то и дело доносился лай собак, видно, председатель с Бейше ездили от двора к двору.

* * *

Бейше был очень занят, свободного времени у него совсем не оставалось, и все же он искал встречи с Зураке. Девушка по-прежнему избегала его, и оттого в сердце джигита пламень любви разгорался все сильней. Вечером, когда Бейше возвращался домой, отец с матерью начинали хлопотать вокруг него, но он отвечал на их заботы рассеянной улыбкой, почти ничего не говорил и словно бы места себе не находил. Посидев немного, поднимался и звал меня:

— Джума, давай-ка пройдемся на ту сторону.

Он до блеска начищал черные хромовые сапоги, туго подпоясывал гимнастерку, душился одеколоном и тщательно причесывал черные волосы. Затем мы отправлялись в путь.

Когда мы подходили к дому Дербишалы, Бейше замедлял шаг и все смотрел на сад. Казалось, его насильно гонят мимо этого двора — такой неуверенной, принужденной становилась его походка. Ему неловко было подглядывать, но и уйти сразу он был не в состоянии. Однако, как ни медленно мы шли, дом Дербишалы все же скоро оказывался позади, и тут Бейше говорил: «Постой, Джума».

Мы поворачивали обратно.

Очаг во дворе пылал, но Зураке по-прежнему не было видно. Убедившись, что за ним никто не наблюдает, Бейше на этот раз останавливался и несколько минут стоял и смотрел на густую зелень деревьев в саду. Он ведь и днем, наверное, не один раз проезжал мимо дома Дербишалы. Я диву давался, чего это Зураке прячется, как зверь в норе. Мне было обидно, я злился на нее и, когда проходил теперь мимо их двора один, снова, как раньше, швырял камнями в собаку на цепи.

* * *

В этот день женщины и подростки работали на нижнем поле километрах в пяти от села. Приводили в порядок арыки. Пшеничный колос подсох, зерно начинало твердеть. С самого утра солнце заливало поле потоком жарких летних лучей, вдали, у железной дороги, и еще дальше, у подножия гор, застыло знойное марево, роса на хлебах высохла очень быстро. Жара становилась час от часу томительней, стрекотанье кузнечиков пронзительней и громче. Даже вечно беспокойные воробьи, не в силах махать крыльями, смирно сидели в тени ивняка у воды. Из села увязалась за нами собака; теперь она, до отказа высунув мокрый красный язык, бегала с места на место в поисках тени и прохлады. Густой запах спеющей пшеницы щекотал ноздри, от пыли, поднимавшейся при каждом ударе кетменя, было трудно дышать. Женщины и девушки стянули узлы платков на затылках и работали не покладая рук. Присядет какая-нибудь на минутку или остановится, опершись на кетмень, чтобы передохнуть, и тотчас раздается внушительный окрик Айгюмюш, красивой молодухи с тонкими черными бровями и яркими, тоже тонкими губами. Голос у нее высокий, звонкий.

— Эй, бессовестная, не стыдно тебе перед людьми? А ну вставай!

По большей части этого оказывается достаточно, редко кто решается возразить:

— Да чего ты душу выматываешь? Дай отдохнуть, поясницу всю разломило.

— Пропади она пропадом, твоя поясница! Потерпи как-нибудь до вечера. Муж-то у тебя гляди какой здоровенный, выправит ночью твою поясницу. Ты бы лучше подумала о бедной Апель, у нее мужа нет…

Женщины разражаются дружным смехом, девушки стыдливо опускают головы.

— Что ты, окаянная баба, язык распускаешь? — упрекает Айгюмюш одна из женщин постарше. — Девчонок бы постеснялась.

— Ай, что там девчонки, постыдилась бы болтать такое при ребятишках, — подхватывает еще одна.

Айгюмюш не смущается.

— А ну кыш отсюда подальше! — поворачивается она к нам. — Кто вам позволил подслушивать наши бабьи разговоры, а?

Мы для виду отходим немного от женщин, а сами тем временем подталкиваем один другого в бок и настораживаем уши, чтобы все слышать.

— Скажи, пожалуйста, какие застенчивые — головы опустили и молчат! Это притворный стыд, — продолжает Айгюмюш. — Глазки не видят, зато ушки слышат. Если вам не нравится или стыдно, заткнули бы уши!

— Перестаньте, дженеке! — просит на этот раз кто-то из девушек.

Но Айгюмюш еще больше расходится.

— Чего мне переставать-то? Девушки замуж выходят, куда им еще деваться! Мы ведь тоже не бабами родились. Так лучше девушкам заранее узнать, что значит муж, спросить у нас, замужних. От этого только польза. Мы ведь тоже были молоденькими девушками, свежими и душистыми, как яблочки. А потом попали в объятия мужей. К мужьям привыкли, начали на других мужиков заглядываться… Наша Апель лучше всех про то знает. Эй, бедовая, слышишь, что я говорю? Расскажи им про твоего краснорожего табунщика из Джарды-Су. Сколько лет тому…

— Придержи язык, чтоб тебе провалиться! — не на шутку рассердилась Апель и даже замахнулась на Айгюмюш кетменем.

— Ладно, можешь не рассказывать, и без того люда знают, какая ты честная. А я твоего давеча на базаре видела. Поседел, похудел, но все-таки крепкий, ладный. Верная, стало быть, пословица, что с расписной чашки узор сойдет, а чашкой она так и останется. У него, у бедняги, я слыхала, жена померла…

— Когда? От кого ты слышала? — переполошилась Апель, и все расхохотались.

Смех сразу поднял настроение. Кажется, само поле повеселело. Работа шла горячо, и никто вроде бы не чувствовал сейчас ни жары, ни усталости.

— Первый раз в жизни вижу такой урожай. И зерно какое крупное! Кто поливал это поле? Проплешины ни одной нет, хоть самой маленькой! И канавы хорошо проведены, лишнего нигде не захвачено. Мы тут дня за три управимся, — заговорила Бибия, полнолицая старообразная женщина.

— Это наш дядя чабан поливал, — похвалилась невестка Коке. — Пшеница вволю напилась, зерно полное.

— А кто это у вас из родни в чабанах? — Бибия спросила это явно для того лишь, чтобы заставить молодуху произнести запретное для нее имя[13].

— Это поливал мой отец Дербишалы, — вмешалась в их разговор Зураке, по обычаю называя отцом того, кто после смерти главы семьи принял на себя заботы о ней.

— Праведный он человек. Работал на совесть, землю напоил всласть, а лишних канав нету, арыки тоже в порядке. Не сравнить с Четки-Алышем. Там все арыки водой были разворочены, а земля сухая.

И снова зазвенел голос Айгюмюш:

— Эй вы, болтушки! Хватит вам, поработайте-ка лучше руками, а не языком. Сосул, оглянись назад! Вернись к началу полосы, сгреби землю да сбрось в арык. Не то комбайн здесь поломается. Стой, куда ты? Назад, говорю, иди назад! Не осрамиться бы еще раз перед нашим комсомольским вожаком. Да и ему достанется за наши грехи…

За два дня перед этим Бейше не принял у бригады работу на поле в Четки-Алыше, женщинам пришлось потом еще день трудиться, чтобы все исправить как надо. Потому-то и старалась так нынче Айгюмюш, потому-то и следила так зорко, чтобы не было упущений.

— Вы же не для меня работаете, а для народа, для государства, — говорил Бейше. — Уберем урожай без потерь, и ваши дети будут сыты. Все сыты будем, а кто сыт, тому жить веселее.

И надо сказать, что слова его не пропали даром. Женщины работали дружно: взмах кетменя — удар — комья земли летят в арык. Еще несколько взмахов — земля выровнена. Потом ее притаптывали ногами.

Впереди всех шла миловидная белолицая молодуха Аккыз. Темные глаза под широким чистым лбом горели весельем. Муж Аккыз, Бозджигит, вернулся с фронта без ноги, зато живой остался, и молодая женщина радовалась этому, была со всеми приветлива и добра. Вот она распрямилась и задорно подмигнула подругам, явно собралась ответить Айгюмюш острым словцом.

— Ты, Айгюмюш, вместо того чтобы нами командовать, сама бы получше работала. Мы от колхозной работы не отлыниваем и без твоих окриков трудимся хорошо. А ты, видать, в комсомола нашего влюбилась! С тех пор как этот единственный сын моего дяди мельника пришел из армии, у тебя каждое второе слово «комсомол» да «комсомол». Так не годится, дорогая, у нас с тобой как-никак мужья есть. Ты лучше сделай, чтобы комсомол на наших девушек чаще поглядывал. Или на худой конец на нашу бедняжку Сосул. Она с давних пор не нюхала мужского запаху.

И снова женщины расхохотались, а девушки опустили головы. Но с Айгюмюш не так легко сладить. Она еще звончей:

— Ай, чтоб тебя бог убил, какая ты изворотливая! Собственную грязную шубу другим на плечи накинуть хочешь. Ты первая глаз не сводишь с комсомола! Мы тебя хорошо знаем, милая, знаем, что ты с ним еще девчонкой целовалась, влюблена была без памяти, плакала по нем так, что все глаза опухли. Был бы он мне самой нужен, к бы не стала крутить да вертеть! Сказала бы ему — приходи, мол, в сад, да и все.

— Ну знаешь, комсомол-джигит не из тех, кто побежит за тобой по первому слову! Ты его мизинца не стоишь!

— Видали вы ее? Я не стою мизинца, а ты? Ты-то стоишь чего-нибудь?

— Я-то? Еще бы! Он меня очень уважает…

Над их перебранкой все потешались, и никто не заговаривал об отдыхе, несмотря на то, что солнце уже было близко к зениту. Разговор о Бейше продолжался и после того, как умолкли Айгюмюш и Аккыз.

— Бейше был парень такой озорной, что не дай бог, — первая начала Бибия. — За девками гонялся, прямо проходу нам не давал. То по спине шлепнет, то поймает да расцелует, ни одну, можно сказать, не пропустит просто так. Лягут молодухи после обеда в поле вздремнуть, укроются с головой чапанами, а он проберется к ним тихонько, ляжет в середке и требует: «Обмахивайте меня своими платками, баюкайте меня…» Что прикажешь делать — баюкаем… А то поймает ужа и пугает: за пазуху положу! Мы, бывало, просим, просим, чтобы не трогал он нас… Шестнадцать годочков ему тогда было. А потом он в городе выучился и уехал от нас на работу в другое место. Теперь в нем ничего не осталось от прежнего, совсем другой стал. Вроде своего отца мельника, серьезный, степенный такой. Может, военная служба его изменила? Нынче и в глаза-то ему поглядеть неловко.

— Святой он, что ли, ваш комсомол-джигит? Пускай в конторе показывает, какой он большой начальник, а с нами, женщинами, нечего корчить из себя невесть кого! Баба, она и есть баба, с ней попроще надо. Я, например, его не боюсь и не стесняюсь, подумаешь! Пришел бы хоть сюда, — хорохорилась неугомонная Айгюмюш.

