4. Возвращение

Домой Анна добралась в сумерках. Ник смотрел по телевизору футбол, вечернюю трансляцию. С Ливерпул-стрит она ему позвонила — сказать, на каком поезде едет и что с вокзала доберется сама. Возьмет такси. Раньше Ник возразил бы: «Глупости, я тебя встречу». «Не нагнетай, — велела она себе, — не забивай голову такими пустяками». Ник встал ей навстречу, обнял и долго не отпускал — вид у него был встревоженный.

— Как прошло, ужасно, да? Всё в порядке? — заботливо спросил он и потянул ее к дивану.

Глядя на то, как он беспокоится и суетится, она улыбнулась и чмокнула его в губы.

— Нет, совсем не в порядке, — сказала она, позволяя себя усадить. — На Ливерпул-стрит я встретила двух женщин — мать, наверное, и дочь. Вокзал громадный, и они стоят там такие безнадежно толстые, такие потерянные, жалкие. Больно смотреть. Чернокожие. Говорят между собой на каком-то неведомом языке, испуганно озираются. По-английски, похоже, не умеют даже читать.

— А потом? — спросил Ник, потому что она замолчала.

— А потом ничего. Я пошла на поезд, — сказала она. — Наверное, они беженки. Возможно, стоило предложить им помощь, но у них был такой отталкивающий вид… Беспомощные, безобразные — просто кошмар! Там, откуда они приехали, действительно всё настолько плохо?

— Вероятно, — тихо ответил он.

Она улыбнулась.

— Ты говоришь прямо как мой набожный брат.

— А дома как? — спросил он.

Она пожала плечами.

— А дома новости. Мать мою в шестнадцать лет изнасиловали, а отец — двоеженец.

— Что?! — подскочил он в кресле.

— А чего еще ждать от таких, как мы? — весело сказала она. — Как твоя конференция?

— Ой, нудятина! Всё те же и всё о том же. Я переночевал у Мэтта, и это был лучший момент за всю поездку. — Он расцвел улыбкой, и она ему не поверила.

— Доклад прошел хорошо? — спросила она.

— Думаю, да. — Он застенчиво нахмурился. — Похоже, раньше никто всерьез этой темой не занимался, так что сообщение мое вызвало определенный интерес.

— Прости, но ты так и не сказал, о чем твой доклад, — сказала она. — Точнее, я вовремя не спросила, а перед отъездом ты слишком торопился.

— О деятельности ЦМО в Эритрее, — сказал он. — ЦМО — это Церковное миссионерское общество, было в девятнадцатом веке такое движение англиканских евангелистов. Ты знала, что Библия в пятом веке нашей эры была переведена на геэз? Я до недавнего времени даже не знал, что существовал такой язык — геэз. Что у него был свой алфавит, что на него переводили Библию.

— Да, ты рассказывал. Но на эту тему вроде бы готовила доклад твоя коллега Джулия? — спросила она.

— Верно, — сказал он. — Мы выступали вместе, Джулия и я. Она рассказывала о Библии на геэзе, я — о деятельности ЦМО. О том, что происходило у нас в Англии в пятом веке, ничего толком не известно, но до христианства и перевода Библии нам было далеко. Однако это не помешало нам в девятнадцатом веке притащиться к эритрейцам со своим улучшенным сортом христианства — а эти презренные негодники отказались. Предпочли свою допотопную версию вместо того, чтобы ухватиться за возможность и провести модернизацию.

«А потом ты трахал Джулию?»

— Что ты там говорила насчет того, что твой отец — двоеженец? — улыбнулся он, приглашая обратить сказанное об отце в шутку.

Пришлось рассказать о поездке в Норидж и о том, как она не сумела сдержаться и взорвалась, услышав от матери все эти кошмарные вещи. Вскоре она заметила, что он не слушает, а блуждает взглядом по ее лицу и телу. Она замолчала, и он пересел к ней на диван. Поцеловал ее, и она тут же прильнула к нему, со стоном лепеча что-то ему в губы. Ничего не могла с собой поделать. Да и не хотела. Отдаться удовольствию — всецело, до самозабвения — какое же это блаженство!

Потом, когда они лежали в темноте, она сказала:

— На обратном пути я ехала в поезде, и мне ужасно хотелось к тебе. Я даже так себе и сказала: хочу к нему. Сидела и представляла, как вернусь домой и ты станешь меня любить — вот так, как сейчас.

Он довольно хмыкнул и повернулся к ней. Провел рукой по ее животу, грудям. Но потом дыхание его изменилось, и она поняла: засыпает. Он часто засыпал раньше нее, и она привыкла дожидаться этой его перемены дыхания, прежде чем перед отходом ко сну обратиться к себе. Почти всегда этот момент ее радовал — когда Ник засыпал, она испытывала что-то вроде облегчения. Словно ускользала из-под надзора, так ей часто казалось. И тогда в темноте она выпускала на волю себя потаенную, с честолюбивыми устремлениями и заветными желаниями. Иногда она просто смаковала счастливые моменты или в подробностях воображала свой будущий триумф — однажды она добьется грандиозного успеха и прославится. Когда его дыхание становилось глубоким и отстраненным, она задумчиво начинала выбирать сценарий на сегодня — так выбирают книгу или мелодию. Если ему случалось во сне шевельнуться или заворочаться, она с раздражением выжидала, когда он затихнет и можно будет вернуться к своим тайным сюжетам.

Она всегда плохо засыпала, и прежде ей приходилось часами лежать без сна в темноте — родители строго следили, чтобы свет был погашен вовремя. Отец тогда был таким заботливым, всякий раз перед сном осторожно приоткрывал дверь в ее спальню и тишайшим шепотом спрашивал, спит ли она. Она не отвечала, и он уходил, довольный, что его дочурка прилежно спит. Прекратили ее контролировать, когда она начала готовиться к экзаменам, и тогда можно стало читать часами напролет, пока хватит сил. Со временем эти бессонные часы превратились в удовольствие — она предавалась мечтам и в них отбрасывала свои несовершенства и достигала всех целей.

Мечтать она умела и сейчас, но теперь она лучше знала о своих недостатках, и погрузиться в некоторые из фантазий удавалось с трудом. Наверное, только неудачники вроде нее часами лежат в темноте, проживая вымышленную жизнь. А людям состоявшимся нет нужды воображать успех — и они засыпают сразу, как Ник после секса. Она стала вспоминать их недавний секс, движение за движением, и вновь прочувствовала каждое восхитительное прикосновение, каждый толчок Ника. Переспал он уже с Джулией или нет? Скорее всего, да. Не в обычае Ника долго себе в чем-нибудь отказывать. Но думать об этом и о том, к чему это может привести, не хотелось — по крайней мере, сейчас. Хотелось уснуть, а не захлебываться ощущением, что жизнь течет без ее ведома, — оно и так накатывало, стоило зазеваться.

Чтобы успокоиться, она прочла про себя первую строфу из «Колыбельной» Одена: «Любовь моя, челом уснувшим тронь…»[3] А добравшись до конца, принялась за «Оду соловью»: «От боли сердце замереть готово, и разум — на пороге забытья…»[4] Первую строфу не сразу удалось вспомнить, и она повторяла ее, покуда строки словно не проступили перед ней на листе. То же самое проделала со второй строфой, мысленно их соединила и лишь затем перешла к третьей. Эту строфу она знала неплохо и разделалась с ней быстро — быстрее, чем хотелось бы. Продралась сквозь четвертую и, добравшись до «Цветы у ног ночною тьмой объяты…», уснула.

