Владимир Высоцкий был обречен на свой поединок со смертью, ибо у него в его рисковой и опасной игре не было более серьезных и достойных соперников. Не потому, что он был выше всех сотоварищей и соплеменников, сограждан и соратников.
Он не был приверженцем какой-либо идеологии, чтобы сражаться не на жизнь, а на смерть с приверженцами иных убеждений.
Он не был человеком верующим и поэтому не мог отстаивать свою веру, идя за нее на костер.
Он не был убежденным патриотом или националистом, чтобы отстаивать свою национальную идею. У него вообще не было никакой глобальной идеи, которой бы он служил.
Была лишь ностальгия по чему-то уходящему, героическому, была тоска по вере, по идее, по национальному братству. Поколение детей войны, потерявшее идеалы своих отцов, но сохранившее миф о их героизме. В юности их сокрушила хрущевская оттепель{29}, а затем и вовсе добила брежневская лицемерная пустота. До поколения сопротивления они не доросли. Воевать за систему они не желали, а воевать против нее — не хотели. С одной стороны, они еще мечтали о «комиссарах в пыльных шлемах», с другой — видели, как ложь побивает правду… «Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь. / Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь. / Глядь — а конем твоим правит коварная Ложь». А жить не по лжи — не получалось. Что оставалось делать несостоявшемуся герою как не воевать со смертью… Меняя маски, меняя роли, меняя эпохи. Он был в маске бандита, мента, спортсмена, фронтовика, альпиниста, моряка, шофера — и всегда в любой роли, в любой маске воевал со смертью.
Вокруг меня смыкается кольцо —
Меня хватают, вовлекают в пляску,
Так-так, мое нормальное лицо
Все, вероятно, приняли за маску.
… … … … … … … … … … … … … …
Я в тайну масок все-таки проник, —
Уверен я, что мой анализ точен:
Что маски равнодушья у иных —
Защита от плевков и от пощечин.
Он боролся со своим безвременьем как мог: «Мы тоже дети страшных лет России, / Безвременье вливало водку в нас…» Но прежде чем влить водку, безвременье лишило детей войны тех самых идеалов, за которые так яростно сражались их отцы.
Начиналось-то все у Владимира Высоцкого, как и положено в начале пятидесятых годов, совсем с других стихов. Сохранилась написанная им в дни смерти Иосифа Сталина «Моя клятва»:
Опоясана трауром лент,
Погрузилась в молчанье Москва,
Глубока ее скорбь о вожде,
Сердце болью сжимает тоска.
Я иду средь потока людей,
Горю сердце сковало мое,
Я иду, чтоб взглянуть поскорей
На вождя дорогого чело…
В эти скорбно-тяжелые дни
Поклянусь у могилы твоей
Не щадить молодых своих сил
Для великой Отчизны моей.
Стихотворение подписано 8 марта 1953 года. Сохранилось оно еще и благодаря тому, что мама Высоцкого Нина Максимовна напечатала его в стенной газете учреждения, где она работала. Я думаю, немало подобных стихов было написано молодым Володей в те годы. Признавался же он позже: «Пишу я очень давно. С восьми лет писал я всякие вирши, детские стихи про салют…»
Большой стиль, великая эпоха, великая страна. И хоть иронизировал он впоследствии над своими юными увлечениями и убеждениями:
Жил я славно в первой трети
Двадцать лет на белом свете —
по учению,
Жил безбедно и при деле,
Плыл, куда глаза глядели —
по течению, —
но символика господствовавшей веры еще долго, а в чем-то и до конца жизни оставалась в его сознании. Уже актером театра на Таганке он отвечал на вопросы знаменитой ныне анкеты. И сегодня иные исследователи стыдливо отводят глаза от прямодушно-консервативных признаний Владимира Высоцкого:
«Самая замечательная историческая личность — Ленин, Гарибальди.
Любимый композитор, музыкальное произведение, песня — Шопен, „12-й этюд“, песня „Вставай, страна огромная“.
Любимый скульптор, скульптура — Роден, „Мыслитель“.
Любимый художник, картина — Куинджи, „Лунный свет“…»
Даже в недавней книге «Я жив», вышедшей в серии «Русская классика. XX век» («Эксмо-пресс», 1999), строчку о Ленине из анкеты стыдливо выбросили. Анкету эту предложил заполнить Высоцкому рабочий сцены, а ныне актер театра имени Вахтангова Анатолий Меньшиков. Заполнялась она не походя, а с полным напряжением, «будто он десять спектаклей отыграл». Сам Меньшиков, в ту пору молодой поклонник Владимира Высоцкого, был разочарован: «Мне показалось, что ответы какие-то уж очень упрощенные. Ведь Высоцкий уже в то время был человеком, которого мы боготворили… и вдруг этот Высоцкий отвечает банально: „Куинджи, „Лунный свет““. Или „Роден, „Мыслитель““. Я думал, он напишет: Годар, Феллини — из режиссеров. Он ничего этого не написал, хотя прекрасно их знал, смотрел и восхищался… Высоцкий на другой день чутко уловил мое разочарование: „Ну-ка открой. Что тебе не нравится?“ Я сказал откровенно: „Любимая песня — „Вставай, страна огромная“. Конечно, это патриотическая песня, но…“ Он вдруг с какой-то тоской и досадой поглядел на меня, положил руку на плечо и сказал: „Щенок. Когда у тебя мурашки по коже побегут от этой песни, тогда ты поймешь, что я прав. И почему я ее люблю…“ И спустя восемь лет, уже незадолго до смерти, в 1978 году, перечитывая анкету, он с удивлением сказал: „Ну надо же, и добавить нечего. Неужели я так законсервировался?“».
Значит, и в 1978 году Ленин оставался для него самой значительной исторической личностью, а песня «Вставай, страна огромная» — самой любимой.
Однако, думаю, сам Высоцкий при этом себя не считал ни ленинистом, ни пламенным большевиком, ни борцом за державу. Он очень рано ощутил, что все идеалы в прошлом, осталась одна ностальгия. Ностальгия по величию идей, которым верили отцы, ностальгия по подлинному массовому героизму времен Великой Отечественной войны, ностальгия по времени фронтовиков. Своему героизму он не мог найти применения в жизни. Не знал, во имя чего геройствовать. А диссидентствовать, писать чернуху — не хотел, душа не позволяла. Скажем, жил он с альпинистами, видел, как они пили, как по пьянке бессмысленно и бездумно теряли друзей, как даже смерть использовали в мелких, корыстных целях. Видел всю изнанку. Ну и что? «Что? Об этом писать? Про такое? Такую песню написал бы — сукой был бы. Нет!.. „И спускаемся вниз с покоренных вершин“, „сорвался со скал — он стонал, но держал“. Поэтому и носят меня на руках, в рот засматриваются — я делаю как бы жизнь! Ту, которую всем хотелось бы, а не это дерьмо вокруг!»
