СКАЗАНИЕ О ЧУ Повесть

Токмак на первый взгляд городок скучный и ничем не примечательный. Расположенный совсем неподалеку от Фрунзе, он по сравнению со столичным городом, год от года хорошеющим, все равно что старая мазанка рядом с новым домом. Те, кто направляется из Фрунзе на восток, обычно проезжают Токмак, не обратив на него никакого внимания, и катят прямиком до Рыбачьего. Здесь остановка. В Рыбачьем всегда ветер, летом он несет с собою мелкий песок, а зимой от этого ветра руки и лица стынут и коченеют. Пассажиры начинают быстро ходить взад-вперед, чтобы хоть немного размяться; кое-кто заглянет в столовую перекусить и выпить сто граммов. Остальные, дожидаясь ушедшего на заправку автобуса, поглубже прячут носы в воротники пальто. Находятся, впрочем, и такие, кто успевает сбегать к пристани, но, взглянув на белые гребни яростных зимних волн, бьющих в берег, любознательные спешат обратно. И почти всем кажется, что автобус заправляется чуть ли не целый месяц… Когда он возвращается на станцию, наиболее нетерпеливые пассажиры срывают зло на водителе.

Не минуют Рыбачье и те, кто едет в противоположную сторону, — из Иссык-Кульской долины либо из Нарына во Фрунзе. И тут некоторые тоже бегут в столовую, а некоторые — их большинство — опасаются отстать и торчат на автостанции, довольно потирая руки: каких-нибудь два часа осталось до Фрунзе. Погрузившись снова в автобус, пассажиры, чтобы скоротать время, начинают дремать и даже не замечают, что проехали Токмак. Иной водитель спросит: «В Токмаке ни у кого дел нет? Может, остановимся?» И получает дружный отпор: «Да на что он сдался, твой Токмак, чего мы там не видали? Возьми его себе, свой Токмак! Только довези нас сначала до Фрунзе, а потом можешь отправляться сюда!..» Непонятно, однако, чем это не угодил Токмак, что о нем говорят столь неуважительно, бранят, как, бывает, бранят за глаза людей, ни в чем не виноватых. И ведь скорее всего ни один из ретивых критиков никогда в жизни в Токмаке не побывал. А побывал бы, узнал город получше, пожил в нем хоть год, походил по его тихим улочкам, погулял по берегу Чу, поднялся на склоны Кара-Тоо, которыми город защищен с севера, да еще отведал на базаре сахарных дынь, не стал бы браниться попусту, больше того, полюбил бы Токмак на всю жизнь и при случае не проехал мимо.

Токмак скромен, как иная добросердечная байбиче, и так же приветлив. Особенно хорош он весною. Едва сойдет снег, на деревьях набухают почки, земля дышит, сизый пар поднимается над ней. Солнце греет, но не палит и не томит расслабляющим зноем, а только радует и бодрит. Горы прекрасны, небо над ними чистое и синее. Над мирным городом проносятся в любовной игре пары белых голубей, и весело смотреть, как иная птица вдруг взмывает в небо, почти исчезая в синей вышине. Горлинки перепархивают с ветки на ветку; они ничуть не боятся людей и выхватывают сухие листья прямо у тебя из-под ног. В густом сплетении тополевых ветвей самозабвенно чирикают воробьи; на окраинах с каждого заросшего камышом озерка доносится кряканье уток; мычат коровы, лают собаки, Токмак пахнет дымом, и кажется, что это и не город, а просто большое село. Особенно сильным становится это сходство, когда зацветают сады. В душистой белизне вишневых цветов, в бело-розовой кипени, окутавшей ветви яблонь и урючин, гудят пчелы. Неровный полет пестрых бабочек какой-то необъяснимой легкостью наполняет душу. Идешь — и сердце радуется, и хочется обнять каждого встречного. Кстати сказать, народ в Токмаке щедрый и гостеприимный. Не имеет значения, кто ты и откуда. Поздороваешься из вежливости, проходя мимо дома, а хозяин тут же спешит к калитке: «Заходите к нам, гостем будете!» И если по неопытности свернешь с дороги и подойдешь поближе, пиши пропало: обязательно уговорят остаться, усадят, подадут самое лучшее, какое есть в доме, угощение, созовут соседей, и пошли тары-бары… Не заметишь, как пройдет воскресный день.

Вопреки чьим бы то ни было пренебрежительным отзывам Токмак растет и обновляется точно так же, как и другие города. С востока над ним поднялись многоэтажные дома, в которых обитают все те же щедрые, сердечные люди. По утрам они спешат на работу, а по вечерам возвращаются, немного усталые.

Токмак — один из старейших наших городов, но это не значит, что он по-настоящему старый. Он молод, как, впрочем, и почти все киргизские города. Лет пятьдесят назад он был свидетелем событий сложных и грозных, о нем много писали, а нынче он забыт писателями, как постаревшая красавица — поклонниками. Если о нем и вспоминают, то, как я уже сказал, лишь для того, чтобы побранить. Но как бы то ни было, токмакцам не чужды ни заботы житейские, ни радости. Жизнь есть жизнь, и люди здесь рождаются и умирают, влюбляются и разочаровываются, преодолевают те же трудности, что и жители других, менее забытых городов.

Лет пятнадцать назад была здесь история, о которой я хотел бы рассказать вам, мои современники. Начать мне придется с того, что происходило в небольшой школе на берегу реки Чу, возле самого леса, который поднимается от реки на склоны Кара-Тоо.

…По длинному светлому коридору бесшумной походкой двигался завуч. Вот он задержался у двери класса, из-за которой почему-то не доносилось ни звука. В чем дело, неужели учитель отпустил учеников по домам? Завуч осторожно приоткрыл дверь. И почти тотчас снова закрыл ее, потому что увидел в классе притихших ребят, сосредоточенно склонившихся к тетрадям. Преподаватель литературы Дыйканбек Абдиев даже не заметил, что завуч заглядывал в дверь. В классе по-прежнему тишина. На доске план сочинения о летних каникулах. Большинство ребят пишет — кто старательно, не спеша, кто небрежно, быстро; кое-кто чуть ли не лежит щекой на парте, а кое-кто, подняв голову, уставился в одну точку и грызет конец ручки — заело, не выходит… Заглянуть к соседу в тетрадь?.. Одним словом, шестой класс трудится над сочинением. Абдиев, высокий, худощавый, ходит по классу, наблюдает, но, как видно, мысли его блуждают где-то далеко. Он часто подходит к широкому окну и смотрит, смотрит на густой лес, уже тронутый красками осени. Пока эти прикосновения еще очень редки: там виден на фоне темной зелени красный лист, здесь желтый… Налетит порыв ветра, оторвется такой листок от ветки и, медленно покачиваясь, падает вниз. На урючинах листва еще не начинала желтеть, совсем зеленый и лес, что тянется вдоль дороги мимо школы. Жизнь в лесу не замерла, как это бывает поздней осенью. То ли солнце пригрело по-летнему, то ли зимние заботы не дают покоя, но только рыжеватые расторопные муравьи так и снуют вверх-вниз по стволам деревьев; лягушки высовывают треугольные морды над водой многочисленных бочажин; колючий еж с беловатым молосистым брюшком топочет деловито среди кустов, а с дерева, глядишь, взлетит какая-нибудь птица, вспугнутая хрустом сухого сучка.

Абдиев, конечно, не может заметить из окна всю эту лесную суету; впрочем, поглощенный своими размышлениями, он, кажется, и не видит, как красив нынче лес. Три дня назад пришло письмо от старшей сестры, три дня он не решается распечатать конверт и прочесть это письмо. Конверт лежит в кармане, Абдиев то и дело вынимает его. Подержит в руке и положит обратно. В последнее время так было с каждым сестриным письмом: несколько дней оно болталось у Дыйканбека в кармане, потом он, так и не распечатав, прятал конверт в ящик стола. Сколько таких писем лежало теперь в ящике, он и сам не знал. Но отвечал сестре аккуратно и отвечал так, чтобы она не догадалась, что писем он не читает: писал коротко о себе, о работе, о здоровье… И каждый раз, написав ответ, уходил один на прогулку в лес — успокоиться, собраться с мыслями. Влажный и терпкий запах леса, белые стволы берез, красноватая блестящая кора на тонких ветках тальника — все это умиротворяло его, и в школу он возвращался в бодром, оживленном настроении.

Сегодня утром он сразу вспомнил, что уроки у него начинаются позже, чем обычно, и потому не стал подыматься с зарей. Спать не хотелось, но не хотелось и вылезать из теплой постели. Первым ощущением после пробуждения была какая-то непонятная тоска, но он не искал ее причин, а просто лежал в постели и ни о чем не думал. Когда Абдиев наконец встал, умылся и, выпив чашку айрана, вышел на улицу, солнце успело подняться высоко и грело почти по-летнему. Он пошел по узкой дорожке мимо леса. Роса уже высохла. Все вокруг светилось той особенной свежей чистотой, какой отмечены бывают погожие осенние дни, и, должно быть, поэтому тоска, томившая Абдиева, улетучилась, в школу он пришел в прекрасном настроении. Осторожно открыл дверь учительской, вошел, негромко поздоровался и сел на видавший виды черный кожаный диван. В комнате находились, кроме него, еще четверо: седой учитель истории, который при ходьбе сильно прихрамывал, и три женщины. Одна из них, учительница ботаники Айна, сидевшая за большим круглым столом ближе к двери, при виде Абдиева покраснела как вишня и, чтобы никто этого не заметил, поспешно уткнулась в книгу. Но две другие учительницы, уже немолодые, с интересом слушали какой-то рассказ историка и не обратили на Айну внимания. Историк в волнении то и дело высоко взмахивал руками; Абдиев уловил, что речь идет о поведении одного из «отпетых» ребят, но вслушиваться не стал, ибо занят был другим: искоса поглядывал на Айну. Она так и не подняла головы от книги, но чувствовала его взгляд и волновалась все больше. Наконец, не выдержав, встала, подошла к другим учителям и несколько минут делала вид, что слушает. Потом вышла из учительской. И Абдиев вдруг почувствовал такое облегчение, словно кто-то снял с него тяжелый груз.

Уже давно он испытывал волнение при встречах с Айной. Он старался во время этих встреч казаться веселым и беззаботным, чтобы ни сама Айна, ни посторонние люди не догадывались о его состоянии. Когда кто-нибудь из учителей одного с ним возраста начинал подшучивать над его влюбленностью, Абдиев вспыхивал от негодования и готов был на ссору. Поэтому подшучивать и вообще разговаривать с ним об этом скоро перестали, но уж за глаза судачили вовсю; Айна и Абдиев были у всех на языке, сплетня обгоняла сплетню, а Дыйканбек ни одной из них не знал.

Он сидел в учительской и думал, под каким предлогом можно было бы пойти вслед за Айной; предлог не находился, просто выйти ему отчего-то казалось неприличным, так что он еще долго проторчал здесь, пока решился взять под мышку журнал и уйти. Как раз в эту минуту прозвенел звонок на урок, и ребята, толкаясь и громко топая, побежали с улицы по классам. Абдиев стоял и ждал, пока уляжется суета. В коридоре у большого окна он вдруг заметил Айну, а рядом с ней мальчугана лет трех. Он обрадовался и одновременно ощутил острый укол ревности, неопределенной и беспредметной. Абдиев усилием воли отбросил это ощущение и подошел к Айне. Было бы нелепо ревновать к отцу мальчика, учителю Балтабаю, который в свои тридцать пять лет оставался на удивление тихим и робким человеком. Он преподавал математику. Три года назад умерла от родов его жена, и с тех пор Балтабай совсем сник — тень осталась от человека. Директор школы старался не замечать, что сынишка Балтабая во время занятий находится с отцом в школе. Айна давно уже взяла под свою опеку незадачливого, рассеянного Балтабая и его сына: она стирала ребенку одежду, в свободные часы занималась с ним, играла. Иной раз журила Балтабая: «Чего ты так опустился? Вместе с покойником живой в могилу не ложится. Ты педагог, надо владеть собой, да и следить за собой не мешает… Перед людьми неловко». Но Балтабай от таких разговоров только расстраивался и еще ниже опускал понурые плечи. В школе все понимали, что Айна возится с Балтабаем из сочувствия, из жалости, и относились к этому одобрительно. Понимал это и Абдиев. Нет, он не ревновал Айну, но иной раз злился на недотепу Балтабая, когда замечал его преданно-жалкие глаза, обращенные к Айне.

Здесь, в коридоре, Айна чувствовала себя свободней. Улыбнулась понимающей улыбкой, как будто между ними все давно уже было ясно, и сказала:

— Вы, пожалуйста, не смущайте меня при людях своими взглядами.

Голос Айны, ласковый, негромкий и нежный, был Абдиеву необычайно мил.

— А что? — усмехнулся он. — Рассердитесь?

Айна посмотрела на него чуть исподлобья, хорошея от выступившего на щеках румянца. Она, должно быть, сама чувствовала, что красива сейчас. Заговорила решительно:

— Мама уехала во Фрунзе к брату. На неделю, говорит. Не сидится ей дома, бедняжке. Должно быть, верно это, что в старости люди очень любят по гостям ездить.

Договорив, Айна вдруг покраснела до ушей, повернулась и быстро-быстро пошла к двери класса. Абдиев тоже направился в свой класс не спеша.

Вот и смотрел он неотрывно в окно, весь во власти разнородных размышлений и противоречивых чувств. Точно былинный герой на перепутье: по какой дороге пойти, непонятно. Он думал об Айне, думал о сестре, ничего определенного не надумал и, терзаемый сомнениями, принялся ходить по проходу между партами, за которыми ребята старательно писали сочинение. Айна ведь не зря сказала об отъезде матери. Нынче вечером она будет ждать Дыйканбека. До самого звонка он так и не смог ответить на вопрос: пойти или нет? На этот раз он ждал, когда прозвенит звонок, с нетерпением куда большим, чем у ребят. Собрал тетради, попросил одного из учеников отнести журнал, а сам выскочил из школы с такой поспешностью, точно боялся, что его кто-нибудь остановит. Сегодня у него больше не было уроков. Перебросив через руку легкий плащ, он отправился прямо на Кара-Тоо.

Был самый полдень, и солнце припекало. На небе ни облачка, над землей ни ветерка, и округа млела, словно летом. Абдиев уже миновал школу и дошел до опушки леса, когда позади него послышалось: «Агай! Агай!»[19]

Обернувшись, Дыйканбек увидел свою ученицу Чолпон, которая бежала за ним сломя голову. Он остановился, недовольный.

— Агай, вы забыли на столе письмо, — еле переводя дыхание, сказала девочка.

Глаза у нее горели возбуждением, и вся она напоминала жеребенка-дичка, готового шарахнуться в сторону и понестись прочь неведомо по какой причине. Дыйканбек ни слова не сказал своей ученице, глядевшей на него преданным, но не без лукавства и любопытства взглядом. Резким жестом он взял у нее конверт с письмом сестры и, чувствуя, как всколыхнулись в глубине души все его сомнения, зашагал дальше, не замечая дороги. Остановился он только на берегу Чу и долго смотрел в прозрачную воду, на пестрые, покрытые зеленым налетом водорослей камни на дне у берега. На противоположном берегу поднимались округленные временем увалы Кара-Тоо, голые, засыпанные темным щебнем. Дыйканбеку отчего-то нравились эти лишенные красоты, лысые горы; он гулял по их отрогам в любое время года, в то время, как все прочие терпеть не могли Кара-Тоо и считали, что он похож на спящего дракона. Коллеги не одобряли пристрастия Дыйканбека. Когда его искали и не могли найти, кто-нибудь непременно произносил дежурную шутку: «Ищите его в пропасти на Кара-Тоо». Ему было скучно и неспокойно, если он почему-то пропускал свою любимую прогулку.


Дыйканбек впервые увидел Кара-Тоо ранней весной, когда в Чуйской долине цвел урюк. Тогда он только что поступил на работу в школу-интернат. И с тех пор знал, что весна в этих краях начинается на Кара-Тоо. Она скромна и незаметна, как застенчивая невестка в доме родителей мужа. На южных склонах Кара-Тоо, по которым тянутся сверху вниз широкие полосы темного щебня, снег вообще почти не держится даже зимой: чуть выглянет солнце, он и растает без следа. Земля совсем не промерзает, в укрытых от ветра ложбинах в самые холода можно увидеть коротенькую щеточку зеленой травы. Теневая северная сторона Кара-Тоо зимой покрыта толстым слоем снега, по ее широким и отлогим склонам хорошо кататься на лыжах. Каждое воскресенье Дыйканбек вместе с ребятами постарше уходил туда. До самых сумерек они носились на лыжах как угорелые и возвращались в интернат веселые, оживленные, с шумными разговорами — воспоминаниями о прошедшем дне. Никто не чувствовал усталости. Не чувствовал ее и Дыйканбек, но дома он едва успевал опустить голову на подушку, как тотчас засыпал крепко, без сновидений. Утром его будили дотянувшиеся до постели солнечные лучи; он поднимался бодрый, с легким сердцем, и шел в школу в отличном настроении.

Дыйканбек знал на Кара-Тоо каждую заячью нору и иногда ощущал себя кем-то вроде хозяина гор. В полном одиночестве поднимался он по склону, переваливал через гребень и шел потом к предгорьям, за которыми начинались широкие джайлоо Кемина. Он любовался горными куропатками, перепархивавшими с камня на камень; случалось ему спугнуть рыжую лису. Погруженный в свои размышления, он в то же время всем своим существом впитывал красоту и величие близкой его сердцу природы, и порой ему чудилось, что и сам он сотворен вместе с горами, прожил среди них тысячу лет. И каждый год его особенно завораживала здешняя весна. Ему казалось, что никто до него не видел, не замечал постепенного пробуждения и расцвета жизни на Кара-Тоо. Белыми звездами высыпали подснежники по отлогим склонам предгорья, и такие же ярко-белые либо огненно-красные бабочки летали над ними, то и дело присаживаясь на цветы; когда солнце начинало припекать, выползали из своих сырых и темных пор змеи погреться на камнях, блестящие прыткие ящерицы появлялись и исчезали с непостижимой быстротой; крики куропаток звучали то совсем близко, то откуда-то издалека, еле слышно; кудрявилась мелкой листвой жимолость по лощинам, а таволга мало-помалу покрывалась розоватой пеной многочисленных соцветий. Оживали притихшие за зиму родники, замшелые камни одевались в яркую зелень молодых лишайников, и все вокруг благоухало так, что хотелось вобрать в себя как можно больше этого пьянящего весеннего воздуха, хотелось бежать куда-то, крича от радостного возбуждения. Зеленые иглы травы, показавшись из земли, начинали быстро тянуться вверх, и, когда трава подрастала настолько, что клонилась в сторону от налетавших порывов ветра, на Кара-Тоо приходили чабаны с отарами.

Солнце все набирало силу, жаворонки так и рассыпались в вышине. А внизу, на земле, овцы жадно хватали сочную траву, от которой наливалось молоком вымя, и звали негромким блеянием ягнят пососать, вдоволь напиться материнского молока. Но ягнятам, едва начавшим ходить, уже хотелось самим щипать траву своими мелкими острыми зубешками. Слабые ноги еще плохо повиновались ягнятам; иному случалось больно ткнуться носом в землю, и тогда он, жалобно мекая, ковылял к матери, которая все звала его, и принимался сосать, жадно причмокивая. Смотреть на глупых малышей одно удовольствие, но чабану, ясное дело, все это не внове. Вон он дремлет, чабан, на зеленом пригорке, напившись овечьей простокваши до того, что шевельнуться лень. Сторожевой пес, обеспокоенный тем, что отара успела уйти довольно далеко, пытается разбудить хозяина: взлаивает раз, другой, третий, упираясь передними лапами в землю. Только тогда чабан продирает глаза, подымает голову и медленно бредет к отаре, запевая стародавнюю пастушью песню. Одну эту песню и только ее поет чабан и утром, и в полдень, и вечером, будто нет других песен на свете. И кажется, что только здесь, на Кара-Тоо, и могли родиться эти слова и мелодия, и придумал их человек, который тут появился на свет и прожил жизнь. Дыйканбеку ни разу не пришлось встретиться и поговорить с краснолицым здоровяком чабаном, но песню его он знал наизусть, помнил каждое слово, иногда, случалось, и сам напевал ее…

Все дальше уходит чабан со своей песней, все глуше слышны и звуки, которые обычно сопровождают движение отары, — фыркание и блеяние овец, сочное похрустывание поедаемой животными травы, топотание разыгравшихся ягнят. Солнце распаляется сильней, все кругом замирает, только на винограднике у поселка Сайлык звенит песня девушек, одетых в ярко-красные длинные платья. Скоро на поля выйдут трактора, потянутся к небу дымки из выхлопных труб; свежие отвалы вспаханной земли залоснятся под солнцем, обещая наградить крестьян богатым урожаем за труды. Весна в разгаре. По ночам шумят над Чуйской долиной тяжелые ливни, гром грохочет так, что, кажется, небо и земля раскалываются, а наутро снова сияет ясное небо, и о ночном дожде напоминают только лужи у ворот да переполненные арыки… Но глянь — вчера еще голые, безлистные тополя нынче после грозы зазеленели. Река Чу шумит по-весеннему грозно у предгорий Кара-Тоо. В это время смолкает пение жаворонков, наступает месяц цветов, соловьев и кукушек. В лесу земля подсохла. Птичьи голоса звенят в зелени ветвей, но их веселый гомон не заглушает протяжного, с перерывами крика кукушки. Крик этот словно сигнал к разливу полой воды. Длинные, пониклые ветви ив глубоко опускаются в переполненные заводи; на ивах уже вьют гнезда бойкие синицы. Под лучами горячего солнца травы на склонах Кара-Тоо начинают желтеть, темнеют и становятся ломкими лишайники на камнях. В эту пору на северных предгорьях Ала-Тоо, в густых еловых лесах Кегета и Шамши еще полно снега, ручьи еще скованы льдом, повыше в горах нередки настоящие морозы. А в благословенной Чуйской долине бушует весна. Впрочем, ни одна из чуйских весен не похожа на другую, и Дыйканбеку это почему-то особенно мило.

Нынче он вернулся с Кара-Тоо, как обычно, в сумерки. Надышался сухим и прохладным горным воздухом, запахом увядающей полыни; на сердце стало спокойно и радостно. Он больше не думал о письме сестры, весь день бередившем душу.

Однокомнатный домик Дыйканбека стоял поблизости от школы. Хозяин старался поддерживать у себя чистоту и порядок; он терпеть не мог разбросанных как попало вещей. Впрочем, разбрасывать особенно и нечего было, кроме десятка привезенных с собою любимых книг. С детских лет вынужденный заботиться о себе сам, Дыйканбек привык к аккуратности, опрятности в одежде. Он и нравственно старался никогда не раскисать, но в последний год по вечерам с трудом переносил одиночество. Нервы были напряжены до того, что ему казалось, будто все тело покалывают тысячи крохотных иголочек; он раздражался, злился сам на себя и почему-то не мог никуда пойти по собственной воле. Если в это время раздавался стук в дверь, он испытывал радость и облегчение. Чаще всего это была одна из учительниц, обремененных семьей и малыми детишками. «Ты, оказывается, дома, — начинала она смущенно, — ты понимаешь… малыш у меня простудился. Всю ночь плакал, не давал покоя. Может, побудешь за меня в интернате до конца дежурства? А то мне до дому очень далеко…» Бывали и другие причины: домой неожиданно гости нагрянули, муж звонит по телефону, просит скорей прийти… Едва Дыйканбек соглашался, просительница спешила уйти. В такие вечера он возвращался домой только после того, как уснут все ребята, даже самые озорные. Дети к тому же любили его, не хотели, чтобы он уходил, потому что он и сказки им рассказывал, и поиграть с ними не отказывался. Сегодня была суббота, и Дыйканбек особенно томился одиночеством. Есть не хотелось. Он надел хорошо отглаженную рубашку, новые брюки и, ожидая привычного стука в дверь, то и дело вскакивал со стула и начинал ходить по комнате. Потом спохватывался и садился на место. Его будоражил, манил к себе доносившийся сюда, в дом, шум ребячьих голосов. Однако никто не приходил за Абдиевым, а самому идти в школу да еще в то время, когда ребята укладываются спать, казалось неуместным. Он переоделся в спортивный костюм и прилег на диван с томиком Лермонтова в руках. Шум в интернате мало-помалу стихал и наконец прекратился совсем. «Десять», — подумал Дыйканбек. Именно в этот час воспитатели уводят ребят в спальни. Дыйканбеку не читалось, он поднялся и подошел к окошку. Уже наступила ночь, безлунная, но звездная. Он смотрел на звезды и маялся тяжелым беспокойством, как человек, который никак не может вспомнить, куда положил необходимую и дорогую вещь. Откуда-то с улицы донеслась девичья песня, и Дыйканбек вдруг спохватился и снова начал поспешно переодеваться. Айна! Она ведь ждет его, как он мог об этом забыть?

