КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Помпейские трущобы и герои арены


А теперь направимся в один из тех кварталов, которые были населены не знатными ценителями удовольствий, а их орудиями и жертвами: здесь обитали гладиаторы и призовые бойцы, злодеи и бедняки, жестокие и бессовестные, это были трущобы древнего города.

На узкой, но людной улице стоял большой дом. У дверей его собрались люди, чьи железные мускулы, короткие и могучие, как у Геркулеса, шеи, суровые и смелые лица выдавали героев арены. Снаружи, на большой полке, стояли рядами сосуды с вином и маслом, а прямо над ней, на стене, было грубое изображение пьющего гладиатора — вот как давно существуют вывески. Внутри стояло несколько столиков, разделенных перегородками. За столиками сидели люди: одни пили, другие играли в кости или в более сложную игру, которую некоторые из ученых ошибочно принимают за шахматы. Было утро, и столь необычное для посещения таверны время свидетельствовало, что эти люди томятся от безделья. И все же, хотя дом был расположен среди трущоб, здесь не было и следов той грязи, которую мы нашли бы в современном городе. Веселый нрав помпейских граждан, которые не всегда слушались разума, но неизменно услаждали свои чувства, выразился в яркой росписи стен и в фантастической, но не лишенной изящества форме светильников, чаш и всякой хозяйственной утвари.

— Клянусь Поллуксом, — сказал один из гладиаторов, прислонившись к стене у двери, — вино, которым ты нас поишь, старик Силен, — с этими словами он хлопнул тучного человека по спине, — может разжижить всю кровь в жилах!

Человек, которого он так ласково приветствовал (засученные рукава, белый фартук, ключи и салфетка, небрежно заткнутая за пояс, показывали, что он хозяин таверны), уже достиг почтенных лет, но он был еще такой крепкий, что мог бы посрамить окружавших его силачей, хотя мускулы у него заплыли жиром, щеки обвисли, а растущее брюхо выдавалось вперед под могучей, широкой грудью.

— Не лезь ко мне, грубиян! — проворчал гигант, и голос его был похож на глухой рык рассерженного тигра. — Мое вино отлично сойдет для трупа, которыйскоро будет валяться в сполиарии.

— Каркай, каркай, старый ворон! — сказал гладиатор с презрительным смехом. — Ты еще удавишься со злости, когда увидишь, как я получу пальмовый венок; а когда я возьму приз в амфитеатре, в чем не может быть сомнений, то первым делом поклянусь Геркулесу никогда не брать в рот твое мерзкое пойло!

— Только послушайте его! Послушайте этого скромного Пиргополиника! Ясное дело, он служил под началом Бомбохида Клитоместоридисархида![39] — воскликнул хозяин. — Нигер, Спор, Тетраид, он хвастает, что отберет у вас приз. Клянусь богами, каждый из вас одной рукой может его придушить, или я ничего не смыслю в этом деле!

— Ладно! — сказал гладиатор, багровея от гнева. — Ланиста рассудил бы по-иному.

— Как может он рассудить против меня, наглый Лидон? — сказал Тетраид, нахмурившись.

— И против меня, который победил в пятнадцати поединках! — сказал гигант Нигер, подходя к гладиатору.

— И меня! — проворчал Спор, сверкнув глазами.

— Тьфу! — сказал Лидон, скрестив руки на груди и вызывающе глядя на своих соперников. — Игры скоро начнутся. Поберегите свою храбрость до тех пор.

— Правильно, — сказал угрюмый хозяин. — И, если я прижму большой палец, чтобы тебя помиловали, пусть Парки перережут нить моей жизни![40]

— Веревку, а не нить, хочешь ты сказать, — заметил Лидон насмешливо. — Вот тебе сестерций, купи себе веревку и удавись.

Титан-виноторговец схватил протянутую руку и так стиснул ее, что кровь брызнула из кончиков пальцев на одежды окружающих.

Все разразились хохотом.

— Я научу тебя, желторотый хвастун, разыгрывать передо мной героя! Я не какой-нибудь хилый перс, уж будь уверен. Как! Разве я не выступал наарене двадцать лет без единого поражения? Разве не получил я жезл из рук самого эдитора в знак победы и права почивать на лаврах![41] А теперь мальчишкабудет меня учить?! — Сказав это, он с презрением отшвырнул руку Лидона.

Ни один мускул не дрогнул на лице гладиатора — с той же улыбкой, с какой он до этого насмехался над хозяином, юноша стойко выдержал боль. Но, едва гигант выпустил его руку, он сразу весь подобрался, как тигр перед прыжком, волосы у него встали дыбом, и он с громким, яростным криком бросился на хозяина, который, хоть и был огромен, потерял равновесие и грохнулся на землю с таким шумом, словно скала рухнула, а рассвирепевший противник упал на него.

Еще несколько минут — и хозяину, пожалуй, не понадобилась бы и веревка, которую так любезно предлагал ему Лидон. Но, услышав шум, на помощь прибежала женщина, которая до тех пор была в доме. Эта новая противница была достойна гладиатора: рослая, сухощавая, с руками, способными на объятия отнюдь не ласковые. И неудивительно: нежная подруга виноторговца Бурдона некогда, как и он, сражалась на арене и выступала даже в присутствии самого императора. Говорили, что сам Бурдон, непобедимый на поле битвы, нередко уступал пальму первенства своей милой Стратонике. Едва это «нежное» создание увидело, какая опасность грозит ее худшей половине, она, не имея иного оружия, кроме того, которым снабдила ее природа, накинулась на гладиатора и, обхватив его вокруг пояса длинными, как змеи, руками, внезапным рывком оторвала от тела своего мужа, хотя гладиатор по-прежнему сжимал горло Бурдона. Так иногда какой-нибудь злобный конюх хватает за задние ноги пса и оттаскивает его от поверженного врага, и пес, поднятый на воздух, бессильный, все еще тянется к ненавистному горлу. Тем временем гладиаторы, радостные, довольные, возбужденные видом крови, столпились вокруг дерущихся; ноздри их раздувались, губы кривились в усмешке, глаза были прикованы к окровавленному горлу одного и стиснутым пальцам другого.




— Готов! Готов! — завопили они, взволнованно потирая руки.

— Врете! Какое там «готов»! — вскричал хозяин, могучим усилием освободился от железной хватки и вскочил на ноги, задыхаясь, растерзанный, весь в крови; его выпученные глаза встретили сверкающий взгляд врага, который вырывался — но уже презрительно кривя губы — из рук могучей амазонки.

— Честный поединок! — кричали гладиаторы. — Один на один!

Столпившись вокруг Лидона и женщины, они оттеснили любезного хозяина от учтивого гостя.

Тут Лидон, который стыдился своего беспомощного положения и тщетно пытался стряхнуть с себя разъяренную фурию, выхватил из-за пояса короткий кинжал. Таким угрожающим был его взгляд, так ярко сверкал клинок, что Стратоника, привыкшая лишь к борьбе, которую мы теперь называем кулачным боем, в страхе попятилась.

— О боги! — вскричала она. — Негодяй! Он скрыл оружие! Разве это честно? Разве так поступает настоящий гладиатор? Презираю таких трусов!

С этими словами она повернулась к гладиатору спиной и с беспокойством взглянула на своего мужа.

Но он, привычный к подобным схваткам, быстро оправился. Лицо его уже не было таким багровым, жилы не вздувались на лбу. Он встряхнулся с довольным ворчанием, радуясь, что остался жив, а потом одобрительно оглядел своего противника с головы до ног.

— Клянусь Кастором, — сказал он, — ты сильнее, чем я думал! Я вижу теперь, что ты достойный боец. Дай же мне руку, герой!

— Молодчина, старик Бурдон! — закричали гладиаторы и захлопали. — Тверд как кремень. Дай ему руку, Лидон!

— Охотно, — сказал гладиатор. — Но теперь, отведав его крови, я жажду выпить ее всю до капли.

— Клянусь Геркулесом, — воскликнул хозяин, — вот желание, достойное гладиатора. О Поллукс! Подумать только, чему можно выучить человека! Дажезверь не бывает свирепее!

— Зверь! Глупости! Куда до нас зверям! — воскликнул Тетраид.

— Ладно, — сказала Стратоника, поправляя волосы и одежду. — Раз вы помирились, то нечего шуметь, сидите тихо. Благородные молодые люди, ваши покровители, прислали сказать, что придут сюда посмотреть на вас; они хотят познакомиться с вами получше здесь, а не в школах, прежде чем ставить на вас деньги перед большим состязанием на арене амфитеатра. Они всегда приходят для этого к нам: знают, что мы пускаем сюда только самых лучших гладиаторов города, — хвала богам, у нас здесь избранное общество!

— Да, — сказал Бурдон, выпивая чашу или, вернее, целое ведро вина, — человек, который стяжал такие лавры, как я, умеет ценить храбрость. Лидон, мой мальчик, пей; да будут тебя в старости уважать также, как меня!

— Поди сюда, — сказала Стратоника, любовно притягивая к себе мужа за уши (эту ласку так хорошо описал Тибулл). — Поди сюда!

— Полегче, ты, волчица! Ведь ты хуже гладиатора! — проворчал Бурдон, разевая свою огромную пасть.

— Тс! — шепнула она ему. — Кален только что потихоньку вошел через заднюю дверь. Надеюсь, он принес сестерции.

— Хо-хо! Пойду скорей к нему, — сказал Бурдон. — А ты тем временем хорошенько смотри за чашами, веди счет. Не давай себя обмануть, жена; они, конечно, герои, но при этом отъявленные мошенники: сам Как[42] — щенок по сравнению с ними.

— Не бойся, дурак! — отвечала супруга.

И Бурдон, довольный этим нежным заверением, прошел в заднюю комнату.

— Значит, эти покровители придут взглянуть на наши мускулы, — сказал Нигер. — А кто предупредил тебя, хозяюшка?

— Лепид. Он приведет Клодия, который никогда не проигрывает, и молодого грека Главка.

— Давайте поспорим и мы! — воскликнул Тетраид. — Клодий поставит на меня двадцать тысяч сестерциев. Что скажешь, Лидон?

— Он поставит на меня! — сказал Лидон.

— Нет, на меня, — сказал Спор.

— Дурачье! Неужели вы думаете, что он предпочтет кого-нибудь из вас Нигеру? — сказал великан с присущей ему скромностью.

— Будет вам, — вмешалась Стратоника, открывая большую амфору, а гости тем временем уселись за один из столов. — Раз вы все считаете себя такими знаменитыми и храбрыми, почему бы вам не сразиться с нумидийским львом, если не найдется преступник?

— После того как я избегнул твоих рук, могучая Стратоника, — сказал Лидон, — мне не страшно сразиться и со львом.

— А скажи-ка, — спросил Тетраид, — где твоя красавица рабыня — та слепая девушка с блестящими глазами? Ее что-то давно не видно.

— Она слишком хороша для тебя, грубиян, — отвечала хозяйка. — И даже для нас самих. Мы посылаем ее в город продавать цветы и петь для благородных дам; так она зарабатывает больше денег, чем если бы прислуживала здесь. Кроме того, у нее есть другие занятия.

— Но послушай, Стратоника, — сказал Лидон, — откуда у тебя такая нежная и красивая рабыня? Она скорей годится в служанки какой-нибудь богатой римской матроне.

— Это правда, — согласилась Стратоника. — Когда-нибудь я продам ее и разбогатею. Ты спрашиваешь, как попала ко мне Нидия?

— Да.

— Понимаешь, моя рабыня Стафила… ты помнишь Стафилу, Нигер?

— А, ту девку со здоровенными ручищами и рожей, точно маска у актера из комедии? Да как мне забыть ее, клянусь Плутоном, которому она теперь, конечно, прислуживает!

