Глава 14 МЯТЕЖНИК В СОБСТВЕННОМ ГОСУДАРСТВЕ

Уж занавес дрожит перед началом драмы,

Уж кто-то в темноте – всезрящий, как сова,

Чертит круги, и строит пентаграммы,

И шепчет вещие заклятья и слова.

Максимилиан Волошин. «Предвестия»

Пределы самовластья

Некоторое время (весь 1560 год и первую половину 1561-го) Иван, похоже, пожинал плоды долгожданной «свободы» и будто потерял интерес к делам политическим. Но если честолюбие государя и было удовлетворено, то не остывало рвение клана Захарьиных-Юрьевых, стремившегося упрочить свое положение. Когда в августе 1561 года Иван вступил в новый брак с Марией Темрюковной, он составил завещание, в котором был назван состав опекунского совета при наследнике. Из пяти бояр-регентов трое принадлежали к роду Захарьиных, а четвертый – Ф. И. Колычев был их однородцем[839]. Этих же бояр Иван оставлял «ведать Москву» на случай его отсутствия. Захарьины между тем спешили заручиться поддержкой высшей приказной бюрократии. Они добились возвращения из ссылки своего сторонника Н. Фуникова-Курцева, который возглавил Казенный приказ и получил думный чин казначея. Думный чин печатника получил еще один союзник Захарьина Иван Висковатый.

Одновременно Захарьины предпринимают новые усилия, дабы умалить могущество княжеской знати. В январе 1562 года утверждено новое уложение о княжеских вотчинах, в котором в сравнении с приговором 1551 года объем ограничений родового княжеского землевладения существенно вырастал. Ограничения, касавшиеся прежде лишь большей части северо-восточных князей, теперь были усилены и распространены на всех князей, или «княжат». Князьям отныне воспрещалось отчуждать свои земли: продавать, менять, дарить, давать в приданое. Владения княжеские могли переходить по наследству только к сыновьям собственников; в случае, если князь не оставит после себя сына, его вотчина берется в казну «на государя». Право посмертного распоряжения было поставлено под действительный контроль правительства[840]. Наступление на частную собственность продолжалось.

Уложение о вотчинах было разработано по указу царя руководителями приказов, а утвердила документ Боярская дума. И в приказах, и в Думе теперь главенствовали сторонники Захарьиных. Случилось то, чего московская политическая элита так опасалась еще в 1553 году во время болезни Ивана – Захарьины-Юрьевы стали верховодить в стране. Все эти годы временщики Адашев и Сильвестр служили своеобразным буфером между могущественным старомосковским кланом, с одной стороны, и Гедиминовичами, прочими потомками литовских выезжан – с другой. Сильвестр и Адашев, по худородности своей ограниченные в служебной перспективе, были обречены на сотрудничество с княжеской верхушкой. Адашев, рассорившись с Захарьиными после событий 1553 года, стал опираться на князей литовского происхождения.

У последних, очевидно, не было иллюзий относительно их будущности господстве Захарьиных. Как и в 1534 году, из Москвы потянулись перебежчики. В июле 1561 года при попытке бегства в Литву был взят под стражу князь Василий Глинский. В начале 1562 года арестовали Ивана Вельского. Князь Иван Дмитриевич много лет возглавлял Боярскую думу, приходился родственником государю, при назначении воеводских должностей мог претендовать только на пост главнокоманцующего. Но оставаться более на Москве он не желал. При обыске у Вельского нашли охранные грамоты на въезд в Литву, подписанные королем Сигизмундом.

А исход только начинался. В апреле 1562 года бежал в Литву Дмитрий Вишневецкий. Прославленный военачальник, в течение пяти лет успешно защищавший Русь от крымских набегов, перешел на сторону польского короля Сигизмунда, обещая верно ему служить и, более того, познакомить с военными секретами русских – «справы того неприятеля выведавши». Летом 1562 года вызваны с южной границы и арестованы по подозрению в намерениях отбыть в Литву воеводы братья Михаил и Александр Воротынские. По этой же причине в октябре 1562 года наложена опала на смоленского воеводу Дмитрия Курлятева. В конце 1562 года во время похода на Полоцк на сторону литовцев перешел знатный дворянин Б.Хлызнев-Колычев, который выдал важные сведения о планах русских войск. В марте 1563 года арестованы воеводы, руководившие гарнизоном Стародуба, которых обвинили в намерениях сдать город литовцам. Следствие закончилось казнью Данилы Адашева и его сына и родственников.

Таким образом, в течение нескольких месяцев бежали в Литву или оказались под подозрением практически все видные военачальники, принесшие в последние годы успех России на южных рубежах и на первом этапе Ливонской войны. К этому перечню стоит присовокупить и князя Андрея Курбского, царского наместника в Ливонии, четыре года командовавшего русскими войсками в Прибалтике, который покинул страну позднее – в апреле 1564 года. Как и летом 1534 года, служилые князья и дворяне не захотели служить боярам-временщикам. Безусловно, свою роль сыграли и новые факторы: активное наступление на вотчинную собственность и дурной нрав государя, все более ярко проявлявшийся в эти годы.

Не успели тело царицы Анастасии предать земле, как Иван погрузился в самый грязный разгул – стал «прелюбодейственен зело». Летописи также свидетельствуют, что именно после смерти царицы Иван сменил свой «многомудренный ум» на «нрав яр». На наш взгляд, тайна податливости Ивана чарам своей супруги объясняется склонностью Ивана к актерству и лицемерию. Анастасия чаяла видеть супруга богобоязненным и смиренным, и он охотно разыгрывал перед ней эту роль и, возможно, даже нравился сам себе в этом благородном образе. Как это часто бывает, маска начинает диктовать поведение ее обладателю.

Если влияние Сильвестра порождено искренним суеверным испугом, то влияние Анастасии – добровольным лицедейством. Чтобы избавиться от поповской власти, Ивану пришлось скорректировать установку на 180 градусов: не сопротивление Ивана указкам своих опекунов стало причиной обрушившихся на него напастей, а наоборот, – подчинение их воле. Чтобы снять маску добродетельного христианина, Ивану требовался лишь повод – отсутствие зрителя, желавшего видеть этот образ и готового по достоинству оценить перевоплощение. Поэтому после смерти Анастасии Иван без стеснения дает волю своим похотям. Он вовсе не переменился: просто снял личину, обнаружив собственное лицо.

Метаморфоза, произошедшая с царем, столь шокировала москвичей, что уже через неделю после смерти Анастасии митрополит и духовенство обратились к государю с ходатайством, чтобы он «женился ранее, а себе бы нужи не наводил». Подавая эту необычную челобитную, князья церкви не только заботились о нравственном здоровье государя, но и с помощью нового брака надеялись подорвать монополию Захарьиных при дворе[841].