Он вышел и словно окунулся в благоухающую спелыми яблоками темноту осенней ночи. Звезд было столько, что, казалось, им тесно там, в вышине. Дыйканбек пошел к востоку по направлению к виноградному совхозу. Он хорошо знал дорогу вдоль арыка, проведенного краем леса. Дальше дорога эта поворачивала и шла уже через лес; быстро и широко шагая, Дыйканбек вступил во влажную темноту под деревьями. Скоро он был снова на равнине неподалеку от поселка. Залаяли собаки. И вдруг Дыйканбек остановился внезапно, словно кто-то его толкнул в грудь. Долго стоял на одном месте, потом повернулся и бегом кинулся назад, к дому…

Нерешительность Абдиева в отношениях с Айной имела свои причины. И самая главная из них была такая, что при одной мысли о ней у Дыйканбека жарко становилось на сердце и слезы навертывались на глаза. Собственно говоря, именно по этой причине изменил он ровное течение своей жизни, именно поэтому переехал в Токмак. Время шло, дни складывались в годы, но он не мог забыть Аруке, любовь к ней становилась все глубже, сильнее, непреодолимее. Он и сам дивился силе простого человеческого чувства, власти его над собой. Никто, ни одна посторонняя душа не знала об этом. Два с лишним года назад любовь неожиданно вторглась в его жизнь и неожиданно оборвалась.

…После окончания института Абдиев работал во Фрунзе в художественном фонде. Как художник он быстро шел вперед, добился успехов, превзошедших все его ожидания. О его работах говорили — о чем еще мечтать начинающему живописцу? О трех вещах, принятых на выставку молодых художников, отзывы были самые хвалебные. Среди тех, кто хвалил, находился и маститый художник — пожилой, с рыжими усами. Он высказался недвусмысленно: «У художника большое будущее». Этот отзыв попал в газеты. В результате все три картины были приобретены музеем, на Дыйканбека посыпались заказы, и он с головой ушел в работу. Приняли его в кандидаты Союза художников, дали маленькую мастерскую. Не сверни Абдиев с этого пути, наверное, стал бы хорошим художником. Он много работал, искал. Изучал историю живописи и особенно любил Левитана. Пейзаж привлекал его все больше. Он делал много этюдов, упорно осваивал непростую технику мастерства. Радовался тому, что воздух и свет даются ему хорошо. Искусство русских художников-реалистов он считал своей первой опорой, но чувствовал сам, что пока что чаще всего идет от внешнего, ищет в пейзаже ту красоту, которая прежде всего бросается в глаза.

…В общем, жизнь его, как это иногда бывает, шла словно сама собой, и ничто не мешало успехам художника. В тот год он и познакомился с Аруке. В мае. День был ясный, Дыйканбек один сидел у себя в мастерской. Город тонул в зелени, воздух — не надышишься, и отсвет весны лежал на лицах людей, весело шагавших по улицам. Особенно оживленно выглядел бульвар Дзержинского, по которому в обе стороны — вверх, к вокзалу, и вниз, по направлению к центру города, — двигалось множество народу. Звонкие голоса нарядных девушек будоражили сердце. Дыйканбек собирался на этюды, но что-то никак не мог сегодня собраться. Не хотелось никуда идти, не хотелось работать, он торчал в мастерской, мрачный и озабоченный. Обычно он в это время отправлялся с этюдником в Ала-Арчинское ущелье, со смешанным чувством восторга и страха смотрел, как ворочает огромные камни бешеная весенняя вода холодной Ала-Арчи. Да и работалось под шум реки как-то на диво легко и хорошо. Но вот нелепо нынче получалось: вместо того чтобы встать и выйти на улицу, Дыйканбек продолжал сидеть на диване в некоем непонятном оцепенении. В дверь постучали. Дыйканбек вяло подумал, что это кто-нибудь из друзей, и не двинулся с места, даже не ответил. Дверь отворилась, и на пороге показался незнакомый старик в сопровождении тоже незнакомой художнику девушки. «Ошиблись, должно быть», — решил про себя Дыйканбек, из вежливости вставая со своего места на диване. Старик стоял в дверях, держа в руке пестрый курджун.

— Скажи, дитя мое, ты сын Абди? — спросил он тоном самым доверительным и располагающим.

Дыйканбеку такое обращение не слишком понравилось — в самом деле, с чего это незнакомый старик говорит с ним как с малым ребенком? Глядя на малорослого, с жиденькой белой бороденкой незнакомца, Абдиев про себя подивился несоответствию громкого, уверенного голоса старика с его невзрачной внешностью. Впрочем, кисти рук у него — это Дыйканбек сразу приметил глазом художника — были тоже не по росту велики, с длинными сильными пальцами. Дыйканбек, ничем не выдавал своего недовольства непрошеным вторжением, ответил вежливо:

— Да, аксакал, я Абдиев. Присаживайтесь, — он показал рукою на диван, отчего-то не решившись прибавить, что не знает или не помнит старика.

Старик поставил курджун на пол у порога, а сам прошел к дивану и сел. Снял войлочную белую шапку, под которой надета была темная бархатная тюбетейка, и вытер большим платком пот со лба. Судя по тому, как он расположился, старик пришел туда, куда и собирался, — к Дыйканбеку. Абдиев спохватился между тем, что оставил без внимания спутницу старика, и поспешил исправить свою оплошность. «Прошу вас, проходите», — повторил он несколько раз. Красота девушки поразила его с первого взгляда. Тоненькая, в модных белых туфельках и синем платье с крупными яркими цветами, она вся была на диво гармонична и легка. Черные волосы острижены в соответствии с требованиями мирового киностандарта, но в отличие от многих других этой девушке прическа шла. Черные блестящие пряди, свободно падавшие на плечи, оттеняли смуглую бледность лица, на котором большие глаза тоже сияли темным блеском. Ресницы были длинные, пушистые. Под пристальным взглядом Дыйканбека девушка слегка покраснела.

— А это твоя сестренка. Аруке, дочка, иди садись сюда, — старик шлепнул ладонью по дивану справа от себя.

Дыйканбек догадался наконец отвести глаза в сторону. Девушка села, опустила голову. При всей подчеркнутой скромности ее повадки Абдиеву почему-то подумалось, что она избалованна и своенравна. И совсем непохожа на отца. Тут старик заговорил снова оглушительно громко, словно Дыйканбек находился где-нибудь на той стороне улицы:

— Что ты нас не знаешь, сынок, тому, есть особая причина. Давай, значит, я расскажу про себя, а потом ты про себя. Меня Шоруком зовут. Я тебе не чужой. Мы с твоим отцом побратимы. Видишь ли, моя старуха и твой отец, они из одного рода. Родичи, стало быть. Мы с твоим покойным отцом подымали целину в Арпа-Тектире, на верховьях Чу. В первый год картошку посадили, да какая картошка уродилась, прямо с чайник. Ну не с чайник, так с большую чашку. Повезли ее осенью на базар в Токмак, и, понимаешь, русские нас спрашивали, разве, мол, бывает такая огромная картошка. Не верят. Я обозлился, вынул нож, разрезал одну картошину пополам. Нате, смотрите! А она сочная, прямо персик, не картошка. За полчаса всю продали русским. Денег у нас полны карманы, пошли в столовую, манты взяли, да и пива выпили сколько душа просила. Не помню, как нашли свою арбу, как сели, как домой ехали. Приехали уж ночью, а наши домашние не спят, ждут нас с базара с покупками. А у нас не только что покупок, денег ни гроша нет, пустые карманы. Отец твой с тех пор хмельного в рот не брал, даже бозо не пил. Тебя еще на свете не было. Только-только коммуна организовалась. Твой отец для коммуны самый подходящий человек. Не о себе прежде всего думал, а о людях, о народе. Взять хотя бы то же бозо. Мы проса сеяли порядком, а бозо-то ведь больше из проса делают. Абди зимой наготовил бозо на всю коммуну, всех угощал прямо за так. Кто хочешь, приходи, пей. Говорят ему: «Чего даром свое добро раздаешь?» А он: «Собаки бы ели да пили то, чего для людей пожалеешь». Вот такой он был, твой отец. Как война началась, сразу взяли его в рабочий батальон. Эх, не довелось ему в родной земле после смерти лежать, зарыли его на чужбине.

Шорук отер ладонью набежавшую слезу и повернулся к девушке:

— Давай-ка сюда курджун, Аруке, Жарко нынче. Не испортились бы наши гостинцы.

Дыйканбек поставил на электроплитку чайник. Аруке навела порядок на столе, разложила угощенье. Дыйканбек искал в тумбочке свободные стаканы, а сам то и дело поглядывал на девушку. Она делала вид, что не замечает этого, но каждое ее движение, каждый шаг рассчитаны были на то, чтобы привлечь его внимание. И ни одно его движение не ускользнуло от ее зоркого взгляда, хотя, казалось бы, она ни разу и не посмотрела в его сторону, занятая своим делом.

Старик, который тем временем рассматривал развешанные по стенам этюды, снова заговорил и разрушил тайное очарование молчаливой игры, которую увлеченно вели Дыйканбек и Аруке.

— Хорошо-о! Из тебя выйдет толк, сынок. Видел бы твой отец твою работу, вот бы порадовался!

Шорук переходил от картины к картине, узнавал знакомые места. Цепкая память крестьянина хранила облик родной природы во всех мелочах.

— Отец думал, ты землю пахать будешь, как он пахал, — продолжал Шорук. — Потому и назвал тебя Дыйканбеком[20]. Душой ты на отца похож. Он, мы считали, чудной был в чем-то. Непонятный для обыкновенных людей. Бывало, сядет на берегу около ручья и смотрит на воду, смотрит… Спросишь: «Ты чего, Абди?» Он только буркнет: «Отстань, тебя не касается». Один раз мы с ним поехали косить. Цветов тот год было видимо-невидимо, зеленой травы не видать! Вот мы, значит, добрались до места. Как солнце перевалило на закат, снял я рубаху, взял косу, а отец твой хвать меня за руку: «Не дам косить!» «Ты что, — говорю, — с ума сошел?» Не слушает ничего. «Как у тебя рука поднимется на эту красоту? Пускай отцветет, давай через неделю приедем». Да, мол, через неделю перестоится трава, затвердеет, какой же это корм скотине!.. Вот какая была история… Да, отец твой видел красоту земли, ты в него уродился. Он бы тебя понял.

Дыйканбек принес чайник с кипятком, поставил на стол. Аруке приготовила заварку. Сверстник и друг отца был теперь Дыйканбеку мил и приятен: и обращение его, и весь облик семидесятилетнего, но еще очень крепкого, почти без седины в густых волосах, труженика-земледельца. Больше всего выдавала возраст Шорука его белая бороденка. Дыйканбеку особенно нравились глаза старика, добрые и смешливые, и его руки, натруженные, сильные и по-своему красивые в медлительных, полных достоинства движениях.

Они втроем сели за стол пить чай как члены одной семьи. Мастерская Дыйканбека находилась в самом верхнем этаже дома художников; окно, занимавшее почти всю стену узкой комнаты, обращено было на юг. Солнце заливало светом всю мастерскую; в зелени деревьев, росших возле дома, оживленно и деловито чирикали воробьи, а с улицы ясно доносились голоса прохожих. Из окна мастерской хорошо была видна серебряно-белая вершина далекой горы. На столе дразнили аппетит деревенские гостинцы: аккуратно нарезанные куски мяса, румяные сдобные боорсоки. Аруке пряменько сидела на табуретке и красиво наливала чай из чайника. Шорук наслаждался чаепитием, то и дело отирая пот со лба. Дыйканбек весь погрузился в редко испытанное им в жизни состояние безмятежного покоя. Он рано осиротел, воспитывался в семье старшей замужней сестры, которая жила на Иссык-Куле. У себя на родине он не бывал, может быть, потому, что близкой родни там не осталось. И вот теперь смотрел на Шорука, так близко знавшего его отца, можно сказать, выросшего вместе с ним, смотрел на красивое лицо Аруке и ощущал, как теплее и теплее становится на душе. Улыбнувшись, подумал, что таким счастливым чувствует себя, наверное, щенок, по нечаянности забежавший далеко от дома и после долгих мучений вернувшийся назад, к хозяевам. В сердце у Дыйканбека появилась надежда на то, что он сумеет сохранить нынешнее мироощущение навсегда с помощью Аруке.

— Знаешь, как я про тебя узнал? — спросил Шорук. — Не знаешь? Вот то-то… Газету мне читали, там про тебя написано. Я слушаю-слушаю… стой, это же знакомое имя. Уж не нашего ли Абди сынок, думаю. Расспросил — все сходится. А тут приехала из Фрунзе твоя сестренка Аруке. Я ей толкую: надо, мол, с ним встретиться. Она не спорит, но стесняется. Я говорю, чего стесняться, он тебе все равно что старший брат. Однако если бы я сам не собрался в конце концов, так ничего бы и не вышло. Да пока еще узнали, где ты живешь… От своих земляков не отрекайся и не отрывайся, ежели ты настоящий человек, верно я говорю? — Старик почему-то посмотрел вопросительно на дочь. — Да-а… Эх, не дожил бедняга Абди, не узнал, как сын прославил его имя. От всей души желаю тебе больших успехов, Дыйканбек.

Весь день они втроем гуляли по городу, побывали в музее и по просьбе старика Шорука сфотографировались возле фонтана на центральной площади. Прохожие глядели на них с любопытством и одобрением, когда они стояли перед фотографом, — в середине Шорук, а по сторонам Аруке и Дыйканбек. Кто-то произнес одобрительно: «Ишь, молодожены отца-то как уважают, приятно посмотреть. Молодуха настоящая красавица…» Дыйканбеку стало смешно, а девушка покраснела. Шорук был доволен без меры; слова прохожего он принял как доброе предзнаменование: может, и вправду поженятся когда-нибудь его дочь и сын старого друга. Только к вечеру засобирался он в свой Токмак. Шорук жил не в городе, а в небольшом селе, до которого надо было добираться пешком километров пять. Перспектива эта не слишком радовала старика, порядком набившего ноги за целый день ходьбы по городу. Дыйканбек усадил Шорука в такси, дал водителю денег и наказал довезти пассажира до самого дома.

Аруке и Дыйканбек начали встречаться. Девушка училась в университете. Поклонников среди студентов у нее было хоть отбавляй, но Аруке ни с кем не обращалась как с признанным ухажером. Правда, никого и не гнала от себя резким словом или неприветливым поведением, не лишала влюбленных надежды, иной раз ходила с кем-нибудь из них в кино или на танцы. В общем, поклонение нравилось ей, и потому толпа вздыхателей следовала за ней повсюду, особенно оживляясь во время студенческих вечеров. Природа поистине щедра была к этой девушке, наградив не только красивой наружностью, но и прекрасным, от природы поставленным голосом. Когда она выступала с песнями, студенты хлопали ей как сумасшедшие и долго не отпускали со сцены. Аруке упивалась своим успехом, откровенно наслаждалась им и смеялась, когда доброжелательные подружки говорили иной раз: «Ты все красуешься, голубушка, смотри, как бы кто не сглазил!» Вот в эту пору расцвета, успеха, веры в свое счастье и встретилась Аруке с Дыйканбеком. Он увлекся ею до самозабвения. Чуть освободится, бежит к общежитию университета. Он думал об Аруке днем и ночью, любовь переполняла его до такой степени, что ему иногда казалось: сердце не выдержит — разорвется. Девушка между тем ни разу не дала ему понять, что разделяет его чувство. Ни разу — ни словом, ни взглядом…

Дыйканбек любил ее пение, он не пропускал ни одного вечера, на котором выступала Аруке. Обычно после концерта начинались танцы. Они танцевали друг с другом, и когда Дыйканбек, положив руку девушке на талию, кружился с нею в вальсе, она казалась ему легкой, почти невесомой, гармонически слитой с музыкальным ритмом. Мало-помалу многочисленные поклонники Аруке поняли, что она вроде бы сделала выбор, и уже не решались надоедать ей. Вначале им было интересно, кто он такой, этот сдержанный, привлекательный парень. Узнали — молодой, но уже известный художник Абдиев. Поклонники отступились, и Дыйканбек, казалось бы, мог чувствовать себя увереннее. Ничего подобного, несмотря на свою внешнюю взрослость и солидность, он робел перед девушкой как мальчишка. Мысль о том, что он может ее поцеловать, приводила его в трепет; в присутствии Аруке он сам себе казался полным дураком да еще и неуклюжим к тому же. Ей ничуть не нравились робость и нерешительность Дыйканбека, но она, конечно, не показывала этого. Она очень хотела, чтобы он обнял ее наконец, чтобы они целовали друг друга крепко и долго; когда она думала об этом, у нее кружилась голова, Аруке сердилась на себя за подобные ощущения, но ничего не могла с собой поделать.

Однажды он провожал ее в общежитие вечером, часов в одиннадцать. По случаю дня своего рождения он впервые пригласил девушку в ресторан. Они сидели за красиво накрытым столом, посредине которого стояли в вазе темно-красные гвоздики. Аруке не стала пить шампанское, глядя на нее, не трогал свой бокал и Дыйканбек. Но им обоим было очень весело. Аруке приколола себе на грудь одну гвоздику. После ужина Дыйканбек заказал коктейль и все смотрел на Аруке, как она медленно тянет напиток через соломинку, изредка вскидывая на него озорные, нежные глаза. Потом они сидели и разговаривали, и каждый видел любовь в обращенном на него взгляде, любовь горячую и еще не высказанную словами. И он и она понимали, что объяснение неизбежно, и, наверное, поэтому разговор их делался все менее оживленным. В общежитие поехали на такси и всю дорогу молчали. Аруке быстро вышла из машины, стоя у двери общежития, подождала, пока Дыйканбек расплатился, потом, когда он подошел к ней, открыла дверь и, улыбаясь немного загадочно, сказала: «До свидания, спокойной ночи…» Повернулась и ушла, а Дыйканбек, ошеломленный, долго еще стоял у дверей.

Теплая лунная ночь стояла над притихшим городом. Такая полная сияла в небе луна, что звезд не было видно при ее свете. Дыйканбек медленно побрел прочь, но далеко не ушел — всего только до молодой березовой рощицы, насаженной возле университета. Он знал, что не может нынче пойти домой и лечь спать. Он переходил от одной тоненькой березки к другой, слушал редкие и потому особенно отчетливые звуки ночи — далекий лай собаки, шум автобусного мотора — и смотрел на общежитие, окна которого гасли одно за другим. Чем спокойнее становился город, тем сильнее волновался Дыйканбек, волновался чуть ли не до слез. Если бы он сейчас мог обнять Аруке, то, наверное, разрыдался бы как ребенок. Он пылал в огне своей любви, чтобы не сгореть, надо было высказать, излить чувство. Не помня себя, зашагал он к общежитию и постучался. Было уже за полночь. Сторожиха Марфуша не спеша, вялой походкой подошла к двери. Сердито ткнула указательным пальцем правой руки в согнутое запястье левой: «На часы погляди, ты что, пьяный?» Суровая на вид женщина работала в общежитии много лет. На парней, которые приходили к девушкам, Марфуша умела громко прикрикнуть, но сердце у нее было добрейшее. Ребята отлично знали это и старались навещать своих возлюбленных именно в Марфушино дежурство. Однако не дай бог прийти в маломальском подпитии, таких сторожиха гнала беспощадно: «Катись отсюда и больше на глаза не показывайся!»

Дыйканбек начал упрашивать Марфушу со всей доступной ему жалобной убедительностью: «Откройте, прошу вас, у меня очень важное дело!» — «И слушать не хочу! Приходи завтра!» — отрезала та и повернулась к нему спиной. Дыйканбек продолжал умолять, сам не понимая своих слов. Сторожиха, прихватив на всякий случай швабру, отперла дверь. «Ну-ка, парень, дыхни!» Даже не удивляясь своей покорности, Дыйканбек «дыхнул». Убедившись, что спиртным от него не пахнет, Марфуша покачала головой: «Чего тебе надо?»

Дыйканбек многословно и горячо объяснил ей, что у него срочное дело к Аруке, что завтра будет уже поздно, что он должен обязательно, непременно сказать об этом сейчас. Соврал — назвался старшим братом девушки. Впрочем, в общежитие, как правило, являлись близкие родственники, чаще всего именно братья, и Марфуша отлично знала цену подобным заявлениям о родстве. Не поверила она и Дыйканбеку, но написанные у него на лице отчаяние и беспомощность вызвали в ней сочувствие. Она махнула рукой по направлению к углу у двери — жди, мол, здесь! — и все той же вялой, медленной походкой поплелась на второй этаж. Скоро она вернулась и, не глядя больше на Дыйканбека, сердито принялась мыть пол шваброй, время от времени тяжело переводя дух. Дыйканбек ждал. Частые удары сердца отдавались в ушах, каждая секунда казалась бесконечно долгой. Но вот наверху послышались легкие шаги, на лестнице показалась Аруке. Дыйканбек вышел из темного угла. Лицо у девушки было такое милое, приветливое, она, кажется, и не удивилась, увидав Дыйканбека. Левой рукой она придерживала воротник темно-красного в цветочках халата. Дыйканбек, как только Аруке приблизилась к нему, обнял ее с неожиданной для себя решительностью, прильнул к ней, а она, словно только и ждала этого, тоже обняла его за шею, ласково провела рукой по голове. Не в силах удержать сотрясавшую все тело дрожь волнения, Дыйканбек целовал лицо, губы, глаза девушки и плакал, не стыдясь этих слез счастья. Аруке не противилась его поцелуям, только все повторяла слабым голоском: «Сумасшедший, что ты, что ты…» Он снова нашел ее губы своими и почувствовал, что Аруке отвечает на его поцелуй.

Она опомнилась первой. Слегка отстранилась, ладонью стерла слезы с лица Дыйканбека, потом поцеловала ему глаза. Марфуша, добрая душа, онемевшая от изумления свидетельница столь великого события, в свою очередь, прослезилась. Полным материнского сочувствия сердцем поняла она, насколько чиста их любовь. Вспомнив, что они здесь не одни, Аруке и Дыйканбек смутились, но Марфуша, обретя в конце концов дар речи, сказала: «Идите-ка в красный уголок». Дыйканбек, однако, попросил, чтобы она отпустила Аруке с ним на улицу. Сторожиха кивнула, согласилась, и Аруке побежала переодеться. «Потеплей оденься-то», — наказала Марфуша.

Они ушли в ботанический сад возле университета. Луна спускалась к горизонту, была середина весенней ночи. До самого рассвета бродили они по саду, полному свежего благоухания цветов и соловьиного пения. Все еще удивляясь собственной смелости, Дыйканбек без конца целовал Аруке, говорил ей о будущем счастье, а она молчала, только произнесла еще раз: «Сумасшедший!» Когда они на заре подошли к общежитию, девушка вдруг остановилась.

— Говорят, что любить можно много раз в жизни, правда? — От волнения она слегка задыхалась, голос прерывался. — А возможно ли другое — сохранить чистой и неувядаемой одну большую любовь? Если так не бывает, ни у кого и никогда, мне… прямо жить не хочется, понимаешь? Говорят, что самое горячее чувство Со временем превращается в привычку. Но тогда это не настоящая, а фальшивая любовь. Люди считают, что неостывающее чувство существует только в мечтах, в жизни оно недостижимо. Ты согласен с этим, Дыйканбек? Может быть, и нам с тобой надо только мечтать о счастье? Скажи мне, ты веришь, что мы с тобой могли бы доказать другое? Доказать, что есть в мире вечная, неумирающая любовь? Ты согласен дать клятву?

Дыйканбек привлек ее к себе и крепко поцеловал. На этом они и расстались.

В дом к старому Шоруку Дыйканбек приехал в самый разгар лета. Солнце клонилось к закату, коровы возвращались с пастбища. Село вытянулось по обеим сторонам асфальтированной дороги, которая вела к перевалу, но дома были поставлены в беспорядке, как глянулось хозяевам, и Дыйканбеку на первый взгляд это не понравилось. Потом он увидел большой ярко-зеленый заболоченный луг, а на лугу множество гусей и уток, и на сердце у него вдруг отчего-то стало легко и спокойно. Здесь все, конечно, знали друг друга; чужая собака и то не осталась бы незамеченной. Хозяева встречали коров из стада, стоя у ворот, и на Дыйканбека, когда он вместе с Аруке шел к дому Шорука, устремлялись любопытные и удивленные взгляды. Самого Шорука дома не оказалось, он ушел на бахчу неподалеку от села. Аруке поздоровалась с матерью и сразу отправилась за отцом в сопровождении Дыйканбека. Шорук вот уже много лет выращивал колхозные дыни, и к его имени люди всегда прибавляли «бахчевник». Дыни у него на бахче удавались на удивление сладкие и душистые, слава о них шла по всей Чуйской долине. Но труда в свое дело он вкладывал немало: с самой весны, чуть подсохнет земля, перепашут ее, засеют, и до глубокой осени, пока не уберут бахчу, проводил Шорук все время в немудреном самодельном шалаше, лишь изредка наведываясь домой. Работы на бахче было хоть отбавляй, старик не имел ни минуты отдыха, да и не привык он отдыхать. Больше всего на свете Шорук не терпел лодырей. Зимой, когда постоянной работы не было, он целыми днями возился с чем-нибудь по хозяйству, чаще всего колол во дворе дрова, мучился, когда попадался какой-нибудь особенно свилеватый, не поддающийся топору урюковый комель. Бывало, кто-нибудь из джигитов покрепче, проходя мимо, замечал, как тяжело старику управляться с топором, и предлагал свою помощь, «Что это вам неймется, кому нужны такие корявые дрова? Ну-ка дайте топор!» Шорук отдавал топор безропотно и не без ехидства во взоре наблюдал, как добровольный помощник потеет над непокорным чурбаном. Потом отбирал у незадачливого силача топор и посмеивался: «Не зря говорят, что урючину расколоть под силу либо ловкачу, либо дураку».

