Размышления о религиозном пыле ранниххристиан. Два человека принимаютопасное решение. И стены имеют уши, особенно стены священные
Всякий, кто изучает историю раннего христианства, видит, как необходим был для его распространения тот ревностный, бесстрашный, непримиримый дух, который владел его приверженцами и поддерживал мучеников. Для господствующей религии дух нетерпимости пагубен, а религию слабую и преследуемую, он укрепляет. Христиане должны были презирать и ненавидеть все другие религии, чтобы преодолеть их искусы, должны были твердо верить не только в то, что священное писание — это истина, но и в то, что это единственная истина, которая несет спасение, чтобы найти в себе силы переносить суровость этой религиозной доктрины и подвигнуть себя на нелегкий и опасный труд обращения язычников. Строгий дух секты, признававший добродетель достоянием немногих избранных и лишь им одним суливший блаженство на небесах, считавший других богов исчадиями ада, а другие религии — дьявольским наваждением, естественно, вызывал у христиан стремление обратить в свою веру всех людей, близких их сердцу. Этот круг еще более расширяло стремление приумножить славу божию. Христианин смело навязывал свои догматы, преодолевая скептицизм одних, отвращение других — и мудрое презрение философа, и благочестивый страх толпы. Самая нетерпимость давала ему лучшее орудие для достижения цели: мягкосердечному язычнику начинало в конце концов казаться, что и в самом деле должно быть что-то святое в таком невиданном усердии людей, которые не останавливаются ни перед чем, ничего не страшатся и даже под пыткой и перед лицом смерти не ищут утешения в философии, а отдают себя на волю вечного судии, — ведь это было так не похоже на умозрительные споры философов. Это же рвение сделало церковника в средние века изувером, не знающим сострадания и пощады, но в ранние времена оно делало христианина героем, не знающим страха.
Не последним среди этих решительных, дерзких и упорных людей был Олинф. Едва Апекид прошел обряд крещения, назареянин поспешил разъяснить ему, что он не может больше носить сан и одеяние жреца. Невозможно исповедовать веру в единого бога и продолжать, хотя бы притворно, поклоняться алтарям дьявола.
Но этого мало: неугомонный и порывистый Олинф хотел с помощью Апекида разоблачить в глазах обманутых людей лживость оракулов Исиды. Он решил, что небо послало ему орудие, чтобы вывести из заблуждения толпу и, быть может, подготовить обращение всего города. Они договорились встретиться вечером после крещения в уже описанной нами роще Кибелы.
— Когда в следующий раз будут вопрошать оракула, — сказал Олинф проникновенным голосом, — ты выйдешь к ограде и во всеуслышание расскажешь про обман, а потом предложишь всем войти и своими глазами увидеть грубый, но коварный механизм, про который ты мне рассказывал. Не бойся, бог, который защитил Даниила, защитит и тебя;[68] мы, верные, будем среди толпы, мы поддержим тебя; при первой же вспышке народного возмущения я сам водружу на алтарe пальмовую ветвь, символ евангелия, и в устах зазвучит пламенное слово бога живого.
Апекид, горячий и увлекающийся, охотно согласился. Он был рад сразу же показать свою преданность секте, в которую он вступил, и его благочестивые чувства еще больше укрепляла ненависть к обману, которому он сам так недавно поддался, и желание отомстить обманщикам. В этом лихорадочном увлечении (ведь пылкость необходима для всех безрассудных и возвышенных поступков) ни Олинф, ни Апекид не видели препятствий к осуществлению своего плана, хотя толпа, благоговея перед священными алтарями великой египетской богини, могла не поверить даже разоблачительному свидетельству ее жреца.
Апекид согласился с готовностью, которая обрадовала Олинфа. Они расстались, решив, что Олинф посоветуется с главными членами христианской общины и заручится их поддержкой. Вышло так, что через два дня после этого разговора предстоял один из праздников в честь Исиды. Это был удобный случай для осуществления намеченного плана. Они уговорились встретиться на следующий вечер на том же месте и окончательно обсудить все подробности.
Свой разговор они закончили возле святилища, или небольшой часовни, которую я уже описывал выше, и, как только христианин и жрец ушли, мрачный и уродливый человек появился из-за часовни.
— Я следил за тобой не зря, брат мой, — сказал он. — Ты, жрец Исиды, не для пустой болтовни встретился с этим злобным христианином. Увы! Как жаль, что я не слышал весь ваш разговор! Но и этого довольно. Я понял, что ты хочешь раскрыть толпе священные тайны и завтра вы снова встретитесь на этом же месте, чтобы все решить окончательно. Пусть же Осирис обострит мой слух, чтобы я узнал все про вашу неслыханную дерзость! Тогда я сразу же посоветуюсь с Арбаком. Мы нанесем вам, друзья, удар, не менее сильный, чем вы готовите нам. А пока ваша тайна будет погребена в моей груди.
Бормоча это, Кален — ибо это был он — завернулся в плащ и задумчиво пошел восвояси.
Хозяин, повар и кухня
В тот же день Диомед давал пир для самых избранных из своих друзей. В числе гостей были красавец Главк, прекрасная Иона, эдил Панса, высокородный Клодий, бессмертный Фульвий, щеголеватый Лепид, эпикуреец Саллюстий. Но, кроме них, Диомед ожидал еще старого сенатора из Рима (человека заслуженного и пользовавшегося милостью при императорском дворе) и знаменитого воина из Геркуланума, который сражался в армии Тита против иудеев и сильно нажился во время войн. Друзья часто говорили ему, что отечество в неоплатном долгу перед ним за его бескорыстные ратные труды. Однако этим число гостей не ограничивалось; и, хотя, строго говоря, у римлян в то время считалось дурным тоном приглашать на пир менее трех и более девяти гостей, любители показать себя часто нарушали это правило. Мы знаем из истории, что один из самых знаменитых любителей удовольствий давал пиры для трехсот избранных. Однако Диомед оказался скромнее и удовлетворился лишь тем, что пригласил гостей вдвое больше числа муз. Пирующих было восемнадцать — число, которое и в наше время довольно популярно.
Было утро. Диомед, хотя он разыгрывал из себя благородного и ученого человека, отлично знал по своему опыту в торговле, что под присмотром хозяина слуги гораздо расторопней. Поэтому, не подпоясав тунику на толстом животе, в легких туфлях и с короткой палкой, которой он то грозил, то бил по спине какого-нибудь нерадивого раба, он обходил свою роскошную виллу.
Он не погнушался зайти и в то святилище, где жрецы пира готовили свои жертвы. Когда он вошел в кухню, уши его приятно оглушил звон блюд и сковородок, властные окрики и проклятия. Во всех помпейских домах кухни были маленькие, но тем не менее оснащенные великим множеством всяких очагов, котлов, кастрюль, сковородок, ножей, ложек, без которых настоящий повар, все равно древний или современный, считает совершенно немыслимым что-либо приготовить. А так как топлива тогда, как и теперь, в тех краях не хватало и стоило оно дорого, то требовалась немалая ловкость, чтобы приготовить разнообразные блюда на слабом огне. Удивительное изобретение для этой цели — переносную кухню ветчиной с большой фолиант, где была печь на четыре кастрюли и котелок для кипячения воды, — можно и сейчас увидеть в неаполитанском музее.
В тесной кухне сновало множество незнакомых людей.
— Ого! — буркнул Диомед. — Этот проклятый Конгрион согнал целую когорту поваров себе на подмогу! Толку от них никакого, только лишний расход. Клянусь Вакхом, трижды счастлив я буду, если рабы не выпьют у меня несколько амфор вина. Увы, руки у них загребущие, туники просторные. Горе мне!
Повара тем временем занимались своим делом, видимо не замечая Диомеда.
— Эй, Эвклион, подай сковороду для яичницы! Это у вас самая большая? Да ведь она всего на тридцать три яйца; а в домах, куда меня обычно приглашают, в самую маленькую сковороду, если нужно, пойдет пятьдесят.
«Бессовестный плут! — подумал Диомед. — Говорит так, будто яйца стоят сестерций сотня!»
— Клянусь Меркурием! — воскликнул бойкий поваренок, едва начавший обучаться ремеслу. — Где это виданы такие старые формы для сластей? С этой утварью невозможно показать свое искусство! Да у Саллюстия в самых нехитрых формах для пирожных вся осада Трои: там тебе и Гектор, и Парис, и Елена, да еще маленький Астианакт и троянский конь в придачу!
— Молчи, дурак! — сказал Конгрион, повар Диомеда, который, видимо, главную роль уступил своим собратьям. — Мой хозяин не из тех мотов, которые все хотят устроить по последней моде, сколько бы это ни стоило!
— Ты лжешь, негодный раб! — воскликнул Диомед в гневе. — Ты уже стоил мне достаточно, чтобы разорить самого Лукулла! Ну-ка, подойди, я с тобой поговорю!
Раб, хитро подмигнув своим собратьям, повиновался.
— Ах ты прохвост! — сказал Диомед с гневом. — Как посмел ты созвать всех этих негодяев в мой дом? Да у каждого из них на лбу написано, что он вор!
— Уверяю тебя, хозяин, что это всё самые почтенные люди, лучшие повара в городе, их очень трудно нанять. Но ради меня. .
— Ради тебя, несчастный! — перебил его Диомед. — Сколько украденных у меня денег, сколько утаенных монет, сколько хорошего мяса, проданного потом в городских предместьях, сколько тысяч, уплаченных якобы за поврежденную бронзу и разбитую посуду, ты отдал им, чтобы они работали ради тебя?
— Да нет же, хозяин, ты напрасно меня подозреваешь. Будь я проклят, если..
— Не клянись! — снова перебил его взбешенный Диомед. — А то боги поразят тебя за ложную клятву, и я останусь без повара перед самым пиром!.. Но довольно, мы еще поговорим об этом. Следи покуда хорошенько за своими негодными помощниками и не рассказывай мне завтра басни про разбитые блюда и невесть куда исчезнувшие чаши, не то я исполосую тебе всю спину! И помни: ты заставил меня немало заплатить за этих фригийских рябчиков. Клянусь Геркулесом, этих денег хватило бы скромному человеку на целый год, так смотри же, чтоб рябчики не пережарились. В последний раз, Конгрион, когда я давал пирдрузьям, ты, хвастун, обещал на славу приготовить мелосского журавля, а он вышел твердый, как камень с Этны, словно все пламя Флегетона выжгло из негосоки. Будь же осторожен и умерен, Конгрион. Умеренность — мать великих деяний; если не бережешь я некие деньги, то по крайней мере заботься всегда нем добром имени.
— Такая будет трапеза, какой в Помпеях со времен Геркулеса не видели!
— Легче, легче — опять твои проклятые похвальбы! Но слушай, Конгрион, у мальчишки, который ругал мои формы для сластей, у этого остроязычного новичка, было ли что-нибудь, кроме дерзости, на языке, когда он порочил красоту моих форм? Я не хочу быть старомодным, Конгрион.
— Нет, просто у нас, поваров, такой обычай, — отвечал Конгрион, — порицать кухонную утварь, чтобы подчеркнуть наше искусство. Формы для сластей очень красивые, но я посоветовал бы хозяину при случае купить новые..
— Довольно! — воскликнул Диомед, который, видимо, поклялся никогда не давать своему рабу договорить. — Теперь берись за дело — старайся превзойти самого себя. Пусть все завидуют Диомеду, что у него такой повар, пусть рабы в Помпеях назовут тебя Конгрионом Великим. Ступай!.. Или нет, постой, ты ведь не все деньги потратил, что я дал тебе на расходы?
— Увы, все! За соловьиные языки, римскую колбасу, устрицы из Британии и всякие мелочи, которые и не перечислить, еще не заплачено. Но это не беда. Все верят в долг главному повару богача Диомеда!
— О расточитель! Какие траты! Какое излишества! Я разорен! Но ступай же, поторапливайся. Присматривай, пробуй, старайся, лезь из кожи вон! Пустьримский сенатор не презирает скромного торговца из Помпеи. Иди, раб, и помни про фригийских рябчиков.
Повар исчез, а дородный Диомед прошествовал в более приятные комнаты. Все было как он велел: Фонтаны весело журчали, цветы были свежими, мозаичные полы блестели как зеркало.
— Где моя дочь Юлия? — спросил он.
— Принимает ванну.
— А, хорошо, что мне напомнили! Время не ждет. Надо принять ванну и мне…
Прием и пир в Помпеях
Саллюстий и Главк не спеша шли к дому Диомеда. Несмотря на дурные привычки, у Саллюстия было немало достоинств. Он был бы преданным другом, полезным гражданином, короче говоря — превосходным человеком, если б не вбил себе в голову, что должен быть философом. Воспитанный в школах, где римляне преклонялись перед эхом греческой мудрости, он усвоил те искаженные доктрины, в которые поздние эпикурейцы превратили простое учение своего великого учителя. Он целиком предался наслаждениям и вообразил, что мудрецом может быть лишь веселый пьяница. Однако он был образован, умен и добр, а искренняя непосредственность самих его пороков казалась добродетельной рядом с безнадежной испорченностью Клодия и расслабленной изнеженностью Лепида; поэтому Главк любил его больше прочих, а он, в свою очередь, ценил благородные качества афинянина и любил его почти так же, как холодную мурену или чашу лучшего фалернского.
— Противный старик этот Диомед, — сказал Саллюстий, — но у него есть некоторые достоинства — в винном погребе.
— И очарование — в его дочери.
— Правда, Главк. Но мне кажется, это тебя не очень трогает. По-моему, Клодий хочет занять твое место.
— Желаю ему успеха. Красавица Юлия, конечно, ничьими исканиями пренебрегать не будет.
— Ты слишком строг к Юлии. Но в ней действительно есть что-то порочное — в конце концов, они отлично подойдут друг для друга. По-моему, мы очень снисходительны к этому никчемному игроку!
— Развлечения странным образом объединяют разных людей, — отвечал Главк. — Он меня забавляет..
— И льстит тебе. Да к тому же делает это мастерски! Он посыпает свои хвалы золотой пылью.
— Ты часто намекаешь, что он нечист на руку. Скажи, ты и в самом деле так думаешь?
— Дорогой Главк, римский аристократ должен поддерживать свое достоинство, а это обходится недешево. Клодию приходится мошенничать, как по-следнему плуту, чтобы жить, как подобает благородному мужу.
— Ха-ха! Ну, да я теперь бросил играть в кости. Ах, Саллюстий, когда я женюсь на Ионе, то, надеюсь, искуплю безумства юности. Мы оба рождены для лучшей жизни, мы созданы, чтобы служить в более возвышенных храмах, чем хлев Эпикура.
— Увы! — возразил Саллюстий печально. — Что знаем мы?.. Жизнь коротка, за гробом мрак. Нет иной мудрости, кроме той, которая говорит: «Наслаждайся!»
— Клянусь Вакхом, я иногда сомневаюсь, берем ли мы, наслаждаясь, от жизни все, что она может дать!
— Я человек умеренный, — сказал Саллюстий, — и довольствуюсь малым. Мы поступаем как злодеи, опьяняясь вином, когда стоим у порога смерти, но, если б мы этого не делали, бездна казалась бы такой ужасной! Признаюсь, я был склонен к мрачности, пока не пристрастился к вину, — оно вливает в тебя новую жизнь, мой милый Главк.
— Да! Но каждое утро за ней следует новая смерть.
— Верно, похмелье неприятно. Но, будь это не так, никто не стал бы читать книги. Я читаю по утрам, потому что, клянусь богами, до полудня я больше ни на что не годен.
— Фу, дикарь!
— Подумаешь! Да постигнет судьба Пенфея того, кто не признает Вакха.
— Ну, Саллюстий, при всех твоих недостатках ты лучший пьяница, какого я знаю! Право, если моя жизнь будет в опасности, ты единственный во всейИталии протянешь руку, чтобы меня спасти.
— Может быть, и не протяну, если это случится во время ужина. Нет, серьезно, мы, италийцы, ужасно себялюбивы.
— Таковы все люди, которые лишены свободы, — сказал Главк со вздохом. — Только свобода заставляет человека жертвовать собой ради другого.
— В таком случае, свобода — очень тяжелая вещь для эпикурейца, — заметил Саллюстий. — Но вот мы и пришли.
Так как вилла Диомеда одна из самых болыцих, какие до сих пор раскопаны в Помпеях, и более того — построена по специальному плану для загородных домов, принятому в римской архитектуре, небезынтересно коротко описать расположение комнат, через которые проследовали гости.
Они вошли через тот небольшой вестибул, где мы уже познакомились со стариком Медоном, и сразу миновали колоннаду, которую в архитектуре называют перистилем; ибо главная разница между городским домом и загородной виллой состояла прежде всего в том, что эта колоннада помещалась там, где в городских домах был атрий. Посреди перистиля был открытый двор с бассейном. Из этого перистиля вниз вела лестница к службам; узкий коридор по другую его сторону выходил в сад, с боков к колоннаде примыкали небольшие помещения, предназначенные, вероятно, для приезжих гостей. Еще одна дверь, слева от входа, вела в маленький треугольный портик, примыкавший к домашним баням; за ним была гардеробная, где висели праздничные одежды рабов, а может быть, и хозяина. Через семнадцать столетий были найдены остатки этих древних нарядов: ветхие, истлевшие, они сохранились, увы, дольше, чем предполагал их бережливый хозяин.
Но вернемся в перистиль и попытаемся теперь окинуть взглядом весь дом, следуя за гостями.
Пусть читатель сначала представит себе колонны портика, увитые гирляндами цветов; цоколи колонн были красные, а стены вокруг сверкали разнообразными фресками; за раздернутыми занавесями был таблин, который по желанию закрывался застекленными дверьми, вдвигавшимися в стену. По обе стороны от таблина были небольшие комнаты, в одной из которых хранились драгоценности; все эти комнаты, так же как и таблин, сообщались с длинной крытой галереей, которая обоими концами выходила на террасы, а между террасами, примыкая к средней части галереи, находился зал, где в тот день был приготовлен ииршественный стол. Все эти комнаты, хотя располагались почти на уровне земли, были на один этаж выше сада; а террасы переходили в открытые, поддерживаемые колоннами галереи, которые опоясывали сад.
Внизу, на уровне сада, были комнаты, уже описанные нами, — почти все они принадлежали Юлии.
Диомед встречал гостей в крытой галерее.
Торговец разыгрывал из себя любителя литературы и поэтому питал слабость ко всему греческому; Главку он оказывал особое внимание.
— Ты увидишь, мой друг, — сказал он, взмахивая рукой, — что у меня здесь все в несколько классичесском духе, так сказать, на аттический манер. Зал, в котором мы будем пировать, устроен в подражание грекам. Благородный Саллюстий, говорят, что в Риме таких залов нет.
— О! — отвечал Саллюстий с легкой улыбкой. — У вас в Помпеях умеют подбирать и заимствовать все достойное из Греции и Рима. Вот если бы ты, Диомед, подбирал яства так же хорошо, как архитектурные украшения!
— Ты увидишь, увидишь, мой милый Саллюстий, — сказал торговец. — У нас в Помпеях есть вкус, есть и деньги.
— И то и другое меня радует, — отвечал Саллюстий. — А вот и прекрасная Юлия!
Как я уже говорил, главное различие в обычаях у афинян и римлян заключалось в том, что у первых женщины из скромности почти никогда не принимали участия в развлечениях, у вторых же они были частым украшением пиров; но в таких случаях пиры обычно заканчивались рано.
Красавица Юлия вошла в зал в великолепных белых одеждах, расшитых жемчугом и золотыми нитями.
Едва она ответила на приветствия Главка и Саллюстия, как почти одновременно вошли Панса с женой, Лепид, Клодий и римский сенатор; после них явилась вдова Фульвия; за ней—поэт Фульвий, у которого со вдовой не было ничего общего, кроме имени; потом вошел воин из Геркуланума, сопровождаемый своей «тенью», и менее знатные гости. Ионы еще не было.
