По периметру особого режима

Тебе говорят, что даже палка раз в год стреляет. А тут сто стволов стоят в ружпарке, почти не нагреваясь.

Так закончил свой рассказ Сашка из второго взвода, родом и призывом бывший из Азии. Если среди узбеков встречались баи, то среди русских ташкентцев — раздолбаи. Сашка был из Ташкента.

Из города карагачей был и Толик Монахов, тот самый, которому с высоты двух метров люди казались мелкими. На гражданке Толик ввязался в дискуссию и, заметив, что она затягивается, поставил точку — ломом по голове оппонента. К счастью, тот пережил неожиданную нагрузку, а Монахову сразу захотелось служить Родине — и так сильно, что из-под земли достал деньги. Вот так: хочешь служить — плати, не хочешь — тоже плати. И чем не наемная армия? А Монахов попал в роту розыска — и стал бегать за теми, с кем мог бы сидеть. И Сашка пришел к патриотической идее той же большой уголовной дорогой: толстогубый очкастый самбист изнасиловал в подъезде одинокую женщину. И поэтому решил завербоваться во внутренние войска МВД как можно быстрее. ВВ — веселые войска.

Конечно, Гараеву нелегко было поверить, что Сашка, задумчивый книгочей, не воспользовался случаем долбануть в торец Пермякову, который стал командиром отделения благодаря своей шестерочной натуре, закладывая левых и правых. Сержант, назначенный помощником начальника караула на производственную зону, быстро накачался и направился по периметру — проверять посты, зашел в домик второго контрольно-пропускного пункта, поднял ствол автомата и дал короткую очередь по бревенчатой стене. Часовой и его помощник упали под лавку — живые, но мертвые от страха. А Пермяков вырулил на круг, стуча каблуками по трапу… Идет и руками размахивает — как летательный аппарат.

Гляжу, рассказывал Сашка Гараеву, нарезает он мне навстречу и покачивается. Нарезает и медленно поднимает от пояса ствол автомата. Я, конечно, улыбаюсь, а он тоже — и как даст очередь над моей головой! Холостыми, думаю. Подхожу к нему, отстегиваю магазин, а там — боевые… У меня рубашка на спине мокрой стала.

Так рассказывал Сашка, провожая Гараева в посудомойку.

Почерневшим, задубевшим, скрюченным ввалился взвод в казарму после десятичасового караула на производственной зоне, отстояв его в скворечниках дощатых вышек от звонка до звонка. Солдаты сразу начали разоружаться, привычно и точно вгоняя патроны в гнезда деревянных колодок прямо из магазинов, выщелкивая их оттуда пальцем — кто на подоконниках, кто на табуретках, кто на полу. Кто где, короче.

Гараев сначала пристроился на столике старого трюмо, но не выдержал натиска с боков, протиснулся в угол и стал там на колени, а когда вогнал последний патрон в первую колодку, не обнаружил в подсумке второго магазина — и быстро, еще не веря факту, пошарил рукой в пустых карманчиках, прощупал весь подсумок, внимательно осмотрелся вокруг, проделал все снова — и ничего не нашел. Он проверил шубу, бушлат и даже карманы ватных брюк — и снова ничего.

Гараев все хорошо себе представлял: сейчас о пропаже узнает сержант Уланов, заместитель командира взвода, узнает Джумахмедов, ставший командиром отделения, узнает вся эта кухонная банда — и завертят все сначала, уже не доводя дело до стрельбы. Тут хватит одного устава — за утерю магазина к стенке не поставят, но на четвереньках год простоишь, драя полы в казарме. Это не считая полов в сортире и тарелок на кухне. Не считая других тонкостей. Гараев это хорошо представлял.

Пока взвод сдавал оружие в ружпарк, он ходил по коридору, толкаясь между спин, проверяя подоконники и заглядывая под табуретки. Он был так растерян, что даже Хакиму ничего не сказал. Другие на него не обращали внимания. К ружпарку Гараев шел последним.

Белоглазов, бывший в тот день дежурным по роте, услышав такую новость, сказал «да-а?» — и улыбнулся, беззлобно будто, будто не понял — коз-зел!

— Доложи Уланову и ступай на объект — ищи!

Гараев нашел сержанта в каптерке, где тот уже пил чай, и обреченно предстал перед ним.

— Отоварить бы тебя, да сидеть не хочется! — сказал Уланов, почти вплотную подойдя к солдату, — Даже если найдешь магазин, все равно в посудомойке окопаешься — до моего дембеля. А если нет…

И Гараев бросился с крыльца в туман и снег — в прошитых сквозняками шубе и валенках, которые были почти без подошв. По рыхлой желтой дороге он побежал вниз, к производственной зоне, где на вышках уже стоял караул другого взвода. Белоглазов, видимо, сообщил по селектору — и Гараева пропустили по периметру до пятого поста, на вышке которого он провел эту ночь. Григорий поднялся наверх бегом — но пусто, искали вместе с часовым, и даже на контрольно-следовую полосу заглянули — шелковый снежок… И под самой вышкой, кроме глубоких следов мочи и окурков, ничего не было. Он спустился на трап, постоял, прошелся, вернулся и, встав на колени, пополз… А поскольку рукавиц не имелось, пальцы скоро переставали гнуться — и он жестко растирал их снегом, толкал за пазуху, прижимая к груди, и снова полз, шаря руками в снегу под трапом, ведь магазин мог выскочить из подсумка, когда он бежал от поста к караулке. А где же он еще? Часовые открывали двери вышек и давали ему веселые советы — о том, например, что опасно передвигаться в такой позе… Но Гараев дополз до конца, развернулся и пошел на четвереньках в обратном направлении. На середине пути он всхлипнул и сел на трап. Уланов его похоронит. Еще раз согрев руки под шубой, Григорий затолкал их в рукава и медленно пошел к караулке. И вовремя. С ближайшей вышки выглянул часовой и крикнул:

— Чернышов велел тебе бегом бежать!

У селектора сидел начальник караула — он разговаривал «с ротой».

— «Звезды» идут! — раздался голос Белоглазова.

— Понял, — ответил начальник — сержант Чернышов, заместитель командира взвода и секретарь комсомольской организации роты. У него всегда были великодушные серые глаза и большие белые зубы — при росте сто девяносто. У него было все, даже сердце…

— Не нашел? — спросил он весело. — Иди в роту, магазин уже в ружпарке — Уланов сказал. Ты забыл его у зеркала.

Гараев благодарно кивнул головой. И кто эта сволочь? — ведь он везде проверил, и у зеркала тоже… И кто же это? Догадка была, они никогда не оставят его…

Да оружие — вообще игрушка опасная и ненадежная, вечная с ним морока и слезы. Так и норовит выстрелить или раздуть канал ствола. Было, летом подняли взвод «В ружье!» ночью, когда зэки на лесоскладе, на производственной зоне, эстакаду подожгли. Хорошо, что пламя быстро потушил дождь, который вдруг пошел, — и в этом дожде, накинув плащ-палатки, они бежали оцеплять зону поодиночке, сразу растеряв друг друга в темноте. Они бежали вниз — и, разогнавшись, Гараев коленями, животом и грудью рухнул в глубокую лужу. Но самое главное — ствол автомата забило грязью. Не останавливаясь, он добежал до своего поста между вышками, определенного для каждого заранее, — на случай подобного усиления караула. Он расстелил плащ-палатку на трапе, достал пенал из гнезда в торце приклада, шомпол, сделал неполную разборку автомата в темноте, разложив детали по порядочку, прочистил каналы, собрал — и никто не нарвался на него — ни сержант, ни зэк.

Бывало, когда ему хотелось стрелять, но никогда — в осужденного. И он стрелял вверх — было… Оружие — последний выход из казармы, черная лестница. И это подтвердит тот, кто видел забрызганные мозгами ружпарки или посты. И Гараев нажимал на спусковой крючок… От дисбата его спас замполит — или от тюрьмы? Тюрьма есть тюрьма, а дисбат, говорят, вообще мрак, потому что солдата там превращают в старика, в бритоголового больного, в убогого идиота.

За магазин Григорий заполучил всего один наряд — на кухню, в посудомойку. «Порог зубами грызть будешь — сам проверю!» — закончил Уланов.

Все дело в том, что зимой крыльцо посудомойки обрастало льдом, поскольку воду набирали в пятидесятилитровый бачок у водокачки, от которой под уклон была проложена ледовая дорожка. Посудомойщик, вцепившись в ручки бачка, разгонялся и катился с ним вниз, пока не врезался в крыльцо так, что большие и холодные брызги летели в лицо, на грудь и руки. И крыльцо росло на глазах, а по ночам его долбили ломиком до нервной слабости в руках.

Голые руки краснели и костенели, когда литой железный колун вертелся и выскальзывал из них на хоздворе, вместе с кручеными березовыми чурками заваленном глубоким и жестким снегом.

— Сука ты, Уланов! — громко ругался Григорий, пальцами разрывая снег. — Пидарас ты, Уланов!

В окошко, выходящее на саму кухню, Гараев видел новую заведующую столовой — жену замполита.

Опершись крутым и высоким бедром о металлический столик, женщина с интересом улыбалась ефрейтору Сомову по кличке Фрунзенский. Ефрейтор быстро рассказывал ей что-то, делово жестикулируя короткими и мощными лапами. Сомов числился кинологом, собачником то есть, — и походил на бульдога. Глубокие, стоящие рядом, как у двустволки, глаза с головой выдавали в нем убийцу, а гипертрофированное филейное мясо просто пугало новобранцев.

Поэтому лейтенант Рудный и выбрал Сомова, когда летом солдаты собрались вокруг песочной площадки для занятий самбо. И нелюдимый Гараев тогда не выдержал — подошел.