— Ну, придет он сюда, что ты сделаешь? — подзадоривали ее другие. — Поглядим тогда на твою храбрость! Будешь молчать, словно воды в рот набрала…

— Ничего подобного! Скрутим его все вместе да бросим в воду.

— Верно! Растормошим его, поубавим ему спеси!

До самого обеда не умолкали шутки и смех. В обед сидели на берегу реки под старыми ивами, мыли руки и ноги в прохладной воде, потом снова работали до вечера. Бейше в полдень так и не приехал. И только вечером, когда все снова собрались у речки и умывались перед тем, как идти домой, на поле показался Бейше верхом на своем иноходце. Женщины всполошились.

— Комсомол-джигит едет! Бейше приехал!

Те, кто стоял в воде и мыл ноги, живо опустили подоткнутые подолы.

— Здравствуйте! — Бейше наклонил голову, приветствуя бригаду. — Спасибо, дорогие джене, спасибо, сестрицы! Вы нынче поработали на совесть. Я уже все осмотрел, все хорошо. Не найдется ли у вас чего попить? — обратился он к Айгюмюш, которая уже готова была вступить в разговор. Но ей не удалось проявить свою смелость, потому что женщины ответили хором:

— Для тебя, братец, как не найти!

И через минуту ему протянули несколько чашек с максымом[14].

Бейше, улыбаясь, обвел всех взглядом.

— Чей же мне выпить?

— Ай, комсомол-джигит, у твоих джене руки дрожат от нетерпения! Не важничай, слезай с коня! И если не выпьешь все чашки, так и знай — худо тебе будет! Рассердимся.

Бейше спрыгнул на землю.

— У кого найдется большая чашка?

Кто-то дал ему большую деревянную чашку. Бейше по очереди брал у женщин максым и отливал понемногу. Когда большая чашка наполнилась, он выпил максым одним духом. Обтирая губы, улыбнулся.

— Спасибо, джене! Теперь вы не рассердитесь?

— На здоровье! — отозвалось сразу несколько голосов.

Глаза Айгюмюш сверкали озорством.

— Этим ты не отделаешься, комсомол-джигит! Твоим джене хочется вместе с тобой искупаться, — и она подмигнула Аккыз.

Обе молодухи подскочили к Бейше, ухватили его за руки и потянули к запруде, которую мы устроили еще во время обеда. Женщины постарше возмущенно повернулись и скорым шагом пошли к дороге. Бейше попятился, пытаясь освободиться. Молодухи не отпускали. Больше никто вмешиваться в их возню не посмел, все только стояли и глазели. Бейше сделал вид, что поддается, а когда молодухи дотянули его до самого берет, он неожиданно ухватил Айгюмюш под одну руку, Аккыз — под другую и бросил обеих в воду.

Айгюмюш нахлебалась воды. Отплевываясь и хохоча, она кричала:

— Держите его, хватайте его!

Насквозь мокрые, они с Аккыз бросились за Бейше. Теперь уже и другие молодухи осмелели. Тесным кольцом они окружили Бейше. Айгюмюш крепко обхватила его за пояс.

— В воду его! Тащите в воду! — визжала она, и не миновать бы Бейше купанья, если бы в эту минуту кто-то не крикнул:

— Башкарма! Башкарма едет!

Бейше тотчас получил свободу, вымокшие Айгюмюш и Аккыз, а с ними и еще несколько молодух кинулись удирать по полю. На берег речки выехал председатель Кумаш в белом калпаке.

— А ну-ка садись со мной, — улыбнулся мне Бейше, который успел уже подняться в седло.

Я перехватил взгляд, которым обменялись Зураке и Бейше. В глазах у девушки выражение ревности сменилось неожиданной жалостью, желанием то ли защитить, то ли от чего-то предостеречь.

Кумаш и Бейше ехали стремя в стремя. Женщины двинулись в село по заросшей травой дороге мимо могилы Кулуке. Кумаш долго молчал, потом, глядя куда-то между ушей своей лошади, сказал:

— Племянник, ты с бабами не играй. Не то они с тобой считаться перестанут.

Бейше ни слова ему не ответил. Но вроде бы и не обиделся на него. Лошади шли ровно, только изредка вскидывая головами, когда с обочины неожиданно взлетала перепелка. У Бейше, наверно, хорошо и радостно было на сердце: он, высоко подняв голову, все глядел на закат, словно не мог насытить взгляд красотой вечера.

…Закат пылал огнем. Широкая равнина тянулась до самого горизонта, а там, на краю ее, огромное солнце, алое, точно щеки стыдливой молодухи, дарило нашей земле последние лучи перед тем, как уйти на покой. Лучи эти были неяркие и нежаркие; длинные тени легли по ущельям и ложбинам, влажным ветром потянуло от Ак-Су. Из-за острых скал на вершине горы Сожулук поднялся узкий молодой месяц, в его трепетном серебряном свете громоздкие очертания горы обрели воздушную легкость. С этим призрачным светом смешивались еще не совсем погасшие темно-красные отсветы солнечных закатных лучей на вершинах гор и на застывших над горами облаках. По темной дороге гуськом шли женщины; несмотря на усталость, они пели. Начала песню одна из них высоким, чуть дрожащим голосом; остальные подхватили нежную, протяжную мелодию; и казалось, все вокруг запело — и горы, и горные ручьи, и поле. Слившись с природой, песня покоряла сердце, касаясь самых сокровенных его струн и заставляя их звучать в лад себе. Бейше был весь захвачен музыкой наступающей ночи, и только когда лошади неспешным шагом вошли в село, он очнулся, поднял голову и подобрал поводья. В селе пахло дымом, кое-где во дворах пылали очаги; их топили соломой, и вихри золотых искр уносились вверх к темному небу. Человеческие голоса далеко и четко разносились в вечернем воздухе. Бейше распрощался с Кумашем и велел мне:

— Обними меня покрепче за пояс!

Мы скакали по берегу Мураке до самого дома мельника. Когда Бейше расседлал вспотевшего иноходца, я спросил:

— Бейше, я погоню его пасти?

— Я сам это сделаю, друг! А ты отнеси от меня письмо к Зураке-эдже, — ответил Бейше, не глядя на меня.

Я положил письмо в нагрудный карман безрукавки. Возле дома Зураке я огляделся хорошенько по сторонам, присел и при лунном свете прочел письмо. Мы тогда и понятия, конечно, не имели, что нехорошо читать чужие письма или подслушивать чужие разговоры. Нам просто хотелось знать, о чем говорят между собой или о чем пишут друг другу взрослые. В глубине души мы понимали, что поступаем неправильно, но любопытство побеждало совесть. Как бы там ни было, но только благодаря моему любопытству и вы узнаете, о чем писал Бейше. Простите же мне мой дурной поступок.

«Дорогая Зукеш!

Прежде всего я прошу прощения за то, что нарушаю твой покой. Если ты сочтешь мое поведение легкомысленным, можешь не отвечать на письмо, воля твоя. Тогда я лишь издали стану любоваться тобой, думать о тебе и тосковать. Я ни в чем не буду обвинять тебя, Зукеш, и никогда больше не потревожу. Насильно мил не будешь, верно? Прошу тебя лишь об одном: если я тебе по сердцу, приходи сегодня вечером под чинару за вашим садом. Не придешь, я не обижусь, я только пожелаю тебе большого счастья с человеком, которого ты выбрала. Бейше».

Когда я отдал письмо Зураке, она вся вспыхнула, быстро прочитала его и убежала в дом, но тут же вернулась с письмом в руке и поцеловала меня в лоб.

— Иди, мой хороший…

Я пошел к калитке, она догнала меня.

— Ты, наверное, голодный, зайди поешь.

Я отказался.

Я понял, что Зураке придет на свидание. Значит, мне надо скорей бежать к Кенешбеку. Сегодня, когда мы работали в поле, он сговаривался с ребятами совершить ночью нападение на сад Дербишалы. А если так, то ребята могут увидеть Зураке и Бейше, а потом разболтать об их встрече всему селу. Нужно непременно отговорить Кенешбека, приложить все усилия, чтобы он не полез воровать яблоки.

На пороге их дома стояла с ведром в руке мать Кенешбека, злая-презлая.

— Этот висельник никуда не пойдет! — отрезала она, едва я подошел. — Обойдется без гулянья!

Прислонившись лицом к стене дома, Кенешбек хлюпал носом. Он провинился: подпустил теленка к корове, и теленок высосал все молоко. Я понял, что нынче Кенешбеку из дома не улизнуть никак, и пошел прочь. Другие ребята без Кенешбека в сад не полезут.

Дома я покрутился немного для виду, наврал маме, что погоню коня Бейше пастись, а сам прямиком к чинаре у двора Дербишалы. Я решил охранять влюбленных, хотя охранять-то, по сути дела, было не от кого: кроме ребят, которые собирались воровать яблоки, никто бы сюда не пришел на ночь глядя. Тем не менее я был исполнен самых благих намерений и совершенно не думал о том, как буду выглядеть я сам, если Бейше или Зураке заметят меня. Подкравшись тихо и незаметно как кошка, я увидел их обоих под чинарой, и сердце у меня забилось от волнения. Я припал к земле. Бейше прислонился спиной к дереву, Зураке, обхватив руками колени, сидела рядом с Бейше. Ночной ветер налетал порывами, и слова их разговора доносились до меня то тише, то громче, но в общем я все слышал. Признаться, я был разочарован, потому что Бейше не клялся в любви, не говорил, что мечтает о Зураке… Он рассказывал о войне, о том, как тяжело ему там приходилось порой, а девушка внимательно слушала, повернув к нему лицо. В другое время, начни Бейше мне рассказывать все это, я бы не проронил ни слова, забыл бы обо всем на свете… но теперь я даже не вникал в смысл его слов, мне было скучно, хотелось спать. Я тихонько отполз от них подальше и собирался уходить, когда Бейше придвинулся совсем близко к Зураке и заговорил:

— Четыре года, Зураш, четыре долгих года снились мне белоглавые горы, зеленые долины и девушка в красном платке. Ты знаешь, мне почему-то редко снились отец с матерью. А девушка в красном платке очень часто. И если, я видел ее во сне накануне боя, я говорил себе: «И на этот раз пуля минует меня». Я в это верил. Девушка в красном платке — это ты, Зураш! Ты спасла меня от смерти. Ты все время была со мной там, на фронте, мысль о тебе поддерживала меня. Вот почему я остался жив и сижу здесь, рядом с тобой!

Мне казалось, что Зураке плачет. Она положила голову на колени к Бейше. Они долго молчали. К горлу у меня подступали слезы то ли от жалости к Бейше, то ли какого-то другого, непонятного мне самому чувства. Я встал и пошел домой.

С того дня Зураке и Бейше встречались каждый вечер под чинарой. Наши прогулки с Бейше прекратились. Но я не огорчался, мне было некогда, — все мои старания сосредоточены были на том, чтобы помешать нашим ребятам забраться в сад к Дербишалы.