Вообще-то это и есть эстетика соцреализма, впрочем, как и всего классического искусства. Если искусство не возвышает человека, не дает красоту жизни и красоту подвига, то зачем оно вообще? Кому интересна грязь? Или американцы не возвеличивают своего героя? Или французы не воспевают Жанну Д’Арк? Но даже возвеличивать всегда надо во имя чего-то…
На сцене театра он искренне играл роли революционеров, в кино играл и комиссаров, и белых офицеров, в его песнях оживали герои иных времен. Но это все была игра. Станислав Куняев прав, определяя ролевой характер его фронтовых, блатных и иных песен. Маски, карнавал масок, но вечер затихает, зрители уходят, что остается в самом певце? Каков он сам? И прав ли Куняев, когда причисляет его лучшие, народом признанные песни к игровым? Играл ли Высоцкий русский характер? Или прав скульптор Вячеслав Клыков, возводя его на пьедестал русского национального героя?
В опубликованных письмах, дневниковых записях Владимира Высоцкого, предназначенных не для читателей, мы находим его признания в своей русскости. Скажем, в письме к любимой: «Теперь все. Люблю. Я — Высоцкий Владимир Семенович, по паспорту и в душе русский… Влюблен. В тебя…» Или в другом письме: «Сегодня впервые посмотрел на себя в зеркало, — зрелище удручающее — веснушки, краснота, волосы выгорели и глаза тоже (но стал похож на русского вахлака, от еврейства не осталось и следа)». Лишь однажды из всех сотен его песен на любую тему вылепилась небольшая — о другой своей крови, еврейской. За год до смерти прорвалось:
Казалось мне, я превозмог
И все отринул.
Где кровь, где вера, где чей Бог?..
Я — в середину.
Я вырвался из плена уз,
Ушел — не ранен.
И, как химера, наш союз —
Смешон и странен.
Но выбирал окольный путь,
С собой лукавил.
Я знал, что спросит кто-нибудь:
«Где брат твой, Авель?»
И наяву, а не во сне
Я с ними вкупе,
И гены гетто живут во мне,
Как черви в трупе.
Это уже не из цикла его игровых песен. Это уже из заключительных аккордов, когда говорилось, вырывалось, «выблевывалось», как сказал о нем Шарль Азнавур, самое сокровенное. Но евреем он так и не смог себя ощутить до конца. И тут оказался «окольный путь» — в середину. Стать героем бунтовавшего еврейства он тоже никак не мог, как бы того ни желали иные из его поклонников и как бы его ни стремились представить таковым авторы газеты «Дуэль». Ни русским национальным героем, как считает Вячеслав Клыков, ни еврейским, как представляет его поэт Александр Городницкий, Владимир Высоцкий не был и стать не мог. Для этого он должен был или органично, нутряно быть таковым, или страстно поверить в ту или иную национальную идею. Этого не случилось. А жаль.
Он был искренним, предельно искренним и в своем крике, и даже в своей гибели, но во имя чего? Его герои умирали за идеи — Галилей, белый офицер Брусенцов из фильма «Служили два товарища» (кстати, любимая его роль в кино), Хлопуша боролись за нечто надличностное, боролся за идеалы тот же Жеглов, а он сам оказался в мире безверия, как и многие его сверстники из поколения детей войны. Отцы воевали, а они уже играли в их войну, перемежая правду с вымыслом, понарошку воспевая то белых, то красных. Не пришел он и к вере в Бога.
Я лег на сгибе бытия,
На полдороге к бездне, —
И вся история моя —
История болезни.
Его личной болезни, болезни алкоголика, наркомана. Болезни общества. Болезни всей страны, всего народа, лишенного Бога. Может, потому и полюбил его народ, что он кричал о той болезни, которой страдали все. Вакуум молчания надо было чем-то заполнить, если не верой, так криком, надрывом.
Это был некий бубен шамана, пляска язычника — в лучшие, самые популярные его времена, и это был недойденный путь до Бога — в последних исповедальных песнях. Его герои, его супермены, спортсмены, альпинисты, смельчаки, уголовники — конечно же, явная дань языческому сознанию. И, конечно же, «оступился и в крик — значит рядом с тобой — чужой, ты его не брани, гони…» — христианскому сознанию такая модель отношений чужда. Права Марина Кудимова, которая писала: «Однако как мог Высоцкий прийти к Богу? Духовная обстановка того времени в качестве пути наименьшего сопротивления предлагала „облегченный“, „протестантский“ вариант…»
«Оговорка из разряда тех, — пишет Кудимова, — на которых Фрейд выстроил свою теорию. С этой точки зрения творчество Высоцкого особенно показательно: что ни песня, то борьба за неприкосновенность своей воли:
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды».
Да, он бунтовал, но — бунтовал против всех сразу, в том числе и против Бога. Когда нет веры ни во что и нет войны, которая объединяет людей, тогда остается поединок со смертью. Но в этот поединок втянуты изначально все смертные, в том числе и все высшие чиновники. Потому Высоцкий и их поэт. Каждый найдет у него песню себе по душе. Сыщик и вор, преступник и его жертва, богач и бедняк, комиссар и антисоветчик. Его любили и любят тренер и футболист Олег Романцев, философ и писатель Александр Зиновьев, скульптор-патриот Вячеслав Клыков и скульптор-западник Михаил Шемякин, любили Андрей Синявский и Юрий Мелентьев. О нем поставили спектакль обе Таганки{30} — и театр Юрия Любимова, и театр Николая Губенко. У Губенко в спектакле все определяют военные песни Высоцкого, у Любимова — больше крика отчаяния и безнадеги… Кстати, тот же Губенко вместе со своей женой два часа простоял у гроба Высоцкого. Пришел зачем-то на похороны попрощаться с Высоцким и Станислав Куняев… Потому правы партийные лидеры, которые, прослушав «Охоту на волков», искренне говорили: «Да это же про меня…» Потому так оказался близок Владимир Высоцкий и уголовному миру, где тоже нет единой веры, нет соборного сознания, один против всех, риск и игра со смертью. Он оказался героем своего безыдеального времени. С ним встречался и проговорил много часов Юрий Гагарин, а позже упросил приехать к себе опальный Никита Хрущев…
Может быть, и нужен был в то время всей стране такой вот ролевой герой, будто из виртуальной реальности, к каждому поворачивающийся своей стороной? После тотальной войны страна должна была хоть одну эпоху, хоть одно поколение просто жить — без героики, лишь с картинками о героях. Высоцкому, возможно, и на самом деле не повезло: он вырос во время, когда «настоящих буйных мало — вот и нету вожаков…».
Хоть вяжите меня — не заспорю я.
Я и буйствовать могу — полезно нам.
Набухай, моей болезни история,
Состоянием моим болезненным.