В сразу наступившей тишине лейтенант и ефрейтор долго ходили, топтались, склонившись вперед, друг к другу — так долго, что люди начали сомневаться… И Гараев понял, что началось, когда все уже кончилось: ефрейтор, раскинув тяжелые конечности, лежал на спине в большой квадратной песочнице. Лейтенант протягивал ему руку, но собачник не видел ее, побагровев и сморщившись не столько, видимо, от боли, сколько от болезненного позора. О такой картине — собачник на лопатках — были мечтатели, и лейтенант их порадовал.

Дверь в посудомойку распахнулась — и в белых клубах ворвавшегося холода предстал воин, похожий на душевнобольного в пижаме. И только заспанные, наглые глаза выдавали его. «Я думал, в армии не поспишь, а тут только этим и занимаешься», — изрек он однажды, лениво расстегивая в сортире ширинку. Это был Огурцов — человек при лошади, привозивший со склада продукты и развозивший обеды караулам. Он начал забрасывать в посудомойку грохочущие металлические термосы — грязные и обледеневшие.

— Быстренько вымой и оботри! — приказал Гараеву лошадник. — А! Ты опять здесь? Правильно, это твое стойло!

Огурцов не всегда спал — иногда просыпался и хохотал от удовольствия. Так однажды он зашел в класс по тактической подготовке, когда командира взвода на занятии не было, и, поставив киргизенка Кочнбаева по стойке смирно, начал обзывать того «петухом». То есть педерастом.

— Кричи «ку-ка-ре-ку! — говорил он киргизенку.

— Ку-ку-ку-у-у! — пытался повторить Кочнбаев.

— Я тебе дам кукушку, ты — петух! — орал на него лошадник.

— Ку-ка-ре-ка! — получилось у киргизенка — и все захохотали.

А куда пойдешь? Гараев ходил дальше всех, но вернули — на машине… Хорошо, что не посадили. Гараев хорошо помнил, как дрожали, тряслись его колени, когда он сидел в кабине лесовоза рядом с лейтенантом Рудным…

Взвод, стройся! Напра-во! Прямо шагом марш! Стой. Головные уборы снять! Справа в колонну по одному в столовую шагом марш! «Молодые» всегда в левой колонне… А кусочки масла и сахара стоят на том конце стола, где сидят бывалые воины — на правом, у окна. Кушать, вернее, жрать хочется всегда. Впрочем, хочется — тоже нежное слово для того, кто прячет куски черного хлеба под матрацем — как собака в земле, чтоб достать их ночью. Законы зон формировали нравы. Поэтому на вопрос, что ты будешь делать, если я ударю в зоне зэка, рядовой Джаббаров Хаким простодушно ответил сержанту Джумахмедову: «Без предупреждения…» — «Кого? Меня?» — неожиданно правильно понял тот. «Конечно», — ответил Хаким про себя, а вслух возмутился:

— Как вы можете такое говорить, товарищ сержант?

Вовремя завершив посудомойные сутки, Гараев переоделся и пошел в казарму, где тотчас попал в круговерть короткой коридорной схватки: работая локтями и бедрами, визжа и матерясь, клубок солдат величиной с отделение взвода пальцами разрывал фанерный ящик посылки, которую, похоже, какой-то азиат только что вынес из канцелярии. Раздался треск — и по дощатым панелям, по сапогам и по полу со стуком посыпались орехи, урюк и конфеты. И воины попадали, весело сгребая добро в карманы — грабеж проходил под знаком дружеского.

Не успел Гараев прорваться в спальное помещение, как прибежал дневальный и сообщил, что его требуют в канцелярию роты. Открыв дверь, Григорий увидел там такую удивительную картину, что сразу стал по стойке смирно: за двумя столами полукругом сидели офицеры, устремив на него вопросительный, точнее, как потом он понял, любопытствующий взгляд — и было в нем что-то нормальное, даже человеческое, тихое и спокойное, как у врача-психиатра.

В центре стола стоял раскрытый посылочный ящик — все понятно, но почему столько командиров? А самое главное: за столом сидел капитан Покрышкин, начальник штаба батальона, величина с гараевской несоизмеримая. Тут же были командир роты и командиры взводов, у окна стоял старшина. И все смотрели на него.

— Тут тебе посылка пришла, — сказал взводный Добрынин.

Гараев молча кивнул головой. Он был спокоен, он знал, что ни анаши, ни спирта ему из дома не пришлют. О существовании других интересов, которые могут проявиться при проверке посылки, он пока не подозревал.

— Да ты посмотри, что в ней, — кивнул ротный.

Гараев шагнул к столу и осторожно заглянул в ящик: он аккуратно и плотно был забит толстыми номерами журнала «Иностраннаялитература» — цветные обложки и вкладки, французские романы… Наконец-то. С просьбой прислать последние номера, пришедшие уже без него, Григорий написал домой с месяц тому назад.

— Что ты собираешься делать с ними? — с улыбкой спросил старший лейтенант Коровин, командир роты. «Тебе подарю, — ответил Гараев про себя, — ты бы мог стать хорошим человеком, если бы любил читать…»

— С ними? — протянул он, пытаясь понять, в чем дело. — Я… я поставляю их в шкаф ротной библиотечки и буду выдавать желающим, — закончил он нарочито четко и машинально провел рукой чуть ниже брючного ремня, где находился маленький карманчик-пистончик — ключик от навесного замка шкафа был на месте. Гараев заметил, что офицеры переглянулись. Начальник штаба батальона молчал. И что он здесь делает? Наступила не очень понятная пауза.

— Послушай, Гараев, есть предложение, — с прежней улыбкой обратился к нему командир роты, — отдай эти журналы нам, насовсем, все равно они здесь больше никому не интересны… Ты знаешь это не хуже, ты знаешь это лучше нас…

Дошло до Григория. Воздаяния за деяния в таких случаях подразумевались — это же нормально… Ребята из роты розыска рассказывали об одном узбеке, который, вернувшись из отпуска, вошел в канцелярию начальника штаба части рядовым, а вышел младшим сержантом. Две желтые лычки на погонах стоят фарфорового пиального сервиза! Но тут, похоже, было совсем другое дело — редкий для не отдаленных от Японии мест журнал иностранной литературы. И Гараев почувствовал желание отдать им эти номера — просто так, не требуя высоких правительственных наград. Но тут же одернул себя — «это ты так думаешь, они думают не так, они возьмут и подумают про себя…»

— Я не могу отдать журналы, — ответил Гараев тихо.

— Да они все равно пропадут через неделю! — наконец-то не выдержал капитан. — Отдай журналы — не пожалеешь…

Не очень старательно скрывая за улыбкой досаду, офицер смотрел на молчавшего солдата — и терпеливо ждал. Они предназначались ему, начальнику штаба батальона — снова дошло до Григория, и он тут же вспомнил, как Джу-махмедов описывал Сомову отделку винтовки, бывшую в руках этого капитана при выезде на охоту в тайгу.

— Я не могу отдать журналы, — повторил Григорий и обратился к командиру роты. — Разрешите взять посылку, товарищ старший лейтенант?

С тяжелым ящиком в руках Гараев прошел в Ленинскую комнату, где в дальнем углу стоял узкий фанерный шкаф с навесным замком — ротная библиотека: живые и мертвые, былое и думы, басни Крылова… Отдельные тома, прошедшие лагеря и казармы, с вырванными страницами и без корочек, одним словом, вернее, двумя пушкинскими — «библиотека чертей». Не успел Гараев составить журналы, как сзади раздались шаги — это пришел рядовой Джумаев.

— Гриша, мне нужен Ленин, — сказал он и, верно поняв гараевский взгляд, добавил, — я хочу в партию…

Григорий хотел было послать его — за Лениным к замполиту, но тут в комнате появился Огурцов — без книги. И это сразу не понравилось Гараеву, поскольку тот уже залистал одну так, что ее даже не было видно нигде. А книг всего осталось восемьдесят семь. Хотя и берет Огурцов не классику… Так и есть.

— Я тебе больше не дам, — резко ответил Гараев, еще раз сам себе удивившись. Своим способностям.

— Тогда я тебе дам, — сразу и очень спокойно подхватил разговор человек при лошади. Он вообще был общительным.

— А я добавлю, — произнес другой голос, низкий, но бабий.

— А я все равно не дам! — поднялся Гараев с корточек.

— Тогда я выброшу твой фанерный ящик в окно, вместе с тобой, — пообещала торчащая из-за огурцовского плеча голова ефрейтора Сомова, — ты меня понял? О! А ты что, читать научился? И когда это? Тебя же недавно с гор на вертолете спустили!

— У меня тридцать человек таких, как ты, необразованных, было! А были и поумнее, — очень неосторожно оскорбился бывший учитель.

«Это он зря», — только и успел подумать Григорий.

«Серые скотинки регулярной армии», — так сказала Катарина Сусанна Причард, австралийская писательница.

Командир взвода лейтенант Добрынин отбирал книги у молодых солдат и на гараевские вопросы отвечал коротко:

— Моль съела!

— Она иностранные ест?

— Нет, только отечественные.

— Тогда верните мне Причард…

В Ленинской комнате наступила караульная тишина.

— Оборзели, кабаны, — тихо произнес Огурцов, удивленно глядя на Джумаева.

— Простите, товарищ ефрейтор, я не хотел вас обидеть, — растерялся учитель, вспомнив о том, где находится.

— Что, матка опустилась?

— Обидеть? Ты? Меня?