Был Шорук очень щедр и гостеприимен. Жена его, Марка-апа, с давних пор знала, что без приглашенного хоть прямо с улицы гостя старик ничего вкусного не съест, и готовила с таким расчетом, чтобы хватило не только на своих, но и еще на двух-трех человек.

Сразу за селом начиналась тропинка через темно-розовое от цветов душистое клеверное поле. Колхозные пастбища расстилались до самого горизонта; широкая полоса лилово-синего цвета сменялась розовой, а дальше словно разлились по зеленой траве золотые озера. Солнце еще не село, но лучи его с каждой минутой становились краснее; ветер стих совсем, и медвяный запах клевера был такой густой, что от него слегка кружилась голова. Кое-где возвышались над травой усаженные большими, чуть ли не с блюдце, темно-красными цветами толстые, крепкие стебли мальв; стебли эти не гнулись, когда на них присаживались веселые овсянки, допевая нехитрую вечернюю песенку. Перекликались перепелки, то и дело проносились, шумя крыльями, стайки воробьев. Одинокий всадник двигался поодаль. Через седло была перекинута коса; конь шел лениво, всадник отпустил поводья и, как видно, задремал.

Пока Аруке и Дыйканбек добрались до лощины, по дну которой бежал ручей, спустились сумерки. Красота вечера была на диво тихой, и разговаривать не хотелось. Дыйканбек жалел про себя, что не захватил этюдник. Аруке остановилась на краю лощины и закинула руку Дыйканбеку на плечо.

— Осталось немного, — сказала она. — Вон с того холма, видишь, зеленый такой… Оттуда уже виден отцовский шалаш.

Дыйканбек молча обнял ее, крепко поцеловал в горячие губы. На мгновение оба забыли все на свете, потом отстранились друг от друга и, не отпуская рук, подняли головы к потемневшему небу, на котором уже сияла луна. С вершин Ала-Тоо тянул прохладный ветер, над селом стелился кизячный дым. Дыйканбек подумал вдруг, что очень любит эту вот землю с ее особенной и близкой его сердцу красотой, и почувствовал на глазах слезы.

Они еще долго стояли молча у лощины. Свет луны заливал округу, у ручья в сырой траве заквакали лягушки. Дыйканбек разулся, закатал повыше брюки и, взяв девушку на руки, перенес ее через ручей. Длинные пряди черных волос Аруке свесились через плечо Дыйканбека, она обняла его обеими руками за шею и закрыла глаза. Он же с трудом пробирался со своей ношей сквозь густую высоченную траву. Босым ногам было колко. Дыйканбек выбрался на противоположный край лощины и опустился на траву вместе с Аруке. Она все не открывала глаз, улыбаясь слабой, мечтательной улыбкой.

— Аруке, вставай, — сказал Дыйканбек, снова целуя ее. — Вставай же, кто-то едет сюда верхом.

Топот конских копыт приближался. Дыйканбек теперь только увидал, что они уселись совсем рядом с бахчой. Аруке вскочила и взглянула на всадника.

— Это отец… Оте-е-ец! — закричала она.

Всадник направил лошадь к ним. Кобыла шла лениво, то и дело перехватывая губами сочные листья клевера. Шорук обрадовался донельзя.

— Наконец-то! Ждем-ждем вас, все глаза проглядели. Где вы пропали? Измучили стариков. Ну айдате домой…

— А что мы там делать будем? — засмеялась Аруке.

— Ты уж скажешь, дитятко! Барашка зарежем по случаю приезда дорогих гостей. Айдате, айдате…

— Ой, папа, завтра зарежете барашка, пускай поживет пока. Покажите-ка лучше ваш шалаш.

— А что в нем хорошего, в шалаше! Замерзнете там. Завтра днем посмотрите. Шалаш никуда не денется. Дыни еще не поспели, только завязались еще. И не завтра, а нынче я хочу барашка резать. Завтрашнему дню своя доля будет.

— Да время-то позднее, — неуверенно запротестовал Дыйканбек, но старик сделал вид, что сердится и обижается.

— Мясо гостям подают, когда созвездие Уркер[21] начинает опускаться. Гости должны соблюдать порядок и ждать, сколько положено. Казан кипит, а тем временем и разговор кипит. А как же? Надо, чтобы гости были сыты не только мясом, но и беседой. Ладно, хватит торговаться, надо в путь поскорей. Идите к шалашу. Я сейчас арбу запрягу, не пешком же вам возвращаться, совсем устанете. Мягкого клеверу подложу вам, ехать-то как хорошо будет!

При свете луны и мерцании звезд двинулись они назад в село на одноконной арбе, полной душистого клевера. Дыйканбек дремал, слушая звуки лунной ночи. Аруке положила его голову себе на колени и ласково гладила ему волосы.


Легли очень поздно, но проснулся Дыйканбек на рассвете. Живя в городе, он отвык от ночного лая собак, кудахтанья кур, петушиных криков, мычания коровы на заре. Сон был чуток, но встал Дыйканбек бодрым и даже вроде бы выспался. Вышел за дверь и окунулся в море света, раннего и оттого, должно быть, особенно яркого, с тем розоватым оттенком, который увидишь только на утренней заре.

Привязанная во дворе кобыла, за ночь вволю наевшаяся клевера с арбы, тихонько заржала. Ее неугомонный хозяин, который ночью так и не прилег на подушку, уже ставил самовар. Дыйканбек вдруг почувствовал, что ему очень хочется чаю.

Шорук, увидев одетого гостя, огорчился:

— Сынок, да ты совсем мало поспал. Рано еще. Я бы тебя разбудил, как самовар вскипит.

Огород Шорука был в низине, а дом стоял на бугре возле этой низины. По верхней тропинке мимо огорода Дыйканбек дошел до того места, где тропинка обрывалась. Примерно в полукилометре отсюда тянулась линия железной дороги. По ней сейчас с глухим шумом двигался товарный поезд в сторону Быстровки. Дыйканбек постоял, глядя на состав, пока хвост его не скрылся за поворотом, и пошел назад, к дому. С гор тянул ветерок, было прохладно. Почти весь участок у Шорука засажен яблонями. Белый налив уже поспевал, и тяжелые ветки низко свешивались через забор. Все свободное место на участке засеяно клевером. Дыйканбек про себя подивился, почему это клевер до сих пор не скошен. Может, оставлен на семена? Роса на темно-зеленых тройчатых листьях сверкала в солнечных лучах. Налетел резкий порыв ветра, заволновались верхушки деревьев. Спелые яблоки с дробным стуком посыпались на землю. Дыйканбек подобрал несколько штук, вытер одно о рукав рубахи и с хрустом раскусил. Шорук успел запрячь арбу, стоял и ждал Дыйканбека. Марка-апа подоила корову. Выпили горячего чая, и, прежде чем сесть на арбу, Дыйканбек; пошел в дом за этюдником. Тихонько приотворил дверь комнаты, в которой спала Аруке, на цыпочках подошел к постели, поцеловал девушку в щеку и прикрыл одеялом ее обнажившуюся грудь. Аруке спала с улыбкой на губах; она не почувствовала или сделала вид, что не чувствует поцелуя. Дыйканбек поспешил уйти и через минуту сидел уже на арбе. Шорук слегка хлестнул вожжами гнедую кобылу.

Несколько дней ездил Дыйканбек на арбе старика Шорука. Тот показал художнику все уголки, начиная от стародавних зимовок-кыштоо до широких чуйских полей. Побывали они в виноградном совхозе, в предгорьях Кара-Тоо, у Токмака. Словоохотливый Шорук рассказывал известные ему предания о разных исторических событиях, о скачках, на которых отличились прославленные народной молвой аргамаки. Дыйканбек удивлялся, насколько глубоко проник опыт многих крестьянских поколений в душу Шорука. О своей земле старик знал все досконально: какая запашка, что сеяли, какие овощи выращивали, какие были сады.

Когда они вдвоем осматривали Шорукову бахчу, старик чуть ли не шепотом, словно сообщал большую тайну, говорил:

— Тут земли гектаров сто будет. Она, понимаешь, ни под пашню, ни под сад-огород не годится, только дыни на ней и растут. Пробовали сеять пшеницу, так, понимаешь, стебли слабые, хилые какие-то, колос тощий, зерно никудышное. Ячмень еле от земли подымается, комбайном не уберешь. Немало агрономов голову ломало над этим делом, потом видят — даже семена тут не оправдаешь, бросили землю, пустовала она. Активисты наши ругали ее — бесполезная, мол, мало того, вредная эта земля, потому как из-за нее, когда во время засухи пшеница сгорела, председателя с работы прогнали. Но я тебе скажу, зря ругались, чепуха все это, неправда. Не знали они ее секрета, не поняли, понимаешь, землицу. Я говорю, дайте этот участок мне, я с него получу для колхоза доход, а не получу, можете мне нос отрезать. Земля, говорю председателю, не виновата. Тут и агроном стоял, смотрит на меня как на дурака, сердито смотрит. Ну, председатель хороший был человек, разрешил, не отказал. И, понимаешь, ежели бы не я, не мой опыт, ничего бы у них с этим участком не вышло. Я тут уж пятнадцать лет хозяйничаю. Колхозу хватило бы дохода с одного этого участка, вот как! А над теми, кто секрета земли не знает, Баба-Дыйкан смеется. На этом участке земля песчаная, воды требует много. Не напоишь ее досыта, ничего и не получишь. А откуда летом, в жару-то, взять столько воды? Я тебе скажу, по сравнению с другими участками солнце здесь сильней, прямей светит. И то возьми в расчет, что открыто все, ровно как на току. Откуда ни подуй ветер, препятствия ему нет на этом пятачке. От гор далеко и от Токмака далеко. Крестьянин это должен понимать. Ежели солнца много, отовсюду продувает и воды мало, что надо сеять? Отцы наши и деды не дураки были, исстари сажали тут дыни. И дыни здешние славились среди киргизов. Только для дынь и сотворил бог эту землю, все условия тут для них. Дыне много воды не надо. Вот погоди, скоро начнут ангелейки поспевать. Запах! М-мм, какой запах! Все пчелы с гор слетаются сюда, а везешь, к примеру, одну дыньку в село, так она пахнет на весь район. Я во Фрунзе на базаре слыхал, как расхваливают мирзачульские дыни. Большие они, конечно, тут ничего не скажешь. А на вкус тыква. И аромата никакого. А я все их секреты знаю, ловкачей этих мирзачульских. Чтобы тяжелее, увесистее были дыни, они воды не жалеют, опять же удобряют землю почем зря. Ну и кладут потом денежки в карман. А я никогда в жизни землю на бахче удобрениями не посыпал.

Внимательно слушавший старика Дыйканбек удивился:

— Как же без удобрения? Земля истощится, не будет давать урожай. Это вроде вразрез с нынешней агротехникой.

Но Шорук не отступал:

— Ты послушай, Дыйканбек, сынок… Я тебе на это вот что отвечу. С одной стороны, все правильно, и конь устает, если ездить на нем не слезая. Землю грабить нельзя, мы знаем. Только бахчевые земли по-другому удобряют. Видел ты там, пониже, клевер? Гектаров сорок его, и клеверу этому года четыре. Осенью мы его распашем, а новый посеем там, где теперь дыни. Дыни будем сажать на распаханном после клевера поле. Корни у клевера еще не застарелые, пахать легко. Если правильно вести дело, клевер землю не испортит, и вспашка почву не разрушит. Когда наши акчульские дыни попадают на базар в Токмак, то к тем, большим, никто и подойти не хочет.

Они взгромоздились на арбу и поехали к Арпа-Тектиру. Солнце пекло во всю силу. Примолкнувший на время Шорук собрал вожжи, легко, как молоденький, спрыгнул с арбы и жестом пригласил сойти на землю своего спутника. Дыйканбек следом за Шоруком поднялся на невысокий холм. У травы на холме стебли стали жесткими, листья свернулись и пожухли от жары. Кузнечики прыгали из-под ног во все стороны. Скользнула в нору большая черно-пестрая змея, и Дыйканбек вздрогнул. Шорук остановился возле змеиной норы и заговорил как ни в чем не бывало:

— Ежели ты землю уважаешь и любишь, должен знать ее тайны. Только тогда она тебе воздаст сторицей за труды. Твой отец именно так относился к земле. В Сары-Узен-Чу земля благословенная, так говорили старики. Весной воткни в нее сухой прут — он зацветет! Но тому, кто роется в ней, ничего не понимая, она не даст ничего. Вон видишь, русло старого арыка? Ниже этого русла хорошо удаются дыни, а попробуй-ка посеять их выше, не получишь урожая. Зато можешь там сажать свеклу, картошку, сеять пшеницу, кукурузу… Еще повыше хорошее место для яблонь, особенно для апорта. Там, можно сказать, и родился этот сорт, там яблоки такие — не оторвешься. Сочные, душистые… Я знаю, апорт во многих других местах выращивают, но яблок с таким, как здесь, вкусом и запахом нигде нет. А яблоки не такие уж большие, кто не знает, и внимания не обратит. Так что долина вроде одна, а участки-то разные, у каждого клочка земли свои секреты, свои качества. В этом все дело…

Домой они вернулись на четвертый день к вечеру.

Дыйканбек прожил у Шорука до тех пор, как поспели дыни. Он бывал у свекловодов, ездил на сенокос, сделал немало этюдов. В селе к нему привыкли. Он написал портреты Шорука и Аруке, чем окончательно покорил жителей села. На его работу приходили посмотреть даже старики и старухи, причем случалось, что какая-нибудь любящая бабушка начинала просить, чтобы он сделал портрет милого сердцу внука. Дыйканбек не помнил такого прилива энергии, работал, не замечая времени, и Аруке порой упрекала его:

— Ты бы отдохнул хоть немного, милый. Смотреть на тебя и то устанешь. Ты живешь как в пустыне, никого не замечаешь вокруг себя.

Дыйканбек убирал краски, подходил к Аруке и нежно целовал ее в глаза. Она угощала его чем-нибудь вкусным, ею самой приготовленным, а потом они вместе шли гулять. Портреты Аруке и Шорука Дыйканбек писал с любовью, но в глубине души считал их незаконченными, думал во Фрунзе еще поработать над ними. Аруке ее портрет не нравился. Она говорила со своим привычным капризным кокетством:

— Я тебе кажусь самой обыкновенной девушкой, правда?.. Ошибаетесь, дорогой господин художник! Вы, кажется, не замечаете, что ваша невеста прекрасна, недаром же за ней увивалось такое количество поклонников!.. Нет уж, ты, пожалуйста, напиши меня очень красивой, без единого недостатка, чтобы кто глянул, так и ахнул от восторга.

— Красивое лицо само по себе ничего не стоит, — поддразнивал ее Дыйканбек. — Показать душу человека, прекрасное сердце — вот задача для настоящего художника. Я не случайно дал твоему портрету название «Дочь колхозника». Погоди, приедем в город, напишу другой под названием «Студентка». Изображу тебя белой лебедью с длинной тонкой шеей…

Но вот и дыни поспели. Однажды в жаркий полдень Шорук, сидя в тени у шалаша возле ящичка с шорным инструментом, чинил порванную подпругу. Поднял от работы голову, прислушался.

— Дикие пчелы с гор летят. Значит, ангелейки поспевают, дети мои. Ну-ка сходите, гляньте.

Аруке давно ждала этих слов. Сорвалась с места, бегом побежала по бахче. Дыйканбек увидел, что вокруг столба-коновязи и в самом деле вьются пчелы. Аруке скоро вернулась с желтой, чуть побольше кулака, душистой дынькой. Шорук вымыл руки и присел на невысокую деревянную скамеечку. Молитвенно пошептал губами, как это обычно делают, собираясь резать барашка, достал из ножен на поясе нож и разрезал дыню. Откусил от тоненького ломтя и зажмурил глаза от удовольствия.

— Ах хороша-а! Дней через пять столько их поспеет, только успевай убирать… Ну пробуйте.

Пока они ели на диво сладкую дыню, Шорук начал запрягать арбу.

— Вы нынче вечером из дому не уходите, — наказал он Аруке. — Кому-нибудь надо двор караулить, а то мы с матерью в Быстровку уезжаем. У свата Кармыша старуха померла, завтра похороны.

— Так и ехали бы завтра, — посоветовала Аруке.

— Нельзя! Позор нам, если не проведем над телом покойницы ночь. Это неуважение к свату. А на бахчу я другого сторожа пришлю.

Шорук сел на арбу и уехал. К вечеру вернулись домой и Аруке с Дыйканбеком. Стояло полнолуние. Аруке в этот день была какая-то невеселая, задумчивая. По дороге домой молчала. Дыйканбек лежал уже в постели, когда она подошла к нему и поцеловала в губы.

— Спокойной ночи, — сказала, улыбнувшись таинственно, и ушла к себе.

Лунный свет заливал комнату. Дыйканбек не мог уснуть, как ни старался. За окном шумели от ветра верхушки тополей; слышно было, как стукаются оземь сбитые с ветвей яблоки. Фыркала и вздыхала привязанная во дворе сытая корова. Донесся откуда-то от соседей плач младенца и почти тотчас стих.

Дыйканбеку было жарко, неудобно, он отбросил одеяло и лег ничком. Вдруг он услыхал в комнате Аруке легкие шаги, потом звук открываемой форточки — девушке тоже было душно. У Дыйканбека гулко заколотилось сердце, он не в силах был поднять пылающую голову, лежал, как придавленный тяжким грузом. Дверь отворилась, дрожащий голосок Аруке спросил:

— Ты не спишь?

Не дождавшись ответа, она подошла к нему. Дыйканбек теперь и не почувствовал, как очутился на ногах. Ни о чем не спрашивая, не говоря ни слова, он обнял Аруке, а она прижалась к нему так крепко, словно боялась, что без этого не сможет переступить черту, отделяющую их от той близости, к которой ведет мужчину и женщину взаимная любовь…

Наступила полночь, прокричал петух. Лунный свет добрался до кровати. Аруке отвела рукой с лица пряди растрепавшихся волос, тяжело вздохнула и закрыла глаза. Дыйканбек прикоснулся губами к ее губам. Оба молчали. Он чувствовал во всем теле неодолимую истому, а в душе вину перед Аруке. Хотел сказать ей что-нибудь нежное, успокаивающее и не мог. Усилием воли заставил себя приподняться, привлек к себе девушку, но она отстранилась. Удивленный, он смотрел на нее виновато и жалобно, а она вдруг расплакалась бурно, взахлеб. Аруке сама ждала и жаждала того часа, который перенесет ее из мира девичества в мир иной, сложный, полный трудностей и загадок, порой неразрешимых и мучительных. И теперь она плакала, изливая в слезах и сожаление об утраченной беззаботности девичьих лет, и любовь свою, и страх перед будущим. Успокоилась она не скоро. Потом они с Дыйканбеком вышли на улицу, умылись ледяной водой из арыка и, вернувшись в дом, уже не спали до рассвета. Грустное настроение Аруке исчезло. Солнце уже взошло, когда она вдруг уснула крепко и спала долго. Дыйканбек сам выгнал корову в стадо.


Поспевали дыни, и чем больше их было на бахче, тем быстрее росло уважение к Шоруку. Возле его шалаша весь день крутился народ, и только и слышно было — Шоке да Шоке. Но его ни похвалами, ни лестью, ни показным почтением не проймешь. Невозмутимый и сдержанный, как всегда, он ходил по бахче, выбирал большую спелую дыню, осторожно срывал ее и нес к шалашу: «Угощайтесь!»

Любители дынь начинали с еще большим усердием хвалить бахчевника, а он и в ус не дул, будто и не о нем речь.

Не похвалам он радовался и не ими гордился — гордился трудом своим. Когда от дыни оставались одни корочки, приносил еще:

— Ешьте досыта, а чтобы домой унести, это уж извините. Дыни колхозные. Идите в правление, пусть вам выпишут, тогда и возьмете из амбара. Я и самому председателю скажу то же самое, мне все едино.

Односельчане давно изучили нрав старика и не обижаются на него. Поглаживая набитые животы, расходятся не спеша по домам или по делам — кому куда.

Небо сияло неомраченной синевой. Сорванные спелые дыни — маленькие ангелейки и огромные, словно в сетку одетые зимние дыни — золотисто-зеленоватыми грудами лежали на земле. Убирать урожай Шорук не доверял никому. Все сам и днем и ночью. Словно птицелов на перепелку, он долго посматривал на очередную доспевающую красавицу и, когда с точностью убеждался, что пора, доставал нож и одним ловким ударом перерубал плетешок, а дыню тотчас относил на берег арыка. Помощники только перетаскивали срезанные им дыни к шалашу. И горе тому, кто, нарушив заведенный стариком порядок, попытался бы хозяйничать на бахче сам. Шорук первым делом разругает его на чем свет стоит, а потом прогонит с бахчи. Уж больше этот человек к шалашу подойти не посмеет. Во время перевозки дынь в амбар Шорук удваивал бдительность. Опять-таки сам взвешивал дыни на весах, установленных рядом с шалашом, и делал в старом растрепанном блокноте одному ему понятные заметки. Шорук неграмотен, но в заметках своих никогда и ни за что не ошибается. Колхозные кладовщики прекрасно знали, что спорить с ним бессмысленно. Потачки он им не давал и любил повторять поговорку: «Кто на весах жульничает, тот в черепаху превратится».

Во время уборки урожая Дыйканбек, можно сказать, дневал и ночевал на бахче. Аруке была тут же, готовила отцу и Дыйканбеку горячую еду. Иногда оставалась ночевать в шалаше. Дыйканбек делал этюд за этюдом, помогал перетаскивать дыни. Весело ему, радостно было все это чудесное время. На всех его натюрмортах сияли дыни. Он теперь хорошо знал их сорта и разновидности. Он изображал их при дневном свете, в сумерках и лунной ночью. И Шорук ничуть этому не удивлялся, наоборот, хвалил его и даже согласился, чтобы художник изобразил его самого возле груды дынь. Однажды рано утром, когда солнечные лучи только-только брызнули из-за горизонта, Дыйканбек начал писать Аруке на том же фоне. Всю эту ночь шел дождь, перестал только к рассвету. Таяли на западе темные обрывки ночных туч, солнце поднималось все выше; от земли, смоченной дождем, валил пар, запах свежей влаги наполнял всю округу. Шорук до отказа нагрузил дынями устланную свежим клевером арбу и собирался ехать в поселок. В это время, шурша колесами по траве, подъехала серая «Волга», за рулем которой сидел незнакомый Дыйканбеку джигит. Машина остановилась возле шалаша. То ли от ночного дождя, то ли оттого, что хозяин перед поездкой вымыл ее, «Волга» сверкала как зеркало. Джигит широко распахнул дверцу, вышел и не спеша двинулся к шалашу, еще издали начав говорить:

— Ассалам алейкум, старик! Мы к вам в гости, а вас-то и нет, убежали от нас… Что же это такое? Ну, как у вас дела? Мы прибыли ночью, на бахчу к вам в темноте ехать не решились. А тут еще дождь как из ведра. Где это видано, чтобы в августе месяце этакий ливень! Мне показалось, что и гром гремел.