Народ, лишенный веры, лишенный национальных идеалов, постепенно криминализуется. Человек может сам не грабить, не убивать, но он уже не противостоит этому злу. Высоцкий любит родину, любит Россию, тоскует по ней, находясь за границей, но и дома он уже абсолютно искренне и с сожалением видит вокруг себя лишь пустоту и гниль. «Мне вчера дали свободу, / Что я с ней делать буду?» В девяностые годы мы все дружно и ответили на вопрос, что делать с навязанной свободой — воровать, пьянствовать, убегать за границу, голосовать за абсолютных негодяев, разрушать содеянное другими поколениями… Кстати, Владимир Высоцкий, окажись в нашем времени, уверен, в число приверженцев Горбачева и Ельцина, в число подписантов позорного расстрельного «Письма 42-х» ни за что бы не попал. Скорее, оказался бы на одной стороне вместе с Владимиром Максимовым и Андреем Синявским, Александром Зиновьевым и Николаем Губенко… Впрочем, он сам написал об этом: «Пусть впереди большие перемены — / Я это никогда не полюблю!» Он был порядочным человеком без веры и идеала. Из тех, кто не предает друзей, идущих на эшафот, хотя сам и не верит в их борьбу… Его личной борьбой было заполнение зловещей пустоты в душах людей. Чем угодно: хоть клоунами, хоть нечистой силой, хоть спортивными страстями. Лучше верить в «Спартак», чем ни во что не верить… В заполнении этой пустоты и была громадная роль Владимира Высоцкого. Главная роль в своем поколении детей 1937 года. Кстати, дату рождения — 25 января 1938 года — он обыгрывал не раз, прежде всего в своей знаменитой «Балладе о детстве»: «В первый раз получил я свободу / По указу от тридцать восьмого…» Это же Высоцкий обыгрывает указ Сталина о запрете абортов. Кстати, может быть, половины героев моей книги «Дети 1937 года» не было бы в жизни, если бы не этот сталинский указ 1936 года. Поразительно, и время страшное было, и кровь текла, но рождаемость росла, население России за 1937–1938 годы увеличилось, несмотря ни на какие репрессии. А вот сейчас в год по миллиону убывает. Кто же главный погубитель страны — Сталин или Ельцин, исходя из простого такого факта?
Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее, —
А вот живет же братия —
Моя честна компания!
Да еще какая талантливая компания — поколение 1937–1938 года! Сколько лидеров в науке и в технике! Даже в политике. Тот же свердловский губернатор Эдуард Россель тоже из самых дворовых ребят, родители репрессированы, ему бы сначала в беспризорники, а потом в бомжи уйти, как нынче — два миллиона беспризорных детей, а он с юности в лидерах ходит…
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись…
В Высоцком звучал голос народной памяти. И упреки в его адрес — это скорее упреки гнилому времени, переходному состоянию народа… Пишет один из его друзей: «Он ни в чем не был профессионалом. Я уверен. Он не был гением ни в чем, а был рабом России и болью ее души». О том же говорит и кинорежиссер Алексей Герман: «…Высоцкий, очевидно, был невозможен у нас в конце пятидесятых годов. Он был не ко времени. Это было время великих иллюзий, великого ощущения приобщения самих себя к процессу создания правдивой и правильной Родины, когда бойцов было много — а именно это тогда происходило. Поэтому он не мог быть в то время ни столь популярным, ни столь любимым».
Действительно, Владимир Высоцкий с первых же песен был по сути своей принципиальный антишестидесятник. Он чувствовал фальшь господствовавшей эйфории «оттепели». Это была эйфория верхушки, элиты, народ-то испытывал совсем другие чувства. Это же двадцать второй съезд КПСС единогласно проголосовал за немедленный вынос Сталина из мавзолея, оставив Ленина в гордом одиночестве. И верхушка, после смерти Сталина позволившая себе этакий привал, перекур с дремотой, — не лучшая, не воевавшая, не израненная, а сформированная из «сплошной чемодании».
Сам Владимир Высоцкий старается держаться хотя бы за свои корни, за свою Россию, без которой на самом деле не может жить.
В синем небе, колокольнями проколотом, —
Медный колокол, медный колокол —
То ль возрадовался, то ли осерчал…
Купола в России кроют чистым золотом —
Чтобы чаще Господь замечал.
Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною.
Любовь и нежность к своему народу — и тут же раздражение, злость, неприятие покорности, зависти, равнодушия. Вот его ответ на один из вопросов студентов МГУ: «Вопрос хороший и очень серьезный: мое отношение к России, к Руси, ее достоинствам и недостаткам. Это не вопрос — это тема, над которой я вот уже двадцать лет работаю своими песнями… И вот сейчас я хочу показать вам одну песню, в которой, может быть, будет частично ответ на ваш этот довольно серьезный вопрос. Песня, которая называется „Песня о старом доме“…» Тем самым Владимир Высоцкий подчеркивает не пародийность, а серьезность песни «Старый дом» (как она стала называться позже).
В дом заходишь как
Все равно в кабак,
А народишко —
Каждый третий — враг.
Своротят скулу,
Гость непрошеный!
Образа в углу —
И те перекошены.
… … … … … … … … … … … … … …
«Кто ответит мне —
Что за дом такой,
Почему — во тьме,
Как барак чумной?
Свет лампад погас,
Воздух вылился…
Али жить у вас
Разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? — напоил бы вином».
А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути —
И людей позабыл, — мы всегда так живем!
Трáву кушаем,
Век — на щавеле,
Скисли душами.
Опрыщавели,
Да еще вином
Много тешились, —
Разоряли дом,
Дрались, вешались».
«Я коней заморил, — от волков ускакал.
Укажите мне край, где светло от лампад.
Укажите мне место, какое искал, —
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах
Не слыхали мы,
Долго жить впотьмах
Привыкали мы.
Испокону мы —
В зле да шепоте,
Под иконами
В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа,
Я башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут…
Нетрудно свести эту песню к пародии, к шуточному эпизоду, к песенной стилизации сказок о нечистой силе, но сам Владимир Высоцкий назвал эту песню своим ответом на вопрос о Руси, о России. Получается, что прав Станислав Куняев, когда называет его поездки по Европе и Америке этаким бегством от надоевшего дома, отдыхом от «икон в черной копоти»? Впрочем, как точно подметил биограф Высоцкого Петр Солдатенков: «Высоцкий любил абсурд, любил „сдвинутых“ героев своих песен, будь то простоватые мужики, будь то симпатичная лесная нечисть, вещи с непредсказуемым поведением или животные, похожие на людей. Ощущение чудес, творящихся в мире, сближало его в одинаковой степени и с „русским сказочником“ Шукшиным, и с Льюисом Кэрроллом. Кстати, последний — профессор математики из Оксфорда — побывал в России в 1867 году, написал „Русский дневник“, где назвал Москву „волшебным городом“…»
Позже Владимир Высоцкий примет самое активное участие в озвучивании пластинки для детей по кэрролловской «Алисе в стране чудес». И симбиоз Кэрролла и Высоцкого, по-моему, вышел чудесный… Но абсурд о России в песне о старом доме сближается как раз не с горькими, но правдивыми переживаниями Шукшина или Абрамова, Белова или Можаева, а с представлениями о России его либеральных друзей… Все смешалось в доме Высоцкого… «Может, спел про вас неумело я…» — заканчивает песню Владимир Высоцкий. Но не только про нас, и про себя в данном случае спел он очень даже неумело. Ибо сам же в другой известной песне «Нет меня — я покинул Расею…» откровенно признавался, что и из такого «барака чумного» никогда он не уедет, что привязан к нему и видимыми, и невидимыми цепями:
Кто-то вякнул в трамвае на Пресне:
«Нет его — умотал наконец!