Уверенным и почти вежливым движением руки Сомов посторонил друга. Стеклянный, черный, вздернутый взгляд собачника мертво вцепился в испуганное лицо учителя. Ефрейтор сделал шаг, быстро выставил свои короткие руки и жестко опустил пальцы за грязный, туго застегнутый джу-маевский воротничок, у самого кадыка, рванул мосластое тело на себя и, отступая левой ногой в сторону, бросил его в узкий проход между столами. Джумаев плашмя лег на пол, достав до него затылком так, что все услышали. Ефрейтор подошел к нему и наклонился, будто прикидывая, стоит ли добивать это животное, которое теперь боялось даже подняться… И все равно опустил свою растопыренную пятерню на перекошенное лицо Учителя, сжал его и, чуть приподняв голову, стукнул ее затылком об пол еще раз.

— Отставить, ефрейтор! — раздался громкий и неожиданный, как с неба, голос. И все увидели: в другом конце прохода расставил свои марафонские ноги сержант Чернышов, форма которого могла разойтись по швам, когда он закладывал большие белые руки за спину.

— Вы, «деды», совсем обнаглели, — сказал сержант, сжав опущенные ладони в кулак, — тут вам не Средняя Азия! Что смотришь так? Вставай, Джумаев.

«Вот ведь, я всегда считал его старослужащим, а он же «помазок», чуть больше года прослужил. — подумал вдруг Гараев. — Это потому, что сержант, крутой сержант».

— Ты посмотри на этого юношу, — обратился собачник к человеку при лошади, — ты посмотри на него внимательно… Полгода назад он по коридору у стенки ходил! Затычка грязная… А сейчас на отцов голос повышаешь? Стропилина… Ты думаешь, я не дотянусь до твоих розовых ушей?

Было ясно, что собачник совсем теряет рассудок, которого, казалось, и так не хватает в голове, похожей на атавистический отросток. Он локтем двинул поднимавшегося Джумаева так, что тот боком съехал на стул, и пошел по проходу, подняв кулаки к плечам.

— Раздавлю, сука! — услышал Гараев огурцовский голос. И увидел, как тот бежит за ефрейтором по проходу — косолапый, с застиранной, свисающей до колен мотней. Двадцатисемилетний кухонный работник, переросток, так и не стал классическим старослужащим — с ушитыми в обтяжку брюками и затяжной походкой бывалого воина.

— Каку нас много любителей изящной словесности! — сказал лейтенант Добрынин, входя в Ленинскую комнату с сержантом Улановым. А Гараев писал другу: «Тут все — разрешите, разрешите, разрешите… Можно сходить в туалет, спрашиваешь. Можно казачку без подставочки, отвечают, ясно?» Любители…

Добрынин появился вовремя: собачник остановился и быстро разжал кулаки. Да и расклад был безысходным: могучий Чернышов ждал его, готовый к бою.

— Самая полезная для солдата книга какая? 14 утром, ото сна восстав, читай усиленно устав! Правильно я говорю, Уланов?

— Так точно, товарищ лейтенант! — быстро ответил его заместитель, уже успевший точно оценить ситуацию. — Сомов, тебя Пермяков искал, он на кухню пошел…

Чернышов сделал шаг в сторону, пропуская собачника и человека при лошади.

— Встают дома, встают вокзалы и заводские корпуса, но без меня, но без меня здесь ничего бы не стояло! — пропел ефрейтор, с похабной улыбкой глядя на лейтенанта.

— Шагайте, шагайте, — ухмыльнулся командир, до которого, похоже, что-то дошло — и тотчас вышло. Никогда он не станет майором — так сказал про него Уланов, относившийся к лейтенанту терпеливо — как ко временному бытовому неудобству. Как к холодному сортиру.

— Джумаев, почему крючок расстегнут? — заорал офицер.

Эта неделя была самой безбрежной и черной в череде караулов: ночная охрана на производственной зоне и в автогараже. Но попасть «на гараж» — это удача! Маленькая, на четыре часа жизни. Поскольку осужденные часто работали здесь не до утра, как на производственной зоне, а часов до двух-трех. А без охраны они уйти не могли, и караул, сдав бригаду на жилую зону, шел в казарму, спал до восьми, присоединялся к пришедшим с производственной — и получалось часов по восемь чистого сна на каждого. А лучшим постом на гараже был второй, что рядом с КПП и караулкой, на котором с вохровских времен осталась железная печка с трубой — единственная в поселке, находящаяся на высоте три метра. Да, да, да! Гараев сам удивился, когда узнал, что эта ночь пройдет у него на втором посту гаража. С чего бы это — после посудомойки?

Вот Уланов служил весело, хотя и без охоты. Поэтому, пользуясь служебным положением, бывало, брал и назначал себя начальником караула на гараж. Гараев уже ходил с ним, вернее, бегал. Тогда из ворот жилой зоны вывели всего пятерых осужденных, одетых в полосатые ватники и брюки. И зэкам стало смешно, ведь в карауле на одного человека было больше. А когда вышли на дорогу, Уланов приказал бежать. Гараев, бывший впереди, старался делать это так, чтоб соблюсти дистанцию, но, повернув голову, увидел за своим плечом страшное лицо смеющегося зэка.

— Что, землячок, согреемся? — прокричал тот.

Оторваться от него Григорий не смог. Так и бежали они до самых ворот гаража, грубо попирая Устав караульной службы, со смехом и криками. Но сержанту Уланову и этого показалось мало.

— В такой мороз я не позволю своим солдатам торчать на вышках! — нагло заявил командир. — Службу будем нести около печки, в зоне. Это будет справедливее…

Тогда Гараеву стало боязно за караул и его начальника, ведь в любой момент мог прийти проверяющий офицер. Правда, Уланов решил оставить одного человека во дворе. Ходили по очереди, стояли по часу. Гараев сам проверил мастерские и боксы в корпусе, где есть выходы. И когда вернулся, увидел, что все сидят за одним большим столом, а автоматы висят на стене. Осужденные заваривали чифир и тасовали колоду карт. Играли до двух часов ночи — солдаты и осужденные, сидя за одним забором, за одной проволокой, в самом центре Сибири, в феврале 1974 года.

…Вдруг Гараев увидел, что от контрольно-пропускного пункта по трапу идет Уланов. В шубе нараспашку.

— Да пошел ты!… — кратко ответил начальник караула на уставной окрик часового.

Уланов качался, он медленно поднялся на вышку — он был пьян, господи. И когда успел так набраться?

Сержант сел на чурку и, расставив ноги, наклонился лицом к раскаленной печурке, прикуривая потухшую папироску. А Гараев заметил, что смотрит на это медное от огня, это узкоглазое лицо без привычной озлобленности. И снова удивился себе. «Мы могли быть друзьями, если бы нас познакомила не армия, — подумал Григорий, — если бы не три желтые полоски на его погонах… Господи, как все примитивно и противно все…»

— Ты лейтенанта Чемоданова знаешь? — спросил сержант, навалившись спиной на дощатую стенку вышки.

Гараев правильно понял, что Уланов начал разговор «от фонаря», ведь больше было не от чего.

— Который похож на свою фамилию? — ответил он. Речь шла об офицере из соседней роты.

— Да и дурак, кстати, большой, хоть и мастер спорта по гимнастике. Ребята рассказывали, вчера пришел в караулку на жилую — пьяный, как я сегодня, и давай своим воинам комментарии к уставу читать. А потом взял и собачнику по уху залепил — в качестве аргумента… Что было! Собачник на Чемодана овчарку спустил — та начала его вокруг караулки гонять, пока на второй этаж не загнала… Народ подыхал от хохота!

— А собачник который? — спросил, улыбаясь, Григорий.

— Да голубоглазый, невысокий, твоего, кажется, призыва…

Понятно — это Вельяминов. Непонятно было то, что сержант разговаривал с ним как с равным, не пугая солдата страшными словами из устава. Не обещая сгноить.

— И собака бросилась на офицера? — снова спросил он.

— Собака есть собака, — ответил, выпустив папиросный дым, Уланов, — она слушается хозяина… а не командира взвода. И защищает его… К тому же офицер нажрался до сблева. Пить уметь надо… Помнишь, как в двенадцатой роте летом залетели?

Гараев помнил, как командир роты старший лейтенант Коровин сообщил об этом на вечерней поверке. Группа старослужащих, будучи на охране лесоповала, пригласила к себе в балок одного зэка и устроила небольшой праздник. Заслуженные воины напились так, что молча отпали от стола друг за другом — по углам, головами вперед. А зэк собрал автоматы с магазинами и тихим шагом ушел в лес. У осужденного было так много оружия, что из Москвы генерал прилетел — думали, война будет, стрельба на всю Сибирь! А через три дня беглого нашли в штабе батальона, куда он пришел сам, с вязанкой автоматных стволов. Боялся, говорит, что воины, залив глаза, перестреляют друг друга — на радость врагам. Солдат отдали под трибунал — и отправили в дисбат.

— А вы не боитесь пить, товарищ сержант? — спросил совсем осмелевший Гараев. — Вдруг Добрынин придет…

— Кто? Добрынин? Я с этим козлом столько водки выпил, что до сих пор тошнит… Тут все пьют… иначе трудно, потому что холодно, — он ухмыльнулся, поглядев на стоящего у окна Гараева, — да ты поставь автомат в угол, все равно никто не побежит…

Гараев быстро выполнил приказ.

Он с трудом растопил печку — наглотался дыма, извозился в саже, но довел ее до такого состояния, что даже труба стала красной от накала. И вот теперь она тухла…

Он открыл дверцу и стал шуровать угли, подбрасывая туда мелких сухих полешков, которые заранее принес из-под навеса у КПП. Уланов молча наблюдал за ним, раскуривая уже вторую папиросу. Гараев был длиннее его на голову, худым, с прямым носом и зелеными глазами. Черные брови намекали на татарское происхождение фамилии. От постоянной усталости и холода кожа лица была нездоровой, обескровленной.

— А что, в Якутии разве теплее? — с умыслом бросил Григорий фразу, закрывая дверцу снова разгоревшейся печки. Не похоже, что Уланов оленей пас.