Очевидно, не только знатные княжеские фамилии были недовольны гегемонией московского клана. В эти годы аристократия демонстрирует редкое единодушие и решимость в отстаивании своих прав. Факт совершения государственной измены Иваном Вельским был налицо, однако за князя вступились поручители, кои обязывались внести в казну огромную по тем временам сумму (10 000 рублей) в случае нового побега Вельского и, кроме того, отвечали за его поведение своими жизнями. Несмотря на столь обременительные условия, в числе поручителей помимо пятерых бояр оказалось свыше сотни (!) княжат, детей боярских и дьяков. Столь внушительная и недвусмысленная демонстрация единства правящей верхушки возымела действие. Спустя три месяца после ареста Иван Вельский не только оказался на свободе, но и снова возглавил Боярскую думу.

В апреле 1563 года история повторилась. Количество поручителей за Александра Воротынского вновь перевалило за сотню, несмотря на то что «страховой взнос» за опального воеводу вырос до 15 000 рублей. Возглавил ходатаев крупнейший боярин Иван Федорович Мстиславский. В начале 1564 года Иван наложил опалу на видного воеводу Ивана Шереметева. И снова за него дружно заступаются представители боярских родов во главе с Иваном Петровичем Федоровым. Только Захарьины не участвовали в этих акциях протеста, понимая, что в значительной мере они направлены против них.

Преграды самовластию обнаруживались там, где власть прежде не встречала никаких препятствий. Впервые в истории Рюриковичей государю не удалось учинить правеж в своей собственной семье. В июне 1563 года Иван, проживавший в резиденции в Александровой слободе, получил донос от Савлука Иванова, служившего дьяком у двоюродного брата царя Владимира Старицкого. Савлук был посажен Старицкими за какую-то провинность в узилище, откуда сообщил государю, будто Старицкие чинят Ивану «многие неправды» и схватили дьяка из-за боязни разоблачений дьяка. Савлука вызволили из темницы и привезли в Александрову слободу, чтобы тот без опаски изобличал преступные намерения князя и его матери Ефросиньи. Собранных улик оказалось недостаточно, чтобы обвинить Старицкого в заговоре с целью захвата власти, и Иван приказал поднять архивные документы десятилетней давности, относящиеся к достопамятному эпизоду болезни царя.

Прежде бояре охотно помогали великим князьям убирать с дороги строптивых родственников. Однако на этот раз митрополит Макарий и Боярская дума готовящуюся расправу решительно пресекли. Дело ограничилось покаянием князя Владимира Андреевича и его матери пред лицом церковного собора. По «печалованию» Макария и духовенства царю пришлось примириться с братом. Правда, княгиня Ефросинья была пострижена в монахини белозерского Воскресенского монастыря – по официальной версии, по собственному желанию. Старицкому возвратили удельное княжество, но лишь после роспуска его свиты. В знак окончательного примирения с братом в октябре 1563 года Иван гостил у него в Старице.

Прежде, до изгнания Сильвестра и Адашева, Ивану казалось, что досадное ограничение его воли проистекает из мелочной унизительной опеки временщиков. Исчезни опека – и все само собой оборотится в его пользу. Но недолго Иван тешился иллюзией неограниченного самовластья и вседозволенности. После эйфории 1560 – 1561 годов наступило отрезвление. События 1562 – 1563 годов обнаружили, что самодержавным поползновениям противостоят не отдельные временщики или некоторые группировки, а вся политическая элита Московской Руси.

Иван сам выбрал себе фаворитов, сам подчинился их влиянию, сам наделил их значительными полномочиями, сам страдал от их наставничества и, в конце концов, сам их изгнал. Но сейчас он впрямую столкнулся с Боярской думой, как с органом, сила которого укреплена и освящена вековой традицией. Более того, он встретил оппозицию в виде союза между высшими лицами государства и церковными иерархами. От такого препятствия невозможно было избавиться таким же способом, как он отделался от опостылевших временщиков.

Ход Ливонской войны подстегнул поиски путей утверждения самодержавия. В январе 1563 года Иван во главе огромного войска явился под стены важной литовской крепости Полоцк и штурмом овладел городом. Как и подчинение Казани, взятие Полоцка обставлялось как крестовый поход против иноверцев. Русское войско сопровождали чудотворные реликвии и целый отряд святых отцов – чудовский архимандрит Левкий, коломенский епископ Варлаам. После взятия Полоцка наш доморощенный крестоносец разорил католические церкви и монастыри и приказал перебить еврейское население города.

С взятием Полоцка сбывались самые честолюбивые мечты Ивана – он предстал перед всем христианским миром как могущественный государь и победоносный полководец. Он чувствовал себя вершителем Божьей воли, эдаким воплощением иосифлянского идеала царя-громовержца, поражающего неверных и порочных. Примечательно, что Ивана сопровождал волоцкий игумен Леонид, епископом в завоеванном городе стал выученик иосифовой обители Трифон, а на обратном пути царь посетил Волоцкий монастырь. Однако по возвращении в Москву Грозному открылась неприглядная истина: никто, кроме прихлебателей из ближайшего его окружения, не спешил оценить ратные доблести Ивана и не изъявлял готовность беспрекословно следовать царским прихотям. Напомним, что весной 1563 года служилая верхушка дружно заступается за Воротынского, а летом срываются планы Грозного избавиться от двоюродного брата.

В первых числах января 1564 года в Москве похоронили митрополита Макария. На протяжении многих лет такие несхожие люди, как Макарий, Сильвестр, Адашев и царица Анастасия, каждый в меру своего положения и возможностей, ставили пределы царскому жестокосердию и распущенности. Теперь рядом с государем не осталось человека, способного подать пример благочестия и великодушия. Вскоре после похорон Макария в столицу пришла весть о крупном поражении русских войск в Ливонии. Оглушительный провал после полоцкого триумфа нанес чувствительный удар по самолюбию царя. За несколько недель до печального известия в декабре 1563 года Грозный послал королю Сигизмунду послание, как обычно полное надменных поучений и истеричных обвинений. Теперь Сигизмунд имел все основания насмехаться над беспричинной заносчивостью московского царя.

Подозрительный Иван решил, что литовцам помогли победить бояре, передавшие военные секреты королевским послам, незадолго до того отъехавшим из Москвы. По приказу царя во время церковной службы были убиты князья из дома Оболенских Михаил Репнин и Юрий Кашин, воевода князь Дмитрий Овчина-Оболенский. Позже арестовали известного воеводу Ивана Шереметева, а его брата Никиту удавили в темнице. Но элита не собиралась молча наблюдать за кровавыми выходками государя. Новый митрополит Афанасий заодно с руководством Думы потребовал прекратить террор. Все эти факты, по мнению Р.Г. Скрынникова, свидетельствуют о том, что верхи правящего боярства сохранили политическое господство после отставки Избранной рады: «Самодержец вынужден был признать свое поражение и подчиниться общественному мнению»[842].