У древних принято было хвалить все, что попадалось на глаза, поэтому считалось дурным тоном, войдя в дом, сразу же садиться. Обменявшись приветствиями, которые обычно состояли в рукопожатии, как и у нас, а иногда, при более дружеских отношениях, в объятиях, гости несколько минут осматривали комнаты, любуясь бронзой, картинами, мебелью.
— Какая прекрасная статуя Вакха! — сказал римский сенатор.
— Да что там, это пустяк! — отозвался Диомед.
— Какие чудные картины! — сказала Фульвия.
— Пустяк! — отвечал хозяин.
— Красивые светильники! — воскликнул воин.
— Красивые! — подхватила его «тень».
— Пустяк, пустяк! — твердил торговец.
Тем временем Главк отошел к одному из окон галереи, соединявшей террасы, и Юлия последовала за ним.
— Скажи, Главк, неужели у вас в Афинах принято избегать прежних друзей? — спросила она.
— О нет, прекрасная Юлия!
— И все же, думается мне, Главк поступает именно так.
— Главк никогда не избегает друзей! — ответил грек, подчеркивая последнее слово.
— Может ли Юлия считать себя его другом?
— Такой прелестный друг сделал бы честь императору.
— Ты не ответил на мой вопрос, — сказала влюбленная Юлия. — А правда ли, что ты обожаешь неаполитанку Иону?
— Разве красота не достойна обожания?
— А, хитрый грек, ты ускользаешь от ответа! Но скажи, Юлия в самом деле может быть твоим другом?
— Я благословлю богов и отмечу белым камешком тот день, когда она окажет мне эту честь.
— Но, даже когда ты говоришь это, в глазах твоих беспокойство, ты бледнеешь, невольно отворачиваешься— тебе не терпится поспешить навстречу Ионе.
Ибо в этот миг вошла Иона, и Главк действительно выдал свои чувства, что не укрылось от ревнивой красавицы.
— Разве восхищение одной женщиной делает меня недостойным дружбы другой? Неужели и ты поддерживаешь клевету, которую возводят поэты на твой пол?
— Не знаю. Во всяком случае, я постараюсь убедить себя в том, что ты прав. Главк, еще одно слово. Ты женишься на Ионе, это правда?
— Если судьбе будет угодно осчастливить меня.
— Прими же от меня в знак нашей дружбы подарок для твоей невесты. . Нет, нет, не отказывайся! Ты знаешь, таков обычай — друзья, поздравляя жениха и невесту, дарят им маленькие подарки.
— Юлия! Я не могу отказаться от знака твоей дружбы. Я приму подарок как доброе знамение от самой Фортуны.
— Если так, то после пира, когда гости уйдут, спустись ко мне в комнату, и ты получишь его из моих рук. Смотри же, не забудь! — сказала Юлия и подошла к жене Пансы, отпустив Главка к Ионе.
Вдова Фульвия и супруга эдила были заняты высоким и серьезным спором.
— О Фульвия! Уверяю тебя, по последним сведениям, завитые волосы начинают выходить в Риме из моды. Теперь носят высокие прически, как у Юлии, или в виде шлема, как у меня, надеюсь, это производит впечатление. Уверяю тебя, Веспию (Веспием звали героя из Геркуланума) моя прическа очень нравится.
— И никто давным-давно не причесывается на греческий манер, как Иона.
— А, пробор спереди и пучок сзади? Да это просто смешно! Похоже на статую Дианы! И все же Иона хороша, правда?
— Да, мужчины так говорят. Она выходит замуж за афинянина, желаю ей счастья. Но, сдается мне, она недолго будет ему верна. Эти чужеземки не отличаются верностью.
— А, Юлия! — сказала Фульвия, когда дочь торговца подошла к ним. — Ты еще не видела тигра?
— Нет.
— Как же, ведь все дамы ходили на него смотреть. Он такой красавец!
— Надеюсь, для него и для льва найдется какой-нибудь преступник, — отвечала Юлия. — Твой муж, — она повернулась к жене Пансы, — должен действовать решительней.
— Увы, законы у нас слишком мягкие, — отвечала дама с прической шлемом. — Так мало преступлений, и к тому же гладиаторы избаловались! Самые храбрые бестиарии соглашаются сражаться только против кабана или быка, а как доходит дело до льва или тигра, они считают, что это слишком серьезная игра.
— Надо одеть их в женское платье, — сказала Юлия с презрением.
— А видели вы новый дом Фульвия, нашего любимого поэта? — спросила жена Пансы.
— Нет. А он красивый?
— Очень! В лучшем вкусе. Но говорят, моя дорогая, что у него там такие неприличные картины! Он не показывает их женщинам. Фу, какой дурной тон!
— Эти поэты всегда со странностями, — сказала она. — Но он интересный человек. И какие чудесные стихи пишет! Наша поэзия, к счастью, расцветает, и старый хлам уже просто невозможно читать.
— Совершенно верно, — сказала дама с прической шлемом. — Насколько больше силы и энергии в современной поэтической школе!
В это время к дамам подошел воин.
— Когда я вижу такие хорошенькие лица, то готов примириться с тем, что сейчас нет войны, — сказал он.
— Ах! Вы, герои, такие льстецы! — отвечала Фульвия, торопясь принять любезность на свой счет.
— Клянусь этой цепью, которой меня собственноручно наградил император, — сказал воин, играя короткой цепью, висевшей у него на шее как воротник, вместо того чтобы спускаться на грудь по моде мирных людей, — клянусь этой цепью, ты ко мне несправедлива! Я человек прямой, как и подобает солдату.
— А как ты находишь помпейских дам вообще? — спросила Юлия.
— Клянусь Венерой, они прекрасны! Правда, все они ко мне благосклонны, и это удваивает их очарование в моих глазах.
— Мы любим воинов, — сказала жена Пансы.
— Я это знаю. Клянусь Геркулесом, даже неловко быть слишком знаменитым в этих городах. В Геркулануме некоторые залезали на крышу моего атрия, чтобы взглянуть на меня через водосток. Восхищение сограждан приятно, но в конце концов оно становится тягостным.
— Правда твоя, Веспий! — воскликнул поэт, подходя к ним. — Я это чувствую.
— Ты! — сказал величественный воин, оглядывая тщедушного поэта с невыразимым презрением. — А в каком легионе ты служил?
— Ты можешь увидеть мои трофеи на форуме, — сказал поэт, бросая на женщин многозначительный взгляд. — Я был среди соратников самого великого мантуанца.[69]
— Я не знаю никакого полководца из Мантуи, — сказал воин сурово. — В какой кампании ты участвовал?
— В Геликонской.[70]
— Никогда не слыхал.
— Ах, Веспий, он просто шутит, — сказала Юлия со смехом.
— Шутит! Клянусь Марсом, со мной шутки плохи!
— Да ведь сам Марс был влюблен в мать шуток,[71] — сказал поэт, немного встревоженный. — Знай же, о Веспий, что я поэт Фульвий. Это я делаю воинов бессмертными!
— Да сохранят нас боги! — шепнул Саллюстий Юлии. — Если Веспия сделать бессмертным, какой образец назойливого хвастуна получат от нас потомки!
Воин, казалось, был смущен. Но тут, ко всеобщему облегчению, гостей пригласили к столу.
Мы уже рассказывали, как пировали в Помпеях, и не станем занимать читателя, подробно описывая блюда и перечисляя их названия.
Диомед, большой любитель церемоний, назначил особого раба рассаживать гостей по местам.
Пиршественный стол был составлен из трех: один в середине и два с боков под прямым углом к нему. Гости располагались только с внешней стороны столов; внутреннее пространство оставалось свободным для слуг. На одном конце сидела Юлия как хозяйка; на другом — Диомед. На углу среднего стола поместился эдил, на противоположном углу — римский сенатор; это были почетные места. Других гостей рассадили так, что молодые (мужчины и женщины) сидели отдельно от пожилых. Это было очень удобно, но те, кто хотел считаться молодым, легко могли обидеться.
Иону посадили рядом с Главком. Ложа были отделаны черепаховыми пластинами и покрыты сверху пуховыми покрывалами с дорогой вышивкой. Стол был украшен резьбой по бронзе, слоновой кости и серебру. Здесь были изображения богов, ларов и священной солонки. Над столом и ложами висел роскошный балдахин. На каждом углу стояли высокие светильники, ибо, хотя был еще день, в комнате царил полумрак. По залу были расставлены треножники с благовонными курениями, а на капителях колонн красовались большие вазы и всякие серебряные украшения. Обычай требовал непременных возлияний в честь богов, и Весту как царицу богов домашнего очага обычно чествовали первой.
Когда эта церемония была завершена, рабы усыпали ложа и пол цветами и на голову каждому гостю задели венок из роз, связанных липовым лыком, перевитых лентами и плющом и украшенных аметистом,[72] — каждое из этих растений считалось средством против опьяняющего действия вина; только венки женщин не были ими украшены, потому что женщине считалось неприличным пить вино на людях. Диомед счел нужным назначить царя или распорядителя пира — этот важный титул иногда присваивался по жребию, а иногда, как теперь, хозяином дома. Диомед долго колебался. Старый сенатор был слишком угрюм и немощен, чтобы справиться с такими обязанностями; эдил Панса вполне подходил для этого, но предпочесть низшего по рангу было бы оскорблением для сенатора. Взвешивая достоинства остальных гостей, богач поймал беззаботный взгляд Саллюстия и вдруг назвал имя веселого эпикурейца.
Саллюстий принял эту честь с подобающей скромностью.
— Я буду милостивым повелителем для тех, кто пьет усердно, — сказал он. — К непокорным же буду суровее самого Миноса. Берегитесь!
Рабы поднесли каждому из гостей таз с ароматной водой, и этим омовением начался пир. Стол ломился от закусок.
Пока разговор не стал общим, Иона и Главк могли потихоньку перешептываться, а это было для них приятней, чем слушать лучших ораторов мира. Юлия не спускала с влюбленных горящего взгляда.
Но от Клодия, сидевшего в середине, откуда ему хорошо видна была Юлия, не укрылась ее досада, и он поспешил этим воспользоваться. Он обратился к ней через стол с обычными любезностями. Клодий был благородного происхождения и недурен собой, а тщеславная Юлия не настолько была влюблена в Главка, чтобы остаться равнодушной.
Бдительный Саллюстий все время неусыпно следил за рабами; он поднимал чашу за чашей с такой быстротой, словно решился исчерпать огромные погреба, которые еще и сейчас сохранились под домом Диомеда. Достойный торговец начал уже жалеть о своем выборе, так как пришлось открывать одну амфору за другой. Рабы, все юные (младшие, которым не было еще и десяти лет, разливали вино, а другие, постарше лет на пять, разбавляли его водой), казалось, разделяли рвение Саллюстия; Диомед покраснел, когда заметил, с каким удовольствием поддерживали они старания царя пира.
— Прости меня, сенатор! — сказал Саллюстий. — Я вижу, ты уклоняешься от возлияний; твоя тога с пурпуровой каймой тебя не спасет — пей!
— Клянусь богами, — сказал сенатор, кашляя, — я уже весь в огне. Ты мчишься с такой быстротой, что сам Фаэтон по сравнению с тобой ничто. Я слаб, любезный Саллюстий: придется тебе освободить меня.
— Ни за что, клянусь Вестой! Я равно беспристрастен ко всем своим подданным — пей!
Бедный сенатор принужден был повиноваться законам пира. Увы! Каждая чаша приближала его к стигийским болотам.[73]
— Легче, легче, любезный царь! — стонал Диомед. — Мы уже начинаем…
— Измена! — воскликнул Саллюстий. — Я не потерплю за этим столом сурового Брута, не потерплю вмешательства в мои повеления!
— Но здесь женщины…
— Пускай полюбят пьяниц. Разве Ариадна не была влюблена в Вакха?
Пир продолжался; языки развязались, гости зашумели. Последняя перемена блюд — десерт был уже на столе; рабы разносили воду с миррой и иссопом для омовения. Тем временем напротив гостей поставили круглый столик, и из него вдруг, словно по волшебству, забила благоуханная струя, обрызгивая стол и пирующих; после этого балдахин был отдернут, и гости увидели, что под потолком протянут канат, и один из тех танцовщиков, которыми Помпеи так славились, стал показывать свое искусство прямо у них над головами.
Этот призрак скакал как безумный, и достаточно было ему поскользнуться, чтобы размозжить голову кому-нибудь из зрителей; но пирующие смотрели на это зрелище с интересом и хлопали, когда танцовщик совершал особенно трудный прыжок и ухитрялся при этом не упасть на гостя, который ему особенно понравился. Особое предпочтение он оказал сенатору, совсем было соскользнув с каната и ухватившись за него рукой в последний миг, когда все уже думали, что голову римлянина постигнет та же участь, что и голову поэта, которую орел принял за черепаху. Наконец танцовщик остановился, и Иона, не привыкшая к таким зрелищам, вздохнула с облегчением. Снаружи раздалась музыка. Тогда он стал танцевать еще быстрее; мелодия переменилась, и он снова замер, словно был заколдован, и музыка не могла рассеять чары. Он представлял больного какой-то необычайной болезнью, который танцует и не в силах остановиться, — только определенная мелодия может его излечить. Наконец музыканты, видимо, нашли эту мелодию; танцовщик сделал прыжок, соскочил с каната на пол и скрылся.
Одно искусство пришло на смену другому: музыканты, сидевшие на террасе, заиграли тихую, нежную мелодию, и из-за стены едва слышно донеслось пение..
Солнце тем временем стало клониться к закату, но гости, пировавшие уже несколько часов, не замечали этого в затемненном зале. Уставший сенатор и воин, которому нужно было еще вернуться в Геркуланум, встали, подав этим сигнал для общего разъезда.
— Еще минуту, друзья мои, — сказал Диомед. — Если вы хотите так скоро оставить меня, то по крайней мере должны принять участие в нашей последней игре.
Подозвав одного из слуг, он что-то шепнул ему. Раб вышел и вскоре вернулся с небольшой чашей, в которой лежали навощенные таблички, тщательно запечатанные и с виду совершенно одинаковые. Каждый из гостей должен был купить табличку, уплатив самую мелкую серебряную монету; весь интерес этой лотереи (любимого развлечения императора Августа, который ее и ввел) заключался в неравноценных, а иногда и совсем неуместных выигрышах, указанных на табличках. Так, например, поэт с кислым видом вытянул свое стихотворение (ни один аптекарь еще не проглатывал с меньшей охотой собственную пилюлю); воину достался ларчик со шпильками, что дало пищу для острот насчет Геракла и прялки;[74] вдова Фульвия выиграла большую чашу для вина, Юлия — мужскую застежку, а Лепид — коробку для рукоделия. Самый подходящий выигрыш достался игроку Клодию, который покраснел от досады, когда ему поднесли меченые игральные кости. Общее веселье несколько омрачило событие, которое сочли дурным знаком: Главку достался самый ценный выигрыш — мраморная статуэтка Фортуны греческой работы, но, подавая ему статуэтку, раб уронил ее, и она разбилась.
Все содрогнулись и невольно вскрикнули, призывая богов отвести беду.
Один только Главк, хотя он, вероятно, был суеверен не менее остальных, остался невозмутим.
— Милая Иона, — шепнул он нежно неаполитанке, которая сама побледнела как мрамор, — я принимаю это знамение. Оно означает, что, дав мне тебя, Фортуна не может больше дать ничего — она разбила свое изображение, благословив меня твоим.
Чтобы рассеять впечатление, которое произвел этот случай на собравшихся, Саллюстий, украсив свою чашу цветами, поднял ее за здоровье хозяина. Затем была поднята чаша за императора; и наконец — прощальная чаша в честь Меркурия, чтобы он ниспослал всем приятные сны, после чего Саллюстий отпустил тетей.
Экипажами и носилками в самих Помпеях пользовались редко, потому что город был небольшой, а улицы узкие. Почти все гости, надев сандалии, которые они сняли при входе в пиршественный зал, и за-нсрнувшись в плащи, отправились домой пешком в сопровождении своих рабов.
Тем временем Главк, видя, что Иона ушла, двинулся к лестнице, которая вела вниз, и рабыня проводила его в комнату, где уже ждала Юлия.
— Главк! — сказала она потупясь. — Я вижу, что ты действительно любишьИону. Она и в самом деле прекрасна.
— Юлия так очаровательна, что может позволить себе быть великодушной, — отвечал грек. — Да, я люблю Иону. Желаю тебе, чтобы среди всех твоих поклонников нашелся один столь же искренний.
— Я буду молить об этом богов. Смотри, Главк, эти жемчуга я дарю твоей невесте. Да пошлет ей Юнона здоровье, чтобы она долгие годы могла их носить. — С этими словами она протянула ему шкатулку с ожерельем из довольно крупных и ценных жемчужин.
В Помпеях было принято делать такие подарки перед свадьбой, и Главк мог без колебаний принять ожерелье, хотя про себя независимый и гордый афинянин решил отплатить Юлии подарком втрое ценнее. Когда он начал благодарить, Юлия остановила его и налила вина в небольшую чашу.
— Ты много выпил с моим отцом, — сказала она, улыбаясь. — Выпей же одну чашу со мной. Желаю здоровья и счастья твоей невесте!
Она едва коснулась губами края чаши и передала ее Главку. Обычай требовал, чтобы Главк осушил ее до дна, что он и сделал. Юлия, не зная о том, что Нидия ее обманула, смотрела на него горящими глазами. Хотя колдунья сказала ей, что зелье может подействовать не сразу, она надеялась восторжествовать мгновенно и была разочарована, когда увидела, что Главк спокойно поставил чашу и продолжал говорить с ней тем же ровным, но вежливым тоном, что и раньше. И, хотя она удерживала афинянина, сколько позволяло приличие, его поведение ничуть не изменилось.
«Зато завтра, — подумала она, подавляя разочарование, — горе Главку!»
И поистине — горе ему!
Приворотное зелье. Его действие
Придя домой, Главк застал у себя в саду Нидию. Слепая девушка пришла, надеясь, что он вернется рано. Измученная страхом, тревогой и ожиданием, она решила при первой же возможности дать ему выпить приворотного зелья и в то же время надеялась, что такой случай не представится.
Вся в огне, с громко бьющимся сердцем она ждала Главка до самого вечера. Он прошел через колоннаду, как раз когда зажглись первые звезды и небо оделось и багрянец.
— Дитя мое, ты ждешь меня?
— Нет, я просто поливала цветы и присела отдохнуть.
— Сегодня был жаркий день, — сказал Главк, садясь на скамью у колоннады.
— Очень.
— Позови Дава. Я выпил много вина, мне жарко, пускай принесет чего-нибудь освежающего.
Нидии неожиданно представилась возможность, которую она искала: он сам, по собственной воле, давал ей случай осуществить замысел. Она дышала быстро н тяжело.
— Я сама приготовлю тебе летний напиток, который любит Иона, — сказала она. — Мед со слабым вином, охлажденный снегом.
— Спасибо! — сказал он. — Если Иона его любит, этого достаточно; даже яд был бы для меня благодетелен.
Нидия нахмурилась, но сразу же улыбнулась. Она ушла и вскоре принесла напиток. Главк взял у нее чашу. Чего не отдала бы Нидия за счастье прозреть хоть на один час и увидеть, как ее надежды претворятся в действительность, увидеть первые проблески воображаемой любви; торжественней, чем это делают персы, поклониться восходу солнца, которое, как верила ее доверчивая душа, должно сверкнуть сквозь ее унылую ночь! Как не похожи были в этот миг мысли и чувства слепой девушки на чувства и мысли тщеславной красавицы! Какие ничтожные и пустые страсти обуревали Юлию! Какая жалкая досада, какая мелкая мстительность, какая жажда презренного торжества составляли то чувство, которое она громко называла любовью! Но в диком сердце девушки из Фессалии была лишь чистая, всепобеждающая, неизменная страсть — противоречивая, не женская, безумная, и все же без примеси грубых побуждений. Любовь для нее была дорожежизни — могла ли она упустить возможность добиться взаимности!
