Сталин, с которым мы работали, был выдающимся революционером.
21 декабря 1949 года в Москве было торжественно и ярко отмечено семидесятилетие Сталина. Эту дату праздновал весь мир. На торжества в Москву приехали Мао Цзэдун, Пальмиро Тольятти, Вальтер Ульбрихт и другие гости. В отличие от предшествовавшей 60-летней даты, прошедшей по требованию Сталина без празднеств, на этот раз в Большом театре состоялось торжественное собрание. И на нем искренние заверения в любви и преданности Вождю переплелись с дифирамбами льстецов.
Члены Политбюро с приветственными речами не выступали. Речи гостей перемежались с выступлениями второстепенных общественных фигур. Все обратили внимание, что юбиляр не произнес ответного слова, как этого требовала подобная церемония. А когда один из ораторов стал особо ретиво славословить юбиляра, Сталин вообще встал и чуть ли не демонстративно ушел со сцены.
Он неприветливо перенес эту вынужденную помпезность. Ф. Чуев приводит рассказ П. Попиводы, что во время этой торжественной церемонии Сталин был мрачен, не слушал речей, выходил из президиума за кулисы, курил. За кулисами навстречу ему попал венгерский лидер Матиас Ракоши. «Сколько вам лет, товарищ Ракоши?» — спросил Сталин. «Пятьдесят шесть», — вытянулся Ракоши. «Комсомолец», — сказал Сталин и похлопал его по плечу.
Накануне юбилея Верховный Совет СССР принял Указы о награждении Сталина орденом Ленина в связи с 70-летием и об учреждении Международной Сталинской премии «За укрепление мира между народами».
Но потворствовал ли он своему возвеличиванию? Каким его воспринимали современники? К. Симонов пишет: «В своих выступлениях Сталин был безапелляционен, но прост. С людьми — это мы иногда видели в хронике — держался просто. Одевался просто, одинаково. В нем не чувствовалось ничего показного, никаких внешних претензий на величие или избранность. И это соответствовало нашим представлениям о том, каким должен быть человек, стоящий во главе партии. В итоге Сталин был все это вкупе: все эти ощущения, все эти реальные и дорисованные нами положительные черты руководителя партии и государства».
Конечно, Победа как никогда высоко подняла его авторитет и возвысила в глазах окружающих его роль в жизни государства и мира. Но для возвеличивания Вождя не нужно было выдумывать аргументы. Их представляла сама жизнь. В это время Сталин стал политической фигурой планетарного масштаба, он был «патриархом» среди государственных деятелей. Он действительно являлся выдающейся личностью.
Но нельзя не обратить внимание на то, что «обвал грубой лести», безмерное славословие Вождя на всем протяжении его жизни проистекали в первую очередь со стороны творческий интеллигенции. И как оказалось впоследствии, более всего усердствовали люди, в душе ненавидевшие его.
Это распространялось и на людей умственного труда. Однако, стремясь подчеркнуть свои «патриотические чувства», многие из недавно критикуемых авторов преувеличенно услужливо стали демонстрировать личную «верность» самому Сталину. Шостакович написал музыку к кинофильму «Падение Берлина», в котором восхвалялась роль Вождя в организации победы в Великой Отечественной войне.
В юбилейные дни страницы газет были заполнены поздравлениями и пожеланиями, посылаемыми не только из разных мест страны, но и со всех концов света. По случаю 70-летия Сталина Анна Ахматова написала новые стихи «И Вождь с орлиными очами…» В них она говорила:
Пусть миру этот день запомнится навеки,
Пусть будет вечности завещан этот час.
Легенда говорит о мудром человеке,
Что каждого из нас от страшной смерти спас.
Ликует вся страна в лучах зари янтарной,
И радости чистейшей нет преград, -
И древний Самарканд,
И Мурманск заполярный,
И дважды Сталиным спасенный Ленинград.
Принято считать, что «творческая интеллигенция» создает духовные документы эпохи, но именно она наиболее склонна к конъюнктуре. Впоследствии поэтесса проявит продажную мимикрию; признание искренно — лесть лицемерна.
Шолохов тоже писал в эти дни: «…21 декабря мы обратим наши взоры к Кремлю, но в этот день мы не забудем и про другое: мысленно перенесемся в окрестности Тбилиси, поднимемся на гору Давида и с благоговейной скорбью и горячей благодарностью в сердцах склоним в молчании головы над святым для нас прахом маленькой, скромной грузинской женщины-матери, семьдесят лет назад подарившей миру того, кто стал величайшим мужем человечества, нашим вождем и отцом…»
Писатель останется верен своей позиции. Позже в дни, когда имя Вождя будет предано поруганию, он заявит: «Да, культ личности был, но ведь и личность была!» В юбилейные дни поэт Михаил Исаковский сказал о сокровенном:
Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе…
Принимал ли сам Сталин эти славословия на веру? Трудно сказать, но он не потворствовал выражению почитания. Известный народный художник СССР, президент академии художеств A.M. Герасимов, безусловно, пользовался благорасположением в правительственных кругах. После смерти Жданова, в марте 1949 года, рассматривалось предложение Комитета по Сталинским премиям в отношении полотен Герасимова «И.В. Сталин у гроба А.А. Жданова» и портрета Молотова.
Сталин был категоричен. «Ничего особенного в этих картинах нет, — сказал он. — Герасимов не молодой художник. Поощрялся. Нужны ли еще поощрения?… Потом нельзя же так: все Сталин и Сталин. У Герасимова — Сталин, у Тоидзе — Сталин, у Яр-Кравченко Сталин».
Тому, что он неоднократно одергивал славословие в свой адрес, есть множество свидетельств. В широко известном в ту пору его ответе на письмо военного историка Е. Разина была фраза: «Режут слух дифирамбы в честь Сталина — просто неловко читать».
Понятно, что он не мог официально запретить эту демонстрацию «интеллигентской» преданности, сожительствующую с вынашиваемым предательством, но он скептически относится к очевидным приспособленческим жестам «прорабов» творческого фронта.
Как свидетельствует Е. Вучетич, посетив выставку макетов для мемориального комплекса, где в качестве центральной фигуры предлагалось поставить в центре скульптуру Сталина, Вождь «долго и мрачно разглядывал свое изображение, а потом, повернувшись к автору, неожиданно спросил: «Послушайте, Вучетич, а вам не надоел этот тип с усами?»