На полгода на Руси установилось затишье. Но над Москвой сгущались грозовые тучи. Иван готовится к решительным шагам, обдумывает выход из сложившейся ситуации, пытается лавировать. В первые месяцы 1564 года он предпринимает шаги по достижению компромисса с церковью. Но положение всех прочих сословий свидетельствует о нарастании кризисных явлений в государстве. «Воинский же чин ныне худейши строев обретеся, яко многим не имети не токмо коней, къ бранем уготовленных, или оружий ратных, но и дневныя пиши. Ик же недостатки и убожества, и бед их смущений всяко словество превзыде, – пишет Андрей Курбский в письме печерскому иноку Вассиану Муромцеву. – Купецкий же чин и земледелецъ все днесь узрим, како стражут, безмерными данми продаваеми и от немилостивых приставов влачими и без милосердия биеми – и, овы дани вземше, ины взимающе, о иных посылающе, и иные умышляюще»[843].

Курбский говорит о нестроениях, порожденных не стихийными бедствиями или нашествием иноплеменных, а внутренней политикой Ивана Грозного, ответственность за последствия которой несут, впрочем, не только царь, но и столь милые сердцу князя Адашев и Сильвестр. Непродуманная поместная реформа породила многочисленный класс служилых людей, но правительство оказалось не способно обеспечить их благосостояние или хотя бы условия, при которых помещики были способны нести службу. Тягловое население (купечество, крестьяне) страдало от усиливающихся поборов, вызванных, в том числе, военными расходами. В то же время права земства были урезаны, и оно не могло противостоять самодержавно-дворянскому напору.

В апреле 1564 года князь Андрей Курбский бежал в Литву, что, безусловно, вызвало волнение в обществе и порождало тревожные толки. И само это событие, и реакция на него принудили Ивана к еще более интенсивной внутренней работе. «В мае – июле 1564 г. Грозный мучительно обдумывает свой ответ Курбскому… – пишет С.О. Шмидт. – Грозный перебирал в уме события своего царствования, он все время накалял себя, нанизывая в болезненном уже воображении обиду за обидой, одно подозрение ужаснее другого… При этом серьезное перемежается с мелочами: формулировки принципов государственного управления соседствуют с неистовством брани завистливого и мелочного тирана… В эти дни Грозный – впервые или заново – формулировал для самого себя и других основные принципы идеологии «вольного самодержавства»… «Сильным во Израиле» надо было противопоставить верных новых людей, сотворить из грязи и камня «чад Авраамовых». Так зарождались мысли о создании опричной гвардии..»[844].

Первое послание Грозного Курбскому – гимн неограниченному самовластию и низвержение тех, кто стремится этому самовластию поставить предел. «Я знаю, что истинный Бог наш Христос – противник гордых гонителей, как говорится в Писании: «Господь гордым противится, а смиренным дарует благодать». Станем рассуждать, кто из нас горд: я ли, требующий повиновения от рабов, данных мне от Бога, или вы, отвергающие мое владычество, установленное Богом…»[845] Царь насмехается над идеалом Андрея Курбского – «пресветлым православием». «И это ли православие пресветлое» – быть под властью и в повиновении у рабов?» По мнению Грозного, «цари своими царствами не владеют» у безбожных народов. «Русские же самодержцы изначала сами владеют своим государством, а не их бояре и вельможи»[846]. Мы уже говорили о том, что Курбский в своих письмах к царю и сочинениях не предлагает никакой собственной программы, он только стремится отстоять те начатки сословно-представительного строя, которые к тому времени укоренились в Москве. Это Грозный намерен ниспровергнуть сложившийся порядок вещей и лихорадочно ищет тому обоснование.

Первое послание Грозного

Отписав в июле Курбскому свое «многошумящее» послание, Грозный определенно потешил свое тщеславие и на время обрел некоторое душевное равновесие. Но в сентябре 1564 года на рубежах государства вновь произошли события, которые лишили его покоя. К Полоцку подошло войско польского короля Сигизмунда, а на рязанские земли напал крымский хан. В это время в Москве шли переговоры с татарскими послами о возможном союзе Москвы и Крыма против Речи Посполитой. Но грозные вести с границ показали, что король и хан не только договорились между собой, но и уже действуют сообща, приступив к военным действиям против Руси.

Ивану, находившемуся в Суздале, пришлось спешно возвращаться в Москву. Как осень 1564 года напоминает осень 1559-го, когда царь покидал Можайск! Только тогда Грозный имел основания негодовать на советников и в нападении ливонцев видеть просчеты их политики. Теперь ему нужно было винить только самого себя. Совсем недавно царь так темпераментно обличил «собацкую власть» Сильвестра и Адашева, и вдруг сентябрьские события буквально изобличили самого Ивана, наглядно продемонстрировав правоту его ненавистных советников: нужно было избежать войны с Речью Посполитой, нужно было ослабить крымское ханство, отвадить его от набегов на Русь. Но Грозный не способен к трезвой самооценке, напротив, чем очевиднее его просчеты, тем яростнее он будет обвинять других. Скоро, очень скоро он поквитается со всеми!

Зимняя гроза

В конце ноября 1564 года царь Иван беспрестанно посещал монастыри и храмы и усердно молился. Третьего декабря он присутствовал на литургии в Успенском соборе. После окончания богослужения Грозный простился с митрополитом Афанасием, боярами, дьяками и прочими москвичами, собравшимися в храме. К тому времени царский поезд был готов к отъезду. «Подъем же его не таков был, якоже преже того езживал по монастырем молитися, или на которые свои потехи в объезды ездил»[847]. Поезд охраняли несколько сотен вооруженных дворян, причем многим из них было велено брать с собой семьи. Иван увозил с собой драгоценности и наиболее почитаемые иконы, которые заранее повелел собрать в Кремле. Москва терялась в тревожных догадках относительно причин столь странного отъезда царской фамилии и конечной цели путешествия. По сообщению летописца, бояре, духовенство, приказные люди пребывали в «недоумении и во унынии».

С.О. Шмидт полагает, что отъезду царя предшествовали какие-то собрания, переговоры с представителями сословий, которые просили Ивана не покидать столицу, и потому «уныние» москвичей порождено не полной неожиданностью «государьского подъема», а тем, что намерения самодержца так и остались неясными[848]. Основательные приготовления к отъезду действительно невозможно было скрыть, да и вряд ли Грозный стремился к этому. Желая озадачить москвичей. В этих условиях любые переговоры только мешали замыслу Грозного. Именно полное отсутствие достоверной информации о причинах отъезда и планах царя порождало смятение в душах, необходимое для удачного осуществления «грандиозной политической инсценировки».

Р.Г. Скрынников полагает, что Иван покинул столицу, не имея ясного представления о дальнейшем маршруте. Поначалу он двинулся на юг от Москвы, две недели прожил в Коломенском, затем, обогнув столицу с востока, выехал на ростовскую дорогу в районе Мытищ и только оттуда направился в Александрову слободу через Троице-Сергиев монастырь[849]. Выходит, что, готовясь несколько недель к путешествию и, безусловно, тщательно обдумывая каждый шаг, Грозный так и не решил, куда он направится из Москвы. Скорее всего, Иван своими непредсказуемыми перемещениями сознательно запутывал московских наблюдателей, множил смутные догадки и тревожные предположения. Царь уже сейчас мог упиваться недоумением и растерянностью думских бояр и церковных владык.