— В Якутии полюс холода, но там я ни разу не пил… Там я книги читал, мечтал студентом стать… А стал сержантом.

— Вы мало похожи на якута, товарищ сержант…

— У меня отец русский, а мать якутка, учительница. Она очень хотела, чтоб я стал юристом… Вот я и стал им.

— Еще не поздно…

— Что-то мне расхотелось судить людей… Разве это исправительная колония?

— Людей можно защищать, быть адвокатом, например. Вам это в голову не приходило?

Уланов поднял на него глаза — узкие и грустные. Он молчал. В черных квадратных стеклах оконного переплета мерцало пламя, трещали в печи дрова. И летели в холодное небо из раскаленной, гудящей трубы старой зоновской вышки искры огня, рвущегося на свободу.

До ужина время еще было — и довольно удобное. Хаким и Григорий сбегали в сушилку за бушлатами. Затем мимо столовой прошли к гаражам. Остановились — никого, вроде, нет.

— Я сам схожу, — настоял Хаким, запахивая бушлат поглубже и затягивая полы ремнем. Григорий достал из «пистончика», где он хранил деньги и ключик, последний рубль. Хаким легко побежал к открытым воротам.

Григорий осторожно оглянулся и пошел к казарме. И вдруг в темноте он увидел невысокую, но широкоплечую фигуру солдата Тараканова — с гараевского призыва. Благодаря своим бугристым рукам бывший плотник уже входил в кухонную кодлу, выполняя обязанности конвойного пса.

Тараканов шагнул с веранды на крыльцо и перегородил Гараеву дорогу.

— Ну и куда двинул твой кореш? — спросил он, хлопнув Григория по плечу.

«Пьяный, ему еще хочется, — тут же сориентировался Гараев, — или запросто настучит своим…»

Но выхода не было. И Григорий ответил резко, чтобы сбить Тараканова с толку.

— Не твое собачье дело! — сказал он.

Тараканов медленно поднес правую руку к правому га-раевскому плечу и рванул за бушлат в сторону, рассчитывая сделать хорошую подножку, но, падая, Гараев почти случайно ударил его локтем в живот — и они полетели вместе, поскользнувшись на льдистой корочке крыльца. И запах близкого дыхания, и легкость падения — пьян, да еще как. Пьяный он — может быть, поэтому Григорий и вскочил быстрее, бросившись с крыльца к воротам, через плац. Надо было предупредить Хакима.

У гаражных боксов, стоявших слева от КПП, он приостановился, не слыша за собой погони, — но тут прямо перед ним заскрипела входная дверь гаража и появилась стройная фигура Уланова — в одном «хэбэ». Со стороны плаца раздался запоздалый крик:

— Сука-а! Вот сука-а! Поймаю — убью!

Это хрипел оскорбленный солдат Тараканов. Из-за плеча Уланова появилась бульдожья физиономия Фрунзенского. За ним кто-то еще хлопнул дверью.

— А вот и он! — неожиданно обрадовался собачник, присел, хлопнул себя ладонями по коленкам, подскочил к Гара-еву и, видимо, от возбуждения перестаравшись, занес руку чуть выше, чем намеревался, — кулак рикошетом прошел над виском и сбил с головы шапку, тут же улетевшую в снег. От удара Гараев качнулся назад, но оттуда грудью наскочил Тараканов. В результате Гараев рухнул на колени, утопив пальцы рук в колючем снегу.

«Началось!» — будто вспыхнула в голове красная табличка.

— Стоять! Всем стоять и не дергаться! — раздался тонкий, высокий и чистый голос Уланова. — Поднимайся. Не трогайте его, отойдите, я сказал, отойдите…

Григорий отметил, что сапоги вокруг него замерли. Он медленно поднялся. Рядом с ним дышал собачник, вопросительно повернувшись к сержанту. А тот, перекрыв дорогу четвертому, которого не было видно, произнес уже тише и тверже:

— Этого парня трогать не дам. Иди в казарму!

Все удивленно молчали. Гараев подобрал в снегу шапку и, отряхивая ее, побрел на свет. Джаббаров нашел его в умывалке, где Григорий мыл руки, — взвод собирался ужинать.

— Ну что, Хакимушка? — спросил он тихо, оглянувшись по сторонам.

— Все нормально, — ответил тот и высунул из кармана бушлата зеленый флакон одеколона. От радости он, казалось, даже торопился на пост.

Чтоб казалось больше, повар профессиональным жестом циркача-иллюзиониста размазывал по тарелке картофельное пюре цвета ранних зимних сумерек — и бросал в него хрупкий кусочек жареной рыбки. Зато чай был светлым.

Расстояние от столовой до казармы — метров тридцать — они прошли в одном «хэбэ», которое протыкали тысячи светлых и пронзительных иголочек пятидесятиградусного мороза. У крыльца перестроились в две шеренги, и Уланов, крещеный в якутских купелях, неторопливо осмотрел свое войско, запрыгнул на вторую ступень, улыбнулся — полководец, одним словом. Зубы ровные и белые, верхняя пуговица расстегнута…

— Бегом в сушилку! — коротко кивнул он головой.

Вот куда всегда торопились так, как в столовую и на второй ярус. Врываясь в теплый воздух помещения, воины расталкивали друг друга и прыгали к металлическим решеткам, горизонтально висевшим над печкой, а уже потом — к вешалке. Основная боевая задача момента заключалась в том, чтобы урвать валенки и шубы поцелее. О целых речи у постовых не было. Шубы чаще всего были худы подмышками, а валенки — подошвами.

Синицын шел в этот караул подменным — часовым, который, как правило, отсиживался в караулке, поэтому воины пускали желтые струи в снег прямо с вышек, а по-большому старались сходить заранее. Валерка, помнится, будучи подменным, когда поселок оставался без спичек, носился по периметру, держа в руках железный совок с красными углями из печки — как черт по кругу. Очень жалко было, что Валерка летом сломался, хотя хорошо, вроде, начинал… А вот Синицын сам ходил, предлагался, но его не брали. И скоро он дошел до того, что стал заговаривать с Гараевым и заходить, будучи подменным, к нему на пост. Как сегодня, когда Григорий стоял на третьем.

Геннадий — стройный мальчик, с подвижным, сообразительным взглядом мелкого грызуна. Его еще не брали, но уже, похоже, использовали. И все-таки Гараев был рад его приходу — на таком холоде даже приближение человека согревало. И не сразу Григорий заметил, что Синицына беспокоит какой-то чирий. Вернее, он вообще не понял, что подменный пришел к нему со своим разговором.

— Я на прошлой неделе стоял на пятом — и ко мне снова приходил Джумаев, тогда он был подменным… Совсем не пойму я этого Учителя! Какого он ходит?

— А что такое? — весело спросил Григорий.

Учителем Джумаева нарекли за его гражданскую профессию. Он был высоким и молчаливым, с красноватыми глазами. Он тоже был «молодым». Синицын покосился на Григория, будто быстро соображая, стоит ли говорить дальше.

— Понимаешь, он не первый раз приходит ко мне… Сначала просто разговаривал, потом по плечу хлопать начал, по ногам. Бороться начинал, чтоб, дескать, согреться. И все сзади обхватить пытался, да прижать…

— А что это значит? — замер Григорий.

Синицын замолчал, он отодвинул слегка боковую раму в сторону и уставился в белый туман и черную ночь… Лицо его вдруг дрогнуло, будто перед слезами.

— Он меня изнасиловать пытался…

— Что-о? — все равно вырвалось у Григория, хотя все он уже понял, но пытался сдержать самого себя, чтобы не назвать это первым.

На зоне есть — и тут что ли?.. Геннадий, встревоженный резким удивлением Григория, заметался по вышке, будто согреваясь. Не этого хотелось ему, но отступать было поздно.

— Он мне, гад, в ухо дышит и шепчет, давай попробуем, один раз… А что попробуем, говорю. Да ты что, не понимаешь, что ли? И руками в брюки лезет… Я едва отбился. Он снова обещал прийти.

Гараев молчал. Он не знал, как сказать — и что. И до каких пор все это будет продолжаться? Разве уже не достаточно?

— Ты успокойся, не нервничай, главное, — выдавил наконец Григорий, — если ты его отшил, то он не будет больше приставать… Ты ведь резко его отшил?..

— Конечно, я этого не боюсь, я просто не ожидал такого… Я испугался, понимаешь? Сначала испугался… Я отшил его.

— Тогда тебе бояться нечего, если отшил… Такой гомосек, что ли? Вот это да… А я думал, они только на зоне бывают. Вот это да… А еще учитель, педагог… В партию вступать хочет.

— Педераст он, а не педагог.

Третий пост производственной зоны был угловым и очень ответственным: между ним и вторым находились двое ворот — автомобильные и железнодорожные. Последние стояли совсем рядом, внизу, в трех метрах от вышки. Правда, при входе или выходе транспорта появлялись часовой второго КПП и его помощник, иногда начальник караула. Третий пост, третий пост… Вот с этой вышки, с этой колокольни смотрел на мир часовой, про которого рассказывал ему Борис. Борис уже дома…

Тот часовой договорился с осужденным: четыре плиты чая за два ножа с выкидными лезвиями. Поскольку у ворот контрольно-следовой полосы не было, он предложил зэку вынести ножи к ним, где бы и состоялась сделка — через щель между створками. Там бы зэка ждал другой солдат, товарищ первого. Но ведь ворота — это часть основного ограждения! Забора! Осужденный подошел к воротам и просунул руку в щель — и вот тут часовой шарахнул по нему из автомата короткой очередью. И поехал в отпуск домой, к родным — на десять дней, не считая времени на дорогу. Стрелять в бегущего осужденного можно только тогда, когда он уже коснулся основного ограждения.