Той ночью ей снова приснился тот дом. Она шла по мощеной улице, плавно забирающей вверх. Впереди улица поворачивала направо, и на углу, возле небольшого кафе, стояли стулья и пара столиков. Пахло древесным дымом, доносились звуки аккордеона и приглушенные голоса. Позади, она знала, было море. А вокруг — люди, только никого из них не видно. Улица была знакомая, и она очень обрадовалась, что снова здесь очутилась, спустя столько лет. Она и не надеялась, что снова увидит эту улицу своей юности и что тут окажется так уютно и можно будет остаться, сколько душе пожелается. На повороте дорога стала у́же и сумрачнее, а справа показалась большая дверь — она была приоткрыта. Игнорируя все призывы и инстинкты своего фантомного двойника, она толкнула дверь и вошла. И очутилась на террасе с видом на море и городок, расположившийся вокруг залива. Вдруг рядом раздался тихий мужской голос, и, обернувшись, она увидела темнокожего парня — он сидел на табурете и что-то стирал в тазу. Рукава его свободной рубахи были закатаны, на голове — поношенная белая кепка из какого-то шелковистого материала. Он снова обратился к ней тем же мягким тоном, но слов она не разобрала. Внезапно ее кольнул страх, захотелось уйти. Судорожно вцепившись в ручку чемодана, который, оказывается, катила за собой, она попыталась выбраться наружу. Но вместо улицы очутилась в заброшенном доме из своего сна — тащила чемодан по стертым деревянным ступеням, трухлявым половицам, задыхаясь от паутины и неотступно пульсирующей тревоги. Чемодан становился всё тяжелее, мешал пробираться по замусоренному полу, и всё равно она не решалась его бросить, хоть он был старый и потрепанный. Позже, в ранние часы перед рассветом, ей приснилось, что она скачет на лошади по красивой местности: пологие холмы, укромное пастбище и вдалеке — тени гор.


Сосед — выяснилось, его зовут Харун — пригласил Лину с Джамалом на чай. Они обнаружили в почтовом ящике открытку с приглашением. И, как было велено, явились в субботу ровно в четыре. Сосед открыл дверь — на нем были костюм и рубашка с широким открытым воротом. Костюм того же старомодного фасона, что и у Ба, только не такой ветхий. Синяки и отеки у него уже сошли, только на щеке и виске еще виднелись подсохшие ранки. Он явно обрадовался их приходу.

— Минута в минуту, — сказал Харун, протягивая руку Лине, потом Джамалу. — Прошу, входите. Я заехал в «Сейнсбери» поблагодарить сотрудников за то, что позаботились обо мне, когда я упал, а менеджер вспомнил, что мои покупки пропали. И взамен моих апельсинов и салата отрядил с одним из своих парней огромную коробку с консервами, овощами, фруктами, печеньем, пирожными, как будто в качестве компенсации. Это подарок от «Сейнсбери» для всех нас. — Он широким жестом указал на кофейный столик, на котором стояли две тарелки — одна с печеньем, а другая с маленькими пирожными в разноцветной глазури.

Он ушел ставить чайник, Лина принялась со знанием дела изучать сладости, а Джамал огляделся. Кресла и диван были большие и старые, с вылинявшей цветочной обивкой и деревянными вставками на подлокотниках. Самое линялое, явно хозяйское, кресло стояло у окна; рядом на столике лежали очечник и книга. Обои были тоже в цветах и тоже блеклые, с побуревшим рисунком. У стены стоял небольшой телевизор, рядом — радио и аудиосистема. Всё старое, видавшее виды. Ковер стоптанный, местами протертый, неопределенного серого цвета — раньше он, наверное, был светло-зеленый или светло-голубой. Всё в комнате говорило о нищете или как минимум о бедности. У самой двери стояло бюро. На нем и на двух стенах помещались пожелтевшие от времени фотографии в рамках; всего их было три. На стенах висели групповые снимки, один сделан в студии, другой — в саду. На бюро стоял женский портрет.

Джамал подошел его рассмотреть. «Покойная жена», — решил он. Лицо у женщины было умиротворенное, словно за миг до того, как был сделан снимок, она велела себе расслабиться. На губах играла кроткая полуулыбка, мягкая и терпеливая, в глазах тоже была смешинка, и казалось, не поспеши фотограф нажать на спуск, она бы широко улыбнулась прямо в камеру. На вид женщине было лет тридцать пять. Она сидела чуть боком, подавшись вперед, и, повернув голову влево, смотрела в объектив — классическая студийная поза.

На кухне щелкнул чайник, и Джамал поспешно вернулся на диван, не желая преждевременно обнаружить свое любопытство. По пути он мельком глянул на фотографии на стенах. На первом снимке было трое: женщины сидели за декоративным столиком, а мужчина стоял сзади. «Видимо, родные сёстры и брат», — подумал Джамал. Второй снимок запечатлел двух мужчин и подростка. Мужчины — дородные, в костюмах-тройках и шляпах. Мальчик, без пиджака, стоял между ними, рука одного из мужчин лежала у него на плече. Они, довольные, стояли в саду, и у мальчика была самая радостная улыбка. На заднем плане поблескивал пруд с каменной скамьей на берегу. Судя по фасонам, обе фотографии были сделаны в промежуток между войнами. Возможно, это были родственники той женщины.

Джамал уселся рядом с Линой, она шепотом спросила: «Это жена Харуна?» Разлив чай, Харун завел разговор. Сделал два небольших глотка и поставил чашку на столик.

— Как вы, наверное, прочитали на открытке, меня зовут Харун, — продолжил он со свойственной ему неторопливостью.

Он замолчал, потом нерешительно, словно раздумывая, стоит ли это говорить, прибавил:

— Харун Шариф.

— Как вы себя чувствуете, мистер Шариф? — спросила Лина. — Надеюсь, медсестра приходит вас проведать.

Харун протестующе фыркнул:

— Тс-с, никаких мистеров, просто Харун. Медсестра приходила только раз, наутро, проверить, жив ли я, а поскольку я оказался жив, мне удалось убедить ее уйти и больше не приходить. Незачем тратить время на меня, когда столько других людей нуждаются в ее умениях. Я прекрасно себя чувствую, Лина, если не считать обычных болей и недомоганий и тогдашнего совершенно неожиданного падения.

— Старческая немощь, — сказала Лина.

— Именно, — рассмеялся Харун и в подтверждение своих слов кивнул. — Надеюсь, вы не будете против, если я спрошу: вы, вероятно, студенты? Что изучаете?

Не прошло и получаса, как Харун явственно вознамерился их спровадить. Предложил еще чаю, они отказались, и тогда он, помедлив, словно желая убедиться, что они не передумают, собрал чашки и блюдца и составил их на поднос. Снова сел в кресло, с улыбкой посмотрел на них с Линой, покосился на окно.

— Что ж, было очень славно, — сказал он после паузы и сделал вид, что собирается встать. — Нужно будет в скором будущем снова организовать чаепитие. Знаю, люди вы занятые, но, когда сумеете выкроить минутку, буду рад снова с вами поболтать.

— Не сказать, что мы отняли у него много времени, верно? — сказала Лина Джамалу, когда они шли домой.

О приглашении на чай к соседу они рассказали Лайзе и Джиму — те как раз вернулись из поездки в Берлин.

— Мы и двадцати минут там не пробыли, — пожаловалась Лина.

Джамал рассмеялся.

— Совсем как мой Ба, — сказал он. — Вот вам чай, выпили — и спасибо, до свиданья. В конце он чуть не силой нас выгонял.

— И всё же он по-своему был весьма любезен, — подхватила шутку Лина. — Если не брать в расчет его манеру прощаться. Зато он предельно ясно выражает свои мысли. Такое вот своеобразное красноречие.

— Как думаете, кто он по профессии? — спросила Лайза. — Точнее, кем был? Ведь сейчас он, наверное, на пенсии?

Лина пожала плечами.