Она прислонилась к стене, и лицо ее, только что залитое краской, теперь побелело как снег; судорожно сжав руки, приоткрыв губы, потупив глаза, она ждала, что скажет Главк.
Главк поднес чашу к губам и уже выпил около четверти, как вдруг взглянул на Нидию, и его так поразила происшедшая в ней перемена, застывшее страдальческое, незнакомое выражение ее лица, что он перестал пить и, все еще держа чашу у рта, воскликнул:
— Нидия, Нидия, что с тобой! Ты больна? Ах, твое лицо красноречивее слов. Что у тебя болит, дитя?
Он поставил чашу и встал, чтобы подойти к ней, как вдруг холодная боль пронзила его сердце, голова закружилась и затуманилась. Земля ускользала из-под его ног, он словно шел по воздуху, могучая неземная радость вторглась в его душу, он чувствовал себя слишком легким, чтобы ходить по земле, ему хотелось летать, ему даже казалось, что у него выросли крылья. Против воли он разразился громким, диким смехом. Он хлопнул в ладоши, подпрыгнул—он был словно пифия[75] в экстазе, а потом его странный восторг исчез так же внезапно, как и появился, хоть и не без следа. Главк теперь чувствовал, что кровь шумит и кипит в его жилах; казалось, она вздымается, ликует, бурлит подобно реке, которая, выйдя из берегов, мчится к океану. У него громко стучало в ушах, он чувствовал, как кровь приливает к голове, жилы на висках вздуваются, словно не могут сдержать ее яростный натиск, а потом мгла застлала ему глаза, и сквозь эту мглу он видел сверкающие стены, а нарисованные на них фигуры двигались, скользя, словно призраки. Но удивительнее всего, что он не чувствовал себя больным, не поник под бременем сумасшествия, обрушившегося на него. Чувства его словно обновились, они стали свежими и чистыми, как будто в него влилась новая юность. Он падал в пропасть безумия, не подозревая об этом!
Нидия не ответила на его вопрос — она лишилась дара речи, когда его дикий и ужасный смех пробудил еe от страстного ожидания. Она не могла видеть его нурных движений, его шатких, нетвердых шагов, но она слышала его речь — отрывистую, бессвязную, безумную. В ужасе она бросилась к нему, шаря руками н пустоте, коснулась его колен, а потом, упав на землю, обняла их, плача от волнения и страха.
— О скажи мне что-нибудь! Скажи! Ты меня не возненавидел? Говори же!
— Клянусь светлой богиней, прекрасная земля этот Кипр! О! Жилы наполняются вином вместо крови! Теперь они вскрыли вены вон тому фавну, чтоб показать, как кровь бурлит и сверкает. Пойди сюда, старый, веселый бог! Ты верхом на козле, да? Какая у него длинная, шелковистая шерсть! Он стоит всех парфянских коней. Но, скажу я тебе, твое вино слишком крепко для нас, смертных. Ах, до чего ж хорошо! Ветви не колышутся. Зеленые волны леса пленили ипотопили под собою Зефир! Ни ветерка, листва неподвижна, и я вижу сны, я сплю, сложив крылья на недвижном вязе; смотрю вниз и вижу, как голубойпоток искрится в свете тихого полдня. Фонтан, фонтан бьет! Ах, светлый источник, ты не застишь солнце Греции, хотя тянешься к нему своими серебристымируками. Но кто там крадется через заросли? Она скользит, как луч лунного света… На голове у нее венок из дубовых листьев, в руке — перевернутая ваза, из которой сыплются мелкие пурпурные ракушки и льется сверкающая вода. Ах, погляди на это лицо! Такого еще не видели глаза смертного. Гляди! Мы одни. Только я и она в огромном лесу. На ее губах нет улыбки — она подходит сурово и печально. А! Беги, это нимфа! Это одна из диких ореад! Кто увидит ее, сходит с ума! Беги! Ой, она на меня сейчас поглядит!
— О Главк, Главк! Ты не узнаешь меня? Перестань так кричать, не то твои слова убьют меня!
Новая перемена произошла в пылающем и помраченном мозгу несчастного афинянина. Он положил руки на мягкие волосы Нидии; он гладил ее, с тоской смотрел на нее, а потом, так как в разорванной цепи его мыслей еще уцелело несколько звеньев, ее лицо, видимо, напомнило ему Иону, и от этого его безумие стало еще ужаснее, оно теперь было окрашено страстью, и он закричал:
— Клянусь Венерой, Дианой, Юноной, что, хотя теперь у меня вся земля на плечах, как у моего земляка Геракла (да, тупой Рим, все великие были из Греции, и, если б не мы, у тебя не было бы богов!), я сброшу ее в хаос за одну улыбку Ионы. О прекрасная, любимая, — сказал он нежно и жалобно, — ты меня не любишь! Ты жестока ко мне! Египтянин оклеветал меня, и ты не знаешь, какие ужасные часы провел я под твоим окном, не знаешь, как бродил я до рассвета, надеясь, что ты, мое солнце, наконец взойдешь, а ты не любишь меня, ты меня покинула! Не покидай же меня хоть теперь! Я чувствую, что мне недолго осталось жить. Дай мне полюбоваться на тебя перед смертью. Я из светлой земли твоих отцов, я бродил по холмам Филы, я собирал гиацинты и розы в оливковыхрощах на берегах Илисса. Ты не можешь покинуть меня, потому что наши отцы были братья. Говорят, эта страна прекрасна, безмятежна, но я увезу тебяс собой… О! Черная тень, зачем встаешь ты между мной и моей любимой! На твоем челе печать смерти, на твоих губах улыбка, которая убивает. Твое имя Орк, но на земле тебя зовут Арбаком. Видишь, я тебя знаю! Прочь, черная тень, твои чары бессильны!
— Главк! Главк! — прошептала Нидия, разжав руки и падая в тоске, раскаянии и горе на землю.
— Кто звал меня? — спросил он громко. — Иона! Это она! Ее похитили, надо спасти ее. Где мой стиль? А, вот он! Я спешу на помощь, Иона! Сейчас, сейчас!
С этими словами афинянин одним прыжком проскочил портик, промчался через дом и побежал по освещенным звездами улицам быстрыми, хоть и неверными шагами, что-то громко бормоча. Ужасное зелье жгло ему кровь — его действие, видимо, еще усилилось от выпитого перед тем вина. Привыкшие к ночным гулякам горожане, подмигивая, с улыбкой давали ему дорогу; они, разумеется, думали, что он одержим Вакхом, которого не зря так почитали в Помпеях; но те, что успели разглядеть его лицо, вздрагивали от непонятного страха, и улыбка исчезала с их губ. Бессознательно направляясь к дому Ионы, он пробежал по оживленным улицам, пересек почти пустынный квартал и очутился в безлюдной роще Кибелы, где Апекид накануне разговаривал с Олинфом.
Различные действующие лица встречаются. Потоки, которыетекли врозь, сливаются воедино.
Арбак, которому не терпелось узнать, дала ли Юлия его ненавистному сопернику ужасное зелье и что из этого вышло, решил пойти к ней вечером и удовлетворить свое любопытство. Как уже было сказано, мужчины в те времена часто носили при себе таблички и стиль для письма, а приходя домой, снимали их вместе с поясом. По существу, под видом письменных принадлежностей римляне носили при себе острое и грозное оружие. Таким стилем Кассий поразил в Сенате Цезаря. Надев пояс и плащ, Арбак вышел из дому, опираясь на длинную палку, потому что все еще нетвердо стоял на ногах, хотя надежда и жажда мщения вместе с его собственным искусством врачевателя помогли ему восстановить свои природные силы, и направился к вилле Диомеда.
Как прекрасны лунные ночи в Италии! День здесь так быстро переходит в ночь, что сумерки едва уловимы. На миг небо тронет багрянец, по морю скользнут розовые блики, тень вступит в борьбу со светом, и вот уж загорелись бесчисленные звезды, взошла луна, и над землей властвует ночь.
Яркий, но мягкий лунный свет озарял древнюю рощу, посвященную Кибеле. Могучие деревья, которые росли здесь с незапамятных времен, отбрасывали на землю длинные тени, и сквозь их ветви проглядывали звезды, густо усеивавшие тихий небосвод. Маленький храм, белевший посреди рощи, на фоне темной листвы, был исполнен какой-то жуткой торжественности, он напоминал о святости этого места.
Кален, держась в тени деревьев, быстро прошел через рощу, добрался до часовни и, осторожно раздвинув густые ветви позади нее, надежно спрятался; спереди была часовня, сзади — деревья, так что ни один случайный прохожий не мог его увидеть. И снова все затихло; лишь издали доносились возгласы пирующих или музыка, звучавшая на улицах, потому что в те времена, как и теперь, италийцы в летние ночи долго гуляли, наслаждаясь после знойного дня прохладой и лунным светом.
С холма, на котором раскинулась роща, сквозь деревья было видно огромное, словно окрашенное пурпуром море, подернутое вдали рябью, белые домики Стабий и Лактарийский хребет, смутно вырисовывавшийся на прекрасном южном небе. Но вот в дальнем конце рощи появился Арбак, спешивший к дому Диомеда, и в тот же миг на пути его встретился Апекид, который шел на свидание с Олинфом.
— А, это ты, Апекид! — сказал Арбак, сразу узнав его. — В последний раз мы расстались врагами. С тех пор я очень хотел увидеться с тобой, потому что всееще считаю тебя своим учеником и другом.
Услышав голос египтянина, Апекид вздрогнул, резко остановился и посмотрел на Арбака; презрение пересилило чувство обманутого доверия.
— Подлый обманщик! — сказал он наконец. — Значит, ты вырвался из когтей смерти! Но не вздумай снова заманивать меня в свои гнусные сети. Ретиарий, у меня есть против тебя оружие!
— Тише! — сказал Арбак шепотом, и только дрогнувшие губы да краска, появившаяся на смуглых щеках, выдали, как оскорбили слова жреца гордость этого надменного потомка фараонов. — Тише, говорю тебе! Нас могут услышать, а если кто-нибудь, кроме меня, подслушает твои слова…
— Ты мне грозишь? А что, если меня услышит весь город?
— Тогда духи моих предков не позволят мне пощадить тебя. Меня охватило безумие ревности, и я жестоко поплатился за него. Прости меня. Я, никогда не просивший прощения ни у одного смертного, смиряю свою гордость. Мало того: я готов искупить обиду, я готов жениться на твоей сестре. Подумай, что этот легкомысленный грек в сравнении со мной? У меня несметные богатства, происхождение столь древнее, что перед ним все ваши греческие и римские имена кажутся вчерашними, знания — но про это тебе все известно. Отдай за меня сестру, и я всей своей жизнью искуплю минутную ошибку.
— Египтянин, если бы даже я согласился, все равно моей сестре ты противен. Конечно, я сам грешен и могу простить тебе, что ты сделал меня орудием обмана, но никогда не прощу, что ты, грязный лжец, принудил меня разделить твои пороки. Трепещи! Близок час, когда ты и твои лживые идолы будут разоблачены. Твоя подлая жизнь будет извлечена на свет, все узнают про поддельных оракулов, храм Исиды станут презирать, имя Арбака — произносить с ненавистью. Трепещи!
Румянец на лице египтянина сменился мертвенной бледностью. Оглядевшись, он удостоверился, что поблизости никого нет, а потом устремил на Апекида черные глаза с такой злобой и угрозой, что человека, не обуреваемого ревностным желанием служить богу, это ужасное лицо привело бы в ужас. Но молодой прозелит не дрогнул и ответил взглядом, исполненным гордого вызова.
— Апекид, — сказал египтянин дрожащим и сдавленным голосом, — берегись! Что ты замыслил? Говоришь ли ты под влиянием внезапного гнева, без умысла, или у тебя уже готов план? Подумай, не спеши с ответом.
— Я говорю по вдохновению истинного бога, рабом которого теперь стал, — смело отвечал христианин, — и знаю, что по его воле людская отвага уже сочла днитвоего лицемерия и дьявольского служения! Солнце не взойдет и трех раз, как ты узнаешь все. Трепещи, злобный колдун, и прощай.
Все свирепые и темные страсти, унаследованные Арбаком от его предков, но обычно как-то скрытые под лицемерной приветливостью или философской невозмутимостью, вырвались на волю. Мысли вихрем завертелись в его голове; перед ним был союзник Главка, человек, который даже для его законного брака с Ионой воздвиг неодолимое препятствие, разрушивший все его планы, очернивший его имя, угрожавший осквернить святыню, которой он служил, хоть и не верил в нее, упрямый и неукротимый разоблачитель его обманов и пороков. Его любовь, его слава, более того— самая жизнь оказалась в опасности; видимо, был даже назначен день и час, когда осуществится какой-то замысел против него. Теперь он узнал, что Апекид принял христианство! Ему был известен неукротимый дух прозелитов этой веры. Так вот он каков, его враг! Египтянин схватился за стиль — Апекид был беззащитен перед ним. Они стояли возле часовни. Арбак еще раз огляделся; вокруг не было ни души, тишина и безлюдье побуждали его действовать.
— Умри же, безумец! — пробормотал он. — Прочь с моего пути!
И в тот миг, когда Апекид повернулся, чтобы уйти, Арбак занес стиль и, протянув руку над его левым плечом, дважды вонзил острое оружие ему в грудь.
Апекид молча, без единого стона, упал, пораженный в сердце, возле священной часовни.
Мгновение Арбак смотрел на него со свирепой радостью. Но он тотчас понял всю опасность, которой подверг себя. Он тщательно вытер оружие о траву и об одежду своей жертвы, потом плотно закутался в плащ и хотел уже уйти, как вдруг увидел человека, который, странно пошатываясь, шел по дорожке. Мягкий свет луны упал на его лицо, белое как мрамор. Египтянин узнал Главка. Несчастный обезумевший грек пел какую-то бессвязную и дикую песню, состоявшую из обрывков гимнов и священных од.
«Ага! — подумал египтянин, мгновенно поняв, в чем дело. — Значит, адское зелье подействовало и судьба послала тебя сюда, чтобы разом поразить обоих моих врагов!»
Быстро, даже раньше, чем эта мысль мелькнула у него в голове, он спрятался за часовню, и из укрытия, как тигр из логова, следил за своей второй жертвой.
Египтянин узнал Главка.
Он увидел блуждающий и беспокойный блеск в красивых глазах афинянина, судорожно искаженное, бледное, как у статуи, лицо и бескровные губы. Ясно было, что как ни помрачены его чувства, но когда он подошел к трупу Апекида, из груди которого медленно текла на траву темно-красная струя, это жуткое зрелище заставило его остановиться. Он постоял немного, приложил руку ко лбу, словно собираясь с мыслями, и проговорил:
— Как! До чего ж крепко ты спишь, Эндимион! Что нашептала тебе Луна? Я ревную, пора проснуться.
И он нагнулся, чтобы поднять тело.
Забыв про свою слабость, египтянин выскочил из укрытия, сильным ударом сбил Главка с ног, так что тот упал на труп христианина, и закричал во всю силу своих легких:
— Эй, люди! Помогите! Сюда, сюда! Убийство, убийство возле самой святыни! Помогите, держите убийцу!
И он наступил на грудь Главка. Но это была напрасная предосторожность: под действием зелья, оглушенный падением, грек лежал неподвижно и только иногда бессвязно бредил.
Арбак все кричал, призывая на помощь, и, быть может, какое-то раскаяние, какие-то угрызения совести — ибо, несмотря на свои преступления, он еще не утратил всех человеческих чувств — закрались в его душу; беспомощность Главка, его бессвязные речи, его поврежденный ум произвели на египтянина даже большее впечатление, чем смерть Апекида, и он сказал чуть слышно:
— Бедная плоть! Бедный рассудок! Где же теперь душа этого юноши? Я мог бы пощадить тебя, мой соперник, бывший соперник, но судьба моя должна свершиться, я должен пожертвовать тобой ради своего спасения.
И, чтобы заглушить голос совести, он закричал еще громче, выхватил стиль из-за пояса у Главка, испачкал его в крови убитого и бросил рядом на землю.
Тут, тяжело дыша, подбежали несколько человек и окружили их. У некоторых были факелы, ненужные в эту лунную ночь; кроваво-красные, они зловеще сверкали, трепеща на фоне темных деревьев.
— Поднимите труп, — сказал египтянин, — и хорошенько стерегите убийцу.
Они подняли тело и в ужасе, в священном негодовании узнали жреца своей обожаемой Исиды; но еще больше, пожалуй, поразились они, когда увидели, что убийца — блестящий и всеми любимый афинянин.
— Главк! — в один голос вскричали они. — Возможно ли?
— Я скорей поверил бы, что сам египтянин сделал это, — шепнул один своему соседу.
Но вот сквозь растущую толпу властно протиснулся центурион.
— Как! Пролита кровь! Кто убийца?
Зрители указали на Главка.
— Он? Клянусь Марсом, он скорее похож на жертву. Кто его обвиняет?
— Я, — сказал Арбак, надменно выступая вперед, и драгоценные камни, украшавшие его одежду, сверкнув перед глазами центуриона, сразу убедили этогодостойного воина в надежности свидетеля.
— Прости меня… Как твое имя? — спросил он.
— Арбак. Меня хорошо знают в Помпеях. Проходя через рощу, я увидел этого грека и жреца — они о чем-то разговаривали. Меня удивили порывистые движения грека, его нелепые жесты и громкий голос. Мне показалось, что он или пьян, или сошел с ума. Вдруг он занес стиль. Я бросился к нему, но не успел остановить удар. Он дважды пронзил свою жертву, потом наклонился над ней, и тут я в ярости и негодовании сбил его с ног. Он не сопротивлялся, и это еще больше убеждает меня, что он был не в своем уме, когда совершил преступление, потому что я только недавно оправился после болезни и мой удар был слаб, а Главк, каквидишь, молод и силен.
— Он открыл глаза, шевелит губами, — сказал центурион. — Говори, арестованный, что можешь ты ответить на обвинение?
— Обвинение? Ха-ха! Это ловко: когда старая ведьма напустила на меня змею и Геката стояла рядом, ухмыляясь от уха до уха, что мне было делать? Но я болен, мне дурно, змея ужалила меня. Отнесите меня в постель и пошлите за лекарем. Сам старик Асклёпий придет ко мне, если вы скажете ему, что я грек. О, пощадите, пощадите, я горю! Мозг горит! — И с душераздирающим стоном афинянин снова упал.
— Бредит, — сказал центурион с жалостью. — Он потерял рассудок и в безумии убил жреца. Кто-нибудь видел его сегодня?
— Я видел его утром, — сказал один из толпы. — Он проходил мимо моей лавки и поздоровался со мной. Он казался здоровым и в своем уме, не хуже любого из нас.
— А я видел его полчаса назад, — сказал другой.: — Он шел по улице и что-то бормотал, странно размахивая руками, — точь-в-точь как говорил египтянин.
— Показания подтверждаются. Видимо, это правда. Во всяком случае, нужно отвести обвиняемого к претору. А жаль, он так молод и богат! Но преступление ужасно: убить жреца Исиды, да еще в священном облачении, возле нашей самой древней часовни!
Эти слова заставили толпу осознать весь ужас совершившегося кощунства. Все содрогнулись в благочестивом страхе.
— Неудивительно, что земля тряслась, если она носит такое чудовище! — сказал один.
— За решетку его, за решетку! — закричала толпа. А один голос, пронзительный и радостный, перекрыл все остальные:
— Зверям теперь не нужен гладиатор! Эй, эй! Веселья сладок зов!
Это был голос молодой женщины, которая недавно разговаривала с Медоном.
— Правда, правда, ведь скоро игры! — закричало несколько человек, и при этой мысли всякая жалость к обвиняемому исчезла.
Молодой и красивый, он как нельзя больше подходил для арены.
— Найдите какие-нибудь доски или носилки для убитого, — сказал Арбак. — Жреца Исиды нельзя нести в храм на руках непосвященных, точно мертвого гладиатора.