Джигит пригладил растопыренными пальцами волосы, все той же солидной походкой приблизился к Шоруку и поздоровался с ним за руку, потом окинул одобрительным взглядом стоявшую рядом с Дыйканбеком Аруке, спросил не без игривости: «Ну как поживает наша большая дочка?» Дыйканбека, который держал в руке кисть, незнакомец попросту не заметил. Сплюнул сквозь зубы, достал длинную папиросу, картинно закурил, похлопал свободной правой рукой Шорука по плечу и бесцеремонно уселся на скамейку возле шалаша. На вид хозяину «Волги» было лет около тридцати, но он уже здорово раздобрел. Дыйканбеку этот холеный незнакомец сразу не понравился: грубый, самодовольный голос, наглые взгляды, бросаемые на Аруке… Кстати, где она? Тоже глазеет на этого хлыща, как он на нее? Дыйканбек ощутил вспышку ревности. Но Аруке, оказывается, ушла в шалаш. Успокоившись, Дыйканбек решил не обращать на гостя внимания и продолжать работу. Но скоро обнаружил, что тычет кистью куда и как попало. Рука, державшая кисть, дрожала; мысли путались. Ему трудно было стоять на одном месте, он злился на себя за то, что не в силах выдержать роль равнодушного. Настоящий мужчина должен сохранять хладнокровие и выдержку при любых обстоятельствах… Аруке, однако, покраснела, когда увидела этого типа. Значит, была с ним знакома раньше. Точно, была. Ревность полыхала в Дыйканбеке жарким пламенем. Он бросил этюд и зашагал к ближнему холму. Решил посидеть немного на вершине. В пылу ревности он забыл, конечно, о том, что бурьян на холме вымок. Раскисшие от воды репьи и всякая труха липли к одежде, но Дыйканбек не замечал этого. Он чуть ли не бежал вверх по склону и перевел дыхание, только добравшись до вершины. Отсюда окрестность была как на ладони. Солнце пригревало, однако со стороны Кегета дул леденистый ветерок. За ночь на вершинах Ала-Тоо выпал снег. Дыйканбек сел на высохший под лучами солнца камень и попытался взять себя в руки. Чего он так разозлился, собственно говоря? Даже стыдно теперь. Кто ему зло причинил? И в чем виновата Аруке? Теперь, когда он опомнился и справился с собой, он понял, что вел себя грубо и глупо. Если Аруке заметила его поступок… это ужасно! Нет, теперь сам бог не помешает им любить друг друга, у бога не хватит на это могущества. После той ночи они связаны навсегда, судьбы их неразделимы.

Когда он вернулся к шалашу, серая «Волга» катила далеко по дороге к поселку. Дыйканбек снова представил себе ее хозяина и вздрогнул от отвращения. Противный, грязный, нахальный парень! Ломается, говорит басом, к белобородому почтенному человеку обращается нагло — «старик»! А Шорук-то каков! Разговаривает с ним уважительно, будто бы этот щенок ему ровесник… Короче говоря, к шалашу Дыйканбек подходил чуть ли не в том же состоянии, в каком недавно убежал отсюда. Остановился у мольберта, делая вид, что рассматривает начатый этюд. К нему подошла Аруке.

— Где ты был? Отец сам искал тебя, но не нашел нигде и только недавно уехал в село. Хотел тебя познакомить с нашим родственником, Кадыром. Он родом отсюда. Такой, как говорят, без мыла в душу влезет, бойкий, прямо беда. Совсем молодой, а люди с ним очень считаются. Теперь он, говорят, председатель потребсоюза. — Она махнула рукой в ту сторону, куда уехала машина. — Ловкач, «Волгу» купил себе недавно.

— А он женат? — усмехнулся Дыйканбек.

— Да ну его! — Аруке вдруг засмеялась. — Какое нам до него дело? Женат, не женат… — Помолчала и добавила: — Не женат, все не подберет себе достойную пару.

До обеда они не разговаривали. В полдень Аруке позвала Дыйканбека поесть. Когда они уселись в шалаше, глаза их встретились, и любовь толкнула их друг к другу в объятия.

Назавтра они уехали во Фрунзе — всего три дня оставалось до начала сентября.


В Чуйскую долину пришла благодатная осень. И в это удивительное время года Дыйканбек и Аруке распрощались со своей любовью. С тех пор каждую осень в сердце Дыйканбека с новой силой оживали тоска и горечь утраты, в которой он винил одного себя. То же самое происходило и с Аруке: она считала, что сама погубила свое счастье. Они не встречались после того, как все рухнуло, не объяснялись, но думали о происшедшем одинаково. И не обвиняли друг друга. Если поразмыслить хорошенько, придется признать, что они и вправду не провинились ни в чем друг перед другом, ибо жизнь в своем сложном течении неподвластна одному человеку. Они просто не справились со своим чувством, как не может справиться мальчишка-подросток с необученным конем. Кто не испытал истинной опасности, не знает цену мужеству; кто не пережил настоящего чувства, внутренний мир того в чем-то ограничен. Такие люди, как правило, больше мельтешат, чем дело делают; порой они не прочь порассуждать о высоких материях, но на сколько-нибудь серьезные свершения их не хватает. Любовь женщины очень много значит в жизни мужчины, а он, в свою очередь, должен уметь сохранить ее. Что можно сказать, например, об Аруке? Что она за человек? Природа щедро наградила эту девушку, но та же природа подарила ей в удел неумеренное желание нравиться. Любви одного человека было мало для Аруке. Ей очень нравилось кокетничать с молодыми людьми. Правда и то, что ничего недостойного она при этом не позволяла. Однако женщины, подобные Аруке, слишком поздно понимают цену истинной любви. Аруке считала, что, если женщина красива, она должна вызывать поклонение мужчин, иначе она вообще не женщина. С Дыйканбеком она повстречалась в пору, когда ее собственные помыслы, чувства, ощущения были устремлены навстречу любви. Она увлеклась им самозабвенно, она связывала с ним свое будущее, но понимать его по-настоящему не могла. Она, например, не обращала особого внимания на этюды, которые он писал летом. Чем торчать часами перед мольбертом, лучше обниматься с ней или бегать за ней вдогонку по зеленой лужайке возле огорода — так считала Аруке. А Дыйканбек тоже не понимал ее, поглощенный собственным чувством, которое вызвало в нем к тому же небывалый творческий взлет, желание работать. И работал он необычайно легко, каждый мазок словно сам находил свое место на полотне. Ранняя осень в Чуйской долине покорила его душу, ему казалось иногда, что он попал в какую-то сказочную страну…

Осень, осень, золотая осень. Убран урожай, стада и отары спускаются с гор на равнину. Они двигаются не спеша. На сжатом хлебном поле хрустит стерня под копытами блеющих овец; с предгорий доносится ржание коней. Облака не задерживаются пока что подолгу на синем небе, солнце припекает. Воздух чистый и сухой. От ночной росы не темнеют, не жухнут травы. Ночью еще можно спать во дворе — не замерзнешь. Особенно безмятежны лунные тихие ночи, когда мать-земля щедро раскрывает свои объятия, дарит теплом и запахом хлеба. Сбившись тесной грудой, дремлют возле пахнущих кизячным дымом чабанских юрт белые овцы с мягкой шерстью. Высоко в небе стоит луна, похожая на только что вырезанную из светлого дерева большую чабанскую чашу. В такие прозрачно-светлые осенние ночи чабан не сторожит отару, спит себе в юрте, и сон его спокоен. Тлеют в очаге арчовые угли, тянется к верхнему отверстию юрты пахучий дымок. Овцы, подогнув колени, дремлют неподвижно до утра; не встает до утра и чабан со своей постели.

Сколько запахов — ни с чем не сравнимых! — источает в это время года Чуйская долина! К запаху дыма примешивается запах сдобных лепешек, аромат спелых яблок, пахнет зерном, землей… Подует с гор ветер и приносит крепкий дух конских табунов. На деревьях начинает желтеть листва, и от этой золотой красы дух захватывает. Дыйканбек особенно любил осеннюю Ала-Арчу. Березы в ущелье одеваются в желтые шелка, мелкие листочки летят по ветру, точно стаи ярких бабочек, но смотреть на них отчего-то грустно. Воды в речке становится все меньше, она уже не ворочает, как было летом, здоровенные камни, и шум ее не так грозен и не слышен издалека. Вдоль берегов повсюду разбросаны неохватные белые валуны.

Красота осени мучила Дыйканбека наяву и во сне. Именно мучила до сердцебиения, до неукротимого волнения, страстного желания остаться одному и работать, работать. Он был отягощен замыслами, как яблоня плодами. Ветви плодоносного дерева гнутся к земле, не в силах нести урожай. Но вот налетает ветер и осыпает яблоки на землю. Дерево выпрямляется, тянется снова к солнцу, к теплу его лучей, набирает сил, чтобы будущей весной зацвести вновь.

Дыйканбеку неодолимо хотелось поехать в Ала-Арчу, запечатлеть кистью красоту осени, глубоко захватившую его. Однажды они с Аруке шли по бульвару Дзержинского. Оба задумались и молчали. Деревья на бульваре были расцвечены самыми яркими красками осени; красные, малиновые, желтые листья шуршали под ногами, кружились в воздухе, подхваченные ветром. Дыйканбек был мрачно сосредоточен, потом сказал Аруке, что хочет на неделю уехать в Ала-Арчу писать осень. Аруке помолчала и вдруг попросила жалобно: «Не уезжай». Сказала, что не знает, как проживет без него целую неделю. Дыйканбек заупрямился, настаивал на своем, в глубине души полагая, что Аруке просто капризничает. Сердился: как она не понимает, что такое работа для человека, увлеченного своим делом. Это было их первое несогласие. Назавтра Дыйканбек, собрав необходимое, уехал в горы.

Аруке сильно обиделась на Дыйканбека за то, что он не послушал ее. В сердце зашевелились ревнивые подозрения, и чем больше она думала и переживала, тем больше верила тому, что этюды только предлог. Иначе он не выдержал бы без нее и двух дней. Хочет от нее избавиться, а прямо сказать неловко. Конечно, у него есть кто-то еще… И Аруке громоздила одно нелепое сомнение на другое. Но главное было не в этом: она просила Дыйканбека не уезжать, имея на то серьезные причины. Лучше было бы, если бы он внял этой просьбе и остался в городе, хоть Аруке и не стала ничего объяснять.

Как только они вернулись в город, в общежитие к Аруке зачастил Кадыр. Не то чтобы он правился ей, нет. Просто она ощущала из-за этого некое душевное неудобство, какую-то пока еще очень неопределенную раздвоенность… Когда Дыйканбек уехал да еще вопреки ее настойчивой просьбе не покидать ее, Аруке, так сказать, включила Кадыра в круг своих размышлений о личных делах. В конце концов, она сама выбрала Дыйканбека из многих своих поклонников, чего же он нос задирает, почему относится к ней свысока? Уехал, а Кадыр ей проходу не дает, глазеет, преследует по пятам. Аруке в глубине души побаивалась ловкого парня, но Кадыр скоро понял, что ее добиться непросто, и начал действовать по-другому. Он оставил Аруке в покое и решил прежде всего приобрести расположение ее подруг по общежитию. Делал девушкам маленькие подарки, умел пошутить, поболтать и скоро добился, чего хотел. Девчонки только и говорили, что о рыцарстве и щедрости Кадыра, о его высоких достоинствах. С их легкой руки стала больше интересоваться Кадыром и Аруке. При этом она понимала, что Кадыр изощряется не перед кем-нибудь еще, а именно перед ней, что ж, лестно. В отсутствие Дыйканбека она раза два сходила с Кадыром в кино: пускай Дыйканбек узнает, пускай ревнует, в другой раз не станет уезжать. Потом они пошли в кино целой компанией: Кадыр, Аруке, ее подружки. Парень был стреляный воробей, держаться умел и с Аруке вел себя исключительно вежливо и любезно. Купил девушкам цветы, шоколад, а после кино пригласил зайти в кафе, где он заранее договорился о столике и где поэтому обслуживали их и угощали не хуже, чем в ресторане.

В воскресенье Кадыр явился в общежитие с утра. Девушки еще только встали. «Сегодня день отдыха, — весело и дружески начал Кадыр. — Приглашаю всех на прогулку. Моя машина у дверей». Девчонки подняли радостный визг. Аруке была сдержанна, но от прогулки не отказалась. Сели в новенькую блестящую «Волгу» и поехали по направлению к Карабалтам. Кадыр за рулем, Аруке рядом с ним, подружки на заднем сиденье. Стекла в окнах были опущены, по машине гулял ветер и трепал девичьи прически. Все веселились и не заметили, как приехали в Карабалты. У Аруке было легко на сердце, она всю дорогу пела. Кадыр остановил машину возле ресторана: «Поедим, пока народу мало». Никто с ним не спорил. Вскоре стол был уставлен бутылками и разнообразной едой. «Кто все это выпьет и съест?» — удивлялись девушки. «Все это для вас, в вашу честь, — улыбался Кадыр. — Не волнуйтесь. Не выпьем, останется. Для вас, мои очаровательные сестренки, я готов заказать даже птичье молоко». Обращался он ко всем сразу, но при этом смотрел на Аруке: «Для тебя, только для тебя…» Она чувствовала себя польщенной, довольной и даже выпила немного шампанского, чтобы выразить Кадыру свое одобрение. Когда собрались уходить, Кадыр бросил на стол перед официантами нераспечатанную пачку червонцев, чем немало удивил и их, и своих разгоряченных шампанским спутниц. На обратном пути девушки пели все вместе, и Аруке снова испытывала ощущение легкости и счастья. Характер Кадыра начинал ей положительно нравиться: настоящий мужчина! В городе машина остановилась возле выкрашенных зеленой краской железных ворот. Ворота отворились, и девушки увидели добротно выстроенный дом, двор, полный цветов, широкий и чистый. В углу у забора подвешен был над очагом большой котел, в котором варилось мясо. Возле очага хлопотала моложавая красивая женщина. «Это моя мама», — познакомил девушек Кадыр. Лицо у женщины было холеное и светилось самодовольством. Она кокетливо подняла брови, заулыбалась:

— Вот ты какая, Аруке! Знаешь, дорогая, мы хоть никогда и не виделись, но ведь родней приходимся друг другу. Ты совсем взрослая и такая красавица, дай бог тебе счастья! Мы тут немножко приготовились к приему дорогих гостей. Заходите в дом, не стесняйтесь, вы для нас все равно что дочери.

Стол ломился от угощения. Смущенных девушек усадили. Мать Кадыра так и пела:

— Чувствуйте себя как дома, милые. У нас чужих нет. Чего стесняться? У меня дело срочное, я скоро должна уйти, а за вами поухаживает наша Калыча-джене.

Она показала на женщину с худым длинным лицом, которая возилась около самовара. Больше мать Кадыра не показывалась.

Кадыр поставил машину во дворе и пил теперь, не ограничивая себя. Ставили пластинки, танцевали, танцевала с Кадыром и Аруке. Голова у нее немного кружилась, но настроение было прекрасное. Музыка, шампанское, возбуждение, в котором она находилась с утра… Аруке вдруг почувствовала на мгновение, что не владеет собой, что ноги отказываются служить ей. Она остановилась и засмеялась, прикрыв глаза. Длиннолицая женщина подошла к ним и сказала:

— Молдо-бала[22], девушке надо отдохнуть.

И она увела Аруке в соседнюю красиво убранную комнату, в которой было полутемно.

Наутро Аруке проснулась с головной болью и не могла понять, где она. Лежит на двухспальной кровати под белым одеялом. Судя по тому, что место рядом с ней еще теплое, в постели вместе с ней спал кто-то еще и только недавно встал. Случилось что-то ужасное, непоправимое… Аруке вскочила. Ее трясло. Кое-как одевшись, она, все еще дрожа от омерзения, вышла во двор. Увидела Кадыра, который стоял и спокойно разговаривал с давешней длиннолицей. Аруке лишь теперь поняла весь смысл происшедшего. Крикнула:

— Обманщики! Бессовестные!

Кадыр немедленно исчез, а длиннолицая подбежала к ней и принялась уговаривать:

— Не надо так, хорошая моя. Не говори так. Все мы когда-нибудь замуж выходим, такая у девушек судьба. Судьба придет и руки свяжет. Молдо-бала тебе ровня. Опомнись, голубушка!

— Бесчестные! Бессовестные! — повторяла вне себя Аруке.

— Не надо, свет мой! Дело сделано, что пользы горевать. Надо терпеть.

— Дело сделано, говоришь? Как это так? — У Аруке перехватило дыхание. — У меня есть жених. Любимый. Я ненавижу вашего Кадыра. Он бесстыжий обманщик. Я тебе говорю, у меня есть любимый человек, муж мой…

Длиннолицая заговорила снова, но на этот раз в голосе ее не мольба была, а насмешка, издевка:

— Больше ты этого не говори, невестушка! Молдо-бала доволен, понимаешь? Так что про того, кого раньше любила, забудь! У всех девушек судьба одна, все мы замуж выходим. Иди-ка лучше в дом. Люди уже знают.

И на прощанье прибавила:

— Таких, как наш молдо-бала, поискать…

Аруке опустилась на порог и долго плакала, содрогаясь от горя, — потеряла, сгубила она свою любовь, свое счастье. В тот же день они с Кадыром подали заявление в загс.

Дыйканбек вернулся в город через два дня после этого. Он очень соскучился по Аруке и сразу пошел в общежитие. Аруке он там, ясное дело, не нашел, но встретил ее подругу Айшу, которая долго не могла собраться с духом и рассказать ему о том, что произошло в его отсутствие. Дыйканбек смотрел на ее смятенное лицо и сердцем знал: случилось недоброе. Наконец Айша заговорила. Он выслушал до конца и спросил только:

— Это правда, что она по своей воле?

Айша боялась Дыйканбека. Кроме того, ей хотелось снять с себя вину: ведь это она больше всех расхваливала подруге Кадыра, это она по просьбе длиннолицей высыпала в шампанское Аруке порошок снотворного. Кадыр посвятил Айшу в свои планы, и теперь она не могла не лгать Дыйканбеку.

— Они обо всем сговорились, — сказала она. — Давно уже. Когда вас не было, встречались. У них в доме при нас ее платком покрывали[23], она не возражала. Ни слова против не сказала, ну а нам-то что говорить.

Дыйканбек не знал, верить Айше или нет. Надо повидаться с Аруке… Он взял у Айши адрес и тотчас отправился туда.

Аруке вышла из зеленых ворот и, увидев Дыйканбека, вначале вроде бы немного смутилась, но тут же справилась с собой и стояла, глядя прямо на него, красивая, спокойная. Голос у нее не дрожал, хотя говорила она как-то очень четко и сухо. Не плакала. Дыйканбек не представлял себе, что она станет разговаривать с ним так безразлично, равнодушно.

— Я вышла замуж, — это было первое, что она сказала. — Вышла за Кадыра по своей воле, знай это. И не думай, пожалуйста, что он меня умыкнул. Кадыр не из таких. Я своей судьбой довольна. И ты меня оставь в покое.

Прибавила тихо-тихо, едва шевельнув губами:

— Прощай…

Повернулась и ушла. Закрыла за собой калитку в зеленых железных воротах.

Дыйканбек не хотел ронять себя. Удалился твердой походкой, высоко держа голову и стараясь сохранять беззаботное выражение лица.

Ему было очень тяжело. Сердце ныло не переставая; во сне и наяву не покидало его ни на секунду ощущение потери. Ему казалось, что жизнь утратила всякий вкус и смысл; дни проходили словно в тумане, похожие один на другой, он не замечал окружающего, красота природы больше не волновала и не влекла его. Тоска была физически ощутима, от нее иной раз захватывало дух, тогда казалось, что сердца больше нет в груди, там пустота, мертвая, неподвижная. Потом снова возвращалась грубая, неутолимая боль, так раздувают полупогасший уголь в горне кузнечные мехи. Собственные картины, этюды не интересовали Абдиева, он с трудом мог заставить себя взглянуть на них, а уж работать — нет, о работе он и помыслить был не в состоянии. И это было самое страшное. Минут пятнадцать, не больше, мог он выстоять перед мольбертом, не зная, что делать с красками и злясь неведомо на кого. Хотелось отвлечься, забыться, и Дыйканбек стал бывать в компаниях товарищей-художников, старался больше пить, но очень скоро понял, что это не для него. Не поможет. Для него существует одно лекарство — работа, а работать он не мог. Он все еще был в состоянии полной прострации, когда услыхал однажды, что назавтра назначено заседание экспертной комиссии. Комиссия эта принимала картины, выполненные художниками по заказам министерства культуры. У Дыйканбека тоже был договор с министерством. В течение года он должен был написать картину на производственный сюжет — труд на цементном заводе. Заказ он не выполнил, мало того, и не готов был к работе над ним. Побывал несколько раз на заводе, сделал кое-какие этюды, на том все и остановилось. После встречи с Аруке он вообще выбросил из головы этот госзаказ. Будь на его месте человек более предусмотрительный и расторопный, давно бы он разделался с подобной работой. Чего особенно стараться, примут — и ладно, а где потом будет пылиться картина, никому дела нет. Мало ли их, таких полотен, хранится в музейных фондах. Художникам оттого ни жарко, ни холодно, а министерству важно, чтобы в отчете было сказано: принято столько-то картин на производственные темы.

Дыйканбеку, однако, был категорически чужд элементарный цинизм, потребный для того, чтобы создавать полотна, не нужные ни ему как художнику, ни зрителям. Он знал, как легко проникались таким цинизмом некоторые из его собратьев по профессии. В самом деле, спихнешь заказ, и тебя никто не критикует, наоборот, хвалят да еще и деньги платят, а с деньгами можно не только жить припеваючи, но и работать над чем нравится. Дыйканбеку такое претило, он давно дал себе слово никогда ни за что не приниматься без души. У него нет на это права, иначе какой же он художник? Ремесленник, мазилка, чьим трудам грош цена. Любовь и признание могут завоевать лишь те картины, которым отданы все душевные силы их создателя. Все без остатка… И Дыйканбек ничуть не заботился о том, что он скажет комиссии.

Назавтра художники с самого утра явились в свои мастерские. Чисто выбриты, причесаны, кое-кто даже при галстуке и в новом костюме. Члены экспертной комиссии в отличие от художников народ солидный, молчаливый, вдумчивый. Они тогда лишь оживлялись и начинали улыбаться, когда чья-нибудь работа им сразу и безусловно нравилась. Согласно кивая друг другу, члены комиссии в этих случаях могли и пошутить благожелательно на прощание и в следующую мастерскую входили в добром настроении. Если произведение не оправдывало возлагаемых на него надежд, комиссия устраивала закрытое обсуждение, на котором автор не присутствовал. Говорили коротко, четко, иной раз приходилось из-за несходства мнений и оценок решать вопрос голосованием.

Дыйканбек ждал прихода комиссии без всякого волнения. Он не считал себя виноватым в том, что не выполнил заказ. Члены комиссии вошли и уселись на приготовленные стулья, продолжая обмениваться мнениями о только что принятой работе. То была картина немолодой уже художницы из задуманной ею серии «Сердце матери». Над воплощением своего замысла художница трудилась много лет, никому не показывая сделанного, полная то вдохновляющих надежд, то тяжелых сомнений, не веря в собственные силы. Не одну ночь провела она без сна, мысленно перебирая недостатки картины, думая над тем, как исправить их. Наконец она решилась представить свое произведение на суд комиссии. Картина произвела на всех сильное впечатление, художницу поздравляли, а она, когда все ушли, села и беззвучно заплакала. Почти десять лет прошло с тех пор, как она положила на холст первый мазок будущей картины, десять лет находилась художница в творческом напряжении и устала от него, очень устала. Пока она проливала слезы у себя в мастерской, члены комиссии, сидя в мастерской Дыйканбека, говорили о будущем ее картины. Известный скульптор высказал вслух то, о чем думали все остальные:

— Если из работ нынешнего года какая и достойна премии, это именно эта. Такое полотно не забудешь. Прекрасная вещь!

— Наше искусство называют безмолвным… Определение можно признать справедливым лишь в том смысле, что нам надо поменьше болтать и как можно больше работать, — заговорил пожилой рыжеусый художник. — Что касается искусства живописи, то оно, конечно, обладает своим языком, сходным, на мой взгляд, с языком симфонической музыки. И если там, в музыке, один неверный звук может погубить произведение, то и у нас неверно положенная краска сводит иной раз на нет звучание и смысл картины. Я в любом создании художника прежде всего ценю ясность мысли, идеи. Картина без настроения — это не картина… Вы, молодежь, в последнее время что-то начали затенять, прятать лица людей, вам это кажется новаторством. Не знаю, право… Я не вижу художественного смысла в таком изображении, по-моему, это недостаток зрелости, мастерства. Какая нужда скрывать идею?.. Вот наша художница великолепно написала лицо матери, именно матери, — подчеркнул он, — это очень существенно. Она поняла и показала его так, как никто у нас еще не делал, а искусство есть открытие нового, в этом его главная суть. Ну вот… — он вдруг умолк, потом рассмеялся, отчего на лице у него ожили, заиграли все мускулы, все морщинки, и оно сделалось очень добрым. — Призывал художников к немногословию, а сам разболтался. Старею, значит… Ну, мирза, ты чего напыжился? — с улыбкой обратился он к Дыйканбеку. — Показывай свою работу.

Все знали, что рыжеусый питает к Абдиеву слабость. Члены комиссии поэтому смотрели на Дыйканбека доброжелательно и с интересом, а он молчал.