— Тьфу, скотина! Так вот, Стафила умерла, и это было для меня разорением. Я пошла на рынок купить новую рабыню. Но, клянусь богами, они так вздорожали, с тех пор как я купила бедняжку Стафилу, а денег меня было так мало, что я уже хотела уйти ни с чем, как вдруг один торговец схватил меня заполу. «Госпожа, говорит, хочешь задешево купить рабыню? У меня есть девочка. Ну как, по рукам? Правда, она совсем еще маленькая, но проворная, тихая и смышленая, недурно поет и, можешь мне поверить, из хорошего рода». «Откуда же она?» — спрашиваю. «Из Фессалии». Ну, я знаю, что фессалийцы все смышленые и послушные, вот я и решила поглядеть на девчонку. Она была почти такая же, как сейчас, только ростом чуть поменьше. С виду смирная и тихая, руки сложила на груди, глаза потупила. Я справилась о цене. Он запросил недорого; ну, я «разу и купила ее. Торговец привел ее ко мне домой и тут же как сквозь землю провалился. Да, друзья, представьте себе мое удивление, когда я увидела, что она слепая! Ха-ха-ха! Хитрец этот торговец. Я сразу побежала к судье, но негодяй уже скрылся из города. Пришлось мне вернуться ни с чем. Я разозлилась, и бедной девочке в тот день крепко досталось. Но не ее вина, что она слепая, такой уж она родилась. Понемногу мы с этим примирились. Конечно, она не такая сильная, как Стафила, и в доме пользы от нее мало, но она скоро научилась находить дорогу в город так хорошо, как будто у нее сто глаз, как у Аргуса; и когда в одно утро она принесла нам пригоршню монет, которые выручила за цветы из нашего захудалого садика, мы решили, что сами боги послали ее нам. С того времени мы разрешаем ей уходить, когда она хочет, и даем ей полную корзинку цветов, из которых она плетет венки на фессалийский манер — это нравится щеголям, да и сама она, видать, нравится знатным людям, потому что они всегда платят ей больше, чем другим цветочницам, и она все несет домой, а этого никакой другой раб не сделает. Так что здесь я пока управляюсь сама, но скоро смогу купить на вырученные ею деньги вторую Стафилу. Тот фессалиец, конечно, похитил слепую девочку у благородных родителей. Она не только искусно плетет венки, но еще поет и играет на кифаре, а это тоже заработок. А недавно… Но это уже тайна.

— Как! Тайны и загадки? — закричал Лидон. — Ты что, сфинксом[43] стала?

— Нет, почему же сфинксом?

— Хватит тебе болтать, хозяйка, принеси-ка мяса, я голоден, — сказал Спор нетерпеливо.

— И я тоже, — подхватил мрачный Нигер, обтирая ладонью свой нож.

Амазонка ушла на кухню и скоро вернулась с подносом, на котором лежали большие куски полусырого мяса — в те времена, как и теперь, бойцы воображали, что это придает храбрость и мужество. Они столпились вокруг стола, сверкая глазами, как голодные волки. Мясо быстро исчезло, и вино потекло рекой. А теперь покинем этих людей, игравших в жизни древних столь важную роль, и последуем за Бурдоном.

ГЛАВА II

Два достойных мужа.


На заре истории Древнего Рима жречество было занятием не прибыльным, а почетным. Жрецами становились самые благородные граждане, плебеям же доступ в их среду был закрыт. Позднее, но еще задолго до того времени, о котором идет речь здесь, доступ в жреческое сословие был открыт для всех, — во всяком случае, когда дело касалось не высоких жреческих должностей, а служения отдельным богам. Даже жрец Юпитера, предшествуемый ликтором и имевший доступ в Сенат, лишь сначала был из патрициев, а впоследствии его стал избирать народ. Менее древним и почитаемым богам обычно служили жрецы из плебеев; и многие шли в жрецы, как теперь католики идут в монахи: не из религиозных побуждений, а по расчету, вынуждаемые бедностью. Кален, жрец Исиды, был самого низкого происхождения. Его предки, правда дальние, были рабами. Он получил не слишком строгое воспитание и унаследовал после отца небольшое состояние, которое вскоре промотал. С отчаяния он стал жрецом. И, хотя доходы этой священной профессии в те времена, по-видимому, были невелики, жрецы часто посещаемых храмов все же не могли пожаловаться на заработки. Нет более доходного занятия, чем наживаться на суевериях толпы.

У Калена остался в Помпеях только один родственник — Бурдон. Темные и грязные узы, которые были еще крепче кровных, соединяли их. Жрец Исиды, переодетый, нередко тайком покидал свой храм, где якобы вел строгую и суровую жизнь, проскальзывал в заднюю дверь дома бывшего гладиатора, стяжавшего недобрую славу, и с радостью сбрасывал с себя неудобную маску, ибо лишь главная страсть этого человека, жадность, побуждала его притворяться добродетельным.

Завернувшись в широкий плащ, какие вошли в употребление у римлян, когда они перестали носить тогу — его широкие складки совсем скрадывали фигуру, а своего рода капюшон так же надежно скрывал лицо, — Кален сидел теперь в каморке при винном погребе, куда, как почти во всех домах в Помпеях, вел узкий коридор от задней двери.

Напротив него, за столиком, сидел великан Бурдон, тщательно пересчитывая монеты, которые жрец только что высыпал горкой из кошелька — кошельки тогда были так же распространены, как теперь, с той только разницей, что они были гораздо красивее.

— Видишь, — сказал Кален, — мы хорошо тебе платим, и ты должен быть благодарен мне за то, что я нашел такое выгодное дельце.

— Я благодарен тебе, брат мой, — отвечал Бурдон, любовно ссыпая монеты в кожаный кошель, который он тут же спрятал за пояс и затянул пряжку на толстом брюхе туже обычного. — И клянусь Исидой, Крысидой и Мышидой или какие там еще боги есть в Египте, моя крошка Нидия — настоящая Гесперида, хранительница золотых яблок.

— Она хорошо поет и играет, как Муза, — сказал Кален. — За эти таланты мой хозяин охотно платит.

— Да он просто бог! — вскричал Бурдон с жаром. — Всякий богатый человек за щедрость должен быть причислен к богам. Но выпей вина, старый дружище, и расскажи обо всем подробнее. Что она там делает? Она напугана, говорит, что дала страшную клятву, и молчит, как воды в рот набрала, от нее ничего не добьешься.

— И от меня, клянусь своей правой рукой! Я тоже дал клятву молчать.

— Клятву! Что такое клятвы для нас с тобой?

— Это верно, обычные клятвы — ничто. Но эта… — И здоровенный жрец содрогнулся. — И все же, — продолжал он, осушив большую чашу неразбавленного вина, — признаюсь, я не столько боюсь нарушить клятву, сколько опасаюсь мести. Клянусь богами, этот человек могучий чародей и выпытает все даже у луны, вздумай я ей проболтаться. Не будем же больше говорить об этом. Клянусь Поллуксом, хотя у него на пирах чего только не бывает, скажу тебе, я никогда не чувствую себя там свободно. Хоть все стены тут и в копоти, те часы, которые я провожу с тобой и какой-нибудь простой, немудрящей веселой девушкой, из тех, что приходят сюда, мне гораздо больше по душе, чем великолепные оргии, которые тянутся до утра.

— Ну, если так, сделай одолжение, приходи завтра вечером, и мы славно кутнем.

— С удовольствием, — сказал жрец, потирая руки и пододвигаясь ближе к столу.

В этот миг они услышали за дверью шорох, словно кто-то нащупывал ручку. Жрец поспешно надвинул на лицо капюшон.

— Тьфу! Да ведь это слепая девчонка, — сказал хозяин шепотом, когда Нидия открыла дверь и вошла.

— Эй! Девка! Как ты смеешь… постой, ты бледна — допоздна была на пиру? Ну, не беда, молодо-зелено, — сказал Бурдон.

Девушка, ничего не ответив, в изнеможении упала на одну из скамей. Потом вдруг подняла голову и сказала решительно:

— Хозяин, можешь морить меня голодом или бить, но даже под страхом смерти я не пойду больше в этот нечестивый дом.

— Молчи, дура! — взревел Бурдон и сдвинул косматые брови, низко нависшие над свирепыми, налитыми кровью глазами. — Ты что, не слушаться? Гляди у меня!

— Ты слышал, что я сказала, — проговорила бедняжка и скрестила на груди руки.

— Как! Моя скромница, моя нежная весталка, значит, ты не пойдешь туда? Ладно же, тебя поведут силой.

— Я подниму криками весь город, — сказала она решительно и покраснела до корней волос.

— Мы и об этом позаботимся — тебе заткнут рот.

— Тогда, да помогут мне боги, — сказала Нидия, вставая, — я буду жаловаться властям.

— Помни о клятве, — раздался глухой голос. Это Кален в первый раз вмешался в разговор.

Услышав его, бедная девушка затрепетала; она умоляюще сложила руки.

— Ах я несчастная! — воскликнула она и зарыдала.

Как видно, эти горестные звуки привлекли Стратонику, потому что в тот же миг ее грозная фигура появилась в дверях.

— Отчего шум? Что сделал ты с моей рабыней, негодяй? — сердито спросила она Бурдона.

— Помолчи, жена, — сказал он сердито, хоть и не без робости. — Ты хочешь иметь новые пояса и красивые одежды, не так ли? Тогда усмири свою рабыню или тебе долго придется ждать обновок. Да падет гнев богов на голову этой дряни!

— В чем дело? — спросила старая карга, переводя взгляд с мужа на Нидию.

Девушка, которая стояла, прислонившись к стене, бросилась в ноги Стратонике, обхватила ее колени и, глядя вверх своими незрячими, но полными мольбы глазами, воскликнула:

— Добрая хозяйка! Ты женщина, у тебя были сестры, ты была молода, как и я, пожалей, спаси меня! Я не пойду больше на эти ужасные пиры!

— Молчи! — сказала старая карга и, грубо рванув Нидию за нежную руку, способную лишь плести венки, заставила ее встать. — Молчи! Эти чувства не для рабыни!

— Вот, жена, — сказал Бурдон, вынимая кошель и позвякивая монетами. — Слышишь эту музыку? Клянусь Поллуксом, ты больше не услышишь ее, если не взнуздаешь хорошенько эту кобылку.

— Девчонка просто устала, — сказала Стратоника, кивая Калену. — Когда она снова тебе понадобится, то будет не такой строптивой.

— «Тебе»! Кто здесь? — вскричала Нидия, поворачивая голову во все стороны и словно напряженно вглядываясь, так что Кален в испуге привстал.

— Эти глаза видят! — пробормотал он.

— Кто здесь? Отвечай, во имя неба! Ах, будь ты слеп, как я, ты не был бы так жесток! — воскликнула она и снова заплакала.

— Уведи ее, — велел Бурдон жене. — Терпеть не могу, когда скулят!

— Пойдем! — сказала Стратоника, подталкивая бедную девушку к дверям.

Нидия высвободилась с решительностью и достоинством.

— Послушай, — сказала она, — я повиновалась тебе беспрекословно, а ведь я была воспитана… Ах, мама, моя бедная мама! Думала ли ты, что меня ждет такая участь! — Она вытерла глаза и продолжала: — Приказывай что угодно, я буду повиноваться, но говорю тебе: как бы жестока, сурова и непреклонна ты ни была, я больше туда не пойду; а если меня поведут силой, я буду просить защиты у самого претора. Боги свидетели, я клянусь в этом!

Глаза Стратоники сверкнули. Она вцепилась девушке в волосы одной рукой и занесла другую — огромную правую руку, удар которой мог сокрушить хрупкое и нежное тело. Эта мысль, видимо, пришла в голову ей самой, потому что она удержала руку, потащила Нидию к стене, схватила с крюка веревку, которая часто — увы! — употреблялась для этой цели, и через мгновение пронзительные, жалобные крики слепой девушки огласили дом.

ГЛАВА III

Главк делает покупку, которая дорого ему обойдется.


— Здравствуйте, храбрецы! — сказал Лепид и, наклонив голову, вошел в низкую дверь таверны Бурдона. — Мы пришли посмотреть, кто из вас оказывает больше чести своему ланисте.

Гладиаторы встали, приветствуя трех знатных людей, которые были известны как самые веселые и богатые юноши в Помпеях — ведь от них во многом зависела репутация гладиаторов.

— Каковы звери! — сказал Клодий Главку. — Достойны быть гладиаторами!

— Жаль, что они не воины, — отозвался Главк.

Забавно было видеть, как избалованный и капризный Лепид, который на пиру морщился от малейшего луча дневного света, а в банях оберегался от дуновения ветерка, человек, в котором природа переплела самым нелепым образом все побуждения, соединив н одно сомнительное целое постыдную изнеженность и житейскую ловкость, теперь был весь нетерпение — он хлопал по широким плечам гладиаторов своей белой девической рукой, поглаживал и щупал их железные мускулы, охваченный расчетливым восхищением перед этой мужественностью, которую он всю жизнь старательно вытравлял в себе самом.

— А, Нигер! На чем будешь ты сражаться? И с кем? — спросил Лепид.

— Меня вызвал Спор, — отвечал угрюмый гигант. — Будем драться насмерть.

— Уж это само собой, — проворчал Спор, и его маленькие глазки сверкнули.

— Он возьмет меч, я — сеть и трезубец. Бой будет на диво. Надеюсь, тот, кто останется в живых, получит кругленькую сумму и сможет достойно носитьсвой венок.

— Будь спокоен, мы не поскупимся, мой Гектор,[44] — сказал Клодий. — Погоди-ка! Значит, ты сражаешься с Нигером? Главк, я ставлю на Нигера.

— А я что говорил! — воскликнул Нигер с торжеством. — Благородный Клодий меня знает. Считай, что ты уже мертв, мой милый Спор.

Клодий вынул навощенную табличку.

— Ставлю десять тысяч сестерциев. Что скажешь?