Затем, указав на закрытую фигуру, поставленную в стороне от макета, спросил: «А это что у вас?» «Тоже эскиз», — ответил скульптор и снял бумагу со второй фигуры… Эскиз изображал советского солдата, который держал на руках немецкую девочку… Сталин довольно улыбнулся и сказал: «Тоже, да не то же!» И после некоторого раздумья заключил: «Вот этого солдата с девочкой на руках как символ возрождения Германии мы и поставим в Берлине на высоком холме! Только автомат вы у него заберите… Тут нужен символ. Да! Вложите в руку солдату меч! И впредь пусть знают все — плохо придется тому, кто вынудит этот меч поднять вновь!»
Вступление в новую «современную» послевоенную историю не могло не вызвать стремления к самоутверждению со стороны интеллигенции во всех сферах деятельности, включая и идеологическую. Возникшие в то время дискуссии и дебаты отражают брожение в умах их непосредственных участников. Но для большинства из них эта газетная «перепалка» стала способом личного самоутверждения.
Позже было вылито много грязи по поводу возникшего тогда противостояния «патриотов» и «космополитов». Но во время этой дискуссии сам Вождь публично на эту тему не высказывался. Он не одобрял крайностей. Когда 28 марта 1949 года Симонов вместе с Сафроновым направил Сталину и Маленкову послание, в котором поставил вопрос об исключении целого ряда «космополитов» из Союза писателей, то поддержки в этом вопросе инициаторы такой меры не получили.
Сталин понимал, что за всем шумом этой окололитературной борьбы, этой «бури в стакане» стояли не столько идеологические мотивы, как извечная интеллигентская болезнь — стремление к устранению конкурентов. Однако он не мог допустить спекуляции на идеологической почве и нашел повод, чтобы пресечь поползновения откровенно зарвавшихся «новаторов в науке».
Обратим внимание, что для изложения своей позиции он избрал, казалось бы, нейтральную тему, но он это сделал умышленно. К юбилею Вождя Академия наук издала книгу, в которой была опубликована статья «Языкознание в сталинскую эпоху». В ней академиком И. Мещаниновым и профессором Г. Сердюченко восхвалялась «перестройка (какое знакомое слово! — К.Р.) теории языкознания, осуществленная в послеоктябрьский период крупнейшим советским языковедом и новатором в науке академиком Н.Я. Марром».
Указывая, что свое учение о языке Марр создавал «под непосредственным сильнейшим воздействием ленинско-сталинской национальной политики и гениальных трудов товарища. Сталина», авторы утверждали, что язык — «это сложнейшая и содержательная категория надстройки», «незаменимое орудие классовой борьбы». Восхваляя учение Марра о «стадиальности развития языков», авторы доказывали, что оно основывается «на учении товарища Сталина об образовании наций в период развивающегося капитализма».
Сталин решил остановить эту явную конъюнктурную спекуляцию. 20 июня 1950 года «Правда» опубликовала его статью «Относительно марксизма в языкознании», написанную в форме ответов на вопросы. Он отверг утверждение, что положения «учения Марра» о том, что «язык есть надстройка над базисом», «классовый характер языка», «стадиальность развития языка» являются марксистскими. Используя в качестве примера языкознание, он, по существу, осудил складывающуюся в научной среде порочную тенденцию — практику создания непогрешимых официальных «кумиров».
Сталин пишет: «В органах языкознания как в центре, так и в республиках господствовал режим не свойственный науке и людям науки. Малейшая критика положения дел в советском языкознании, даже самые робкие попытки критики так называемого нового учения в языкознании преследовались и пресекались со стороны руководящих кругов языкознания.
За критическое отношение к наследству Н.Я. Марра, за малейшее неодобрение учения Н.Я. Марра снимались с должностей или снижались по должности ценные работники и исследователи в области языкознания. Деятели языкознания выдвигались не по деловому признаку, а по признаку безоговорочного признания учения Марра».
Очевидно, что выбор Сталиным, казалось бы, довольно нейтральной темы — «языка» — не случаен. На отвлеченном примере он осудил экстремизм в науке, групповщину и конъюнктурность, обострившиеся в академической среде. То взаимное «затаптывание», которым стали пользоваться люди науки. В том числе и критиковавшие сторонников Лысенко.
«Общепризнанно, — поясняет Сталин научным «светилам», — что никакая наука не может развиваться без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создавалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая, обезопасив себя от всякой возможной критики, стала самовольничать и бесчинствовать…
Если бы я не был убежден, — делает предупредительную оговорку Сталин, — в честности товарища Мещанинова и других деятелей языкознания, я бы сказал, что подобное поведение равносильно вредительству. Как это могло случиться? А случилось потому, что аракчеевский режим, созданный в языкознании, культивирует безответственность и поощряет такие бесчинства (курсив мой. — К.Р.)».
Смысл написания этой сталинской статьи был даже не в осуждении «ошибок Марра». И не в демонстрации своих познаний в лингвистике, как это примитивно излагали «критики» Вождя в период так называемей оттепели. Он предотвращал развитие радикализма при борьбе с оппонентами в науке. Так же, как статьей «Головокружение от успехов» Сталин остановил перегибы в коллективизации, а затем — антагонистическое противоборство, перешедшее в предвоенной чистке в синдром «ежовщины», он останавливал экстремизм. Он возразил против поверхностного, догматического и начетнического подхода к науке.
Вслед за этой статьей в июле — августе 1950 года появились его ответы Крашенинниковой, Санжееву, Белкину, Фуреру, Хлопову. В полемике с последним он, в частности, осудил догматический подход к марксистским формулам.
«Начетчики и талмудисты, — пишет Сталин, — рассматривают марксизм, отдельные выводы и формулы марксизма как собрание догматов, которые «никогда» не изменяются, несмотря на изменение условий развития общества. Они думают, что если они заучат наизусть эти выводы и формулы и начнут их цитировать вкривь и вкось, то они будут в состоянии решать любые вопросы в расчете, что заученные выводы и формулы пригодятся для всех времен и стран, для всех случаев жизни. Но так могут думать лишь люди, которые видят лишь букву марксизма, но не видят существа, заучивают тексты выводов и формул марксизма, но не понимают его содержания (курсив мой. — К.Р.)».
Выступая против догматизма в философии, Сталин пояснял: «Марксизм как наука не может стоять на одном месте, — он развивается и совершенствуется. В своем развитии марксизм не может не обогащаться новым опытом, новыми знаниями… Марксизм не признает неизменных выводов и формул, обязательных для всех эпох и периодов. Марксизм является врагом всякого догматизма».
Поясняя существо проблемы, он предупреждающе указал, что наука будет обречена на гибель, если в той или иной сфере будет устанавливаться монополия на истину. Пророчество Сталина подтвердилось ходом истории; и догматическое упрощение марксизма привело к общему кризису мировой философии. К ренегатству с горбачевско-ельцинским лицом.