— Зачем ты заставляешь себя упрашивать, молодой человек? Есть у тебя что-нибудь? Почему не показываешь? — Рыжеусый художник, заложив руки за спину, принялся вышагивать по мастерской, время от времени вскидывая голову и что-то пристально разглядывая на потолке. Вопросы его прозвучали скорее добродушно, чем сердито, но, впрочем, у него иной раз было не угадать, собирается он задать головомойку или просто шутит. Зато уж если он по-настоящему приходил в гнев — держись, только вряд ли выдержишь.

— Я не успел сделать работу, — спокойно сказал Дыйканбек.

Члены комиссии отреагировали мгновенно:

— Как это не успел? Почему?

— Зачем брался, если тебе не под силу?

Безмятежное спокойствие вдруг покинуло Дыйканбека, он почувствовал себя мальчишкой, которого окружили ребята из чужого аила, настроенные немедленно задать ему хорошую трепку. И он повел себя так, как и повел бы в подобной ситуации попавший в переплет мальчишка: нахмурил брови и сказал с вызовом:

— Верно вы сказали, мне это не под силу. Способности у людей разные…

Эти слова задели всех и, конечно, вызвали желание всыпать зазнавшемуся сосунку по первое число. Однако уважение к рыжеусому сдерживало страсти.

— Поглядите на него, он еще хорохорится, — негромко сказал кто-то, и так же негромко ему ответил другой:

— Плоды неумеренного захваливания…

Рыжеусый сделал вид, что не слышал, и снова обратился к Дыйканбеку:

— Если ты не успел кончить работу, мы можем и продлить договор. Покажи этюды… Какие-то фрагменты…

Дыйканбек подумал было, не показать ли и в самом деле этюды, но эту мысль тотчас подавило тупое и злое упорство, неведомое ему раньше. Весь в поту от стыда, словно вор, пойманный на месте преступления, он тем не менее ответил твердо:

— У меня нет этюдов. Я был на заводе раза два. Но тема не вдохновила меня, и я не стремился работать над ней. Делайте со мной что хотите, воля ваша.

Тогда представитель министерства сказал:

— Мы вынуждены расторгнуть наше соглашение с Абдиевым и востребовать назад выплаченный ему аванс. Вряд ли мы в дальнейшем захотим иметь дело с художником, до такой степени лишенным чувства ответственности. Это просто я не знаю что… — он с трудом сдерживал возмущение. — Взрослый человек…

Его предложение расторгнуть договор было принято всеми. Члены комиссии покинули мастерскую с лицами, на которых написано было одно и то же: «Мало тебе!» Рыжеусый художник у самой двери обернулся, посмотрел на Дыйканбека, но не сказал ни слова. На лице его было то самое выражение, с которым он только что ходил по мастерской, заложив руки за спину.


После этого события еще месяц прошел вяло и неопределенно. Дыйканбек делил время между квартирой и мастерской. Двигался он тяжело и неуверенно, походкой человека, который, оступившись, упал, повредил ногу и после выздоровления боится наступать на нее твердо. Он нередко даже ночевал в мастерской, но работа не шла совсем, не захватывала его, как прежде. Однажды утром он, скорчившись, лежал одетый на диване в мастерской. Дверь резко отворилась, и вошла Аруке. Дыйканбек, увидев ее, даже не удивился. Аруке подошла, наклонилась, положила ему на лоб холодную ладонь.

— Я пришла попрощаться с тобой, Дыйканбек, — заговорила она. — Мы переезжаем на Иссык-Куль. Учиться я бросила. То есть я буду учиться заочно…

Она внимательно вгляделась в равнодушное лицо Дыйканбека, стараясь, видимо, понять, слушает он или нет, и продолжала:

— Когда я думаю о том, что мы с тобой расстались, у меня делается темно на душе. Глупа я была, вот и попала в западню. Только теперь узнала тебе цену. Ты стал моей далекой звездой, моей мечтой, Дыйканбек. И я прошу тебя — береги себя, свой талант. Я должна идти теперь своей дорогой, тяжелой дорогой с чужим для меня человеком. Для тебя я… словно книга с пожелтевшими страницами, прочитанная и наполовину забытая. Когда-нибудь ты совсем забудешь, что читал ее. Только не думай, что я пришла жаловаться тебе и просить тебя о жалости. Нет. Я пришла попросить у тебя прощения. Я не уберегла нашу любовь, прости меня, если можешь. Любое несчастье, любое горе человек может вынести. Мы люди, мы должны уметь нести свою судьбу. Ну вот, я сказала что хотела, а теперь прощай…

Аруке обняла Дыйканбека, который так и не пошевелился, поцеловала его, чуть прикоснувшись губами к его губам, и ушла быстрыми шагами, не оборачиваясь. Дыйканбек еще долго лежал неподвижно. Солнечный свет заливал всю комнату, когда он наконец поднялся и подошел к окну. Открыл его и ощутил запах весны. Два дня назад выпал снег, но во дворе весело порхали трясогузки. Дыйканбек почувствовал, что приход Аруке словно растопил лед у него в душе. Стало легче дышать. Он повернулся и посмотрел на дверь. Подумал отчего-то: «Надо уехать из города». И сразу понял — он так и сделает и скорее всего больше в город не вернется. Откуда-то из далека, неведомого, непонятного, долетела до него искра надежды. На что? Он не знал, но вдруг заспешил, засобирался, не желая оставаться в городе ни одного лишнего дня. Дыйканбек решил переменить профессию.


…С тех пор как Дыйканбек переехал в Токмак и стал работать учителем, у него разладились отношения со старшей сестрой, и это его очень огорчало. Между ними не было никакой ссоры. Дыйканбек никогда бы не сказал вырастившей и воспитавшей его сестре резкое слово, не решился бы даже косо взглянуть на нее. Слишком многим был он ей обязан и никогда не забывал об этом, но и виноватым в чем-то перед нею себя не считал. Часто случается, что люди близкие, когда отношения у них уже испорчены, бывают огорчены и сильно огорчены этим, как говорится, пальцы кусают: «Ах, зачем я так!» Но до тех пор, пока это не осознано, никто себя винить не хочет. Возможно, у сестры Дыйканбека Соно и были свои причины сердиться на младшего брата, тем более что она принадлежала к тому роду женщин, которые склонны обижаться на судьбу. Соно чувствовала себя несчастливой не по причинам материального характера. Она страдала оттого, что не сложилась у нее личная жизнь. Цветущей шестнадцатилетней девушкой вышла она замуж за своего Джаныбека, парня что надо — и красивого, и умелого, и удачливого. Соно прожила с мужем семь счастливых лет. Джаныбек кончил курсы лесничих и был назначен начальником лесничества возле Чолпон-Ата. Перед самой войной он поставил новый дом на взгорке у озера — великого киргизского озера Иссык-Куль. Как началась война, Джаныбек ушел в солдаты, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Похоронной в семью не прислали, и Соно ждала его, не теряла надежды. Не могла она оставить и престарелого вдовца-свекра, который относился к ней как к родной дочери. В год, когда кончилась война, Соно пережила еще одно тяжкое горе — у нее умерла единственная дочь. Надежда на возвращение мужа долго не покидала осиротевшую женщину, однако приходит конец всякой надежде. Соно перестала верить, что Джаныбек вернется. А Дыйканбек не понимал, что тому, кто утратил последнюю надежду, не до веселья.

Соно, узнав о том, что брат оставил художество и пошел работать учителем, написала ему обрадованное письмо. Он никак не ожидал ничего подобного. Ему думалось, сестра огорчится: столько лет учился в Москве, чего, спрашивается, ради? Диплом учителя можно было получить и в Пржевальске. Дыйканбек знал — Соно гордится тем, что брат учился в столице, и всем соседям прожужжала уши о его будущей карьере. А теперь? Каково ей будет глядеть людям в глаза? Однако сестра писала:

«Мне с самого начала не нравилась твоя малярная специальность. Молчала, потому что расстраивать тебя не хотелось. Ты очень хорошо придумал, дорогой мой. Потерпи немного, я добьюсь через районо, чтобы тебя перевели к нам. Здесь тебе и дом и стол, а мне тоже хорошо: буду жить спокойно, растить твоих ребятишек».

Дыйканбек ушел в школу добровольно, никто не принуждал его бросить любимое дело. Казалось бы, письмо сестры должно было прийтись ему по душе, а он, наоборот, разволновался, забеспокоился; скверно ему стало, словно кто-то по непониманию и равнодушию отозвался при нем дурно о чем-то высоком и священном для него. Утраченные мечты все же оставались мечтами. Сколько планов, сколько горячих стремлений было у него, когда он учился в художественном училище во Фрунзе, с каким жаром он работал, как хотелось ему много знать и уметь! Мало-помалу добился он некоторых успехов, его уважали и товарищи и педагоги, но и тогда он никому не поверял затаенных своих желаний, которые не покидали его. Учась потом в Москве, Абдиев все больше верил в себя. Он очень много читал, часто бывал в музеях. Его восхищение величием и простотой гениальных художников мира росло день ото дня. От волнения он иной раз не мог заснуть ночью; вставал, ходил по комнате, а сердце билось так, словно Дыйканбеку предстояло сотворить великое полотно. Он уже тогда понимал, что подлинно великое должно быть просто и доступно людям, но только теперь понял, сколько воли, труда, таланта, знаний, человечности нужно для воплощения этой простоты. Чтобы найти ее, нужна вся жизнь. Он знал, какое множество талантов сгинуло в погоне за легкой славой. И ему казалось, что сам он лишь походил где-то около своей мечты, обманывая сам себя. Так, пигмей среди великанов. Ему не хватило ни воли, ни терпения, чтобы не дать погаснуть священной искре, зароненной в его душу. Жизнь штука сложная. Для слабых у нее много соблазнов, и тот, кто не в силах отрешиться от них, не должен заниматься искусством. Абдиеву хотелось передать свои выстраданные мысли ученикам, помочь им верно выбрать жизненный путь. Это единственное средство избавиться от мучительных сомнений, преодолеть их, думалось ему…

Работать в школе было интересно. Вначале он преподавал рисование и черчение. Потом, когда ушла в декрет учительница русского языка, директор передал ее уроки Абдиеву. Дыйканбек не хотел браться за незнакомое дело, но, подумав, согласился. Он начал читать, и не только программы и учебники, это само собой; он жадно читал произведения писателей и открыл для себя то, на что раньше не обращал внимания: некое внутреннее сходство, некое единство между классическими произведениями литературы и полотнами истинных художников. Это неожиданное для него ощущение вначале просто заинтересовало его, а потом мало-помалу превратилось в убеждение об органический связи, существующей между различными видами искусства. Их природа едина, думал он, и уже не боялся, наоборот, хотел преподавать русский язык и литературу. Решил заочно поступить на филологический факультет университета.

Сдержанный, серьезный, увлеченный преподаванием, он нравился учителям и вызывал их уважение. А для директора школы Дыйканбек оказался попросту находкой. Абдиев занимался эстетическим воспитанием ребят, и директор скоро понял это. К началу летних каникул Дыйканбек стал в школе своим человеком. Учителя постарше, начиная с самого директора, охотно приглашали его в гости. Он не чувствовал себя чужаком среди педагогов, не думал о прежней своей профессии и по-настоящему проникся интересами нового коллектива и новой работы. По-прежнему горько было думать об Аруке, но о сестре Дыйканбек почти не вспоминал. Не ответил на два ее письма. Впрочем, у него и времени на это не хватало. Подготовка к урокам, сами уроки, на которых он старался понять каждого ученика, верно оценить его характер и соответственно с ним обращаться… Если и оставалось немного свободного времени, Абдиев хватал какую-нибудь особенно интересную книжку и шел в горы. Ни разу не взял он с собой этюдник. Постепенно он привык к этому и не ощущал беспокойства оттого, что этюдника с ним нет.

Время летело незаметно. Кончился учебный год. На посвященном его итогам педсовете Дыйканбек стал свидетелем любопытного случая, но вначале не мог понять споров, которые вокруг него разгорелись. В интернате среди прочих ребят жили дети-сироты, которым некуда было ехать на летние каникулы. Для них школа устраивала за городом, на участке гектаров в десять, засаженном яблонями, летний лагерь, в котором сироты отдыхали до сентября. Дыйканбеку это место казалось очень красивым: весной он вместе с другими учителями и со школьниками был там. Убирали территорию, обрезали сухие ветки, обмазывали известкой стволы, подкармливали и опрыскивали деревья, на которых только-только распустились цветы. Участок, точно островок, со всех сторон обегали его то ли малые речки, то ли большие ручьи, а на северо-запад от него разбросаны были небольшие озерки. Все здесь было как-то особенно мило и радостно, пробуждало жажду жизни. Но ни один из учителей не хотел оставаться с детьми на лето в этом лагере, отказывались под любым предлогом. Директор сердился, горячился, наконец попросту обязал двух молодых учителей отправиться с ребятами в лагерь. Они тотчас заспорили с ним: «Каждый год на нас отыгрываетесь! У нас тоже есть планы, мы тоже хотим отдохнуть со своей семьей». — «Да, каждый год одно и то же! — запальчиво отвечал директор. — Вам надо отдыхать, а за сиротами присмотреть некому. Сегодня же отдам приказ. И посмотрим, как это вы откажетесь работать! Составьте график на все три месяца, кто кого сменяет», — обратился он к завучу, а потом начал подводить итоги педсовета. Учителя больше не спорили, но недовольно перешептывались, и тогда поднялся со своего места Дыйканбек.

— Болот Идрисович, простите, что перебиваю вас. Я считаю, что в этом случае работать по принуждению… словом, ничего путного из такой работы не получится. Не нужно никого заставлять. Я буду с ребятами все лето. Так и запишите.

Учителя вдруг заговорили все разом. Кто-то повысил голос:

— Одному работать невозможно. Надо взять еще кого-то из воспитателей.

— Ну и что же, что одному? — возразил Дыйканбек. — Не вижу ничего сложного. Помогут старшеклассники. Ничего, не беспокойтесь, справимся.

Директор вполне оценил добрую волю Дыйканбека, но справедливо считал, что один он берется за дело по неопытности.

— Нет, одному действительно тяжело будет. Дети — это дети. Дни летом длинные, вы с ребятами измучаетесь. Спасибо, Дыйканбек, во мы, конечно, дадим вам в помощь кого-то из воспитателей.

Директор так и сделал — выделил Дыйканбеку помощника. Помощником, вернее, помощницей, оказалась Айна. То ли директор нарочно назначил именно ее, то ли она, давно уже украдкой поглядывавшая на Абдиева, сама захотела этого, неясно; так или иначе, Айна с Дыйканбеком работали в лагере вместе.

В тот год весна в Чуйской долине была теплая и дождливая. Ярко зеленела трава под лучами ясного солнца, а в траве повсюду — и на крутых склонах, и в ложбинах — огнем горели тюльпаны. Не успели отцвести они, как вспыхнули красным пожаром горные маки. На пестро-благоуханный ковер травы и цветов падала по ночам крупная, как горох, роса. Едва покажется из-за гор солнце, повеет утренний ветер, роса посыплется наземь, точно бусы с оборванной нитки. Но и на земле настигают ее солнечные лучи и подымают вверх легким и редким туманом. Вместе с этим туманом взлетают над травой бабочки — яркокрылые, похожие на лепестки цветов. За речкой в зеленом ивняке протяжно кричит кукушка. Потянет с гор прохладный ветерок, и темное маленькое облако — как говорится, с потник величиной — вдруг разразится дождем. Сияет солнце, а тяжелые светлые капли с шумом ударяют о широкие листья коровяка и конского щавеля. Внезапно начавшийся дождь так же внезапно и кончается, а над зелеными предгорьями Кара-Тоо вспыхивает радуга. Яркие полосы ее крутой арки приводят в восторг ребятишек — и совсем маленьких, и постарше. С веселыми криками бегут они в ту сторону подержаться за «ведьмину коновязь», как называют радугу киргизы. Но радугу не догонишь: сколько ни беги за ней, она все дальше, пока не исчезнет совсем. Так начинается сказка. Так интереснее жить.

Немного погодя все вокруг вновь изменяет свой вид. Сначала на самой высокой вершине Кара-Тоо, Берик-Таше, появляется белое облако. Оно одно-единственное, больше нет на всем синем-синем небе. Солнце так и заливает лучами задремавший, разнеженный теплом мир. Но старожилы знают, что к чему, и говорят: «На Берик-Таше облако. Будет дождь». И принимают все меры, чтобы уберечься от ливня. Кто раньше не жил в Чуйской долине, даже и внимания не обратит на это чепуховое облачко. Однако стоит солнцу склониться к закату, откуда ни возьмись наползают темные тучи, замирает ветер, лес дышит влагой и тишиной — умолкли птицы, попряталось все живое. Голуби жмутся к домам, укрываются под выступами крыш. Первые редкие капли гулко ударяют по железным листам кровли, а через минуту небо точно раскалывается — так резко и оглушительно гремит гром. В окнах дребезжат стекла, и, кажется, сама земля содрогается от удара. Ливень идет стеной. По ущельям и ложбинам Кара-Тоо несутся бурные потоки. Чу потемнела от грязи. Молния сверкает за молнией, почти непрерывно следуют один за другим громовые раскаты небывалой силы, а дождь все льет как из ведра.

В такую погоду сидишь дома и радуешься, что не попал под ливень. Искренне сочувствуешь тем, кому не довелось вовремя укрыться от грозы. Вспомнится, как однажды ты сам, еще мальчишкой, пас корову и насквозь промок под таким вот дождем. Замерз до того, что дома поскорее завернулся в отцовский тулуп и лег. Мать подошла, приподняла воротник тулупа, заглянула тебе в лицо, а ты притворился, будто спишь. Когда вспоминаешь об этом, отчего-то хочется плакать. И, уж конечно, думаешь со стесненным сердцем о том, как часто не слушался матери, огорчал ее; ругаешь себя и чувствуешь виноватым не перед одной только матерью, а перед целым светом… Струйки воды на оконном стекле напоминают о материнских слезах, на душе тревожно и неспокойно. Бедная мама, потоки дождевой холодной воды со всех сторон омывают серый покосившийся камень на твоей могиле; вода проникает и в могилу, но ты не чувствуешь ее, как не чувствуешь, впрочем, и солнечного тепла, ты, когда-то такая молодая, красивая, с мягкими, точно шелк, длинными косами. Для тебя больше нет ничего на свете; ни грозы, ни заботы земные не разбудят тебя. Умерло сердце, которое полно было любви ко мне… Спи, милая моя, ласковая мама. Ты не совсем ушла из этого мира. Засыхает плодовое дерево, но прорастают молодые деревца из упавших на землю семян… Всячески должны мы чтить женщин, благодаря которым не прекращается род наш. И пускай сгорит дом у того, кто заставляет женщину страдать и проливать слезы, пускай не ведает счастья и покоя тот, кто не сумеет простить женщине ее ошибку…

Так размышлял Дыйканбек, сидя у окна, и глаза у него были влажными. Думал он, конечно, и об Аруке и желал ей счастья.

Темные тучи уходили, таяли, небо посветлело, ливень перешел в мелкий частый дождик, который может моросить несколько дней не переставая. Земледельцам такой дождь что масло: только он по-настоящему напоит жаждущую землю. После него все растет и наливается живыми соками прямо на глазах.

Последняя гроза с ливнем отгремела в самом конце мая. В Чуйской долине наступило лето. Дыйканбек с ребятами переехал в лагерь. Солнце пекло во всю свою силу. До накаленных его лучами камней дотронуться было нельзя — обожжешься. Над Токмаком висело знойное марево. Все живое искало тени. Даже неугомонные воробьи прятались от жары в густых кустах караганы по берегам реки; бродяга пес, рыскавший с утра пораньше в поисках еды, к полудню забивался куда-нибудь в лопухи. В лагере, однако, было прохладно, свежо. Высоко возносили вершины огромные, в два обхвата, горные тополя. Серебристая листва на самых верхних ветвях ловила малейшие дуновения и шелестела без умолку, словно переговаривалась с кем-то неведомым и невидимым; рядом с тополями стоят темнолистые дубы, сквозь густые кроны которых не проходит ни один солнечный луч. Посидишь в их тени в одной рубашке, и дрожь пробирает в самую жаркую погоду. Безмолвно течет вода в арыке под деревьями. Она чиста и прозрачна, но кажется темной оттого, что не проникает к ней солнце. Арычная вода уходит в те самые озерки, которых так много неподалеку от лагеря. Среди камыша и желто-зеленых мягких водорослей из лета в лето гнездятся дикие гуси и утки. Бывало, что забредет сюда, соблазнившись зеленым привольем, домашний неповоротливый гусь, но таких гостей дикари не любили, боялись, должно быть, за своих птенцов, и очень скоро чужак с гоготом улепетывал, шумно хлопая крыльями. Дыйканбек иногда одалживал у сторожа его длинную тяжелую лодку и вместе со старшими ребятами плавал в ней по озерам. Особенно восхищала его красота предзакатных тихих часов. Золотисто-багряным светом светилась вода, и казалось, что она горит. Алели снежные вершины гор, ласковый летний вечер опускался на истомленные зноем поля. Мелькнет среди водорослей голова плывущей ондатры, и вот она уже видна где-то на середине озера. Потом еще одна покажется, еще… Зверьки играют, борются, обхватывая друг друга лапами. Дикая утка плывет с целым выводком темных вертких утят, а чуть поодаль вдруг скользнет, оставляя прямой как стрела след, водяная змея. Утка бесстрашно гонится за ней, оберегая своих птенцов. У самой границы камышей выбралась на зеленый ковер водорослей остромордая лягушка и самозабвенно квакает, раздувая горло. Из-за гор между тем поднимается светлый круг луны. С предгорий долетает студеный ветерок и легким шорохом проносится по камышам. Начинается лунная ночь, как всегда полная тайны и красоты. В озере играет рыба — сверкнет серебром в лунном свете, выпрыгнув из воды, крупный чебак и с шумом плюхнется обратно. Неизъяснимая и необъяснимая радость овладевает душой. Улыбаешься, сам того не замечая, и уже не думаешь ни о чем неприятном или беспокойном, жизнь кажется бесконечной, прекрасной, влекущей к себе. Хочется жить. Хочется влюбиться в девушку, прекрасную как луна.

В это лето Дыйканбек занимался воспитанием по собственному методу. Он уводил ребят в долгие походы, переплывал с ними вместе Чу, учил плавать тех, кто не умел; они вместе ловили разную живность — ужей, ежей, лягушек — и потом держали их в лагере в живом уголке; забирались на самые высокие тополя, и Дыйканбек хвалил тех, кто был смелее и ловчее; лунными ночами они спали не под крышей, а на свежескошенном сене. Ребята полюбили Дыйканбека, привязались к нему. По ночам, лежа на сене, долго не засыпали и по очереди рассказывали сказки одна страшнее другой.

Долгое время Дыйканбек не обращал никакого внимания на Айну. Поздоровается утром, пожелает спокойной ночи вечером — вот и все разговоры. Айна старалась делать вид, что и ей этот не слишком любезный джигит безразличен, но частенько вздыхала и смотрела ему вслед. В его поведении Айне многое не нравилось, но вместе с тем она чувствовала, что человек он необычный, своеобразный, и мало-помалу начала думать о нем постоянно. Старалась гнать от себя эти мысли, но ничего поделать с собой не могла. Впервые в жизни почувствовала она, что с любовью по своей собственной воле не справишься. Айна успела побывать замужем, но истинной любви не знала. Она росла замкнутой, невеселой девочкой. В старших классах не влюблялась, как ее подружки, не отвечала на любовные записки. Мало того, еще и пробирала одноклассниц, когда видела, как они кокетничают с мальчишками: «Вы же ученицы! Девушки! Неприлично без конца скалить зубы». И сама держалась в полном соответствии со своими высказываниями — обдавала парней ледяным холодом. Окончив первый курс университета, Айна приехала домой на каникулы, и ее умыкнул краснолицый табунщик Алмамбет с их же улицы. Когда Айна училась в десятом классе, Алмамбет то и дело передавал ей письма через подруг, но она не отвечала; табунщик гарцевал на своем иноходце мимо ее дома, глаз не сводил с окон и, чтобы обратить на себя внимание, принимался громко звать кого-то. Мало того, выиграв однажды кокберы[24], привез выигрыш к дому Айны и бросил у порога — по стародавнему обычаю так делал лишь тот, кто хотел свататься. Выслушав благодарность от матери Айны, Алмамбет, весьма гордый и довольный, поскакал к магазину, выпил, не слезая с коня, пол-литра водки прямо из горлышка, опьянел и, мотаясь в седле справа налево, понесся дальше, к табуну в ущелье Кара-Тоо. Потом он до самой зари гонял коня по увалам и сам себе дал клятву, что женится на Айне во что бы то ни стало.