Почти месяц продолжались странствия нашего короля Лира. Наконец, в начале января 1565 года Иван из Александровой слободы направил в Москву грамоты, содержание которых не столько разъяснило ситуацию, сколько усилило смятение среди власть имущих и простых горожан. Содержание царских посланий можно свести к следующим важнейшим пунктам. 1. Иван отрекается от престола. 2. Причиной отречения являются «..измены боярские и воеводские и всяких приказных людей», которые незаконным путем «собрав себе великие богатства», забыли о своем долге и «о всем православном христианстве не хотят радети и от недругов его от Крымского и от Литовского и от Немец не хотят крестьянства обороняти»[850].

Третий пункт царского ультиматума сводился к тому, что государь не имеет возможности карать изменников. Совместные действия духовенства и Думы по предотвращению террора Грозный представил в виде круговой поруки предателей, заинтересованных в безнаказанности своих соучастников. «Архиепископы и епископы и архимандриты и игумены, сложася с бояры и з дворяны и з дьяки и со всеми приказными людьми, почали по ним же государю царю и великому князю покрывати…» Ныне измена на Руси зашла так далеко, что уже сам православный царь оказался «изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния и скитаюся по странам.». Иван доводит до сведения подданных, что и сейчас не знает, где закончатся его странствия, и «вселится, иде же его, государя, Бог наставит»[851].

Если вокруг одни изменники, на кого же Грозный может оставить руководство государством? По этой причине Иван наложил опалу, то есть отстранил от исполнения своих обязанностей всех бояр и приказных людей. Получалось, что вместе с отречением государя оказалась выведенной из строя вся государственная машина, что усиливало всеобщее ощущение надвигающегося хаоса. Одновременно Иван объявлял милость городскому населению. Мало того, он ставил себя с низами заодно – так же, как и черный народ, он обижен неправдами власть имущих.

«Это был потрясающе точно рассчитанный политический маневр, – пишет В.Б. Кобрин. – В самом деле, представим себе московского посадского человека, который по сравнению с любым подьячим считался человеком второго сорта, в феодальном государстве он был сословно неравноправным человеком. Вместе с тем, как все люди Средневековья, он верил в «батюшку-царя», в «надежу-государя». Вдруг он узнает, что как раз те, перед кем он только что должен был ломать шапку, все эти бояре, дети боярские, дьяки, все они прогневали государя до такой степени, что тот должен уйти, оставить государство. А он, «посадский мужик», и есть главная опора трона, на него нет ни гнева, ни опалы… Так царь Иван обзавелся согласием народных масс на террор»[852].

Возбужденная толпа москвичей, узнав от самого царя о великой боярской измене, окружила митрополичий двор, где заседали Дума и высшее духовенство. Представители горожан заявили собравшимся, что они намерены просить государя, чтобы тот «государьства не оставлял и их на расхищение волкам не давал, наипаче же от рук сильных избавлял»[853]. Таким образом, как точно заметил Костомаров, «царь как бы становился заодно с народом против служилых»[854].

Самое примечательное в обвинениях Ивана – отсутствие конкретных примеров «великих боярских измен». Более того, неведомые преступления, по его же свидетельству, имели место в «государьские несвершеные лета», то есть в 30 – 40-е годы. Казалось, это должно ослаблять позицию Ивана. Возникал вопрос: почему же Грозный только теперь отреагировал на события двадцатилетней давности, да еще в столь драматической форме. Более того, в 1549 году Иван примирился с боярами, а теперь спустя пятнадцать лет припомнил их старые грехи. Очевидно, именно это имел в виду летописец, отмечая, что «весь освященный собор», узнав, что «их для грехов сия сключишася, государь государьство оставил, зело о сем скорбеша и в велице недоумении быша»[855].

Действительно, было о чем недоумевать. Тем не менее царь поступал вполне обдуманно. Во-первых, обвини он публично кого-либо в измене или проступке, дело переросло бы в рядовое разбирательство, и тогда обвиняемый получал возможность оправдаться и уйти от наказания, как Вельский и Воротынский. Грозный повернул дело так, что оправдываться было некому и не за что, а вместе с тем подозрение в измене падало на всю верхушка общества. Во-вторых, не называя конкретных лиц, царь освобождался от необходимости приводить доказательства своих обвинений. В-третьих, вернувшись к времени боярского правления, Иван напоминал москвичам чинимые тогда временщиками над простым людом насилия и беззакония. Таким образом, в сознании толпы вина за боярские преступления тех лет переносились на нынешнюю политическую верхушку.

В этом и заключался план Ивана – деморализовать элиту своим таинственным отъездом и чудовищными обвинениями, одновременно возбудив против них толпу. Оказалось, что Грозный прекрасно усвоил уроки московского послепожарного бунта 1547 года. В последние месяцы царь имел немало поводов вспомнить те грозные события. В тот год Москва горела 18 апреля, 9 и 19 мая, 24 августа. 25 сентября произошел грандиозный пожар в Троице-Сергиевом монастыре, причем сразу же после того, как оттуда уехал Иван. Со свойственным ему стремлением переиначить, перелицевать, спародировать царь «вывернул наизнанку» мятеж 1547 года: тогда возбужденная боярами чернь бросилась на царя и его близких, теперь он науськивал горожан на сильных мира сего. Иван по достоинству оценил парализующую силу толпы и знал, что привести в движение эту силу способны обвинения чудовищные: чем ужаснее и нелепее весть, тем охотнее в нее поверят.

Так и случилось. В то время как освященный собор отреагировал на заявления царя «великим недоумением», «бояре же и околничие, и дети боярские и все приказные люди, и священнический и иноческий чин, и множества народа… с плачем глаголице: «Увы! Горе! Како согрешихом перед богом и прогневахом государя своего многими пред ним согрешения и милость его велию превратихом на гнев и на ярость!»[856] Налицо раскол: в то время как высшее духовенство и боярство лишь скорбит и недоумевает по поводу царских обвинений, значительная часть правящей верхушки и низы выражают готовность покориться воле государя, предоставив ему полную свободу действий. Они согласны признаться в прегрешениях и покаяться, лишь бы государь отставил свою опалу, и настоятельно просят митрополита, чтобы тот «царя на милость умолил». А представители купечества и городского населения, обращаясь к митрополиту Афанасию, не только считали, что государь волен казнить изменников, но и выражали живейшую готовность расправиться с ними собственноручно: «а хто будет государьских лиходеев, и они за тех не стоят и сами тех потребят»[857].