Но в рассматриваемый период его мысли нашли отклик в научной среде. Поняв и приняв аргументы Сталина, П. Капица в письме от 30 июля 1952 года жалуется Вождю: «Вы исключительно верно указали на два основных все растущих недостатка нашей организации научной работы — это отсутствие научной дискуссии и аракчеевщина…
После вашей статьи о языкознании, к сожалению, аракчеевщина у нас не прекращается, но продолжает проявляться в самых различных формах, я лично самую вредную форму аракчеевщины нахожу тогда, когда, чтобы исключить возможность неудач в творческой научной работе, ее пытаются взять под фельдфебельский контроль… Аракчеевская система организации науки начинает применяться там, где большая научная жизнь уже заглохла, а такая система окончательно губит ее остатки».
Несомненно, что, подобно тому как борьба за самоутверждение развивалась в научной и творческой среде, точно так же она возникала и в политических эшелонах власти. Но особенно остро она проявлялась в сфере, связанной с органами государственной безопасности.
Напомним, что генерал-полковник B.C. Абакумов стал министром госбезопасности еще в мае 1946 года. До назначения на министерский пост с 14 апреля 1943 года он являлся Замнаркома обороны и одновременно начальником Главного управления контрразведки, известного под названием СМЕРШ (смерть шпионам).
Однако по линии Центрального Комитета Министерство Госбезопасности (МГБ) с марта 1946 года и до смещения с поста секретаря ЦК в конце января 1949 года курировал начальник Управления кадров ЦК М.А. Кузнецов. «С декабря 1949 года, — пишет В. Кожинов, — куратором МГБ в ЦК являлся не кто иной, как Никита Сергеевич Хрущев!»[48]
Хрущев появился вторично в Москве после того, как 16 декабря «за зажим критики, отсутствие самокритики и неправильное отношение к кадрам» был выведен из Оргбюро и освобожден от должности секретаря ЦК и 1-го секретаря МГК Г.М. Попков. Кстати, Попкова не лишили всех постов. Он остался руководителем Моссовета, но на его место в партийной иерархии и пришел будущий «обличитель» репрессий.
Напомним, что возвращение в декабре 1949 года в столицу обеспечило Хрущеву не только место руководителя московской партийной организацией, но и пост секретаря ЦК. Это позволило ему продолжить вскарабкивание к вершине высшей власти. Вывод из Политбюро «ленинградцев» повысил реальную кредитоспособность этого внешне простоватого, услужливого, но чутко понимавшего конъюнктуру карьериста.
Но обратим внимание на другие моменты. Завороженные наглым фиглярством «отца оттепели» историографы долгое время закрывали глаза на скрываемый им факт. На то, что все громкие дела послевоенного периода, в том числе суд над «ленинградцами», «дело врачей», проходили под руководством и при непосредственном участии Хрущева.
Впрочем, сын Маленкова обвиняет крестного «отца оттепели» без обиняков. «В конце сороковых годов… — пишет А.Г. Маленков, — Хрущев занимал пост секретаря ЦК по кадрам и, по долгу службы контролируя деятельность репрессивных органов, нес личную вину за гибель А. Кузнецова и других ленинградских руководителей»[49].
Но скажем больше. Политические зигзаги истории вообще невозможно оценить здраво, если не рассмотреть объективно роль, сыгранную этим номенклатурным выдвиженцем в рассматриваемый период. В своих воспоминаниях, записанных на магнитофон в конце 60-х и начале 70-годов, Хрущев объяснял причину перевода в Москву так. Сталин сказал: «У нас плохо обстоят дела в Москве и очень плохо — в Ленинграде, где мы произвели аресты заговорщиков. Оказались заговорщики и в Москве…»[50]
Эту мысль Хрущев повторяет еще дважды: «Сталин, сказав, что мне нужно перейти в Москву, сослался на то, что в Ленинграде раскрыт заговор»[51]. И спустя время (сорок четыре страницы в книге) он снова почти повторяет ту же мысль: «Сталин говорит: «Мы хотим перевести вас в Москву. У нас неблагополучно в Ленинграде, выявлены заговоры. У нас неблагополучно в Москве»[52].
Что это? Старческий маразм? Или попытка заретушировать пятна на собственной биографии?
Конечно, рассуждая о существе дела, хитрый Никита отмежевывается от участия в событиях. Он пытается выглядеть лишь неосведомленным «свидетелем». Он виляет: «… обвинили «группу Кузнецова в Ленинграде», будто там проявился «русский национализм» и противопоставили себя общесоюзному ЦК. Что-то в этом духе, точно не помню, а документы не видел… Со мной о «ленинградском деле» Сталин никогда не говорил»[53].
Но он уже проговорился. И исследователи обратили внимание, что, хотя Хрущев в своих «воспоминаниях» отмежевывается от «ленинградского процесса», он делает предусмотрительную оговорку: «Не зная подробностей этого дела, допускаю, что в следственных материалах по нему может иметься среди других и моя подпись»[54].
В. Кожинов обоснованно иронизирует: «Как же так? «Документов не видел», а подпись под ними, «допускаю», поставил?! Или другое противоречие: Сталин переводит Хрущева (по его же признанию) в Москву секретарем ЦК из-за Ленинградского дела, но затем-де не говорит ему об этом деле ни словечка!»
Между тем 1 декабря 1950 года, на момент осуждения «ленинградцев», Хрущев, возглавив «кадровую работу в ЦК», уже 11 месяцев курировал МГБ. Именно он довел дело до завершения. То есть до того часа, когда Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила участников «ленинградского дела» к расстрелу. Все это так, и даже английский историк А. Буллок указывает прямо: «Хрущев… признался, что подписал документ об их казни…»
Таким образом, с конца 1949 года до начала 1953 года именно Хрущев выполнял ту роль в репрессивном аппарате, которую именно с его подачи позже приписывали Берии. В действительности это Хрущев, а не Берия был тем «сверхпалачом», от свирепости которого кумир «детей оттепели» якобы избавил страну. Переложив на Берию ответственность за свои действия, Хрущев не только избежал ответственности, он ловко сумел превратить свою вину в благодеяние. Придурки «оттепели» чуть ли не молились на своего кумира.
То, что в послевоенные годы Берия не занимался органами безопасности, теперь уже очевидно. В определенный период Сталин сориентировал его на атомную промышленность, Маленкова — на ракетостроение. Место наблюдателя за системой безопасности стало вакантным. Заняв должность секретаря ЦК по кадрам и куратора МГБ, Хрущев сосредоточил в своих руках практическую деятельность по расстановке ответственных работников.
Но сошлемся на воспоминания самого Хрущева. Он надиктовал на магнитофонную ленту: «У меня сложилось впечатление, что Сталин, вызывая меня в Москву, хотел как-то повлиять на расстановку сил в столице и принизить роль Берии и Маленкова».