— Принимаю, — сказал Главк. — Но кто еще здесь есть? Я раньше никогда не видел этого героя. — И он посмотрел на Лидона, чьи руки были тоньше, чему его товарища, а в лице сохранилось изящество и даже благородство, которое его профессия еще не успела стереть.




— Это Лидон, новичок. До сих пор он тренировался только деревянным мечом, — ответил Нигер снисходительно. — Но в жилах у него настоящая кровь — он вызвал Тетраида.

— Нет, Тетраид меня, — поправил Лидон. — А я принял вызов.

— Чем же вы будете сражаться? — спросил Лепид. — На твоем месте, мой мальчик, я не спешил бы сразиться с Тетраидом.

Лидон презрительно улыбнулся.

— Он свободный или раб? — спросил Клодий.

— Свободный. Мы все здесь свободные граждане, — ответил Нигер.

— Дай-ка руку, мой милый Лидон, — сказал Лепид с видом знатока.

Гладиатор, бросив на своих товарищей многозначительный взгляд, протянул руку, которая хоть и была потоньше, чем у других, но с такими твердыми мускулами и такой красивой формы, что все три гостя издали восторженное восклицание.

— Ну, приятель, каким же оружием вы сражаетесь? — спросил Клодий, держа табличку наготове.

— Сперва будем драться на цестах, а потом, если оба останемся живы, на мечах, — сказал Тетраид угрюмо, бросив на Лидона завистливый взгляд.

— На цестах! — воскликнул Главк. — Ты совершаешь ошибку, Лидон: бой на цестах — греческий обычай, я его хорошо знаю, и тебе надо бы сначала обрасти мясом, ты слишком худ. Откажись от цестов.

— Не могу, — отвечал Лидон.

— Но почему?

— Я же сказал — он меня вызвал.

— Но он не станет непременно требовать цестов.

— Моя честь этого требует! — гордо возразил Лидон.

— Ставлю на Тетраида два против одного на цестах, — сказал Клодий. — Принимаешь, Лепид? И один против одного на мечах.

— Если ты даже предложишь три против одного, я все равно не соглашусь, — сказал Лепид. — Лидон умрет прежде, чем дело дойдет до мечей. Нет уж, благодарю.

— А ты что скажешь, Главк? — спросил Клодий.

— Принимаю — три против одного.

— Тридцать тысяч сестерциев против десяти?

— Идет.

Клодий записал ставки на табличке.

— Прости меня, мой благородный покровитель, — сказал тихо Лидон Главку, — но как ты думаешь, сколько получит победитель?

— Сколько? Ну, вероятно, семь тысяч сестерциев.

— Ты уверен, что не меньше?

— Уверен. Но что я слышу? Грек на твоем месте думал бы о славе, а не о деньгах. О италийцы! Вы всегда и всюду остаетесь италийцами!

На смуглых щеках гладиатора показался румянец.

— Ты несправедлив ко мне, благородный Главк. Я думаю и о славе, но, если б не деньги, я никогда не стал бы гладиатором.

— Презренный! Да падешь ты на арене! Жадному не бывать героем.

— Я не жадный, — сказал Лидон гордо и отошел.

— Но я не вижу Бурдона. Где же он? Мне нужно с ним поговорить! — воскликнул Клодий.

— Он там, — сказал Нигер, указывая на дверь в конце комнаты.

— А Стратоника, наша храбрая старуха, где она? — спросил Лепид.

— Была здесь за минуту перед тем, как вы пришли. Но она услышала какой-то шум и побежала туда. Клянусь Поллуксом, сдается мне, старик Бурдон ухватил в задней комнате какую-то девчонку. Я слышал, как она плакала.

— Ха! Вот это здорово! — воскликнул Лепид со смехом.

В этот миг громкий крик боли и страха заставил всех вздрогнуть.

— Пощадите, пощадите, я еще маленькая, я слепая! Неужели вам мало?

— О Паллада! Мне знаком ее голос — это моя бедная цветочница! — воскликнул Главк и бросился на крик.

Он распахнул дверь и увидел, что Нидия извивается в руках разъяренной старухи; веревка, уже окровавленная, вновь была занесена и вдруг повисла в воздухе.

— Фурия! — сказал Главк и вырвал Нидию из рук Стратоыики. — Как ты смеешь бить эту девушку, ведь она еще ребенок! Нидия, бедное дитя!

— Ах, это ты, Главк? — воскликнула девушка с радостью; слезы сразу высохли на ее щеках; она улыбнулась, прильнула к его груди и поцеловала егоодежды.

— А как смеешь ты, дерзкий незнакомец, становиться между свободной женщиной и ее рабыней? Клянусь богами, несмотря на твою богатую тунику иблаговония, которыми от тебя пахнет, я сомневаюсь даже, римский ли ты гражданин, мой милый!

— Хорошо сказано, хозяюшка, хорошо сказано! — заметил насмешливо Клодий, входя вместе с Лепидом. — Это мой друг и названый брат. Его надо защитить от твоего языка, камни так и сыплются у тебя изо рта.

— Отдай мою рабыню! — заорала сварливая старуха, толкнув грека в грудь могучей рукой.

— Ни за что, даже если все твои сестры фурии слетятся к тебе на помощь, — сказал Главк. — Не бойся, милая Нидия, афиняне никого еще не покидали в беде!

— Эй! — сказал Бурдон, неохотно вставая. — Что за шум из-за какой-то рабыни? Оставь, жена, ради него можно простить дерзкую девчонку.

Говоря это, он отвел или, вернее, оттолкнул свою свирепую супругу в сторону.

— Мне кажется, когда мы вошли, здесь был еще один человек, — сказал Клодий.

— Он ушел.

Жрец Исиды воспользовался благоприятным случаем, чтобы вовремя исчезнуть.

— Это один мой приятель: мы с ним часто выпиваем вместе, он тихий и не любит шума, — сказал Бурдон небрежно. — Ступай же, дитя, ты порвешь тунику господина, если будешь так за него цепляться, ступай, я тебя прощаю.

— О, не покидай меня! — воскликнула Нидия, еще крепче прижимаясь к афинянину.

Тронутый ее горькой судьбой, ее мольбами, ее милой прелестью, грек опустился на одну из грубых скамей. Он целовал Нидию, осушая слезы на ее щеках, шептал ей тысячи утешений, какими успокаивают ребенка. И так красив он был в своем милосердии, что даже злобное сердце Стратоники смягчилось. Его присутствие, казалось, осветило это скверное и грязное логово. Молодой, красивый, блестящий, рядом с девушкой он был как бы символом: счастливец, которого земля одарила всеми благами, утешает обездоленную.

— Кто бы мог подумать, что наша слепая девчонка удостоится такой чести! — сказала старуха, утирая со лба пот.

Главк повернулся к Бурдону.

— Добрый человек, — сказал он, — это твоя рабыня. Она хорошо поет и умеет ухаживать за цветами. Я хочу подарить ее одной даме. Продай ее мне.

При этих словах он почувствовал, как бедная девушка затрепетала от радости. Она вскочила, откинула с лица растрепанные волосы и огляделась, как будто — увы! — и в самом деле могла видеть.

— Продать нашу Нидию! Ну нет, — сказала Стратоника сердито.

Нидия с глубоким вздохом вся поникла и снова ухватилась за тунику своего заступника.

— Вздор! — вмешался Клодий властно. — Вы не посмеете отказать мне. Что это еще за разговоры? Попробуйте оскорбить меня, и вы разорены. Разве ты, Бурдон, не клиент моего родственника Пансы? Разве я не оракул для амфитеатра и для его героев? Довольно мне сказать слово, и можете перебить все своисосуды с вином — все равно не продадите ни капли. Главк, эта рабыня твоя.

Бурдон поскреб в затылке — он явно был в затруднении.

— Эта девушка мне дороже золота.

— Назови цену, я богат, — сказал Главк.

Древние италийцы все готовы были продать, а тем более бедную слепую девушку — в этом отношении они мало отличались от нынешних итальянцев.

— Я заплатила за нее шесть тысяч сестерциев, а теперь она стоит двенадцать, — пробормотала Стратоника.

— Ты получишь двадцать. Пойдем сейчас же к претору, а потом ко мне за деньгами.

— Я не продал бы нашу дорогую Нидию и за сто тысяч, но мне хочется услужить благородному Клодию, — сказал Бурдон жалобно. — А ты поговоришь с Пансой насчет места распорядителя на играх, благородный Клодий? Оно как раз по мне.

— Ты его получишь, — сказал Клодий и добавил шепотом — Этот грек может тебя озолотить: деньги сыплются из него, как из сита; отметь этот день белым камешком, мой Приам.[45]

— Что ж, по рукам? — спросил Главк, как обычно при заключении сделки.

— По рукам, — ответил Бурдон.

— Значит… значит, я пойду с тобой? Какое счастье! — прошептала Нидия.

— Да, моя красавица. Отныне самой тяжкой твоей обязанностью будет петь греческие гимны красивейшей женщине в Помпеях.

Девушка высвободилась из его рук. Лицо ее, такое радостное мгновение назад, переменилось; она тяжело вздохнула и, снова схватив его за руку, сказала:

— Я думала, ты возьмешь меня к себе!

— Да, на первых порах. Но пойдем, мне недосуг.

ГЛАВА IV

Бедная черепаха. Новые перемены в судьбе Индии


Утреннее солнце сияло над маленьким благоухающим садом в перистиле у афинянина. Он лежал, опираясь на локоть, печальный и задумчивый, на аккуратно подстриженной траве; легкий тент защищал его от знойных лучей.

Во время раскопок этого замечательного дома в саду нашли панцирь черепахи, которая там жила. Это странное звено в цепи творения, существо, лишенное природой всех радостей жизни, кроме пассивного и сонного восприятия окружающего, поселилось там за много лет до того, как Главк купил дом; это событие произошло так давно, что не сохранилось в человеческой памяти, но говорят, что черепахи живут невероятно долго. Дом строили, потом перестраивали, его владельцы менялись и умирали, а черепаха все влачила свое медленное и безразличное существование. Во время землетрясения, которое за шестнадцать лет до описываемого нами времени разрушило многие здания города и перепугало жителей, дом, в котором теперь жил Главк, сильно пострадал. Обитатели надолго его покинули; вернувшись, они расчистили руины, которые погребли под собой сад, и нашли там черепаху, целую и невредимую, — она и не подозревала о том, какое разрушение совершилось вокруг. Казалось, она со своей холодной кровью и вялыми движениями была заколдована; но она вовсе не была такой бездеятельной, какой казалась; размеренно и неуклонно ползла она вперед; дюйм за дюймом она вращалась по маленькой своей орбите, и целые месяцы проходили, пока она завершала круг. Она была неутомима, эта черепаха! Терпеливо и с трудом двигалась она по пути, который сама избрала, не проявляя никакого интереса к окружающему, словно философ, погруженный в себя. Было что-то величественное в ее себялюбивом одиночестве! Солнце, которое ее грело, дожди, которые ее мочили, воздух, которым она дышала, были ее единственными и неизменными радостями. Неприметная смена времен года в этом теплом климате не тревожила ее. Она была защищена панцирем, как святой — своим благочестием, мудрец — своей мудростью или влюбленный — надеждой. Она не воспринимала перемен и потрясений времени, она сама была как бы символом времени, медленная, неуклонная, вечная, чуждая страстей, волнений и усталости смертных. Бедная черепаха! Ничто, кроме извержения вулкана и содроганий расколотой земли, не могло погасить вяло тлевшую искру твоей жизни. Неотвратимая смерть, которая не щадит ни блеска, ни красоты, проходила мимо, не замечая этого существа, для которого смерть была бы совсем незначительной переменой.

Эта черепаха вызывала у горячего и живого грека удивление и сочувствие. Он мог часами смотреть, как она медленно ползет, и раздумывать о ее судьбе. В радости он презирал ее, в горе — завидовал.

И теперь, лежа на траве, афинянин глядел, как она движется почти незаметно для глаза, и говорил себе:

«Орел уронил камень из когтей, думая проломить твой панцирь; но камень размозжил голову поэта.[46] Такова судьба! О ты, глупое существо! У тебя были отец и мать; быть может, много веков назад у тебя был друг. Любили когда-нибудь твои родители или ты сама? Бежала ли твоя ленивая кровь быстрее по жилам, когда ты ползала рядом со своим супругом? Была ли ты способна на привязанность? Огорчало ли тебя, если его не было рядом? Чувствовала ли ты его присутствие? Чего бы я не дал, чтобы узнать тайну твоей бронированной груди, увидеть твои скрытые желания, постичь тонкую, как волос, разницу, которая отделяет для тебя горе от радости! И все же, думается мне, присутствие Ионы ты ощутила бы! Ощутила бы ее приближение, как ветерок, как солнечное тепло. Сейчас я завидую тебе, ибо ты не знаешь, что ее здесь нет, а я… если б я мог уподобиться тебе в то время, когда не вижу ее! Какие сомнения, какие предчувствия меня преследуют! Почему она не хочет меня видеть? Уже столько дней я не слышал ее голоса. В первый раз жизнь мне не мила. Я словно остался один на пиру, светильники погашены, цветы увяли. Ах, Иона, если б ты знала, как я тебя люблю!»