Однажды вечером Айна пошла по воду; тут-то ее и схватил Алмамбет с двумя дружками и потащил к своему дому. Айна бранила парней, пыталась урезонить, но видела и понимала, что они в запале, что ей с ними не сладить, и потому по дороге к дому Алмамбета в общем не сопротивлялась. Ей было даже смешно на них смотреть, — в самом деле, ну что же это за дикость, что за нелепое похищение, нельзя же к этому относиться всерьез! «Отпустите меня, — повторила она несколько раз, — самим потом будет стыдно!» Однако в доме, когда она поняла, что сейчас на нее накинут по обычаю платок как на вошедшую в семью невестку, Айна взбунтовалась и никого к себе не подпускала, несмотря ни на какие уговоры. Как ни подступались к ней почтенные байбиче, она не соглашалась. Чести жениховской семьи грозил серьезный ущерб. Решили сообщить обо всем матери Айны. Женщина старая и суеверная, та поспешила, опираясь на палку, к месту происшествия, охваченная страхом при мысли о том, каким позором в глазах односельчан будет покрыт их дом, если дочь вернется после похищения обратно. Еще во дворе у Алмамбета на старуху обрушились уговоры и причитания собравшихся по случаю скандала родственников и соседей жениха: да как же это, да что же, обычаи предков, честь и так далее и тому подобное, тут у каждого слова наготове. Пусть мать благословит замужество дочери, только так и можно поступить.

Мать Айны, никому не отвечая, стукнула своей палкой по утоптанной, твердой земле двора и вошла в дом. Айна, растрепанная, отчаянно разгневанная, при виде матери обрадовалась. Ей пришлось вести неравную борьбу со многими врагами сразу, она изнемогала — и вдруг помощь, поддержка, надежда. Айна бросилась к матери: «Мама!» Мать, бледная от волнения, заговорила, стараясь быть строгой и убедительной:

— Ты переступила порог дома уважаемых людей, зачем же ты безобразничаешь? Раз так случилось, значит, суждено тебе здесь жить. Куда камень упал, там ему и место. Каждая девушка в конце концов выходит замуж, не сквозь землю же ей провалиться! Не ломай себе жизнь, слышишь? Незачем назад оглядываться.

Мать Айны в аиле слыла женщиной разумной и с характером, ее уважали. Родственники жениха, слушая, как она увещевает дочь, шепотом превозносили старуху до небес. «Лев среди женщин!» — высокопарно определил некто из них. Айна вдруг почувствовала, что не может поступить только по своей воле, не может спорить с матерью и, главное, невыносимо будет для нее, если она пойдет наперекор, неизбежное унижение матери в глазах людей… Пусть уж ей, Айне, будет тяжело и горько. И она стала женой безразличного ей, чужого Алмамбета. Она выполняла супружеские обязанности, но на сердце было холодно. Не слишком веселой была она в девушках, а теперь совсем погасла. Табунщик не сумел расположить к себе жену, сделал обоих несчастными — ее и себя. Они не ссорились, даже не спорили. Айна прекрасно понимала, что чувство не возникнет, и года через два заговорила с мужем, когда они вечером легли в постель:

— Алмамбет, мы с тобой оба живем, не зная счастья. Ты ведь понимаешь это, а я тебе с самого начала говорила. Ты сам виноват. Я даже ребенка тебе не могу родить, потому что… Ну, короче, не жена я тебе, ведь я сама тебя до сих пор ни разу не ласкала, ни разу не был ты для меня желанным. Не загорелся наш огонь. Зачем же нам мучить друг друга?

Алмамбет понял ее, и они расстались мирно.

Родственники не могли взять в толк, почему они разошлись — ведь не ссорились, слова худого друг другу не сказали. Да и никто в селе не мог этого уразуметь. Только мать Айны, Канышбек-эне, все понимала, хоть дочка ей ни слова не говорила. Старая женщина видела, что ошиблась, и очень горевала, жалела дочь. Они не объяснялись, но когда Айна вернулась к матери, та сказала, ласково погладив дочь по голове:

— Ошиблась я, доченька. Прости меня. Больше не стану вмешиваться. Постарайся найти свое счастье. Твоя воля, поступай, как тебе по сердцу.

Айна обняла мать и расплакалась. Простила ее от души. И теперь вот встретила того, кого искала и ждала, — Дыйканбека. Собственно говоря, Айна в мечтах своих видела совсем другого человека, не такого, как Дыйканбек, поэтому она долго не верила сама себе, боролась со своим чувством, но чувство не сдавалось, подчиняя женщину с каждым днем все сильней. А Дыйканбек не замечал ни Айны, ни ее отношения к себе. Айна сердилась, обижалась, иногда ей так хотелось отчитать заносчивого парня, нет, забыть его совсем, не думать о нем… Но Дыйканбек приходил, Айна приветливо встречала его, усаживала за стол, подавала еду и даже не думала о том, куда улетучилась вся ее злость.

На этот раз Дыйканбек, как обычно, молча съел все, что перед ним поставили, поблагодарил и пообещал ребя там в следующую пятницу отправиться в поход в ущелье Шамши. Ребята встретили это объявление шумным восторгом и весело побежали в свои палаты — пора было спать. Айна молча, с мрачным лицом слушала, стоя в сторонке, и вдруг обрушилась на Дыйканбека:

— Почему вы со мной не советуетесь? Почему делаете все, что хотите? Я ведь тоже воспитатель. И тоже отвечаю за детей. Вы совершенно не соблюдаете педагогическую этику, отстранили меня от работы… — она не договорила, голос задрожал от слез, и Айна убежала к себе в палату.

Дыйканбек на некоторое время онемел и застыл на месте. Почему-то он чувствовал себя очень виноватым, хоть и не мог бы сказать, в чем провинился.

Бурное негодование, слезы… Конечно же, не педагогические тонкости сами по себе вызвали этот взрыв. Просто вырвалось наружу то, что Айна долго носила в глубине оскорбленной женской души. Слезы неутоленной тоски, ожидания, любви — должны же они были пролиться когда-то, без этого Айна не нашла бы себе покоя. Но откуда Дыйканбеку знать это? Любовь не всегда идет прямой дорогой, и не каждому сердцу в ответ бьется то самое, о котором оно мечтает. Если бы каждая любовь вызывала взаимность, мир, наверное, был бы спален дыханием влюбленных. Но у природы свои весы.

Придя в себя, Дыйканбек побежал за Айной. Она сидела у себя и заливалась слезами. Встречаются в мире женщины, которых слезы красят, Айна была из них. И Дыйканбек как будто впервые увидел ее, совсем иную, чем повседневная, обычная Айна. Где-то в глубине сознания мелькнуло: как же он ее до сих пор не замечал, эту привлекательную женщину? Дыйканбек подошел к Айне, слегка коснулся рукой ее волос.

— Не плачь, пожалуйста! Я виноват и больше так делать не буду. Ничего не буду делать, не посоветовавшись с тобой. Поверь, Айна, и прости меня. Ну… ведь я признаю, что виноват, и больше никогда так не поступлю.

Дыйканбек говорил все это мягко, с неожиданной для самого себя задушевной нежностью. В глубине души возникло давно не испытанное волнение — Дыйканбек особенно ясно ощутил это, когда пальцы коснулись шелковисто-мягких волос Айны. А она между тем плакала все сильнее и не могла успокоиться. Плакала, взбудораженная тем, что впервые в жизни по-настоящему почувствовала себя женщиной, влюбленной и страдающей; сама себе удивляясь, она горько всхлипывала и радостно сознавала при этом, что мир велик и прекрасен, что в нем существует нечто святое и чистое — любовь. Любовь, которая стала доступна теперь и ей. Она поверила в свою судьбу, пламя счастья вспыхнуло перед нею, озарив все вокруг новым и ярким светом. Ей хотелось, чтобы Дыйканбек долго-долго сидел вот так с нею рядом, совсем близко… С этого дня Айну не покидала радость обретения той высшей ценности, без которой жизнь неполна; между нею и Дыйканбеком возникли близость и понимание, так, во всяком случае, ей казалось. Дыйканбек, в свою очередь, привык к Айне, старался вести себя так, чтобы она не сердилась и не обижалась на него, но никаких особых чувств, кроме доброжелательного уважения, не испытывал к ней.

Впрочем, Айна пока ничего другого и не требовала от судьбы. Куда девались замкнутость и сумрачный вид молодой женщины, она стала оживленной, веселой и очень похорошела.

В один из самых своих спокойных и безмятежных дней наш герой получил сразу три письма от сестры. Удивленный и даже встревоженный таким обилием, Дыйканбек прочел письма и был совершенно ошарашен. Два письма оказались давними — пролежали на почте, пока там выясняли новый адрес Дыйканбека. Третье письмо сестра написала совсем недавно. Собственно говоря, в первых двух письмах ничего нового и необычного не содержалось. Соно опять рассказывала о своих хлопотах в районо насчет перевода брата после каникул в тот район, где жила сама; она без конца болеет, с хозяйством справляться все труднее, вот приедет брат, женится… Дыйканбек досадливо поморщился — все одно и то же, как ей не надоест! Особенно его раздражали матримониальные наскоки Соно. Впрочем, откуда сестре знать, что после разлуки с Аруке он и думать не хочет о женитьбе? «Вечно она больна, вечно недовольна жизнью…» — пробормотал он, принимаясь за последнее письмо. Быстро пробежал глазами первые строки, и ему сразу стало не по себе. Настолько не по себе, что, погляди сейчас на него кто-нибудь из старых знакомых, не узнал бы всегда сдержанного, скромного джигита. Красный от возмущения, Дыйканбек смял в тугой комок исписанный крупными буквами листок бумаги и забегал по комнате так быстро, словно ступал по горячим угольям.

Казалось бы, что могла написать брату сестра такого необыкновенного, чем могла возмутить его до последней степени?.. Оказалось, могла.

Соно крайне огорчилась, узнав, что брат не приедет к ней на летние каникулы. У нее же никого больше нет на свете, на кого она могла бы опереться. Голова уже седая, скоро пятьдесят, и зачем ей все это огромное хозяйство — и дом, и сад, и скотина, и птица… На что все это одинокому человеку, спрашивается? С собой на тот свет ничего не унесешь. Все добро она бережет для Дыйканбека, он должен понимать это. У нее душа горит от его жестокосердия. Ей ведь так немного нужно — пришел он домой, поел, что она приготовила, поговорил с ней о том о сем. Родственное участие, уважение, больше ничего… А он не приехал, каково ей терпеть одиночество целое лето? Что делать, как дни проводить? Вне себя от огорчения и обиды, Соно решила пригрозить брату. Она все еще не могла заставить себя смотреть на него как на взрослого человека и не считала нужным сдерживаться:

«Имей в виду, если ты не переведешься к нам, получишь крупные неприятности. Я буду жаловаться на тебя за твою бесчеловечность, обращусь к руководству района. И в газету напишу, опозорю тебя перед всеми».

Она полагала, что угрозами своими добьется цели, и не могла уразуметь простую вещь: любить и уважать нельзя заставить. Добилась она лишь одного — глубоко обидела брата. Он не стал отвечать на ее письма и, как и обещал ребятам, пошел с ними в поход в ущелье Шамши.

Палатки установили на берегу реки среди елей, неподалеку от дома лесника. С грохотом и ревом неслась по ущелью горная река. Подойди чуть ближе к берегу, и тебя обдаст целым ливнем крупных брызг. Там, где бегущая вода налетает на разбросанные по ее пути огромные, с юрту, валуны, вскипает, ежесекундно меняя очертания, зеленовато-белая пена. Холодна, как лед холодна горная вода — зубы ломит, если попробуешь напиться, а руку в нее опустишь — сразу закоченеет. Оба склона ущелья, северный и южный, поросли еловым лесом. По берегу реки кое-где видны ярко-зеленые заболоченные участки; возле них у чемирчек-травы особенно крупные, в след верблюда, листья, подорожник выгоняет высоченные стрелки, чуть ли не в рост проса. В зарослях болиголова, слегка пригнувшись, вполне может спрятаться взрослый человек, а конский щавель скроет и коня со всадником.

Дыйканбек, Айна и лесник сидели втроем и обсуждали маршрут похода, когда ребята вдруг заволновались: «Агай, агай, смотрите!» Дыйканбек поглядел в ту сторону, куда они показывали, и увидал, как совсем неподалеку, метров за триста-четыреста, не больше, спустилась к реке по лесистому склону золотисто-рыжая косуля. Сторожко оглядываясь по сторонам, она подошла к воде. Ребята повскакали с мест, но Дыйканбек остановил их. Животное посмотрело вправо, влево, потом склонилось к воде, напилось и не спеша удалилось по той же дороге, по какой пришло.

— Здесь много косуль? — спросил Дыйканбек у лесника.

— Много, — равнодушно отвечал тот. — Охота на них запрещена. Да я никого с ружьем и не подпускаю сюда. Косули отвыкли от выстрелов, перестали бояться людей. Вон видите лощину. Да вон она, вся кустами заросла. Там косуль очень много. Сейчас у них телята еще совсем маленькие, поэтому косули в нашу сторону мало ходят.

…На другой день Дыйканбек еще до зари вышел вместе с лесником на охоту. В небе не погасли звезды, по ущелью тянул ледяной ветер. Шум реки казался особенно громким, трудно было разговаривать. Как и договорились накануне вечером, лесник показал Дыйканбеку направление, махнув рукой в ту сторону, где виднелась остроконечная вершина.

— Иди так, чтобы эта горка все время видна была прямо перед тобой! — наклонившись к Дыйканбеку, кричал он. — Как раз к той самой лощине и выйдешь! Вход в нее очень узкий. Как солнце взойдет, ты встань у самого входа, а я пойду в твою сторону с другого конца лощины и погоню к тебе косуль. Пугну их! Только ты, сынок, стреляй по выбору. Маток с детьми не трогай! Ну они, матки-то, и выйдут последними. Ты первую косулю пропусти, а во вторую можешь стрелять. Там как раз около входа в лощину камни лежат грудой. Ты за этими камнями укроешься, и все перед тобой как на ладони. Иди вот по этому гребню, он тебя приведет прямо к месту. Пока ты не дойдешь, я косуль гнать не стану. Дорога у них одна, потому что склоны у лощины крутые и голые. Да ты и сам увидишь. Как дойдешь туда, сбрось вниз камень покрупней, мне это будет знак.

До остроконечной горки, на которую показал лесник, казалось, рукой подать; Дыйканбек думал, что за полчаса доберется. Однако к тому времени, как он вскарабкался на гребень, по которому надо было двигаться к лощине, пот лил с него градом. Вспомнилось ему и то, что не раз он слыхал от людей бывалых: трудно в гору подниматься, а спускаться еще трудней. На самой высокой точке гребня он был уже после восхода солнца, а до цели, по его теперешним предположениям, оставалось шагать не меньше часу. Дыйканбек остановился передохнуть и с наслаждением подставил грудь холодному ветру, что тянул со снежных вершин. Вдруг он увидел, как на покрытый красноватым лишайником большущий камень совсем неподалеку от него взлетел петух горной куропатки и запел. Должно быть, сообщал всем, что утро наступило и пора вставать. И сразу, откуда ни возьмись, поднялась над камнями целая куропаточья стая. Большинство из них тотчас полетело, понеслось наперегонки к долине. Среди камней остались только красноклювые бородатые куропатки, которые, к большому удивлению Дыйканбека, совсем не испугались человека, словно и не заметили его, либо понимали, что он не причинит им никакого вреда. Птицы топтались в редкой пожелтевшей траве, отыскивая спелые семена овсяницы и ковыля. Хлопотливая мамаша-куропатка привела кормить целый выводок. Дыйканбек принялся было считать птенцов, но юркие малыши были так похожи один на другого и так быстро перебегали с места на место, что сосчитать их не было никакой возможности. Дыйканбеку, во всяком случае, показалось, что их не меньше трех десятков. Охотники считают бородатых куропаток самыми дружными и самыми любопытными из всех пернатых. Если одна птица из стаи попадет в силок, остальные спешат ей на помощь и попадаются, конечно, тоже. По-киргизски эти куропатки называются «чиль», и в народе родственников, живущих в мире и любви друг к другу, называют «чиль-боор» — то есть «отзывчивыми, как куропатки».

Куропатки попадают в сети не от жадности, а потому что им любопытно потрогать собственным клювом неизвестную, невиданную вещь. Дыйканбека они ничуть не боялись, вертелись вокруг камня, на который он присел. Впрочем, красноклювый петушок отгонял особо любопытных самочек, на своем языке предупреждал их об опасности. Когда Дыйканбек встал, только многодетная мамаша увела свой выводок вниз, остальные птицы отбежали совсем недалеко и остановились, поглядывая на человека и перекликаясь. К этому времени все вокруг звенело от птичьих голосов. Особенно выделялся резкий крик сороки — бдительного и беспокойного сторожа всех птиц и зверей. Заслышав ее предупреждение об опасности, все живое спешит спрятаться и затаиться. Охотники так и считают — где сорока завелась, там добычи не ищи.

Прошагав еще с полчаса, Дыйканбек почувствовал, что задыхается. Сердце бешено колотилось. Он почти свалился навзничь на мягкий ковыль. Над ним раскинулась прозрачная синь чистого неба. Никогда еще не приходилось Дыйканбеку дышать таким чистым воздухом, полным запахов трав и цветов. Немного погодя, когда он отдохнул, сердце успокоилось, начало биться ровнее. Знакомым теплым духом парного молока вдруг потянуло со стороны округлой поляны, защищенной от ветра крутыми склонами. Только теперь Дыйканбек заметил небольшое, в несколько голов, стадо животастых медлительных коров; возле них топтались нескладные, голенастые телята. Однако юрты нигде поблизости не видать было. Поистине блаженное существование вели здесь эти коровы. Волк не решится летом напасть на хоть и малое, но все-таки стадо. Хозяину достаточно наведаться к животным раз в неделю, не чаще.

Солнце поднялось уже довольно высоко, когда Дыйканбек достиг условленного места. Впереди видна была поросшая густым, непроходимым для человека лесом лощина. В высокой траве цвели в невероятном изобилии цветы, никогда до сих пор Дыйканбеком не виданные. Земля, по которой почти не ступала нога человека, сохраняла первозданно дикий и прекрасный облик. Дыйканбек снова прилег на траву, чувствуя, как от душистого воздуха кружится голова, как сильной и счастливой жаждой жизни полнится грудь. Казалось, только от него самого зависит, чтобы эта минута счастья превратилась в вечность.

Совсем неподалеку — во всяком случае, так казалось — сверкали в солнечных лучах горные снега; Дыйканбек никогда еще не видал такой чистой, ослепительной, несравненной белизны. Для него сейчас эти горы были центром мира. Увидеть их красоту — значит понять красоту всего мира, всей жизни, понять, что вечна эта красота. Ты умрешь, а она останется, и это великолепно.

Дыйканбек лежал и слушал, как целым хором негромких голосов поет свою летнюю песню природа. В ровное гудение пчел и шмелей, которое ему легко было распознать, то и дело вплетались иные, непонятные звуки, их было много, очень много… Но вот откуда-то издалека донесся крик кукушки, и Дыйканбек поднял голову, удивляясь, откуда взялась кукушка в разгар лета? Он уже снова опустил было голову на траву, когда все из той же дали прозвучал ружейный выстрел. Тогда только вспомнил он, зачем пришел сюда. Он поискал подходящий камень, чтобы бросить его вниз, как договорились они с лесником, но камня не нашел. Метрах в десяти от себя он заметил ту самую груду камней, о которой сказал лесник, и встал, чтобы подойти к ней, но в это время по густым зарослям кустов и деревьев пронесся громкий треск, и Дыйканбек бросился снова на землю. Треск прекратился где-то метрах в пятидесяти от него. Утро было уже в полном разгаре, и ветер совсем стих. Дыйканбек увидел полускрытые зеленью очертания тела косули; над зарослями торчали разветвленные рога. Прижавшись к земле, Дыйканбек осторожно раздвинул стебли травы и замер. Самец косули вроде бы убедился, что поблизости никого нет, и сделал еще несколько шагов вперед. Черный влажный нос его с широко раскрытыми ноздрями шевелился, принюхиваясь. Не уловив незнакомых запахов, животное фыркнуло и скачками поднялось на склон, ведя за собою нескольких самок, которых Дыйканбек вначале не заметил. Косули находились теперь выше человека, и ветер, поднимись он сейчас, не донес бы до них его запах. Животные словно чувствовали себя свободными от страха хозяевами этих мест, так уверенно они держались, так спокойно глядели по сторонам, чуть подрагивая хвостиками. Самец был темнее светло-рыжих самок. Телят не видно было в высокой траве. Но вот самец фыркнул еще раз и снова двинулся вперед. Должно быть, он на своем языке распорядился, чтобы остальные не следовали за ним, — самки не тронулись с места, только одна повернулась мордой в ту сторону, где прятался Дыйканбек. В траве перед самкой, наверное, лежал теленок. Дыйканбеку хорошо видны были глаза косули — темные-темные, блестящие и то ли грустные, то ли испуганные. Прекрасные, полные жизни глаза. Косуля, прогнув тонкую красивую шею, наклонилась к детенышу и шевельнула темными губами, будто что-то шепнула ему. Малыш поднялся и быстро-быстро замахал коротким хвостиком.

Дыйканбек, взволнованный до глубины души тем, что увидел, не мог унять дрожь, как ни старался. Какие глаза, думалось ему, какие дивные, прекрасные глаза, таких нет ни у одной самой красивой женщины! Да и все животное чудесно красиво — лучшее порождение природы, среди которой оно живет. Художник был завороженно вот послышался призыв рогатого вожака, и косули мгновенно умчались прочь. Как хорошо, что они не учуяли человека, который прятался так близко от них! Будь на месте Дыйканбека кто-нибудь иной, одной из косуль не миновать бы смертоносного свинца… Он встал и вскарабкался туда, где только что паслись животные. Стебли травы были растоптаны твердыми копытцами, в воздухе еще держался запах косуль. Дыйканбек наклонился, поднял несколько обломанных стебельков с желтыми цветами и вдруг снова опустился на землю. И снова почувствовал себя в центре мира. Земля и небо сливались воедино, а он был пришельцем с другой планеты, обостренно воспринимавшим красоту природы с ее запахами и звуками. Самый счастливый человек во вселенной…

Когда лесник, обливаясь потом, добрался до него, Дыйканбек все еще лежал навзничь на траве, раскинув руки.

— Эй, сынок, ты жив-здоров?

Еще не услышав ответа, лесник по озаренному светом радости лицу Дыйканбека понял, что все в порядке, и продолжал:

— Ну а я уж мало-мало испугался, не случилось ли чего по дороге, места-то незнакомые. Ну ладно, все хорошо. Ты скажи, чего не стрелял-то? Косули прошли совсем рядом, как бы хорошо нынче отведать мяса да шурпы. У косуль теперь мясо сладкое, прямо как спелый урюк! А так чего ради ты мучился с самой зари?

— Ружье забыл зарядить вовремя, — соврал Дыйканбек. — Начал заряжать и спугнул косуль. Ладно, аксакал, не огорчайтесь. Не судьба, значит, нам отведать этой пищи.

Трудно сказать, насколько поверил лесник Дыйканбеку. Вскоре оба они молча начали спускаться по заросшему высокой, человеку по грудь, травой горному склону. Где-то далеко послышался крик косули.

— Солнце за полдень перевалило, — заговорил лесник. — Косули ушли теперь в самые густые заросли, их оттуда не выманишь. Пошли-ка домой.

Оттуда, где стояли Дыйканбек с лесником, хорошо было видно раскинувшееся внизу урочище Кек-Джайык. На дальнем конце зеленого джайлоо, кое-где поросшего ельником, паслось несколько табунов. Среди сосен на пологом склоне виднелись юрты — в них, как догадался Дыйканбек, жили табунщики.

— Аксакал, вы идите домой, — предложил Дыйканбек, — а я побуду здесь до вечера. Если задержусь, не ищите меня.

Лесник снял со спины курджун с припасами, привязал его на спину Дыйканбеку.

— Если уж ты захотел погостить у табунщиков, надо бы ехать с кордона верхом на лошади. Там от нас к ним есть прямая дорога. Ну ладно, иди отсюда, только в лес не сворачивай. В лесу медведи водятся, ну они-то сейчас не тронут человека, а вот кабанов берегись. Нету зверя злее, чем дикий кабан, а их тут много.