Труп Апекида почтительно положили на землю, лицом вверх, и несколько человек отправились на поиски досок, чтобы отнести тело, не прикасаясь к нему.
В этот миг толпа заколыхалась, чья-то высокая фигура протиснулась сквозь нее, и перед египтянином нетал Олинф. Сначала он с невыразимой печалью и ужасом взглянул на окровавленную грудь и лицо, на котором застыла мука смерти.
— Убиенный! — сказал он. — Любовь к богу привела тебя сюда. Они узнали про твою благородную цель и смертью твоей отвратили свой позор.
Тут он резко обернулся, и глаза его остановились на надменном египтянине.
Он даже слегка вздрогнул, его лицо выразило отвращение и ужас перед этим страшным злодеем. Христианин смотрел на Арбака, как птица на василиска, — долго и безмолвно. Но потом, поборов невольный испуг, Олинф протянул правую руку и громко сказал:
— Апекид убит! Где же убийца? Выходи, египтянин! Именем бога живого я говорю: «Ты тот человек».[76]
На смуглом лице Арбака промелькнула едва заметная тревога, которая тут же сменилась негодованием и презрением, когда зрители, на миг остолбенев от этих смелых и решительных слов, стали подступать все ближе к двум людям, которые были в центре внимания.
— Я знаю, кто меня обвиняет, — гордо сказал Арбак. — Нетрудно догадаться, почему он возводит на меня клевету. Граждане Помпеи, знайте, что этот человек — самый рьяный из назареян, или христиан, не знаю, как они там называются! Неудивительно, что он в своей злобе смеет обвинять египтянина в убийстве жреца египетской богини.
— Знаем его! Знаем этого пса! — кричали в толпе. — Это Олинф, христианин или, вернее, безбожник! Он не признает богов!
— Тише, братья, — сказал Олинф с достоинством. — Убитый жрец перед смертью принял христианскую веру — он раскрыл мне темные дела этого египтянина и лживость оракулов Исиды. Он готовился заявить об этом во всеуслышание. Этот юноша — чужеземец, он никому не причинил зла, у него не было врагов. Кто мог пролить его кровь, как не человек, который боялся его свидетельства? Это египтянин Арбак!..
Центурион опять протиснулся вперед.
— Прежде всего, есть ли у тебя, Олинф или как там тебя зовут, какие-нибудь доказательства виновности Арбака, кроме этих необоснованных подозрений?
Олинф молчал, а египтянин презрительно рассмеялся:
— Ты утверждаешь, что убитый жрец Исиды — один из секты назареян, или христиан?
— Да.
— Тогда поклянись этой святыней, этой статуей Кибелы, этим самым древним святилищем в Помпеях, что убитый принял твою веру!
— Жалкий человек! Я не признаю ваших идолов! Ненавижу ваши храмы! Как же могу я клясться Кибелой?
— Смерть безбожнику! Земля разверзнется и поглотит нас, если мы будем терпеть этих злодеев в священной роще! Смерть ему!
— Бросить их на растерзание зверям! — добавил женский голос в толпе. — Одного — льву, а другого — тигру!
— Если ты, назареянин, не веришь в Кибелу, какого же из наших богов ты признаешь? — спросил центурион, не обращая внимания на крики.
— Никакого!
— Послушайте, что он говорит! — закричали в толпе.
— О жалкие слепцы! — продолжал христианин, возвышая голос. — Как можно верить в идолов из дерева и камня? Неужели вы воображаете, что они могут видеть и слышать или же помогать вам? Разве этот немой кумир, вырезанный руками человека, — богиня? Вот, убедитесь в ее ничтожестве и в своем безумии!
Он бросился к часовне и, прежде чем кто-либо понял его намерение, низверг деревянную статую с пьедестала.
— Глядите! — крикнул он. — Ваша богиня не может даже отомстить за себя. Разве достойна она почитания?
Больше ему не дали сказать ни слова — таким грубым и дерзким было кощунство, совершенное к тому же в столь священном месте, что даже самые равнодушные пришли в ярость. Все, как один, бросились на Олинфа, и, если б не вмешательство центуриона, его разорвали бы на части.
— Тише! — крикнул центурион громким и властным голосом. — Пусть этот осквернитель святыни предстанет перед законным судом. Мы и так понапрасну потеряли много времени. Отведите к судьям обоих преступников. А тело жреца положите на носилки и отнесите в его дом.
В этот миг вперед выступил человек в облачении жреца Исиды.
— Я требую, чтобы прах был отдан храму в согласии с обычаем.
— Повинуйтесь жрецу, — сказал центурион. — Как убийца?
— Без сознания или спит.
— Не будь его преступление таким тяжким, я пожалел бы его. Ну, идемте.
Арбак повернулся и встретился взглядом со жрецом — это был Кален; и в его взгляде было что-то настолько значительное и зловещее, что египтянин пробормотал про себя:
«Неужели он видел?»
Молодая женщина выскочила из толпы и поглядела на Олинфа в упор.
— Клянусь Юпитером, крепкий малый! Любо-дорого глядеть! Говорю вам, одного сожрет тигр, а другого — лев!
— Ого-го! — закричала толпа. — Одного — лев, а другого — тигр! Вот так удача! Ура!
из которой читатель узнает о дальнейшей судьбе Главка.
Испытание дружбы. Вражда утихает, любовь тоже, потому что
одна из любящих слепа
Была уже поздняя ночь, а улицы и площади в Помпеях все еще кишели народом. Но лица праздных гуляк были серьезней обычного. Они переговаривались, собираясь большими группами, испытывая жуткое и вместе с тем приятное чувство от этого разговора, потому что обсуждали вопрос жизни и смерти.
Какой-то молодой человек быстро прошел через красивый портик храма Фортуны и довольно сильно толкнул толстого Диомеда, который направлялся домой, в свою пригородную виллу.
— Эй! — жалобно крикнул торговец, с трудом сохраняя равновесие. — Что у тебя, глаз нет? Или ты думаешь, я бесчувственный? Клянусь Юпитером, ты чуть дух из меня не вышиб; еще один такой удар, и моя душа отправится прямо в Аид.
— А, Диомед! Это ты! Прости меня. Я задумался о превратности жизни. Наш бедный друг Главк… Ох! Кто бы мог подумать!
— Но скажи мне, Клодий, его действительно будут судить в Сенате?
— Да. Говорят, преступление так ужасно, что сам Сенат должен вынести приговор. Главка приведут туда под стражей ликторов.
— Значит, его судят публично?
— Конечно. Где ты был, что не знаешь этого?
— Я уехал в Неаполь по делам на другое утро после преступления и только что вернулся. Как это неприятно — ведь в тот самый вечер он был у меня в доме.
— Без сомнения, он виновен, — сказал Клодий, пожимая плечами. — А так как это преступление неслыханное, Сенат поторопится вынести приговор до начала игр.
— До начала игр! О боги! — вскричал Диомед, вздрагивая. — Неужели его бросят на растерзание зверям? Ведь он так молод и богат!
— Твоя правда. Но ведь он грек. Будь он римлянин, нашлись бы тысячи смягчающих обстоятельств. Иные из этих чужеземцев рождаются богатыми, но в трудную минуту мы не должны забывать, что они, в сущности, рабы. Конечно, мы, представители высших классов, всегда мягкосердечны, и будь наша воля, он наверняка отделался бы легко: ведь, между нами говоря, кто такой этот жалкий жрец Исиды? Да и сама Исида! Но толпа суеверна, она требует крови преступника. Опасно противиться общественному мнению.
— А этот святотатец — христианин, или назареянин, или как их там называют?
— Бедняга! Если он принесет жертву Кибеле или Исиде, его помилуют, если нет — он будет растерзан тигром. По крайней мере, я так думаю. Но все решитсуд. Ведь пока урна пуста, грек еще может избежать роковой «тэты».[77] Но довольно об этом мрачном деле. Как поживает прекрасная Юлия?
— Хорошо.
— Передай ей привет. Но постой! Я слышу, в доме претора скрипнула дверь. Кто вышел оттуда? Клянусь Поллуксом, это египтянин! Что ему нужно было у нашего друга претора?..
Арбак, пройдя узкую улицу, подошел к дому Саллюстия, как вдруг увидел темную фигуру — у дверей лежала какая-то женщина, закутанная в плащ.
Она была так неподвижна и призрачна, что всякий, кроме Арбака, почувствовал бы суеверный страх, решив, будто видит одного из мрачных лемуров, которые любят посещать пороги домов, прежде им принадлежавших. Но этот вздор был не для Арбака.
— Встань! — сказал он, касаясь ногой лежащей. — Ты не даешь мне пройти.
— А! Кто это? — воскликнула она и встала с земли; лунный свет озарил бледное лицо и широко раскрытые, но незрячие глаза Нидии. — Кто ты? Мне знаком твой голос.
— Слепая девушка! Что ты здесь делаешь в этот поздний час? Фу! Разве подобает это твоему полу и возрасту? Ступай домой.
— Я знаю тебя, — сказала Нидия тихо. — Ты египтянин Арбак. — И, словно повинуясь внезапному порыву, она упала к его ногам, обхватила его колени и воскликнула в исступлении: — О страшный и могущественный человек! Спаси его, спаси! Он не виноват — это все я! Он здесь, в этом доме, больной, умирающий, и я всему причина! Меня не пускают к нему, гонят прочь. Исцели его! Ты ведь знаешь какую-нибудь траву, чары, которые противодействуют другим чарам, потому что он сошел с ума от приворотного зелья.
— Тише, дитя! Я знаю все. Ты забыла, что я вместе с Юлией ходил в пещеру колдуньи. Это Юлия дала ему зелье, но ты должна молчать, чтобы не запятнать ее имя. Не упрекай себя — чему быть, того не миновать. А я пойду к преступнику, его еще можно спасти. Пусти меня!
С этими словами Арбак вырвался из рук отчаявшейся девушки и громко постучал в дверь.
Через несколько секунд он услышал, как отодвигаются тяжелые засовы, и привратник, приоткрыв дверь, спросил, кто пришел.
— Это я, Арбак. У меня к Саллюстию важное дело, которое касается Главка. Я пришел от претора.
Привратник, зевая и кряхтя, впустил египтянина. Арбак прошел в триклиний, где Саллюстий ужинал со своим любимым вольноотпущенником.
— Арбак? В этот поздний час? Выпей чашу вина.
— Нет, милый Саллюстий. Я осмелился обеспокоить тебя по делу, а не ради удовольствия. Как твой узник? В городе говорят, что он опомнился.
— Увы! Это правда, — отвечал добрый, но беззаботный Саллюстий, вытирая глаза. — Но его душа и тело так истерзаны, что я едва узнаю в нем веселого гуляку, который был мне приятелем. Всего удивительнее, что он не может объяснить причину своего внезапного безумия; он лишь смутно помнит, что произошло. И, несмотря на твое свидетельство, мудрый египтянин, он торжественно клянется, что невиновен в смерти Апекида.
— Саллюстий, — серьезно сказал Арбак, — поступок твоего друга во многом заслуживает снисхождения. И, если мы добьемся от него признания его вины, если он расскажет, что заставило его совершить убийство, можно будет надеяться на милосердие Сената. Ведь ты знаешь, Сенат имеет власть смягчать законы или, напротив, делать их еще суровее. Я был у высшего представителя власти в городе, и он разрешил мне поговорить сегодня ночью с глазу на глаз с афинянином. Ведь завтра, сам знаешь, будет суд.
— Ну что ж, — сказал Саллюстий, — ты будешь достоин своего имени и славы, если сможешь что-нибудь узнать у него. Попытайся. Бедный Главк! У него был такой хороший аппетит, а теперь он ничего не ест.
И добрый эпикуреец совсем растрогался при этой мысли. Он вздохнул и приказал рабам налить еще вина.
— Ночь проходит, — сказал египтянин. — Проводи меня к пленнику.
Саллюстий кивнул и повел его в каморку, которую охраняли два сонных раба. Дверь отперли. По просьбе Арбака Саллюстий ушел, и египтянин остался наедине с Главком.
Высокий красивый светильник, какие были в моде в то время, одиноко горел возле узкого ложа. Его свет падал на бледное лицо афинянина, и Арбак, увидев, как оно изменилось, пожалел свою жертву. Румянец исчез, щеки ввалились, губы были бескровны и искривлены; яростной была борьба между разумом и безумием, жизнью и смертью. Молодость и сила Главка победили, но юность крови и души, самая жизнь, бившая ключом, исчезли.
Египтянин тихо сел подле ложа; Главк лежал молча, не замечая его. Наконец после долгого молчания Арбак заговорил:
— Главк, мы были врагами. Теперь я пришел к тебе один, поздней ночью как друг и, быть может, спаситель.
Как прыгает конь, почуяв тигра, так Главк, едва заслышав резкий голос своего недруга, вскочил, дрожа и задыхаясь от волнения. Их взгляды встретились, и некоторое время они смотрели друг другу прямо в глаза. Афинянин то краснел, то бледнел, а смуглые щеки египтянина стали чуть светлее. Наконец Главк с глухим стоном отвернулся, приложил руку ко лбу, откинулся назад и пробормотал:
— Неужели я еще сплю?
— Нет, Главк, ты не спишь. Клянусь своей правой рукой и головой моего отца, ты видишь перед собой человека, который готов тебя спасти. Слушай же! Я знаю, что ты сделал, но знаю и причину твоего поступка, о которой ты сам не подозреваешь. Ты совершил убийство, это так, — кощунственное убийство. Не хмурься, не дрожи — я видел это собственными глазами. Я могу тебя спасти, могу доказать, что ты лишился рассудка и действовал бессознательно. Но ради своего спасения ты должен сознаться. Подпиши вот это признание, что ты убил Апекида, и ты избежишь рокового приговора.
— Что я слышу? Я убил Апекида? Разве я не видел, что он лежал на земле мертвый, весь в крови? И ты хочешь меня убедить, что я это сделал? Ты лжешь! Вон отсюда!
— Не торопись, Главк. Твое преступление доказано. Вполне понятно, ты не помнишь того, что совершил в безумии, ведь в здравом уме одно зрелище этого злодеяния заставило бы тебя содрогнуться. Но я сейчас освежу твою измученную память. Помнишь, вы шли с Апекидом и спорили из-за его сестры; он всегда был нетерпим и, сделавшись назареянином, хотел обратить и тебя. Вы поссорились. Он поносил твой образ жизни и клялся, что не позволит Ионе выйти за тебя замуж, и тогда ты в гневе и безумии ударил его стилем. Ну вспомни же! Прочитай этот папирус, там все написано. Подпиши его, и ты спасен.
— Варвар, дай мне этот лживый папирус, я его изорву! Я — убийца брата Ионы! Мне признаться, что я коснулся хоть волоса на голове того, кого она любила! Да я скорей тысячу раз умру!
— Берегись, — прошипел Арбак. — Иного выбора у тебя нет: или ты подпишешь признание, или угодишь в пасть льву!
Посмотрев на Главка, египтянин с радостью заметил при этих словах явные следы волнения. Легкая дрожь прошла по телу афинянина, губы его искривились, страх и сомнения отразились на лице и в глазах.
— Великие боги, — сказал он тихо, — как превратна судьба! Только вчера жизнь улыбалась мне — Иона была моя, молодость, здоровье, любовь осыпали меняспоими дарами, а теперь — боль, безумие, позор, смерть! И за что? Что я сделал? Ах, может быть, я все еще безумен?
— Подпиши это и ты спасен! — сказал египтянин тихим, вкрадчивым голосом.
— Никогда, искуситель! — воскликнул Главк в бешенстве. — Ты меня еще не знаешь. Ты не знаешь гордую душу афинянина! Лик смерти мог испугать меня на миг, но теперь страх прошел. А бесчестье страшно вовеки! Кто добровольно опозорит свое имя, чтобы спасти жизнь? Кто променяет спокойствие души на угрызения совести? Кто примет бесчестье и погубит себя в глазах людей и любимой женщины? Если несколько жалких лет жизни можно купить лишь ценой такой низкой трусости, не надейся, египетский варвар, что им станет тот, кто ступал по той же земле, что Гармодий, и дышал тем же воздухом, что Сократ. Уйди! Оставь меня жить с чистой совестью или умереть без страха!
— Подумай хорошенько! Клыки льва, вопли жестокой толпы, глазеющей на твои предсмертные муки, на изуродованные члены. Твой труп даже не похоронят; позор, которого ты хочешь избежать, заклеймит тебя на веки вечные.
— Ты бредишь! Не я, а ты сумасшедший! Позор не в том, что подумают другие, — важно быть чистым в собственных глазах. Уйдешь ты наконец? Мнепротивно смотреть на тебя! Я всегда тебя ненавидел, а теперь презираю!
— Что ж, я уйду, — сказал Арбак. Уязвленный и озлобленный, он был не в силах подавить жалость и восхищение перед своей жертвой. — Я уйду. Мы встретимся еще дважды — на суде и в амфитеатре. Прощай!
Египтянин медленно встал, подобрал полы своей одежды и вышел. Он зашел на минуту к Саллюстию, который бодрствовал над чашей, и глаза у него уже были хмельные.
— Он все еще безумен или запирается. Нет ни какой надежды спасти его.
— Не говори так, — сказал Саллюстий, который не чувствовал неприязни к обвинителю афинянина, так как не очень верил в добродетель и был скорее тронутнесчастьями своего друга, чем убежден в его невиновности. — Не говори так, мой милый египтянин! Такой добрый кутила должен быть спасен, если есть хоть малейшая возможность. Вакх против Исиды!
— Посмотрим, — сказал египтянин.
Засовы снова загремели, и дверь отворилась; Арбак очутился на улице. Бедная Нидия вскочила на ноги.
— Ты спасешь его? — воскликнула она, стискивая руки.
— Дитя, пойдем со мной. Я прошу тебя ради него, мне нужно с тобой поговорить.
— И ты его спасешь?
Слепая девушка не дождалась ответа, как ни напрягала слух. Арбак уже ушел далеко по улице; она поколебалась и молча пошла за ним.
— Эту девушку надо держать взаперти, — пробормотал египтянин задумчиво, — не то она проболтается про зелье. Ну, а уж тщеславная Юлия не выдаст себя, она будет молчать.
Похороны у древних
Пока Арбак ходил разговаривать с Главком, горе и смерть царили в доме Ионы. Наутро над убитым Апекидом нужно было совершить торжественные похоронные обряды. Покойного перенесли из храма Исиды в дом его ближайшей родственницы, и Иона разом узнала про смерть брата и про обвинение против ее жениха. Сильная боль притупляет чувства, и так как рабы ничего ей не сказали, она не знала подробностей о судьбе Главка, не знала о его болезни, безумии и о предстоящем суде над ним. Она узнала только про обвинение и сразу с негодованием его отвергла; более того: услышав, что обвинитель — Арбак, она не могла уже отделаться от мысли, что убийца — сам египтянин. Но смерть брата требовала от нее совершения обрядов, которым древние придавали огромное значение, и не дала этой уверенности выйти за стены комнаты, где лежал покойный. Увы! Ионе не довелось исполнить тот трогательный долг, который обязывает ближайшего родственника ловить последний вздох любимого человека, когда душа его расстается с телом; ей пришлось лишь закрыть его остекленевшие глаза и искривленный рот, а потом бодрствовать возле тела брата, когда, помытый и натертый благовониями, он лежал в праздничных одеждах на ложе, отделанном слоновой костью, усыпать это ложе листьями и цветами, менять кипарисовую ветвь у порога. И в этих печальных обязанностях, в слезах и молитвах Иона забылась. Одним из самых прекрасных обычаев древних было хоронить молодых на рассвете, при первых лучах зари, потому что, стремясь смягчить жестокость смерти, они воображали, будто Аврора, любящая молодых, уносит их в своих объятиях; и, хотя на похоронах убитого жреца этот миф не мог служить утешением, обычай все же оыл соблюден.