Надо отдать должное митрополиту Афанасию. В прошлом священник из Переяславля, иконописец и писатель, он долгое время был духовником Ивана, что, вероятно, и обусловило его поставление на митрополичью кафедру. Афанасий лучше других знал нравственное состояние Ивана и лучше других представлял последствия его самовольного правления, острее других чувствовал личную ответственность за происходящее. Несмотря на всеобщее истерическое замешательство и граничащие с угрозами настоятельные просьбы выступить ходатаем перед государем, Афанасий остался в Москве, отрядив в Слободу двух Ивановых «ласкателей» – новгородского епископа Пимена и чудовского архимандрита Левкия. Летописец находит уважительную причину, почему митрополит «ехати к государю не изволили» – «для градского брежения, что все приказные люди приказы государские оставили и град оставиша никоим же брегом..»[858]

Вместе с тем в той же Никоновской летописи среди чинов, одобривших нововведения Ивана, в привычном перечне – «архиепископы же и епископы и архимандриты и игумены и весь освященный собор, да бояре и приказные люди» – митрополит отсутствует. Отказ от поездки к Ивану скорее всего продиктован не заботой об управлении столицей, а протестом против дикой выходки государя. Без малого полвека, начиная с Даниила, предстоятели русской церкви выступали горячими апологетами укрепления самодержавной власти, подавляя всякое проявление свободомыслия. Но в критическую минуту именно митрополит, словно искупая вину своих предшественников, попытается встать на пути надвигающейся на Русь беды.

Афанасий оказался в трагическом одиночестве. В момент тяжелого нравственного выбора его современники не проявили ни твердости, ни прозорливости. Перед лицом зреющего народного бунта и паралича государственного аппарата высшее духовенство и Боярская дума посчитали, что у них нет иного выхода, как полностью удовлетворить ультиматум Грозного. Они покорно согласились с тем, чтобы Иван «на государстве бы были своими бы государствы владел и правил, как ему, государю, годно: и хто будет ему, государю, и его государьству изменники и лиходеи, и над теми в животе и в казни его государская воля»[859].

Но оказалось, что Иван не собирался удовлетвориться механическим расширением своих полномочий, он намеревался радикальным образом изменить сложившуюся в России социально-политическую систему. Он выразил готовность принять челобитье духовенства и бояр на одном условии – «учинити ему на своем государстве себе опришнину, двор ему себе и на весь свой обиход учинити особной, а бояр и околничих и дворецкого и казначеев и всяких приказных людей, да и дворян и детей боярских… учинить себе особно..»[860]. Условие было принято. 15 февраля, полтора месяца спустя после своего отъезда, Иван возвращается в Москву триумфатором, не государем, а тираном и мучителем.

Были ли у Грозного соумышленники при учреждении опричнины? Иностранцы (Генрих Штаден) сообщали, что совет держать возле себя отряд телохранителей подала Ивану царица Мария Темрюковна. Писаревский летописец утверждает, что царь «учиниша» опричнину «по злых людей совету Василия Михайлова Юрьева до Олексея Басманова»[861]. В.Б. Кобрин полагает, что в обоих этих рассказах есть общее рациональное зерно. Василий Михайлович Юрьев приходился двоюродным братом покойной царице Анастасии. В дальнем свойстве с ней был и Алексей Басманов: его сын Федор был женат на племяннице покойной царицы. В свою очередь, Михайло Темрюкович, брат Марии, был зятем В.М. Юрьева. Вероятно, зная о том, как царь любил первую жену, он решил этим браком обезопасить себя от враждебности со стороны влиятельного клана родственников Анастасии.

Таким образом, по мнению исследователя, в обоих рассказах речь идет об одной и той же группе – родичах двух первых жен царя. «Вне зависимости от того, насколько реальны сведения о советах этих людей, они, несомненно, стояли во главе опричнины при ее учреждении, – отмечает В.Б. Кобрин. – Недаром падение Избранной рады… было в основном связано с враждебными отношениями Сильвестра и Адашева с Захарьиными»[862]. Р.Г. Скрынников отверг этот вывод, указывая на то, что Захарьины не выдвинулись в период опричнины, а другие подверглись опале[863].

Что ж, вдохновители репрессий чаще всего становятся их жертвами. В пользу версии В.Б. Кобрина говорит вся деятельность Захарьиных за два десятилетия, предшествующих учреждению опричнины. Они всегда поддерживали самодержавные поползновения царя и никогда не соединялись с теми, кто пытался поставить предел амбициям государя. Планы и настроения Грозного совпадали с намерениями клана Захарьиных-Юрьевых способствовать утверждению режима деспотического самовластия, при котором, как они полагали, получат наиболее благоприятные условия для первенства при дворе.

Введение опричнины приостановило действие законов и заменило право произволом самодержца. Прежде члена Думы нельзя было судить или отнять у него вотчину без боярского суда и сыска. Теперь думных людей опричники могли подвергнуть преследованиям без всякой доказанной вины. Подобная ситуация устраивала Захарьиных, которые рассчитывали, что теперь им будет легче устранять своих соперников. Они вряд ли задумывались о том, что эта репрессивная машина способна оборотиться против них самих.

В поисках царских недругов

Известно, что «опричниной» на Руси называлась часть земли и имущества, причитавшаяся вдове вотчинника. Почему Иван выбрал это слово, чтобы обозначить свое «особное» царство? Какую маску он примерял в этот раз? Вспомнил свое недавнее веселое вдовство? Или пародировал известное «Слово..» Максима Грека, где говорится об окруженной дикими зверями неутешной женщине, одетой «в черную одежду, приличную вдовам». Напомним, что женщину ту зовут Василия (Царство), и страдает она от того, что ее «дщерь Царя всех и Создателя… стараются подчинить себе сластолюбцы и властолюбцы, но весьма мало таких, которые бы, действительно, радели обо мне и украшали бы меня..»[864]. Правда, в сочинении Святогорца много такого, что не могло прийтись по душе Грозному, но Иван относился к разряду людей, которые видят и слышат прежде всего то, что они хотят видеть и слышать.

В Ивановом «отречении от царства» действительно есть нечто от вдовства, от сиротства. Овдовело, осиротело само государство, на вдовий крик «на кого ты меня с сиротами оставил!?» Иван ответил тем, что «государьство же свое Московское, воинство и суд и управу и всякие дела земские приказал ведати и делати бояром своим, которым велел быти в земских: князю Ивану Дмитреевичу Белскому, князю Ивану Федоровичи) Мстиславскому..»[865]. Царь оставил страну на виднейших представителей правящего класса, коих он так темпераментно изобличал во всевозможных преступлениях. Итак, при живом государе (муже, отце, хозяине) его должность отныне исполняют бояре, которым Иван трогательно завещает заботиться об искоренении несправедливости и водворении порядка в егогосударстве. Сам же Иван приступает к обустройству личной «вдовьей доли». Отдает распоряжение о строительстве нового дворца на Арбате, учреждает свой двор, свою Думу, свои приказы, свое войско.

Между тем никакой принципиальной новизны в мерах Ивана нет. Г.В. Вернадский отмечает, что в первой половине XV века московская администрация представляла собой соединение двух различных систем, базировавшихся на разных принципах: «Одну из двух ветвей можно называть государственным управлением в прямом смысле этого термина; другую – «манориальным» или «дворцовым» управлением. К государственному управлению относились сбор налогов, система призыва на военную службу и судопроизводство. Дворцовая администрация отвечала за содержание войск великокняжеской гвардии; управляла владениями великого князя.. Когда власть великого князя московского распространилась на всю Великороссию… две системы – государственная и дворцовая – не слились, однако, а продолжали существовать. Каждая имела собственные органы и чиновников»[866]. Так что Иван ничего не вьщумавал; он довел разделение на «государское» и «земское» до конечного предела. «Государское» окончательно приобрело характер удельного, личного, существующего «опричь» (кроме), помимо национального. Разделилось и население страны. Генрих Штаден пишет: «Опричные – это были люди великого князя, земские же – весь остальной народ»[867].