Дыйканбек шел так, как велел ему лесник. Измучился, пока поднялся вверх, а потом спустился. Колени дрожали от слабости. Он присел на пригорок возле красноватой скалы и достал провизию. Солнце стояло в зените, однако кривые, густо переплетенные ветки распластавшейся на скале арчи давали хорошую тень. Дыйканбеку очень хотелось пить, а когда он глотнул из бурдючка холодного айрана, захотелось и спать. Он понял, как сильно устал за эти полдня. Вдруг справа от него кто-то сбросил или уронил камень. Дыйканбек не обратил на это особого внимания — усталость брала свое, и он лег, блаженно вытянув затекшие от долгой ходьбы ноги. Еще один камешек упал совсем рядом. Дыйканбек поднял голову, решив, что это лесник вернулся и хочет над ним подшутить, но поблизости вроде бы никого не было. Впрочем, лесник, наверное, прячется, хочет напугать Дыйканбека, говорил же он, что здесь есть медведи. Дыйканбек снова улегся, но тут шагах в десяти от него опять упал на землю камень, подпрыгнул от удара и покатился вниз. Быстро повернув голову в ту сторону, откуда прилетел камень, Дыйканбек глазам своим не поверил: совсем близко от него сидел на задних лапах темно-бурый медведь, сидел и глядел на человека, видимо, не зная, что предпринять. Чтобы не свалиться, зверь ухватился одной передней лапой за куст смородины. Дыйканбек решил, что это медведица и что у нее где-нибудь неподалеку берлога, а в берлоге медвежата… Ему казалось, что медведица хочет сказать своим взглядом: «Не трогай меня, тогда и я тебя не трону, ведь я тебя первая заметила. Камни бросала только, чтобы предупредить тебя. Иди, батыр, подобру-поздорову, расстанемся с тобой по-хорошему. Я не злая…» Дыйканбек, порядком перепуганный, справился кое-как со своим волнением и повернул ружье дулом вниз, стараясь, чтобы медведица это заметила. Она продолжала сидеть неподвижно и смотрела по-прежнему пристально. Дыйканбек повернулся и пошел прочь. Оглянулся на медведицу и, как мог дружелюбно, помахал ей рукой. Она же словно поняла его мирные намерения и выпустила из лапы камень — не бросила, а просто уронила его на землю. Но не уходила — глядела человеку вслед. И только когда он почти скрылся из глаз, животное опустилось на все четыре лапы и в мгновение ока бесшумно исчезло в невысоком частом еловом подлеске.

Вернулся Дыйканбек от табунщиков уже за полночь. Айна еще не спала и не гасила лампу. Не вернись Дыйканбек, просидела бы так до зари. Едва за дверями послышался его голос, она встала и вышла ему навстречу. Он невероятно устал, еле передвигал ноги, но был весел и доволен.

— Вы до сих пор не спите? — спросил он Айну.

— Беспокоилась, уж очень вы задержались… Есть будете?

— Я задержался не случайно, но об этом завтра. Сейчас я еле жив от усталости, шел пешком от табунщиков. Есть не буду, сыт. Может, я бы и пораньше пришел, да вот с медведем повстречался, надо же было потолковать с беднягой, а то он все один да один в лесу. Скучно, словом перекинуться не с кем. Ну что головой качаешь, не веришь? Честное слово, повстречался с медведем, утром все подробно расскажу… У нас тут никаких ЧП не было?

Дыйканбек попрощался с Айной и ушел к себе спать.

Айна долго еще не могла уснуть в эту короткую летнюю ночь. Лежала и думала о счастье. Здесь, в горах, они с Дыйканбеком сблизились еще больше. Он теперь совсем другой, заботится о ней. Айна видит, что эти заботы доставляют ему удовольствие. Приносит ей цветы, ягоды, помогает чистить картошку. Особенно приятно, когда он спрашивает ласково: «Ну, не устала?»


Не дождавшись ответа на свои письма и догадываясь, что обидела брата, приехала к Дыйканбеку сестра. Приехала без предупреждения, но он, увидев Соно, не удивился. Встретились они несколько смущенно и сдержанно, как это бывает с близкими людьми, если они давно не виделись. Оба сдержались и не стали высказывать друг другу свои обиды. Соно измучилась дорогой от жары, с наслаждением умылась холодной водой и прилегла отдохнуть под тополем. Вопреки обыкновению на лице у нее не было сейчас выражения тоски и обиды на весь белый свет. Дыйканбек с Айной хлопотали наперегонки, готовили угощение. Он принес бутылку густого красного вина и опустил ее в арык — пускай остынет получше. Она, оживленная и веселая как ребенок, крутилась вокруг сестры Дыйканбека, точно бабочка вокруг горящей лампы. Что касается Соно, то она делала вид, будто не обращает на молодую женщину особого внимания, а сама искоса поглядывала на нее зорко и настороженно.

Они сели есть; как и принято у киргизов, Айна первым делом разлила чай. Немного погодя она отлучилась за чем-то на кухню, и тут Соно дала себе волю:

— Спрашивается, чего это ты молчишь, будто и сказать нечего? Кто она такая? Жена тебе? Тогда чего не знакомишь нас? Или стыдно, что женился, не посоветовавшись с единственной сестрой?

Кровь ударила Дыйканбеку в голову. Стараясь удержать себя от резкого слова, он крепко стиснул рукой колено, прикусил губу. Вот почему Соно так недоброжелательно косилась на Айну, еле сдерживая раздражение и злость… Не чувствуя за собой никакой вины, постарался ответить сестре как можно спокойнее:

— Это наша воспитательница, эджеке! Работает в интернате так же, как и я. Жениться, не посоветовавшись с вами, я не стану… К чему ваши подозрения?

— Она замужем?

— Развелись они с мужем. Разошлись.

— Правду говоришь? — В голосе у Соно еще звучало недоверие, но видно было, что она успокоилась и смягчилась. Подошедшую с блюдом вареной курятины Айну встретила приветливо.

— Да посиди ты спокойно, поешь, милая. На столе всего полно. Хватит. Садись, садись. Давайте выпьем за такое угощение. — И Соно подняла стаканчик с вином.

После еды Соно сказала, что приехала только на один день, и то еле отпросилась — у нее в магазине работы выше головы. Дыйканбек уговаривал ее хотя бы переночевать, но она не согласилась, и в тот же вечер брат проводил сестру в Токмак на автостанцию. Соно не объясняла, зачем приезжала, и не просила Дыйканбека перевестись к ним в аил. Не высказав друг другу своих обид, они расстались вроде бы примиренные. В лагерь Дыйканбек вернулся, когда солнце уже садилось. Он устал за день, но на сердце было до того тяжело и беспокойно, что отдыхать он не мог. В голову лезли мрачные мысли… Он выпил вина, прошелся по берегу реки, но так и не развеялся, не сбросил с себя дурное настроение. До слез было жаль сестру… Она похудела, вид у нее больной. Только сейчас понял Дыйканбек, что значит жить среди людей и быть в то же время совсем одиноким. Он ругал себя за то, что не дождался, когда придет автобус, не усадил в него сестру сам… Может, она еще там? Он сел на велосипед, помчался назад, на автостанцию. Добрался уже в сумерках, хоть и крутил педали изо всей мочи. Толпа ожидающих к этому времени сильно поредела, буфетчик уже запер свое заведение. Сестры, конечно, и след простыл, и Дыйканбек, ведя за собой велосипед, снова двинулся в лагерь. В небе тоненьким серебряным серпом повис молодой месяц, ветер тянул с гор и приносил запах цветущего клевера. Дыйканбек постоял немного, посмотрел на горы, вспомнил те места, где бродили они вдвоем с Аруке.


…Дня два Дыйканбек старался не оставаться с Айной наедине и почти не говорил с нею. Снова мучила его тоска по утраченной любви, он вдруг понял, что не успокоится до тех пор, пока не побывает там, где провел с Аруке самые счастливые дни своей жизни. Сразу после полудня он сел на свой велосипед и выехал в путь. Ему очень хотелось поскорее увидеть шалаш Шорука, именно шалаш… Поэтому он, добравшись до места, прямо отправился на бахчу, а не в дом к старикам. Он торопился как только мог. Наступали сумерки, в небе слабо вспыхнула первая звезда, а он все пробирался по знакомым тропинкам, миновал ручей, через который перенес тогда Аруке, поднялся на пригорок и остановился перевести дыхание. В селе готовили ужин, пахло дымом; изредка доносился лай собак. В степи вскрикивали перепела. Где-то далеко тарахтел трактор, потом вдруг смолк, и тишина летнего вечера вступила в свои права. Сумрак сгущался, и Дыйканбек встал, чтобы идти к шалашу. Но шалаша не было на прежнем месте. Дыйканбек быстро прошел вперед еще немного… Может, он ошибся, не туда попал? Нет, вон и знакомый столб коновязи, вон и мостик через арык. Поле по ту сторону арыка уже скошено, а здесь что? Дыйканбек походил по бахче и убедился, что в этом году ее не засевали. И даже не перепахивали. Почему? Земля была сухая, на ней густо разросся высокий бурьян. Скорее всего что-то стряслось со старым бахчевником. Дыйканбек вернулся к столбу, возле которого поставил свой велосипед, и только теперь заметил наконец то место, где стоял шалаш. На плотно утоптанной площадке лежали груды сухой дынной ботвы, валялись засохшие дынные корки. «Шорук болен, не иначе», — еще раз подумал Дыйканбек и решил, что пора возвращаться в село. Дорога, по которой перестали ездить, заросла травой; несколько раз он чуть не падал, натыкаясь на оставленные весенними ливнями промоины.

В селе на Дыйканбека никто не обратил внимания, все уже сидели по домам да по дворам, где жарко пылали очаги. В окнах дома Шорука виднелся свет, и если бы не это, можно бы подумать, что хозяева уехали, так пусто и тихо было во дворе. Дворовый пес тявкнул на Дыйканбека, но тут же снова уронил сонную голову на лапы. Дыйканбек вошел в комнату. Свет горел слабо. Шорук лежал, опершись локтем на подушку, и только чуть повернул голову в сторону вошедшего. На приветствие отвечал еле слышно, с места не поднялся.

Подняла голову старуха, которая сидела и трепала шерсть.

— Кто это? — спросила она, но тут же узнала Дыйканбека, проворно поднялась, обняла его и прослезилась.

— Старик, да ты глянь, кто к нам пришел! Это же Дыйканбек! Не узнаешь, что ли? Ну подымись-ка, посмотри!

Она взяла Шорука под локоть, помогла приподняться. Дыйканбек наклонился, подал старику руку, тот некрепко пожал ее и произнес голосом слабым и хриплым:

— Приехал все-таки, а?

У старика сильно отросли его редкие усы и борода; резче обозначились морщины на худом лице. Дыйканбек горестно удивлялся тому, каким вялым и безжизненным стало тело Шорука, еще недавно полного сил и энергии.

Марка-апа отложила шерсть и принялась хлопотать по хозяйству, негромко и не совсем вразумительно жалуясь на невзгоды житейские, в особенности на болезнь Шорука, который, к ее великому огорчению, лечиться не хотел: «Доктор ходит, ходит, а не лучше старику ничуть, только хуже да хуже. В больницу, говорит, надо, а наш не соглашается…»

Шорук лежал молча, словно все слова были давным-давно переговорены. Молчал и Дыйканбек. Так прошло некоторое время. Старик, должно быть, перебирал что-то в своей памяти, думал, думал… Глядя на него, начал и Дыйканбек вспоминать свое; потом с огорчением заметил, что дом, в котором они были так счастливы с Аруке, утратил вид прежнего благополучия, пришел в упадок. Вдруг Шорук, который вроде бы и забыл о присутствии Дыйканбека, заговорил:

— Сынок, ты тогда нарисовал с меня портрет. Цел он? Привез бы его сюда, а? Привези, как будет время посвободней. Я к тебе по-прежнему всей душой, только, видишь, заболел. Измучила меня болезнь. Пора поправляться. Как выздоровею, опять начну выращивать дыни. Ты постарайся приехать в гости к тому времени, как они поспеют. Будешь рисовать, поживешь со мной, пока уберем урожай. Я, знаешь, нашел семена поздних сахарных дынь. Большие, прямо как тыквы, но сладкие, слаще нет. Лежат до зимы, ничего им не делается. Да, Дыйканбек, сынок, мы с тобой из одного теста, любим свое дело больше всего на свете…

— Отец, я ведь художество бросил. Работаю теперь учителем в Токмаке. И за кисти никогда больше не возьмусь.

Шорук всполошился:

— Ты что? Что ты болтаешь, чудак? Разве так можно? Твое призвание, сын мой, бессмертное и святое. Не всякому человеку оно доступно, потому и относятся к нему с таким уважением. Нет, сынок, я тебя прошу не бросать художество. Святой Хызр наградил тебя талантом. Ты должен это понимать и ценить. Ни в коем случае не бросай свое дело. А я-то как буду рад, если ты еще раз приедешь ко мне, когда поспеют дыни! Больше мне ничего не надо.

Они снова замолчали. Дыйканбек сидел, смотрел на Шорука и ясно видел, что старику уже не поправиться, что не придется ему никого угощать дынями. Марка-апа подала еду, но Дыйканбеку кусок не лез в горло. Чтобы не обижать стариков, он ел через силу. Об Аруке никто не сказал ни слова. Шорук все понимал своим отзывчивым сердцем. Он жалел единственную дочь, но Дыйканбека тревожить не хотел. Когда они прощались, Дыйканбек заметил, как по морщинистой щеке старика скатилась слеза.

Как и думал Дыйканбек, Шорук скончался в ту же осень. Он узнал об этой смерти через неделю после похорон, а еще через неделю съездил на могилу.


Однажды после обеда, когда Дыйканбек сидел под карагачом и читал, почтальон принес ему письмо. Конечно, от сестры — больше ни от кого он писем не получал. Вопреки обыкновению сестра писала коротко: «Заболела я. Лежу в постели, приезжай скорей». Дыйканбек переполошился, оставил ребят на Айну и спешно, в тот же день, выехал на такси в Иссык-Куль. Он так волновался, что не давал водителю передохнуть. Дорогой ругал себя за то, что был недостаточно внимателен к сестре, когда она приезжала к нему. Немолодая ведь она, голова почти сплошь белая…

Добрался он уже после обеда. Никак не ожидавшая столь скорого его появления Соно, увидев брата, остолбенела, а потом, отбросив в сторону загремевший подойник, с которым шла к корове, кинулась к Дыйканбеку… Непохоже было, что она серьезно больна.

— Как же так можно, сестрица? Я чуть с ума не сошел от беспокойства, что ты заболела. Спешил, не помня себя, а ты вроде бы совсем здорова…

Соно и рада была, что брат все-таки приехал, и неловко ей стало за свой обман. Впрочем, она тут же принялась оправдываться:

— Ну вот, ты мне не веришь, а я ведь и в самом деле больна, давно уж больна. Голова все время болит… Да если бы и не болела, разве не надо ко мне хоть раз в год приехать навестить сестру? А у меня не только голова, сердце тоже больное. Перед тем как тебе то письмо написать, я всю ночь не спала. Рвота была. Доктор приходил, велел идти в больницу, а я не захотела. Плохо одинокому человеку, ой, как плохо! Заболеешь, некому тебя покормить, некому воды подать. Спасибо соседской девушке, ухаживала за мной, все для меня делала, золотое сердце. Она иной раз и ночует у меня… Ладно, что много болтать, ты, наверное, устал с дороги. На вот полотенце, иди к озеру, искупайся, а я пока поесть приготовлю.

Лишь мелкая рябь трепетала на прозрачно-синей воде Иссык-Куля. Ветер и вода уложили аккуратными маленькими волнами светлый песок на берегу. Дыйканбек разулся, и песок приятно защекотал босые ноги. При одной только мысли о том, что он скоро войдет в ласковую, теплую воду, на сердце сделалось легко и безмятежно. Пока он добрался до любимого с детства, заросшего кудрявым кустарником мыса, наступили светлые сумерки. Мыс ничуть не изменился с той поры, как Дыйканбек был мальчишкой. Те, кто летом приезжал отдыхать на озеро, не любили это место, — земля покрыта не песком, а мелкими камешками, на них долго не усидишь, да и зачем, если рядом прекрасный песчаный пляж, просторный и солнечный? Дыйканбека, однако, привлекала первозданная красота зеленого мыса. Он быстро разделся и поплыл от берега к белым большим камням, до которых было всего метров двести. За долгие годы волны сгладили и разровняли поверхность камней, вода вокруг них была особенно синяя и чистая. Наплаваешься в этой удивительной воле, потом выберешься на камни, и ты один между водой и небом, до которого, кажется, отсюда рукой подать. Вокруг тебя раскинулось одно из самых больших озер на земном шаре, могучая масса воды. Взбунтуйся она, прорви хоть в одном месте кольцо окружающих озеро гор, и сгинут, скроются под водой цветущие долины. Но к чему размышлять о воображаемых катастрофах? Ты лежишь на теплом камне, вода чуть приплескивает тебе на ноги. Солнце садится, и поверхность озера загорается отсветом красноватых предзакатных лучей. Вдали плывут по воде белые лебеди; прекрасные птицы ласково играют друг с другом, сплетая тонкие длинные шеи. Над камнем, на котором ты лежишь, кружат чайки. Спокойно, мирно… а бывает и по-другому: высокие волны голубой воды несутся одна за другой к берегу и тянут тебя за собой с неукротимой силой. Дух захватывает от страха, но ты знаешь в глубине души — озеро не причинит вреда тому, кто вырос на его волнах, как мать не причинит вреда своему сыну…

Солнце село. Дыйканбек поплыл к белому камню у берега, но долго еще не мог расстаться с теплой водой Иссык-Куля, долго нырял в глубину раз за разом.

Домой он пришел, когда уж было совсем темно. Там прямо дым стоял коромыслом — Соно назвала гостей, зарезали барана, готовили пир на славу. Сестра усадила брата на почетное место, не знала, чем потчевать. Дыйканбек никогда еще не видел ее такой веселой и оживленной; он смотрел на нее, и удивлялся, и в то же время жалел ее отчего-то. Досады на то, что Соно вызвала его сюда обманом, теперь уже как не бывало.

— Дыйканбек приехал, — то и дело повторяла Соно. — Приехал повидаться брат мой любимый. Кушайте, гости дорогие, кушайте хорошенько в честь его приезда. Только для него я и живу на свете. Все, что есть у меня, для него, для моего единственного брата.

Дыйканбек сразу, как вошел, заметил у очага девушку лет восемнадцати, с ярким румянцем на щеках. Девушка, в свою очередь, заметила его и не знала, куда деваться от смущения, все у нее теперь валилось из рук.

— Что это с тобой, Закеш? — ласково упрекнула девушку Соно. — Ну чего ты, милая?

Соно, конечно, видела, что Дыйканбек обратил внимание на иссык-кульскую красавицу, и бросила на брата выразительный взгляд.

Лицо девушки понравилось Дыйканбеку своей безыскусной прелестью — точно чистый и душистый цветок, распустившийся под небом гор. Милая девушка, немного нескладная, может быть, оттого, что ноги у нее слишком коротенькие, да и вся она крепко-коренастенькая, склонная к ранней полноте. Стоит только замуж выйти… Дыйканбек провел в городе большую часть жизни, и это наложило существенный отпечаток на его представления о женской красоте. Он вдруг спохватился, досадливо оборвал свои размышления о Закеш и подумал, что для него никто и никогда не сравнится с Аруке… Но Закеш хороша, здесь она, должно быть, лучше всех девушек, и, наверное, многие парни сохнут по ней. Дыйканбек не знал, что девушка видела его фотографию, слышала рассказы о нем от Соно и влюбилась в него заочно. Она была послушной дочерью, радовалась, что ей прочат такого жениха, но ей, конечно, хотелось увидеть его самого. И вот он приехал, а она не смеет на него взглянуть, краснеет и не может справиться со своим смущением.

Наконец гости разошлись. Дыйканбек собирался лечь спать, но его позвала к себе сестра. Снова накрыла на стол, поставила бутылку шампанского.

— Давай посидим немного, потолкуем, — предложила она. — Ну чего отворачиваешься? Никак до тебя не доберешься, Не жалей, что подарил мне один день. Иди сюда, садись. Налей, чокнемся с тобой, не чужие ведь.

Они выпили, посидели молча. Дыйканбек поднял глаза на сестру.

— Ну что ж, вы хотели поговорить, эджеке…

Он, конечно, знал о чем. И не ошибся.

— Я уже старая, — заговорила Соно. — Здоровье стало плохое. Тебя вырастила, ты, слава богу, самостоятельный человек. Если уважаешь меня как сестру, женись. Ты уже не мальчик. Несолидно это — до сих пор в холостяках. Женись, чтобы люди не осуждали тебя. Я с твоими ребятишками стану возиться, дома буду сидеть. Достаток есть, беспокоиться не о чем. Ты видел нынче, какую звездочку я тебе нашла? Чем она не хороша? Слово только за тобой. Лучшая девушка у нас. Кончила десять классов в этом году, а дальше учиться не пошла, я отговорила. Умница, воспитанная, скромная. Ни о чем тебя больше не прошу, только об этом. Послушай меня!

Дыйканбеку все это казалось неудачной шуткой. Было смешно, но из уважения к сестре он хранил невозмутимый вид.

— Я в первый раз в жизни вижу эту девушку, эджеке. Хорошая, умная, все это прекрасно. Но ведь мы с ней совсем не знаем друг друга, как же можно начинать семейную жизнь подобным образом? Вы подумали об этом? Девушке простительно, она еще совсем молоденькая, не понимает…

— Мы с твоим зятем тоже один раз виделись перед свадьбой. И жили потом — лучше не надо, слова худого не сказали друг другу. Не судьба только ему была с войны вернуться. Сколько я ждала, ты знаешь. До седых волос все ждала его. Могла бы выйти замуж, да не хотела. Прошу тебя, родной, послушай меня, женись! Вот увидишь, жить будете прекрасно. Да и родители ее считают, что просватали дочь, нельзя же их обижать… И меня тоже… И девушку… Соглашайся, милый, не пожалеешь.

Всю ночь они проговорили, всю короткую летнюю ночь просидели друг против друга. Спать ложиться было уже незачем. Соно накормила кур и пошла доить корову. Дыйканбек ушел на озеро, перекинув через плечо полотенце. Озеро шумело, волновалось, обдавало берег холодными брызгами. Дыйканбек долго стоял, не решаясь лезть в воду. Озеро казалось ему разгневанным, недовольным. Белые барашки на гребнях волн закипали сильнее у самого берега. Чайки бродили по песку. К воде тянулись прямые, точно стрелы, бледные лучи солнца.

Дыйканбек увидел, как беспомощно метнулась над сердитой водой красновато-коричневая бабочка. Ему вдруг так захотелось скорее вернуться в Чу, что защемило сердце. Он наспех окунулся у берега, быстро оделся и побежал домой. Напился чаю и уехал в Токмак. Брат с сестрой расстались, и на этот раз не поняв друг друга.

Сестра посылала теперь письмо за письмом; у Дыйканбека сердце екало каждый раз, как он брал в руки конверт, надписанный знакомым почерком. Сестра с нудной и неотступной назойливостью повторяла одно и то же: он жестокий, бессердечный человек, она терпеть не может, она просто ненавидит эту его Айну, которая ей с первого взгляда не понравилась. Пусть не вздумает на ней жениться, а если уже совершил эту глупость, пусть немедленно разведется, иначе она и знать его не хочет… Дыйканбек не мог написать Соно, что ни он, ни Айна ни в чем перед ней не повинны; он читал письма вполглаза, а чаще всего вообще не читал их, но, когда встречал Айну, чувствовал себя перед ней очень виноватым.


Но вернемся к тому дню, когда Дыйканбек так и не пошел к Айне. На следующее утро он отправился в школу как ни в чем не бывало. Иногда он сам удивлялся тому, что Айна занимает теперь так много места в его сердце. Удивлялся, но не пытался разобраться в причинах, а просто был ласков с Айной, заботился о ней как о сестре, и ему от этого было хорошо, приятно. Жизнь стала содержательной и интересной. После возвращения из лагеря он не изменил своего обращения; очень часто они с Айной после уроков вместе уходили из школы на глазах у других учителей. Он провожал Айну через лес. По дороге они весело разговаривали, смеялись, а когда выходили на открытое место, Дыйканбек поворачивал назад, и Айна шла дальше одна. Он еще ни разу не был у нее дома, сам не заходил, а приглашать его одного Айна стеснялась. В конце концов она решила позвать товарищей по работе к себе на день рождения, тогда придет и Дыйканбек. Он принял приглашение и долго думал, что подарить Айне. Решил написать ее портрет, но попросил, чтобы она об этом никому не говорила. Позировала она ему в лесу, сидя на пне. За несколько коротких сеансов он закончил портрет, кажется, удачный, во всяком случае, Айне он понравился. Внутренне довольный тем, что работает он все еще легко, быстро, Дыйканбек отдал молодой женщине свой подарок и еще раз попросил никому не показывать. За кисти он после этого не взялся, но о написанном портрете думал часто.

Айна, конечно, ждала, что отношения их будут развиваться, внимания и приветливости ей было недостаточно. Она не без удовольствия выслушивала шуточки молодых учителей, мало того, старалась сама задеть и подзадорить Дыйканбека, и это не всем нравилось. Кое-кто из учителей не одобрял слишком смелого поведения Айны. Дыйканбек над собой подшучивать не позволял никому, а когда услыхал раз-другой не слишком сдержанные отзывы об Айне, вступился за ее честь. В гневе он сильно бледнел, черты обычно спокойного лица делались резкими, глаза пылали негодованием. Этот непривычный для всех, кто виделся с Дыйканбеком почти каждый день на работе, облик произвел сильное впечатление, и подшучивание прекратилось. Однако в поведении самого Дыйканбека, когда он оставался наедине с Айной, появилось нечто новое, трудно уловимое и определяемое, но, во всяком случае, такое, отчего в сердце у молодой женщины ожили надежды.