Звезды одна за другой гасли на сером небе, и ночь медленно отступала перед утром, когда печальная процессия выстроилась у дома Ионы. Длинные и тонкие факелы, казавшиеся бледными в первых лучах зари, освещали лица, на которых застыло торжественное и напряженное выражение. И вот послышалась медленная и скорбная музыка, которая соответствовала печальному обряду, и поплыла далеко по пустынным и безмолвным улицам; и хор женских голосов (плакальщиц, так часто изображаемых римскими поэтами) запел под аккомпанемент свирели и миссийской флейты погребальную песнь.
Твой дом украшен ветвью кипариса —
Не розами прекрасными обвит.
Здесь смерть и холод смертный. Покорись им!
Ступай, о странник! Ждет тебя Коцит.
Напрасно мы зовем тебя — не хочет
Смерть отступить. Напрасно кличем мы!
Твои венки увянут в Доме Ночи,
Цветы засохнут в Царстве Вечной Тьмы.
Ни песни удалой, ни разговора,
Ни солнечной полдневной красоты…
Ты Данаид печальных встретишь скоро
И алчных псов! И повстречаешь ты
Сизифа в споре с вечною горою —
На скалах, с вечным камнем на плечах,
Чудовищного сына Каллирои[78]
И Лидии правителя.[79] Впотьмах
Бредут они. Искривлены их лица
И призрачен фигур ужасных ряд. .
Давно ждет челн. Пора и в путь пуститься.
Челн ждет давно.[80] Закончим же обряд.
Спеши! Не мешкай! Средь деревьев сонных
Приют ушедших, город погребенных.
Скорбящие, ступайте по домам!
Ступайте все — велит умерший вам.
Когда звуки пения замерли, провожающие стали по обе стороны дверей; тело Апекида вместе с ложем, застланным пурпуровым покрывалом, вынесли из дому ногами вперед. Распорядитель печальной церемонии, сопровождаемый факельщиками в черном, подал знак, и процессия двинулась.
Впереди шли музыканты, играя медленный марш. Эту тихую, торжественную музыку то и дело перекрывали громкие тоскливые завывания похоронной трубы; следом шли наемные плакальщицы, распевавшие погребальные песни; женские голоса смешивались с голосами мальчиков, чей юный облик еще больше подчеркивал контраст между жизнью и смертью: зеленый лист рядом с увядшим. Но шуты, актеры и даже главный среди них, чьей обязанностью было представлять умершего (без них обычно не обходились похороны), не были допущены сюда, чтобы не будить ужасные воспоминания.
За плакальщицами шли жрецы Исиды в своих белоснежных одеждах, босиком, держа в руках пучки колосьев, а следом несли изображения умершего и его мфинских предков. За носилками шла, окруженная своими рабынями, единственная родственница покойного, с непокрытой головой, распустив волосы, бледная как мрамор, но задумчивая и тихая. Лишь изредка ни ходила она из мрачного оцепенения, закрывала лицо руками и рыдала; она не проявляла свою печаль пронзительными причитаниями, отчаянными жестами, как делали люди, горевавшие менее искренне. В тот век, как и во все остальные, истинное горе было глубоким и тихим.
Процессия, пройдя улицу, вышла за городские ворота и очутилась у неогороженного кладбища, которое можно видеть и сейчас.
Как алтарь, сложенный из неоструганных сосновых досок, меж которыми помещались горючие материалы, высился погребальный костер; а вокруг стояли, поникнув, темные и мрачные кипарисы, которые всегда сажали подле могил.
Как только носилки были опущены на этот костер, провожающие стали по обе его стороны. Иона подошла к покойному и несколько минут неподвижно и безмолвно стояла возле него. С лица Апекида уже сошло выражение муки, которое оставила на нем насильственная смерть. Навеки улеглись страхи и сомнения, утихло кипение страстей, исчез благочестивый трепет, надежда и страх перед будущим — от всего этого освободилась грудь юноши, стремившегося к святой жизни. Что же осталось в ужасной безмятежности этого непроницаемого чела и бездыханных губ? Сестра смотрела на него, и все стояли не шевелясь; было что-то ужасное и вместе с тем умиротворяющее в этом молчании. И вдруг резко и внезапно его нарушил громкий, страстный крик — это вырвалось наружу долго сдерживаемое отчаяние.
— Брат мой! Брат мой! — кричала несчастная Иона, упав на труп. — Ты не обидел и мухи, могли ли у тебя быть враги? Неужели ты убит? Проснись! Мы вместе выросли! Неужели нам суждено так разлучиться? Ты не умер — ты спишь. Проснись же, проснись!
Ее пронзительный голос заставил встрепенуться плакальщиц, и они, жалея Иону, разразились громкими и грубыми причитаниями. Это остановило Иону. Она быстро и смущенно подняла голову, словно впервые заметила присутствующих.
— Ах, — пробормотала она, дрожа, — значит, мы не одни!
После короткого молчания она встала, и ее бледное прекрасное лицо снова было сосредоточенным и твердым. Нежными дрожащими руками она подняла веки умершего; но, когда мутные, остекленевшие глаза, больше не сверкавшие жизнью, взглянули на нее, она громко вскрикнула, словно увидела призрак. Оправившись, она снова и снова целовала его веки, губы, лоб, а потом, уже не сознавая, что делает, приняла из рук главного жреца храма Исиды погребальный факел.
Иона теперь сидела одна, в стороне, закрыв лицо руками, и не видела пламени, не слышала скорбной музыки; ею владело только одно чувство — одиночество, к ней не пришло еще то священное утешение, когда мы ощущаем, что мы не одни, что умершие с нами.
Ветер быстро раздул пламя. А потом оно стало съеживаться, тускнеть и медленно, то и дело вспыхивая, угасло совсем. Оно казалось символом самой жизни: там, где только что все было движение и огонь, лежала теперь лишь куча тлеющего пепла.
Слуги затоптали последние искры, собрали угли. Прах Апекида, пропитанный самым лучшим вином и дорогими благовониями, был положен в серебряную урну, которую торжественно установили в одной из гробниц у дороги; туда же поместили чашу, полную слез, и мелкую монету, которую поэтическая фантазия все еще предназначала угрюмому лодочнику. Гробница была украшена венками и гирляндами, на алтаре зажгли благовонные курения, вокруг гробницы поставили светильники.
Когда все обряды были исполнены, одна из женщин трижды сбрызнула плакальщиц с ветви лавра, произнеся последнее слово: «Ступайте», — и погребение закончилось.
Но на другой день, когда жрец пришел на могилу с новыми дарами, он увидел, что к языческим приношениям чья-то рука добавила зеленую пальмовую ветвь. Он не тронул ее, не зная, что это погребальная эмблема христианства.
Что случилось с Ионой
Многие остались, чтобы разделить со жрецами траурный пир, а Иона со своими рабынями пустилась и печальный путь домой. Теперь, отдав последний долг брату, она как бы вернулась к жизни и стала думать о своем женихе и об ужасном обвинении против него. Она ни на миг не поверила этому немыслимому обвинению, подозревала во всем Арбака и чувствовала, что долг перед любимым и перед убитым братом велит ей пойти к претору и сообщить о своих подозрениях, хотя они ничем не подкреплены. Расспросив своих рабынь, которые до сих пор, жалея свою госпожу, не рассказывали ей о состоянии Главка, она узнала, что он опасно болен, что он под стражей в доме Саллюстия, и уже назначен день суда.
— Милостивые боги! — воскликнула она. — Как могла я забыть о нем? Он, наверно, думает, что я его покинула! Скорей к нему на помощь, пусть все видят, что я, ближайшая родственница убитого, уверена в его невиновности. Скорей! Скорей! Я успокою, утешу, ободрю его! А если мне не поверят, если мне не удастся их убедить, если его приговорят к изгнанию или к смерти, я разделю с ним его участь.
Она невольно ускорила шаги, едва понимая в своей растерянности, куда идет; то она хотела сначала пойти к претору, то бежать прямо к Главку. Она быстро вошла в городские ворота и очутилась на длинной улице. Двери домов были открыты, но улица словно вымерла; город еще не проснулся. И вдруг Иона увидела впереди нескольких людей, которые несли крытые носилки. Из носилок вышел высокий человек, и Иона громко вскрикнула, узнав Арбака.
— Прекрасная Иона, — сказал он нежно, делая вид, будто не замечает ее испуга. — Моя подопечная, моя ученица! Прости, что я беспокою тебя в твоем горе, но претор, думая о твоей чести, боится, как бы ты опрометчиво не вмешалась в предстоящее судебное разбирательство, — ведь положение твое весьма двусмысленно, ибо ты жаждешь отомстить за брата, но боишься, что покарают твоего жениха. Поэтому претор, зная, что у тебя нет друга или защитника, который позаботился бы о тебе и разделил с тобой траур, отечески мудро поручил тебя заботам твоего законного опекуна. Вот документ, это подтверждающий!
— Злобный египтянин! — сказала Иона, гордо отстраняясь от Арбака. — Прочь от меня! Это ты убил моего брата. И в твои руки, еще обагренные его кровью, теперь предают сестру? А, ты бледнеешь! Совесть мучит тебя! Ты трепещешь. Ты ждешь карающей молнии богов-мстителей. Уходи, оставь меня в моей печали!
— Горе расстроило твой рассудок, Иона, — сказал Арбак, тщетно пытаясь обрести обычное спокойствие. — Я прощаю тебя. Ты всегда найдешь во мне верногодруга. Но улица — неподходящее место, я не могу поговорить здесь с тобой, утешить тебя. Сюда, рабы! Садись, моя подопечная, носилки ждут тебя.
Удивленные и напуганные рабыни окружили Иону и жались к ней.
— Арбак, — сказала старшая из них, — это не по закону! Разве не запрещено девять дней после похорон беспокоить родственников умершего и нарушать иходиночество?
— Женщина! — возразил Арбак, повелительно взмахнув рукой. — Взять подопечную в дом ее опекуна — не против погребальных законов. Говорю тебе, у меня есть приказ претора. Но мы мешкаем, это неприлично. Посадите ее в носилки.
С этими словами он крепко обхватил сопротивляющуюся Иону. Она попятилась, посмотрела ему в лицо, а потом разразилась судорожным смехом.
— Ха-ха-ха! Вот это дело! Прекрасный опекун, отеческий закон! Ха-ха-ха!
И, сама вздрогнув от этого резкого, безумного смеха, она без чувств упала на землю. Арбак мгновенно поднял ее и положил в носилки. Рабы быстро двинулись вперед, и вскоре носилки с несчастной Ионой исчезли из глаз ее плачущих рабынь.
Нидия притворяется колдуньей
Арбак, оставив Нидию в своем доме, ушел и не вернулся. Час проходил за часом, и она в напряженном ожидании, вдвойне мучительном из-за ее слепоты, вытянув руки, стала шарить по своей темнице в поисках иыхода; убедившись, что единственная дверь заперта, эта девушка, пылкая от природы, а сейчас подстегиваемая нетерпением, стала громко кричать.
— Эй, девчонка! — сказал, открывая дверь, раб, который ее стерег. — Тебя что, скорпион ужалил? Или ты думаешь, что мы здесь страдаем от тишины и можем спастись, как младенец Юпитер, только с помощью шума?
— Где твой хозяин? Почему меня держат взаперти? Я хочу уйти, выпусти меня.
— Увы, девушка, мало ты знаешь Арбака. Разве ты забыла, что воля его — закон? Он приказал запереть тебя, и тебя заперли, а меня поставили стеречь дверь. Ты не можешь выйти на волю, но можешь получить кое-что получше — еду и вино.
— Во имя Юпитера, — воскликнула Нидия, ломая руки, — скажи, почему меня здесь заточили? Что нужно могучему Арбаку от бедной и слабой девушки?
— Сам не знаю. Разве только он хочет, чтобы ты прислуживала своей госпоже, которую принесли сюда сегодня в носилках.
— Как! Иона тоже здесь?
— Да, она здесь, бедняжка. И боюсь, что не по своей воле. Но, клянусь храмом Кастора, Арбак любезен с женщинами. Ты знаешь, что он опекун твоейгоспожи.
— Отведи меня к ней.
— Она больна, обезумела от гнева и негодования. И, кроме того, мне не велено это делать. А сам я сроду не рассуждаю. Когда Арбак поставил меня служить в этих комнатах, он сказал: «Я требую только одного — пока ты служишь мне, у тебя не должно быть ни ушей ни глаз ни мыслей. Ты должен только повиноваться».
— Что ж плохого, если я увижусь с Ионой?
— Не знаю. Но, если тебе скучно, я охотно поговорю с тобой, потому что мне самому тоскливо в моей каморке. Кстати, ты ведь родом из Фессалии — так не знаешь ли какого-нибудь гаданья, не умеешь ли предсказывать судьбу, как многие в твоей стране? Глядишь, и время быстрей пройдет.
— Молчи, раб, или, если уж хочешь болтать, расскажи, что ты слышал о Главке.
— Хозяин пошел на суд. Главку плохо придется ва его преступление.
— Какое?
— Убийство жреца Апекида.
— А! — сказала Нидия, прижимая руку ко лбу. — Я об этом слышала, но ничего не поняла. Кто посмеет тронуть хоть волос на его голове?
— Боюсь, что это сделает лев.
— Милостивые боги! Какой ужас!
— Ну конечно, если его осудят, тогда палачом ему будет лев или, может, тигр.
Нидия подскочила, словно сердце ее пронзила стрела. Она громко вскрикнула, а потом, упав к ногам раба, закричала так, что тронула даже его грубое сердце:
— Ах! Скажи, что ты пошутил, обманул меня! Говори же, говори!
— Поверь мне, я ничего не смыслю в законах. Может быть, дело не так уж плохо. Но его обвиняет Арбак, а многие требуют жертвы для арены… Да тыне убивайся! Что тебе за дело до судьбы этого афинянина?
— Просто он был добр ко мне. Так ты не знаешь, что с ним будет? Арбак его обвиняет! О судьба! Люди, люди! Ах! Ведь они могут видеть его лицо, неужелиу них хватит жестокости? Впрочем, разве сама любовь не была к нему жестокой?
Она уронила голову на грудь и замолчала. Жгучие слезы потекли по ее щекам, и раб, как ни старался, не мог ни утешить ее, ни вывести из оцепенения.
Когда раб вышел, Нидия попыталась собраться с мыслями. Арбак обвиняет Главка; Арбак заточил ее здесь; разве это не доказывает, что на свободе она могла бы помочь Главку? Да, видно, ее завлекли в западню: она помогла погубить человека, которого любила. О, как жаждала она вырваться на волю! Девушка забыла про все свои страдания и думала лишь о побеге. Взвешивая возможности избавления, она стала спокойной и сосредоточенной. Она знала многие женские хитрости и в рабстве научилась искусно владеть ими. Какой раб был лишен хитрости? Она решила обмануть своего стража и, вспомнив его суеверный вопрос про ее фессалийское искусство, подумала: а не поможет ли это найти средство для побега? В таких раздумьях она просидела до самого вечера и не спала всю долгую ночь, а когда на другое утро раб Сосий пришел к ней, она сразу завела с ним разговор о том, о чем он так недавно говорил с таким интересом.
Однако она понимала, что может убежать только ночью, поэтому ей пришлось смириться и ждать наступления темноты.
— Ночь, — сказала она, — единственное время, когда можно узнать веления судьбы. Тогда и приходи ко мне. Но что хочешь ты узнать?
— Клянусь Поллуксом, я хотел бы знать все, что знает мой хозяин! Но на это нечего и надеяться. Скажи мне, по крайней мере, скоплю ли я довольно денег, чтобы выкупиться на свободу, или же египтянин отпустит меня задаром? Иногда он бывает щедр. И потом, если это мне суждено, стану ли я хозяином той уютной лавочки с благовониями, которую давно уже присмотрел? Ремесло парфюмера благородное и как раз подходит для вольноотпущенника, который сам не лишен благородства!
— Так! Значит, ты хочешь получить ответы на эти вопросы? Для этого есть разные способы. Есть говорящий камень, который отвечает детским голосом, но этот камень редок и стоит дорого. А еще можно гадать по воде: демон являет в воде бледные и ужасные видения, предвещающие будущее. Но для этого нужныособые сосуды со священной водой, а у нас их нет. Поэтому, я думаю, самый простой способ удовлетворить твое желание — это воздушная магия.
— Надеюсь, в ней нет ничего страшного? — спросил Сосий с испугом. — Я не люблю призраков.
— Не бойся. Ты ничего и не увидишь, только узнаешь по бульканью воды, суждено тебе счастье или ист. Главное, как только взойдет вечерняя звезда, приоткрой ворота, чтобы демон мог войти, да положи у ворот фрукты и поставь сосуд с водой в знак гостеприимства; а через три часа после наступления сумерек принеси сюда чашу чистой и холодной воды, и ты узнаешь свою судьбу по фессалийскому способу, которому научила меня мать. Но не забудь оставить приоткрытыми ворота — от этого зависит все; их нужно открыть за три часа до того, как ты придешь, и так оставить до конца гаданья.
— Не беспокойся, — сказал простодушный Сосий. — Я знаю, что чувствует благородный человек, когда дверь захлопывают у него перед носом, как не раз поступал со мной повар. И знаю также, что уважаемая особа, каков, конечно, этот демон, будет довольна всяким знаком гостеприимства. А пока вот тебе завтрак.
— Что слышно насчет суда?
— Суд все еще идет, они там болтают да болтают, это будет тянуться до завтра.
— До завтра? Ты в этом уверен?
— Так говорят.
— А что Иона?
— Клянусь Вакхом, ей, видно, получше стало, раз у нее хватило сил заставить хозяина сегодня утром топать ногами и кусать губы. Я видел, как он вышел от нее темнее тучи.
— Ее комната близко?
— Нет, она наверху. Но мне недосуг больше болтать с тобой.
Оса осмеливается залететь в паучьи тенета
Наступил вечер второго дня суда. Примерно в это нремя Сосий должен был заглянуть в ужасную неизвестность, но в ворота, которые он оставил открытыми, пошел не таинственный дух земли или воды, а грузная и вполне земная фигура Калена, жреца Исиды. Он едва обратил внимание на скромные дары — кучку недозрелых плодов и сосуд кислого вина, — которые благочестивый Сосий счел подходящими, чтобы приманить невидимого незнакомца. «Наверно, жертва богу сада, — подумал Кален. — Но клянусь головой моего отца, если этому богу всегда так мало жертвуют, придется ему отречься от своего божественного звания. Ах, если бы не мы, жрецы, богам пришлось бы туго. А теперь поспешу к Арбаку — я иду по зыбучим пескам, но должен дойти. В моих руках жизнь египтянина — во сколько же он ее оценит?»
Рассуждая так, он прошел через дверь в перистиль, где в эту звездную ночь горело несколько светильников, и тут сам Арбак вышел ему навстречу из двери за колоннадой.
— А, Кален! Ты ищешь меня? — сказал египтянин, и в голосе его послышалось некоторое замешательство.
— Да, мудрый Арбак. Надеюсь, я тебе не помешал?
— Ничуть. Только что мой вольноотпущенник Каллий трижды чихнул справа от меня, поэтому я знал, что меня ждет приятное, и вот боги послали мнеКалена.
— Не пройти ли нам в твои покои, Арбак?
— Как хочешь. Но сегодня ночь такая ясная и теплая, а я еще чувствую слабость после болезни, воздух освежает меня. Пойдем лучше в сад, там нас никтоне услышит.
— С удовольствием, — сказал жрец.
И «друзья» не спеша пошли на одну из многочисленных террас, уставленных мраморными вазами с цветами и деливших сад на части.
— Чудесная ночь, — сказал Арбак, — светлая и прекрасная, как двадцать лет назад, когда я впервые увидел берега Италии. Мой милый Кален, мы стареем. Нужно, по крайней мере, почувствовать, что мы жили.