От этих размышлений влюбленного Главка оторвала Нидия. Она прошла своими легкими и осторожными шагами через мраморный таблин, потом через портик и остановилась около цветов, росших в саду. В руках у нее был сосуд с водой, и она полила жаждущие растения, которые словно ожили при ее появлении. Девушка наклонилась понюхать их. Она прикасалась к ним робко и ласково, ощупывала их стебли, чтобы убедиться, не портит ли их красоты сухой листок или насекомое. Когда она переходила от цветка к цветку, сосредоточенная, изящно двигаясь, нельзя было себе представить более подходящую служанку для богини сада.

— Нидия, дитя мое! — окликнул ее Главк.

При звуке его голоса она замерла, затаила дыхание и, покраснев, прислушалась. Губы ее приоткрылись, голова повернулась на звук. Потом она поставила сосуд с водой и поспешила на зов; удивительно, как безошибочно она прошла среди цветов кратчайшей дорогой к своему новому хозяину.

— Нидия, — сказал Главк, нежно гладя ее длинные и мягкие волосы, — уже три дня ты живешь под покровительством моих Пенатов. Улыбаются ли онитебе? Хорошо ли тебе здесь?

— Очень, — отвечала рабыня со вздохом.

— А теперь, — продолжал Главк, — когда ты немного оправилась от тяжких воспоминаний о своей прежней жизни, когда на тебе одежда, — и он коснулся ее вышитой туники, — более подходящая для твоей грациозной фигуры, теперь, когда ты привыкла к добру, дорогое дитя, да благословят тебя боги, я хочу просить тебя об одной услуге.

— Скажи, что могу я для тебя сделать? — спросила Нидия, сжимая руки.

— Слушай же, — сказал Главк. — Хоть ты еще ребенок, но будешь моей наперсницей. Слышала ли ты когда-нибудь про Иону?

Слепая девушка вздрогнула и побелела, как одна из статуй, что сверкали в перистиле, и, помолчав, ответила через силу:

— Да, я слышала, что она из Неаполя и очень красива.

— Красива! Ее красота может затмить солнце! Из Неаполя! Нет, она гречанка по происхождению. Только Греция могла породить такое совершенство. Нидия, я люблю ее!

— Я так и думала, — сказала Нидия спокойно.

— Я люблю ее, и ты должна сказать ей об этом. Счастливица Нидия, ты войдешь в ее комнату, услышишь ее голос, будешь греться в лучах ее тепла!

— Как! Неужели ты хочешь послать меня к ней?

— Да, ты пойдешь к Ионе, — сказал Главк таким тоном, словно подразумевал: «Чего еще можешь ты желать?»

Нидия расплакалась. Главк встал, привлек ее к себе и стал утешать, как брат.

— Нидия, дитя мое, ты плачешь, потому что не знаешь, какое счастье тебя ждет. Она нежная, ласковая, как весенний ветерок. Она будет тебе сестрой, она оценит твои таланты, полюбит тебя за изящную простоту, как никто другой, потому что эта простота ей сродни… Ты все еще плачешь, глупенькая? Я не стану тебя принуждать. Окажешь ты мне эту услугу?




— Если я могу служить тебе — приказывай. Видишь, я больше не плачу, я уже спокойна.

— Узнаю мою Нидию, — сказал Главк, целуя ей руку. — Итак, ступай к Ионе. Если ты разочаруешься в ее доброте, если я обманул тебя, можешь вернуться, когда захочешь. Я не дарю тебя ей, а только отдаю на время. Мой дом всегда открыт для тебя, дорогая. Ах, если б он мог быть пристанищем для всех одиноких и несчастных! Но, если сердце говорит мне правду, я скоро призову тебя снова, дитя мое. У нас с Ионой будет общий дом, и ты станешь жить с нами.

Дрожь прошла по телу слепой девушки, но она больше не плакала — она покорилась.

— Иди же, моя Нидия, к Ионе, тебя проводят. Отнеси ей самые красивые цветы, какие можешь собрать. Я дам для них вазу. Извинись за то, что они так ничтожны. И еще возьми с собою кифару, которую я подарил тебе вчера, — ведь ты умеешь извлекать из нее такие чудесные звуки — и передай Ионе это письмо, в котором мне после долгих усилий кое-как удалось выразить свои мысли. Лови каждый звук, каждую нотку ее голоса, а потом, когда мы снова увидимся, расскажи мне правду, какова бы она ни была. Вот уже несколько дней, Нидия, Иона не хочет меня видеть. Тут есть какая-то тайна. Меня раздирают сомнения и страхи. Узнай — ведь ты такая умница и хочешь мне помочь, это удесятерит твою проницательность, — узнай причину этой немилости. Говори обо мне с ней как можно чаще, пусть мое имя всегда будет у тебя на устах. Говори ей о моей любви лишь намеками. Замечай, вздохнет ли она при этом, ответит ли тебе. А если она будет меня хулить, то запомни, каким тоном. Будь моим другом, умоли ее не сердиться на меня. О, как щедро заплатишь ты мне этим за то немногое, что я для тебя сделал! Ты меня понимаешь, Нидия? Ты еще ребенок — может быть, я говорил непонятно?

— Нет.

— Сделаешь ты это для меня?

— Да.

— Приди ко мне, когда нарвешь цветы, я дам тебе вазу. Ты найдешь меня в комнате Леды. Ну, моя красавица, ты больше не грустишь?

— Главк, я рабыня; разве могу я грустить или радоваться?

— Что ты говоришь? Нет, Нидия, будь свободна. Я дарю тебе свободу, пользуйся ею как хочешь и прости, что я рассчитывал на твое желание помочь мне.

— Ты обиделся! Ах, за все блага свободы я не обидела бы тебя, Главк! Мой защитник, мой спаситель, мой покровитель, прости бедную слепую девушку! Ее не огорчит даже разлука с тобой, если она может помочь твоему счастью.

— Да вознаградят тебя боги за твое благодарное сердце! — сказал Главк, глубоко растроганный; и, не подозревая, какой огонь разжигает, он опять поцеловал ее в лоб.

— Ты прощаешь меня, — сказала она, — и не говори больше про свободу: мое счастье — быть твоей рабыней! Ты обещал не отдавать меня никому…

— Да, обещал.

А теперь я пойду собирать цветы. .

Молча взяла Нидия из рук Главка дорогую, украшенную драгоценными камнями вазу. Цветы в ней соперничали друг с другом в красоте и аромате; без слов приняла она его прощальное напутствие. Когда голос его умолк, она помедлила, боясь ответить, нашла его руку, поднесла ее к губам, опустила на лицо покрывало и быстро пошла прочь. На пороге она снова остановилась, простерла руки и прошептала:

— Три счастливых дня, три дня невыразимой радости пережила я с тех пор, как переступила тебя, о благословенный порог! Да пребудет над тобой мир! А теперь сердце мое разрывается и твердит одно: «Умри!»

ГЛАВА V

Счастливая красавица и слепая рабыня.


Служанка вошла в комнату Ионы и доложила, что посланная от Главка просит разрешения войти. Мгновение Иона колебалась.

— Она слепая, — сказала рабыня, — и ни с кем, кроме тебя, не хочет говорить.

Только низкие души безразличны к чужому несчастью. Едва Иона услышала, что пришедшая слепа, она почувствовала, что не может холодно принять ее. Главк выбрал посланную, которая была священна, посланную, которой нельзя было отказать.

«Что ему от меня нужно? Какое поручение мог он дать?»

И сердце Ионы забилось чаще. Занавеси на дверях были отдернуты; тихие, бесшумные шаги раздались по мраморному полу: одна из служанок ввела Нидию, державшую в руках драгоценный подарок.

Мгновение она стояла неподвижно, словно ловила какой-то звук.

— Не соизволит ли благородная Иона сказать что-нибудь, — произнесла она тихо, — чтобы я знала, куда направить мои слепые шаги и положить этот дару ее ног?

— Прекрасное дитя, — ласково сказала Иона, растроганная, — тебе незачем идти по этому скользкому полу, мои служанки отнесут то, что ты должна мне отдать. — И она сделала служанке знак взять вазу.

— Нет, я могу отдать эту вазу только тебе в руки, — сказала Нидия.

Угадывая направление по голосу, она подошла к Ионе, стала перед ней на колени и протянула вазу.

Иона взяла вазу и поставила ее на столик подле себя. Потом она ласково подняла девушку и хотела усадить ее рядом с собой, но та кротко воспротивилась.

— Я еще не выполнила поручения, — сказала она и вынула из-под одежды письмо Главка. — Быть может, это письмо объяснит тебе, почему тот, кто меняпослал, избрал гонца, столь недостойного Ионы.

Неаполитанка взяла письмо, и Нидия сразу почувствовала, что пальцы ее дрожат. Сложив руки и потупив голову, она стояла перед гордой красавицей, быть может, не менее гордая в своей смиренной позе. Иона сделала знак, и служанки вышли. Она снова взглянула на молодую рабыню с удивлением и нежным состраданием, потом, слегка отодвинувшись от нее, вскрыла и прочла письмо:

«Главк шлет Ионе больше пожеланий, чем смеет доверить этой табличке. Не заболела ли ты? Твои рабы говорят, что ты здорова, и это меня успокаивает. Может быть, я невольно обидел тебя? Ах, об этом у них бесполезно спрашивать! Вот уже пять дней я лишен возможности тебя видеть. Светило ли солнце? Не знаю. Улыбалось ли небо? Во всяком случае, не мне. Мое солнце и небо — это ты, Иона. Неужели я обидел тебя? Был слишком дерзок? Высказать ли в этом письме то, чего не осмелился выговорить мой язык? Увы! Когда тебя нет рядом, я особенно сильно чувствую твою власть надо мной. И разлука, которая лишает меня счастья, придает мне храбрости. Ты не хочешь меня видеть; ты изгнала всех поклонников, которые увивались вокруг тебя. Неужели ты равняешь меня с ними? Возможно ли это? Ты хорошо знаешь, что я совсем не таков, я не похож на них. Ибо, даже будь я ничтожен, аромат розы проник в меня, я полон тобой, ты облагораживаешь, освящаешь, вдохновляешь меня. Должно быть, меня оклеветали перед тобой, Иона! Но как могла ты поверить клевете? Да если бы сам Дельфийский оракул[47] возвестил, что ты недостойная женщина, я не поверил бы ему; а ведь я не менее недоверчив, чем ты. Я вспоминаю нашу последнюю встречу — песню, которую я тебе пел, и взгляд, который ты на меня бросила. Есть что-то родственное в наших душах, Иона. Этого нельзя скрыть, и наши глаза признались в этом, хотя уста молчали. Позволь мне прийти, выслушай меня, а потом прогони, если хочешь. Я не хотел сразу признаться тебе в любви. Но это признание переполнило мое сердце, оно дойдет до тебя. Прими же мою торжественную клятву! Мы встретились впервые в храме Паллады; неужели мы не встретимся у более нежного и древнего алтаря. .

Девушка, которая принесет тебе это письмо, подобно нам, здесь на чужбине. Но бедняжка Нидия несчастнее нас — она слепа и не свободна. Надеясь смягчить жестокость природы и судьбы, я прошу тебя взять ее к себе. Она добрая, умная и ласковая, хорошо поет и играет на кифаре. Кроме того, она любит цветы, как сама Хлорида. Она надеется, что ты полюбишь ее, Иона. Если же она тебе не понравится, пришли ее назад ко мне.

И еще одно слово. Прости мою дерзость, но почему ты такого высокого мнения об этом мрачном египтянине? Он не похож на честного человека. Мы, греки, умеем узнавать людей. И хотя мы не притворяемся угрюмыми, это не лишает нас серьезности. Наши губы улыбаются, но глаза смотрят строго — они всегда открыты. Арбаку нельзя слепо доверять. Может быть, это он очернил меня? Я думаю так потому, что он остался тогда у тебя; ты сама видела, как бесило его мое присутствие; с тех пор ты не принимаешь меня. Не верь его наветам; а если веришь, скажи прямо, ибо этого, по крайней мере, Главк вправе требовать от Ионы. Прощай! Этого письма коснется твоя рука, твои глаза прочтут эти буквы — неужели они счастливее того, кто их написал? Еще раз прощай!»