Вот и пусть свои чуждые песни
Пишет там про Версальский дворец»…
… … … … … … … … … … … … … …
Я уже попросился обратно —
Унижался, юлил, умолял…
Ерунда! Не вернусь, вероятно, —
Потому что я… не уезжал!
… … … … … … … … … … … … … …
Я смеюсь, умираю от смеха:
Как поверили этому бреду?!
Не волнуйтесь — я не уехал,
И не надейтесь — я не уеду!
И в этом я стопроцентно уверен — не уехал бы. Вне России не было смысла в его жизни. Западу он был непонятен и не нужен. Так, очередной муж известной кинодивы, позарившейся на русскую экзотику. А все эти сказки о его популярности во Франции или в Америке — для наших темных образованцев. Пусть там хоть сто его пластинок выйдет и пять собраний сочинений — в тот период Запад еще боялся Советского Союза, и потому западные правительства не жалели никаких денег на углубление любых трещин в его монолите, каждому уехавшему из СССР создавали на Западе самые комфортные условия, в чем откровенно признавались позднее и Владимир Максимов, и Андрей Синявский, и Александр Зиновьев. Их печатали и издавали из политических целей, а не потому, что так диктовал западный рынок. Нет, рыночным товаром на Западе Высоцкий никогда не был, — никогда на улицах Парижа из открытых окон не станет звучать его голос, и Высоцкий это прекрасно понимал. Он с радостью купался в буржуазной роскоши, но… в перерывах между своими песнями… Никогда, ни в те брежневские годы, ни сейчас не уехал бы Владимир Высоцкий ни в какую Америку, ни в какой Израиль. Он начинал скучать по России и по своему месту в ней уже спустя несколько дней после приезда в Париж или в США. Там он был интересен лишь как «русский бунтарь». Потому и отказался сниматься в Израиле в кино, что боялся — чиновники воспользуются случаем и обратно не пустят. Леониду Мончинскому, одному из немногих подлинных друзей Высоцкого, немецкий корреспондент Норберт Кухинке сказал: «Высоцкий — большой поэт, но — русский. Очень русский. Запад имеет другие проблемы. Он к нам не придет».
Мне, достаточно хорошо знающему западный мир, смешно, когда наши либералы вопят о мнимых успехах того или иного отечественного поэта или артиста после их выступлений перед кучкой западных славистов или в зале, на сто процентов заполненном нашими же эмигрантами. Западный мир и свою-то культуру плохо знает, о столетнем юбилее Хемингуэя никто не вспомнил, а тут какой-то орущий, хрипящий русский… Не получилось завоевания Америки ни у Маяковского, ни у Есенина, ни у Высоцкого. А дома, в этой «черной копоти», — ты у всех на слуху. Как же быть? Глотнуть буржуйского воздуха — и обратно, в родные пенаты, в «смрад, где косо висят образа».
Если нет веры, ни в свой народ, ни в ту или иную идеологию, ни в Бога, то все лучшее в своей стране видится только в ее прошлом, в том числе и в прошлом своих отцов, в тяжелом, но великом времени, когда:
…Было время — и были подвалы,
Было дело — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали…
Его первая опора в поединке со смертью — опора на фронтовое поколение, на героическое прошлое отцов. Вот почему он так охотно откликался на все просьбы кинорежиссеров написать песни на военную тему. Это была его отдушина, его ностальгия по героике. «Меня спрашивают: „Ну почему ты так много пишешь о войне? Ведь ты же не мог воевать, ты же молодой еще человек“. Я говорю — да, это правда. Но моей семьи война коснулась, у нас и смерти есть — и погибшие, и те, которых — вот я рассказываю — догнали старые раны: в прошлом году умер мой дядька — это единственный мой родственник… И когда несли его тело, впереди шли семнадцать летчиков и на семнадцати красных сафьяновых подушках несли семнадцать его орденов, а медали даже некуда было класть. Такой вот был парень, человек… Так что тут и говорить нечего — конечно, всегда будем возвращаться мыслями к войне. Но я-то пишу о войне не только потому, что у меня военная семья, — всех людей, которые живут у нас в стране, она коснулась…»
Может быть, многим хорошим в творчестве Высоцкого мы обязаны «единственному дяде и другу» Алексею Высоцкому, артиллеристу, полному кавалеру орденов Боевого Красного Знамени, и его жене Александре, потерявшей на фронте руку. Благодаря им Владимир Высоцкий всю жизнь чувствовал свою сопричастность с воевавшими, благодаря им понял правду войны. И когда на пути его встретился белорусский кинорежиссер Виктор Туров, тоже по-настоящему болеющий прошедшей войной, переживший в детстве увиденный им расстрел отца-партизана, он искренне откликнулся на его просьбу написать для фильма «Я родом из детства» военные песни. «Сценарий фильма написал Шпаликов, трагически погибший — он повесился, Гена. А картину снял режиссер — мой близкий друг Виктор Туров. Не нужно никаких гидов и переводчиков, если хотите посмотреть Белоруссию — надо, чтобы Витя Туров показал. Он так любит свою родину, что может показать все… Когда ему было пять лет всего, на его глазах расстреляли отца — он был партизаном: вернулся, думал, что нет никого в деревне, и навестил семью. Была засада, его полицаи вывели из дома и расстреляли. Это первое потрясение детское было… У него сохранилось это восприятие — удивительное восприятие военных лет, конца войны… Его фильмы о партизанах — безо всяких преувеличений — очень по правде, с каким-то своим настроением и хорошим глазом на это дело. Он был взрослый ребенок в десять лет — как все дети войны…» Совпали судьбы трех детей войны — сценариста Геннадия Шпаликова, режиссера Виктора Турова и актера, автора песен Владимира Высоцкого…
У Высоцкого многое в творчестве зависело от того, к кому он «прислонялся». Вот когда он прислонялся к настоящим людям, заряжаясь от них энергией войны, энергией Победы, и шли у него лучшие, народные, песни.
От границы мы Землю вертели назад —
Было дело сначала, —
Но обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись ногой от Урала.