— Ты-то можешь этим похвастать, — сказал Кален, осторожно наводя разговор на тайну, которая тяготила его, и чувствуя, что снисходительный и приветливыйтон, которого удостоил его высокомерный египтянин, только усиливает его страх. — У тебя несметные богатства, железное здоровье, которое не поддается болезням, ты счастлив в любви, испытал бесчисленные удовольствия и в этот самый час наслаждаешься мщением.
— Ты намекаешь на афинянина. Да, завтра на рассвете будет вынесен смертный приговор. Сенат неумолим. Но ты ошибаешься: его смерть не принесет мне никакой радости, она только избавит меня от соперника в любви к Ионе. Никаких враждебных чувств к этому несчастному убийце у меня нет.
— Убийце! — повторил Кален медленно и многозначительно, после чего пристально посмотрел на Арбака.
Звезды слабым и ровным светом озаряли гордое лицо своего пророка, но оно ничуть не изменилось. Кален, разочарованный и смущенный, опустил глаза. Он быстро продолжал:
— Убийце! Конечно, можно обвинять его в этом преступлении, но есть люди, которые знают, что он невиновен.
— Говори яснее, — холодно сказал Арбак; тайное предчувствие подготовило его к этому разговору.
— Арбак, — сказал Кален, понижая голос до шепота, — я был за часовней в священной роще. Я слышал все. Я видел, как твое оружие пронзило сердце Апе-кида. Я не виню тебя — ты поразил врага и отступника.
— Значит, ты видел все, — сухо сказал Арбак. — Я так и думал. Ты был один?
— Один, — отвечал Кален, удивленный спокойствием египтянина.
— А зачем ты спрятался за часовней?
— Я знал, что Апекид принял христианство и на этом месте должен встретиться со злобным Олинфом, чтобы обсудить план, как разоблачить священныетайны нашей богини перед народом. Я хотел выследить их и разрушить их замыслы.
— Говорил ли ты хоть одной живой душе о том, что видел?
— Нет, господин мой. Тайна погребена в груди твоего слуги.
— И даже твой родич Бурдон ничего не знает? Говори правду!
— Клянусь богами…
— Брось! Мы знаем друг друга — что нам боги!
— Тогда клянусь страхом возмездия — нет!
— А почему ты до сих пор не сказал ничего мне? Почему только накануне суда над афинянином посмел ты сказать Арбаку, что он убийца? И если ты так долго медлил, то почему говоришь теперь?
— Потому… потому… — Кален смутился и покраснел.
— Потому, — продолжал Арбак с ласковой улыбкой, дружелюбно похлопывая жреца по плечу, — потому, мой милый Кален — ты сейчас увидишь, как я буду читать в твоем сердце и объясню все твои поступки, — что ты ждал, пока я безнадежно запутаюсь, выступив с обвинением, и у меня не останется лазейки. Ты ждал, пока я добавлю к убийству лжесвидетельство, ибо после того как я сам возбудил в других жажду крови, ни богатство, ни власть не смогут меня спасти. И теперь, когда должен быть вынесен приговор невинному, ты говоришь мне это, чтобы я понял, какую ужасную сеть может завтра разорвать одно твое слово, хочешь увеличить этим цену своего молчания, показать, что собственная моя ловкость, с которой я разжигал ярость толпы, после твоего свидетельства обратится против меня же и если не Главк, то я сам попаду в пасть ко льву! Разве не так?
— Арбак, — сказал Кален, утратив всю свою наглость, — поистине ты чародей! Ты читаешь в сердцах, как по-писаному.
— Это мое призвание, — отвечал египтянин с тихим смехом. — Так вот, молчи, а когда все будет кончено, я сделаю тебя богачом.
— Прости, — сказал жрец, сразу сообразив, что надеяться на будущую щедрость жадного Арбака не приходится. — Ты сказал правду — мы знаем друг друга. Если ты хочешь, чтобы я молчал, то должен заплатить сколько-нибудь вперед, в виде жертвы Гарпократу. Если хочешь, чтобы роза, нежный символ скромности, пустила прочные корни, окропи ее сегодня золотым дождем.
— Как это остроумно и поэтично! — сказал Арбак все тем же ласковым тоном, который успокаивал и ободрял, хотя должен был встревожить и сдержать алчного собеседника. — Подожди только до завтра.
— К чему откладывать? А вдруг, когда я не смогу уже давать показания, не опозорив себя, потому что не дал их прежде, чем пострадал невинный, ты забудешь о моих условиях? Если ты уже сейчас колеблешься, мне не дождаться от тебя благодарности в будущем.
— Ну, раз так, говори, сколько ты хочешь получить,
— Твоя жизнь драгоценна, а богатства несметны, — отвечал жрец с усмешкой.
— Это еще остроумней. Но говори же, сколько?
— Арбак, я слышал, что у тебя в подвале есть тайная сокровищница, что там, под массивными сводами, хранятся груды золота, вазы, драгоценные камни и все это может соперничать с казной божественного Нерона. Тебе ничего не стоит уделить Калену из своих сокровищ столько, чтобы он стал одним из самых богатых жрецов в Помпеях, и ты не заметишь убыли.
— Пойдем же, Кален, — сказал Арбак ласково. — Ты мой старый друг и был мне верным слугой. Ты не можешь желать моей смерти, а я хочу, не скупясь, наградить тебя; мы спустимся сейчас в сокровищницу, о которой ты говорил, ты насладишься зрелищем золота и бесценных камней и возьмешь столько, сколько сможешь унести под одеждой. Увидев сокровища своего друга, ты поймешь, как глупо было бы вредить тому, кто награждает так щедро. А когда Главка не станет, ты снова побываешь в сокровищнице. Видишь, я говорю с тобой откровенно, как с другом.
— О величайший и благороднейший из людей! — вскричал Кален радостно. — Простишь ли мне обидные сомнения в твоей справедливости и щедрости?
— Тс! Еще один поворот, и мы спустимся под своды.
Раб вопрошает оракула. Слепцов может обмануть слепая. Два новых узника за одну ночь
Нидия с нетерпением ожидала Сосия, которому самому не терпелось поскорее пойти к ней. Совершив для храбрости многочисленные возлияния вином лучшего качества, чем то, которое он оставил для демона, доверчивый раб прокрался в комнату, где была заперта слепая девушка.
— Ну, Сосий, ты готов? Принес чашу с чистой водой?
— Да, конечно. Но меня дрожь пробирает. Ты уверена, что я не увижу демона? Я слышал, что они не очень-то любезны и хороши собой.
— Будь спокоен! А оставил ты ворота приоткрытыми?
— Да, и на столик около ворот положил несколько прекрасных орехов и яблок.
— Это хорошо. Значит, ворота не заперты и демон может войти?
— Конечно.
— Ну, тогда открой и дверь. Вот так. Оставь ее приотворенной. А теперь, Сосий, дай мне светильник.
— Как! Уж не собираешься ли ты его погасить?
— Нет. Но я должна произнести над ним заклинания. В нем дух огня. Садись.
Раб повиновался. Нидия, склонившись над светильником, что-то прошептала.
— Ну, сейчас явится призрак, — сказал Сосий. — Я уже чувствую, как его дыхание шевелит мне волосы.
— Поставь чашу с водой на пол. А теперь дай мне платок, я завяжу тебе глаза.
— Ага! Это всегда делают чародеи. Но не так туго, полегче!
— Вот. Ты ничего не видишь?
— Клянусь Юпитером, ничего! Все черно.
— А теперь спрашивай у духа что хочешь — шепотом, три раза. Если он ответит «да», ты услышишь, как вода забулькает, когда демон на нее подует, а если «нет», все будет тихо.
— А обмана не будет?
— Я поставлю чашу у твоих ног, вот так. Теперь я не смогу прикоснуться к ней без твоего ведома.
— Это ты хорошо придумала. О Вакх, будь ко мне милостив! Ты знаешь, что я всегда любил тебя больше остальных богов, и я посвящу тебе ту серебряную чашу, которую стащил в прошлом году у толстого домоправителя, если ты уговоришь водяного демона быть ко мне благосклонным. А ты, о дух, слушай… Смогу ли я выкупиться на свободу в будущем году? Ты знаешь это, потому что живешь в воздухе, и птицы, конечно, разболтали тебе все тайны этого дома, — знаешь, что последние три года я тащил все, что честно (я хочу сказать — безопасно) мог утащить, и все же мне не хватает двух тысяч сестерциев. Смогу ли я, о добрый дух, собрать недостающие деньги в этом году? Говори. Кажется, вода булькает? Нет, все тихо, как в могиле. Ну, если не в этом году, так в будущем? Ага, я что-то слышу; демон скребется в дверь, он сейчас будет здесь. Значит, в будущем году, мой друг? Ведь это довольно большой срок. Что? Опять молчишь? Ну, через два с половиной года… через три… через четыре? Чтоб тебе провалиться, друг демон! Ты не женщина, это ясно, а то ты не молчал бы так долго. Через пять…шесть… через шестьдесят лет? Да возьмет тебя Плутон! Не буду больше спрашивать.
И Сосий со злостью пнул чашу ногой. Потом, долго шаря руками и еще дольше ругаясь, развязал платок, которым была окутана его голова, и увидел, что он в темноте.
— Что такое? Эй, Нидия!.. Светильник исчез. Ах, обманщица, она тоже исчезла. Но погоди, я тебя поймаю, и ты мне за все заплатишь!
Раб ощупью нашел дверь, но она была заперта снаружи. Он стал пленником вместо Нидии. Что было делать? Он не смел стучать и звать на помощь, боясь, что Арбак узнает, как его одурачили, а Нидия тем временем, наверно, уже добралась до ворот и улизнула.
«Но она, я думаю, пойдет домой или, по крайней мере, будет где-нибудь в городе, — размышлял Сосий. — Завтра на заре, когда рабы появятся в перистиле, меня услышат. Тогда я побегу ее искать. Найду и приведу обратно, пока Арбак ничего не узнал. Да, это самое лучшее. Ах, маленькая обманщица, у меня руки чешутся поколотить тебя, да еще ничего не оставила, кроме чаши с водой! Хоть бы с вином, тогда у меня было бы какое-то утешение».
Пока Сосий, пойманный в ловушку, сетовал на свою судьбу и обдумывал, как поймать Нидию, она с той удивительной точностью и быстротой движений, которая, как мы знаем, была ей свойственна, тихо прошла перистиль, отыскала коридор, который вел в сад, и с бьющимся сердцем хотела уже направиться к воротам, как вдруг услышала приближающиеся шаги и страшный голос Арбака. Она замерла в ужасе, не зная, что делать; потом вдруг вспомнила, что есть другой коридор — он вел через огромный подвал к двери, которая тоже выходила в сад. Может быть, на ее счастье, эта дверь открыта? С этой мыслью она поспешно повернула назад, спустилась по узкой лесенке и вскоре была у входа в коридор. Увы, он оказался крепко запертым. Едва Нидия успела убедиться в этом, как позади нее раздался голос Калена, потом Арбак что-то тихо ему ответил. Она не могла оставаться на месте, возможно, они шли к этой самой двери. Она бросилась наугад и очутилась в незнакомом месте. Воздух здесь был сырой и холодный. Это ее ободрило. Она поняла, что попала в подвал или в какой-нибудь темный закоулок, куда вряд ли пойдет надменный хозяин, как вдруг ее острый слух снова уловил шаги и голоса. Она спешила все вперед, вытянув руки, которые теперь то и дело наталкивались на толстые и массивные колонны. Чутьем, еще более обострившимся от страха, она находила дорогу и спешила дальше, а воздух с каждым шагом становился все более сырым; и все же, когда Нидия время от времени останавливалась перевести дух, она снова слышала приближающиеся шаги и неясные голоса. Наконец путь ей преградила стена. Куда было спрятаться? Нидия надеялась найти какую-нибудь лазейку или нишу. Но нет! Она остановилась, в отчаянии ломая руки. Потом, слыша, что голоса приближаются, побежала вдоль стены и вдруг, ударившись об острый брус, торчавший из стены, упала. Хотя она больно ударилась, но не потеряла самообладания, не вскрикнула; она даже обрадовалась, потому что брус мог послужить ей укрытием. Она легла между брусом и стеной, так что по крайней мере с одной стороны ее не было видно, вся сжалась и затаив дыхание ожидала своей судьбы.
Тем временем Арбак и жрец направлялись в тайную сокровищницу, которой египтянин так хвастался. Они были теперь в большом подземном атрии, или зале; низкий потолок поддерживали короткие, толстые колонны, которые по своей форме были далеки от греческого изящества того периода. Единственный светильник, который нес Арбак, тускло освещал голые и неровные стены, сложенные из огромных камней грубо и неуклюже, без цемента. Обеспокоенные гады угрюмо смотрели на незваных гостей, а потом уползали в тень, под стены.
Калена пробрала дрожь, когда он огляделся и вдохнул сырой, нездоровый воздух.
Арбак заметил это и усмехнулся:
— Эти сырые подземелья дают роскошь верхним покоям. Они как труженики — мы презираем их за грубость, а они питают ту гордыню, которая ими пренебрегает.
— А куда ведет та темная галерея слева? — спросил Кален. — Здесь, во мраке, кажется, что у нее нет конца, как будто она уходит прямо в Аид.
— Напротив, она ведет наверх, к свету, — ответил Арбак небрежно. — А мы повернем направо, к нашей цели.
Зал, как это часто бывало в Помпеях, разделялся на два крыла, или коридора, хотя и не очень длинных, но казавшихся бесконечными из-за темноты, разогнать которую был бессилен светильник. «Друзья» свернули в правый коридор.
— Веселый Главк завтра переселится в жилище, не менее сырое, но гораздо менее просторное, — сказал Кален, когда они проходили то место, где, укрывшисьв тени широкого бруса, лежала Нидия.
— Да, но зато перед этим у него будет вдосталь сухого места на арене. И подумать только, — сказал Арбак медленно и очень спокойно, — что одно твое слово могло бы его спасти и предать Арбака его участи.
— Но это слово никогда не будет сказано, — отозвался Кален.
— Верно, мой милый Кален! Никогда! — сказал Арбак, дружески обнимая жреца за плечи. — А теперь стой — мы пришли.
Дрожащий свет осветил маленькую дверцу, глубоко вделанную в стену и обитую поверх грубых и потемневших досок металлическими листами и скобами. Арбак вынул из-за пояса небольшое кольцо, на котором висело три или четыре коротких, но массивных ключа. О, как забилось жадное сердце Калена, когда он услышал скрежет ржавых замков, словно возмущавшихся тем, что кто-то входит в сокровищницу, которую они охраняли!
— Сюда, друг мой, — сказал Арбак. — Я подниму светильник повыше, чтобы ты мог осмотреть груды золота.
Нетерпеливый Кален не заставил себя просить дважды: он поспешно шагнул вперед. Но едва он ступил за порог, как сильная рука Арбака втолкнула его внутрь.
— Слово никогда не будет сказано! — воскликнул египтянин с громким торжествующим смехом и захлопнул дверь.
Кален покатился вниз по ступеням, но тут же, не чувствуя боли, вскочил и бросился к двери. Он отчаянно колотил по ней кулаком и вопил истошным голосом, больше похожим на звериный вой, чем на человеческий крик:
— Выпусти, выпусти меня! Не надо мне золота!
Его голос был едва слышен из-за толстой двери, и Арбак снова засмеялся. Потом он со злобой стукнул и дверь ногой и воскликнул, давая наконец себе волю:
— Все золото Далмации не купит тебе и корки хлеба! Подыхай с голоду, негодяй! На твои предсмертные стоны не откликнется даже эхо. Ты будешь грызть сам себя, и ни одна живая душа не узнает про жалкую смерть того, кто угрожал Арбаку и мог его погубить. Прощай!
— Смилуйся, пощади! Бездушный злодей, неужели ты…
Но Арбак уже не слышал, он быстро шел назад через темное подземелье. По пути ему попалась толстая, раздувшаяся жаба; огонь осветил ее бесформенное туловище и красные глаза. Арбак обошел жабу стороной, чтобы не наступить на нее.
— Ты отвратительна, но повредить мне не можешь, — пробормотал он, — поэтому я не трону тебя.
Вопли Калена все еще слабо доносились до слуха египтянина. Он остановился и прислушался.
«Вот беда, — подумал он. — Я не смогу отплыть отсюда, пока эти крики не смолкнут навеки. Мои сокровища не там, а в противоположном крыле. Но когда рабы станут их выносить, они могут услышать крики. Впрочем, чего мне бояться? Через три дня, если он будет еще жив, клянусь бородой моего отца, голос его ослабеет. Он будет нем как могила. Однако, клянусь Исидой, здесь холодно! Выпью-ка я добрую чашу пряного фалернского».
И египтянин, не знавший угрызений совести, плотнее запахнув одежды, поднялся наверх.
Нидия разговаривает с Каленом
То, что услышала Нидия, вселило в нее ужас и вместе с тем надежду. Завтра Главк будет приговорен. Но есть человек, который может спасти его, предав казни Арбака, и человек этот — в нескольких шагах от нее!
Она слышала его крики и вопли, его проклятия и молитвы, хотя они едва доносились из-за двери. Он был в темнице, но она знала тайну. Только бы убежать и найти претора — его еще успеют освободить, и афинянин будет спасен. Она чуть не задохнулась от волнения; рассудок ее мутился, она теряла сознание, но потом она овладела собой и, внимательно прислушавшись, убедилась, что Арбак ушел. Тогда, идя на крики, она добралась до той самой двери, которая захлопнулась за Каленом. Здесь ей яснее слышны были его отчаянные вопли. Трижды пыталась она заговорить с ним, и трижды голос ее не мог проникнуть сквозь толстую дверь. Наконец, нащупав замок, она наклонилась к скважине, и узник отчетливо услышал, как кто-то окликнул его по имени.
Кровь застыла у него в жилах, волосы встали дыбом. Какое таинственное, сверхъестественное существо могло проникнуть в это ужасное одиночество?
— Кто там? — спросил он, испугавшись еще больше. — Какой призрак, какой злобный дух зовет несчастного Калена?
— Жрец, — сказала девушка, — неведомо для Арбака я волею богов стала свидетельницей его вероломства. Если мне удастся самой вырваться отсюда, я спасу тебя. Но ответь мне сейчас, через эту скважину, на один вопрос.
— О добрый гений! — радостно воскликнул жрец, наклонившись к скважине. — Спаси меня, и я продам все чаши с алтаря, чтобы отплатить тебе за твою доброту.
— Мне нужно не твое золото, а твоя тайна. Правильно ли я расслышала? Можешь ли ты спасти афинянина Главка от казни?
— Могу, конечно, могу! Иначе зачем же Арбак — да растерзают его фурии! — заманил меня сюда и обрек на голодную смерть?
— Главка обвиняют в убийстве. Можешь ли ты опровергнуть обвинение?
— Только освободи меня, и он в безопасности, как никто в Помпеях. Я видел своими глазами, как Арбак нанес удар. Я могу разоблачить настоящего убийцу испасти невиновного. Но, если умру я, умрет и он. Ты заинтересована в его судьбе? О добрая незнакомка, н моем сердце решение его участи!
— И ты правдиво расскажешь все, что знаешь?
— Расскажу! Да разверзнется ад у моих ног, если я лгу. Я отомщу лживому египтянину. Месть! Месть! Месть!
Когда Кален, скрежеща зубами, выкрикнул эти слова, Нидия поняла, что самая его злоба сулит Главку оправдание. Сердце ее сильно билось. Неужели судьба смилуется и позволит ей спасти любимого?
— Хорошо, — сказала она. — Боги, которые привели меня сюда, помогут мне выбраться. Да, я чувствую, что смогу тебя выручить. Жди терпеливо и не теряй надежды.
— Но будь осторожна, будь благоразумна, милая незнакомка. Не вздумай обращаться к Арбаку — он бесчувственный как камень. Найди претора, расскажи ему все, пускай прикажет обыскать этот дом. Да приведи сюда солдат и хороших кузнецов — эти замки такие крепкие! Время идет, я могу умереть с голоду, если ты не поторопишься. Иди же, иди!.. Или нет, постой. . Как ужасно остаться одному! Здесь воздух как в склепе… и скорпионы… и злые духи! Останься, не покидай меня!