Так это было или нет, сегодня, пожалуй, даже не важно, но, так или иначе, в начале 1950 года Хрущев оказался в той «четверке», которая составила дееспособное ядро Политбюро.
Правда, «бесноватый Никита» внешне как бы находился в тени, но реально именно он стал «серым кардиналом» репрессий. Свое реальное руководство партаппаратом и карательной системой Хрущев использовал в полной мере. Это кураторство проявилось, в частности, в том, что уже вскоре после перевода в Москву, в феврале 1950 года, именно Хрущев был назначен председателем комиссии по расследованию положения дел на автомобильном заводе имени Сталина.
В результате проверки и подготовленной Хрущевым итоговой записки на ЗИСе разоблачили «заговорщицкую организацию американских шпионов» и 18 марта арестовали «помощника директора завода еврея Эйдинова и десятки других работников». В ноябре этого же года группе «американских сионистов» были вынесены «самые суровые» приговоры.
Некоторых расстреляли, но эта история из биографии Хрущева не вызвала проклятий со стороны «творческой интеллигенции». Почему? Примечательно и то, что просто «секретарем» ЦК «бесноватый Никита» оставался до ликвидации Берии, и лишь в сентябре 1953 года его фактическое положение обозначилось открыто — он стал называться 1-м секретарем.
Участников «ленинградского дела» судили накануне процесса над «зисовцами». Но напомним читателю: в историографии до сих пор нет никакой внятной информации и по этому процессу. Все, что опубликовано за многие десятилетия в литературе, — лишь пара-другая обрывочных фраз, вырванных из неизвестно какого текста.
Так, в одной из последних вариаций на эту тему профессор Сироткин эмоционально сообщает, что арестованных с начала августа по декабрь 1949 года «допрашивали»… выбивая самые немыслимые признания». Какие признания? — профессор не считает необходимым даже упоминать.
Правда, профессионал-историк пишет, что якобы «18 января Абакумов представил Сталину список на 44 человек, из которых 9-10 человек «главарей» предложил расстрелять, а остальным дать различные сроки лагерей. При этом судить не в открытом процессе с участием обвинения и защиты, а «тройкой» — закрытым выездным заседанием военной коллегии Верховного суда в Ленинграде».
•Эта цитата вызывает столь же потрясающее недоумение. За что все-таки предлагалось расстрелять «главарей»? И если процесс закрытый, то какого черта подсудимых понадобилось тащить в Ленинград? Не проще ли было их «с комфортом» расстрелять в особой московской тюрьме?
Причем Сталин не сразу согласился на такой «сценарий». Суд состоялся только спустя целых восемь месяцев!. Он действительно прошел 29-30 сентября 1950 года в окружном доме офицеров Ленинграда. 1 октября в 00 час. 59 минут суд огласил приговор. Как на следствии, так и на процессе подсудимые признали свою вину, и в два часа ночи пятерых из них расстреляли.
Подчеркнем, что, кроме обрывочной информации, подобной приведенной выше, в литературе никаких документов по процессу тоже никогда не публиковалось. И следует предположить, что, видимо, вся информация по этому делу уничтожена. Тогда возникает тот же наивный вопрос: «Почему?»
Если в отношении осужденных был совершен произвол, то самым простым способом их реабилитации могло явиться предание гласности всей информации. Только наивным людям непонятно: когда что-либо скрывается, то за этим стоят неправедные цели.
Более въедливый автор Борис Соколов в книге «Наркомы страха» все-таки приводит цитату, убого поясняющую, в чем обвиняли ленинградцев. Он пишет, что обвинительное заключение, в частности, гласило: «Кузнецов, Попков, Вознесенский, Капустин, Лазутин, Родионов, Турко, Закржевская, Михеев признаны виновными в том, что, объединившись в 1938 году в антисоветскую группу, проводили подрывную деятельность в партии, направленную на отрыв Ленинградской партийной организации от ЦК ВКП(б) с целью превратить ее в опору для борьбы с партией и ее ЦК…
Для этого пытались возбуждать недовольство среди коммунистов Ленинградской организации мероприятиями ЦК ВКП(б), распространяя клеветнические утверждения, высказывали изменнические замыслы… А также разбазаривали государственные средства».
Конечно, эта урезанная информация не дает возможности осознать масштабов и глубины заговора в Ленинграде. Поэтому Соколов поясняет: «Родионов предлагал создать не только Компартию Российской Федерации, но и учредить собственный российский гимн, флаг — традиционный триколор, но с серпом и молотом».
Однако не станем клевать и на этот простенький пассаж. Бывшего председателя Совмина РСФСР не могли расстрелять лишь из-за такой дешевой идеи, и уж тем более Хрущев не стал бы уничтожать материалы процесса. Впрочем, чем закончились игры «с флагом и гимном» в конце столетия, читателю известно. Но согласись, читатель, что за эти «игры» — и расстрелять мало!…
Между тем, возглавив кадровую работу в ЦК, Хрущев был посвящен не только в секреты «ленинградской команды». Поскольку в связи с арестами «ленинградцев» лишились своих постов еще около двух тысяч «начальников», то естественно, что секретарь, курировавший МГБ, не мог быть не посвящен в обстоятельства такого разгона аппаратчиков. Наоборот, решение судеб этих людей входило в его непосредственную компетенцию.
Опытный интриган Хрущев умело использовал благоприятную ситуацию и для расстановки своих людей в министерстве госбезопасности. Профессионально осведомленный П.А. Судоплатов пишет: «Во время последних лет сталинского правления Хрущев… умудрился… внедрить четырех своих ставленников в руководство МГБ-МВД: заместителями министра стали Серов, Савченко, Рясной и Епишев. Первые трое работали с ним на Украине, четвертый служил под его началом секретарем обкома в Одессе и Харькове».
Именно пост секретаря ЦК по кадрам, и особенно кураторство МГБ, дали Хрущеву возможность продолжить свое карабканье по ступеням власти. Постепенно он становился всё более и более влиятельным лицом, и хотя это льстило его провинциальному самолюбию, он добивался гораздо большего. И здесь важную роль в осуществлении иезуитских планов Хрущева сыграл партаппаратчик С.Д. Игнатьев.
Нельзя не заметить, что в судьбах этих людей было много общего. Сын крестьянина-украинца с Херсонщины, Семен Игнатьев, как и Никита Хрущев, образование получил в Промакадемии, правда, на пять лет позже, чем его будущий покровитель. Выпускники одной «альма-матер» познакомились в 1935 году. Тогда Хрущев уже работал 1-м секретарем московской областной и городской парторганизаций, а молодой выходец из «комсомольцев Туркменистана» был переведен в промышленный отдел ЦК.