— Это Джамал там всё разнюхивал, как ищейка. Может, он успел найти какие-нибудь зацепки. Джамал, что за книга лежала у него на столике? Возможно, это нам о чем-нибудь скажет.

— «Опыты» Монтеня, — сказал Джамал и рассмеялся, когда они потрясенно замолчали. — Да не знаю я, какая там у него книга! Просто стало интересно, как вы отреагируете на то, что он читает Монтеня.

— Думаю, он писатель, — сказала Лина позже, когда они остались одни.

Джамал отнесся к этому скептически.

— Но ведь он так необычно говорит и столько знает об ирландской литературе.

Вечером, когда они уже легли, со стороны соседнего дома вновь раздались громкий стук и выкрики. Джамал вскочил и начал одеваться, но не успел обуться, как шум стих, повисла напряженная тишина, и тогда Лина окликнула его, и он лег обратно. Назавтра днем Джамал постучал в дверь Харуна.

— Я слышал выкрики и грохот вчера вечером, — сказал он, не входя в дом и оставаясь на тротуаре. — Надо было вызвать полицию.

— Я звонил в полицию, но они говорят, что ничего сделать не могут, — устало сказал Харун. — Это продолжается с тех пор, как умерла Пэт. При ней такого не было. Я видел этих молодых людей. По крайней мере, думаю, что это они, те самые юнцы, которых я встречаю на нашей улице. Не знаю, живут они здесь или просто приходят поозорничать, но я видел их компанию — они ухмылялись мне в лицо, когда я шел мимо. Думаю, это они приходят и устраивают тут весь этот балаган. Но послушайте, я это переживу. Им от своих выкриков наверняка еще страшнее. Я в жизни повидал всякого, и детишкам с их обзывалками меня не испугать.

Джамал так и слышал, как то же самое произносит отец. «Я? Да я этих детишек не боюсь. Я больше боюсь полиции». Только Джамал детишкам не доверял и не считал, что тактика игнорирования их обезоружит. Жестокости в них не меньше, чем во взрослых. Вспомнить хотя бы африканские войны и зверские расправы, которые устраивали дети-солдаты. Но он ведь пришел к Харуну, чтобы выразить сочувствие, так что он не стал спорить и, немного помолчав, спросил:

— Вы читали Монтеня?

— Да, несколько лет назад, — удивленно ответил Харун. — И, признаться, не без удовольствия. А почему вы спрашиваете?

— Просто интересно. По радио недавно говорили о Монтене, обсуждали новое издание его «Опытов», — вывернулся Джамал. — Стало интересно, читали ли вы его. Я пока нет, но собираюсь.

— Вам несомненно понравится. Пишет он увлекательно и при этом мудро. Прочитав его в первый раз, я был потрясен. У него довольно неожиданный стиль — доступный, интеллигентный и откровенный разом, такого не ждешь от писателя другой эпохи и совершенно, казалось бы, другого мировоззрения. Входите, побеседуем о Монтене. — Харун шире распахнул дверь и отступил вглубь дома.

— Может, я сначала прочту, а потом уже побеседуем? — улыбнулся Джамал.

— Всё равно входите, не стоять же на пороге, словно чужие.

В комнате взгляд Джамала сразу приковал к себе портрет незнакомки на бюро, и он, недолго думая, спросил, не жена ли это Харуна, Пэт. Харун покачал головой и указал ему на кресло у окна.

— Я не знаю, кто эта женщина, — с улыбкой ответил он, ничуть не рассердившись на непосредственность Джамала. — Мы нашли эти фотографии в одном из кухонных ящиков, когда въехали сюда двадцать с лишним лет назад. Дом нам достался совершенно пустой. Мебель всю вывезли, полы были голые, лишь кое-где лежал линолеум, весь в дырах. Как будто в этом доме кто-то доживал свои последние дни. А потом, перед продажей, из дома всё вынесли его родственники или стряпчие. Подчистую, а фотографии в ящике остались. Пэт хотела их выбросить, но я не дал. А год-два назад повесил на стены.

Харун замолчал, словно всё было ясно и без дальнейших объяснений.

— Но почему вы повесили на стены фотографии незнакомых людей? Они ведь не имеют к вам отношения, — вежливо спросил Джамал.

— Кое-какое имеют, — столь же вежливо ответил Харун. — Мне приятно думать, что они каким-то образом были связаны с этим домом. Вряд ли эти великолепные люди обитали в таком скромном жилище, но, возможно, они здесь бывали. Возможно, джентри с этих снимков приходились работодателями или, скажем, родственниками здешним жильцам, которые попали в затруднительную ситуацию и утратили прежнее положение в обществе. Занятно додумывать разные подробности и смотреть на этих людей, которые благосклонно взирают с фотографий на это пространство, которое теперь занимаю я. Я полюбил их; без их доброжелательного взгляда в моем обиталище было бы совсем уж пусто.

Джамал прикинул: если «год-два назад», то значит, эти фотографии появились, скорее всего, взамен прежних, например Пэт. Для чего нужны эти снимки-обманки — чтобы завуалировать реальность, подменить одно повествование другим? Но завуалировать для кого? Кто придет сюда и станет читать страницы его жизни?

— Вижу, фотографии крепко вас озадачили, Джамал, — сказал Харун. — Но они просто прихоть, не более. Иногда я себе представляю: вот пришел кто-то в гости и, думая, что фотографии мои, просит о них рассказать. А я в ответ: да, снимки мои, только я позабыл, где они сделаны и кто эти люди. Вот будет потеха! Интересно, может ли и вправду наступить момент, когда воспоминания обратятся в ничто, когда посмотришь вокруг, а рассказать нечего. И кажется, что ты уже не здесь, среди этих безымянных, ни о чем тебе не говорящих предметов, ошметков твоей жизни, а что тебя больше нет.

— Репетируете небытие? — спросил Джамал.

— Нет, пытаюсь представить, каково это было бы, но с этим не спешу, — сказал Харун, явно наслаждаясь беседой. — Пока, по крайней мере. Не думаю, что эта забава с фотографиями свидетельствует о желании умереть. Мне горестно провожать каждый прошедший день, он для меня словно утрата. Не хотелось бы пока, чтобы дни мои окончились.

— И всё же я не понимаю. — Видя, что он улыбается, Джамал осмелел и решил кое-что прояснить. — Эта инсценировка с фотографиями — для чего она? К чему всё это?

— Понятия не имею, просто прихоть, — повторил Харун. — Пришла в голову идея, и стало любопытно, что́ в этих снимках увидят другие. Это как переодеться и неузнанным бродить по городу, наблюдая за окружающими, за переменой их отношения к тебе. Средневековые правители, например, любили так развлекаться. Но гостей у меня не планировалось, смотреть инсценировку было некому, так что это и правда была игра с самим собой. Эта маленькая прихоть возникла по наитию, но раз уж мы так на ней сосредоточились, признаюсь: возможно, эти снимки еще и способ абстрагироваться.

— Пэт, — почти невольно вырвалось у Джамала.

— Да, Пэт, — ответил Харун и, отвернувшись, надолго уставился в окно.

Наверное, перед глазами у него сейчас воскресали ее образы. Затем Харун повернулся и кивнул с той кривоватой улыбкой, значение которой Джамал понемногу начинал понимать. Она выражала учтивый упрек, что-то вроде: «Я не готов сейчас об этом говорить» или, может, «Мы не настолько хорошо знакомы, чтобы это обсуждать». Еще один старикан, трясущийся над своими воспоминаниями. На ум пришел Ба. В Харуне многое наводило на мысли о Ба, о том, каким он мог бы быть.

— Мне, наверное, лучше уйти, — сказал Джамал. — Простите, если я был назойлив, но я очень благодарен, что вы рассказали мне о фотографиях.