К двенадцати часам, простояв четыре, Гараев начал коченеть, хотя на нем был бушлат, шуба и тулуп, мягкий, с густым серебристым мехом. Десять тулупов на десять постов — очень хорошие тулупы. Только тело все равно болело и немело — не столько от мороза, сколько от всей тяжести, висевшей на плечах. И дырявые валенки ног не грели, поэтому приходилось ходить и ходить по посту, разгонять кровь ступней, прыгать и танцевать, будто игрушка заведенная.

Гараев с хорошим размахом пинал стенку вышки, но боли не чувствовал. Он доставал из карманчика подсумка спичеч — ный коробок с солью и, растирая ее пальцем по льду, подновлял «глазки» на стеклах оконных рам, через которые постоянно следил за трапом, чтобы не прозевать проверяющего или начальника караула. Стекла были белыми-белыми, сверкающими, драгоценными. И он метался под этим колпаком от стекла к стеклу: заглянет — посмотрит, заглянет — посмотрит… Между лопаток и выше, к затылку, металлическим стержнем поднималась уже привычная боль, которая появлялась от позы, когда плечи сами по себе сжимаются, — как у человека, готового вот-вот получить удар сзади. А руки надо держать в рукавах на груди, потому что рукавиц нет. Иногда Гараев начинал стучать зубами и тихо выть.

Но сегодня будет легче — он уже знал это. И вот со стороны четвертого поста, чернея в тумане, появилась бегущая фигура. Синицын сдержал слово — подменил Джаббарова на посту. Гараев отодвинул раму в сторону: Хаким бежал в одной шубе — оставил тулуп Геннадию.

— Молчи, чурка! — с юмором ответил Хаким на уставной окрик. И стремительно поднялся на вышку. «Чурками» унизительно называли в армии узбеков, таджиков и казахов.

— Холодно как! — сказал Хаким.

О, если Хаким говорит так, значит, действительно холодно. Толстый таджик днем вообще не надевал тулуп, а только укутывал им ноги. Хотя он вырос на юге, но в самых высоких горах, покрытых льдом. Хаким был возбужден, но не суетлив, с азиатским достоинством приступая к исполнению преступной акции.

— Ой-е-е-ей! — причитал Хакимушка, откручивая пробку. Григорий не видел сейчас, но знал, что одеколон этот зеленого цвета. Слышно было, как пенится он в кружке, расходясь по холодной камере поста резким запахом.

— Пей, дорогой, за свободу! — протянул кружку друг.

— Хоть бы нас не занюхали, — ответил Григорий и, давясь ароматом, выпил свою долю в два приема — Хаким сделал это в один. А Гараев, сдвинув раму, сгребал с узкого карниза снег и заталкивал его горстями в рот. Посмеиваясь над ним, Джаббаров открыл дверь и зашвырнул пустой флакон далеко в снег, за внешнее ограждение.

— Кружку тоже спрячь подальше, не дай бог прихватят…

— Я ее в снег закопаю, — ответил Хаким и достал пачку «Беломорканала». Поглядывая на периметр, Григорий коротко рассказал ему о стычке у гаража.

— Мне тоже кажется, что Уланов хороший человек, — заключил, внимательно выслушав, Хаким, — его в эту банду Джумахмедов втягивает… Они просто могут натравить его на нас, на тебя, на меня, а потом подставят…

Когда Джаббаров ушел, в воздухе еще долго держался запах его папирос.

«Что бы я без тебя делал? И с каких гор ты спустился?» — сказал вслух Гараев. Минут через десять он почувствовал в желудке легкое пламя, которое начало подниматься вверх — к груди и дальше, к голове, пошедшей в воздухе горячим винтом. Ему стало тепло и весело — он вспомнил лето, день, когда стоял на этом же посту. Тогда на плоской крыше балка, напротив вышки, появился голый по пояс зэк в начищенных до блеска сапогах, под чечеточный аккомпанемент которых он выдал замечательный сольный номер: «А поезд шел — чирик-чик-чик, а поезд шел — чирик-чик-чик, а поезд шел в Чикаго. Они везут гурты скота, телята лезут из гурта, а мы не видим ни черта мясного…» Сцена показалась Григорию дикой: в окне вышки, как на белом экране, танцует сумасшедший, раскаленный полуденным солнцем. И тут рама начала кривиться, на глазах превращаясь из параллелограмма в ромб…

Григорий поймался рукой за стенку — и устоял на ногах. Он был пьян, он сильно качался. Испугавшись, оттолкнулся рукой от стенки, шагнул к окну и резко сдвинул раму в сторону.

— Ты где пропадал две недели? — спросил он тогда Пашу, с которым познакомился, будучи в карауле, где осужденные вели ремонт одного поселкового здания.

— На иглу сел! — весело ответил Паша.

— Что? Что? — не понял Гараев.

Паша в ответ расхохотался, свесив ноги с крыши балка.

Пашу потом долго искали, в декабре, после съема — и нашли в петле между штабелями бревен.

За несколько дней до смерти он подходил к гараевскому посту ночью. «Что, старшой, замерз?» — спросил он солдата. Они немного поговорили, и на следующую ночь Григорий прихватил с собой фляжку. Он бросил ее в зону — и зэк принес ему горячий чай. А сам ничего не попросил — может, пока? Так повторилось раза три, а потом Паша пропал. Григорий слышал, оперативники говорили, что его повесили свои… Все может быть.

Гараев протрезвел только часа через три. Зато пролетели они быстро, как хорошая песня.

А Хакима в ту ночь накололи. К его посту подошел зэк и показал пятирублевку. Как договорились, он перебросил ее через забор в снег в обмен на пачку чая, которую тут же и получил от наивного горца. Когда спустившийся вниз Хаким раскатал денежку, она оказалась липовой — нарисованной только с одной стороны. Он, признался потом, чуть не заплакал…

Наверное, мороз — не самое страшное в Сибири зимой. Не мороз страшен, а беззащитность. Григорий понял это давно, услышав первые рассказы о ночных караулах, после которых часовые становились черными.

Вот Борис — сообразительный воин. Он честно отстоял свой первый год на вышке, сержантам не кланялся, ни перед кем не стелился. Он сам рассказывал: взял кирпич, обмотал его спиралью и пристроился к проволоке заборного освещения. Так и жил с печкой на спине — соорудил станину. И брата научил. И чифир, кстати, таким способом заваривали: два провода, два лезвия бритвы — и в консервную банку с водой.

«Посты, съем! Съем, посты!» — пролетела весть по селектору. И часовые, путаясь ногами в длиннополых тулупах, побежали по высокому заснеженному трапу к караульному помещению. Григорий подышал в ладони — запах еще был.

Небольшой двор караульного помещения, обнесенный высоким трехметровым забором, ранним утром был похож на темную яму, на дне которой в лучах тусклой лампочки посверкивают снежинки. Слышно, хорошо слышно, как скрипит снег под валенками подбегающих постовых.

Когда Джумахмедов построил караул у забора, выяснилось, что в шеренге нет Учителя — он стоял на пятом, самом отдаленном посту, поэтому его никто видеть не мог. Сержант, кратко сматерившись, открыл в заборе дверь — на трапе, видимо, никого не было видно. Он зашел в караульное помещение и начал кричать по селектору. Выяснилось, что Джумаев так замерз и скрючился, что руки не слушались — и он не мог откинуть крючок двери.

— Вот чурка! — сказал вернувшийся Джумахмедов. — Сам сообразить не смог — я ему говорю, бей прикладом! Чурка.

Еще минут пять ждали, когда Джумаев появится. Когда он наконец-то пристроился к шеренге, сержант приступил к проверке оружия, к обязательной процедуре. Сержант проверял, не загнал ли кто-нибудь патрон в ствол, развлекаясь от скуки или перессав от страха. Потом Носатый рассказывал так.

По правилам начальник караула должен сам проверять оружие, шагая вдоль шеренги за спинами и заглядывая в ствольную коробку в тот момент, когда воин сдерживает рукой затвор. Но Джумахмедову «на все было положить свой…». По его команде все хором нажали на курок, чтобы сделать контрольный спуск. Носатый еще секунду-две смотрел по сторонам, пытаясь увидеть того, кто совершил такую страшную оплошность: один из черных стволов, поднятых в небо, с огнем и грохотом выпустил туда пулю. И вдруг по взглядам, направленным на него, все понял — хорошо еще, что предохранитель стоял на одиночном режиме, только очереди не хватало…

Носатый был парнем спокойным и крепким, с претензиями, обещал быть классическим старослужащим. В этот февральский караул он совершил промашку — и только. Сказались бессонная ночь, дикий холод и постоянное напряжение. Мутная вспышка страха затмила огонь и даже толчок выстрела — и мозги сработали на самозащиту. Поэтому он озирался по сторонам в поисках автора собственного выстрела.

— Ты почему магазин не снял, ублюдок? — сказал в наступившей тишине сержант.

Джумахмедов стоял перед Носатым, вытянувшись и сжав кулаки, с ненавистью глядя в подрагивающее от холода и испуга лицо солдата. Он сдерживал себя, чтобы не ударить Носатого, но не сдержал.

— Что-о-о? — тихо проревел Джумахмедов на неловкую, с заиканием произнесенную в оправдание фразу солдата, которую Гараев не расслышал. — Что? Что? Да кто тебе позволит базарить в строю? Я тебя спрашиваю…

Раздался глухой стук — это сержант ударил Носатого кулаком в грудь, в шубу, смягчившую удар, от которого тот только покачнулся. Сержант тут же замахнулся вторично, метя на этот раз уже в лицо, но Носатый резко перехватил его руку.

— Не советую, это рукоприкладство, — сказал он громко, удачно вспомнив слово из приговора армейских трибуналов.

Такой наглости Джумахмедов от него не ожидал. Он сделал два шага назад, оглядел шеренгу. Его нежное женское лицо светилось благородной белизной.