По указу самого Ивана земская «государственная» Дума отныне ведала «воинство и суд», в то время как манориальные опричные органы опекали царскую гвардию и государев двор. Правда, в отличие от прежних времен манориальные органы наравне с земскими озаботились и сбором податей и прочими государственными задачами, что обусловлено значительным размером опричных земель и ростом царских расходов. Земли эти, что важно отметить, не представляли собой компактной территории, а были разбросаны во всей стране. Иногда даже отдельные города (например, Новгород) делились на две части, поэтому Московское государство и опричный удел Ивана не соседствовали друг с другом, а сосуществовали параллельно.

«Но, спрашивается, зачем понадобилась эта реставрация или эта пародия удела?» – зададимся вопросом вслед за В.О. Ключевским. Сам историк отвечал на него следующим образом: «Учреждению с такой обветшалой формой и с таким архаичным названием царь указал небывалую дотоле задачу: опричнина получила значение политического убежища, куда хотел укрыться царь от своего крамольного боярства»[868]. Правда, тут же историк указывает, что политическая сила боярства к тому времени уже была подорвана. В итоге Ключевский приходит к выводу о политической бессмысленности опричнины: «Вызванная столкновением, причиной которого был порядок, а не лица, она была направлена против лиц, а не против порядка»[869].

С.Ф. Платонова же отличает настойчивое стремление во что бы то ни стало доказать, что опричнина носила «аграрно-классовый» характер и была направлена именно против «порядка», на подрыв боярского вотчинного землевладения, а не против отдельных лиц. По мнению историка, «Грозный почувствовал около себя опасность оппозиции и, разумеется, понял, что это оппозиция классовая, княжеская, руководимая политическими воспоминаниями и инстинктами княжат, «восхотевших своим изменным обычаем» стать «удельными владыками» рядом с московским государем[870]. Спустя несколько абзацев, словно позабыв сказанное выше, ученый вдруг признается, что со стороны широких кругов знати «не было заметно ничего похожего на политическую оппозицию»[871].

Заметим, что в XVIII веке десятки знатных фамилий владели земельными угодьями, размерам которых видные бояре эпохи Грозного могли только позавидовать, не говоря уж о сотнях и тысячах крепостных крестьян. Более того, Манифест о вольности дворянства совершенно уничтожил связь между правом на владение поместьем и обязательной государевой службой. Однако политическое значение латифундистов екатерининских времен было ничтожно в условиях абсолютной императорской власти. Платонов попал в ту же ловушку, в которую в свое время угодил Ключевский, убедившийся в политической бессмысленности опричнины. Тем не менее Платонов продолжал утверждать, что «смысл опричнины совершенно разъяснен научными исследованиями последних десятилетий».

Р.Г. Скрынников замечает, что Платонов «преувеличил значение конфискаций в опричных уездах, будто бы подорвавших княжеско-боярское землевладение»[872]. Вместе с тем, исследуя данные о казанской ссылке, исследователь заключает, что подлинной причиной организации опричнины стала необходимость подавить недовольство массовой конфискацией родовых вотчин, проводимой царем для подрыва могущества аристократии и в первую очередь суздальской знати. Исследователь обращает внимание на то, что опричнина обрушила свои главные удары на голову княжеской знати и выдвинула на авансцену нетитулованное старомосковское боярство. По случаю татарского набега осенью 1564 года Грозный не включил в московскую «семибоярщину» – некое подобие чрезвычайного правительства – ни удельных князей, ни Шуйских, ни Патрикеевых[873]. Скорее всего, этот факт свидетельствует не о стратегической цели опричнины, а о том, что Захарьины умело пользовались возможностями, которые предоставились им при новых порядках.

Фактически Р.Г. Скрынников реанимирует «антикняжескую» версию Платонова. Для того чтобы ниже убедительно ее опровергнуть. Во-первых, оказывается, что более половины казанских ссыльных принадлежали не к боярско-княжеской знати, а к поместному дворянству. Во-вторых, конфискация княжеских вотчин, по мнению исследователя, ослабила, но не подорвала влияние аристократии в Русском государстве, а суздальская знать, кроме того, сохранила среди других привилегий право служить при дворе по особым княжеским спискам[874].

На данное противоречие указывал другой признанный знаток эпохи Грозного А.А. Зимин. «О каком «подрыве» влияния княжат и «подрыве» их экономической мощи может идти речь, когда через год после их высылки в Казань, они были амнистированы и возвращены на старые места?»[875] В.Б. Кобрин также полагал, что «нет оснований считать опричнину переломом в судьбах княжеского землевладения»[876].

А.А. Зимин предложил другую версию учреждения опричнины. По его мнению, нововведение Ивана направлено против наиболее мощных форпостов «удельной децентрализации». В качестве первого такого форпоста он указывает на старицких князей, как единственную реальную силу, могущую противостоять московскому самодержавию. Второй форпост – новгородские помещики и купцы, выражавшие недовольство сокращением своих прибытков после потери самостоятельности Великого Новгорода. Последней силой, противостоящей централизации, по Зимину, является экономический и политический потенциал Церкви.

К сожалению, исследователь не расшифровывает, что он подразумевает под «централизаторской политикой» Ивана, потому совершенно не ясно, какие именно «децентрализаторские» грехи он инкриминирует Старицкому дому, Новгороду и Церкви. Старицких князей даже при очень большом желании невозможно представить в качестве реальной силы, противостоящей московскому самодержавию. Другое дело, что князь Владимир Андреевич – реальный претендент на престол, представлял реальную угрозу лично Ивану Васильевичу. Однако этот сюжет не имеет никакого отношения к борьбе централизаторских и децентрализаторских сил, если таковая вообще существовала. В ином случае нам должно быть известно о существовании некоей децентрализаторской программы, которую Владимир Андреевич собирался воплотить в жизнь по восшествии на престол. Нельзя же считать Владимира Старицкого сторонником удельной раздробленности на том формальном основании, что сам он был удельным князем. А стань он самодержавным государем, какую бы политику Владимир взял на вооружение?

Новгородские помещики, которых А. А. Зимин записывает в оппозицию, в массе своей были служилыми людьми из центра России, испомещенными на берега Волхова при Иване III и Василии III, и потому они никак не могли ностальгировать по былой новгородской вольности. Остатки независимости Св. Софии носили декоративный характер и не угрожали процессу централизации, что бы под этим ни подразумевалось. За столетие зависимости от Москвы Новгород пережил не одну волну репрессий, и у нас нет свидетельств существования там неких сепаратистских сил во времена Грозного. Русскую церковь также трудно признать оплотом децентрализации, напротив, ее роль в создании единого Российского государства трудно переоценить. Если же церкви удавалось ограничивать самовластие государя, возможность безоглядно распоряжаться жизнью и свободой своих подданных, то это влияние стоило бы признать исключительно благотворным.