Когда Иона прочла письмо, ей показалось, что она вдруг прозрела. В чем обвиняли Главка? В том, что он не любил ее. А теперь он прямо, недвусмысленно признался ей в своей любви. С этого мгновения он снова овладел ее мыслями. Каждое нежное слово в его письме, столь проникновенном и полном доверчивой страсти, горьким укором отдавалось в ее сердце. Разве она не усомнилась в его верности, не поверила другому? Ведь она не дала ему даже права, которое имеет каждый обвиняемый: знать свою вину, выступить в свою защиту. Слезы покатились у нее из глаз, она поцеловала письмо и спрятала его на груди; потом, повернувшись к Нидии, которая стояла все в той же позе, сказала:

— Присядь, дитя мое, пока я напишу ответ.

— Значит, ты ответишь ему! — сказала Нидия холодно. — Что ж, служанка, которая провожала меня сюда, отнесет твое письмо.

— А ты останешься со мной, — сказала Иона. — Поверь, твои обязанности будут легкими.

Нидия наклонила голову.

— Как тебя зовут, прекрасная девушка?

— Нидия.

— Откуда ты?

— Из страны Олимпа — Фессалии.

— Мы будем с тобой друзьями, — ласково сказала Иона. — Ты почти моя соотечественница. Прошу тебя, не стой на этом холодном мраморе… Ну вот, теперь, когда ты села, я могу ненадолго оставить тебя.




«Иона приветствует Главка. Приходи ко мне завтра, Главк, — писала она. — Возможно, я была несправедлива; но теперь я, по крайней мере, объясню тебе, какую вину на тебя возводят. Не бойся больше египтянина… не бойся. Ты пишешь, что сказал слишком много. Увы! Я сказала то же самое в этих коротких строчках. Прощай!»

Когда Иона снова вошла с письмом, не посмев его перечитать (ах, эта обычная поспешность, обычная робость любви!), Нидия встала.

— Ты написала Главку?

— Да.

— Будет ли он признателен тому, кто принесет твое письмо?

Иона забыла, что девушка слепа; она вся вспыхнула и промолчала.

— Я хотела сказать, — добавила Нидия спокойно, — что малейшая холодность опечалит его, а малейшая ласка обрадует. Если письмо твое его огорчит, пусть служанка отнесет его; если же нет, позволь это сделать мне. . я вернусь сегодня же вечером.

— А почему, Нидия, хочешь ты сама передать мое письмо? — спросила Иона.

— Значит, я угадала, — сказала Нидия. — Да и могло ли быть иначе: у кого хватит жестокости огорчить Главка?

— Дитя мое, — сказала Иона чуть сдержаннее, чем раньше, — ты говоришь так горячо, значит, ты неравнодушна к Главку?

— Благородная Иона! Главк дал мне то, в чем отказали мне боги и судьба: он стал мне другом!

— Печальное достоинство, с которым Нидия произнесла эти слова, тронуло красавицу Иону. Она наклонилась и поцеловала девушку.

— Ты умеешь быть благодарной. И я могу, не краснея, сказать, что Главк достоин твоей благодарности! Иди, милая Нидия, отнеси ему это письмо, но потом возвращайся. Если меня не будет дома — сегодня вечером я должна уйти, — тебе приготовят комнату рядом с моей. Нидия, у меня нет сестры, заменишь ли ты ее?

Нидия поцеловала руку Ионы и сказала с некоторым смущением:

— Могу ли я просить тебя, прекрасная Иона, об одной милости?

— Проси чего угодно, — отвечала неаполитанка.

— Говорят, — сказала Нидия, — что твоя красота не имеет равных. Увы! Я не могу увидеть то, что восхищает всех. Позволь же мне коснуться твоего лица—только так я могу представить себе красоту и обычно не ошибаюсь.

Не дожидаясь ответа, она медленно и нежно провела рукой по склоненному лицу Ионы. Лишь в одном творении сохраняются теперь для нас его черты — в статуе, изувеченной, но восхищающей всех, которая хранится в родном городе Ионы — Неаполе; это статуя паросского мрамора, перед которой вся красота Венеры Флорентийской ничтожна и низменна.[48] Эту статую, исполненную такой гармонии и юной прелести, одухотворенную и проникнутую мыслью, современные ученые считают изображением Психеи.

Рука Нидии задержалась на перевязанных лентой волосах и гладком лбу, скользнула по мягким румяным щекам с ямочками, по нежным губам, по белоснежной лебединой шее.

— Теперь я знаю, что ты прекрасна, — сказала она. — И в окружающей меня тьме я навеки сохраню твой образ!

Когда Нидия ушла, Иона погрузилась в сладкие мечты. Значит, Главк ее любит, он признался в этом, — да, он любит ее. Она снова вынула драгоценное письмо. Она перечитывала каждое слово, целовала каждую строчку. Она не задавала себе вопроса, почему Главка оклеветали, но была убеждена в этом. Как могла она поверить хоть слову клеветы? Как позволила египтянину порочить Главка? Она почувствовала ледяной холод, снова перечитала предостережение Главка насчет Арбака, и тайный страх перед этим мрачным человеком превратился в ужас. Из этих раздумий ее вывели служанки, которые пришли доложить, что пора идти к Арбаку. Иона вздрогнула — она забыла, что должна быть у него. Первым ее побуждением было остаться дома; вторым — посмеяться над собственным страхом перед самым старым из друзей, который остался у нее на свете. Она торопливо надела украшения и, колеблясь, расспросить ли египтянина более подробно про его обвинение против Главка или сначала, не упоминая имени, рассказать все самому Главку, отправилась к мрачному дому Арбака.

ГЛАВА VI

Иона попадает в ловушку. Мышь пытается перегрызть сеть.


— Милая Нидия! — воскликнул Главк, прочитав письмо Ионы. — Ты самый добрый вестник на свете, как мне тебя благодарить?

— Я уже вознаграждена, — сказала бедная девушка.

— Завтра! Завтра! Как дожить мне до этого дня!

Влюбленный грек не отпускал Нидию, хотя она несколько раз порывалась уйти. Он заставлял ее снова и снова пересказывать ему ее короткий разговор с Ионой; в тысячный раз, забывая про ее несчастье, он спрашивал, как выглядела его возлюбленная, какое у нее было лицо, потом спешил извиниться и просил девушку начать все сначала, потому что он ее перебил. Эти мучительные для Нидии часы летели для него словно на крыльях радости, и уже спускались сумерки, когда он отпустил девушку к Ионе с новым письмом и с цветами. Едва она ушла, как Клодий и еще несколько веселых приятелей ворвались в дом. Они подшучивали над Главком, потому что он целый день провел как отшельник и не принимал участия в обычных развлечениях, звали его туда, где в любой час дня и ночи можно было повеселиться. В те времена, как, впрочем, и теперь (ибо ни одна страна, потеряв столько древнего величия, не сохранила столько древних обычаев), жители южной Италии любили собираться по вечерам под портиками храмов или под сенью деревьев, которые росли на улицах, и слушать музыку или рассказы какого-нибудь ловкого выдумщика, встречая луну возлияниями и пением.

Главк был слишком счастлив, чтобы оставаться в одиночестве. Радость, которая его переполняла, требовала выхода. Он охотно принял предложение друзей, и они со смехом отправились в путь по людным и ярко освещенным улицам.

Тем временем Нидия вернулась к дому Ионы, которой уже давно не было. Она равнодушно спросила, куда ушла Иона. Но, услышав ответ, задрожала.

— К Арбаку? К зтому египтянину? Не может быть!

— Это так, девочка, — сказал раб, к которому Нидия обратилась. — Она его давно знает.

— Давно! О боги, и Главк ее любит! — прошептала Нидия. — А часто госпожа у него бывала? — спросила она громко.

— До сих пор — ни разу, — ответил раб. — И если все ужасные слухи, которые ходят про него в Помпеях, правда, то лучше бы ей вовсе туда не ходить. Но бедная моя госпожа не знает ничего, что доходит до нас: разговоры, которые ведут в вестибуле, не слышны в перистиле.

— Ни разу! — повторила Нидия. — Ты уверен в этом?

— Конечно, моя красавица. Но нам-то с тобой какое дело?

Нидия поколебалась, а потом, поставив цветы, которые должна была передать Ионе, кликнула сопровождавшего ее раба и ушла, не сказав больше ни слова.

Лишь на полпути до дома Главка Нидия прервала свое молчание, но и тогда она только пробормотала про себя:

— Она и не подозревает, не может подозревать о тех опасностях, которые ей грозят. Как я ни глупа, я ее спасу! Потому что я люблю Главка больше, чем себя.

Когда она вернулась к дому афинянина, ей сказали, что он ушел с друзьями неизвестно куда и, вероятно, вернется не раньше полуночи.

Нидия застонала. Она опустилась на сиденье в атрии и закрыла лицо руками, собираясь с мыслями. «Нельзя терять время», — подумала она, встала и обратилась к рабу:

— Скажи мне, есть ли у Ионы в Помпеях родственники или близкие друзья?

— Клянусь Юпитером! — отвечал раб. — Неужто ты и в самом деле так глупа, что спрашиваешь об этом? Всякий знает, что у Ионы есть брат, молодойи богатый, который — скажу тебе по секрету — сдуру стал жрецом Исиды.

— Жрецом Исиды! О боги! А как его зовут?

— Апекид.

— Все понятно, — пробормотала Нидия. — Брат и сестра оба обречены на жертву. Апекид! Да, это имя я слышала в… но, если так, он поймет, в какой опасности его сестра. Скорей к нему!

При этой мысли она вскочила и, взяв палку, которой всегда ощупывала дорогу, поспешила к храму Исиды. До того времени, как добрый грек принял ее под свое покровительство, она ходила с этой палкой по всему городу. Каждая улица, каждый перекресток в самых оживленных его кварталах были ей знакомы, и добрые прохожие, к тому же с благоговейным уважением относившиеся к ее несчастью, всегда уступали ей дорогу. Бедняжка, она не знала, что вскоре слепота спасет ее и станет поводырем, более надежным, чем самые острые глаза!

Но, с тех пор как Главк взял Нидию к себе, он приказал одному из своих рабов всегда сопровождать ее; и бедный раб, который был очень толст и уже дважды ходил к дому Ионы и обратно, а теперь увидел, что ему предстоит новая прогулка (куда — было ведомо лишь богам), поспешил следом, горько сетуя на свою тучность, и торжественно клялся Кастору и Поллуксу, что у этой девушки не только слепота Купидона, но и крылатые ноги Меркурия.[49]

Однако Нидии почти не нужна была его помощь, чтобы найти дорогу к известному всем храму Исиды: площадь перед ним была сейчас пуста, и она без труда подошла к священной ограде.

— Там никого нет, — сказал толстый раб. — Кто тебе нужен? Разве ты не знаешь, что жрецы не живут в храме?

— Кликни кого-нибудь! — сказала она нетерпеливо. — Днем и ночью там бывает хоть один жрец, охраняющий святыни Исиды.

Раб крикнул — никто не отозвался.

— Ты никого не видишь?

— Никого.

— Ты ошибаешься: я слышу вздох. Погляди получше.

Раб, ворча и недоумевая, огляделся и перед одним из алтарей, остатки которого и теперь, после раскопок, все еще загромождают тесное пространство, увидел фигуру, низко склонившуюся словно бы в раздумье.

— Я вижу человека, — сказал он. — И, судя по белым одеждам, это жрец.

— Жрец Исиды! — крикнула Нидия. — Услышь меня, о служитель древнейшей из богинь!

— Кто зовет меня? — спросил тихий и печальный голос.

— Я принесла одному из ваших жрецов важную весть. Я пришла сообщить эту весть, а не вопросить оракула.

— С кем же ты хочешь говорить? Сейчас не время, уходи, не тревожь меня. Ночь посвящена богам, а для людей предназначен день.

— Кажется, я узнаю твой голос, хотя слышала его только раз. Тебя-то я и ищу. Ты жрец Апекид?

— Да, это я, — отвечал жрец, приблизившись к ограде.

— Хвала богам! — Она сделала рабу знак отойти, и он, сообразив, что в храм ее могла привести только забота об Ионе, повиновался — отошел и сел на землю поодаль.

— Тс-с! — сказала она и тихо спросила: — Ты действительно Апекид?

— Разве ты не узнаешь меня?

Я слепая, — сказала Нидия. — Уши заменяют мне глаза, это они тебя узнали. Но все же поклянись, что ты Апекид.

— Клянусь богами, клянусь своей правой рукой, клянусь Луною!

Тс-с! Говори тише. Нагнись ко мне, дай мне руку. Ты знаешь Арбака? Клал ты цветы к ногам мертвецов? А! Твоя рука холодна… Слушай же. Дал ты страшную клятву?

— Кто ты и откуда, странная девушка? — спросил Апекид со страхом. — Я тебя не знаю, в первый раз вижу тебя.

— Зато ты слышал мой голос; но нам обоим стыдно вспоминать про это. Слушай, у тебя есть сестра…

— Что с ней? Говори же!

— Ты знаешь пиры мертвецов, чужеземец, быть может, тебе даже приятно на них бывать, но хотел бы ты, чтобы в них участвовала твоя сестра? Хотел бы, чтобы она оказалась в гостях у Арбака?