— Вы у меня в сортир строем ходить будете, все, — пообещал он, — с автоматами спать будете…

Гараев заметил, что из дверей караулки вышел собачник — ефрейтор Сомов, с любопытством наблюдавший за происходящим. Фрунзенский улыбался — ему хотелось крови.

После завтрака солдаты нестроевой кодлой ввалились в казарму, привычно расстегивая ремни на ходу. С черными лицами и красными глазами постовые шли к кроватям — узким и холодным, но желанным — сил нет.

Но тут Гараева окликнул Уланов, бывший в этот день дежурным по роте:

— Зайди к замполиту!

«Черт! — чертыхнулся Гараев. — Только этого сейчас не хватало… Сейчас за мной, кажется, ничего нет. Даже запаха… Но ночью, когда появился лейтенант… Но ведь он ничего не сказал Джумахмедову, начальнику караула. Может быть, просто поругает меня? Не будет же он объявлять наказание в кабинете!»

— Садись! — предложил лейтенант, неторопливо заполнявший, видимо, дежурный журнал. Закончив, он поднял на Гараева усталые глаза.

— От денежного перевода у тебя осталось четыре рубля — шесть я тебе выдавал два дня назад, столько, сколько ты попросил… Так ведь? Так… А теперь покажи мне их или то, что осталось.

Одна гора с плеч свалилась — другая тут же… Но Григорий уже давно выбрал, жаль только, что встречаются такие ситуации, как эта, — вернее, такие люди…

— Ничего не осталось, — постарался сказать он наивно.

— Вот как? И что ты купил? Ведь ты не куришь?

— Я истратил все деньги…

Замполит внимательно посмотрел на него — ситуация, похоже, была ясная, но ни досады, ни злобы не было в глазах лейтенанта. Он был еще молод, но уже не глуп.

— Ты их раздал почти все… Кому? За один день в поселковом магазине солдаты раскупили ящик одеколона. Нет, я не думаю, что это сделал ты, да и деньги не те… Но помог — кому?

Гараев чуть не покраснел. И лейтенант догадывался, что перед ним сидит уже не тот солдат, уже не тот, хотя даже стукачом по неосторожности он никогда не был. И солдат знал, каким может стать этот взгляд, поэтому он не поддался ни на одно слово, ни на сантиметр к столу.

— Я деньги никому не давал, — ответил он угрюмо, и это стало его единственной уступкой — нормальной, поскольку игра шла почти в открытую.

Лейтенант отпустил Гараева, ничего не сказав про ноч-ное происшествие.

Когда он вошел в спальное помещение, взвод уже спал, глубоко окопавшись в постелях. Многие набросили на себя матрацы с соседних пустых кроватей ушедшего на службу взвода — в казарме было холодней, чем в морге, поэтому такое не преследовалось… Он залез на свой второй ярус и уснул, даже не успев согреть простыней.

И проспал десять минут.

— Взвод, подъем! — разбудил его голос Джумахмедова.

Солдаты, не веря собственным ушам, медленно вываливались из кроватей, крепко скрюченные кратким забытьем. Теплым сном.

— Быстрее, воины, быстрее! — поторапливал их сержант.

Обмотав ноги портянками, влажными и грязными, Гараев нашел свое место в строю, а грудь четвертого человека по команде искать не стал — все уже было по хер…

— Как вы понимаете, происшедшее сегодня в караулке не может остаться без оргвыводов, без наказания — всего взвода, ведь существует закон солидарности. Правильно я говорю? Поэтому вы сейчас побежите… далеко, по полной боевой — копать противотанковый ров, а потом, если останется время, будете досыпать… Вы меня поняли?

Строй, в котором стояли солдаты только первого года службы, сурово молчал. Все было ясно — и никто не дергался. Сразу после слов сержанта в помещении нарисовался командир взвода. Гараев его понимал: командиром Добрынин не был, да и быть не мог — с таким умом, поэтому роль приходилось играть.

— Я одобряю решение Джумахмедова. Он был начальником караула…

«Что-то много лирики, — подумал Гараев, — о чем речь-то?»

— Если один пьет на посту одеколон, то это делают и другие… Хотя и не стреляют в небо. Поэтому наказаны будут все.

Гараев сразу понял: Носатый попался. Григорий осторожно покосился в его сторону — тот стоял, опустив глаза и шнобель, толстая нижняя губа отвисла. Придурок какой-то… Если он выдаст, кто дал ему деньги на парфюмерию, Гараев погорит — и сгорит, как одеколон, стоя перед замполитом по стойке смирно.

Мимо казармы четырнадцатой роты, через заснеженный хоздвор солдаты выходили на дистанцию — лесовозную дорогу, вдоль которой уходил когда-то Гараев. В бушлатах, почти с полным набором доспехов, они бежали ровно, не торопясь, сберегая силы на обещанные сержантом пятнадцать километров.

— Баранов! — крикнул Джумахмедов Носатому. — Будешь бегать до тех пор, пока одеколон с потом не выйдет!

На востоке, там, куда они бежали, появилось тяжелое зимнее солнце. Под его тусклыми лучами начинали проступать строгие вершины сибирского леса. И в этих лучах, в свежем утреннем воздухе вращались, сверкая, микроскопические галактики летящего снега — мелкого, жесткого.

Жить все-таки можно…

— Газы! — услышал Гараев нарочито спокойный голос Джумахмедова.

Солдаты быстро стали выдергивать из матерчатых сумок резиновые маски и обеими руками натягивать их на головы, зажав сдернутые шапки между колен.

Гараев провел пальцами под кромкой маски, чтоб не было складок, которые, не дай бог, сержант может заметить. Он знал: другие подкладывают под нее спички, чтобы свободно дышать, но сам не смел этим заниматься. А когда стекла маски запотевали, голова попадала в маленький сумасшедший дом.

Со временем Григорий заметил такую вещь: когда приказывают делать невозможное, но обязательное, человек нарочно становится дураком — чтоб не думать и не переживать. Не делать лишнего. И невозможное становится возможным. Такова основа психической подготовки, порождающая ненависть к настырным наставникам.

Джумахмедов легко бежал сбоку от колонны — в бушлате, выспавшийся в караулке и вечно сытый. Когда взвод пересек пространство стрельбища, сержант приказал свернуть в лес, в глубокий снег.

— Отбой, взвод!

Вот когда снежная пыль становится драгоценной — когда стягиваешь с лица резиновую маску. И дышишь, дышишь, дышишь…

— Тут и будете копать противотанковый ров. Хорошее место, правильно я говорю, Синицын?

— А может, не будем, товарищ сержант? — обнаглел тот. — Танков-то нет…

— Зато международная обстановка сложная… Приступайте, воины.

Говоря точно, в колонне было шестнадцать человек — остальные спали, положив на этот подъем свою заслуженную молодость. Солдаты топтались на месте, доставая из чехлов саперные лопатки и сплевывая — до танковых рвов дело еще не доходило. Но вот один начал копать снег, за ним другой… Пыхтя, толкая друг друга задами, они шевелились на тесной площадке бледно-зеленой массой, теплой и многоногой. И когда дошли до земли, лопаты застучали по промерзшему дерну.

Сидя на корточках, Гараев пытался вырезать квадратный кусок земли с желтой, забитой снегом травой. Такими ковриками дерна, только зелеными, он когда-то укреплял с матерью холмик маленькой могилы, где лежит бабушка…

Сержант молчал, засунув руки в карманы, — дошло до дурака, кому будет теплее. Падла женоподобная, нежная длинноногая тварь…

— Охранники вы, а не солдаты! — сказала падла, косоротясь.

Никто и головы не поднял. Вдруг ему твоя голова не понравится — и он ударит по ней сапогом…

— В колонну по три становись! — не выдержал совсем замерзший Джумахмедов.

Они вернулись на лесовозную дорогу — и пошли дальше, на восток, поскольку сержант твердо решил добиться своего: народ будет плакать. А бегал он хорошо.

Гараев уже научился определять расстояние, оставшееся за спиной, — третий километр, четвертый, пятый… Бежать стало легче, они вошли в ритм — и каждый по-своему отключился от происходящего.

Было около пяти часов утра, когда Гараев на секунду отключился, прислонившись спиной к стенке поста. Когда открыл глаза, увидел замполита на внутреннем круге периметра, то есть в зоне. Он увидел его метров за десять, да и слышал, кажется, оклик часового четвертого поста. Он ясно видел: по кругу шел лейтенант, в шинели — такой закаленный. Но то ли челюсти от холода свело, то ли мозг простыл, но язык так и не повернулся крикнуть ему «Стой!..» Рудный подошел к вышке и остановился у контрольно-следовой полосы. Хорошо, рама была открыта.

— Спишь? — спросил он тихо.

— Нет, товарищ лейтенант, — сразу же ответил часовой.

И замполит пошел дальше — и никому, похоже, слова не сказал о гараевском проступке. Иначе было бы… Именно об этом подумал Гараев, когда его вызвал в канцелярию Уланов.

Хороший мужик Рудный, есть среди офицеров личности. Вот в штабе батальона лейтенант служит — тоже мастер спорта. Стройный, строгий и резкий. Рассказывали, он летом четыреста километров преследовал бежавших осужденных — и настиг их. Может ли быть такое? А потом, когда вернулся, начал разряжать пистолет в ружпарке и от усталости, видимо, руки задрожали — прострелил ступню себе. Гараев не раз наблюдал его: лейтенант повышал голос только на плацу, когда докладывал командиру батальона на разводе. А так он всегда говорил тихо. И смотрел внимательно. Может быть, благородство порождается силой? Только не физической… Вот собачник — мощный, и похож на животное. О Рудном такое не скажешь. И зачем Рудный пьет?