… … … … … … … … … … … … … …
Кто-то встал в полный рост и, отвесив поклон,
Принял пулю на вдохе, —
Но на запад, на запад ползет батальон,
Чтобы солнце взошло на востоке.
И сколько таких песен пела страна! «Сыновья уходят в бой», «Высота», «Штрафные батальоны», «Черные бушлаты». Пусть он по-актерски пережимал, прав Куняев, говоря о «заплаканных вдовах», пусть он был эхом воевавших отцов. Но разве это плохо, что мальчишки уже семидесятых годов без всякого приказа и нажима пели и слушали песни о Великой Отечественной войне?
Его слушала вся страна именно благодаря тому, что он долгое время умел прислоняться к настоящим людям, восполняя у них недостаток веры в будущее. Такими настоящими людьми были альпинисты, моряки, геологи, золотодобытчики, хирурги, следователи из угро. Никто еще не отследил судьбы тех двадцати — тридцати человек, талантливым эхом которых довелось стать Владимиру Высоцкому. Думаю, среди них золотодобытчик Вадим Туманов, капитан Анатолий Гарагула, альпинист Михаил Хергиани, клоун Леонид Енгибаров, работник угрозыска Анатолий Утевский… Вот почему он так тянулся к людям дела, к людям судьбы, встречался с Юрием Гагариным, выступал на шахтах, на кораблях, перед летчиками. Это были не просто встречи с поклонниками, это была подпитка ощущениями. Когда нет большой веры ни во что, нет своего большого дела, можно жить отражениями. Насколько я понимаю, сам театр никогда не был для Владимира Высоцкого таким большим делом. Со временем он вообще собирался уйти из театра, посвятить себя литературе. И говорил, что если бы пришлось начать жизнь сначала, он только бы писал и больше ничего. С этим согласен и режиссер Юрий Любимов: «Я думаю, что он, если бы жил, писал прозу. Он ведь под конец больше бумагу и перо брал, чем подбирал свои незатейливые мелодии. Признавался, что заводится от ритма, от темпа, стих легче ложится. Мне кажется, он для этого и бренчал…» Вторит ему парижский друг Высоцкого скульптор Михаил Шемякин: «Года за полтора-два до смерти он все сетовал на какую-то безысходность, серятину, усталость от театра…»
Если одной из опор Высоцкого была великая эпоха войны, то другой, не менее важной, — опора на друзей. Он был поставлен жизнью в такие условия, что и жизнь, и творчество напрямую зависели от друзей, от качества дружбы. Но одни друзья уходили насовсем — Левон Кочарян, Василий Шукшин, другие предавали, от третьих сам отворачивался, и под конец жизни все чаще оставался тотально одиноким и ненужным.
Смерть самых лучших намечает —
И дергает по одному.
Такой наш брат ушел во тьму!
Это о Шукшине, которого любил и ценил.
Тема друзей — одна из главных и вместе с тем больных тем в творчестве Высоцкого. По-человечески важность этой темы можно понять. В любую эпоху безвременья от пустоты жизни человек спасается дружбой и любовью, если нет ничего высшего.
А мы живем в мертвящей пустоте, —
Попробуй надави — так брызнет гноем, —
И страх мертвящий заглушаем воем —
И те, что первые, и люди, что в хвосте.
Выход один — в дружбе. «У Володи было много друзей. Одни встречались с ним каждый день, другим лишь удавалось попасть на его концерты, третьи только слушали магнитофонные записи. Но все они были друзьями», — пишет Марина Влади. Но это пока еще некое общее положение. Вместо мира идей и идеалов — мир друзей. Он и сам признается: «У меня очень много друзей. Меня Бог наградил… И я без них сдохну, это точно. Больше всего боюсь кого-то из них разочаровать. Это-то и держит все время в нерве и на сцене, и в песнях, и в бахвальстве моем».
Ушел — невелика потеря
Для многих людей.
Не знаю, как другие, а я верю,
Верю в друзей.
Сначала друзья по Большому Каретному, стихийный круг жизни: Андрей Тарковский, Василий Шукшин, Левон Кочарян, Артур Макаров, Михаил Туманов, Анатолий Утевский… Потом друзья по театру — Борис Хмельницкий, Валерий Золотухин, Иван Бортник, Вениамин Смехов… Одновременно у Высоцкого было несколько даже несоприкасавшихся дружеских кругов. Кто-то жил в Питере, кто-то в Магадане…
Возвратился друг.
Когда нет вокруг
никого,
с этим свыкнулся…
Ну а он в тот же час
враз все понял без фраз
и откликнулся.
Но постепенно уходят друзья и в театре, и в жизни. Они меняются, он меняется. Я бы не стал их винить: образ жизни Высоцкого мало кто способен был выдерживать долго. Одно дело изредка встречаться на работе, на концертах, другое — жить его хмельной, взрывной, буйной жизнью.
Наше время иное, лихое, но счастье,
как встарь, ищи!
И в погоню летим мы за ним, убегающим,
вслед.
Только вот в этой скачке теряем мы лучших
товарищей,
На скаку не заметив, что рядом —
товарищей нет.
Обостряются, и надолго, если не навсегда — до самой смерти, отношения в театре. Пишет Золотухин: «Мы только случая ждем и не бережем друга, не стараемся вникнуть в мрачный, беспомощный, одинокий, я убежден, мир его… Шеф (Любимов. — В. Б.) говорит: „Зажрался. Денег у него — куры не клюют… популярность себе заработал, и все ему плохо…“ Нет друзей в театре. Венька и Вовка достаточно заняты своей карьерой и семьей, как и я — не хуже, не лучше…» Высоцкий пишет в Магадан Игорю Кохановскому: «Друзей нету! Все разбрелись по своим углам и делам. Очень часто мне бывает грустно, и некуда пойти, голову прислонить… Часто ловлю себя на мысли, что нету в Москве дома, куда бы хотелось пойти…»
К алкоголю добавились наркотики, и, думаю, уже став наркоманом, Владимир Высоцкий осознанно отсекает от себя друзей, перед которыми — стыдно и которые не постеснялись бы принять самые жесткие меры, дабы не дать ему в это безумие втянуться. Вместо подлинных друзей нужны были податливые, угодливые дружки. И вот уже даже Артур Макаров, даже Вадим Туманов не спешат появиться у него, зная, что их там ждет… Появились зиц-друзья, зиц-возлюбленные, зиц-помощники. Поразительно: вплоть до дня смерти кто-то постоянно чуть ли не насильно возил его давать концерты, иногда по два в день, прямо перед сценой накачивая его наркотиками, чтобы он продержался. Почти все эти подонки упомянуты в книге Валерия Перевозчикова «Правда смертного часа», но эту-то книгу сегодня все дружно не признают. Страшная правда, и построена на голых фактах. Вот цитата из Артура Макарова: «В последние годы из-за своей болезни, скажем так, Володя был окружен людьми другого — особого — рода… Володя отлично знал им всем цену… Все это я понял, когда познакомился с людьми, которые окружали его в последние годы жизни».