Снова Игнатьев оказался в поле зрения будущего разоблачителя «культа личности» в 1947 году. Тогда «бесноватый Никита» вторично занял кабинет первого секретаря Компартии Украины, а Семен Игнатьев стал секретарем ЦК Белоруссии по сельскому хозяйству.
К этому времени Хрущев прочно усвоил неписаное правило номенклатуры всех времен и народов — опираться в работе только на своих, проверенных людей. Оказавшись вновь в Москве и заняв должность секретаря по кадрам, он вспомнил про Игнатьева. И с его подачи секретарь Среднеазиатского бюро ЦК Игнатьев был назначен в 1950 году заведующим отделом партийных, профсоюзных и комсомольских органов ЦК. Находясь в непосредственном контакте с Хрущевым, он стал осуществлять контроль за всей партийной номенклатурой.
Ярким показателем этого сближения стало то, что именно в кабинете Игнатьева 2 июля 1951 года старший следователь Следственной части МГБ по особо важным делам Виктор Семенович Рюмин написал известное заявление на своего начальника B.C. Абакумова. Вероятно, что инициатива такого заявления принадлежала не самому Рюмину. Он, как следователь, был не такой крупной фигурой, чтобы замахнуться на министра госбезопасности. Да и сам Игнатьев не мог решиться на такой шаг без твердой поддержки сверху.
Предполагаю, что организатором этого доноса являлся Хрущев. Всю жизнь делавший карьеру на обличении врагов и умевший до поры оставаться в тени, он тонко провел интригу, закончившуюся смещением Абакумова. Впрочем, глава московской парторганизации Хрущев был не единственным, кого интересовало падение министра госбезопасности.
Абакумов имел немало врагов, и в первую очередь в конкурирующем ведомстве. Против него давно и активно интриговал первый заместитель министра внутренних дел И.А. Серов. Абакумов жаловался Берии: «Серов известен своими провокационными выходками и склоками… пора положить конец этому».
Абакумов знал, о чем говорит. В связи с его попытками привлечь к ответственности за присвоение трофейных вещей и ценностей Серова и ряд генералов и офицеров МВД, работавших в Берлине, 8 февраля 1948 года Серов послал Сталину пространное объяснение. Оправдываясь, он писал: «Несомненно, что Абакумов пытается свести счеты не только со мной, а также с остальными врагами — это с тт. Федотовым, Кругловым, Мешиком, Рапава, Мильштейном и другими».
В этом многостраничном документе, выгораживая себя, Серов пытался задеть самолюбие Сталина и морально опорочить Абакумова, приводя многочисленные мелкие факты из различных периодов — от войны «до последнего времени».
«Во внутренних войсках, — доносил Серов, — переданных из МВД в МГБ, офицерам запрещено вспоминать о проведенных операциях во время войны (по переселению немцев, карачаевцев, чечено-ингушей, калмыков и др.). Можно только ругать эти операции… Не так давно Абакумов вызвал одного из начальников Управления и ругал за то, что тот не резко выступал на собрании против старых методов работы МГБ».
Если бы Сталин действительно был подозрителен и мнителен, то после такой, полной очернения «телеги» Серова он немедленно сместил бы Абакумова. Однако Вождь отреагировал на многочисленные наговоры своеобразно. В значении наоборот.
Он отверг грязь мелочей, но учел жалобу Серова на передачу в ведение МГБ московских регулировщиков. В дополнение он подчинил министру госбезопасности практически все органы, занимавшиеся как борьбой с политической, так и с уголовной преступностью. В октябре 1949 года в МГБ было переведено Главное управление милиции, а 21 июля 1950 года туда перешло Главное управление по оперативному розыску — борьба с бандитизмом.
Итак, в 1948 году Серов не сумел дискредитировать министра госбезопасности, но в лице Хрущева, с которым был знаком по совместной работе на Украине, он нашел сообщника. Можно даже предположить, что первоначально именно Серов оказал определенное влияние на Хрущева, настраивая его против Абакумова.
Как бы то ни было, но донос Рюмина, написанный в кабинете Семена Игнатьева, имел свои последствия. «Рюмин утверждал, — пишет В. Соколов, — что по вине Абакумова не расследуются «террористические замыслы» вражеской агентуры. При этом грубо нарушается постановление ЦК от 17 ноября 1938 года, требующее в обязательном порядке протоколировать все допросы свидетелей и подследственных. Следователи делали лишь черновые заметки по ходу работы с арестованными, а потом уже составляли обобщающие протоколы…»
Донос старшего следователя получил ход. Используя существовавшую практику, Хрущев обернул дело так, что 5 июля 1951 года Абакумов, его заместитель Огольцов и Рюмин ночью были вызваны в кабинет Сталина для объяснений. На следующий день была создана комиссия ЦК ВКП(б) для проверки деятельности МГБ. Ее возглавил тот же С.Д. Игнатьев, а в состав вошли Маленков, Берия и председатель комиссии партконтроля (КПК) Шкирятов.
В заявлении Рюмина также указывалось, что министр госбезопасности присвоил немало трофейного имущества и проявил нескромность в быту. Действительно, позже при обыске на квартире и даче Абакумова нашли 1260 метров различных тканей, 16 мужских и 7 женских наручных часов, в том числе 8 золотых, много столового серебра, 65 пар запонок, чемодан мужских подтяжек и т.д. То был рассчитанный удар. В окружении Вождя знали о его нетерпимости к «трофейным слабостям» военных. Увы, Абакумов не избежал искушения. Правда, у маршала Жукова тканей оказалось побольше — 4260 метров, но это не меняло сути дела.
В общем, Хрущев сыграл роль Яго лучше Серова. 11 июля Политбюро приняло решение «О неблагополучном положении в Министерстве государственной безопасности» и смещении Абакумова. На следующий день его арестовали. А 13 июля в обкомы, крайкомы, ЦК союзных республик и областные управления МГБ было разослано закрытое письмо «О неблагоприятном положении в Министерстве государственной безопасности». Временно исполняющим обязанности министра назначили заместителя Абакумова генерал-лейтенанта Сергея Огольцова.