— Нет-нет, всё в порядке. Мне доставляет удовольствие с вами беседовать. Как будто мы давние знакомые.

— Кем вы работали? — спросил Джамал.

— Когда-то давно я был журналистом. Потом мы переехали сюда, и я стал преподавать журналистику в Политехническом, — отмахнулся Джамал. — Теперь пишу рассказы для детей.

— Так вы писатель! — восхитился Джамал.

Харуна позабавил его восторг.

— Ну это громко сказано. Я делаю переложения, пересказываю для детей известные произведения. Парочку похожих и сам написал — для себя, не для публикации. Адаптировал отрывки из «Шахнаме» Фирдоуси и кое-что из Гомера, а недавно подготовил «Гамлета». Их публикуют в виде дешевых детских книжечек и продают в Южной Азии и Африке. Эта работа приносит мне удовольствие.

— С радостью бы почитал, — сказал Джамал.

— Хорошо, — сказал Харун. — Так, значит, вы хотите стать писателем?

— Я? — Джамала поразило, что он так о нем подумал.

Неожиданно Харун встал и подошел к бюро. Откинул крышку и полез в плотно набитую, потрепанную сумку. Вынул фотографию в рамке и протянул Джамалу. «Пэт», — пояснил он. На снимке они были вдвоем: стояли на большом пляже, повернувшись спиной к морю. Намного моложе, лет под сорок, с длинными черными волосами, Харун и рядом с ним Пэт. На ней было короткое, без рукавов, хлопковое платье в бело-лиловых разводах, на лице — доверительная полуулыбка. Выглядела она красивой и довольной, словно всё шло именно так, как и полагалось. Ростом вровень с Харуном, но немного, кажется, крупнее. День, судя по всему, стоял безветренный, потому что пряди ее длинных черных волос спокойно свисали, обрамляя лицо.

— Это в Сеннен-Ков, в Корнуолле, — сказал Харун. — Лето семьдесят шестого, восхитительное было время.

Джамал еще немного полюбовался снимком и вернул его Харуну.

— Чудесная, — сказал он.

— Она умерла, как вы, наверное, уже догадались. Столько лет была рядом, а потом ушла, навсегда. Раньше на бюро, где сейчас фотография женщины, стояло ее фото, в вашем приблизительно возрасте. Там, позади вас, висел этот наш снимок из Корнуолла. А над телевизором был мой портрет, я там снят студентом, только-только прибыл в Англию. После смерти Пэт я их убрал, потому что при взгляде на них мне становилось грустно и приходили мысли, которые причиняли боль. Эти снимки мешали помнить ее живой. Пусть лучше она является мне внезапно, в разных образах, чем смотрит так застыло. Это было как гром среди ясного неба: после стольких лет она ушла, и не с кем поговорить. Иной раз задумываюсь, как я здесь оказался, — и самому не верится. Но такое, наверное, много с кем происходит. Может, все события действительно случайны, а может, в нашем прошлом уже есть намеки на нас сегодняшних, и нужно лишь оглянуться, чтобы понять: то, что мы дошли до жизни такой, — это вполне закономерно.

Харун сконфуженно улыбнулся Джамалу своей кривоватой улыбкой, глаза его блестели.

— Вы очень хорошо умеете слушать, Джамал. Я наблюдал за вами, чтобы остановиться, если вы станете ерзать или заскучаете, а вы внимательно слушали. Полезный навык для начинающего писателя. Потрафили старику, и он теперь рад стараться и обременяет вас своими ничтожными измышлениями.

— Вы меня совсем не обременили. — Джамал был тронут горем старика.

Они помолчали, и Джамал повторил:

— Вы меня совсем не обременили.

Ушел он уже после шести и к тому времени успел узнать, что Харун приехал в 1960-м из Уганды изучать журналистику. Его семья была из йеменских шиитов, очень набожная и ортодоксальная. «Езиды», — уточнил Джамал. «В точку», — подтвердил довольный Харун. В общем, Пэт они не обрадовались.

— А расскажите, как вам жилось, когда вы только сюда приехали? — попросил Джамал.

— Хотите вставить меня в свое исследование? — поддразнил его Харун.

— Нет-нет, просто люблю слушать рассказы о том, как люди обустраивались, с чем им приходилось столкнуться, — ответил Джамал.

— Оказаться в Лондоне было восхитительно, — сказал Харун. — Раньше я ведь только в книжках читал да видел на картинках. А тут все эти величественные здания и тихие площади. Забавно, но чуть ли не первое, что меня тогда поразило и о чем я невольно думаю, когда вспоминаю свой приезд, — какие толстые здесь цыплята в мясных лавках и какие крупные яйца. Странные вещи порой запоминаются… Потом я сдружился с одним из университетских преподавателей. Его пара оканчивалась довольно поздно, и после нее мы раз-другой ходили куда-нибудь выпить. Он был ненамного старше, в детстве какое-то время пожил в Кейптауне и потому решил, что у нас есть что-то общее. Мы оба из Африки, сказал. Его звали Алан, и мне нравились его сдержанность и неулыбчивость. Хотя студентам помоложе его манера держаться, должно быть, казалась чопорной и отпугивала.

Благодаря Алану я и встретил Пэт. Она была его женой. Он пригласил меня к ним на ужин, а через несколько недель я ее у него увел. Точнее, она меня увела. Я был очень наивен в таких делах. В моей семье насчет этого было строго, и, признаться, в любви я был абсолютный профан. Совершенно не представлял, как мерзко буду себя чувствовать, закрутив роман с женой друга. Предательство, обман доверия, ложь, тайные свидания — я нарушил все обязательства дружбы. Мне хотелось всё оборвать — и в то же время ужасно этого не хотелось. Пэт была женщиной красивой, темпераментной, и я считал, что мне незаслуженно повезло, что она выбрала меня. Еще она была решительной и своенравной и безмерно себя обожала. Она убедила меня, что мои трепыхания совести ничтожны и что не стоит принимать их за высоконравственность. Свои желания нужно исполнять, говорила она; идея эта была для меня в диковинку, но в последующие десятилетия я убедился, что Пэт права.

В общем, так мы и встретились с Пэт. А когда съехались, я окончательно понял, что жизнью своей больше не владею: кроме как остаться, другого выбора у меня не было. Это решение дорого мне обошлось. Я написал отцу, всё объяснил — он не ответил. Вместо него написал дядя, посоветовал приехать и лично обо всем рассказать, но я знал, что тогда мне не хватит духу пойти наперекор и уехать. Меня стреножат обязательствами. Понимаете, о чем я, да? Не смущает, не противно слышать такие подробности о жизни старика, а? Я остался в Лондоне, пообещав, что вскорости приеду повидаться и всё обсудить, но так и не приехал. Все эти годы, когда спрашивают, сколько я тут живу, для меня ответить — словно признаться в преступлении.


В воскресенье вечером Анна, как всегда на этой неделе, позвонила матери. Общались недолго. Пока по-прежнему. Лекарства принимает, ест хорошо, но говорить еще не хочет. Надо немного подождать.

— Ох, Ма! — Анне было совестно за предыдущие выходные — не за сами слова, а за то, что не сдержалась. Не выслушала мать как следует, не посочувствовала, когда в этом была необходимость. Но как теперь извиниться, она не знала. Вместо этого пустилась советовать: не уступай и, если тебе нравится ходить помогать в Центре для беженцев, — ходи. Да уж, нашла что сказать…

— Не беспокойся ты так за нас, мисс, — сказала мать. И за него не беспокойся. Он скоро пересердится. А теперь я пойду, а то как бы не начал волноваться.

Когда она отложила телефон, Ник спросил:

— Какие новости у беглеца? Я тут вдруг понял: как ни странно, я почему-то не удивлен, что он сбежал.