Он мало теперь общается даже с людьми из кино, порывает с Говорухиным. В театре еще хуже — он считается временно уволенным. «Тесные дружеские отношения с Золотухиным закончились в 75-м году, примерно в этом году — ссора с Дыховичным, точнее, резкий уход Дыховичного; со Смеховым отношений никаких… Остается Иван Бортник, но с ним ссора в последний год» — из книги Перевозчикова. Остаются Янклович, Шехтман, возлюбленная Оксана… — люди, перед кем не надо ни в чем отчитываться, с кем можно чувствовать себя свободным в любом виде. Марины Влади он уже боялся, да и она явно устала от его «прерванных полетов». И он к ней не спешил в Париж, и она уже не рвалась в Москву.
Вот так и нарастает тема демонов в жизни Владимира Высоцкого. Великие фронтовики — уже далеко, в мире ином, люди большого дела — в этом своем деле, отрываясь от него даже ради Высоцкого лишь на миг. А вокруг — бесы, бесы и бесы.
Слева бесы, справа бесы.
Нет, по новой мне налей!
Эти — с нар, а те — из кресел, —
Не поймешь, какие злей.
Это бесовское окружение и заметил художник Сергей Бочаров, долгое время издали наблюдавший за жизнью поэта и лишь незадолго до смерти нарисовавший его с натуры. Высоцкого любил народ, его знали и ценили миллионы людей, но его не принимала всерьез его же либеральная творческая среда. «Без России я ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая меня обожает, я не могу жить». Но где поддержка коллег? От любой удушливой атмосферы в любое время всегда спасали друзья и единомышленники. Но если это удушье распространяется и на его творческое окружение? Я согласен во многом с Мариной Влади в ее иногда горьких воспоминаниях о жизни Высоцкого: «Очень просто выбрать жизнь, когда не притягивает к себе смерть. Очень легко вести себя по всем правилам, если ты не опальный поэт, лишенный признания…» Это он-то «лишенный признания» с миллионами почитателей?! «Я работаю со словом, мне необходимы мои корни, я — поэт». Так считает Владимир Высоцкий, но считают ли так окружавшие его известные поэты? Лишь Иосиф Бродский в далекой Америке признал его поэтический талант. Вспоминает Марина Влади: «Перед тем как нам уходить, он (Бродский. — В. Б.) пишет тебе посвящение на своей последней книге стихов. От волнения мы не можем вымолвить ни слова. Впервые в жизни настоящий большой поэт признал тебя за равного. Сколько же лет ты ждал этого? Ты всегда считался автором-исполнителем — в лучшем случае бардом, менестрелем. Но о твоей причастности к поэзии просто не было речи. Официальные поэты — Евтушенко и Вознесенский — с удовольствием общаются с тобой, но снисходительно улыбаются, когда ты приносишь им свои стихи: „Не стоит рифмовать „кричу — торчу““. Много раз они забирали с собой твои стихи, обещали их напечатать, но так ничего и не сделали»…
Может быть, это и было причиной главного удушья — тотальное творческое одиночество? Миллионы зрителей и практически — ни одной публикации. Лишь Петр Вегин однажды опубликовал стихотворение в «Дне поэзии», да для вящего скандала позвали его поучаствовать в «Метрополе» Василий Аксенов с компанией. Загадка, да и только. Тексты его песен проходили самую суровую кино- и телецензуру. И не было ни одного редактора, кто бы взялся опубликовать все его уже известные песни. С писателями почвеннического направления он не общался, был далек от них, а жаль. Я уверен, попался бы ему на пути Вадим Кожинов — и его поэтическая судьба сложилась бы по-другому. Скольких поэтов, и самых разных, открыл за свою жизнь Вадим Кожинов! Вот трагический парадокс Высоцкого — ценили его миллионы простых горожан, а вращался он совсем в ином узком кругу либеральных, прозападнически настроенных литераторов и режиссеров. Им нужна была популярность Высоцкого, но не было дела до его песен. Ловушка, из которой он так и не выбрался.
Поэзия могла стать еще одной его мощной опорой в поединке со смертью. Но для этого надо чувствовать себя поэтом, быть признанным поэтами, жить в мире поэзии. А он с его популярностью все равно что писал в стол, не получая признания коллег, скорее усмешки и ухмылки. Старый его друг работник МУРа Анатолий Утевский считает: «Случилась обычная в России история. Слава, не нашедшая поэта при жизни, как бы извиняясь за свою непрозорливость, осветила земную жизнь и творчество Высоцкого с такой силой, что сделала порой неузнаваемыми черты его реальной человеческой личности. Первыми преуспели в этом мэтры отечественного поэтического Олимпа, не признававшие Высоцкого за собрата по перу и испортившие ему немало крови своей открытой или тайной оппозицией к его творчеству… Именно они, не написавшие о Высоцком ни одного доброго слова при жизни, разразились потоком мемуаров, эссе, панегириков… Удивляет, почему известные поэты — Андрей Вознесенский, Андрей Дементьев, Евгений Евтушенко и другие, посвятившие Владимиру Высоцкому после его смерти столь прекрасные строки, не нашли в свое время для него слов поддержки…»
Это демоническое пятно на совести либеральной литературы, как бы задним числом его ни замазывали, проступает все сильнее. При жизни никто из них осознанно не желал публиковать стихи Высоцкого, и власти, партия и КГБ здесь ни при чем. Вот лишь несколько примеров.
Вадим Туманов: «Он должен был выступать на писательском юбилее (детективщика Вайнера. — В. Б.). И в последний момент узнал, что людям, которых он пригласил, не оставили входных билетов… Он сразу понял, что тут сыграло свою роль элитарное чванство писательской братии по отношению к „непосвященным“. И высказал все это хозяевам и распорядителям…»
В Париже на вечере советских поэтов выступали Булат Окуджава, Роберт Рождественский, другие. Среди них и Высоцкий… По телевидению показали всех, кроме него. Он предлагал свои стихи в «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Неву», «Аврору» — нигде ни строчки не напечатали.
Михаил Шемякин рассказывает об истории, демонстрирующей высокомерную снисходительность литературных мэтров: «Пригласив в свой московский дом большую компанию, среди которой был и Андрей Андреевич, и почти вся труппа цыганского театра „Ромэн“, Володя впервые исполнил „Баньку по-черному“. Люди плакали, а Вознесенский, подойдя к Володе, обнял его и, запахнувшись своим знаменитым белым шарфом, сказал: „Растешь, старик, растешь!“ То же самое и Евтушенко…»
Вспоминает и Юрий Любимов: «В первую очередь он был поэт и очень обижался, что все поэты свысока похлопывали по плечу, мол, давай, Володенька, выпьем, а ты спой. Отсюда и привычные нам комплексы. Приходит в театр, расстроенный. Говорю: „Что с тобой?“ Он: „В Союз писателей не приняли“. — „Володя, да что ты, милый, из этого Союза бежать надо, а не скорбеть, что не приняли!“».