Среди прочих обвинений, с помощью которых Хрущеву удалось сместить всесильного министра, был еще один мотив. В письме о неблагополучном положении в министерстве, подготовленном секретарем ЦК (с декабря 1949 года) Хрущевым, отмечалось:
«В ноябре 1950 года был арестован еврейский националист… врач Этингер. При допросе старшим следователем МГБ т. Рюминым арестованный Этингер без какого-либо нажима признал, что при лечении т. Щербакова А.С. имел террористические намерения в отношении его и практически принял все меры к тому, чтобы сократить его жизнь…Среди врачей, несомненно, существует законспирированная группа лиц, стремящихся при лечении сократить жизнь руководителей партии и правительства… Однако Абакумов признал показания Этингера надуманными, заявил, что это дело не заслуживает внимания, заведет МГБ в дебри, и прекратил дальнейшее расследование по этому делу…»
Смещение «шефа» вызвало растерянность среди сотрудников министерства. Очевидец событий того времени П. Дерябин свидетельствовал, что после ареста Абакумова именно Хрущев объяснял сотрудникам Министерства госбезопасности, почему это произошло, назвав одной из причин «запоздалое обнаружение ленинградского заговора»[55].
Вместе с министром были арестованы генерал-лейтенант ГБ Ф. Райхман, полковники ГБ Я.М. Броверман, А.Я. Свердлов, А.А. Шварцман — все по национальности были евреями. Кстати сказать, что именно Шварцман в свое время вел дела известных расстрелянных евреев: Бабеля, Кольцова (Фридлянда) и Мейерхольда.
Обратим внимание, что освободившиеся в МГБ места руководителей заняли «люди Хрущева», переведенные с Украины: «секретарь Винницкого обкома партии В.А. Голик, Херсонского — В.И. Алидин, Кировоградского — Н.Р. Миронов, Ворошиловградского — Ермолаев и Одесского — Епишев». Причем Епишев 26 августа стал заместителем министра по кадрам, а позже, после убийства Берии, Хрущев назначит его начальником Главного политического управления армии и флота.
Дело ЕАК действительно притормозилось. Показания на профессора 2-го медицинского института Якова Этингера — «как буржуазного националиста» — в ходе следствия дал Фефер. Кстати сказать, «активный еврейский националист, резко антисоветски настроенный человек», Этингер был личным врачом Берии. Установив, что профессор слушает по радио Би-би-си и «Голос Америки» и критикует власти, его арестовали осенью; но человек уже преклонного возраста, он не выдержал стрессовой ситуации и умер в тюрьме.
Казалось бы, что после смерти Сталина и ареста Берии пострадавший за свою «гуманность» Абакумов мог рассчитывать если не на оправдание, то хотя бы на смягчение наказания. Однако этого не произошло. На выездном заседании Военной коллегии Верховного суда в Ленинграде 12-19 декабря 1954 года «большой жизнелюб, любитель фокстрота и футбола» Абакумов был назван «членом банды Берии». Его обвинят в измене Родине, вредительстве, участии в контрреволюционной организации и приговорят к смертной казни. Хрущев не мог оставить опасного свидетеля в живых.
Обретя после смерти Сталина власть, Хрущев не забудет и Серова. Генерала повысят в должности до 1-го заместителя министра внутренних дел, а 13 марта 1954 года он станет первым председателем КГБ при Совете министров СССР.
Отмечая поспешность заметания Хрущевым следов своей репрессивной деятельности, К. Столяров указал на то, что во время суда и расстрела Абакумова в 1954 году «торопил следствие и пытался форсировать события генерал Серов, человек Хрущева… Хрущев стремился как можно скорее разделаться с Абакумовым — его расстреляли через час с четвертью после оглашения приговора».
Но вернемся вновь назад. Интрига против Абакумова произошла столь неожиданно, что Сталин не сразу принял решение о назначении нового руководителя госбезопасности. Вопрос решился только через месяц. Заседание «восьмерки» Политбюро 9 августа 1951 года началось в 21 час. Присутствовали Молотов, Маленков, Хрущев, Микоян, Булганин, Берия, Каганович. С 21.10 до 21.50 слушалось военные вопросы. С.Д. Игнатьев был приглашен в кабинет Сталина лишь в 22.00. Его назначение министром МГБ состоялось в 15 минут.
С этого момента и до смерти Сталина службу Госбезопасности возглавлял «человек Хрущева». И это обстоятельство проторило тропу для дальнейшей карьеры «бесноватого Никиты» на пути к вершине пирамиды власти. Если говорить по большому счету, то эти 15 минут стали роковыми не только для самого Вождя, они стали фатальными для всей страны, но об этом речь пойдет позже.
У этого теплого августовского вечера была и еще одна особенность. На следующий день Сталин выехал в продолжительный отпуск. На этот раз его отдых в Абхазии затянется. Вождь вернется в столицу лишь спустя 5 месяцев.
Все это время процессом расследования щепетильных «дел» будет заведовать Хрущев. Теперь, когда во главе органов безопасности встал его человек, Хрущев чувствовал себя уверенней, и, стремясь отличиться, он торопил своего протеже. Впрочем, Игнатьев и сам старался показать себя в новой роли. Получил свои дивиденды и Рюмин. Его произвели в полковники и назначили начальником следственной части по особо важным делам и заместителем министра госбезопасности.
После смерти Сталина все судебные процессы конца сороковых годов станут представлять как «политические» и «необоснованные», обусловленные якобы «чрезмерной подозрительностью» Вождя. Однако элементарная оценка действительных фактов позволяет сделать вывод, что они не являлись «политическими». Так или иначе, главным в них фигурировало злоупотребление служебным положением или расхищение государственной собственности.
Халатность при приемке боевой техники стала причиной осуждения военных-«авиаторов»; трофейное стяжательство вызвало осуждение ряда высокопоставленных военных из группы оккупационных войск. Разбазаривание продовольствия в период Всесоюзной ярмарки стало отправным пунктом расследования, переросшего в «ленинградское дело».
Война с ее фатальной непредсказуемостью раскрепостила банальный принцип: «один раз живем»; и хотя руководители понимали, что их проверяют и контролируют, жажда наживы оказывалась выше нравственных и партийных норм. Та же «экономическая» подоплека — взятки — стала причиной возникновения «мингрельского дела».
Бывший начальник Управления охраны №1 генерал Власик вспоминал: «Во время последней поездки Сталина в Грузию в 1951 году, когда мы жили в Боржоми и Цхалтубо, ко мне поступили сведения от замминистра путей сообщения, сопровождавшего наш состав, о неблагополучном положении в Грузии. При поступлении в вузы требовалась взятка в размере 10 тысяч рублей, и вообще о процветании взяточничества. Я доложил об этом Сталину. Он вызвал министра госбезопасности, который подтвердил, что такие факты действительно имели место…»
Министра госбезопасности Грузинской ССР Н.М. Рухадзе Сталин вызвал в октябре 1951 года; он поручил ему начать расследование дел о взятках в республике. В Москве следствие курировал тот же Игнатьев. В ноябре, в отсутствие Сталина, Политбюро приняло резолюцию о «мингрельском деле». В процессе проверок факты подтвердились, и первый секретарь ЦК партии Грузии Чарквани был снят с работы. Понесли наказание и другие виновные.