Первый подъем-спуск, второй, третий… Тяжело бежать по снегу в гору, сапоги скользят, дышать все труднее. Когда начался четвертый подъем, Джумаев вдруг отстал и, несмотря на злые окрики сержанта, догонять не собирался. А потом вообще остановился. Джумахмедов развернул взвод и молча погнал его к стоящему солдату, чья сгорбленная мосластая фигура торчала на снегу, как сук.

— Джумаев, становись в строй! — приказал сержант. И тот сделал два осторожных шага — шеренга расступилась, принимая его. — Взвод, бегом!

И солдаты снова пошли в гору. Но не прошли и ста метров, как Джумаев снова отстал. А вместе с ним и Носатый — они остановились рядом. Джумахмедов снова развернул взвод и поставил отставших в строй.

— Будете бежать, пока не сдохнете! — пообещал он всем.

— Я дальше не побегу, — сказал Джумаев, мрачно и решительно глядя на сержанта.

— Почему это? — тихо спросил тот, будто бы осторожно, а на самом деле — многообещающе. Джумаев молчал, собираясь, как потом стало ясно, с мыслями — чтобы получше выразиться.

— У меня яйца опухли! — выдавил Учитель. И тут только Гараев обратил внимание на то, что узбек стоит, широко расставив ноги. Его широкая челюсть отвисала больше, чем обычно. Будто под тяжестью слюны.

— Это хорошо, — с улыбкой заметил Джумахмедов, — ты скоро у меня весь опухнешь… У гнилых людей и болезни такие.

— Я бежать не могу, — упрямо настаивал Учитель, решившийся идти до конца.

— Будешь, — кратко заверил его сержант и добавил, обратившись к Носатому. — А у тебя что болит?

— У меня ничего, но я тоже не побегу, — ответил Баранов. Его волнение и решительность выдавали большие дрожащие губы. Два человека — это уже бунт. Джумахмедов знал всю непредсказуемость подобной ситуации — опыт был. Один Гараев чего стоил! Вставший на этот путь, как правило, с середины возвращался редко. Джумахмедов понимал… А Гараев прикинул: они пробежали километров восемь, плюс обратная дорога — для издерганного, усталого и голодного взвода достаточно. И для школы мужества — тоже.

— Хорошо, — после долгой паузы решил сержант, — рукоприкладством я заниматься не буду… А для вас жизнь кончена.

Последние слова он сказал Носатому и Учителю — печально, как на похоронах. Он что-нибудь придумает. Он развернул взвод и пешим ходом повел его обратно. На середине пути приказал бежать — и до самой казармы. Но никто уже не роптал, не бунтовал. А как Джумаев преодолел этот последний рывок, видели все — будто двухпудовки в мошонке тащил. «Вот ведь гомосек, а жалко», — мелькнуло у Григория, когда он оглянулся на искаженное болью лицо солдата. Ужас какой-то.

Джумахмедов построил взвод перед крыльцом, а сам зашел в казарму — докладывать, может быть. Держался он спокойно, сдерживал себя. И это никого не радовало — все было ясно. Гараев, кажется, впервые видел, как такой удар проходит мимо него, к другому, даже другим. Неужели Уланов отдаст пацанов старослужащим? Не отдаст — Гараев на него надеялся. Теперь не отдаст.

— Уланов спит, — сказал появившийся Джумахмедов, — но вечером он с вами разберется, он командир — ему и решать… А я в дисбат попадать не хочу из-за каких-то козлов. Сейчас разоружайтесь и идите наводить порядок в спальном помещении — работы хватит. А Джумаев и Баранов — на полы, чтоб коридор сверкал. И не шуметь, скоро в роту приедет важный гость. Подождем, пока уедет…

Кто может приехать? Это очень интересно… А вдруг приедет кто-нибудь такой… А вдруг!

Когда солдаты вошли в спальное помещение казармы, они сразу обратили внимание на то, что некоторые постели были перевернуты, тумбочки распахнуты… Офицеры никогда не стремились скрыть следы проведенного ими шмона. Это считалось нормой — обыскивать. Вот такое утро — одно к одному. И «молодые» думали только о том, чтобы выдержать, переждать.

Спать им в этот день не дали, поскольку неделя ночных караулов на производственной зоне кончилась. Сегодня ночью они будут спать в казарме. А завтра взвод разойдется на охрану так называемых отдельных точек — строек и лесосек.

Причина тотального шмона выяснилась скоро — и предстала на вечерней поверке в форме почти двухметрового генерал-майора, командира дивизии по фамилии Бойко. Рядом с ним командир роты выглядел воробьем — но очень наглым! Создавалось впечатление, что еще не ясно, кто из них генерал: Коровин стоял, без напряжения опустив руки по швам, с независимой ухмылкой.

После официальных приветствий генерал-майор чуть повернул свою большую голову к Коровину.

— А что, ротный, — сказал он низким голосом, — давай завтра же пошлем в отпуск трех твоих лучших воинов! Называй фамилии.

И командир дивизии радостно оглядел строй, будто ожидая мощного «ура!». Но Коровин знал, конечно, что со временем станет генералом, и, выдержав свою тактическую линию, не шелохнулся даже, ответив сразу:

— Дело серьезное, товарищ генерал. Если разрешите, я подумаю и завтра объявлю приказ от вашего имени.

— Ну, хорошо, — позволил генерал, к явному сожалению «стариков», которые поняли, что никто в отпуск не вырвется. Тут взгляд командира дивизии упал вниз — и замер: прямо перед ним, в первой шеренге, стоял маленький солдатик-киргиз, тот самый, что вечно отдавал честь не той рукой.

Этот киргизенок стоял в первой шеренге, в валенках — черных, стоптанных и наверняка дырявых. Добрый генерал молча покачал головой — и этот снисходительный жест решил участь солдата на обозримую вечность: после воспитательной акции в сушилке он со вздувшимися от побоев губами приступил к обязанностям посудомойщика, на целую неделю освободив своих сопризывников от страха попасть туда.

Как потом выяснилось, генерал-майор приезжал в тайгу по поводу последнего побега, случившегося на соседней зоне. И по пути заехал сюда, на особый режим. На побеги зимой осужденные решались редко, очень редко, разве только тогда, когда проигравший в карты вынужден был открыто идти на штурм основного ограждения — забора, и МЗП — малозаметного препятствия, тонкой, накрученной спиральной паутиной по периметру зоны проволоки. И тут он запросто мог попасть в перекрестье двух автоматных прицелов. И остаться лежать на холодном снегу в трех шагах от свободы. И кому нужна эта человеческая кровь? Не приведи Господи… Но бывали удачи — побеги через подкопы или в автомашине. Как в этот последний раз, когда солдат подняли «в ружье», а разбросали в одних сапогах по тайге, выдав лишь по штык-ножу за голенище. Оружие в таких случаях не доверяли, чтобы бежавший осужденный, убив одного солдата, не смог перестрелять остальных. Такая вот арифметика. И стоял в ту ночь сорокаградусный мороз. И бегал Гараев — в сапожках по боевом посту, танцуя в снегу и тумане. Но все равно длинные иглы мороза протыкали ступни насквозь. «А по тундре, по железной дороге…» — услышал он красивый и страстный голос Перевалова, с оперных арий перешедшего на лагерную классику. Вот уж кому бы не вылезать из посудомойки — худому стройному мальчику из интеллигентской семьи, с детства двумя руками собиравшего призы на разных вокальных конкурсах.

Но этот веселый Лоретти, утратив высокий голос, не растерял способностей, став ротным запевалой. Теперь его горло не боялось мороза. Взвод ходил по кругу — ходил и пел, ходил и пел… И сам он ничего не боялся, когда другие ссали прямо в строю. Он быстро начал передвигаться от вышки к печке — посту часового контрольно-пропускного пункта. Однажды, проверяя выходящий из производственной зоны лесовоз, поднял крышку цистерны и увидел пистолет, направленный на него в упор. Он спокойно и молча кивнул головой, опустил крышку, сделал знак своему помощнику, стоявшему с автоматом внизу, и через неделю поехал домой. Ему тогда завидовали все, кроме Гараева, который в краткосрочный отпуск никогда не рвался. Перевалов бросил свой пост в ночном морозном лесу и прибежал к Гараеву с флаконом одеколона. Это он научил Григория, как надо жить. Григорий тогда сразу согрелся и понял, на что нужно расходовать деньги. А того осужденного поймали воины из соседней роты.

На следующий после генеральского приезда день Гараев был назначен в караул на охрану лесоповальной бригады, которую составляли осужденные строгого режима — особых в лес не вывозили. Это Уланов взял его с собой. Туда хотели все, потому что большую часть времени лесной караул занимался подготовкой к обеду и самим обедом. Солдаты — чаще старослужащие — уже с вечера таскали вещмешки, доставая мясо, картошку и даже зеленый лук. И потом, сидя в балке у печки, окруженные снегом и соснами, они рассказывали друг другу о гражданской жизни, хохотали и матерились — и не делали строгие глаза, повышая голос до истеричного. И Гараев дивился, глядя на них из угла.

Уже и после обеда прошел час, когда Уланов вспомнил о том, что они находятся в карауле. Он о таких вещах часто забывал.

— Сходи на круг, — хлопнул он Григория по плечу.