— Нет, — сказала Нидия, которую ужас жреца наполнял тревогой, а она хотела поскорей все обдумать наедине. — Ради собственного твоего спасения я должна уйти. Пусть надежда будет тебе товарищем. Прощай!
Сказав это, она пошла через зал, меж колоннами, протянув руки, пока не добралась до коридора, который вел наверх. Но там она остановилась; она чувствовала, что безопаснее будет выждать, пока весь дом заснет, тогда она сможет выбраться незаметно. Поэтому она снова легла и стала считать уходящие минуты. Она не умела долго унывать, и сердце ее радостно билось: Главк в смертельной опасности, но она его спасет!..
Нидия пробирается в сад. Удастся ли. ей убежать и спастиафинянина?
Арбак, подогрев свою кровь большой чашей пряного и ароматного вина, которое так ценили знатоки, еще больше воспрянул духом. Людям свойственно гордиться своей изобретательностью, даже когда она служит преступной цели. Тщеславная натура заставляет их радоваться своей хитрости и ловко достигнутому успеху, а потом наступает ужасное раскаяние.
Но Арбак был не таков, чтобы терзаться раскаянием из-за какого-то презренного Калена. Он выбросил из головы самую мысль о страданиях жреца и его мучительной, медленной смерти; он чувствовал только, что ужасная опасность миновала и враг будет молчать. Оставалось лишь объяснить как-нибудь жрецам исчезновение Калена, но Арбак знал, что это будет нетрудно. Он часто посылал Калена с разными поручениями в соседние города и теперь мог сказать, что отправил его с дарами для храмов Исиды в Геркулануме и Неаполе, дабы умилостивить богиню после смерти ее жреца Апекида. А когда Кален умрет, труп можно бросить в глубокие воды Сарна, и тогда — в путь. Если жреца найдут, подозрение скорее всего падет на безбожников назареян: ведь они, конечно, захотят отомстить за гибель Олинфа на арене. Быстро обдумав все это, Арбак забыл о несчастном жреце…
Когда пришли слуги, чтобы раздеть его на ночь, он вспомнил о Нидии. Ему пришла мысль, что Иона не должна узнать о безумии своего жениха, иначе она не станет винить его в преступлении; а ведь она могла услышать от рабов, что Нидия здесь, и пожелать ее увидеть. Он повернулся к одному из своих вольноотпущенников.
— Каллий, беги к Сосию, — сказал он, — и скажи ему, чтобы он ни в коем случае не выпускал слепую Нидию из комнаты… Или нет, погоди. Сперва скажи рабыням, которые прислуживают Ионе, чтобы они не смели говорить ей, что слепая девушка в моем доме. Беги скорей!
Вольноотпущенник повиновался. Передав поручение Арбака служанкам Ионы, он стал искать Сосия. Этого достойного человека не было в его каморке; вольноотпущенник громко позвал его, и рядом, из комнаты Нидии, откликнулся голос:
— Ох, Каллий, это ты? Хвала богам! Отопри дверь, прошу тебя!
Каллий отодвинул засов, и из двери высунулось жалобное лицо Сосия.
— Как! Сосий, неужто ты заперся с молодой девушкой? Какой срам!..
— Проклятая маленькая колдунья! — нетерпеливо перебил его Сосий. — Она меня погубит.
И он рассказал Каллию про воздушного демона и про побег Нидии.
— Несчастный Сосий, теперь тебе хоть в петлю! Арбак только что велел сказать, чтобы ты ни на миг не выпускал ее из этой комнаты!
— Горе мне! — воскликнул раб. — Как же теперь быть? За это время она могла обойти половину города. Но завтра я поймаю ее там, где она бывает всегда. Только не говори никому, дорогой Каллий.
— Из дружбы к тебе я сделаю все, что не повредит мне самому. Но ты уверен, что ее уже нет в доме? А вдруг она прячется где-нибудь здесь?
— Возможно ли? Она легко могла выйти в сад, а ворота, я тебе говорю, были открыты.
— Нет, не могла! В это время в саду был Арбак с жрецом Каленом. Я выходил туда нарвать душистых трав для завтрашней ванны хозяину и видел твои дары на столике. Но ворота были закрыты. Будь спокоен, Кален вошел через сад и затворил за собой ворота.
— Но не запер их!
— Нет, не запер. Но меня рассердила такая небрежность — ведь любой вор мог украсть бронзовые украшения из перистиля, — и я сам запер их, а ключ взял с собой. Попадись мне привратник, я задал бы ему хорошенько. А ключ — вот он, у меня за поясом.
— О милостивый Вакх, не зря я молился тебе! Не будем же терять время. Пойдем поскорей в сад, может, она еще там.
Добродушный Каллий согласился помочь рабу.
Тщетно обыскав соседние комнаты и ниши в перистиле, они вышли в сад.
В это самое время Нидия решилась покинуть свое укрытие. Тихо, вся дрожа, сдерживая дыхание, которое судорожно вырывалось из ее груди, то прячась за колоннами, увитыми гирляндами, то выходя из-за них и неслышно ступая по залитому лунным светом мозаичному полу, она прошла уже перистиль, спустилась с террасы в сад, проскользнула меж темными, недвижными деревьями и добралась до роковых ворот. Они были заперты! Всем знакомо то выражение боли, отчаяния, страха, которое появляется на лице слепого, когда его, если можно так выразиться, разочаровывает прикосновение. Но какими словами описать невыносимое, душераздирающее горе, которое отразилось теперь на лице Нидии? Снова и снова ее маленькие дрожащие руки ощупывали неумолимые ворота. Бедняжка! Неужели напрасно было твое благородное мужество, твои невинные хитрости, все твои попытки убежать от собаки и охотника? Всего в нескольких шагах от тебя, смеясь над твоими усилиями, над твоим отчаянием, зная, что теперь тебе не уйти, с жестоким терпением ожидают твои преследователи, чтобы схватить добычу, — к твоему счастью, ты не можешь их видеть!
— Тише, Каллий, не тронь ее. Посмотрим, что она будет делать, когда убедится, что ворота заперты крепко.
— Гляди! Подняла лицо к небу, что-то бормочет, опустилась на землю. Нет! Клянусь Поллуксом, она задумала какую-нибудь новую хитрость, уж она-то не отступится. О Юпитер, до чего же упряма! Гляди, вскочила, идет назад, ищет лазейки. Советую тебе, Сосий, не мешкай. Хватай, пока она не улизнула из сада. Ну!
— А! Попалась! — воскликнул Сосий, хватая несчастную Нидию.
Крик слепой девушки, когда ее вдруг схватил тюремщик, был подобен последнему, «человечьему» крику зайца в зубах собаки или пронзительному испуганному воплю, который издает лунатик, когда его внезапно разбудят. В нем было столько боли и отчаяния, что всякий, кто услышал бы этот крик, никогда не забыл бы его. Девушке казалось, будто Главк тонет и у него из рук вырвали последнюю соломинку. Решалась его участь — жизнь или смерть; и смерть восторжествовала.
— О боги! Ее крик переполошит весь дом! А ведь Арбак спит так чутко. Заткни ей рот, — сказал Каллий.
— А вот тот самый платок, которым эта ведьма меня обморочила! Давай его сюда… Вот так. Теперь ты не только слепая, но и немая.
И, подхватив легкую, как пушинка, девушку на руки, Сосий быстро прошел через дом в ту комнату, откуда Нидия убежала. Там, вынув у нее изо рта кляп, раб оставил ее в мучительном и ужасном одиночестве, с которым едва ли могли сравниться даже муки Аида.
Скорбь веселых друзей о человеческих несчастьях. Темницаи ее жертвы
Кончился третий и последний день суда над Главком и Олинфом. Через несколько часов, после того как был вынесен приговор и суд разошелся, несколько молодых людей собрались на пир у Лепида, угощавшего их изысканными яствами и винами.
— Значит, Главк отрицал свою вину до конца? — спросил Клодий.
— Да. Но Арбак привел неопровержимые доказательства: он видел, как был нанесен удар, — отвечал Лепид.
— Да ведь этот жрец был человек угрюмый и злобный. Наверно, он поносил Главка за его веселую жизнь и не дал согласие на его брак с Ионой. Они повздорили. Главк, видно, вспылил и не совладал с собой. Он был пьян, а потом от раскаяния потерял рассудок и несколько дней не мог прийти в себя. Бедняга! Ясное дело, он сам не сознает своего преступления. Так, по крайней мере, считает проницательный Арбак, который был очень снисходителен в своих показаниях.
— Да, это принесло ему популярность. Но Сенат, учитывая смягчающие обстоятельства, не должен был выносить столь суровый приговор.
— Так он и сделал бы, если б не публика, которая неистовствовала. История со жрецом распалила этих жестоких людей, и они вообразили, что Главк благодаря своему богатству и знатности может избежать наказания. Поэтому они были предубеждены против него и требовали смертного приговора. По какой-тослучайности Главк не принял в свое время римское гражданство. Сенат бессилен перед гневом толпы. Но тем не менее приговор был принят большинством всего в три голоса. Эй, раб! Налей-ка хиосского!
— А как изменился Главк! Но он по-прежнему тверд и бесстрашен!
— Посмотрим, хватит ли его твердости до завтра. Но велика ли тут заслуга, если этот проклятый безбожник Олинф не уступает ему в мужестве?
— Святотатец! — сказал Лепид с благочестивым гневом. — Неудивительно, что один из декурионов всего два дня назад был поражен громом, хотя на небе ниодной тучки не было. Боги мстят Помпеям за то, что мерзкий осквернитель святыни еще жив.
— Но Сенат проявил снисходительность: достаточно было Олинфу выразить раскаяние и бросить несколько крупинок ладана на алтарь Кибелы, и его отпустили бы с миром. Сомневаюсь, что эти назареяне на нашем месте были бы так же терпимы к нам, если бы мы низвергли статую их божества, надругались над их обрядами и отрицали их веру.
— Суд учел смягчающие обстоятельства и оставил Главку надежду на спасение: ему разрешено выйти против льва с тем же самым стилем, которым он поразил жреца.
— А ты видел льва? Видел его клыки? Можно ли это назвать надеждой? Даже меч и щит были бы все равно что тростинка и клочок папируса против такого страшного зверя! Нет, я думаю, милосерднее было бы не томить его ожиданием. Его счастье, что по нашим человеколюбивым законам приговор, хоть и может быть вынесен не сразу, исполняться должен немедленно и игры в амфитеатре назначены на завтрашний день. Тот, кто ждет смерти, умирает дважды.
— А что до безбожника, — сказал Клодий, — то его бросят свирепому тигру безоружным. Исход этих схваток ясен. Ну, кто согласится заключить пари?
Все засмеялись — слишком уж нелеп был вопрос.
— Бедный Клодий! — сказал хозяин. — Потерять друга — это не шутка, но, когда никто не хочет ставить на его спасение, — это для тебя худшее несчастье.
— Конечно, это досадно. И ему и мне было бы утешением думать, что он до последнего вздоха приносил пользу друзьям.
— Публика довольна приговором, — сказал Панса серьезно. — Многие боялись, что нам некого будет бросить на растерзание зверям. Зато теперь все могут радоваться — появились сразу два преступника. Людям приходится тяжко работать — надо же как-то развлечься.
— Вот как рассуждает всеми любимый Панса, за которым вечно тянется хвост просителей, длинный, как триумфальная процессия. Всегда он болтает о народе! О боги! Он кончит тем, что станет Гракхом!
— Да, уж конечно, я не какой-нибудь высокомерный патриций, — сказал Панса снисходительно.
— Ну, — заметил Лепид, — быть милосердным накануне игр опасно. Хоть я и коренной римлянин, но если мне когда-нибудь придется предстать перед судом, молю Юпитера, чтобы или не было зверей в виварии, или же оказалось побольше преступников в тюрьме.
— А скажите на милость, — спросил один из гостей, — что сталось с той несчастной девушкой, на которой Главк должен был жениться? Овдоветь, не успев выйти замуж, — тяжкая доля!
— Ей ничто не грозит, — ответил Клодий. — Она под покровительством своего опекуна Арбака. Вполне понятно, что она переехала к нему, когда потеряла сразу и жениха и брата.
— Клянусь Венерой, Главк пользовался успехом у женщин! Говорят, Юлия, дочь богача, была влюблена в него.
— Это все враки, мой друг, — сказал Клодий самодовольно. — Я видел ее сегодня. Если она и испытывала подобные чувства, то я льщу себя надеждой, что утешил ее.
— Слушайте, друзья! — сказал Панса. — Знаете ли вы, что Клодий хочет возжечь свадебный факел в доме Диомеда? Огонь уже занялся и вскоре ярко засверкает на алтаре Гименея.
— Вот как! — сказал Лепид. — Неужели Клодий женится? Фу!
— Будь спокоен, — отвечал Клодий. — Старому Диомеду лестно выдать дочь за благородного, и он не пожалеет сестерциев. Вы увидите, что я не запру их ватрии. Счастливый будет день для веселых друзей Клодия, когда он женится на богатой наследнице.
— Ну, раз так, — воскликнул Лепид, — выпьем по полной чаше за здоровье прекрасной Юлии!
Пока в богатом триклинии шел этот разговор, молодого афинянина окружала совсем иная обстановка.
После того как был вынесен приговор, ему не позволили больше оставаться в доме доброго Саллюстия, единственного друга, не покинувшего его в несчастье. Его повели под стражей через форум и приказали остановиться у боковой дверки в стене храма Юпитера. Это место можно видеть и сейчас. Дверка открывалась довольно своеобразно: она поворачивалась на стержнях посредине, вроде современного турникета, и открывала только половину проема. Сквозь это узкое отверстие арестованного втолкнули внутрь, оставили ему хлеб и кувшин с водой, после чего покинули его в темноте и, как он думал, в одиночестве. Так внезапно повернулось колесо фортуны, швырнувшей его с высоты наслаждений молодости и счастливой любви в бездну позора и кровавой смерти, что Главку казалось, будто это какой-то кошмарный сон. Его могучий организм справился с действием снадобья, большую часть которого он, к счастью, не успел выпить. Он вновь обрел рассудок, но его душа все еще была тяжко угнетена…
Он громко застонал. Чей-то голос откликнулся из темноты на его стон:
— Кто мой товарищ в этот ужасный час? Не ты ли, афинянин Главк?
— Да, так звали меня в счастливые времена — теперь же, наверно, зовут иначе. А ты кто, незнакомец?
— Я Олинф. Нас вместе судили и бросили в одну темницу.
— А, ты тот, кого называют безбожником? Скажи, это людская несправедливость научила тебя отрицать промысел богов?
— Увы! — отвечал Олинф. — Ты, а не я настоящий безбожник, ибо ты отрицаешь единственного истинного бога, а я знаю своего бога. Он со мной в этот тяжкий час. Его улыбка проникает сквозь тьму. На пороге смерти сердце мое шепчет о бессмертии, и я покину иемлю лишь для того, чтобы моя измученная душа вознеслась к небесам. .
— Скажи мне, — перебил его Главк, — кажется, на суде твое имя упоминали вместе с именем Апекида. Ты веришь, что я виновен?
— Только бог может читать в сердцах! Но я подозреваю не тебя.
— А кого же?
— Твоего обвинителя — Арбака.
— О! Ты ободряешь меня. Но почему же?
— Потому, что я знаю злобную душу этого человека. К тому же у него была причина бояться покойного Апекида.
И Олинф рассказал Главку во всех подробностях то, что читатель уже знает, — как Апекид, приняв крещение, решился разоблачить уловки египетских жрецов и Арбака.
— Поэтому, — заключил Олинф, — если Апекид встретился с Арбаком, назвал его обманщиком, грозил разоблачением, египтянин мог, воспользовавшись поздним часом и пустынностью рощи, в злобе нанести роковой удар.
— Я уверен, что так и было! — воскликнул Главк с радостью. — Какое счастье!
— Бедняга, что толку тебе от этого? Приговор вынесен. Ты обречен и погибнешь, хоть ты и невиновен.
— Зато теперь я твердо уверен в своей невинности, тогда как раньше меня в моем странном безумии иногда посещали сомнения…
Перемена в судьбе Главка
После того как Нидию снова посадили под замок, время текло для нее мучительно медленно.
Сосий, видимо боясь, как бы девушка снова его не перехитрила, пришел к ней только на другой день, поставил корзинку с едой и вином, поскорей запер дверь и ушел. Проходили часы, Нидия томилась в неволе, в темнице, в тот самый день, когда должны были вынести приговор Главку, а ведь она, если бы убежала, могла избавить его от смерти. И хотя побег казался невозможным, эта девушка, хрупкая, но смелая и сообразительная, зная, что единственная возможность спасти Главка у нее в руках, решила не поддаваться отчаянию и ловить малейшую возможность, какая только представится. Рассудок ее готов был помрачиться от горьких мыслей, но она овладела собой, даже поела и выпила вина, чтобы подкрепить силы и быть наготове.
Она перебрала множество планов побега и вынуждена была отказаться от всех. Сосий по-прежнему оставался единственной ее надеждой, единственным орудием, которое она могла использовать. Она знала, что он суеверен и жаждет узнать, удастся ли ему когда-нибудь выкупиться на волю. О благословенные боги! А нельзя ли его подкупить, пообещав ему свободу? Разве она недостаточно богата для этого? На ее тонких руках были браслеты, подарки Ионы, а на шее нисела золотая цепь, подаренная Главком, которую она поклялась носить всегда. Она с нетерпением дожидалась Сосия. Но время шло, а его все не было, и она страдала, терзаемая нетерпением. Бедняжка дрожала; она не могла больше выносить одиночества, она стонала, кричала, билась о дверь. Ее крики отдавались эхом в атрии, и Сосий, сердито ворча, пошел посмотреть, в чем дело.
— Эй! Эй! Что такое? — спросил он грубо. — Перестань орать, девчонка, не то придется снова заткнуть тебе рот. Если хозяин тебя услышит, моей спине непоздоровится.
— Добрый Сосий, не брани меня, я не могу так долго быть одна, — отвечала Нидия. — Мне страшно. Посиди со мной немного. Не бойся, я не убегу; ты сядешь у самой двери и не будешь спускать с меня глаз, а я не двинусь с места.
Сосий, который сам любил поболтать, согласился исполнить ее просьбу. Он пожалел девушку, которой не с кем поговорить — ему ведь и самому было скучно, — пожалел и заодно решил сам развлечься. Послушавшись Нидии, он поставил скамеечку у порога, прислонился к двери спиной и сказал:
— Я вовсе не хочу быть жестоким и не прочь поболтать с тобой. Но помни, больше никаких хитростей, никаких уловок!
— Нет, нет. Скажи мне, добрый Сосий, который час?
— Уже вечер — стадо коз возвращается домой.
— О боги! Чем кончился суд?
— Оба приговорены к смерти.
Нидия подавила крик.
— Ах, я так и думала! Когда же их казнят?
— Завтра на арене. Если б не ты, несчастная, мне тоже позволили бы пойти посмотреть.
Нидия прислонилась к стене. Она не выдержала — ей стало дурно. Но Сосий не заметил этого, потому что уже смеркалось и к тому же он был поглощен собственными заботами. Он продолжал жаловаться, что лишился такого интересного зрелища, и сетовал на несправедливость. Арбака, который из всех рабов выбрал в тюремщики именно его; но, прежде чем он высказал половину своих жалоб, Нидия с глубоким вздохом пришла в себя.
— Ты вздыхаешь, тебе жаль меня! Что ж, это все-таки утешение. Раз ты понимаешь, сколько из-за тебя неприятностей, я постараюсь не ворчать. Тяжело, когда с тобой плохо обращаются и никто тебя не жалеет.
— Сосий, сколько тебе нужно, чтобы выкупиться на свободу?
— Сколько? Ну, скажем, тысячи две сестерциев.