Однако то, что это «дело», возникшее как чисто уголовное — в связи со взяточничеством, — в ходе расследования обросло политическими обвинениями в заговорщицких связях лиц мингрельской народности с зарубежьем, стало своеобразной данью времени. Следствием того морального внутреннего и внешнего политического фона, в котором пребывала страна, оказавшаяся в состоянии холодной психологической войны.
Следствие и по делу ЕАК завершилось зимой. 3 февраля 1952 года Игнатьев в присутствии следователя М.Д. Рюмина и председателя Военной коллегии А.А. Чепцова представил исполнявшему обязанности Председателя Совмина Маленкову обвинительное заключение и предложения о мерах пресечения.
То, что в отсутствие Сталина на правах Председателя Совмина Маленков оказался причастным к делу ЕАК, затмило активную роль в нем Хрущева, непосредственно курировавшего со стороны ЦК ход самого следствия. Сталину Игнатьев направил материалы только через два месяца — 3 апреля.
Напомним, что в 1952 году Вождь вернулся в Москву с юга 12 февраля. В день возобновления им работы в Кремле на заседание Политбюро к 22 часам был приглашен заместитель министра авиации П. Дементьев. В 22.10 в кабинет Сталина вошли Игнатьев и Рюмин. Они пробыли на совещании до 23.05. По-видимому, среди рассматриваемых вопросов обсуждались и результаты следствия по делу Абакумова.
После этого совещания Вождь появился в кремлевском кабинете лишь 15 марта. В это время его внимание было занято иными вещами. Накануне поздним вечером он пригласил к себе на дачу в Кунцево Шепилова, с которым почти четыре часа обсуждал вопросы учебника политэкономии социализма.
По воспоминаниям Шепилова, за эти четыре часа Вождь ни разу не присел. Он ходил по комнате, почти непрерывно куря трубку. Шепилов пишет: «Сталин затронул большой круг теоретических проблем. Он говорил о мануфактурном и машинном периодах, о заработной плате при капитализме и социализме, о первоначальном капиталистическом накоплении, о монопольном капитализме, о методе политической экономии…»
Нетрудно уловить те тенденции, по которым Вождь сосредоточил свое внимание на этих, по существу, философско-экономических вопросах; их постановка была закономерной. Государство, живущее в условиях обобществленной собственности, нуждалось в осмыслении социальных и экономических законов своего развития; в теоретическом закреплении приобретенного опыта. В июне он объявит соратникам о необходимости созыва XIX съезда партии.
Конечно, на фоне серьезных государственных проблем Сталину не доставляло удовольствия разбираться с преступной халатностью и мародерством военных, воровством и взяточничеством государственных чиновников. Это не вызывало у него ничего, кроме грустных чувств и возмущения. И 28 марта 1952 г. Политбюро приняло еще одно постановление по «мингрельскому делу».
Нетерпимость Сталина к злоупотреблениям не являлась секретом. И складывается впечатление, что кто-то старался воспользовался этой чертой Вождя, чтобы удалить из его окружения наиболее преданных ему лиц.
В мае 1952 года ему доложили о неблагополучии в управлении охраны, возглавляемом генерал-лейтенантом Н.И. Власиком. Речь шла о хозяйственных вопросах. Для рассмотрения ситуации была образована комиссия под председательством Маленкова, в которую вошли Берия и Рясной.
Комиссия выявила злоупотребления со стороны Власика. По подсчетам получалось, что расходы на содержание правительственной дачи были необоснованно велики, и Сталин был возмущен результатами проверки. B.C. Рясной вспоминал: «Сталин потом сам смотрел все выкладки… «Это что, я столько съел, столько сносил одежды? — шумел Сталин. — Я одни ботинки каждый год ношу! А тут одна селедка у Власика десять тысяч рублей стоит!»
Позже Власик сетовал: «Получалась баснословная сумма, которую и доложили т. Сталину, не дав мне, ни моему заместителю объяснить, каким образом получалась эта сумма, ее ошибочность». По словам Рясного, Сталин «поразился тому, что селедка, которую ему подавали на стол, стоила на бумаге «в тысячу» раз дороже обычной. «Это что же за селедка такая! — возмутился Иосиф Виссарионович. — Пусть Власик посидит и подумает, что почем в нашем государстве».
Впрочем, генерала не посадили. 29 апреля 1952 года Н.С. Власик был снят с работы и переведен заместителем начальника Баженовского исправительного трудового лагеря в городе Асбесте Свердловской области. Эта внешне почти тривиальная история имела серьезные последствия.
После удаления Власика охрану Сталина возглавил человек Хрущева — министр Госбезопасности Игнатьев. Но непосредственное руководство службой теперь осуществлял генерал Рясной, занявший 14 февраля 1952 года, тоже по протекции Хрущева, пост заместителя министра МГБ. Он являлся выпускником той же Промакадемии, где Хрущев был секретарем парткома.
Но приведем свидетельство автора книги «Сталин и разведка» Игоря Дамаскина. Он пишет, что бывший заместитель начальника личной охраны Сталина Н.П. Новик в последний год жизни ему рассказывал:
«Сталин не терпел, когда к нему приходили с докладом, не имея готовых предложений. Когда министр внутренних дел Игнатьев после ареста Власика доложил Сталину, что надо бы назначить Сталину нового начальника охраны, Сталин спросил:
— Ваши предложения? — Игнатьев замялся. — Вот вы и будете новым начальником охраны, — отрубил Сталин».
Вне зависимости от того, можно или нет верить рассказу Новика, но с удалением Власика охрана Вождя перешла в руки людей, так или иначе обязанных своей служебной карьерой секретарю ЦК Хрущеву.
9 мая Игнатьев издал приказ о чистке в управлении охраны. Но и этим смена ближайшего окружения Сталина не завершилась. В ноябре этого же года Хрущев сумел убедить Сталина в необходимости удаления еще одного его ближайшего помощника генерал-лейтенанта А.И. Поскребышева, назначенного заведующим канцелярией Генерального секретаря ВКП(б) еще в 1935 году. На XX съезде Хрущев назвал его «верным оруженосцем Сталина».
Эти кадровые перестановки давно известны историкам, но со временем они приобрели зловещий оттенок, насторожив исследователей как направленные действия, имевшие конечной целью устранить из окружения Вождя людей, длительное время работавших с ним.
Но обратим внимание еще на одно странное стечение обстоятельств. Буквально накануне 8 мая начался судебный процесс по делу о «еврейском комитете». Военная коллегия Верховного суда под председательством генерала Чепцова рассматривала на судебном процессе 1952 года обвинения в отношении 15 членов ЕАК до 18 июня. То есть 72 дня! К высшей мере было приговорено 13 участников процесса.