В молодости он обожал стихи Маяковского. Позже пришел к Пушкину. И уже на всю жизнь. У него и дома в кабинете висел портрет Пушкина. Относясь к поэзии как к высшему проявлению творчества и искренне считая себя поэтом, он переживал как тяжелую трагедию то, что поэты и критики не воспринимали его стихи, и то, что ему не удалось опубликовать ни одного сборника стихов.
«…Собираюсь ли я выпускать книгу стихов? Я-то собираюсь. Сколько прособираюсь? Не знаю. А сколько будут собираться те, от кого это зависит, мне тем более неизвестно. Знаете, чем становиться просителем и обивать пороги редакций, выслушивать пожелания, как переделать строчки и так далее, — лучше сидеть и писать…» Это так он отвечал на концертах, но на самом деле переживал ужасно свое непризнание как поэта. Как-то он подошел к Эльдару Рязанову: «Эльдар Александрович, это правда, что вы собираетесь ставить „Сирано де Бержерака“?..» Тот отвечает: «Понимаете, Володя, я не хочу в этой роли снимать актера, мне хотелось бы снять поэта…» — «Но я ж тоже пишу», — сказал он как-то застенчиво. Я про себя подумал: «Да, конечно, и очень симпатичные песни. Но это все-таки не в том большом смысле поэзия…» Его било по нервам всю жизнь — его же кумиры и вроде бы приятели явно не желали видеть в нем поэта: «Мы такого поэта не знаем»… А ему уже кроме как писать больше ничего не хотелось делать.
Высоцкий писал: «Это единственная страна — Россия, где поэзия на таком не то что высоком уровне — это само собой, — поэзия великая у нас, величайшая, лучшая поэзия. И мне кажется — не из-за того, что наши поэты были только большими стихотворцами, писали прекрасные стихи, — а из-за того, что они себя достойно вели в жизни — и по отношению к властям, и по отношению к друзьям, по отношению друг к другу и, конечно, к своему творчеству. Из-за этого поэзия всегда была как-то во главе литературы, хотя у нас литература великая, величайшая в мире». Какое восторженное, романтическое, возвышенное отношение к поэзии, к поэтам сохранялось до конца жизни у Владимира Высоцкого и как часто жизнь его отрезвляла!
Однажды по приглашению Роберта Рождественского приехал в Переделкино Левон Кочарян и прихватил с собой Высоцкого. С изменившимся лицом Роберт отозвал Леву в сторону: «Ты что, с ума сошел?! Зачем его притащил? У меня люди… Отправь его как-нибудь»… Кочарян ушел вместе с Высоцким. И надо же, именно этому спесивому трусу и суждено было, как большому советскому литературному начальнику, готовить первый сборник стихов «Нерв» уже после смерти Владимира Высоцкого. И не отказался же! Впрочем, конкуренция у гроба оказалась высочайшей именно среди тех, кто при жизни похлопывал Высоцкого по плечу.
Марина Влади пишет в книге «Владимир, или Прерванный полет»: «Эти беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: „Они делают все, чтобы я не существовал как личность. Просто нет такого — и все“. До самого конца ты будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта». Вот почему Высоцкий плясал от радости, когда услышал впервые в жизни доброжелательные слова от Иосифа Бродского, который позже рассказывал в интервью Соломону Волкову: «Впервые услышал его из уст Анны Ахматовой — „Я был душой дурного общества“. Я думаю, что это был невероятно талантливый человек, невероятно одаренный, совершенно замечательный стихотворец. Рифмы его абсолютно феноменальны… В нем было абсолютно подлинное языковое чутье, да? И рифмы совершенно замечательные. Я по этому признаку сужу. Я человек дикий, для меня рифма — главное…» Но и это единственное признание было получено где-то далеко, в Америке, дома же пропасть только нарастала: между его всенародной известностью и изгойством в творческой среде. Нарастала и внутренняя депрессия, нарастало чувство тотального одиночества. Отсюда горечь откровенных признаний: «Я не могу, я не хочу играть… Я больной человек… После „Гамлета“ и „Галилея“ я ночь не сплю, не могу прийти в себя, меня всего трясет — руки дрожат… Я помру когда-нибудь, я когда-нибудь помру… а дальше нужно еще больше, а у меня нет сил… Я бегаю, как загнанный заяц… Хочется на год бросить это лицедейство… это не профессия… Хочется сесть за стол и спокойно пописать, чтобы оставить после себя что-то…» Нарастает и степень трагичности в его поединке со смертью.
Кто кончил жизнь трагически, тот — истинный поэт,
А если в точный срок, так — в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
Другой же — в петлю слазил в «Англетере».
… … … … … … … … … … … … … …
«Слабó стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа!»
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа —
И режут в кровь свои босые души!
Постепенно истончались опоры — на фронтовиков и военное детство, на друзей, на поэзию, на любовь, которая тоже помогала Высоцкому выжить. Я бы выделил двух женщин, сыгравших важную роль в его жизни и творчестве, каждая вытянула, сколько смогла, — актриса Людмила Абрамова, мать его сыновей Аркадия и Никиты, и Марина Влади, но и эта опора оказалась недостаточной для обреченного на свой поединок со смертью поэта. Вячеслав Клыков прав, много было демонов в жизни Высоцкого, но в конечном счете он сам определял жизнь именно такой, какая и случилась.
Он сам напросился на поединок со смертью. Еще в период его взлета, братства детей войны, в стремлении к песням на военную тему было и желание озвучить зону смертельного риска. «Есть еще одна причина, почему я пишу военные песни. Для своих вещей я стараюсь выбирать людей, которые находятся в крайней ситуации. Вы, наверное, обратили внимание, что почти все герои моих песен находятся в самой высшей степени нервного напряжения: они нервничают, волнуются, беспокоятся. Короче говоря, они всегда у меня — „вдоль обрыва по-над пропастью“. Знаете, так: чуть-чуть сюда — значит, живой останешься, а наоборот — погибнешь. То есть мои персонажи каждую следующую секунду могут заглянуть в лицо смерти. Я их достаю, настигаю в момент риска, они у меня „рвутся из сил и из всех сухожилий“ — во всех вещах, даже в шуточных. И поэтому персонажей для серьезных своих песен я взял из военных времен…»
Война все дальше уходила в прошлое, а он продолжал кричать в зал: «Почему я так часто обращаюсь к военной теме, как будто бы все писать перестали, а я все, значит, долблю в одно место? Во-первых, нельзя об этом забывать. Война всегда будет нас волновать — это такая великая беда, это никогда не будет забываться… Во-вторых, у меня военная семья. В-третьих, мы дети военных лет — для нас это вообще никогда не забудется. Один человек метко заметил, что мы „довоевываем“ в своих песнях. У всех у нас совесть болит из-за того, что мы не приняли в этом участие…» И самое главное, люди на войне всегда на полшага от смерти, и это тоже манило Высоцкого.