* * *

В это лето я своими глазами видел, что значит для людей труд в охоту, от души, без устали, труд радостный, возвышающий человека. Я своими глазами видел, что делала с людьми мысль о достигнутой после тяжких страданий победе над врагом: счастье мирной жизни переполняло их сердца, они готовы были гору своротить, не было для них невыполнимых задач. Такое уж настало время — силы у народа прибывали, как полая вода весной.

Женская бригада кончила работу на неделю раньше срока. «У косарей дела вроде бы тоже неплохо идут, — удовлетворенно, но и с неким удивлением сообщил съездивший в горы на покос Кумаш. — Закончат, бог даст, меньше чем за неделю…» Но Бейше все же собрал десятка два женщин и отправился с ними сам на помощь косарям. Увязался за Бейше и я. Меня в первый же день усадили верхом на впряженную в волокушу лошадь и велели отвозить сено с крутых склонов вниз, на ровную поляну, где старики скирдовали его. Снизу вверх я поднимался, крепко уцепившись за гриву лошади, потому что седло сильно сползало назад. При спуске же я мучился оттого, что седло, наоборот, передвигалось лошади чуть ли не на шею. Старики дружно жалели меня: измотался парень, осунулся весь от тяжелой работы. «Ты бы наискосок спускался-то», — советовали они мне. Пробовал и наискосок, но тогда копешка заваливалась набок, а то и совсем сваливалась с волокуши. Впрочем, к вечеру того же дня я усвоил искусство управления волокушей. Спускался наискосок, как и советовали опытные люди, а если копешка начинала клониться в сторону, я в ту же сторону слегка поворачивал лошадь. Копешка выравнивалась, и я благополучно достигал нужного места на высокой скорости. «Молодец, ловкий парень!» — хвалили меня старики. Ободренный, я поднимался вверх за следующей копной. Копнили сено женщины; трудились они с шутками, прибаутками, звонким смехом. Их то и дело подзадоривали парни, которые обкашивали вручную участки, куда косилкам не пройти. Работа у всех спорилась, но на кого посмотришь с невольной завистью, так это на стариков, — до того уверенно, умело, без единого неловкого и лишнего движения делали они свое дело. Особенно мастерски выводили они верхушку скирды, так, чтобы ни дождевая вода там не застаивалась, ни снег не задерживался. Прилаживали, приглаживали, уплотняли все на совесть, от души. Старик Эсенгельди, завершив скирду, отошел в сторону, чтобы полюбоваться делом рук своих. Улыбка искреннего и полного удовольствия осветила его темно-коричневое от загара, морщинистое лицо. Старик даже выругался от восторга и толкнул в бок своего сверстника Отембая:

— Красота! Такую скирду починать жалко!

С приездом Бейше работа пошла еще слаженнее и быстрее. После обеда косари не стали отдыхать и трудились до самого вечера. Во время ужина Бейше сказал:

— Друзья мои, ежели так дело пойдет, мы дней через десять сенокос в Кара-Су закончим. До начала жатвы останется несколько дней. Пока что вам в предгорье делать нечего. А урожай нынче отличный. Но я не об этом хотел с вами потолковать. За годы войны ослаб наш колхоз. Мужчин, конечно, намного меньше стало, без них хозяйство держать куда трудней. Поголовье рогатого скота сократилось, овец не прибавилось, наоборот, приплод не увеличивается. А условия у нас хорошие. Покосы богатые, а ведь рост поголовья прежде всего зависит от кормов. Аксакалы наши, конечно, помнят, что перед войной луга в предгорьях Кара-Су обкашивали вручную и только с тех покосов брали пять-шесть скирд, не меньше. Нынче заброшены эти угодья, ссылаемся на то, что машина не пройдет. Не пренебрегали бы этим добром, сколько рогатого скота, сколько овец могли бы прокормить зимой, а? Ночи сейчас лунные, помахать бы косой — всего дней на пять дела-то, не больше. Я обращаюсь к молодежи, к комсомольцам. Старики ночью пускай отдыхают, они и без того много помогают нам. А мы разделимся на две группы да скосим при луне траву на склонах. Если кто против моего предложения, пускай скажет прямо.

Бейше умолк и выжидательно посмотрел на всех.

Шералы, который сидел и, ни на кого не глядя, жадно поглощал лапшу из жестяной миски, прервал свое занятие и вытер рукавом пот со лба с видом предельной усталости.

— И без того вкалываем с утра до ночи, сдохнуть нам, что ли? Только и знаете, что мучить людей… Мы тоже живые существа…

Бейше, не дослушав, прервал его:

— У тебя, Шералы, положение особое. Ты нынче в гору с трудом поднимался, не шел, а полз еле-еле. Ты ночью отдыхай. Как говорится, дворового пса на охоту брать незачем. Мы тебя не принуждаем.

— Я тебе не собака, нечего обзывать! Выскажешься откровенно, и ты же виноват… — насупился Шералы.

На этот раз Бейше ему отвечать не стал. Заметив, что старик Эсенгельди подался вперед, он спросил:

— Эсеке, вы что-то хотите сказать?

Старик как раз успел прикончить свою лапшу, в которую предварительно покрошил две лепешки, испеченные Айымкан-апой.

— Бейше, сынок! — торжественным тоном, словно выступая на большом собрании, начал он. — Ты верно говоришь! Не позаботимся о кормах — не убережем зимой скотину, не увеличим поголовье. Нашему горлопану Кумашу я прямо в глаза говорю: много суетится, а дела не делает. Это он виноват, что мы не взяли сена с урочища Кешикбая. Там, мол, машина не пройдет, так все и бросил. Колхоз, конечно, ослабел. Чтобы поправить положение, надо работать, не жалея сил. Нынешний год к весне рабочие лошади из-за бескормицы так отощали, что еле дожили до молодой травы. А как мы во время пахоты мучились — тягла не хватило! Но кони-то, сердечные, иной раз могут копытом из-под снега корм добыть. А овцам каково ягниться, ежели им весной жевать нечего? Вспомните, сколько овцематок скинуло ягнят. Сытая овца ни в коем случае не скинет, сами знаете. А кобылы? Из косяка половина выкинет, не меньше. Где ж тут увеличиться поголовью? Насчет урочища Кешикбая я скажу, что там машиной косить можно. Смотря только кого на машину посадить. Токо да еще кто-нибудь вроде него за два дня управятся. Я там сколько раз косил, могу хоть завтра показать, как ловчей… Я-то боюсь за Кара-Су. Четыре года не косили. Сколько там теперь бурьяна да чертополоха… Начнешь косой махать, а она, глядишь, и завязнет. Очень осторожно косить надо, не то потеряем все косы. Потом еще круто там, и в лунную ночь тень падает от гор. Трава коню по колено, не выше. Бейше, сынок, я думаю, сей год надо это место не трогать, пускай осенью табуны там пасутся. Весной пустим пал, бурьян весь выгорит, знаешь, какая травища потом подымется! А без этого только намучаетесь. Да и перестоялись там травы, поздно косить.

Эсенгельди сел, довольный своей речью и особенно тем, что его внимательно слушали. Но не успел он удобно устроиться на месте, как заговорил его сверстник, великий знаток крестьянской работы Отембай. Заговорил вроде бы шутливо, но не без яду:

— Ну растолковал, ну утешил! Да что ты понимаешь-то, бог тебя убил! Насчет покосов если кого и спрашивать, так это меня. Слов нет, скирдовать ты мастер, в этом за тобой никто не угонится, но где косить, когда и как, ты тут, можно сказать, не шибко разбираешься. А я на Кара-Су косил исстари… И ныне там косой косить вполне можно, точно вам говорю. Ничего страшного. Надо только умело взяться. Вправо косу далеко не заносить, взмахи, значит, покороче делать да порезче, оно и пойдет себе, и пойдет. А кто чересчур широко замахивается, тот и на клевере косу поломает. Бейше, сынок, принимайтесь смело, а старикам спать нечего, все туда соберемся. Мы вам, по крайности, косы отбивать станем, и то дело.

Начали собираться: кто спешил отбить косу, кто загонял клинышек в рукоятку. Бейше расспрашивал Айымкан-апу, на сколько времени хватит продовольствия и чего недостает. Вскоре он послал нарочного еще за одним мешком муки. Конюху Маадан-беку поручил следить за тем, чтобы кумыс, айран, мясо не расходовали абы как, без расчету. В тот же вечер косари, не дожидаясь, пока взойдет луна, потянулись в Кара-Су. Уставшие за долгий и трудный день женщины отправились тем временем к ручью помыться. Айымкан-апа, которая завела опару на хлеб в двух больших кадушках и уйти никуда не могла, кричала им вслед:

— Ай и глупые же вы все! Разве можно женщинам одним ходить ночью на ручей? Ну куда понеслись, а? Утащит вас водяной…

Айгюмюш, конечно, не оставила ее слова без ответа.

— Апа, а водяной-то старик или молодой парень? Ежели молодой, мы от него откупимся, отдадим ему Апель, она без мужика совсем зачахла!

— Ах ты бесстыжая, камень тебе в глотку, чего про меня болтаешь? — негодовала Апель.

У воды никто из женщин и не вспомнил о словах Айымкан. Всем было весело, все шутили, то и дело заливаясь смехом. Над Сокулуком засияла мягким серебряным светом луна.

Зимовье Кара-Су — веселая, полная солнца лощина, замкнутая со всех сторон; по форме она напоминает деревянное корыто, выдолбленное неумелой рукой взявшегося не за свое дело великана. «Корыто», впрочем, не очень-то велико — на такое расстояние устраивают обычно скачки для жеребят-годовичков. Во времена моего отца сюда откочевывал на зиму один род из нашего Муракелика. Потом, когда народ перешел к оседлости, земли эти, богатые ковыльными травами, удобные для зимнего выпаса, достались нашему колхозу. Сюда перегоняли на зиму суягных овец, стельных коров, жеребят и ангорских коз. Помещения для скота были выстроены по склонам, потому что здесь не случалось оползней, а злые зимние бураны не проникали в лощину. В верхней части лощины били теплые ключи; воды их, стекая вниз, образовали небольшое темное озерко. Оно не замерзало даже в самые лютые морозы. Густой камыш стеной стоял вокруг озера; в камыше гнездились и выводили птенцов дикие гуси и утки. В нижней части лощины шла по краю неширокой промоины дорога, по которой вполне могла проехать арба…

Месяц высоко поднялся в небо. Косари, должно быть, уже дошли до места; слышались их голоса, звон отбиваемых кос. По-прежнему доносился веселый женский смех с той стороны, где ручей впадал в озеро. Звезды густо усыпали небо, и казалось, что до них рукой подать. Ночь была на удивление теплая. Ребята, которые так же, как и я, возили сено на волокушах, давно уже повалились спать на нем, на душистом горном сене. Намаялись за день, устали. А мне не спалось в эту сказочную, волшебную лунную ночь. Я сидел у очага, на котором пекла лепешки Айымкан-апа, и подкладывал в огонь кизяки. В старину наши суеверные предки считали, что раз в год бывает ночь предопределения судьбы. В такую ночь надо поднять в юрте тундюк[15] и бодрствовать до утра, тогда сбудется любое желание, слепой может прозреть, безногий калека снова станет здоровым человеком… Я отчего-то решил, что нынче и есть та ночь, в которую наши предки старались не сомкнуть глаз, нечто загадочное, таинственное чудилось мне в светло-серебристом воздухе. Нет, думалось мне, если я усну, не будет у меня счастья… и я все сидел у весело пляшущего огня.