И все-таки это был не простой суд. Только много лет спустя появились сведения, что каждый третий член руководства еврейского комитета был сотрудником НКВД-МГБ. Судоплатов свидетельствовал, что И.С. Фефер, ответственный секретарь ЕАК с 1945 года, был «крупным агентом НКВД». Но более важным агентом был «сам Михоэлс», находившийся в агентурной работе с 1935 года. И одной из целей Михоэлса был выход «на руководящие круги американской сионистской организации «Джойнт».
По документам, исследованным Г.В. Козырченко, сотрудниками НКВД были и другие активисты ЕАК — член Президиума Юзофович с 1938 года, Ватенберг с 1934 года, Ватенберг-Островская с 1934 года.
В материалах, предъявленных суду следователями МГБ, подсудимые обвинялись в «заговоре с целью отделения Крыма от Советского Союза, превращения его в европейскую буржуазную республику, которая должна была послужить плацдармом для врагов СССР»[56].
Жорес Медведев пишет: «В приговоре, вступительная часть которого состояла из перечисления преступлений обвинявшихся, главой сионистского заговора ЕАК объявлялся Соломон Лозовский. Его представляли скрытым врагом Коммунистической партии, который намеренно поставил во главе ЕАК еврейских буржуазных националистов Михоэлса и Эпштейна, бывших членов Бунда.
Эпштейн умер собственной смертью еще до роспуска ЕАК. Именно Лозовский, пользуясь своим положением члена ЦК ВКП(б) и заместителя наркома иностранных дел, обеспечил длительную поездку Михоэлса и Фефера в США в 1943 году и поручил им установить личные конфиденциальные контакты с еврейскими националистическими кругами…
Авторство «еврейской республики в Крыму» приписывалось американскому миллионеру Розенбергу, который намеревался поставить эту республику под контроль американских сионистов»[57].
В целом с 1948 по 1952 год было осуждено 110 еврейских активистов, но к высшей мере наказания из них приговорено только 10 человек.
12 августа 1952 года, кроме Лозовского и Фефера, казнены: историк Иосиф Юзефович, директор Боткинской больницы в Москве Борис Шимелевич, поэт Лейб Квитко, поэт Перец Маркиш, поэт Давид Бергельсон, поэт Давид Гофштейн, директор Государственного еврейского театра Вениамин Зускин, журналист Лев Тальма, редактор Эмлия Теумин, редактор Илья Ватенберг и переводчик Хайке Ватенберг-Островская.
Как и все авторы-антисталинисты, писавшие на темы процессов, не утруждая себя доказательствами, думающий историк Ж. Медведев тоже заученно утверждает: «Значительная часть показаний, полученных следствием, была выбита из обвиняемых с помощью пыток и избиений».
И не может не возникнуть наивное недоумение: а для чего? Зачем советскому правительству вообще был нужен этот закрытый процесс, не приносивший никакой общественной пользы? Для чего понадобилось держать под арестом и якобы «выбивать» доказательства, а затем судить и расстреливать пятерых поэтов, двух редакторов и переводчика, историка и директора больницы?
Все становится на свои места, если понять, что эти безусловно преданные национальной идее поэты, переводчики, историки и литераторы, послевоенные «демократы» готовы были сотрудничать с кем угодно, чтобы добиться не только осуществления идеи об образовании «Крымской еврейской республики».
В менталитете людей еврейской национальности Запад всегда рассматривался как некий эталон для подражательства, и напомним массовый «исход» евреев из СССР в 70-е годы. Причем речь не идет о «диссидентах»; выехать из СССР стремилась молодежь, жаждавшая приобщения к благам «заморской цивилизации». Поэтому «отказники» ехали не «на историческую родину», а в Европу и Америку.
Обратим внимание также и на то, что расследование дела еврейского «комитета» длилось более двух с половиной лет. Его материалы трижды рассматривались в Политбюро. Член Политбюро Шкирятов выезжал в тюрьму и «лично один на один» беседовал с каждым из подследственных. Причем в ходе процесса все подсудимые подтвердили признания, данные на предварительном следствии.
И подчеркнем, что материалы этого процесса, как и других «послевоенных дел», никогда не публиковались. Ибо дело членов ЕАК оборачивалось не только банальной «государственной изменой», но и профессиональным предательством.
Противники Вождя боялись открыть ящик Пандоры. Только спустя более 50 лет в печати появилось высказывание Сталина на заседании Президиума ЦК 1 декабря 1952 года: «Любой еврейский националист — агент американской разведки. Евреи-националисты считают, что их нацию спасли США». Этот вывод не потерял актуальности и сегодня; наоборот, в идеологическом значении он даже стал очевиднее.
И все-таки, отметая набившие оскомину бездоказательные утверждения историков, будто показания подсудимых на процессах послевоенных, да и предвоенных лет якобы «выбиты следователями», сошлемся на иные факты. Они свидетельствуют, что некоторые подследственные, стремясь сохранить себя, не только не сопротивлялись следствию сокрытием информации, а наоборот, охотно давали показания на всех знакомых и малознакомых, лишь бы спасти свою жизнь.
Так, за многие годы очернительства Сталина демократическая журналистика вылепила фигуры великомучеников из крупных еврейских журналистов Михаила Кольцова и режиссера Всеволода Мейерхольда.
Однако мало кто знает, что при ближайшем рассмотрении этих фигур выпячивается и другая сторона. Р. Косолапое приводит потрясающие факты:
«Кольцов, уличенный руководителем интербригад в связях с испанскими троцкистами, после второго допроса и месячной паузы стал давать показания на (назову только известные имена) подругу Маяковского Лилю Брик, ее мужа Осипа и сестру (жену Арагона) Эльзу Триоле, на пушкиниста Зильберштейна, писателя Вишневского, Ставского, Пастернака, Эренбурга, Бабеля, Евгения Петрова, Кирсанова и Алексея Толстого, на кинорежиссера Кармена, артистов Сац, Берсенева и Гиацинтову, дипломатов Литвинова, Майского и Потемкина, на ряд военных, даже на свою жену Марию Остен.
Похоже вел себя Мейерхольд. На допросах он говорил о своем «антисоветском влиянии» и о якобы близких настроениях Эйзенштейна, Охлопкова, Дикого, Гарина, Олеши, Пастернака, Шостаковича, Шабалина, Сейфулиной, Кирсанова, Всеволода Иванова, Федина, Эренбурга и др. Правда, потом Всеволод Эмильевич от этих наветов отказался»[58].
Людей ломали не избиения, в которых не было необходимости, — человека сокрушает страх за свою собственную жизнь, и мало находится героев, способных противостоять этому почти животному страху.