Ближе к трагическому финалу все опоры были отставлены, рядом никого не было, да и быть не могло. Сегодня, спустя более двадцати лет после его гибели, мы понимаем, что шел к такой ситуации Владимир Высоцкий осознанно всю свою жизнь. Игра в русскую рулетку, только в более замедленном темпе, чем у его бывшего кумира Владимира Маяковского.
Эта песня о натянутом канате по-своему наиболее знаковая для Высоцкого. Это уже его, Высоцкого, личный, протестантский поединок со смертью. Тут уже нет прикрытия войной, борьбой, спасением людей. Есть его личное желание играть до конца.
Он не вышел ни званьем, ни ростом.
Не за славу, не за плату —
На свой, необычный манер
Он по жизни шагал над помостом —
По канату, по канату,
Натянутому, как нерв.
Вот оно — самое сокровенное Владимира Высоцкого. Не за славу, не за плату, но и не борясь с властями, врагами, не в них дело…
Посмотрите — вот он без страховки идет.
Чуть правее наклон — упадет, пропадет!
Чуть левее наклон — все равно не спасти…
Но должно быть, ему очень нужно пройти
Четыре четверти пути.
Не дошел канатоходец одну четверть, как и сам Высоцкий — сорок два года, еще хотя бы четверть, но «…в опилки он пролил досаду и кровь!»
Это же вся история его жизни: и кололи его, и труба славы надрывалась, и лилипуты глядели уныло, но «Он смеялся над славою бренной, / Но хотел быть только первым — / Такого попробуй угробь!». Насчет «попробуй угробь!» — для собственной смелости, для той, другой половинки собственного «я», которой хотелось и славы, и роскошной жизни, и любви, и покоя, но которой так не хотелось гибнуть… Он этим «попробуй угробь!» себя же и успокаивал.
Если исключить военные песни, то, пожалуй, все главные песни Высоцкого на эту же тему — рисковый поединок со смертью не во имя друзей, не во имя Родины, не во имя любимой, а во имя своего протестантского права на такой поединок… Прикрытия бывают разные — если не война, то спортивные состязания, бег иноходца, охота на волков. Высоцкий понимал нутром, что народу его протестантский подвиг не будет нужен, что его поединок со смертью надо по-русски обставить борьбой за справедливость, за народное счастье, на худой конец, за права человека. Вот в этом поединке — который он затеял абсолютно сознательно и всерьез, — в заранее обреченном на поражение поединке он примеривал на себя самые разные маски: фольклорные, героические, сказочные, маски Русского Рая. И уже не просто трагическая личность, бросающая вызов судьбе, — Владимир Высоцкий, 1938 года рождения, — идет на смерть, доказывая лишь свое право на такой поединок, а народный герой, спаситель, жертва жестокого и неправедного режима, освободитель Отечества, наконец. Вот такой он и стал всенародно знаменит. Он правильно выбрал свои маски. Он справился и со своими опорами, которые на самом деле сам же и отсекал, сам перепиливал все суки на дереве бренной жизни. Если всерьез: сам отказался и от друзей, и от любви… Он сам же и раздразнил своих демонов вокруг. И самым страшным для него казалось, если после гибели его всадят в обычные рамки обычного памятника.
Я хвалился косою саженью —
Нате, смерьте! —
Я не знал, что подвергнусь суженью
После смерти, —
Но в обычные рамки я всажен —
На спор вбили,
А косую неровную сажень —
Распрямили.
Он предупреждает всех «расторопных членов семьи»: не делайте из меня жертву застоя или еще какую-нибудь, не делайте народным заступником или обделенным званиями или наградами актером — я вел свой поединок со смертью назло всем, и провел до конца, не надо искать иных великих целей.
Подвиг русского протестанта, не пожалевшего и жизни своей, чтобы пройти свой путь вольного одиночки. Конечно, все сошлются, опровергая меня, на его шедевр «Охота на волков». И шедевр прежде всего потому, что вышел из колеи протестантизма, что помимо, может быть, его воли, в тексте звучит нечто надличностное, нечто от оскорбленных и униженных «мы». Хотя и здесь есть: «Я из повиновения вышел — / За флажки…» То есть иначе, чем все…
Он хочет взвалить на себя великий груз, и хочет вызвать подобное желание у людей. «Я к микрофону встал, как к образам… Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре». Таким же протестантом Владимир Высоцкий и Гамлета играл: «Пугались нас ночные сторожа, / Как оспою, болело время нами…»
Он выиграл свой поединок со смертью, достойно погибнув без всякой великой цели. Он не догадывался, что в России все переиначивается. И его поединок со смертью, хотел он этого или нет, стал столь необходимым народу символом для преодоления пустоты. Он, отринув все опоры и цели, хрипел, сгорая. Продлевал свою агонию наркотиками, а получилось, что он, как Данко горьковский, сумел объединить вокруг себя массу простых и надежных людей. Как пишет безымянно один из них: «Наше время до жути иное, и Высоцкий — не Байрон. Нынче всеядность нравственная процветает, мало кого смущая. Но нация у нас все же осталась, жив еще русский дух, и есть в этом измордованном духе тоска по высокому, по святости, единению. Высоцкий, как никто, пожалуй, в нашу расколотую эпоху сумел объединить русских людей и живым хриплым словом своим, и даже смертью». Он сам создавал свою судьбу и сам же спорил с ней, а то и перечеркивал. Вся его жизнь — надлом на надломе. Две его судьбы схватились друг с другом. Вся его судьба советского мещанина — это стремление выйти из своего же поединка со смертью, построить дачу, уткнуться в мягкие ладони Марины, посудачить с друзьями, сыграть хорошо роль в театре. И никто бы не осудил такую судьбу… Иная его жизнь перечеркивала эти все начинания и вновь шла на смертный бой.
«Я умру и скажу, что не все суета!» Так и вышло: он умер, доказывая, что его личная жизнь не суета, а оказалось — умер, когда самому народу для жизни дальнейшей нужна была такая громкая смерть. Смерть на миру и, как оказалось, во имя этого мира. Каждый почувствовал себя сильнее в этот миг, став соучастником его судьбы, почувствовал, что и он что-то может. И как завещание остались строки, перечеркивающие весь его протестантизм личного подвига, делающие этот подвиг соборным, народным:
Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
Как итог — последняя записка:
«Что же будет с Россией? Кто мне ответит?.. Да здравствует безумие, если я и подобные мне — безумны! И да здравствует все, что касается всего, что волнует и утешает!»
2000