Исследуя истоки опричнины, А.А. Зимин, очевидно, не различает единодержавиеи единовластие. Следовательно, сопротивление единовластию в трактовке Зимина превращается в сопротивление единодержавию, то есть политике централизации. В этой связи обратим внимание на важный вывод А.Е. Преснякова о том, что «великокняжеская власть, занимаясь собиранием национального государства, искала не только единства, но и полной свободы в распоряжении силами и средствами страны»[877].

Между прочим, сам Грозный не скрывал целей опричнины, заявляя, что отныне он будет править самовластно. Почему-то Ивану не верят, отыскивая в опричнине потаенный смысл. Р.Г. Скрынников отмечает, что при традиционном порядке царь не мог избавиться от опеки Боярской думы, поэтому он решился на государственный переворот, пытаясь утвердить в России самодержавную форму правления[878]. Готовы полностью согласиться с настоящей характеристикой намерений государя, чего, похоже, нельзя сказать о самом ее авторе.

С.О. Шмидт также считает, что, учреждая опричнину, царь хотел «защитить свое «вольное самодержавство», оградить себя от всего, что мешало или могло помешать его произвольному правлению». Вместе с тем исследователь нашел для Грозного нового противника в лице «укрепившегося централизованного аппарата». При этом С.О. Шмидт верно замечает, что, стремясь к максимальной абсолютизации своей власти, Грозный оставался в то же время в плену политических понятий, характерных для общественной психологии удельных времен, и, видимо, больше чувствовал себя «самодержцем» в своем «государевом» уделе, чем в Российском государстве[879]. Однако исследователь считает возможным совмещать подобный подход с утверждением (опять же не подкрепленным фактическим материалом), что опричнина была орудием борьбы со «всесильной бюрократией».

Упомянутые нами исследователи опричнины, несмотря на несхожесть выводов, сходятся в одном, априори полагая, что программа Грозного нацелена на решение реальных проблем (или устранение реальных угроз), стоящих перед государством. Что бы ни предпринял Грозный, в его действиях непременно изыскивается некое рациональное зерно или даже «прогрессивное» начало. При такой «установке» анализ исторического материала, каким бы добросовестным он ни был, неизбежно превращается в поиск в темной комнате отсутствующей там черной кошки.

Между тем еще в середине XIX века звучали веские предупреждения о том, что рациональный подход к изучению эпохи Ивана Грозного ведет в тупик. Комментируя очерк К. С. Аксакова, раскрывшего «художественную природу» политического творчества царя, которая «влекла его от образа к образу, от картины к картине, и эти картины он любил осуществлять», Костомаров утверждал, что писатель «подписал приговор всем возможнейшим попыткам отыскать у Ивана какие-либо определенные идеи, какие-нибудь преднамеренные, неизбежные цели..»[880].

Костомаров, безусловно, поторопился. Спустя пять лет К.Д. Кавелин заметил, что «объективная, предметная сторона вопроса остается по-прежнему очень загадочной». Направление поиска «объективности» К.Д. Кавелин указал вполне конкретно: Грозный, оказывается, «чуял беду и боролся с ней до истощения сил». Историк призвал к поиску «глубоких объективных причин», спровоцировавших преступления Грозного. И сам ее назвал. Дело, оказывается, «в значительном притоке в Великороссию (из Новгорода, Пскова, княжеств литовских..) элементов, чуждых ее общественному складу, не дававших в западной России сложиться государству, и столько же враждебных ему в Великороссии»[881]. На протяжении столетия многие выдающиеся представители нескольких поколений отечественной медиевистики, следуя рецептам Кавелина, искали «объективные причины», а точнее, занимались поиском врагов московского самодержца.

Еще в конце XIX века, оценивая труды Кавелина и его последователей, Н.К. Михайловский вынес суровый приговор в адрес апологетов Грозного: «Солидные историки, отличающиеся в других случаях чрезвычайной осмотрительностью, на этом пункте (т. е. в суждениях о Грозном) делают смелые и решительные выводы, не только не справляясь с фактами, им самим хорошо известными, а даже прямо вопреки им, умные, богатые опытом и знанием люди вступают в открытое противоречие с самыми элементарными показаниями здравого смысла; люди, привыкшие обращаться с историческими документами, видят в памятниках то, чего там днем с огнем найти нельзя, и отрицают то, что явственно прописано черными буквами по белому полю»[882]. Отзыв весьма резкий, учитывая, что он исходит не от историка. Однако в середине прошлого века признанный знаток эпохи Грозного С.Б. Веселовский весьма иронически отозвался о своих коллегах, которые оценивают «явления далекого прошлого, не считаясь с фактами, и приписывают царю Ивану такие замыслы, которые, вероятно, никогда не приходили ему в голову»[883].

Театр одного абсурда

Не материальный потенциал родовитой знати, не «реакционная» Боярская дума, не призрачная «децентрализаторская» оппозиция и тем более не приказная бюрократия препятствовали тирании Ивана, а в целом весь складывавшийся столетиями строй российской жизни. По меткому замечанию Г. Федотова, за мрачным шутовством опричнины кроется психология бессилия – перед силами традиции, перед вековым укладом, за которым стоят моральные силы народной совести и авторитет православной церкви[884].

Натолкнувшись на пределы самовластья, возводившиеся все годы становления русской государственности, оценив их крепость, Иван принялся искать выход. Двоякость общественной жизни, двоякость системы высшего управления подсказали ему искомое решение. Дьяк Иван Тимофеев уже в начале XVII века указывал на то, что Иван «возненавидел грады земли своя» и разделил их «яко двоеверны сотворил». Другой современник обвинял Грозного в том, что, разделив государство, он заповедовал своей части другую «часть людей насиловати и смерти предавати». Характерно, что С. Ф.Платонов, приводя данные свидетельства, отзывается о них весьма уничижительно[885]. Впрочем, на эту особенность метода исследователя обратил внимание еще Ключевский, который, рецензируя одну из работ Платонова, обратил внимание на претензии последнего к тому же дьяку Тимофееву, который, субъективно обсуждая пережитую эпоху, выходил из роли историка. «… Как будто вдумываться в исторические явления, описывать их, – значит выходить из роли историка: суждение не тенденция, и попытка уяснить смысл явления себе и другим не пропаганда»[886].

Между тем даже эти короткие реплики современников куда точнее раскрывают смысл катастрофы, случившейся в 1565 году, чем фундаментальные изыскания в области «аграрно-классовых» отношений. Россияне – жители земщины – предстали в глазах Ивана в виде «неверных», «бусурман», а опричники во главе с государем выступили в роли радетелей православия и борцов с врагами христианства. Иван действительно «играл Божиими людьми», собственно опричнина – и есть большая игра, прологом которой послужил спектакль с декабрьским отъездом из Москвы. Иван самолично раздал роли: себе – Бича Божия, эдакого нового Атиллы, своим противникам – Божьих супротивников.