Это было неожиданно. После ее возвращения из Нориджа он почти ни словом не обмолвился о ее отце, а тут вдруг взялся насмешничать. Она и сама подшучивала над отцом, называла двоеженцем, — так то она, ей можно. Ему — нет. Ба ее отец, не его. Что значит «он не удивлен»? «Объяснись», — потребовала она таким тоном, что он поморщился. Она видела, что он начинает злиться, что она снова выводит его из себя, но решила: пусть объяснит, это что еще за инсинуации.

— Не заводись, пожалуйста. Я несерьезно, ляпнул, не подумав, для красного словца, забудь, — примирительные слова он цедил сквозь стиснутые зубы.

Она терпеть не могла, когда он так делал, словно едва сдерживался, чтобы не взорваться и не наорать на нее.

— Пусть несерьезно, всё равно объясни, что ты имел в виду. Что значит «ты не удивлен»?

— Ну хорошо, — сказал он. — Я не удивлен, потому что так и думал, что он в бегах.

— С чего ты так думал? Считаешь его слабаком. Презираешь, да? — сказала она.

Он одарил ее одной из своих высокомерных улыбок.

— Мир жесток, и умный человек не рассчитывает на сострадание к своей боли. А твой отец ведет себя так, словно у него какая-то особенная боль, не как у других. Насчет презрения сказал не я, а ты. А обвиняешь меня. Забудь. Прости, если я, по-твоему, недостаточно уважительно отнесся к произошедшему с твоим отцом.

Он сокрушенно развел руками — дескать, давай оставим этот разговор. Не будем ссориться.

— А вообще я только что получил имейл от мамы, — улыбнулся он, стараясь ее отвлечь. — Энтони и Лора расстались. Они поцапались, и он в прямом смысле слова вышвырнул ее из дома. И это уже не в первый раз. Она вернулась через заднюю дверь, а он снова ее вытолкал. Вокруг дома у них леса, чинят крышу, и она хотела по ним пробраться внутрь, но он запер все окна. Ночь она провела на лесах, а наутро он выставил наружу пару чемоданов с ее вещами, сунул в руки сумочку и ключи от машины и велел проваливать. Насовсем.

— Вот гад! Как это насовсем?

— Не знаю, — сказал Ник. — Дом принадлежит ему. Плюс он совладелец фирмы, в которой она работает. Так что насчет не возвращаться речь могла идти как о доме, так и о работе. Он жуткая скотина, и она, скорее всего, не отважится поднимать шум.

— Он так опасен? — спросила Анна.

— А то ты не знаешь! Думаю, Лора его боится. Порой, когда я на них смотрю, мне кажется, что она по-настоящему его боится, физически. Мама не говорила, но думаю, он поднимает на нее руку.

— Где она сейчас?

— Не знаю, — сказал Ник. — Можешь спросить у мамы, когда она приедет. Они хотят навестить нас в следующие выходные.

Они приехали в субботу после обеда, Ник стоял у окна и высматривал их. «Вольво» Джилл и Ральфа медленно катилась по улице, подыскивая место для парковки. Они вышли на тротуар их встречать, и Анна заметила у окна соседку, Беверли. Помахала ей. Беверли тоже помахала, но уходить не думала и вообще явно сгорала от любопытства.

Ник обнял Анну за плечи и по-хозяйски притянул к себе. Когда родители вышли из машины и двинулись в их сторону, он оставил ее и поспешил к ним. Джилл вручила им красивую голубую вазу. «Под цвет вашей двери, дорогая», — сказала она, обнимаясь с Анной.

— Ты обратил внимание, какого цвета здесь входная дверь, Ральф? Ни о чем тебе не напоминает? — спросила Джилл, глядя на Анну с заговорщицкой улыбкой.

Анна не так давно призналась ей, что этот голубой напоминает ей о тунисских дверях, о которых Ральф рассказывал в день их знакомства. Ральф немного озадачился, не понимая, к чему клонит супруга.

— Не напоминает ли тебе этот цвет о Тунисе? — Джилл пришла ему на помощь, кивком указав на дверь.

— О да, о да, действительно, — рассеянно и как-то неуверенно откликнулся он.

Он показался Анне усталым, обмякшим внутри своего блейзера, без всегдашнего светского блеска. У Джилл чуть опустились уголки губ, и Ральф мигом отреагировал, выпрямил спину. Джилл попросила Анну показать ей дом, и Анна со смехом ответила, что это займет всего минуту. Когда добрались до дальней комнаты наверху, Джилл вдруг запнулась, словно хотела что-то сказать, но потом тряхнула головой и улыбнулась.

В тот вечер Джилл и Ральф отвезли их в фешенебельный ресторан — заранее его выбрали, заказали столик. Ральф не утерпел и похвастался, какое это прославленное место и как повезло заполучить тут столик буквально в последний момент. Цены, конечно, были умопомрачительные, зато кормили отменно. Ральф пробежал глазами винную карту и подозвал официанта. Вполголоса что-то заказал, и официант почтительно поклонился, из чего Анна заключила, что вино было заказано весьма дорогое. Она расслышала год урожая — 1954-й. В последнее время барственная манера Ральфа начала ее раздражать, и она предвидела еще один утомительный вечер. Когда все расселись и Ральф достаточно промочил горло, он завел речь о Лоре и Энтони. «Не из-за них ли он приехал такой смурной?» — подумалось ей.

— В детстве Лора ни минуты не могла усидеть на месте и ничего не боялась, — сказал он. — Даже неясно было, в кого она такая. Стержень, понятное дело, у нее от матери. По ее линии в роду сплошь кузнецы, так что вполне естественно, что у потомка в характере могло проявиться железо. По нашей линии ничего такого унаследовать невозможно. У нас одни лишь апатичные прелаты, которые только и умеют, что блюсти правила и велеречиво толковать слово Божье. Вы, Анна, видели нашего обожаемого Дигби, так что сами понимаете.

Ничего она не боялась, как те дети у Блейка, которые брели по ночам и лежали со львами и змеями, не ведая страха. Всё давалось ей так легко и споро, так естественно, что поначалу она даже не успевала понять, как этому научилась. Это касалось и разных физических навыков, и школьных знаний. Она за считаные минуты выучилась плавать и через несколько дней уже плескалась в воде, словно нерпочка. Еще совсем малышкой могла с поразительной ловкостью залезть на дерево и благополучно с него спуститься. Учителя и родители ее маленьких друзей, вероятно, считали ее безрассудной и, должно быть, глаз с нее не спускали — как бы не втянула других детей в свои авантюры. Только это было не безрассудство. Да, ей случалось неверно оценить свои силы или прочность того, на что она решилась замахнуться. Не знаю, где проходит грань между безрассудством и бесстрашием, но она никогда ее не переступала. Даже по ее желаниям это чувствовалось. Сначала она хотела быть воздушной гимнасткой, потом пилотом, потом строить мосты и наконец решила стать архитектором. Ее желания были не просто осуществимыми, они постепенно делались всё более приземленными — не летать по воздуху, а проектировать дома.

Потом она поступила в университет и изменилась. Мы не сразу это поняли, поначалу всплывали лишь какие-то мелочи, пустяки, но со временем мы стали замечать, что она утрачивает былую взвешенность поступков. Так отбивающий неверно оценивает подлетающий мяч, бьет и раз за разом промахивается битой, а футболист не успевает отследить серию пасов от товарищей по команде. Не то чтобы она сделалась неловкой. Но ушли естественность, уверенность в принятии решений. Она цеплялась к людям в магазинах и ресторанах, грубила. Категорично высказывала свое мнение, безрассудно, чего раньше за ней не водилось, гоняла на машине, опасно перебегала дорогу, подходила к самому краю обрыва.