Айымкан-апа то ли решила дать мне поручение, потому что я не сплю и торчу около нее, то ли и в самом деле суеверно беспокоилась об ушедших на ручей женщинах, но только вскоре она мне сказала:

— Ты, миленький, все равно не спишь, так сходил бы туда, к этим шалым бабам. Не дай бог, беда… Разве можно женщине окунаться в чистые родниковые воды? А они, вишь, расходились как! Блаженствуют там словно русалки! Слышишь? — И она, нахмурив брови, повернула голову туда, откуда доносились радостные крики и смех. — Иди, родной, скажи, чтобы скорее вылезали из воды. Тетя, мол, заругает вас…

Я выскочил сгоряча на самый берег, но тотчас шарахнулся прочь. Женщины плескались на мелком месте в чем мать родила. Они окунались с головой, снова выпрямлялись, брызгали водой друг на друга.

Я, конечно, не мог немедленно передать строгий наказ Айымкан-апы, но и вернуться ни с чем тоже не хотел. Решил подождать, пока купальщицы оденутся, отошел в сторонку и присел на влажной от росы траве. Луна ярко освещала долину. Голоса косарей, звуки отбиваемых кос разбудили и напугали косулю; жалобным, встревоженным криком звала она своего теленка. В болоте покрякивали утки-атайки, откуда-то издалека то и дело слышалась заунывная дробь коростеля, на кваканье лягушек в болоте отзывался журавль-красавка.

Упала звезда. Черкнув светлой полосой по темному небу, она погасла у меня над головой… И вдруг следом за первой пролетела еще одна, еще… Начался настоящий звездопад, я глядел и не мог наглядеться. Безмятежная лунная ночь. Летняя ночь, дыхание чуда… Ночь-целительница, которая делает слепого зрячим и возвращает здоровье калеке.

Я так замечтался, что и не заметил, как совсем рядом со мной очутилась русалка. Одна из купальщиц вышла из воды одеваться и, заметив меня, с криком «Ой, мама!» снова бросилась в воду.

— Что случилось? Что с тобой? — окружили ее остальные.

— Там кто-то сидит! — Заикаясь от страха, она показала рукой туда, где только что видела меня.

Я тем временем успел спрятаться в камышах. Из воды вышла Айгюмюш. Выпрямившись во весь рост и нисколько не стыдясь своей прекрасной наготы, она подошла к тому месту, где лежала одежда.

— Кто здесь? Кто там нас пугает? Ну-ка выходи! — крикнула она и, вглядевшись в заросли, продолжала: — Да никого тут нет. У страха глаза велики, вечно ты выдумываешь чего не было! Ну глядите, никого! Все мужчины на покосе, кому сюда прийти? Одевайтесь-ка лучше поживей.

— Я не вру, дженеке, честное слово! — заговорила первая молодуха. — Я своими глазами видела. Белая борода, чалма белая на голове, совсем старый старик. В руке четки держит, глядит в ту сторону, куда глядят, когда молятся. Я до смерти испугалась. Это он, хозяин ручья… Говорила нам Айымкан-апа, чтобы не ходили сюда…

Айгюмюш, которая успела одеться и расчесывала волосы, ответила на это:

— Ай бессовестный старик, позабывший про свою бороду! Как не стыдно глазеть на голых баб, пошел прочь!

Одни засмеялись, другие принялись уговаривать:

— Что ты, дженеке! Перестань!

Не обращая на эти слова никакого внимания, Айгюмюш повысила голос:

— Мужчины работают, а мы что, лучше них, что ли? Пошли-ка перетащим вон те копешки вниз. Берите вилы да веревки!

Через несколько минут женщины с песней двинулись вверх по склону.

Я рассказал о происшествии Айымкан-апе. Она была очень довольна.

— Ты молодец! Теперь самые отчаянные бабы и те притихнут. Смотри не говори им, что это был ты!

* * *

Работали, не зная сна и отдыха, и закончили сенокос в Кара-Су на шестой день к обеду. Айымкан-апа с утра готовила боорсоки, ей помогали две девушки. Сварили мясо привезенного с горных пастбищ барана. Мужчины завершили последнюю скирду, вымылись в том же ручье и уселись степенно, по старшинству, пить кумыс и чай с румяными боорсоками. Пили не спеша, с разговорами, обсуждали, кто как работал, вышучивали один другого. Молодежь затеяла игры: перетягивались на аркане, потом принялись бороться.

Шералы подпоясался белым платком и вышел на середину круга.

— Ну, кто со мной поборется, выходи!

Сгоряча вызвались два джигита, но Шералы замотал головой.

— Не-ет, просто так бороться не желаю, давайте устроим все по правилам. Что ставите на кон?

Зашумели старики:

— С тобой, верзила ты этакий, даже за большую ставку никто бороться не захочет. Вон ты какой бугай, с тобой разве справишься?

Шералы не отступал:

— Байгу[16] не я придумал. Вон комсомольцы сидят, — показал он на студентов. — Пускай они все будут против меня одного. Ну как, согласны?

Ребята раззадорились:

— Согласны, давайте обсудим условия.

Шералы заговорил медленно и веско, не отводя взгляда от Бейше:

— Если никто меня не положит, комсомольцам мяса не давать. Их долю отдать мне. А если я буду побежден, не притронусь к угощению, уйду отсюда голодный.

Старики начали над ним смеяться:

— Обжора, хочешь один все мясо слопать! Знаешь, что тебя никто не поборет.

Но ребята тоже не сдавались:

— Мы еще поглядим, кто кого. Идет!

И тут встал Бейше.

— Я на условия Шералы согласен, но предлагаю дополнить их. Если ты, Шералы, победишь всех, тебе достанется их доля еды, ладно. А комсомольцы не уйдут отсюда до тех пор, пока не починят дорогу в Кара-Су. Должны настелить гать и укрепить дорогу камнями, не то зимой сюда ни одна арба не пройдет, да и сани тоже. Но если так случится, что тебя, Шералы, кто-нибудь положит на лопатки, тогда чинить дорогу будешь ты один! И пока не починишь, домой не уйдешь. Работу буду принимать я сам. Согласен?

Шералы сказал как отрезал:

— Согласен! Не откажусь!

Теперь уже всех охватила горячка предстоящей борьбы. Кетменями отметили площадку. Шералы встал в центре.

— Ну, богатыри, долго ли вас дожидаться?

Первым вызвался Токтор, который всегда участвовал в борьбе, где бы она ни затеялась. Невысокий, но плотный и крепкий, он некоторое время успешно противостоял напору Шералы, но вдруг споткнулся, упал на одно колено, и Шералы тотчас скрутил его и положил на лопатки. Второго парня он поборол, не дав ему опомниться. Третьим был сын Отембая, студент. Сняв рубаху, он подпоясался белым платком. Отец его не то что не подбадривал, но попросту пугал:

— Не связывайся, сынок, не ровен час он тебе руку сломает!

Мы знали, что сын Отембая участвовал в городе в настоящей борьбе и получал награды, но все равно боялись за него. Боролись они долго. Смелый и ловкий студент дважды заставил противника опуститься на колено. Глаза у Шералы налились кровью, скрипя зубами, он все хватал студента за руки и нажимал плечом. Студент едва не перебросил его через себя, но Шералы навалился на парня всем своим телом и, как тот ни старался, удержать на весу такую махину не смог — упал. Больше никто не вышел бороться с Шералы.

— Что, комсомол, духу не хватает? — издевался он над помрачневшими студентами.

Откровенное самодовольство Шералы, его грубые шуточки, видно, крепко задели Бейше. Он встал и резким движением обеих рук одернул гимнастерку.

— Давай-ка теперь я попробую.

Все до одного, кто слышал это, подумали, что Бейше шутит. Но лицо у него побледнело, и, когда он подпоясывался, весь вид его выражал внутреннее напряжение и злость.

— Ну давай, давай, чего стоишь-то! — обратился он к Шералы.

Тут поднялись старики. Они уговаривали Бейше не ронять свое достоинство перед всеми, не ввязываться в детскую игру, так они теперь называли борьбу.

— Шералы чуть не втрое здоровее тебя, глянь, какой он толстый — раздавит! Не нужны сейчас эти шутки, давайте лучше сядем спокойно да поедим. Сила и отца не признает, как говорится. Ты худой, щуплый, где тебе с ним равняться. Только унизишь себя, зачем это?

Но Бейше не дал себя уговорить.

— Мы, люди худые да щуплые, вон какого врага победили, аксакалы. И революцию делали не толстые, а худые, и никто с ними не справился. Прошли те времена, когда толстые брали верх.

Шералы, услыхав такие слова, покраснел, надулся и, кажется, готов был живьем проглотить Бейше.

— А ведь это верная поговорка, комсомол-байке, что сила отца не признает! Не обидишься?

Бейше вместо ответа ухватил его за толстые как столб у коновязи запястья. Молодухи и девушки переполошились так, словно Бейше предстояло бороться с каким-нибудь хищным зверем. Зураке уткнулась лицом в плечо Айгюмюш, потом спохватилась и, прикусив палец, повернула голову и стала смотреть на борьбу. Но стоило ей взглянуть на Бейше, как она не выдержала и отвела глаза. Губы ее беззвучно шевелились. Шералы попытался обхватить Бейше, но тот очень ловко и спокойно увернулся. Шералы все же сумел притянуть его к себе за пояс. Зураке закрыла руками лицо и вскрикнула, но никто в пылу азарта не обратил на нее внимания. Противники зорко следили друг за другом, подкарауливая выгодный момент. Вот Шералы снова притянул к себе Бейше, но тот, просунув голову противнику под мышку, вывернул ему руку за спину, неуловимо быстрым движением перекинул его через себя и прижал лопатками к земле. Тяжелый Шералы шмякнулся так крепко, что лежал теперь, не в силах шевельнуться.

Парни сразу зашумели, заговорили, хотели качать Бейше, но он жестом остановил их, подошел к бессмысленно глядящему в небо Шералы и приподнял его под мышки.

— Вставай. Или шибко разбился?

Женщины поздравляли и хвалили Бейше. Шералы с трудом встал на ноги.

— Он учился борьбе, ясное дело. Его не положишь на лопатки, — сказал он.

— Не научились бы мы бороться, не одолели бы врага, — ответил на это Бейше, оправляя гимнастерку. Потом он долго мыл в ручье руки с мылом, словно испачкался обо что-нибудь поганое.

Зураке не сводила с Бейше улыбающихся, счастливых глаз, да и остальные смотрели на него с восхищением; вскоре все окружили достархан, а Шералы один ушел к конюшне. Никто его не окликнул. После ужина косари быстро собрались в дорогу и отправились в село, оставив Шералы на зимовье.