— О боги! Нет, он не осмелится! Девушка, если ты смеешься надо мной, горе тебе! Я разорву тебя на куски!

— Я говорю правду; в эту самую минуту она в доме у Арбака — в первый раз. Ты знаешь, какие опасности ей грозят. Прощай. Я исполнила свой долг.

— Постой! Постой! — вскричал жрец, проводя дрожащей рукой по лбу. — Если это правда, как нам ее спасти? Меня могут не впустить туда. Я заплутаюсь в этом ужасном доме. О Немесида! Поделом же мне!

— Я отпущу раба, будь ты моим поводырем. Я проведу тебя через потайной ход и шепну тебе на ухо слово, которое отворяет двери. Возьми какое-нибудь оружие — оно может понадобиться.

— Погоди, — сказал Апекид и исчез в одной из ниш, а через несколько мгновений снова появился, скрыв свое жреческое одеяние под широким плащом, какие тогда носили люди всех сословий. — А теперь, — сказал он, скрипнув зубами, — если только Арбак посмел… Но он не посмел! Не посмел! Могу ли я его подозревать? Неужели он так низок? Я не верю этому… Но ведь он коварен. Темный колдун, вот он кто. О боги, помогите мне… Но что я говорю! Разве это боги? И все же есть по крайней мере одна богиня, которую я могу призвать, и имя ей — Возмездие.

Бормоча эти бессвязные фразы, Апекид в сопровождении своей молчаливой слепой спутницы быстро пошел по пустынным улицам к дому египтянина.

Раб, неожиданно отпущенный Нидией, пожал плечами, пробормотал проклятие и, поскольку идти ему больше было некуда, отправился восвояси.

ГЛАВА VII

Египтянин в одиночестве разговаривает сам с собой. Его характер.


Вернемся теперь на несколько часов назад. Когда забрезжил рассвет того дня, который Главк успел отметить белым камешком, египтянин уже сидел, бодрствуя в одиночестве на верху высокой пирамидальной башни, примыкавшей к его дому. Каменная стенка вместе с мрачными деревьями, окружавшими дом, скрывала площадку на башне от любопытных или враждебных взглядов. На столике перед Арбаком лежал свиток, испещренный мистическими знаками. В небе тускло мерцали звезды, ночные тени таяли на голых горных вершинах; только над Везувием висело плотное темное облако, которое за несколько дней до того зловеще сгустилось над его вершиной. День оттеснял ночь, и это особенно было заметно над морем, спокойно, словно гигантское озеро, лежавшим в своих берегах, на которых зеленели виноградники и деревья, а кое-где белели стены спящих городов.

Это был самый удобный час для дерзновенной науки, которой занимался египтянин, — науки, позволявшей читать изменчивые людские судьбы по звездам.

Он дописал свиток, отметил час и знак зодиака, а потом, опершись на локоть, погрузился в раздумье.

— Опять звезды предостерегают меня! Значит, мне грозит какая-то опасность! — сказал он медленно. — Опасность неожиданная и страшная. То же сочетание звезд, которое, если наши древние хроники говорят правду, некогда составилось для Пирра, обреченного жаждать всего и не насладиться ничем, — его уделом были бесславные битвы, лавры без триумфа, слава без торжества. Наконец собственные предрассудки сделали его трусом, и он умер, как собака, от руки старухи! Нечего сказать, звезды льстят мне, когда ставят меня рядом с этим глупым воякой, обещая моей всепроникающей мудрости тот же конец, что и его безумному тщеславию. Постоянные усилия, отсутствие определенной цели, сизифов труд, гора и камень — какой мрачный образ! Да, звезды указывают, что мне грозит смерть, подобная смерти царя Эпира. Взгляну-ка еще раз. «Остерегайся, — говорят сверкающие пророки, — когда проходишь под ветхими крышами, или под осажденными стенами, или под нависшими скалами — камень, падающий сверху, несет в себе проклятье твоего жребия!» И эта опасность близка. Но я не могу точно определить день и час. Что ж, если это конец, пусть, сверкая, до последней песчинки высыплется из часов весь отмеренный мне песок. Зато если я избегну опасности, если только мне это удастся, дальше весь мой жизненный путь ясен и чист, как лунная дорожка на море. Я вижу, как сияют почести, счастье, успех над бездной, где я в конце концов должен буду исчезнуть. Неужели я покорюсь, если потом, когда опасность минует, меня ждет такая светлая судьба? Душа моя полна надежд, она бестрепетна, и это добрый знак. Если бы мне суждено было погибнуть так внезапно и скоро, тень смерти уже нависла бы надо мной и меня леденило бы тяжкое предчувствие. Моя душа с печалью приняла бы зов мрачного Орка. Но она улыбается — она сулит мне избавление.

Закончив так свой монолог, египтянин порывисто встал. Он быстро прошел через узкую площадку под звездным сводом и, остановившись у каменной ограды, снова поглядел на серое и печальное небо. Предрассветная прохлада освежила его голову, и постепенно он вновь обрел свое обычное бесстрастие. Он отвел глаза от звезд, которые одна за другой гасли, исчезая в бездонности неба. Взгляд его скользнул по широкому простору, который расстилался внизу. В притихшем порту высились мачты судов; всегдашний гул смолк над этим огромным торжищем роскоши и тяжкого труда. Вокруг ни огонька, лишь кое-где, на колоннах храма или в портиках безмолвного форума, мерцал бледный и дрожащий отблеск наступающего утра. Сердце притихшего города, которое скоро вновь забьется, исполненное тысячами страстей, сейчас замерло: жизнь не бурлила на улицах, ее поток был скован льдом сна. Над огромным амфитеатром с каменными скамьями, который свился кольцами, как какое-то дремлющее чудовище, поднимался призрачный туман, сгущаясь над редкими деревьями, угрюмо застывшими вокруг. Город выглядел так же, как теперь, по прошествии семнадцати столетий, с ужасающей стремительностью сменявших друг друга, — это был город мертвых.

Море, спокойное и безмятежное, было почти неподвижно, и только из глубины его груди доносился далекий и мерный ропот, словно оно дышало во сне; далеко вдаваясь в зеленые живописные берега, оно, казалось, прижимало к груди своих любимых детей — прибрежные города Геркуланум, Помпеи и Стабии.

— Вы спите, — сказал египтянин, окидывая взглядом эти города, гордость и красу Кампании. — Спите! Да будет этот сон вечным сном смерти. Подобно вам, жемчужинам императорской короны, сверкали некогда города Нила! От их величия не осталось следа, они лежат в руинах, их дворцы и храмы превратились в могилы, змеи свиваются кольцами в траве, которой поросли их улицы, ящерицы греются в опустевших домах. По таинственному закону природы, которая унижает одних, чтобы вознести других, вы поднялись над их руинами; ты, надменный Рим, захватил славу Сесостриса и Семирамиды,[50] ты — грабитель, отягощенный добычей. А эти рабы в твоей триумфальной процессии, которых я, последний потомок забытых властителей, вижу под собой! Эти хранилища твоей всепоглощающей мощи и роскоши!.. Проклинаю их! Пробьет час, и Египет будет отомщен. Конь варвара превратит в стойло золотое обиталище Нерона! Тот, кто послал ветер, пожнет бурю, и она опустошит все.

Когда египтянин произносил это предсказание, которое так ужасно исполнилось, сам он казался олицетворением зловещего пророчества. Рассвет, придающий бледность даже щеке юной красавицы, наложил на его надменные черты мертвенный оттенок, густые черные волосы ниспадали на плечи, длинные темные одежды развевались, рука была простерта, глаза сверкали злобной радостью — не то пророк, не то демон!

Он оторвал взор от города и моря; перед ним лежали виноградники и поля плодородной Кампании. Город вышел за пределы своих ворот и стен — древних, построенных еще пеласгами. Виллы и селения тянулись по склонам Везувия, которые тогда были далеко не такие крутые и высокие, как теперь. Подобно самим римлянам, чей город стоит у потухшего вулкана, на юге Италии люди без опаски жили среди зелени виноградников возле вулкана, который, как они думали, угас навеки. За воротами тянулся длинный ряд гробниц, различных по размерам и архитектуре, которые и сейчас можно увидеть близ города. И над всем этим высилась окутанная облаками вершина ужасной горы, усеянная темными и светлыми пятнами, обозначавшими мшистые пещеры и пепельно-серые скалы, которые свидетельствовали о прошлых извержениях и предвещали — но увы, человек слеп! — то, что должно было произойти.

В то время трудно было понять, почему мифология так мрачно рисовала эти места. Почему эти улыбающиеся равнины, которые тянулись на много миль, до городов Байи и Мизены, древние поэты воображали преддверием ада и здесь помещали свои Ахеронт и легендарный Стикс; почему эту Флегру,[51] где теперь весело зеленеют виноградники, они рисовали себе полем битвы богов, почему именно здесь титаны дерзко искали победы над небожителями? Теперь же, глядя на эту опаленную и разрушенную вершину, и в самом деле можно вообразить удары олимпийских громов.

Но сейчас не зубчатая громада молчащего вулкана, не плодородные поля на его склонах, не печальные ряды могил, не роскошные виллы богачей привлекли взгляд египтянина. По другую сторону крутой склон Везувия был не возделан — местами там виднелись лишь зазубренные скалы да дикие рощи. У подножия этого склона было гнилое болото; и острые глаза Арбака разглядели мрачную фигуру, которая время от времени нагибалась, видимо что-то поднимая с земли.

— Ого! — проговорил он вслух. — Значит, в этих тайных ночных бдениях я не одинок. Ведьма с Везувия вышла из своего логова. Зачем? Простаки говорят, будто и она изучает великую науку звезд, неужели это правда? Произносит ли она какие-то зловещие заклинания под луной или же собирает мерзкие травы на этом ядовитом болоте? Надо мне повидаться с ней. Тому, кто жаждет мудрости, ведомо, что человеческое знание никогда не следует презирать. Презренны лишь вы, жирные и обрюзгшие рабы роскоши, глупцы, которые, ничего не создавая, лелея лишь свои чувства, воображаете, что эта бесплодная почва может взрастить для них мирты и лавры. Нет, только мудрым дано наслаждаться — только нам дано изведать подлинную роскошь, когда ум, мудрость, изощренность, опыт, мысль, знания, воображение как реки стекаются в море чувства. О Иона!

Едва Арбак произнес это имя, его мысли сразу направились по более глубокому и тайному руслу. Он остановился, пристально глядя вниз: раз или два он радостно улыбнулся, потом, отойдя от стенки и опустившись на ложе, пробормотал:

— Если смерть неотвратима, я, по крайней мере, возьму от жизни все — Иона будет моей!

У Арбака был сложный, причудливый характер, с которым он, несмотря на свой ум, не мог совладать. В этом сыне падшей династии, потомке погибшего народа жил дух неудовлетворенной гордости, всегда обуревающий сильных людей, лишенных навек славного поприща, на котором блистали их предки. Этот дух непримирим, он восстает против общества, он враждебен всему человечеству. Но здесь он был лишен постоянного своего спутника — бедности. Богатством Арбак не уступал большинству знатных римлян, и это позволяло ему потакать своим страстям, которые не находили выхода в труде или честолюбивых дерзаниях. Он много путешествовал и, всюду видя владычество Рима, еще больше возненавидел людей. Он был в огромной тюрьме, где мог, однако, наслаждаться роскошью. Выхода из этой тюрьмы не было, и ему оставалось одно — превратить ее в дворец. Мрачное воображение влекло его к таинственным и отвлеченным наукам. К этому же толкали его и дерзкая гордость характера, и мистические традиции его отечества. Отбросив все языческие верования, он свято верил лишь в могущество человеческой мудрости. Он не знал (вероятно, как и никто в ту эпоху) пределов, которые Природа кладет нашим исследованиям. Видя, что чем выше поднимаешься в знании, тем больше открываешь чудес, он воображал, что Природа не только творит чудеса, свершая свой обычный круговорот, но что сильный духом человек с помощью колдовства может даже изменить самый ее путь. И он пытался насильно вывести науку за положенные ей пределы, в сферу хаоса и тьмы. От истин астрономии он перешел к астрологическим заблуждениям; от тайн химии — в запутанный лабиринт магии.[52] И этот человек, который умел скептически относиться к могуществу богов, слепо веровал в могущество человека.