Опричнина также воспринималась русским человеком как явление враждебное, Грозный в полной мере отдавал в этом отчет, и более того, очевидно, сознательно рассчитывал на подобную реакцию. «Чужак… всегда имел оценочные определения, – отмечает филолог В.В. Колесов. – Собственно именно с подобных оценочных признаков позднее и «снимается» представление о чужом – это диво «чудное», чудо-юдо поначалу, а потом и «странное» (ибо приходит с чужой стороны), а позже еще и «кромешное», ибо таится в «укроме» и «окроме» нас, даже «опричь» нас, т. е. вне нашего мира – кромешная сила, опричное зло («опричники»), которых остерегаются как чужого, странного, кромешного – чуждого»[887]. Грозный и его опричная машина глубоко чужды России и всему русскому, отсюда неизбежность войны на уничтожение и ее крайне жестокий характер.

Можно ли найти аналогию этому явлению в российской истории. Немало сходного между Грозным и Петром I. У того были свои опричники – потешные полки, выросшие впоследствии в гвардию. Оба государя были западниками, причем западниками своебразными: они тянулись к европейскому блеску, но при этом относились к западному образу жизни равнодушно или даже враждебно. Оба выдвигали худородных и беспринципных, но преданных людей. Оба были изощренно жестоки, оба любили пародировать и скоморошничать.

Правда, Петр был более последователен и удачлив. Если Иван мечтал жениться на иностранке – хоть на королеве Елизавете, хоть на какой-нибудь Марии Гастингс, то Петр женился-таки, пусть его избранницей и оказалась простая ливонская служанка. Если Иван потерял свои завоевания в Прибалтике, то Петр благополучно завершил Северную войну. Если Иван убил сына непреднамеренно в припадке ярости, то Петр хладнокровно уничтожил царевича Алексея. Если Иван так и не достроил опричную столицу в Вологде, то Петр возвел новый город на невских берегах.

Сравнения между двумя государями можно было бы множить, однако одно принципиальное отличие делает изыскания в этом направлении бессмысленными. Петр – реалист и практик, пусть и увлекающийся, «вечный работник на троне». Иван – идеалист, он привычно бежит в мир иллюзий, которыми, кроме прочего, руководствуется в практических делах. Он подчиняет реальность умозрительным построениям, действительность – желаемому, совмещает несовместимое. Еще и поэтому таким жестоким и непримиримым становится конфликт между мечтателем Иваном и обществом, живущим «на земле». Как справедливо заметил историк XIX века Бестужев-Рюмин, сравнивая Ивана IV и Петра I: «Государственные практические люди никогда не заходят так далеко, как отвлеченные теоретики»[888].

Князь Курбский обвинял Ивана в том, что тот – «хороняка и бегун». Действительно, Иван все время бежит: он настоятельно просит у Елизаветы убежища в Англии, укрывается в Александровой слободе, строит столицу-убежище в Вологде. Иван сам гонит себя и сам же от себя скрывается. Грозный уединяется в Слободе, как в детстве уединялся в книжном мире. Ему по-своему уютно в этом образе гонимого скитальца. Он примиряет эту личину и при учреждении опричнины, и много лет спустя – в 1572 году, составляя духовную грамоту, он вновь видит себя принужденным странствовать по дальним странам. Подобный эскапизм – бегство не от реальной угрозы, а скорее от реальной жизни. Но, если столкновение с ней неизбежно, Иван объявляет реальности войну.

Когда Грозный с возмущением пишет о боярских претыканиях, он почти искренен: он решительно не понимает, как можно супротивничать земному богу. В первом своем послании Курбскому Грозный почти искренне возмущен тем, что князь предпочел бегство и жизнь гибели от руки своего законного государя[889]. Иван не способен примириться не с боярами, а со всей существующей системой ценностей, сложившимся миропорядком, самой Россией. Казалось, идеалист обречен на поражение. Однако именно взгляд со стороны, взгляд «беглеца» помогает распознать и силу, и уязвимые места «мира сего», помогает ему понять его лучше, чем иным знатокам жизненной правды. То обстоятельство, что он живет по другим, отличным от общепринятых законам, играет по своим правилам игры, помогает ему одерживать верх, как это случилось зимой 1564/65 года.

Если искать последователей Ивана на российском престоле, то на эту роль лучше подходит не Петр, а его правнук Павел. После прагматичного полувекового женского правления, «романтический наш государь» стремился воплотить в жизнь представления об идеальном самодержавном государстве, об идеальном политическом строе, которые складывались в его сознании за долгие годы унижений и вынужденного прозябания. «Малый двор» в Павловске, гатчинское войско, эпопея с Мальтийским орденом – яркие проявления того же эскапизма, отголоски опричнины, попытки создать параллельный мир, отвечающий взглядам на искомое устройство государства и общества, некую корпорацию избранных. Глава Ордена Павел – тот же игумен псевдомонастыря; Михайловский замок – Александрова слобода Павла, который ищет убежища, чтобы укрыться от мира, отторгающего навязываемые ему благодеяния.

Одна из современниц Николая I назвала его «Дон Кихотом самодержавия». Эта характеристика подходит и для его старшего брата Александра, и еще в большей степени – для их отца. «Дон Кихотом» называл Грозного И. Забелин. Как и герой Сервантеса, Иван свое умонастроение почерпнул из книг. «Воспитанный этими (библейскими. – М.З.) сказаниями, новый царь не сомневался в своем призвании без пощады истреблять врагов, где бы они ни появились… Это была истина старозаветная у всех народов древности, но в библейских сказаниях она являлась истиной религиозной и потому в сознании молодого царя получала особую святость»[890].

Подобно Дон Кихоту, Павел и Грозный неистово верили в свое высшее предназначение и готовы были сражаться за него. В свое время Иван Грозный, по словам Антонио Поссевино, вознамерился «казаться чуть ли не первосвященником и одновременно императором». Спустя два столетия Павел I воплотил намерение Грозного в законодательстве, провозгласив себя верховным попечителем православной церкви. Иногда Иван и Павел совпадают не только в устремлениях, но и в терминологии. Павел, как и Иван, отделяет царские земли от государственных, учреждая Департамент уделов.

Еще более значительным кажется другое совпадение. Известен заинтересовавший в свое время Пушкина эпизод из павловских времен:

некий дворянин, завидев приближающийся императорский эскорт, счел благоразумным спрятаться от греха подальше за забором. Ставший свидетелем этой ретирады простолюдин прокомментировал ее следующим образом: «Вот-ста наш Пугачев едет!»[891] Политический инстинкт подсказал мужику, что император Павел – такой же мятежник, такой же бунтовщик против существующего порядка, как и Емельян Пугачев. Учреждение опричнины – тот же мятеж, о чем крайне точно и емко выразился современник: «словно страшная буря перевернула разум царя, освободила нрав его свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Но при этом Иван по природе был своей жесток и коварен, в то время как Павел добросердечен и благороден. Потому одному было предназначено стать жертвой, а другому – палачом.

Загрузка...