— Благодарение богам! Не больше? Видишь эти браслеты и цепь? Они стоят вдвое дороже. Я отдам их тебе, если ты…
— Не искушай меня. Я не могу тебя отпустить. Арбак жесток и беспощаден. Он бросит меня в Сарн на съедение рыбам. Увы! Тогда все сестерции в мире не оживят меня. Лучше уж я буду жить, как пес, чем умру, как лев.
— Сосий, подумай, ты будешь свободен. Подумай хорошенько… Отпусти меня только на один час! Я уйду в полночь и вернусь еще до рассвета. Ты можешь дажепойти со мной.
— Нет, — сказал Сосий твердо. — Один раб ослушался Арбака и исчез без следа.
— Но по закону хозяин не властен над жизнью раба.
— Закон этот хорош, да толку от него мало. Уж я-то знаю, законы всегда на стороне Арбака. И, кроме того, когда меня убьют, какой закон сможет вернуть мне жизнь?
Нидия ломала руки.
— Значит, нет никакой надежды? — сказала она в отчаянии.
— Никакой, покуда сам Арбак тебя не отпустит.
— Если так, — сказала Нидия быстро, — может быть, ты, по крайней мере, снесешь мое письмо. За это хозяин тебя не убьет.
— А кому?
— Претору.
— Претору? Ни за что! Я знаю, меня тогда заставят давать показания на суде. А рабов допрашивают под пыткой.
— Прости, я не то хотела сказать, слово «претор» вырвалось у меня случайно, я имела в виду совсем другого — веселого Саллюстия.
— А! Зачем он тебе понадобился?
— Главк был моим господином; он купил меня у жестокого хозяина. Он единственный был добр ко мне. А теперь он должен умереть. Я никогда не будусчастлива, если не смогу в этот час испытания подать Главку весть, что хоть одно сердце ему благодарно. Саллюстий его друг. Он передаст мое письмо.
— Я уверен, что он этого не сделает. Главку есть о чем подумать до завтра, и ты, слепая девушка, напрасно хочешь его побеспокоить.
— Послушай, — сказала Нидия, вставая, — хочешь ты стать свободным? Это зависит от тебя. Завтра будет уже поздно. Никогда свобода не покупалась такой дешевой ценой. Тебе ничего не стоит уйти из дома незаметно. Меньше чем за полчаса ты успеешь вернуться. И ты не хочешь сделать такой пустяк, чтобыполучить свободу?
Сосий был взволнован. Правда, просьба показалась ему на редкость глупой, но ему-то что за дело? Тем лучше. Можно крепко запереть Нидию, а если Арбак и узнает о его отсутствии, то это не такой уж страшный проступок, он отделается выговором. Если же Нидия напишет в своем письме больше, чем она говорит, если напишет, что она под замком — о чем хитрый Сосий сразу догадался, — не страшно! Арбак не узнает, что письмо отнес Сосий. Словом, награда была огромна, риск невелик, соблазн неодолим. Сосий больше не колебался.
— Давай сюда свои побрякушки, я снесу письмо… Или нет, погоди — ты ведь рабыня, и эти украшения принадлежат не тебе, а твоему хозяину.
— Главк подарил их мне, а он мой хозяин. Да и как может он теперь их потребовать? Кто еще знает, что они у меня?
— Ну ладно, сейчас я принесу тебе папирус.
— Нет, не папирус, а табличку и стиль.
Нидия, как читатель вскоре увидит, была дочерью благородных родителей. Они делали все, чтобы облегчить ее несчастье, а ее острый ум быстро схватывал знания. Поэтому, несмотря на свою слепоту, она еще ребенком, хоть и не в совершенстве, выучилась ощупью писать острым стилем на навощенной табличке. Когда Сосий принес ей табличку, она нацарапала несколько строк по-гречески, на языке своего детства, который знал почти каждый италиец из высшего сословия. Потом она тщательно перевязала письмо ниткой и запечатала воском. Прежде чем отдать его Сосию, она сказала ему:
— Сосий, я слепа и сижу взаперти. Быть может, тебе вздумается обмануть меня, не выполнить поручения, а лишь сделать вид, будто ты отнес письмо. Нотогда я торжественно обрекаю твою голову Немесиде, твою душу — адским силам. Дай мне правую руку и повторяй за мной: «Клянусь землей, по которой хожу, стихиями, которые властны над жизнью и смертью, клянусь Орком-мстителем и всевидящим Юпитером Олимпийским, что я честно выполню свое обещание ипередам это письмо в собственные руки Саллюстия! А если я нарушу клятву, пускай все проклятия неба и ада падут на меня!» Довольно. Я верю тебе — вот твоя награда. Уже темно, не теряй же времени.
— Ты странная девушка и здорово напугала меня. Но я тебя понимаю. И если только я сумею найти Саллюстия, то отдам ему письмо, как поклялся. За мной, конечно, водятся небольшие грешки, но нарушить клятву — ни за что! Это пускай благородные делают.
Сосий ушел, тщательно задвинув тяжелый засов на двери и замкнув его на замок. Он повесил ключ на пояс, сходил в свою каморку, закутался с головы до ног в широкий плащ и незаметно выскользнул через заднюю дверь.
Улицы были пустынны. Вскоре он добрался до дома Саллюстия. Привратник велел ему оставить письмо и уйти, потому что Саллюстий оплакивает Главка и его ни под каким видом нельзя беспокоить.
— Но я поклялся передать ему письмо в собственные руки и сделаю это!
И Сосий, по опыту зная, что всякий Цербер любит, чтобы его задобрили, сунул привратнику несколько монет.
— Ну ладно, — сказал тот, смягчившись. — Входи, если хочешь. Но, сказать тебе правду, Саллюстий решил потопить горе в вине. Он всегда так делает, когда случается какая-нибудь неприятность: велит подать роскошный ужин с лучшим вином и пирует, пока в голове у него, кроме винных паров, ничего не останется.
— Замечательный способ! Эх, хорошо быть богачом! На месте Саллюстия у меня бы каждый день бывали какие-нибудь неприятности. Но замолви заменя словечко домоправителю, вон он идет.
Саллюстий был слишком опечален, чтобы принимать гостей, но и пить в одиночестве ему было грустно. Поэтому он, по своему обыкновению, позвал любимого вольноотпущенника, и странный пир начался. Добрый эпикуреец то и дело вздыхал, стонал, плакал, а потом с удвоенным рвением брался за новое блюдо или полную чашу.
— Мой друг, — сказал он вольноотпущеннику, — это ужасный приговор… ох!.. неплохой козленок! Бедный мой Главк, какие ужасные клыки у этого льва! Ой, ой, ой!
Саллюстий зарыдал, после чего на него напала икота.
— Выпей вина, — сказал вольноотпущенник.
— Оно холодновато. Но как сейчас должно быть холодно Главку! Запри завтра утром все двери, пусть ни одного из моих рабов не будет в этом проклятом амфитеатре. Ни в коем случае!
— Отведай фалернского — ты так расстроен. Клянусь богами, ты слишком печалишься! Закуси-ка булочкой.
В этот благоприятный миг Сосия допустили к безутешному эпикурейцу.
— Эй! Ты кто такой?
— Я посланный к Саллюстию. Мне нужно передать ему это письмо от молодой женщины. Ответа она не велела дожидаться. Можно мне уйти?
Так сказал благоразумный Сосий, изменив голос и прикрывая лицо плащом, чтобы его не узнали.
— Клянусь богами, это сводник! Бесчувственный негодяй! Разве ты не видишь, в каком я горе? Убирайся! И да исполнится над тобой проклятие, павшее на Пандарея.
Сосий поспешил уйти.
— Ты прочтешь письмо, Саллюстий? — спросил вольноотпущенник.
— Письмо? Какое письмо? — сказал эпикуреец. В глазах у него уже двоилось. — Разве я такой человек, чтобы думать… ик!.. об удовольствиях, когда моего друга должен растерзать лев?
— Съешь еще пирожок.
— Нет, нет! Я убит горем.
— Уложите его спать, — сказал вольноотпущенник.
У Саллюстия голова уже склонилась на грудь. Его отнесли в спальню, а он жалел несчастного Главка и проклинал Сосия.
Сосий тем временем шагал домой, охваченный возмущением.
— Сводник, скажите на милость! — бормотал он. — Что за мерзкий язык у этого Саллюстия! Если б он еще назвал меня плутом или вором, я простил бы его, а то — сводник! Тьфу! От такого слова кого хочешь стошнит. Плут плутует ради своего удовольствия, вор ворует ради поживы. Есть даже что-то почтенное имудрое в дурных поступках, которые совершаешь ради самого себя: чувствуется широта души, размах. Иное дело сводник — он как горшок, который ставят на огонь, чтобы сварить похлебку для другого, как салфетка, о которую вытирают руки гости и даже последний поваренок. Лучше б он назвал меня отцеубийцей! Но он был пьян и не соображал, что говорит. К тому же я прикрылся плащом. Если б он видел, кто с ним разговаривает, он, без сомнения, назвал бы меня «честным Сосием» и «достойным человеком». Ну, как бы там ни было, утешение у меня есть — я без всякого труда заработал эти безделушки. О богиня Ферония, я скоро буду свободен! И тогда поглядим, позволю ли я кому-нибудь назвать меня сводником… Разве только за большие деньги.
Возмущенно бормоча, он шел по узкой улице в сторону амфитеатра и примыкавших к нему дворцов. Свернув за угол, он вдруг очутился в большой толпе. Мужчины, женщины и дети, смеясь, болтая, оживленно размахивая руками, куда-то спешили; и, прежде чем достойный Сосий успел опомниться, его уже захватил этот шумный поток.
— В чем дело? — спросил он у соседа, молодого ремесленника. — Куда бегут эти люди? Может быть, какой-нибудь богач устроил раздачу денег или мяса?
— Нет, нас ждет кое-что получше, — отвечал ремесленник. — Благородный Панса, друг народа, разрешил всем посмотреть на зверей в виварии. Клянусь Геркулесом, завтра от них кое-кому не поздоровится!
— Это интересно! — сказал раб, не противясь толпе, которая увлекала его вперед. — Завтра я, наверно, не смогу пойти на игры, так погляжу хоть на зверей.
— И хорошо сделаешь, — сказал его новый знакомый, — в Помпеях не каждый день можно увидеть льва и тигра…
Наконец они добрались до места. Но виварий был очень маленький и тесный, толпа стала напирать сильнее. Два стража, стоявшие у входа, поступали очень разумно, раздавая за один раз лишь небольшое число билетов и не впуская новых зрителей, пока предыдущие не удовлетворят своего любопытства. Сосий, который был довольно силен и не отличался робостью и чрезмерной вежливостью, протолкался вперед.
Толпа разлучила его с новым знакомым, и вскоре он очутился в узком помещении, где стояла удушающая жара; здесь ярко пылало несколько факелов.
Зверей, которых обычно держали в различных вивариях, теперь, чтобы потешить публику, поместили в один, отделив их друг от друга крепкими железными решетками.
Они сидели в клетках, эти свирепые бродяги пустынь, которым теперь предстоит стать чуть ли не главными героями нашей книги. Льва, у которого был менее лютый нрав, чем у тигра, дольше не кормили, чтобы разъярить его, и он беспокойно метался по тесной клетке; глаза его сверкали злобным и голодным блеском; когда же он время от времени останавливался и озирался вокруг, зрители в страхе пятились и дрожали. Тигр лежал, растянувшись во всю длину, и только изредка бил хвостом или долго, нетерпеливо зевал — больше он никак не выражал свое отношение к неволе и к восхищенным зрителям.
— Никогда еще не видел такого свирепого зверя даже в римском амфитеатре! — сказал мускулистый гигант, стоявший справа от Сосия.
— Я чувствую себя букашкой, когда гляжу на его лапы, — отозвался слева человек поменьше ростом и помоложе, который стоял, скрестив руки на груди.
Раб посмотрел сперва на одного, потом на другого.
— Золотая середина лучше всего, — пробормотал юн про себя. — Хорошие у тебя соседи, Сосий: с каждой стороны по гладиатору.
— Отлично сказано, Лидон! — заметил гигант. — Я чувствую то же.
— И подумать только, — продолжал Лидон с волнением, — что благородный грек, которого мы видели всего несколько дней назад молодым, здоровым и веселым, будет брошен на растерзание этим чудовищам!
— А отчего бы и нет? — свирепо проворчал Нигер. — Император принуждал к таким поединкам многих честных гладиаторов, так почему бы закону не принудить богатого преступника?
Лидон вздохнул, пожал плечами и промолчал. Зрители слушали их разговор разинув рот: гладиаторы интересовали всех не меньше, чем хищники, для них это были звери той же породы, и толпа, перешептываясь, смотрела то на тех, то на других и с нетерпением ждала завтрашнего дня.
— Что ж, — сказал Лидон, отворачиваясь, — благодарю богов, что мне придется сражаться не со львом и не с тигром; даже ты, Нигер, не такой свирепый противник, как они.
— Но не менее опасный, — сказал гладиатор со зловещим смехом.
И зрители, восхищаясь его сильными руками и свирепым лицом, тоже засмеялись.
— Возможно, — сказал Лидон небрежно и, расталкивая толпу, пошел к двери.
«Пойду-ка и я за ним, тогда мне меньше бока намнут, — подумал благоразумный Сосий, торопясь вслед за Лидоном. — Толпа всегда расступается перед i Радиатором, заодно и мне будет свободнее».
Сын старика Медона быстро шел сквозь толпу, и которой многие узнавали его.
— Это храбрец Лидон, завтра он выступит на арене, — сказал один.
— Я поставил на него, — сказал другой. — Глядите, как уверенно он идет!
— Успеха тебе, Лидон! — напутствовал его третий.
— Лидон, сердце мое с тобой, — прошептала хорошенькая женщина из среднего сословия. — Если ты победишь, то мы еще встретимся.
— Красавец, клянусь Венерой! — воскликнула девочка лет тринадцати.
— Благодарю вас, — отвечал Сосий, всерьез приняв это на свой счет.
Хотя у Лидона были самые чистые помыслы и он никогда не занялся бы этим кровавым ремеслом, если б не надежда выкупить отца на свободу, его все же не оставили равнодушным эти замечания. Он не думал о том, что те же голоса, которые сейчас его расхваливают, завтра, возможно, будут приветствовать его предсмертные муки. Он был великодушен и добр, но вместе с тем горяч и безрассуден, воображал, будто презирает свою профессию и начал гордиться ею. Теперь он видел, что сделался знаменитостью; его шаги стали еще легче, лицо оживилось.
— Нигер, — сказал он, выбравшись из толпы, и резко повернулся, — мы часто ссорились; нам не придется сражаться друг против друга, но вполне возможно, что один из нас завтра умрет. Дай же мне руку.
— С превеликим удовольствием, — сказал Сосий, протягивая руку.
— А! Это что за дурак? Я думал, здесь Нигер!
— Прощаю тебе твою ошибку, — сказал Сосий снисходительно. — Ничего. Ошибиться нетрудно — мы с Нигером почти одинакового сложения.
— Ха-ха! Вот здорово! Да Нигер придушил бы тебя, если б это услышал!
— У вас, гладиаторов, очень неприятная привычка разговаривать, — сказал Сосий. — Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— Ступай прочь, — сказал Лидон с нетерпением. — Мне не до тебя!
— Еще бы, — согласился раб. — Тебе есть о чем подумать: завтра ты в первый раз выйдешь на арену. Я уверен, что ты умрешь храбро!
— Да падут твои слова на твою же голову! — сказал суеверный Лидон, потому что ему вовсе не по душе пришлось напутствие Сосия. — Умру! Нет, я верю, что мой час еще не пробил.
— Кто играет со смертью, должен быть готов к проигрышу, — сказал Сосий зловеще. — Но ты крепкий малый, и я желаю тебе удачи. Прощай!
С этими словами раб повернулся и пошел домой.
— Надеюсь, он не накаркал беду, — сказал Лидон задумчиво. — Я мечтаю освободить отца и полагаюсь на свою силу, а о смерти вовсе и не думаю. Бедныймой отец! Я у него единственный сын. И если я умру…
Гладиатор прибавил шагу, как вдруг на другой стороне улицы он увидел того, кто занимал его мысли. Опираясь на палку, согнутый заботами и годами, понурив голову, седовласый Медон неверными шагами медленно приближался к гладиатору. Лидон на миг остановился: он сразу понял, что привело сюда старика в столь поздний час.
«Он, конечно, ищет меня, — подумал гладиатор. — Приговор, который вынесли Олинфу, привел его в ужас, он больше прежнего возненавидел арену и хочет убедить меня отказаться от поединка. Мне нельзя с ним сейчас видеться — как вынесу я его мольбы и слезы!»
Все эти мысли, которые мы здесь излагаем так пространно, промелькнули в голове Лидона как молния. Он резко повернулся и быстро пошел назад. Он не останавливался до тех пор, пока, запыхавшись, не поднялся на невысокий холм, откуда был виден самый веселый и блестящий квартал города. Он окинул взглядом притихшие улицы, сверкавшие в свете луны, которая только что взошла и живописно освещала шумную толпу у амфитеатра, и это зрелище поразило его, хотя по природе он был груб и не впечатлителен. Он присел отдохнуть на ступени пустынного портика и почувствовал, что тишина успокаивает его и вливает в него новые силы. Перед ним сиял огнями дворец, где хозяин давал пир. Двери были открыты ради прохлады, и гладиатор видел множество гостей за столами в атрии; в глубине, перед длинной анфиладой ярко освещенных комнат, искрились в лунном свете струи фонтана. Колонны были украшены гирляндами, всюду сверкали редвижные мраморные статуи, и вдруг среди взрывов веселого смеха зазвучала песня:
Довольно сказок про Аид!
Нам лгут жрецы для устрашенья,
Забыв про совесть и про стыд.
И нет нам, бедным, утешенья!
Но Зевсу тоже свет не мил.
Нелегок, братцы, божий жребий:
Зевс про дела свои забыл,
Разглядывая смертных с неба.
Нас Эпикур великий спас.
Был предречен конец нам лютый:
Замуровать хотели нас
В Аид, а он разрезал путы.
И, если есть на свете Зевс,
Сердиться он на нас не будет:
Ведь мы и сами боги здесь,
Под небом, хоть душою — люди.
Мы пьем вино, веселый пляс
Нам греет души, будит ноги…
Богам небесным не до нас,
А на земле мы сами — боги.
Когда Лидон (который, хоть и был не слишком благочестив, но все же испугался, услышав эту песню, воплощавшую модную философию того времени) оправился от испуга, мимо прошла кучка людей, судя по их простой одежде — из среднего сословия. Они о чем-то разговаривали и, видимо, не заметили гладиатора.
— Какой ужас! — сказал один. — Олинфа отняли у нас! Мы лишились своей правой руки. Когда же Христос сойдет на землю, чтобы защитить нас?
— Неслыханное злодейство! — сказал другой. — Приговорить невинного к той же казни, что и убийцу! Но не будем отчаиваться. Гром с Синая еще прогремит, и бог спасет Олинфа…
Лидон посидел немного и встал, чтобы идти домой.
Как безмятежно спал в звездном свете чудесный город! Как тихи были его украшенные колоннадами улицы! Как мягко пробегали темно-зеленые волны по купам дальних рощ! Каким высоким, безоблачным и синим было спящее небо Кампании! И все же это была последняя ночь веселых Помпеи, колонии древних халдеев, легендарного города Геракла, излюбленного приюта веселых римлян.[81] Век проходил за веком, не задевая, не разрушая его, а теперь последний луч трепетал на циферблате его судьбы! Гладиатор услышал позади себя чьи-то легкие шаги — несколько женщин возвращались от амфитеатра домой. Обернувшись, он увидел странный призрак. Над вершиной Везувия, едва видимой вдали, струился бледный, призрачный, мертвенный свет — мгновение он мерцал на небе, потом исчез. И в тот же миг весело и пронзительно зазвучал голос молодой женщины:
— Эй, эй! Веселья сладок зов!