4

На следующий день после возвращения с сенокоса мы узнали, что сосед Чора старик Кыдыгалы выдает замуж свою единственную дочь, семнадцатилетнюю Седеп. Сыновей у старика было трое, а дочка только одна. Жених — единственный сын Куттубая Чаргын, недавно вернувшийся с фронта. Нашенский, стало быть, муракеликский. Он отлично играл на русской мандолине киргизские напевы, любил пошутить и повеселиться, никогда не выходил из себя. Красивое лицо с большими глазами ничуть не портили редкие рябины, оставшиеся после перенесенной когда-то оспы.

В селе многие удивлялись, отчего это свадьба назначена в неподходящее время:

— Чего они спешат, старики-то? Разве можно устраивать свадьбу, пока не убрали урожай? Подождали бы чуть…

Запах свежих горячих боорсоков окутывал дом Кыдыгалы, а во дворе с самого утра толпился народ. Была причина для столь скорой свадьбы, и причина серьезная. Оба свата-старика дружили с детских лет, и дружба эта не омрачалась ничем и никогда. Вскоре после возвращения сына из армии старый Куттубай заболел. Он боялся, что уже не встанет, и послал за Кыдыгалы. «Плохи мои дела, Кыдыке. Не знаю, чем кончится моя болезнь, а самое заветное мое желание пока не исполнилось. Сын, слава богу, вернулся живой-здоровый, дочка твоя уже взрослая, хотелось бы мне отпраздновать их свадьбу поскорей. Может, и придется тогда отведать чаю из рук молодухи…» Кыдыгалы, нимало не задумываясь, дал согласие.

Итак, рано утром родственники и друзья Куттубая, как велит обычай, явились в дом невесты. Во дворе кипели самовары, а мы, ребятишки, до вечера крутились поблизости, распираемые любопытством. Я вообще впервые в жизни видел такую большую, богатую свадьбу. В нашем колхозе то была первая свадьба после войны. К вечеру во двор Кыдыгалы потянулась молодежь, которая рада была возможности собраться вместе и вдоволь повеселиться. Ни на кого не смея глаз поднять, шли застенчивые девушки; с веселыми, оживленными лицами шагали джигиты; смело выступали молодухи, и у каждой на лице написано было сознание своей привлекательности. Молодежь, за годы войны отвыкшая от праздничного платья, нынче принарядилась.

Скоро все собрались в юрте, нарочно для этой цели поставленной среди сада. Бейше, который сразу после возвращения с гор уехал в район, не вернулся, хоть его и очень ждали.

Мы, ребята, знали, что нас-то в юрту не пустят, нам только и оставалось подглядывать в щели между покрывающими юрту кошмами. Еще днем кто-то сказал, что вечером в юрте молодежи начнутся свадебные игры. Что это за игры, нам было непонятно, но мы ждали чего-нибудь особенного, смешного, интересного и то и дело заглядывали в юрту. Жених и невеста сидели рядышком на почетном возвышении. Половину юрты по правую руку от жениха занимали парни, другую половину по левую руку от невесты — девушки и молодухи. Чаргын низко надвинул белый войлочный калпак и не поднимал головы; у невесты от смущения щеки так и горели. Обычай велит, чтобы невеста, пока она в доме у отца, не покрывала голову платком. Седеп в новом платье красного шелка, в отороченной куньим мехом шапочке с пучком совиных перьев на маковке была чудо как хороша. Чувствуя, что все на нее глядят, она все больше смущалась и не знала, куда деть руки. Лицо с опущенными длинными ресницами сияло счастьем. Некоторые из подруг смотрели на нее не без зависти. Еще бы, не всякой теперь удается найти такого жениха. Война проклятая унесла, сгубила суженых. Это горе легло на плечи всего народа. Но народ могуч, народ осилит все, осилит и эту беду, придет время.

У сидевшей слева от Седеп Зураке лицо разгорелось так, словно это она выходила замуж. На нее то и дело поглядывали парни, потому что она в своем красном платье и черном бархатном жилете казалась нынче красивее всех подруг. Я заметил, как смотрел на нее Токо, будто впервые увидел. Куда девался его обычный вид, вялый и безразличный; он решительно вздернул подбородок, а в глазах, когда он переводил их на лицо Зураке, легко было прочесть примерно такое: «Видали, какая у меня красавица невеста, а?» Но Зураке явно избегала его взгляда, отворачивалась и все что-то шептала на ухо соседке. Больше ничего ни мне, ни другим мальчишкам подсмотреть не удалось: нас прогнала от юрты старшая сноха Кыдыгалы:

— Вам здесь чего надо, озорники? Гости сейчас будут есть, а вы лучше приходите в сад, когда луна взойдет. Тогда начнутся игры!

* * *

Я побежал к дому Чора. Застал одну Улкан-апу, которая при свете каганца стегала одеяло. После приезда Бейше она еще хлопотливее и старательнее, чем прежде, занималась домашним хозяйством. Распорола старые одеяла, вынула из них шерсть, вымыла ее и начала шить новые. Покоившаяся на самом дне большого сундука тонкая белая материя «на саван» была оттуда извлечена и разрезана на простыни. Той же материей были подбиты снизу и новые одеяла.

— Женится Бейше хоть завтра — у меня все готово. Добро пожаловать, невестушка! — приговаривала Улкан-апа, не выпуская иголки из рук.

— Когда Бейше-байке приедет из района? — спросил я.

Улкан-апа сначала вынула изо рта иголку, воткнула ее в одеяло, а потом ответила:

— Об этом ты, милый, спрашивай у его отца. Наш мельник про это знает. Он только что напился чаю и ушел к себе на мельницу. Неприлично мне, старухе, спрашивать у сына, который на государственной службе находится: «Ты когда придешь?»

…Чор возился у арыка, по которому вода шла на мельницу. Увидав меня, обрадовался:

— Вовремя явился, молодец! Видишь, как вода арык разворотила, а тут работать надо, прямо беда. Эвон какой кусок земли утащила — с очаг Джолоя[17]. Верно сказано: вода — враг без языка. Мне надо забить вот эти колья в ряд, а ты как раз и подержишь, пока я буду забивать. Укреплю потом дерном и камнями, к утру все и закончу.

Ухватившись за указанный Чором кол, я спросил:

— Бейше-байке сегодня приедет? Почему его до сих пор нет дома?

— Знаешь, молдоке[18], Бейше нам с тобой не подчиняется. Он государственный человек. Едет куда велят и делает что прикажут. Такой у государства порядок. Как твой байке женится, так и совсем в район переберется. Тогда мы с тобой к нему в контору и зайти не посмеем. Государство его учило, теперь может им распоряжаться по своему усмотрению. Бейше — государственный человек, так-то, молдоке. Говорил, что нынче к вечеру вернется, а там кто его знает. Может, и не вернется, откуда нам ведомо? Государственный человек…

Чору, который тем временем ловко орудовал арчовой колотушкой, доставляло видимое удовольствие повторять слова, утверждающие высокое достоинство его сына.

Помогая Чору, я довольно долго проторчал у него на мельнице. Луна поднялась высоко. От дома Кыдыгалы доносились то пение джигитов, то веселый женский смех. Мельник заметил мое нетерпение.

— Молдоке, спасибо тебе за помощь. Ты много сделал, дай тебе бог долгой жизни. Иди, остальное я сам доделаю. Я ведь вижу, что у тебя вся душа там, где песни поют, беги скорей. Ты-то себе выбрал девушку, какой песню споешь, а? — И он засмеялся раскатисто.

* * *

Свадебные игры были в разгаре, когда я вернулся к дому Кыдыгалы. В конце сада под тополями привязаны были качели, но возле них ни души. Молодежь шумела где-то в самой глубине сада.

Кыдыгалы много лет жил на одном месте. Крытый камышом дом его построен был по русскому образцу, с длинным коридором, а перед домом торчали скрипучие деревянные ворота, которые, впрочем, почти всегда были заперты изнутри на длинный засов. Вместо забора двор был обсажен молодыми тополями. Между ними обычно и проходили те, кому надо было попасть в дом. Так поступил и я и скоро добрался до той части сада, откуда доносилось пение, прерываемое взрывами смеха. Раскрасневшиеся от вина джигиты стояли по одну сторону, девушки и молодухи — по другую от коврика, на котором сидели рядышком жених и невеста. Игру вела все та же неугомонная Айгюмюш. Когда я подошел, она, взмахивая зажатым в руке белым шелковым платком, звонко говорила:

— Ай, красавицы, джигиты поют только для вас! Не гордитесь своей красотой, и если джигит захочет кого-нибудь из вас поцеловать разок — пускай целует, вас не убудет. Не обижайте джигитов, веселитесь вместе с ними. А вам, парни, наказ: пойте хорошо, пойте красиво, старайтесь понравиться девушкам. Связать кое-как одно слово с другим кому ума недостанет! Вы свяжите так, чтобы девичье сердце таяло!

Вперед выступил Тельбаши — племянник Кыдыгалы. Он приехал из Толека; еще днем я слыхал, как про него говорили, что поет он замечательно. Стройный парень был туго подпоясан красивым наборным ремнем; упершись рукою в бок, он запел:

Сел верхом на иноходца, а куда поехать мне?

Красотою не уступит нашим девушкам джене.

На коня гнедого сяду — не сидится на коне.

И повадкой не уступит нашим девушкам джене!

Он спел несколько куплетов, а потом подошел к Айгюмюш, которая слушала его пение с явным удовольствием, и поклонился. Молодуха тотчас приняла вид испуганный, растерянный.

— Не шути, братец, подойди лучше к девушкам, выбери из мониста бусину, какая больше приглянется. У меня муж есть. Вон он стоит, смотрит грозно. Зачем тебе я, найди себе ровню и поцелуй…

— Вы мою песню слушали, джене. Мы тоже как-никак знаем правила игры. Хотите обидеть гостя, ваша воля. Гналась, говорят, борзая за прытким зайцем, а на зубы он ей так и не попал. Обидно мне будет, джене, очень обидно. Согни молодую ветку — сломается, оскорби джигита — умрет…

Гости поддержали Тельбаши:

— Айгюмюш, ты другим говоришь, а сама игру нарушаешь. Не обижай парня, пускай целует…

Айгюмюш подступила к мужу с самым смиренным видом, но в голосе звучали нетерпение и уверенность в том, что он ее непременно послушает:

— Шепе, по-моему, довольно, если здесь останется один из нас. Ты старше всех, молодежь при тебе стесняется. Шел бы домой, дети там одни, как бы не испугались чего. Ты обо мне не беспокойся, я только позволю ему один раз меня поцеловать. Неудобно, он приезжий, а, Шепе? Иди, ладно?

Но Шепе совсем не хотелось уходить.

— А ты за детей не бойся, мама-то дома…

— Мама плохо слышит. А тебе завтра вставать надо рано, а, Шепе?