Культ магии, поднятый в то время на небывалую высоту мнимыми мудрецами, был занесен с Востока; он был чужд земной философии греков, которые не принимали его, пока Остан, сопровождавший армию Ксеркса,[53] не внес в простые верования Эллады торжественные суеверия Зороастра.[54] При римских императорах, однако, магия была в почете и давала пищу злому остроумию Ювенала. С магией был тесно связан культ Исиды, и египетская религия насаждала поклонение чародейству. И белая магия, прибегающая к содействию добрых сил, и черная магия одинаково почитались в первом веке нашей эры, и чудеса Фауста бледнеют перед чудесами Аполлония. Властители, придворные, мудрецы равно трепетали перед светилами этой ужасной науки. А среди них не последнее место занимал грозный и таинственный Арбак. Все, кто был причастен к магии, признавали его славу, она даже пережила его самого. Но среди колдунов и мудрецов он был чтим не под своим настоящим именем: оно вообще не было известно в Италии, ибо Арбак — имя не исконно египетское, а мидийское, занесенное в долину Нила при переселении и смешении древних народов. У Арбака были серьезные причины (в молодости он участвовал в заговоре против Рима), побуждавшие его скрывать свое истинное имя и звание. Но не мидийское имя и не происхождение — хотя египетские ученые безусловно удостоверили бы, что он потомок фараонов, — принесло славу могущественному магу. Его чтили под более мистическим прозвищем, которое долго помнили в Великой Греции[55] и на Востоке: «Гермес, Властитель огненного пояса». Его мысли и мудрые изречения, собранные в различных книгах, были в числе тех документов «запретного искусства», которые новообращенные христиане с таким ликованием и страхом сожгли в Эфесе, лишив потомство этого подтверждения коварства дьявола.

Мораль Арбака была эгоистичной, он не признавал никаких нравственных законов. Он верил, что если заставить толпу повиноваться этим законам, то можно посредством высшей мудрости подняться над ними. «Если, — рассуждал он, — мне дана способность навязывать законы, разве нет у меня права повелевать ими, мною же созданными?»

Почти все люди в большей или меньшей степени жаждут власти; в Арбаке эта жажда в точности отвечала его характеру. Он не стремился к внешним и грубым проявлениям власти. Он не желал пурпура и ликторских связок, этих знаков владычества над толпой. Его юношеские мечты были некогда разбиты, и на место им пришло презрение к людям. Его гордость, его ненависть к Риму, к самому слову «Рим», которое стало равнозначным всему миру (он презирал надменный Рим не меньше, чем сам Рим — варваров), делали для него невозможным возвышение, ибо возвыситься можно было, лишь сделавшись послушным орудием или ставленником императора. Ему, потомку великой династии Рамсесов, исполнять чужую волю, получить власть из чужих рук! Самая мысль об этом приводила его в бешенство. Но, отвергая стремления к мнимой славе, он тем больше жаждал повелевать сердцами. Почитая могущество ума величайшим из земных даров, он любил осязаемо ощущать в себе это могущество, распространяя его на всех, кто оказывался на его пути. Он всегда искал молодых, покорял и подчинял их себе. Он любил проникать в души людей, править незримой, тайной империей. Не будь он так богат и падок до наслаждений, ему, вероятно, пришло бы в голову стать основателем новой религии. Но все свои силы он растрачивал на наслаждения. И наряду со стремлением к этому идеальному могуществу (столь милому мудрецам!) он испытывал странное и таинственное благоговение перед всем, что было связано с таинственной землей его предков. Хотя он не верил в богов, но верил в символы, которые они представляли (или, вернее, наново толковал эти символы). Он поддерживал культ Египта, потому что тем самым как бы сохранял призрак и память былого могущества Египта. Поэтому он приносил щедрые дары на алтари Осириса и Исиды и всегда старался обратить и сделать жрецами этих богов богатых людей. После того как его жертвы приносили обет и становились жрецами, он разделял с некоторыми из них свои наслаждения, так как был уверен, что они сохранят тайну, и от этого тем больше чувствовал свою власть над душами. Вот почему он, подогреваемый страстью к Ионе, так поступил с Апекидом.

Он редко жил подолгу на одном месте. Но, становясь старше, он все больше уставал от странствий и за последние годы оставался в прекрасных городах Кампании так долго, что даже сам удивлялся этому. Тщеславие лишило Арбака возможности жить там, где ему хотелось. Участие в неудачном заговоре закрыло ему дорогу в ту знойную страну, которая, как он считал, принадлежала ему по праву наследства и лежала теперь, поверженная, под крылом римского орла. Сам Рим был ненавистен его озлобленной душе; к тому же Для него было невыносимо, когда любимцы императора соперничали с ним в богатстве, и перед блеском самого двора он казался бедняком. Города Кампании предоставили ему все, чего жаждала его душа: чудесный климат, утонченные наслаждения; здесь никто не превосходил его богатством; здесь не было императорских соглядатаев. Пока у него были деньги, он мог делать что хотел. Никаких препятствий и опасностей не стояло на его мрачном пути.

Арбак серьезно и терпеливо стал добиваться любви Ионы. Теперь он уже хотел не просто любить, но быть любимым. С надеждой смотрел он на расцветающую красоту молодой неаполитанки; и, зная власть ума над теми, кто приучен преклоняться перед умом, он охотно беседовал с Ионой, учил ее, надеясь, что она оценит его чувства и привяжется к нему. Этот злодей при всех своих дурных качествах был наделен от природы силой И широтой. Когда он почувствовал, что она оценила его широту, он охотно разрешил ей бывать среди праздных любителей удовольствий и даже поощрял это, уверенный, что ей, созданной для общения с более достойными, будет не хватать его присутствия и, сравнивая его с другими, она полюбит сама. Он забыл, что как подсолнечник тянется к солнцу, так юность тянется к юности, и только ревность к Главку заставила его понять свою ошибку. И хотя, как мы видели, истинных размеров опасности он не знал, с этой минуты его страсть, так долго сдерживаемая, вырвалась наружу. Ничто так не воспламеняет любовь, как ревность: она начинает пылать ярким огнем. Куда девается ее нежность и мягкость! Она приобретает злобную ненависть. Арбак решил, что довольно терять время на осторожные и вместе с тем рискованные приготовления. Он решил оградить себя от соперника неодолимой стеной. Он надеялся, что, если отделить Иону от людей и привязать к себе узами, которые невозможно забыть, она поневоле станет думать только о нем и это будет полной победой, — как случилось после похищения римлянами сабинянок: взятое силой будет закреплено более неясными отношениями.[56] Он еще больше утвердился в этом решении после пророчества звезд: они давно предрекали Арбаку, что в этом году и даже в этом месяце ему грозит какое-то страшное несчастье, а может быть, и смерть. Времени оставалось мало. Подобно тиранам, он решил сжечь на своем погребальном костре все, что было дорого его сердцу. Говоря собственными его словами, уж если умирать, так по крайней мере взять от жизни все и овладеть Ионой.

ГЛАВА VIII

Что произошло с Ионой в доме Арбака. Первое проявление гнева грозного врага.


Когда Иона вошла в просторную прихожую египтянина, она почувствовала тот же страх, что и ее брат. Как и ему, ей почудилось что-то зловещее и предостерегающее в невозмутимых и мрачных ликах ужасных фиванских чудовищ, чьи величественные и бесстрастные черты так хорошо запечатлел мрамор:


Их облик немой сохранился в веках,

И вечность застыла в их мертвых глазах.


Рослый эфиоп, ухмыляясь, впустил ее и сделал знак следовать за собой. Посреди прихожей ее встретил сам Арбак в праздничной одежде, сверкавшей драгоценными камнями. Хотя был еще день, в доме у Арбака, как у всех ценителей роскоши, царила искусственная полутьма, и светильники струили приятный свет на красивые полы и отделанные слоновой костью потолки.

— Прекрасная Иона! — сказал Арбак, склоняясь, чтобы коснуться ее руки. — Это ты затмила день, это твои глаза озаряют комнаты, твое дыхание наполняет их ароматом.

— Не говори со мной так, — сказала Иона с улыбкой. — Ты забыл, что сам научил меня презирать эти пустые любезности, отвергать лесть. Хочешь ли ты теперь внушить своей ученице обратное?

Иона сказала это с такой очаровательной искренностью, что египтянин почувствовал себя влюбленным но лее чем когда бы то ни было, и больше чем когда бы го ни было ему хотелось продолжить наступление. Однако он быстро завел с Ионой веселый и непринужденный разговор.

Он провел ее по всему дому, где, как могло показаться ее неопытному глазу, привыкшему лишь к умеренному блеску городов Кампании, были собраны все сокровища мира.

На стенах висели картины, которым не было равных, светильники озаряли статуи эпохи расцвета Древний Греции. Шкафы с драгоценностями, каждый из которых сам по себе был драгоценностью, стояли меж колонн; пороги и двери были из редчайших пород дерева; всюду сверкали золото и драгоценные камни. Лрбак с Ионой то были одни в этих покоях, то проходили через безмолвные ряды рабов, которые, становясь па колени, подносили Ионе дары — браслеты, золотые цепи, самоцветы, — и египтянин тщетно молил ее принять эти подношения.

— Я часто слышала, что ты богат, — сказала она с удивлением, — но я и не подозревала, что твое богатство так огромно.

— Ах, если бы я мог отлить из всего этого одну диадему и увенчать ею твое белоснежное чело! — вскричал египтянин.

— Увы! Она раздавила бы меня. Я стала бы второй Тарпеей,[57] — отвечала Иона со смехом.

— Не презирай богатство, Иона! У кого нет богатства, тот не знает всех радостей жизни. Золото — великий чародей: оно исполняет наши мечты, дает нам божественную власть, в обладании им есть нечто возвышенное. Это самый могущественный и вместе с тем самый покорный из наших рабов.

Хитрый Арбак старался ослепить молодую неаполитанку своими сокровищами и красноречием. Он хотел разбудить в ней желание обладать всем, что она видела вокруг себя: он надеялся, что вместе с влечением к богатству она почувствует влечение и к его хозяину. А Ионе было как-то не по себе, когда она слышала любезности из этих уст, так недавно, казалось, презиравших пошлые комплименты, которые обычно говорят красавицам. И с утонченной деликатностью, которой владеют только женщины, она старалась отвести нацеленные в нее стрелы и шуткой или незначащими словами отвечала на его пылкие речи. Нет ничего восхитительней такой защиты: она покорила африканского чародея, который воображал, будто может с помощью перышка повелевать ветрами.

Египтянин был очарован изяществом Ионы даже больше, чем ее красотой. Он с трудом сдерживал себя. Увы! Перышко имело силу только против легких летних ветерков — оно было бессильно против бури.

Когда они стояли в большом зале, стены которого были задрапированы серебристо-белой тканью, египтянин вдруг хлопнул в ладоши, и, словно по волшебству, из-под пола у самых ног Ионы поднялся пиршественный стол и ложе или, скорее, трон под алым балдахином. В тот же миг откуда-то из-за занавесей зазвучала сладкая музыка.

Арбак сел у ног Ионы. Прислуживали им дети, прекрасные и юные, как амуры.

К концу пира, когда музыка заиграла тихо и приглушенно, Арбак обратился к своей гостье:

— Стремилась ли ты когда-нибудь, моя ученица, живя в этом мрачном и полном превратностей мире, заглянуть вперед, сдернуть покров с будущего и увидеть на берегах судьбы туманные картины того, чему суждено свершиться? Ведь не только у прошлого есть призраки: каждое событие будущего тоже имеет свой призрак — свою тень; когда наступает час, призрак наполняется жизнью, тень обретает плоть и идет по земле. В потустороннем мире есть два неосязаемых и духовных властителя: то, что было, и то, что будет! Если хочешь, мы силой мудрости вместе проникнем туда, увидим прошлое и будущее, узнаем то, что узнал я, — не только тайны мертвых, но и судьбы живых.

— Ты узнал это! Неужели мудрость может проникнуть так далеко?

— Хочешь испробовать силу моих знаний, Иона, и увидеть свою судьбу? Эта драма поразительнее драм Эсхила; я приготовил ее для тебя. Если желаешь, тени исполнят свои роли.

Неаполитанка задрожала. Она подумала о Главке и охнула: соединятся ли их судьбы? Веря и не веря, сомневаясь и благоговея перед словами таинственного египтянина, она сказала, помолчав:

— Мне страшно, а вдруг знание будущего только омрачит настоящее!

— Нет, Иона. Я сам видел твою судьбу: призраки твоero будущего блаженствуют в Елисейских полях. Среди асфоделей и роз они сплетают венки твоей светлой судьбы, и Парки, столь жестокие к другим, лишь для тебя одной ткут пряжу счастья и любви. Пойдешь ли ты взглянуть на свой жребий, чтобы заранее насладиться им?

И снова сердце Ионы шепнуло: «Главк». Она едва слышно выразила согласие. Египтянин встал и, взяв ее за руку, повел через пиршественный зал, причем занавески раздвинулись сами собой и музыка заиграла громче и веселее. Они миновали ряд колонн, по обе стороны которых били благоуханные фонтаны, и спусти-лись по широкой и пологой лестнице в сад. Наступил вечер. Луна уже стояла высоко в небе. Цветы, которые спят днем и наполняют дурманящим ароматом ночной воздух, густо росли меж дорожками, под сенью густых, залитых лунным светом деревьев, или, собранные в корзины, лежали как жертвоприношения у ног многочисленных статуй, белевших на их пути.