Когда Дыйканбек подошел к школе, у ворот он снова увидел Айну с Балтабаем. Он не придавал особенного значения тому, что Балтабай льнет к Айне, но, конечно, и удовольствия от этого не испытывал. Наверное, он и сам не сказал бы точно, почему это ему не нравится, но, пожалуй, то была не ревность. Скорее уязвленное самолюбие: слишком уж нелепым казался ему недотепа Балтабай с его ухаживанием. Во всяком случае, сейчас Дыйканбек быстро изменил направление и сделал вид, что спешит в спортзал.

— Дыйканбек, иди сюда, — тотчас окликнула его Айна.

Он подошел, всем своим видом стараясь показать, что его отрывают от срочного дела.

— Ты чего это мимо бежишь и не здороваешься? Или не узнал нас? — Айна засмеялась, и лицо у нее порозовело.

— Как же мне вас не узнать, помилуй бог, — отвечал Дыйканбек. — Не хотел мешать беседе.

— Ну какая там помеха? Тоже скажешь! У нас с Балтабай-агаем секретов нет.

Айна протянула руку и поправила Дыйканбеку воротник на рубашке. Брови у нее слегка приподнялись, в глазах стоял вопрос: «Ты почему не пришел вечером?»

Дыйканбек искоса глянул на Балтабая. И сколь беглым ни был этот взгляд, Балтабай его заметил и смутился, забеспокоился. Опустил глаза и как-то бестолково задвигал руками, словно не знал, куда их девать. Дыйканбеку стало жаль его. Подумалось, что такими вот нескладными, неловкими бывают только люди добросердечные и чистые душой, у которых все мысли и чувства, как говорится, на лбу написаны. Такой человек не соврет, не сделает ничего дурного и никого не обидит.

В последнее время Балтабай стал следить за своей наружностью. Вот и сейчас на нем новый костюм, рубашка белоснежная, галстук завязан если и не искусно, то старательно и аккуратно. Даже шляпу новую купил он себе. Дыйканбек не видал его прежде таким нарядным. Но, как видно, новенькая с иголочки одежда тяготила ее владельца, и ощущение это усилилось, когда появился Дыйканбек. Балтабаю хотелось уйти, но он не мог найти предлога. В конце концов он не выдержал и сказал с виноватым видом:

— Мне пора.

Но не уходил, топтался на месте, словно ждал, что Дыйканбек даст ему разрешение. Чудак, шел бы себе, кто его держит? Дыйканбек, однако, молчал, и Балтабай наконец повернулся, позвал сынишку, который играл неподалеку на песке:

— Бакыт, идем, сынок.

Дыйканбек только теперь заметил мальчугана, который, конечно, должен был, как всегда, вертеться поблизости от отца. Бакыт встал и подбежал к ним. Ухватился за руку Айны и запрыгал на месте, как прыгает иной раз от избытка жизненных сил жеребенок-стригунок.

— Ты, папа, иди, а я останусь с мамой, — сказал он.

Трудно было понять по виду Айны, впервые ли так назвал ее малыш или и она и мальчик уже привыкли к этому: ведь родной своей матери Бакыт не знал и вряд ли мог в свои три года додуматься, что мама должна жить вместе с ним и с отцом. Впрочем, Айне это, кажется, не понравилось. Дыйканбек скорее был растроган, чем удивлен или смущен, но Балтабай, тот растерялся и даже испугался.

— Идем, Бакытчик, — он взял мальчика за руку и попытался увести, но не тут-то было: Бакыт заупрямился, уперся и не отпускал руку Айны.

— Не пойду. Хочу остаться с мамой.

Айна заговорила, и голос ее чуть-чуть дрожал:

— Вы идите, Балтабай-агай, оставьте его со мной. У меня сегодня все уроки после обеда.

И она прижала малыша к себе.

Балтабай молча повернулся и ушел в класс. Дыйканбек не знал, о чем говорить, и молча стоял возле Айны. Выручил его звонок. Он тоже отправился на урок. Айну с Бакытом окружили ребята.


У Дыйканбека был урок рисования в седьмом классе. Он повел ребят на высокий берег Чу и начал объяснять, что значит рисование с натуры. Тенистые предгорья раскинулись перед ними. Сегодня Дыйканбек впервые нес с собой этюдник. Когда он установил мольберт и взял в руку кисть, сердце забилось от волнения и радости, словно он вновь обрел нечто давно утраченное и очень дорогое. Он начал писать затененную лощину на левом склоне Кара-Тоо, рассказывая ребятам о приемах живописи, и краски ложились так точно, так хорошо, что он скоро совсем забыл об учениках, замолчал и работал увлеченно, не замечая времени. Он спешил закончить этюд, пока тени не сдвинулись, пока лощина не изменила свой вид. Вдохновение пришло неожиданно, оно подгоняло, подстегивало художника, и ему казалось, что он сам растворяется в своих красках… Когда он наконец поднял голову и огляделся, то увидел замерших от удивления и восторга ребят, которые следили за его работой.

— Агай, вы настоящий художник! — сказал кто-то из них, а остальные зашумели, соглашаясь с этим.

Дыйканбек же впервые за много времени испытывал глубокое и полное удовлетворение. «Нашел, нашел!» — повторял он про себя.

Посмотрев на часы, он сообразил, что ребятам надо бежать на последний урок, и отпустил их, а сам поднялся повыше и долго-долго глядел на снежные вершины Ала-Тоо, вспоминая раскинувшиеся почти у самых снегов зеленые джайлоо, усыпанные невероятным и прекрасным множеством цветов. Сколько раз видел он эту красоту и не мог насытить восхищенного взора… Почему он не взял с собой этюдник, когда собирался на Кек-Джайык? Ему вдруг показалось, что он может здесь, сейчас, воспроизвести картину, которая завладела его воображением. Он установил мольберт. Ведь вся красота Кек-Джайыка в памяти как на ладони. Горы кольцом окружили пестро-зеленое море травы и цветов, и над этой ослепительно-яркой, светлой зеленью сразу начинается кольцо зелени темной-темной — горные леса. Пастухи не ставят юрты на этом джайлоо, не пасут на нем скот, и трава храпит яркость, не желтеет до осенних морозов. Словно бы уговорились люди оберегать красоту природы. За все лето на джайлоо раза два или три устраивают праздничный отдых — с кумысом, с конными играми, с борьбой. От кумыса разгораются багровым румянцем и без того не бледные лица табунщиков. Шумно и весело на джайлоо. На лесистых склонах, там, где деревья пореже, пасутся кони, сочно похрустывая травой: чабаны покрикивают на овец, перегоняя их с места на место, а овцы отвечают резким блеянием. По утрам и по вечерам доносятся из предгорий, оттуда, где заросли молодого ельника непроходимы ни для пешего, ни для конного, крики косуль.

Особенно красиво на Кек-Джайыке в предвечерние часы… Дыйканбек и сам не заметил, как взял кисть в руку. Ему хотелось написать не просто пейзаж, нет, он всей душой желал, чтобы на картине была жизнь в ее многообразном движении. Вьется из тундюка белой юрты, поставленной под деревьями, тонкий синеватый дымок и подымается все выше сквозь густую темную зелень. В стороне от юрты, в ложбине, натянута длинная коновязь; гнедой жеребец ходит кругами, загоняя в ложбину свой косяк, и стелются по воздуху его длинный темный хвост и густая грива. Тут и табунщик на своем верном укрючном коне и с укрюком в руке; зычному крику его откликается горное эхо. Молодухи с ведрами идут к коновязи — доить кобылиц. Солнце освещает красноватым светом вершины гор, воздух тих и прозрачен. По дну ложбины, в которой устроена коновязь, бежит неширокая, но бурная речка, вся в белой пене, и к речке этой стекают говорливыми светлыми струйками многочисленные ручьи из-под огромных красных валунов, разбросанных среди старых елей на крутом склоне. Кобылицы у коновязи тянутся к своим жеребятам; отделилась от косяка и поскакала куда-то в сторону легкомысленная, еще не жеребившаяся молодая кобылка, но косячный жеребец, зло прижав уши, живо пригнал ее назад…

Красивый вечер, тихий, безмятежный. Дыйканбек тогда любовался им, сидя возле белой юрты, расположившейся под тремя толстыми елями. Он решил именно эту юрту сделать композиционным центром картины. Работал долго, почти до сумерек. Собираясь домой, он с радостью думал о сделанном, хотя, конечно, это было лишь начало, многое еще нужно обдумывать и решать. Дыйканбеку казалось, что труднее всего передать в живописи воздух того вечера — прозрачный и неподвижный…


Дыйканбек и на этот раз провожал Айну. Вместе дошли они до того места, откуда дорога вела прямо к дому Айны, остановились, помолчали. День простоял нежаркий, прохладно было и вечером. В воздухе пахло дорожной пылью, и к этому запаху примешивался едва уловимый аромат увядания, которым обозначает себя даже ранняя осень. В Чуйскую долину осень приходит не спеша, и цветы здесь отцветают не скоро.

— Что же мы тут остановились? — прервала молчание Айна. — Мне пора домой.

Она повернула голову и посмотрела в ту сторону, куда нужно было идти, но расставаться с Дыйканбеком ей не хотелось.

Они медленно пошли по дороге через лес, но скоро снова остановились. Дыйканбека переполняла радость, ему хотелось поделиться ею с Айной, рассказать о том, что он нашел свою тему, свою картину, но думалось ему — вдруг она не поймет? Не захочет слушать… И он промолчал. Айна же не имела представления о том, что он переживает, не замечала его радости, мучаясь собственными сомнениями и тревогами.

— Почему ты тогда не пришел ко мне? — спросила она, стараясь говорить сердито и строго, но получилось жалобно и робко.

Дыйканбек слегка обнял ее и улыбнулся.

— Испугался… Как идти, когда темно, хоть глаз коли… Лучше днем встретиться.

Айна не растерялась:

— Если ты такой несмелый, приходи, когда светит луна. Ночи-то сейчас лунные.

И покраснела до ушей. Дыйканбек понял, что мать Айны еще не вернулась. Разговор снова оборвался. Впереди забелели стволы берез. Березы опадают рано, под ногами у Дыйканбека и Айны зашуршали сухие листья. Айна протянула руку, дотронулась до прохладного белого ствола, потом вдруг повернулась к Дыйканбеку и посмотрела на него глазами, полными ожидания. Он обнял и поцеловал ее и почувствовал, что она дрожит от волнения. Отстранившись, он провел рукой по ее жаркой щеке и снова привлек женщину к себе.

— Приходи сегодня. Я буду ждать, — быстро проговорила Айна, выскользнула из его объятий и убежала.


Звездная ночь. Все замерло во сне. Дыйканбек шел лесом по той же самой дороге, по которой столько раз провожал Айну. Глаза привыкли к темноте, которая теперь уже не казалась такой непроглядной, как вначале, когда он только вступил в лес. Шел Дыйканбек не спеша, даже останавливался несколько раз и смотрел на тонкие стволы берез у дороги, такие белые, что казалось, светятся в темноте. Смотрел и на темную чащу, жутковато-таинственную, глубокую и неподвижную, самой этой неподвижностью своей способную внушить страх даже смелому сердцу. Дыйканбек не чувствовал страха, слишком хорошо знал он этот лес, который и ночью оставался для него живым и полным жизни. Где-то неподалеку треснула ветка, потом встрепенулась птица в кустах, вскрикнула негромко — должно быть, попала в когти сове. Отозвались этому крику боли другие птахи, пробудившись в своих гнездах, но через минуту все стихло, только уже откуда-то издали ухнула сова. Дыйканбек выбрался из леса, и на открытом месте ветер донес до него удаляющийся лай собак: скорее всего они целой стаей гнались за лисой, которая пыталась пробраться в курятник, но, потерпев неудачу, удирала теперь в горы.

Он присел на землю и стал смотреть на спящий при луне аил. Пока Дыйканбек пробирался через лес, луна поднялась высоко и освещала всю округу. Он встал и пошел к дому Айны; дойдя до него, почувствовал, что очень волнуется, и остановился перевести дыхание. Было тихо, Дыйканбек слышал только удары собственного сердца. Успокоившись, он оглядел дом и с облегчением и радостью увидел, что высокая кукуруза подступает чуть не к самым дверям. Словно вор, нырнул он в эту кукурузу. Старый дворовый пес лениво и неохотно тявкнул и тотчас умолк. Дыйканбек опустился прямо на землю среди кукурузных стеблей, которые громко шуршали от малейшего прикосновения, и долго сидел так, дожидаясь, когда снова станут ровными дыхание и стук сердца. Света в окнах не было. Привязанный под старой урючиной пес даже головы не поднимал, дремал сладко. А луна сияла вовсю, даже в кукурузе было светло как днем. Дыйканбеку это не нравилось, он сидел и не решался подняться. Тяжело переступала с ноги на ногу привязанная во дворе корова. Где-то в дальнем дворе прокричал петух, и Дыйканбек решил, что уже полночь. Налетел порыв ветра с гор, зашелестел в кукурузе, тронул листву на тополях, сбросил с глухим стуком несколько яблок с яблони в саду. Дыйканбек, набравшись храбрости, вылез из своего укрытия, отошел к арыку и оттуда посмотрел на окна дома. В них по-прежнему было темно. Айна, конечно, давно уже спит, не дождавшись его прихода… Медленно, осторожно подобрался он к окошку, протянул руку, и вздрогнул, когда пальцы коснулись холодного стекла. Дыйканбек отдернул руку. Черт знает что, весь взмок, трусит как последний жулик… Он наконец решился и еле слышно побарабанил пальцами по стеклу. Подождал, прислушался. За окном тихо. «Спит», — снова подумал он. Ему и в голову не приходило подойти и толкнуть дверь — вдруг не заперта. Да если бы и пришло, вряд ли он отважился бы.

Он еще раз, погромче, стукнул в стекло. Никакого ответа. Вроде бы только кашлянул кто-то там, в доме. Дыйканбек вдруг с невероятной и противной отчетливостью ощутил противоестественность своего поведения, его нелепость и даже нечистоплотность. Почему он прячется, крадется как вор? Зачем оскверняет то, что по природе своей чисто и прекрасно? «Уходи!» — слово это прозвучало в нем так ясно, словно его громко произнес кто-то другой. Дыйканбек, уже не скрываясь, быстро вышел на улицу и зашагал домой.

После этой ночи порвалась нить, связывавшая Айну и Дыйканбека. Они избегали друг друга. Оба страдали: Дыйканбек от стыда, когда вспоминал свой ночной поход, Айна от обиды. Она все видела ночью — и как пришел Дыйканбек, и как сидел в кукурузе, как подошел крадучись к дому, а потом сбежал… И это было для нее невыносимо унизительно. Она любила человека, с тоской ждала его, а он вот так ушел… Айна ничком упала на постель, плакала долго, бурно и всю ночь не сомкнула глаз. Тяжело ей было наутро идти в школу.


Дыйканбек уснул далеко за полночь и проснулся поздно. Право, нет человека счастливее того, кто крепко и безмятежно проспал ночь. Дыйканбек брился и от полноты жизни напевал без слов песню о любви. Он пел и пел, повторяя одни и те же созвучия, и все его чувства и помыслы устремлены были к Айне. Он понимал, что провинился перед ней, и в то же время верил — она простит его, скоро простит. Существует лишь одна возможность уладить их отношения. Они должны пожениться. Дыйканбек ничуть не сомневался, что Айна согласится выйти за него замуж, что она всем сердцем стремится к этому, и радовался сам от души той счастливой легкости, с какой он принял это решение. Ведь до сих пор мысль о женитьбе была для него мучительна, а сегодня все стало просто, естественно и хорошо. Как в той песне, которую он напевает, как в милой сердцу песне…

В дверь постучали. Дыйканбек отворил и увидел на пороге почтальона с черной сумкой. «Опять письмо, наверное», — подумал он. Оказалось, не письмо — телеграмма. Он бросил ее, не распечатав, на стол и продолжал бриться и напевать. Сестра снова зовет его к себе. Теперь, когда решение принято, он обязательно поедет к ней без всякой телеграммы, погостит дней десять, не меньше, все ей расскажет и успокоит, уговорит ее. Два года не был в отпуске, неужели директор теперь ему откажет?

Не спешил он распечатывать телеграмму и потому, что после первого его приезда к сестре, когда она вызвала его телеграммой о своей болезни, был еще один похожий случай. Снова Соно телеграфировала: «Приезжай, лежу больная», снова поспешил он на автостанцию, но встретил там соседа и свойственника сестры по мужу. Тот как раз выходил из буфета и, увидев Дыйканбека, спросил, куда он так торопится. Дыйканбек объяснил, и сосед со смехом заверил его, что сестра его здоровым-здоровехонька, просто соскучилась и хочет повидаться с братом. Можно не спешить, такси всегда найдется. Сначала надо пообедать им вдвоем в ресторане да выпить по сто граммов. Не так уж часто доводится встречаться.

— Ну что, не веришь? — веселый свойственник потрепал Дыйканбека по плечу. — Говорю тебе, жива-здорова твоя сестрица. Зачем мне врать тебе, подумай! Как я тебе потом в глаза буду смотреть?

Дыйканбек не пошел с ним обедать, но и к сестре не поехал, а потом узнал и от других людей, что Соно в самом деле здорова. Пожалуй, тогда впервые в жизни шевельнулось в нем недоброе чувство к сестре.

Он уже собрался идти в школу, но от двери вернулся к столу и прочел телеграмму. «Выезжай немедленно, сестра при смерти». И чужая подпись… Дыйканбек несколько раз перечитал ужаснувшие его слова. Бегом бросился в школу, к директору, отпросился на десять дней и уехал, не повидавшись с Айной. Сестра умерла в ту ночь, в которую он так крепко и безмятежно спал. Он приехал уже на похороны. Потом он пробыл в опустевшем доме сестры еще три дня.

Дыйканбек тяжело переживал эту смерть и особенно мучился сознанием того, насколько мало думал о сестре. Не верил по-настоящему, что она и в самом деле тяжело больна, а ведь это было правдой. Если бы он чаще навещал Соно, был с нею ласков, может, и пожила бы она подольше. Странные мы, люди, существа. Только после смерти близкого человека начинаем понимать, что он значил для нас. Да, мы очень странные…

На четвертый день Дыйканбек собрался уезжать. Попросил соседа позвать колхозного парторга, а сам вышел в сад. В саду пахло спелыми яблоками, яблоки — огромные, темно-красные — лежали на земле, от их тяжести гнулись низко-низко ветви яблонь. Дыйканбек подобрал одно, вытер платком и начал есть, присев на здоровенный чурбан, с каких-то давних времен поставленный в саду. Солнце пригревало, совсем рядом синел и сверкал мелкими бликами Иссык-Куль. Было очень тихо, и Дыйканбек впервые за последние горькие дни почувствовал себя успокоенно. Скоро пришел парторг, поздоровался. Помолчали, потом Дыйканбек сказал:

— Было время, жили в этом доме счастливые люди. Вот похоронили мы сестру, дом опустел. Некому присмотреть за садом. Я уеду сегодня. У меня своя дорога, свои планы. Хочу посоветоваться с вами, вернее, попросить вас — не оставляйте дом пустым. Ведь это от вас зависит. Я хочу, чтобы дом и усадьба перешли в колхоз. Устройте здесь детский сад. Мне помнится, вы собирались ставить дом для детского сада. Так возьмите готовый со всем имуществом. Только об этом и прошу вас.

Ни слова не говоря, парторг подошел к Дыйканбеку и обнял его. Потом он взял у него ключи и проводил Дыйканбека до шоссе.

По дороге домой Дыйканбек все время думал об Айне. Теперь это единственный близкий человек у него. Сколько ошибок он успел совершить за свою жизнь! Больше их не должно быть… Не должно… Он не упустит своего счастья.

В Токмак автобус прибыл, когда уже смеркалось. Дыйканбек на такси доехал до дому, поставил чемодан, умылся, надел белую рубашку и прямо пошел к Айне. Он ничего не опасался, ни от кого не таился. Постучал в дверь и вошел, не дожидаясь ответа. Мать Айны сидела на полу, на одеяле, постланном поверх кошмы, и пила в одиночестве чай. Дыйканбек остановился в нерешительности. Крупная, смуглолицая старуха молча глядела на него в упор, а он, забыв снять плащ, присел на краешек одеяла.

— Здравствуйте, эне! — сказал он.

— Здравствуй, милый! Ты кто будешь-то? Что-то я тебя не припомню. Вроде бы не из наших.

— Эне, я работаю вместе с Айной. Зовут меня Дыйканбеком. У меня к вашей дочери срочное дело. Простите, что пришел незваный.

Старуха медленно, почти величественным жестом опустила пиалу с чаем на скатерть и не ответила ни слова. Дыйканбек не знал, как быть дальше. Мать Айны даже чаю ему не предложила, они так и сидели молча друг против друга. «Должно быть, я ей не понравился. Зря пришел», — подумал Дыйканбек, но решил еще раз начать разговор.

— Эне, я в школе еще не был. Только что приехал из Иссык-Куля… — он вспомнил о смерти сестры и ощутил толчок боли в сердце. — Скажите, Айна не приходила с работы?

Старуха, кажется, и не слышала, что ей говорят. Словно бы очнувшись от забытья, она поднялась и начала хлопотливо ставить на скатерть какую-то еду.

— Угощайся, сынок.

Она снова принялась за свой чай, но теперь уже глядела на Дыйканбека внимательно и сосредоточенно. Заговорила негромко, вроде сама с собой:

— Дай бог Айне счастья. Нехорошо, когда дочь остается надолго в родительском доме, нехорошо. Ни к чему это.

Дыйканбек не помнил, как дошел до леса. Прижавшись лицом к стволу березы, он плакал, не стыдясь и не удерживая слез. Плакал долго и о том, что потерял Айну, и о сестре, и об Аруке. Там, на людях, когда хоронили сестру, он плакать не мог…

Потом он быстро, словно от скорости что-то зависело, шел по узкой твердой тропинке к дому Балтабая. Он и сам не знал, зачем идет туда, не думал о том, что скажет, если встретит их вдвоем — Балтабая и Айну. Запыхавшийся, усталый, он замедлил шаги почти у самого дома. Войти не решился и остановился у широкого, чисто вымытого окна без занавески. Через окно хорошо была видна комната. На большом круглом столе накрыт был ужин. Балтабай сидел спиной к окну. Маленький Бакыт устроился у Айны на коленях. Она, одной рукой придерживая мальчика, другой взяла чайник и налила в пиалу чай; осторожно поставила чайник на стол и протянула пиалу Балтабаю. Он бережно принял эту пиалу и что-то сказал Айне, а она в ответ улыбнулась. Чистой и счастливой улыбкой. И, глядя на них, завидуя им, Дыйканбек вдруг понял, что все хорошо для Айны. Она и в самом деле нашла свое счастье так же, как и Балтабай.

Тихой и звездной ночью он возвращался домой. На северо-западе от Токмака, там, где начиналась казахская степь, полыхнула зарница. Дыйканбек остановился, ему показалось, что этот мгновенный всполох словно подхватил и унес с собой его боль и тоску. Он глубоко вздохнул и почти физически ощутил тепло в груди, ощутил ту освобожденность, которая помогает видеть мир молодым и новым. С тем же чувством радостной освобожденности он подумал, что напишет свои картины, иначе не может быть; вспомнился ему вдруг запах масляных красок, такой знакомый, возбуждающе приятный, когда хорошо идет работа.

Завтра же надо уезжать из Токмака, пришла пора догнать свое искусство — сложное и мучительное дело всей жизни. Он подумал об Аруке и, решительно шагая к дому, мысленно обращался к ней со словами любви и прощания.

Любимая, я верю, что ты еще будешь счастлива, я верю в это, хочу верить. К тебе стремились многие, потому что красота влечет к себе, но только я никогда тебя не забуду, только я навсегда сохраню тебя в памяти сердца. Прошу тебя, остерегайся ложных чувств и ложных заверений. Будь терпеливой, любимая, будь строгой… Никто не будет любить тебя так, как я. Мне больно думать, что чья-то рука может коснуться тебя с нечистым чувством. Береги себя, береги свое достоинство, не склоняйся ни перед кем. И помни, нет хуже человека, чем тот, кто унижает женщину, унижает ее любовь. Не позволяй им приближаться к тебе, чтобы не страдать потом. Помни об этом, любимая, и будь терпеливой и строгой…

Миновали два трудных года в жизни Дыйканбека, ушли в прошлое, оставив глубокий след в настоящем. Но его влекло будущее — звало к себе, волновало и наполняло душу надеждами.

Загрузка...