Шепе таки послушался и ушел, а Тельбаши поцеловал Айгюмюш в щеку. Игра пошла еще веселей. Луна заливала сад ярким светом, мягко тянул прохладный ветерок. Вперед выступил Токо. То ли от выпитого вина, то ли от неловкости перед слушателями, но запел он вначале негромко и только потом, осмелев, повысил голос. Я смотрел, как он все ближе подходит к девушкам, и волновался: что будет? Голос у Токо был неплохой. Шапку свою он держал в руке. Волосы причесаны, приглажены, и, должно быть, оттого лицо его показалось мне каким-то чужим. Токо спел первый куплет про красивые девичьи косы, спел складно и, почувствовав, что его одобряют, широко улыбнулся. Но, видно, для храбрости выпил нынче больше, чем следует, потому что дальше завел совсем не ту песню, какую можно петь при всем честном народе, из тех, что молодые парни исполняют только в своей компании. Правда, Токо заменил в ней кое-какие слова, однако девушки опускали глаза — не дай бог, подойдет целоваться! Зураке вообще спряталась в толпе, но не тут-то было: Токо ее отыскал и, ухватив за рукав, потянул за собой. Мне казалось странным и непонятным, почему он тогда в саду, на свидании, отказался поцеловать Зураке, хотя она сама его об этом просила, а теперь, на людях, пристает к ней. Зураке вырвалась и снова спряталась среди девушек, но тут ее остановила Айгюмюш:

— Чего ты бежишь? Обычай не знаешь? Пускай поцелует, не дури-ка!

Несмотря на уговоры Айгюмюш, несмотря на всеобщее неодобрение, Зураке не соглашалась.

— Ну и не надо! — Токо повернулся и отошел к джигитам.

— С кем же она целуется, если с женихом целоваться не хочет! — выкрикнул Шералы, который только нынче к вечеру вернулся с гор.

— Это мое дело! Тебя не касается! — смело и резко ответила ему Зураке, а когда Шералы повернулся к ней, намереваясь еще что-то сказать, его тут же остановила Айгюмюш:

— Замолчи, Шералы, не то заставлю тебя и тут кетменем поработать. Не порти людям праздник, веди себя как следует. А Токо, если он на девушку обиделся, может уходить. Это лучше, чем неприличные песни где не надо петь! Кто правила не знает, тому на игры ходить нечего!

Прерванная игра возобновилась. Айгюмюш, легкая, словно бабочка, ни минуты не стояла на месте. То шепталась о чем-то с джигитами, то крутилась среди девушек. Один за другим выходили петь парни, с надеждой смотрели на них молодухи. Безмятежно сияла летняя ночь, вздрагивали от порывов легкого ветра чуткие листья тополей, а с поля доносился запах отцветающего клевера. Где-то неподалеку послышался топот копыт, фыркнула лошадь. Никто не обратил на это внимания — все были увлечены игрой. И только когда всадник подъехал совсем близко, встрепенулась Айгюмюш:

— Кто это там? Ай, да это наш комсомол! Откуда он взялся, с неба, что ли, упал? Поглядите-ка на него!

— Привет, — поздоровался Бейше. — У вас, я вижу, веселье от души.

Кто-то из ребят хотел было подержать ему стремя, но Айгюмюш не позволила.

— Хватит и того, что мы его ждем с самого утра, — заявила она. — Пускай прощения просит, тогда только примем у него коня.

— Если я виноват, прошу у вас прощения, джене! Но, быть может, вы сначала объясните мне, в чем мой грех?

Бейше хотел соскочить на землю, но Айгюмюш ухватила коня за повод.

— Разве это не грех заставить людей столько времени вас дожидаться? Кое-кто, можно сказать, чахнет от тоски… Чтобы искупить вину, ты должен спеть нам, не сходя с коня, а потом выбрать красавицу себе по сердцу и поцеловать ее в алые губки, вот так-то, комсомол! Хотим послушать твой голос, не гордись, не отказывайся!

Бейше не стал упираться. Он положил на луку седла левую руку, слегка откинулся назад и запел. Он знал много песен и пел хорошо. На этот раз в голосе у него было что-то особенно проникновенное, глубокое чувство звучало в каждой ноте, в каждом слове… Его слушали молча, и даже сама ночь, казалось, внимала мелодии. Он кончил, спрыгнул наконец на землю, подошел к девушкам и поцеловал в голову Зураке, которая все время глядела на него как зачарованная, но едва он к ней приблизился, опустила лицо. Поцелуй этот словно разбудил всех, молодежь оживилась, зашумела; Айгюмюш благодарила Бейше:

— Дорогой ты мой комсомол! Счастья тебе и удачи больше всех на свете! Ты настоящий джигит — и работать и веселиться умеешь. Своей песней ты всех наших красавиц заворожил… Дай бог, чтобы девушкам доставались мужья, похожие на тебя. Многие мужчины не умеют согреть женское сердце, не знают, какое оно нежное, как оно страдает от грубости, как откликается на добро и ласку. Мы, женщины, благодарны мужчинам за каждое теплое слово. Нелегко зажечь женское сердце, не всякому, кто себя называет мужчиной, это доступно, — Айгюмюш, повернув голову, посмотрела на джигитов.

Но Бейше, кажется, не слушал ее. Он бросил мне поводья иноходца.

— К траве его не подпускай, только расседлай и привяжи к столбу… Я из района ехал очень быстро, пускай обсохнет, передохнет, а рано утром я его сам попасу.

Я взобрался в седло. Когда проезжал мимо качелей, услыхал злой голос Шералы:

— Сразу видно, начальство! Ишь, чужую невесту целует… А она-то хороша, тебе не позволила, а ему пожалуйста. Что ты на это скажешь, Токо-байке?

Токо стоял с ним рядом и ничего не ответил.

Я расседлал коня и вернулся в сад; там уже играли в прятки. Время перевалило за полночь. Вся долина Ак-Су, все ее уголки освещены были луной. Где-то коротко прокукарекал петух, ему отозвался еще один. Лениво, как во сне, залаяла собака. Ветер стих, и ни одна травинка не шевелилась, все замерло. Две тени двигались к реке мимо нашей кукурузы и скоро скрылись в кустах на берегу. Я сразу узнал Бейше и Зураке.

Токо и Шералы торчали все на том же месте.

— Бейше и Зураке исчезли. Ты не заметил, куда они спрятались? — спросил у меня Шералы.

Он весь так и кипел от злости; Токо, наоборот, был какой-то весь раскисший — хоть кипяток ему на макушку лей, не двинется с места.

— Я видел, что они пошли к Эски-Алышу, а что?

— Ну, говорил я тебе? — не обращая больше на меня внимания, напустился на Токо Шералы. — Там такие заросли, не то что человека, коня не найдешь! Нашли где спрятаться! Пошли за ними живей!

— Зачем идти-то? Сами придут, — вяло отнекивался Токо.

— Да ты мужчина или нет? — негодовал Шералы. — Они будут черт знает что делать, а ты молча смотреть? Пошли, пошли, там увидим…

Они скрылись за домом, откуда вела дорожка к Эски-Алышу. Довольный, что направил их по неверному следу, я побежал к реке, туда, где разрослись кудрявые кусты, а под ними душистая мята.

* * *

Бежал я очень быстро, сам себе не отдавая отчета, зачем и куда так спешу. То ли возбуждение усталости гнало меня, то ли смутное, не вполне осознанное желание разыскать Бейше и предупредить его о том, что Шералы настраивает против него Токо… У реки я остановился и вдруг с необычайной ясностью, свойственной скорее взрослому человеку, нежели мальчишке моих лет, понял, что предупреждать Бейше ни о чем не надо — он сам знает все и поступает так, как считает нужным, единственно необходимым. Он не может иначе.

Сердце у меня вдруг забилось сильно-сильно. Я присел на песок. Было тихо, только от дома Кыдыгалы доносился смутный гул голосов. Сильно пахло полынью и мятой. Я сидел и думал о Бейше и Зураке, о том, почему им так хорошо вдвоем. Было бы мне хорошо, если бы сейчас со мною рядом оказалась Салия — смуглая девочка с двумя толстыми черными косами, с которой мы сидим на одной парте? В школе я стесняюсь разговаривать с ней, мне неловко смотреть на нее… теперь, здесь, на берегу реки, я узнал, почему это так. И мне хотелось, чтобы Салия была рядом. Я взял бы ее за руку, говорил бы с ней обо всем… Или нет, я написал бы ей письмо. О чем? Я начал сочинять начало…

Проснулся я оттого, что чьи-то сильные руки подняли меня с земли.

— Смотри, Зукеш, это наш Джума, — услыхал я голос Бейше. — Что он здесь делает, дурачок?

Я не открывал глаз, в голове еще плыла дрема.

Зураке рассмеялась негромко и ласково.

— Это вестник моего счастья, — сказала она и поцеловала меня в висок.

Бейше сделал несколько шагов со мной на руках, потом остановился.

— Зукеш, — заговорил он, слегка задыхаясь, — идем прямо сейчас к нам. Я сам скажу матери: вот привел тебе невестку. Идем, обрадуем стариков, а, Зукеш?

Зураке ответила ему не сразу и как-то виновато:

— Потерпи немного, милый! Ведь нашему счастью никто помешать не может, верно? Я твоя, я только тебе предназначена, любимый. Но ты же знаешь, траур по отцу кончается через месяц. Тогда я и приду к тебе в дом, раньше нельзя, обычай не велит. Ладно? Один только месяц, это недолго, милый…

Бейше бережно опустил меня на землю, поставил на ноги, обняв за плечи.

— Сможешь сам идти, Джума?

Я кивнул и двинулся вперед между ними, плохо соображая, куда ступаю. Окончательно я проснулся только к обеду, проснулся у себя в доме, на своей постели. Мама вошла в комнату и, заметив, что я уже не сплю, укоризненно покачала головой.

— Ты погляди на себя, сынок, весь в грязи с ног до головы. Где ты носишься с утра до ночи? Ни поесть, ни попить… Вставай, я нагрела в котле воды, вымою тебя.

— Я сам вымоюсь, — ответил я, протирая заспанные глаза. — А вы идите на свадьбу.

До сих пор мать всегда меня мыла. Но на этот раз мне вдруг стало стыдно раздеваться при ней догола. Мама, должно быть, поняла это, потому что ничего не возразила, а только молча погладила меня по голове и вышла.