— Куда ты ведешь меня, Арбак? — спросила Иона с удивлением.

— Вон туда, — отвечал он, указывая на маленькое строение в конце аллеи. — В храм, посвященный Паркам. Наше таинство должно свершиться в этом священном месте.

Они вошли в узкий коридор, в конце которого висела черная занавесь. Арбак поднял ее. Иона шагнула вперед и очутилась во мраке.




— Не бойся, — сказал египтянин. — Сейчас загорится свет.

Едва он сказал это, мягкий и теплый свет медленно залил все вокруг, и тогда Иона увидела, что они в небольшой комнате, все стены которой завешаны черным; позади нее было ложе, покрытое материей того же цвета. Посреди комнаты стоял маленький алтарь, а на нем — бронзовый треножник. Сбоку, на гранитной колонне, высилась огромная голова из черного, как ночь, мрамора, — по венку из пшеничных колосьев Иона догадалась, что это изображение великой египетской богини. Арбак стал перед алтарем. Положив на него свой венок, он медленно вылил в чашу, установленную на треножнике, содержимое какого-то бронзового сосуда. Вдруг над треножником взметнулось колеблющееся голубое пламя. Египтянин отступил назад, стал рядом с Ионой и пробормотал несколько слов на незнакомом ей языке. Занавеси позади алтаря затрепетали, потом медленно раздвинулись, и Иона увидела туманную и бледную картину, которая постепенно становилась все отчетливее; наконец она уже могла различить деревья, реки и луга — все прекрасное многообразие изобильной земли. Внезапно на этом фоне проскользнула какая-то тень; она остановилась напротив Ионы, и с ней произошло то же удивительное превращение, она приняла отчетливые очертания, и вдруг Иона узнала себя!

Потом картина за спиной этой призрачной Ионы исчезла, и вместо нее возник зал великолепного дворца. Посреди возвышался трон, окруженный неясными фигурами рабов и стражей, и бледная рука держала над троном что-то вроде диадемы.

Но вот появился новый призрак, весь в черном с головы до ног; лицо его было скрыто. Он стал на колени перед тенью Ионы, взял ее за руку и указал на трон, словно приглашая взойти на него. Сердце Ионы сильно забилось.

— Открыть ли ему лицо? — прошептал голос рядом с ней. То был голос Арбака.

— О да! — тихо ответила Иона,

Арбак поднял руку. призрак сбросил скрывавший его плащ, и Иона вскрикнула — перед ней на коленях стоял Арбак.

— Вот твоя судьба, — шептал египтянин на ухо. — Тебе суждено стать невестой Арбака.

Иона вздрогнула — черный занавес скрыл фантасмагорию, и Арбак, живой Арбак кинулся к ее ногам.

— Ах, Иона! — сказал он, бросая на нее страстные взгляды. — Выслушай того, кто так долго и тщетно боролся со своей любовью! Я обожаю тебя! Парки не лгут— ты предназначена мне судьбой. Я обыскал весь мир и не нашел тебе равной. С самой юности я мечтал о такой, как ты. Это были лишь грезы, пока я не встретил тебя, и только тогда я проснулся. Не отворачивайся от меня, Иона, не думай обо мне так, как прежде, я уже не тот человек — холодный, бесчувственный, мрачный, каким казался тебе. Ни одну женщину не любил я так преданно и страстно, как буду любить тебя, Иона. Не вырывай у меня руку. Видишь, я сам выпустил ее. Что ж, отними ее, если хочешь, пусть так! Но не отвергай меня, Иона, не спеши, подумай о том, как велика твоя власть над человеком, которого ты так преобразила. Я не становился на колени ни перед одним смертным — и я упал на колени перед тобой. Я повелевал судьбами — и я молю, чтобы ты даровала мне мою судьбу. Иона, не дрожи, ты моя повелительница, моя богиня, будь мне женой! Я исполню все, чего только пожелает твоя душа. Я дам тебе все земные блага— богатство, власть, роскошь. У Арбака не будет иных радостей, кроме радости повиноваться тебе. Иона, взгляни на меня, осчастливь меня улыбкой, засияй надо мной, мое солнце, мое небо, мой свет! Иона, Иона, не отвергай моей любви!

Одна, во власти этого страшного и могущественного человека, Иона все же не испугалась: его почтительные речи и нежный голос ее ободряли, ее чистота была ей защитой. Но она была удивлена, смущена и не сразу могла ответить.

— Встань, Арбак! — сказала она наконец и снова протянула ему руку, но так же быстро отняла ее, почувствовав горячее прикосновение его губ. — Встань, и, если ты говоришь серьезно, если речи твои не шутка…

— Если… — сказал он нежно.

— Выслушай же меня. Ты был моим опекуном, моим другом и наставником… Все это так неожиданно! Не думай, — добавила она поспешно, увидев, что егочерные глаза сверкнули, — не думай, что я презираю тебя, что меня не трогает, не умиляет твое поклонение. Но скажи, можешь ты выслушать меня спокойно?

— Да, хотя бы твои слова поразили меня как гром!

— Я люблю другого, — сказала Иона, вспыхнув, но решительным голосом.

— Клянусь богами… клянусь самим адом! — воскликнул Арбак, выпрямляясь во весь рост. — Не смей говорить мне это, не смей смеяться надо мной! Это невозможно! Кого ты видела, кого знала? О Иона! Это все выдумки, женские хитрости, ты хочешь выиграть время. Я удивил, напугал тебя. Делай со мной что угодно, говори, что не любишь меня, но не говори, что любишь другого!

— Увы!.. — начала Иона и вдруг, испуганная его яростным исступлением, заплакала.

Арбак придвинулся ближе — его дыхание обжигало ей лицо. Он обнял ее, но она вырвалась из его рук. При этом на пол упала табличка, которую она прятала на груди. Арбак схватил табличку — это было письмо, которое она утром получила от Главка. Иона села на ложе ни жива ни мертва от страха.

Арбак быстро пробежал письмо глазами. Иона не смела взглянуть на него. Она не видела, как смертельная бледность залила его лицо, как он злобно нахмурился, как задрожали его губы, заволновалась грудь. Он дочитал письмо и выронил табличку. Потом сказал притворно спокойным голосом:

— Это письмо от того, кого ты любишь? (Иона молча плакала.) Говори! — Он повысил голос до крика.

— Да, да!..

— И вот здесь его имя… Это Главк!

Иона, стиснув руки и озираясь вокруг, искала помощи или пути к бегству.

— Так слушай же, — сказал Арбак почти шепотом. — Ты скорее ляжешь в могилу, чем будешь в его объятиях! Как! Не думаешь ли ты, что Арбак уступитэтому ничтожному греку? Не думаешь ли ты, что я ждал, пока плод созреет, чтобы отдать его другому? Если так, ты просто глупа. Ты будешь принадлежатьтолько мне! Ты в моей власти!

Он схватил Иону в объятия. Яростно и исступленно обнимая ее, он забыл о любви и думал только о мщении.

Но отчаяние придало Ионе нечеловеческую силу. Она вырвалась, бросилась назад, в конец комнаты, и хотела отдернуть занавесь. Арбак снова схватил ее, но она снова вырвалась, изнемогая, и упала с громким криком возле колонны, на которой стояла голова египетской богини. Арбак помедлил мгновение, переводя дух, а потом бросился к своей жертве.

В этот миг занавесь резко отдернулась, и египтянин почувствовал, как кто-то крепко схватил его за плечо. Обернувшись, он увидел сверкающие глаза Главка и бледное, изможденное, но страшное лицо Апекида.




— Ах! — вскричал он, переводя злобный взгляд с одного на другого. — Какая фурия привела вас сюда?

— Ата! — ответил Главк и набросился на египтянина.

Тем временем Апекид подхватил на руки безжизненное тело сестры. У него, изнуренного раздумьями и сомнениями, не хватало сил унести ее, хоть она была легка как пух, поэтому он положил ее на ложе и стал над нею с ножом в руке, следя за борьбой между Главком и египтянином, готовый вонзить оружие в грудь Арбака, если он начнет одолевать.

Пожалуй, нет ничего ужаснее на свете, чем поединок, в котором противники меряются звериной силой, когда у них нет другого оружия, кроме того, которым снабдила их природа. Они сдавили друг друга, каждый искал горло соперника, лица сблизились почти вплотную, глаза бешено сверкали, мускулы были напряжены, жилы вздулись, сжатые зубы оскалились — оба были необычайно сильны, обоими владела ярость. Они вертелись, извивались, раскачивались из стороны в сторону, метались по тесной комнате, издавая злобные крики. Вот они оказались перед алтарем, потом снова у колонны, где началась борьба. Тут они остановились перевести дух — Арбак прислонился к колонне, Главк стоял в нескольких шагах от нее.

— О древняя богиня! — воскликнул Арбак, обхватив колонну и подняв взор к священному изваянию. — Защити своего избранника, обрушь кару на этого приверженца презренной веры, который нечестивым насилием оскверняет твой приют и нападает на твоего слугу!

И тут неподвижные черты огромной головы словно ожили; сквозь черный мрамор, как сквозь прозрачную вуаль, сверкнул яркий румянец; вокруг колонны засверкали молнии; глаза блеснули, как огненные шары, и, казалось, с испепеляющим, неодолимым гневом остановились на лице грека. Охваченный удивлением и ужасом при виде того, как богиня непостижимым образом откликнулась на молитву его врага, не свободный от суеверий своих предков, Главк побледнел перед призрачно ожившим мрамором, колени его подкосились, он затрепетал, мужество готово было его покинуть. Арбак не дал ему времени прийти в себя. —

— Умри, негодяй! — вскричал он громовым голосом и бросился на грека. — Всемогущая матерь богов требует тебя в жертву!

Захваченный врасплох, еще не оправившись от суеверного страха, грек поскользнулся на гладком, как стекло, мраморном полу и упал. Арбак наступил на грудь врага. Апекид, который знал Арбака и в храме Исиды научился не верить чудесам, не разделял страха своего товарища. Он бросился вперед, сверкнул нож, но бдительный египтянин на лету перехватил его руку и вырвал оружие; один взмах кулака, один сокрушительный удар — и Апекид растянулся на полу. С торжествующим воплем Арбак схватил нож и занес его над Главком. Афинянин, не моргнув, глядел в глаза смерти с суровой и презрительной покорностью поверженного гладиатора, но в этот миг земля содрогнулась под ними, словно корчась в агонии, — дух, могущественнее египтянина, дал о себе знать! Это была сокрушительная сила, перед которой оказались бессильны злоба и хитрость. Он пробудился, пошевельнулся, страшный демон землетрясения, презрительно смеясь и над магией человеческого вероломства, и над черной человеческой яростью. Подобно титану, погребенному под горами, он поднялся от многолетнего сна, заворочался на своем тесном ложе, шатая горы, и земные недра стонали от каждого его движения. И человек, хвастливо объявивший себя полубогом, был повержен во прах в минуту своего торжества и мщения. По земле пронесся глухой грохот, занавеси заколыхались, треножник пошатнулся, высокая колонна дрогнула, голова богини рухнула вниз, прямо на шею египтянина, который склонился над своей жертвой. Он упал под этим страшным ударом замертво, бездыханный, пораженный тем самым божеством, которое он нечестивыми заклинаниями оживил и призвал к себе на помощь.

— Земля спасла своих детей! — сказал Главк, с трудом поднимаясь на ноги. — Будь благословен этот ужасный удар! Возблагодарим богов за их промысел!

Он помог Апекиду встать, а потом перевернул Арбака на спину. Лицо египтянина было безжизненно; кровь текла изо рта на его богатые одежды. Когда Главк разжал руки, он тяжело повалился на пол, и красная струйка медленно поползла по мраморному полу. Земля снова содрогнулась у них под ногами. Главку и Апекиду пришлось схватиться друг за друга, чтобы не упасть, но землетрясение прекратилось так же внезапно, как началось. Они больше не мешкали. Главк легко подхватил Иону на руки, и они бросились прочь от этого проклятого места. Едва они выбежали в сад, как их со всех сторон окружили бегущие в беспорядке женщины и рабы, чьи праздничные одежды выглядели так нелепо в эту ужасную минуту; охваченные страхом, они не обращали внимания на незнакомцев. Предательская пылающая почва у них под ногами после шестнадцатилетнего спокойствия вновь грозила разрушением. Все кричали в один голос: «Землетрясение! Землетрясение!»—и наши беглецы, беспрепятственно пробившись через толпу и минуя дом, бросились по какой-то аллее, потом через открытую калитку, и там, среди темнозеленых алоэ, на холмике, луна вдруг осветила согнувшуюся фигуру слепой девушки — она горько плакала.

Загрузка...