Ральф покосился на Джилл — всё так, он не преувеличивает? Та кивнула, но в ее жесте Анне почудилось легкое нетерпение, словно в действительности Джилл считала, что Ральф всё же преувеличивает и Лора совсем не такая, а еще ей хотелось, чтобы он поскорее договорил и можно было побеседовать о чем-нибудь другом. Анне тоже хотелось побыстрее с этим покончить, так что она была с Джилл солидарна. Что-то в его голосе — то ли поучающий тон, то ли увлеченное самолюбование — раздражало ее больше обычного. Ральф перевел взгляд на Ника и потом наконец взглянул на Анну; лицо его всё еще было мрачно, но глаза уже чуточку блестели от вина. Он сделал еще глоток, не спеша, зная, что никто его не прервет, и Анна подивилась его убежденности, что слушатели будут покорно сидеть и ждать.

Он продолжил:

— Думаю, она так изменилась из-за мужчин. Мы с Джилл много говорили об этом все эти годы. Таковы родители: только и делают, что без конца говорят о детях и потом на основе этой болтовни порой выстраивают сложные умозаключения. Так что, может статься, и мое утверждение о том, что Лору изменили мужчины, — тоже не более чем один из таких болтологических выводов. Как бы то ни было, мужчин она выбирала таких, которые ее подначивали, подбивали на всякие рискованные штуки. Не удивлюсь, если она тоже их подначивала. И даже провоцировала, тоже не удивлюсь. Она рассказывала: попойки, опасные переделки за городом… Тебе, Ник, она наверняка еще что-то рассказывала, о чем не говорила нам. Это вполне естественно.

— Ничего она мне толком не рассказывала, — сухо ответил Ник.

Похоже, он тоже понемногу начинал закипать.

— До Энтони мы знали только еще об одном ее мужчине, — сказал Ральф, проигнорировав его попытку возразить. — Его звали Джастин, он был долговязый, нескладный, любил поесть; они долго встречались. Надеюсь, я не слишком обидно его описываю. Неловкий, застенчивый малый с хорошими манерами. Они повсюду были вместе: путешествовали, катались верхом и на лыжах, лазили в горы. Даже когда к нам приезжали, часами пропадали на прогулках. А потом, видимо, устали друг от друга, потому что едва закончили учебу — а учатся архитекторы долго, — разбежались в разные стороны, словно так изначально и планировали.

А потом она встретила Энтони, поступила к нему в бюро, и я с самого начала заподозрил, что он ей не по зубам. Там если и могло сложиться, то лишь если бы она была готова брать под козырек по первому его требованию, а он человек такой, что козырять пришлось бы часто. К моему удивлению, она оказалась не против, и прежнее бесстрашное дитя стало младшим партнером в сомнительном предприятии. Сомнительным я назвал его не потому, будто думаю, что между ними всё кончено и, значит, позволительно высказать всё, что я думаю об их отношениях. Не уверен, что они закончатся, несмотря на весь этот недавний кошмар. Потому как знаю: синяки сойдут, и эти двое снова съедутся, чтобы наставить друг другу новых. «Сомнительное» я сказал потому, что с самого начала расцениваю их партнерство как спорное и неравноправное.

Джилл заерзала в кресле, и Анна обрадовалась, что сейчас она нетерпеливо хлопнет по столу и сменит тему, однако было понятно: никто не отважится перебивать Ральфа, когда он настроен поговорить. Он снова отхлебнул вина, они прилежно ждали.

— Почему в Энтони столько злобы и жестокости? Я размышлял об этом не раз. Возможно, он таким родился. Бывает, что люди неадекватны и отвратительны просто по своей природе. А возможно, это от воспитания. Он вырос в Родезии, в семье с жестокими нравами. Отец его, судя по всему, был человеком буйным, разочарованным, часто пил и срывался на крик. Видимо, Энтони неизбежно впитал эту отраву и теперь тоже живет во злобе. Как бы то ни было, эти двое, Энтони и Лора, уже добрых десять лет колошматят друг друга, причем бедняжке Лоре попадает намного больше. Энтони не справляется с гневом и совершенно потерял страх, не чувствует берегов. Много лет с нарастающим бессилием я наблюдаю это безобразие, а в последнее время начинаю опасаться худшего.

Ральф замолчал, но что-то в его тоне подсказало Анне, что это лишь передышка — подкопить сил. Принесли еду, все оживились, и чары Ральфа рассеялись. Когда официанты удалились, Джилл сказала:

— Что ж, Ральф, теперь, когда ты высказался, давай пожелаем им обоим всего хорошего и оставим в покое. А сами лучше поднимем тост за Ника и Анну.

— За Ника и Анну! — Против тостов Ральф никогда не возражал.

«Чтобы так вышколить домашних, понадобились, должно быть, годы упорной дрессуры», — подумалось Анне. Добиться повиновения можно не только гневом и капризами — Ральф вполне управлялся с помощью тонкого, искусного словоплетства. Она слушала его, и в душе вскипал безмолвный гнев. Сколько можно мучить нас самодовольными разглагольствованиями! Как представишь, что в твое отсутствие тебя саму так же препарируют…

За вечер было поднято еще немало тостов, и все были слегка нетрезвыми, когда вышли из ресторана и направились по набережной провожать Джилл и Ральфа до отеля. Ночь выдалась ясная, холодная, звездная. Ральф немедленно завладел рукой Анны и мало того что не отпускал, еще и поглаживал свободной ладонью. От этого прикосновения Анна внутренне вскипела, но руку не отняла. По пути он принялся декламировать «Одинокую жницу», обращаясь к морю, словно там его слушала многочисленная публика. Проходившая мимо пара улыбнулась, он весело помахал им рукой.

И жнет, и вяжет — всё одна,

И песня долгая грустна,

И в тишине звучит напев,

Глухой долиной завладев.

Так аравийский соловей

В тени оазиса поет,

И об усталости своей

Не помнит пешеход.[5]

Дочитав до конца, он легонько похлопал Анну по животу и сказал:

— Вот подаришь нам маленького дикаренка — будем в качестве колыбельной читать ему на ночь Вордсворта.

Анну передернуло, а Ральф лишь покрепче ухватил ее за руку, посмеиваясь себе под нос. Какое-то время шли молча, вдруг Ральф сказал:

— Слышал о твоем отце, сочувствую. Ужасно узнать такое о близком человеке.

От этих слов Анна вмиг отшатнулась и отдернула ладонь. Отскочила в сторону и возмущенно уставилась на Ральфа. Он посмотрел на нее с изумлением и хотел что-то сказать, но она предостерегающе вскинула руку. Потом отвернулась и поспешно зашагала прочь, стараясь нагнать остальных, а он молча поспевал рядом. Когда он сказал про сочувствие, она подумала было, что он имеет в виду отцову болезнь. Это был первый случай, когда он вспомнил про ее отца. В разговорах с Ральфом и Джилл ее семья никогда не фигурировала — видимо, так после тех первых совместных пасхальных выходных они старательно демонстрировали чуткость. Но, должно быть, Ник рассказал им, как отец сбежал от той женщины. И Ральф посочувствовал ей в связи с тем, что ее отец — двоеженец.

Джилл обернулась и, вероятно, заметила, что они идут поврозь и не разговаривают, потому что потом еще дважды оборачивалась. Когда до них оставалось несколько шагов, Ральф тихо спросил:

— Анна, что я сделал не так? Я просто хотел проявить сочувствие. Я не хотел тебя обидеть. Мне ужасно неловко за мою бесцеремонность.

Он дотронулся до ее руки, вид у него был озадаченный и обиженный. Она кивнула — молча, сдерживаясь, чтобы промолчать. Тоже коснулась его руки — ей не хотелось ссориться, особенно сейчас, когда они приехали в такую даль и так старались создать теплую атмосферу. Вряд ли она им симпатична, да и они ей не нравились, даже Джилл, которая отнеслась к ней по-доброму. Такой добротой обычно совестливо прикрывают неприязнь.