5

Пришла благодатная пора осени. Все село на уборке хлеба либо на току. Мы, школьники, вместе с учителями подбирали в поле колоски. Женская бригада жала серпами, мужчины заняты были на молотьбе. Четыре быка, впряженные в молотилку, перетаскивали ее от скирды к скирде под громкое «цоб, цоб!». Прицепленный к трактору комбайн работал на пшеничном поле за Мураке. Ребята постарше нас, кому исполнилось четырнадцать либо пятнадцать, работали возчиками — перевозили зерно от комбайна на ток. Мы бешено завидовали им и просились в помощники, но они, не глядя на нас, подхлестывали вожжами лошадей и делали вид, что ничего не слышат. Ах, как нам хотелось скорее вырасти, чтобы получить право гонять пароконную телегу, натягивать вожжи, покрикивать на лошадей…

Ток в этом году один. Так решил Бейше. Он велел устроить ток как можно ближе к большаку. Нам этот новый ток казался огромным. На одном конце площадки шла молотьба цепами, на другом старики веяли. С утра до вечера все, кто способен был держать в руках деревянную лопату, подбрасывали вверх зерно, а потом оно широким золотым веером ложилось на землю. Женщины сортировали семена. Не зная отдыха ни днем ни ночью, работала Айымкан-апа, которая никогда не жаловалась на усталость. Она пекла лепешки, ведрами готовила максим. Надо сказать, что и все трудились от души, с радостью. На ночь уходили домой только женщины, у которых были маленькие дети, остальные оставались спать на току. Бейше, которого назначили уполномоченным по двум колхозам нашего района, постоянно был среди людей — в поле, на току. Он иногда тоже оставался ночевать со всеми. Зураке я не мог узнать — такая она стала веселая, оживленная, разговорчивая. После той ночи, когда Бейше поднял меня, сонного, с земли, я отчего-то стал стесняться Зураке и сторонился ее. Слышал, как женщины судачили, что она прогнала Токо со двора. Он будто бы пришел договариваться о скорой свадьбе, а она его выпроводила. Я понял, что произошло это на другой день после свадебных игр в доме Кыдыгалы… Женщины не одобряли поведения Зураке: гляньте, какие девки без женихов сидят, а она, подумать только, кем пренебрегла! Чем плох Токо? Нет, тут дело неспроста, что-то у нее, говорят, есть с Бейше-комсомолом. Видели их в саду, как они целовались… Языки работали вовсю, но однажды во время обеденного перерыва болтливых баб оборвала Айгюмюш:

— Сороки вы, сороки! Болячка вам на язык за ваши сплетни! Чего пачкаете нашего комсомола? У него невеста во Фрунзе. И на Зураке не наговаривайте попусту. Ну, может, обнял парень девушку раз-другой, дело молодое. Что тут особенного! Так и знайте — услышу еще раз, языки пообрежу.

— Ай, боже мой, мы и не заметили, что наша надсмотрщица здесь! Ну напугала, больше не будем! — смеялись бабы, но, как бы то ни было, сплетничать о Зураке и Бейше с этих пор перестали.

* * *

По селу собирали со всех дворов порожние мешки. Бейше провел на току короткое собрание. Опершись одной рукой о стол учетчика, он откинул другой рукой волосы со лба и заговорил:

— Друзья, завтра наш колхоз начинает сдачу зерна государству. Вы сами знаете, что дело это ответственное. Всего несколько месяцев как кончилась война. Хозяйство нашей страны жестоко пострадало. Угроза голода в таких условиях — реальная угроза. Каждое зерно нынче на вес золота. Не сумеем накормить вдов и сирот, не сумеем и хозяйство наладить. Стране нужен хлеб. Это первая из больших задач, которые ставит себе партия. Хлеб, который отгрузите вы, нужен многим людям. Урожай у нас хороший. Завтра рано утром мы отправим красный обоз. За ночь нам нужно его подготовить. Тронемся в путь на заре. Дружно возьмемся за работу, товарищи!

Работали в самом деле дружно. Насыпали зерно в мешки, взвешивали мешки на весах, потом грузили на телеги. В кузов единственного колхозного грузовика зерно ссыпали прямо так, сверху закрыли его мешковиной. Поздно вечером съели зарезанного в честь первого обоза барана и снова взялись за работу. Уставшие за день ребята легли спать на соломе, сваленной у арыка рядом с током.

Наутро обоз тронулся в путь с первыми лучами солнца, брызнувшими из-за гор. Бейше сел в кабину грузовика, на котором укрепили красный флаг. Машина медленно выехала на большак. За нею потянулись подводы. В прохладном воздухе стоял запах пыли и зерна. Над Мураке, пуская в небо струйку дыма, затарахтел трактор, тянущий комбайн. Загудела молотилка. Старики веяльщики радовались ветерку, прилетевшему от Ак-Су, и приговаривали, взмахивая лопатами: «Помогай, Баба-Дыйкан, поддувай, Баба-Дыйкан!» «Хоп-майда, хоп-майда!» — вторили им молотильщики. На току все так и кипело, а солнце заливало долину яркими лучами. Над очагом Айымкан-апы поднимался синеватый дым, пахло свежими пшеничными лепешками. Щедрая осень, добрая осень гнала прочь память о недавнем полуголодном житье.

* * *

Но после полудня Бейше вернулся со станции хмурый и озабоченный. Все поняли — что-то нехорошее случилось. Бейше сразу зашел в крытый соломой балаган, и они с Кумашем долго о чем-то разговаривали наедине. Я и еще один наш парнишка, Аккоджо, прижались к стенке балагана, слушали, что они там говорят.

— Пяти центнеров не хватило, — с горечью сказал Бейше. — Но ведь я сам стоял у весов. Ошибки не было. Кто мог это сделать, подлая душа, кому в голову пришло?

— Я тебе не раз говорил, племянник, что есть у нас воры. Давно воруют и не попадаются, стало быть, наловчились. Ты пока никому ничего не говори, надо потихоньку во всем разобраться.

Аккоджо толкнул меня в плечо. Я обернулся, он поманил меня за собой и привел к заросшей бурьяном глубокой промоине у арыка. Я наклонился и увидел, что из-под соломы торчит угол мешка. Потом разглядел и другие мешки — их там было четыре.

— Видал? — спросил Аккоджо.

— Да.

— Ночью я вставал за нуждой и видел, как сюда мешки таскали. Вспомнил сейчас, когда мы с тобой подслушивали. Пошли, скажем комсомолу-байке.

Бейше выслушал нас и спросил:

— Кроме вас, никто не видел мешки? Вы туда больше не ходите и постарайтесь, чтобы другие ребята не ходили тоже. Никто не должен знать, Воры ночью придут за добычей и попадутся. А вы, ребята, нынче до вечера издали за тем местом следите. Только издали, понятно?

Вечером, когда все поужинали, Кумаш и Бейше собрались уезжать.

— В районе спешное дело. Завтра к вечеру назад будем.

Они ускакали, но мы с Аккоджо видели, как они вернулись потихоньку, почти ползком через заросли курая. Вернулись и спрятались неподалеку от того места, где лежало украденное зерно. Мы, конечно, и думать забыли о том, что нам наказывал Бейше. Никуда не ушли, залегли тоже поблизости. Ночь настала темная, небо затянуло облаками, даже звезд не видно. Было, однако, тепло и пахло надвигающимся дождем. Где-то далеко внизу, там, где начиналась казахская степь, глухо погромыхивал гром.

Уже за полночь послышался негромкий звук осторожно подъезжающей телеги. Колеса, наверное, очень хорошо смазали, потому что скрипа совсем не было, только постукивала ось о ступицу. Лошади шли без удил. Скоро телега остановилась. Кто-то спрыгнул, с нее, остановился, пригнувшись, и долго смотрел перед собой в темноту. Подал знак кому-то еще. Телегу начали медленно разворачивать в обратную сторону. Потом воры снова стояли, прислушивались. Вроде бы убедились: никого нет. Подняли один мешок, погрузили, подняли второй…

— Стой, собаки! Стрелять буду, стой, говорят! — Кумаш и Бейше одновременно кинулись к ним.

Те выпустили мешок — и к телеге.

— Куда? Теперь не убежите, стойте на месте!

Тот, кто первым вскочил на телегу, хлестнул вожжами лошадей: «Но-о!» Второй уцепился за край телеги, но Бейше успел схватить его за пояс. Вор ударил его сапогом по ноге, и Бейше вдруг отпустил руки и сел на землю. В это время чуть ли не вполнеба полыхнула молния, загремел гром. При вспышке ослепительного света мы узнали во втором воре Шералы.

— Шералы, мерзавец! Это ты? Ну, подлец, не уйдешь ты от меня! — во всю силу своей глотки заорал Кумаш.

Но сытые кони уже уносили телегу в ночную темень.

— Племянник! — Кумаш чуть не плакал, наклонившись над Бейше. — Что с тобой?

— Нога! — еле выговорил Бейше, застонал и повалился навзничь. Удар Шералы, как видно, пришелся по раненой ноге.

Кумаш послал нас за людьми на ток. Бейше перенесли на руках в балаган. Народу в балаган набилось множество, но несколько джигитов верхами без седла бросились в погоню за Шералы.

Нога у Бейше посинела, распухла, лицо стало серым. От боли он не находил себе места, но не стонал, крепко прижав зубами нижнюю губу. В ту же ночь его увезли на машине в Ак-Су, в больницу.

* * *

На другой день к вечеру задул холодный ветер, возвещая начало глубокой осени. Опустели поля, и только оставшиеся еще кое-где в садах румяные яблоки напоминали о недавних красных деньках. Скот спускался с гор, овцы паслись на стерне. По окраинам полей торчали шалаши, и возле них несли привычную службу лохматые, хвост крючком, свирепые пастушьи псы. Овцы подымали копытами густую пыль. Откуда-то налетело множество галок; они усаживались на спины овцам либо клевали опавшие на землю зерна, лениво перескакивая с межи на межу. Небо то затягивалось серыми облаками, то прояснялось ненадолго, и тогда солнце пригревало почти по-летнему. Хлеба убрали в срок, намеченный Бейше, но работы и забот колхозникам по-прежнему хватало. Начали копать свеклу. Народу в поле было много и, конечно, прежде всего женщин, которым, кажется, и дня в году не выпадает отдохнуть. Быстро двигались смугло-черные от загара руки, убирая свеклу, и обладательницы этих проворных рук то и дело заводили песню. Песни по большей части были грустные, потому что в сердцах у поющих еще жили горести военных лет. Молодухи не забывали о шутках, могли весело посмеяться, но бывало и так, что слово из песни уколет какую-нибудь в самое сердце. Слезы навернутся на глаза, выронит женщина нож, которым только что обрезала свеклу, и стоит с потухшим взглядом, обессиленно опустив руки.

Зураке работала вместе со всеми. Она только не пела и почти не поднимала глаз. Лицо сумрачное, губы крепко стиснуты. Мне не раз казалось, что вот-вот она не выдержит и зарыдает. С того дня как Бейше увезли в больницу, Зураке ни с кем, наверное, и двух слов не сказала. Походка у нее стала какая-то вялая, принужденная, словно каждый шаг давался с трудом.

Из больницы в Ак-Су Бейше перевели в госпиталь во Фрунзе. Кумаш и еще несколько человек ездили его навещать. Чор бывал у сына через день. Замкнутый старик никому, однако, не рассказывал особых подробностей. Спросят — ответит, что сыну лучше, скоро выпишется, вот и все. Да немногие, зная суровый характер мельника, решались и спрашивать.

Улкан-апа была спокойна — видимо, поведение мужа подбадривало ее, внушало уверенность в том, что все обойдется. Она все так же хлопотала по хозяйству, готовила дом к приходу будущей невестки, шила, не замечая времени, не обращая внимания на то, сколько еще дней унесла вечность.