Пока они шли по набережной и Ральф декламировал Вордсворта, Анна думала об отце. Не потому, что отец читал ей Вордсворта или они хоть раз гуляли с ним вдоль моря темной, холодной, звездной ночью, не потому, что неуклюжие ухватки Ральфа хоть отдаленно напоминали родительскую ласку. Но этот голос, читающий стихи… Анне хотелось, чтобы это был отцовский голос. Чтобы это он шел рядом и делился с ней прочитанным, или в который раз костерил безудержную алчность властей, или рассказывал сказку из ее детства — что-нибудь про находчивых и плутоватых зверюшек.

На прощание она поцеловала Джилл, потом расцеловалась с Ральфом, и он крепко ее обнял. В глазах его по-прежнему плескалось недоумение, и ей стало жаль, что она его обидела.

В тот вечер, едва переступив порог, Ник с Анной начали ссориться и ссорились долго, с какой-то безжалостной логикой обмениваясь обвинениями, подогреваемыми еще одной бутылкой вина. Многое из сказанного всплывало и раньше, но кое-что оказалось внове, и их разногласия вышли на новый уровень. Следующие несколько дней они почти не разговаривали, и Анна понимала, что дело идет к разрыву. Угрюмое их противостояние изматывало. В конце неделе Нику предстояло ехать в Оксфорд на еще одну конференцию, и она решила за время его отсутствия определиться, что ей делать. Через пару недель начнутся занятия в школе, и надо подготовиться к новым обязанностям. С нее действительно хватит.

Закончилось всё проще, чем она ожидала. В четверг днем она побывала в школе на собрании перед началом учебного года, потом зашла в класс, чтобы решить, какие картинки на стенах хочет поменять. Раньше кабинет ей не принадлежал, но теперь она штатный учитель и имеет право оформить его по своему вкусу. Уберет портрет Байрона в албанском костюме и, наверное, вид Сидней-Харбора — не то что бы они ее так уж раздражали, просто ей нравится что-то более уютное. Например, сверкающий ручей посреди лесной чащи, или тенистая городская улица, или хотя бы карта мира.

Ник в тот день умчался в Оксфорд, чтобы успеть в пятницу на утреннее заседание. Его не будет до вечера воскресенья, так что все выходные в ее распоряжении. По пути домой она прикидывала, что́ приготовит на ужин, и поняла, что дома ничего подходящего нет. Сгрузила сумки в прихожей и покатила в «Сейнсбери». У нее были ключи от машины, но водила она редко, так что поездка вечером в четверг за покупками была для нее сродни загулу или авантюре, пусть кому-то это и могло показаться смехотворным. Из-за плотного потока машин добираться до супермаркета пришлось долго, но она была в хорошем настроении и никуда не спешила. Купила леща, спаржу и кусочек говядины на завтра. И две бутылки дорогого вина. Дома переложила покупки в холодильник и вышла в сад посидеть в спускающихся сумерках. Нахлынули мысли: о событиях дня, о последнем разговоре с матерью, о Нике и конференции. Джулия там, конечно, тоже будет. При этой мысли кольнуло болью — где-то в области сердца. Удивительно абсурдное всё-таки у человеков устройство. Ну при чем тут сердце? Не в нем ведь живут чувства, и всё равно при мысли о том, что Ник с Джулией занимаются любовью, сердце шло вразнос. Она вернулась в дом, открыла вино и пошла наверх переодеться.

Она не сразу поняла, что это за звук, а потом до нее дошло, что она уже слышала его внизу, только он был слишком слабенький, неразличимый. Теперь стало ясно, что это звякнуло пришедшее на мобильный сообщение. Она побежала вниз, в гостиную, где оставила сумочку. Но ее мобильный оказался выключен, и сообщений там не было. Звук донесся снова, на этот раз слабее. Ник! Должно быть, забыл свой мобильный где-то наверху. Телефон обнаружился на столе в кабинете, и она не стала колебаться. Открыла его и прочла сообщение: «Думаю о тебе с того момента как проснулась поскорей бы ночь хочу прижаться к тебе лю джу целу». Закрыла телефон и пошла переодеваться. Потом, полураздетая, сидела на кровати и пила вино, покуда по телу не стало растекаться тепло. Подождав, отправилась в ванную и сидела на стульчаке, пока полностью не опорожнилась.

Она-то думала, что готова к такому повороту событий, и совершенно не ожидала, что ее парализуют ужас и апатия. Она заставила себя пойти вниз, но при мысли о леще ее замутило. Может, потом сделает себе какой-нибудь незатейливый тост. Она налила себе еще вина и села, удивляясь, как предательски ведет себя тело. Потом ей всё же удалось собраться с силами и подумать о насущном. Убеждала себя, что такие отношения ее не устраивают, — и вот, пожалуйста, развязка близка. Она вернулась на кухню, включила духовку, переставила чистые тарелки на сушилку, вымыла спаржу и завернула леща в фольгу. Когда духовка разогрелась, поставила леща запекаться, а сама пошла наверх задернуть шторы. Предстояло решить много практических вопросов, и в голове уже шевелилась смутная мысль, что надо будет определиться с жильем и всем остальным, как вдруг ее сковало страхом перед грядущими переменами. Она почувствовала, что готова дрогнуть, — может, стоит немного подождать и посмотреть, как всё обернется? Так, надо чем-то себя занять. Например, снять с кровати белье и постелить чистые простыни, избавиться от его запаха, — но сейчас на это нет сил, а запах его повсюду.

Рыбу она не осилила, а спаржу съела и выпила еще вина. Включила телевизор — скукота. Поднялась в спальню и стала разбирать свой ящик тумбочки у кровати — пролистала паспорт, перебрала украшения, а потом вдруг решила всё же поменять постельное белье. Чистые простыни, как всегда, дарили удовольствие, хорошо бы, конечно, еще принять душ, но вылезать из кровати не хотелось. Попробовала читать — не смогла сосредоточиться. От вина стало клонить в сон, она погасила свет и устроилась поудобнее.

Проходили часы, но сон не шел, зато в голове мелькали обрывки воспоминаний, и никуда было от них не деться. Думалось о жизни дома, о детстве, о Нике, о том, что с ней будет, и то и дело всплывали воспоминания о неловких моментах и ситуациях, когда ей недоставало умения себя поставить, не хватало духу реагировать твердо и благожелательно. Зачем она столько тянула? Понятно же было, что этим всё кончится. Теперь она изо всех сил сопротивлялась новому приступу того, что виделось ей мягкотелостью, дурацкой нерешительностью. К утру она бессильно захлебывалась от жалости к себе и ощущения безнадежности.

Когда он приедет, она скажет, что с нее довольно этой душной жизни вдвоем. Отношения на стороне повышали его самооценку, дарили спесивую убежденность, что можно лгать и обманывать, не опасаясь, что всё откроется. Она, наверное, даже рассказать о случившемся никому не решится. Только бы он не позвонил — разговаривать с ним было бы невыносимо. Что сказать?

Это правда? Ну конечно правда. Хорошо, тогда я ухожу. Куда мне идти?

Это правда? А ты как думаешь? Хорошо, тогда вали отсюда. Да пошла ты, это мой дом, сама вали. Как это делается?

Это правда? Как ты могла такое обо мне подумать? Конечно нет. Я всё объясню.

В воскресенье она проснулась рано и лежала в постели, глядя, как свет проникает сквозь открытую дверь и незашторенные окна дальней комнаты и заливает площадку лестницы и спальню. Паника почти прошла, сменившись нервной дрожью, которая охватывала ее всякий раз перед поездкой в незнакомое место, пугавшее своей неизвестностью. Поездки эти всегда оказывались совсем не такими страшными, как она себе напридумала, — возможно, и на этот раз обойдется.

Чайки на крыше подняли невыносимый гвалт и разрушили очарование момента. Пришлось встать, заварить чай и как-то убивать время в ожидании его приезда. Нетерпения не было, но сосредоточиться и переключиться на что-то еще не получалось. Так что она просто села с книгой на коленях и ждала. Ник приехал около пяти. Она слышала, как подъехало такси и как потом повернулся ключ в замке. Он вошел и с улыбкой чмокнул ее в губы. На нем был новый пиджак, в руке он всё еще держал сумку с вещами, и вид у него был умудренный и бывалый, как у человека, повидавшего большой мир. Он поставил сумку, снял пиджак и сел в кресло напротив.

— Хорошо съездил? — спросила она.

Он рассиялся.

— Очень хорошо, — сказал он. — Прости, что не звонил. Забыл мобильный, а до телефона в нормальное время добраться не получалось.

Она кивнула.

— Твой мобильный наверху, я его нашла, — сказала она. — Сообщения от Джулии прочитала.

Ник сходил наверх и вернулся с раскрытым телефоном в руке. Посидели, помолчали, каждый ждал, что скажет другой.

Он вздохнул и произнес:

— Прости. Надеялся, что выключил его, но, оказывается, нет. Я не нарочно его оставил, не для того, чтобы ты обо всем узнала.

Анна пожала плечами.

— Ничего страшного. Я догадывалась, — сказала она.

Анна думала, он станет что-то говорить, объяснять, оправдываться, но он просто обхватил голову ладонями и замер. Когда он посмотрел на нее, в глазах у него стояли слезы.

— Прости. Я люблю ее, — ровным голосом сказал он. — Так вышло. Мы не могли ничего с собой поделать. С самого начала.

Она ожидала услышать эти или им подобные слова и думала, что ей будет больно, но этого не случилось. Наверное, оттого, что они вошли в ее плоть еще до того, как были им произнесены. Она ощущала усталость, но и облегчение, что это наконец произошло, что назад дороги нет, что он не будет изворачиваться и умолять понять и помириться.

Они до сумерек сидели в гостиной, вороша прошлое и всё больше распаляясь. Он заявил, что дело не только в Джулии, что у них и без того всё шло наперекосяк и что она никогда не разделяла его интересы. Она упрекнула его в том, что он постоянно командовал и думал только о себе. Он сказал, что она стала мелочной, ограниченной, безрадостной и переживала из-за всякой чепухи. Обвинил ее в том, что она завидовала его растущему успеху, и она усмехнулась, поразившись, как точно разгадала его самовлюбленную натуру. Он сходил к холодильнику за вином, принес бокал и ей тоже. Что ей ни скажи, продолжал он, она подпрыгивала и оскорблялась, словно он бог весть какой агрессор, просто умора. Родители приехали в такую даль — так нет, надо было испортить вечер из-за того, что Ральф сказал что-то о ее отце, то ли из-за еще какой-то ерунды. А под занавес, явно разозлившись, он выпалил:

— Мне жаль таких, как ты.

— В смысле — таких, как я? — спросила она, думая, что он имеет в виду расовую принадлежность.

— В смысле таких, как ты, которые не умеют нормально устроиться. Отец твой вечно всех тиранил своими жалобами и постоянным нытьем, словно он в глубоком психологическом кризисе. А у него всего-навсего диабет, вполне поддающееся лечению заболевание. Твою мать бросили родители, и она не знает, кто она. Тут не надо быть гением, чтобы пойти и это выяснить. Почему нельзя было заплатить агентству, чтобы нашли информацию? Или вам с братом самим поискать? В считаные дни всё бы узнали. Но нет, нужна еще одна незаживающая драма. А потом обнаруживается, что ваш отец — двоеженец в бегах, но он не мог просто взять и рассказать об этом, и вы дружно впадаете в беспросветную мелодраму и ведете себя как иммигранты.

Анна кинулась было возражать и защищаться, но прикусила язык. Она ведь и сама так думала. Он озвучил ее собственные мысли, разве что сделал это с насмешливым презрением. А слово «иммигранты» вообще произнес с той же степенью пренебрежительности, с какой произнесла бы и она.

— А ты, — сказал он, и она поморщилась и на секунду закрыла глаза, понимая, как непросто дастся ей этот момент унижения. — Ты всё время щетинишься и бросаешься на людей на ровном месте. Мама с отцом старались, а ты ухитрилась увидеть в их радушии снисходительность и снобизм. Вместо того чтобы быть приятной и завоевать их расположение, ты заставляла их чувствовать себя виноватыми. Они, дескать, не понимали, в чем состоит трагедия твоей жизни. А ты, вместо того чтобы действовать, ждешь, что всё произойдет само, и огорчаешься, что ничего не происходит. Считаешь, что у тебя нереализованные планы, но никаких планов нет, а есть одни только желания — несостоятельные, мечтательные желаньица.

Он помолчал и сказал:

— Кажется, меня занесло.

Какое-то время они сидели молча, не глядя друг на друга, и Анна понемногу остывала. Сколько времени, было непонятно, но за окном уже стемнело. Переночует в кабинете, а утром пойдет в агентство по найму жилья. Вдруг Ник встал и подошел к дивану. Подсел к ней, она неверяще напряглась. Положил руку ей бедро и сказал:

— Ну, последний разок? По старой памяти?

Улыбнулся, приглашая ее к очередному непристойному безумству, но тут же сник, потому что она расхохоталась.

— Да ладно тебе, ведь было же классно, — сказал он.

Она засмеялась громче — еще больше от него отгородиться.

— Жадный, эгоистичный сукин сын, — сказала она. — Даже не мечтай.

Он предпринял новую попытку — протянул руку, улыбнулся, не обращая внимания на ее смех, отказываясь воспринимать отказ всерьез. Она оттолкнула его руку и, оборвав смех, встала. Он тоже встал и подхватил сумку.

— При случае заеду за вещами. Я на связи, звони на мобильный в любое время.

И всё, и он ушел. Ее трясло от злости из-за его прощальной выходки — словно с ней можно было просто поразвлечься напоследок, невзирая на всё им сделанное и сказанное. Словно в знак прощального одолжения он был готов задержаться и осчастливить ее последней лаской, прежде чем оставить наедине с сожалениями.

Надо же, как быстро всё произошло. Может, он уже так прочно влюбился в Джулию, что для него расставание было просто вопросом времени. Может, Джулия уже ждала его в тот вечер. Но Ник есть Ник, он не мог упустить шанс перепихнуться напоследок перед уходом, просто чтобы показать, что может овладеть ею, когда ему заблагорассудится. На улице завелся двигатель, и, несмотря на всё происходящее, она не смогла удержаться от улыбки. Потрясающее умение брать всё, что пожелается. Колониальный инстинкт, присущий не только настоящим англичанам. У некоторых людей он в крови — они просто берут всё, что пожелают, или хотя бы то, что удается взять. Ник делал это якобы по рассеянности, как сейчас взял машину, якобы случайно забыв спросить разрешения, но она была уверена: он прекрасно знал, что делает. «Что ж, — сказала она себе, — хватит вести себя как иммигрантка, пора собраться и действовать». Жизнь начинается заново, ей двадцать восемь — хороший возраст, полный сил и надежд. Она заперла входную дверь и накинула цепочку.


23 сентября того года, в предрассветные часы, у Аббаса случился инсульт, и после этого благословенного третьего инсульта он тихо ушел, не попрощавшись, как некогда уже сделал это сорок четыре года тому назад.

Загрузка...