Но в селе все чаще поговаривали о том, что у Бейше дела плохи. Я сам слыхал слова Кумаша, сказанные в присутствии многих односельчан, собравшихся побеседовать:

— Операцию ему предлагают, ногу надо отрезать, а он ни в какую. Опухоль большая, до самого колена, доктора считают, резать надо обязательно…

Зураке однажды остановила меня возле своего двора.

— Джума, миленький, что с твоим байке? Ты бы спросил хорошенько у его отца, тебе он, может, скажет правду. Люди плохое говорят… Боюсь я, сны плохие вижу…

Губы у нее дрожали.

День проходил за днем, а добрых вестей о Бейше все не было, Когда я думал о нем, у меня щемило сердце. С ребятами играть я перестал. Не хотелось.

* * *

Однажды в полдень, повесив через плечо сумку с книжками, шел я в школу. Погода стояла ясная и тихая. Воды в Мураке было теперь очень мало.

Вдруг я увидел нашу соседку. Она выбежала из проулка прямо к нашему дому. Платок сбился на затылок, руки расставлены в стороны, лицо какое-то безумное… Возле моста набирала в это время воду золовка Улкан-апы, бездетная Тойбала. Соседка наша остановилась возле нее и закричала в голос:

— Горе! Горе великое! Умер сын нашего мельника, умер, умер! Горе великое! Что же это, люди добрые? Если уж умирать, то почему сыну единственному! Везут его хоронить, везут, бедного…

Тойбала выпустила ведро из рук, оно, задребезжав, покатилось по камням к воде. Я сбросил сумку с плеча и, волоча ее за лямку, с плачем повернул домой. Пока я добежал, у дома Чора успела собраться целая толпа. Старик вышел из сарая с кетменем в руке и направился к людям. Брови у него низко опустились на глаза.

— Что случилось, говорите скорей!

— Крепись, Чор, мужайся, брат наш… Мы потеряли Бейше. Против смерти лекарства нет… — Это произнес Кыдыгалы.

Последние слова его потонули в горестных причитаниях. Голосили все, слезы катились по лицам, а Чор только молча упал на колени. Его подняли, пытались вести в дом, но он упирался, отталкивая людей, видимо, не понимая сам, что делает.

Из дома на крики выбежала Улкан-апа. Тойбала бросилась ей навстречу.

— Джене, бедная моя, мы потеряли нашего единственного…

Женщины схватили Улкан-апу за обе руки: быть может, думали, что она станет рвать волосы на себе или царапать лицо… В доме кто-то из женщин уже завел поминальный плач. Но Улкан-апа резким рывком высвободила руки и с лицом сердитым, обиженным, негодующим принялась отпихивать от себя всех. Потом повернулась к Тойбале:

— Нашла чем шутить, чтоб тебе провалиться! Дура ты, дура, хоть бы людей постыдилась! Как может мой сын умереть, он с войны живой вернулся!

Она подбежала к Чору, который все еще не пришел в себя, дернула его за рукав:

— Что ты смотришь, прогони их! Издеваться пришли! Я тебе говорю, гони их вон! Мой сын живой вернулся оттуда, где кровь лилась рекой. Он не умрет. Так не бывает. Теперь мирное время, не смейте болтать чепуху! Не смейте плакать, вы, бессовестные!

В это время въехала во двор телега, на которой привезли тело Бейше. Сопровождавшие телегу джигиты плакали. Улкан-апа медленно подошла, открыла лицо сына… замерла, потом отшатнулась и закричала так, как кричит смертельно раненное животное. Ее увели. Возле двери дома она вдруг остановилась, вскинула голову.

— Лжете! Лжете вы все! Бейше, сыночек, иди в дом, иди, родной, поешь, попей…

Голос ее звучал все тише, невнятнее, глаза остановились и без всякого выражения глядели куда-то вдаль.

Тойбала отирала слезы концом головного платка.

— Разума лишилась от горя, бедная!

Улкан-апа теперь уже не слышала плача и причитаний; никого не узнавая, бродила она по двору и то бранилась негромко, то звала Бейше. Ее не трогали.

Человек скоро привыкает к горю. Так и я — только что плакал, охваченный отчаянием и тоской, а через некоторое время уже равнодушно слушал, как плачут другие. Я носил с канала воду, принимал коней у тех, кто подъезжал верхом ко двору Чора, и мог даже улыбнуться чьим-нибудь словам. Время от времени сознание того, что Бейше нет, что он умер, вновь охватывало меня, и я принимался ругать себя: хожу, будто ничего не случилось…

Хоронить Бейше должны были на третий день после полудня. Накануне вечером я и сам не заметил, как подошел к дому Зураке.

— Братец! — услыхал я слабый, какой-то незнакомый голос и остановился, вздрогнув от неожиданности.

Зураке была повязана черным платком. Бледная, с глубоко запавшими глазами, она не плакала. Сжав руки, долго молчала, потом спросила:

— Завтра хоронить будут?

И, не дождавшись ответа, снова:

— Ты его лицо видел?

Я постоял с нею рядом. Потом она, будто очнувшись, слегка подтолкнула меня:

— Иди, мой хороший!

* * *

На похороны собралось все наше село, приехали работники из райцентра. Друзья Бейше произносили над могилой слова прощания. До Зураке никому не было дела, никто о ней и не вспомнил. Не думали о том, что Бейше любил ее, не заботились о ее будущем. Покорная обычаю, она не смела даже зайти в тот дом, где лежало тело, не смела попрощаться с умершим.

Вечером после похорон мать послала меня встретить с пастбища корову. Я шел мимо кладбища, обернулся взглянуть на свежую могилу того, в чью смерть все еще отказывалось верить мое сердце. Взглянул и вздрогнул от страха. На могиле кто-то был. Я и сам не знаю, чего испугался, и хотел убежать, но тут до меня донесся негромкий плач. Медленно двинулся я к могиле и скоро разглядел фигуру женщины в длинном черном платье. То была Зураке. Она сидела и плакала навзрыд, пальцы правой руки машинально перебирали землю на могиле. Я подошел совсем близко. Зураке узнала меня не глядя. Притянула к себе.

— Братец милый, что мне делать? Куда я теперь? Бейше, любимый мой, как же ты оставил меня, почему я не умерла вместе с тобой?

Мы долго плакали вдвоем. Плакали, прижавшись друг к другу, до тех пор, пока не услыхали сердитый женский голос. Сестра Зураке Акмарал пришла сюда за ней.

— Бесстыжая! С каким лицом ты явилась на чужую могилу? Подумала бы, что люди-то скажут. Что он, муж тебе? Стыдись! Ты всю нашу семью опозоришь, если будешь так себя вести. Кто он тебе, чтобы ты тут по нем плакала-разливалась? Ты ведь как-никак девушка. Иди сию минуту домой!

Зураке покорно встала. Только теперь Акмарал заметила меня.

— А ты кто такой? Пошел прочь!

Она толкнула меня в плечо, схватила Зураке за руку и потащила за собой к дороге.

Я украдкой пошел за ними и скоро понял, куда ведет Зураке ее сестра. Возле дома одного из их родственников стояла мать Зураке и в нетерпении глядела в сторону кладбища. Повозка, запряженная парой коней, была наготове. Зураке ввели в дом, но скоро она снова вышла на улицу, одетая совсем по-другому — в цветастое платье и новое пальто. Она и Акмарал сели в повозку, и через несколько минут на дороге не видно было ни повозки, ни коней, ни провожающих. Улица опустела, все стихло.

Буренка наша паслась там, где я ее бросил, когда свернул на кладбище. Я погнал корову домой. Сердце ныло, мне казалось, что жить теперь будет совсем неинтересно, безрадостно, и от этого хотелось плакать. Но я не заплакал. Небо было безоблачно, и на нем, как в тот вечер, когда впервые встретились Бейше и Зураке, светился изогнутый серп молодого месяца. И мне почему-то сделалось легче, в сердце ожила надежда…

* * *

Вскоре после отъезда Зураке уехала к себе на родину и ее мать. Акмарал, как мы слышали, просватала Зураке за одного немолодого уже человека в село Толек. Потом я не имел известий о Зураке.

Через неделю после похорон Бейше судили Шералы и его сообщников, а еще через год погибла Улкан-апа, утонула в Мураке во время паводка. В селе считали, что смерть была для нее избавлением, потому что разум к ней так и не вернулся. Чор пережил жену лет на семь. Старики похоронены рядом с могилой сына. Кстати, последние годы жизни Чора заслуживают особого повествования…

* * *

Мы с сыном обошли «нашу» часть села и решили, что тоже построим новый дом. Сын все удивлялся, какой у нас двор большой.

— Пап, это все наше, да? — спросил он.

— Когда-то было наше.

Ниже мельницы Чора выстроен мост, по которому вполне может проехать телега. Мы перешли речку по этому мосту и свернули к мельнице, вернее, к тому месту, где она когда-то стояла. Теперь от нее сохранились — и то лишь кое-где — торчащие из земли колья. Уцелела старая ива, посаженная когда-то над водяным желобом. В ее тени прятались от жары козы и телята. Некому присмотреть за деревом, кора потрескалась, а где и совсем отпала, оголив ствол, торчали сухие ветки. Когда знаменитую мельницу Чора наконец сломали, колхоз поставил новую, электрическую, и не здесь, а в самом центре. К ней все давным-давно привыкли, а о старой мельнице Чора и не помнит никто.

Кумаш-башкарма да и многие другие старики лежат в земле. Мне как-то горько и тяжко вспоминать их, а на молодых хочется смотреть да радоваться. Время идет, вчерашние ребятишки обзавелись семьями и своим хозяйством. Стало быть, мы не успеем оглянуться, как будем стариками. Что ж, это меня не так уж и огорчает.

В селе появилась еще одна новая улица, широкая и длинная; по обеим сторонам ее выстроились белые большие дома, приятно на них полюбоваться… Я постоял, подумал и решил сходить на кладбище к Бейше… Кумашу… к моей матери… Но не успел я пройти нескольких шагов, как меня окликнули. Обернулся — новый родственник догоняет меня. Я подождал. Лицо у Белека было смущенное. Он отер пот со лба и заговорил:

— Простите, байке, вас не Джумой зовут?

— Джумой! — ответил я, удивленный и обрадованный.

Белек крепко сжал мою руку.

— Извините меня, я не узнал вас и вел себя глупо…

— Как же вы могли узнать меня, мы видимся первый раз в жизни, — улыбнулся я.

— Нет, байке. Я вас знаю. Мама часто рассказывала о вас. Я даже собирался поехать к вам, чтобы познакомиться самому. И вот такая удача…

Мы с ним вместе пошли к памятнику Бейше, который высек из камня и поставил на могиле сына Чор. Я обнажил голову и встал на колени. Новый родственник опустился на землю рядом со мной.

— Я каждый день прихожу сюда, — сказал он негромко.

Потом показал на заросшую зеленой травой могилу Улкан-апы и Чора.

— Дострою дом, обязательно поставлю памятник…

Его желание было мне близко, понятно и дорого. Мы поднялись и вместе двинулись к селу.

Загрузка...