Гараев выскочил из балка на хрустящий снег — он был еще ярок, но где-то в самых его далеких уголках уже залегли синие лоскутки. Солнце зимой появлялось редко и всегда торопилось. Григорий пристегнул к валенкам ремни креплений, закинул автомат за спину и выкатил на лыжню. Он шел медленно и легко, будто оберегая каждую минуту этого счастья. Где-то далеко слева, в низине, работали электропилы, рассекая лес высоким смертоносным звуком. А вон там, справа, помнится, летом свистели косы…

Его первое лето в армии погодой удалось, а больше, пожалуй, ничем. И утром, когда таежная дорога еще сохраняет свежесть прошедшей ночи, так хорошо ехать в кузове грузовика, ощущая затылком ласковый шелковый воздух… А прямо перед тобой, чуть дальше ствола автомата, покачивается колонна рельефных, как сосновая кора, лицосужденных, которые сидят аккуратно, схватившись рукой за борт, подложив под задницу черную подушечку. И что удивительно — улыбаются, глядя на лес, или зубы скалят друг другу, пасуя шутками. Они тогда косили сено на лесных полянах. А Гараев гулял по просторному светлому березняку один, изредка бросая взгляды по сторонам. И вдруг он увидел такое, что вздрогнул и быстро стал боком за ствол березы: наперерез ему шел осужденный с автоматом. Гараев тихо спустил ремень с плеча и перехватил автомат левой рукой за цевье приклада, опустил предохранитель… Он выглянул: осужденный шел спокойно, посвистывая, что-то напевая. Он был среднего роста, худощавый. Чувствовалась энергия бывалого человека в расцвете лет. Свободная энергия. На побег это не похоже… И точно. В десяти шагах из-за деревьев появился сержант Уланов, начальник караула — он шел, осторожно, неумело подсекая перед собой литовкой. Гараев не сразу заметил тогда, как диковатая сержантская улыбка перелетела к нему. Когда осужденный прошел мимо, он увидел, что автомат, висевший за его плечом, был без магазина.

В июле Уланов, младший сержант, командир третьего отделения взвода, заполучил десять суток гауптвахты за пререкания с командиром батальона — и в августе, когда Гараев ушел в вооруженный побег, находился в штабе части, отбывая урок. А через месяц его назначили заместителем командира взвода. Все это вспоминал сейчас Григорий, пересекая на лыжах знакомые места. Он вспомнил, что фамилия осужденного Старков, что он был на сенокосе бригадиром — «бугром», пользовался авторитетом по обе стороны забора. А Уланов доверял ему так, что даже давал пострелять в лесу из автомата. Потом к Старкову приехала жена, которая осталась в поселке, чтобы жить рядом с ним. И однажды Гараев видел супругов на сцене местного клуба: он танцевал вприсядку, а она кружилась вокруг него с цветным платочком в руке.

Обед в тот летний день был длинным и сытным. Поставив автомат между колен, Гараев с детской тревожностью наблюдал, как несколько зэков веревкой стягивали ноги беспомощного жеребенка. Потом они повалили его на землю и высокий, похожий на араба осужденный, став на колени, зажал двумя руками дергающуюся, визжащую голову жеребенка и резко задрал ее вверх, к хребту. В солнечном воздухе сверкнуло широкое лезвие косы — и она легко прошлась по потной, пульсирующей, атласной шее животного, вскрыв ее до самой глотки — и только кровь хлынула на зеленую траву…

Вскоре и Гараев сидел в широком плотном кругу осужденных, будто молившихся громадной сковородке с жареным мясом и картошкой. Так бывает, так, видимо, заведено в этом параллельном мире… Обтерев ложку травой, он положил ее к сковородке и пошел туда, где стоял большой алюминиевый бидон с водой: там толпились заключенные, передавая друг другу единственный ковш. Григорий увидел, что чуть в стороне, повернувшись к остальным сгорбленной спиной, стоит осужденный в куртке с черным капюшоном и пьет из кружки. Он подошел к нему, когда тот сделал последний глоток, и щелчком пальцев попросил посуду. Голова зэка, торчавшая на согнутой вперед шее, развернулась — испуганно: из-под накомарника, поднятого ко лбу, на него глянули черные забитые глаза. Он что-то промычал, видимо, отказывая, и торопливо отвернулся. И тут кто-то взял Григория за локоть.

— Иди сюда, — сказал ему высокий большеглазый зэк, похожий на араба, — с ним нельзя пить из одной посуды — он пидар… Понимаешь?

И он пошел в сторону, туда, где стояли косы. Другой зэк передал Григорию ковш с водой… Египет, черт возьми! Потом, когда у осужденных был перекур, Григорий подсел к «арабу» на бревно.

Борис, как и другие на сенокосе, носил на голове белую, фабричной вязки шапочку и работал в белой нательной рубахе. У него были яркие ровные зубы и птичий нос, узкая талия и широкие плечи. Поэтому Григорий не упал, когда узнал, что Борис — учитель физкультуры. Печать этой культуры на нем была. Удивительно, что учитель.

— А за что сидишь?

— За браконьерство, — ответил Борис. Он не таился, не торопился и не медлил с ответом. Бывает, артист хороший, но это тоже интересно.

— И охота сюда из-за охоты попадать?

— Как тебе сказать, солдат… Эта статья за охоту, за незаконную охоту. А на самом деле — за страсть, за азарт. Я уже просто не могу жить без этого…

— Чтобы не убивать?

Борис повернул к нему лицо с выражением демонстративного удивления. И даже некоторой неприязни.

— Вот выйду на свободу — и снова пойду в лес, на лосей, без лицензии… Ты тоже здесь не с сачком для бабочек ходишь…

— Ты первый раз? — прервал Григорий затянувшуюся паузу.

— Второй…

— И третьим рискнешь?

— Рискну, — ответил Борис и достал из сапога точильный камень. Это Гараеву было непонятно.

Он любил бегать на лыжах. Морозный скрип под лыжами, жесткий, летящий с веток снег, почти бесшумная скорость… Семь километров вокруг зоны лесоповала он мог пройти быстро, но сегодня он не торопился — куда торопиться? Поэтому, когда пришел, дело уже шло к съему. Воздух быстро темнел. Оказалось, он так долго ходил, что по времени осужденные уже должны были стоять у машин — но они не стояли. Не было слышно и визга пил. Уланов курил у кабины и глядел на дорогу, ведущую в лес.

— Гараев, оставь автомат в балке и возьми рацию, — крикнул он, развернувшись винтом на месте, — пойдешь в лес и скажешь, чтобы сейчас же шли к машине!

Дорога шла под уклон — и Гараев почти бежал по ней. Он рад был выполнить приказ Уланова. И вскоре выскочил к большому заснеженному пространству, в центре которого стояли три балка. Никого не увидел. Встревоженный, он замедлил шаг — вокруг висела тишина, на тонкой нитке… Куда все делись? Гараев подошел ближе '— в маленьком окошке одного из балков горел свет. Он подошел к дверям и прислушался. Когда Григорий тихонько рванул дверь на себя, оттуда дохнуло паром, теплом, табаком — тем непередаваемым запахом зоны, который всегда можно узнать — даже в вагоне электрички, когда рядом окажется человек в фуфайке и сапогах. Вся бригада — человек двадцать — сидела тут, кто на чем, вдоль стен, вокруг железной печки, огонь которой освещал балок из открытой дверцы. И тут же лежали и висели, видимо, сырые насквозь портянки и штаны. Гараев сам не понимал, насколько из него сделали солдата внутренних войск.

— Почему не идем? Давайте вставать — машина ждет! Расселись.

Но никто не ответил ему. Кто-то поднял голову, кто-то нет. И вдруг он понял, что лица осужденных были не просто усталыми — они были злыми, и не только, видимо, от усталости. А что надо этому солдату с маленькой рацией на боку?

— Тебе бы здесь посидеть, по пояс в снегу, — тихо сказал из угла низкий голос. Но Гараева обрадовал он — мирный, будто гражданский. Он сразу было хотел ответить ему, но не успел.

— Шел бы ты отсюда, старшой! — прохрипело другое горло.

— Дергай, щенок! — поддержали его.

— Мент вонючий!

И вдруг темнота зашевелилась, как зверь в норе, — все разом начали кричать. Ошеломленный Гараев не слышал слов, а лишь видел, что все вскинули головы, смотрят на него и не закрывают рты, полные злобы. Он стоял у дверей и молчал, засунув руки в худые карманы полушубка, словно в щель между страхом и достоинством. И стихло так же резко, как и началось. Потому что сидевший у печки осужденный приподнял ладонь. «Хватит», — сказал он. И Гараев узнал в этом будто углем нарисованном зэке учителя. Он сидел в расстегнутом ватнике, чуть наклонившись вперед бритой головой. Григорий выдержал секунды три и вышел — плечом вперед.

Он медленно поднимался вверх по рыхлому, влекущему вниз снегу дороги. Темно, очень темно было вокруг. И холодно. Показалось, если в казарме его хотели бы убить, то в камере убили бы точно. Он шел один, почти с закрытыми горячими глазами, совсем забыв про время и рацию. Поэтому Уланов чуть не сбил его с ног, когда он подошел к нему, стоящему у борта машины, резкому и натянутому, каке похмелья. Нет, с похмелья он будет завтра — понял Григорий, разглядев рядом с ним свиную кожу белоглазовского лица с поплавками нетрезвых глаз. Понятно, зачем они отправили его на круг…

— Они сейчас придут, — ответил он начальнику.

А после ужина, символического ритуала, началась культурная программа — в большом и холодном сарае из бруса, который офицеры храбро называли солдатским клубом. Фильмы демонстрировались с частотой кинофестивалей, то есть примерно раз в год. Только сидеть можно было в бушлатах. Гараев в тот день, каки другие, впервые смотрел «Белорусский вокзал» — цветную ленту о фронтовиках. И все воины с тоскливым интересом разглядывали кадры из гражданской жизни благородного поколения отцов. Особенно роте понравилось то место, где добрый пожилой сердечник вспоминает армию — дескать, как хорошо там было: скажут — налево, прикажут — направо, и думать ни о чем не надо, и вот бы обратно — в армию! В этом месте зал расхохотался.

А после кино, когда включили свет, у входа из клуба не разошлись двое: сержант Чернышов с улыбкой бросил что-то в ответ на реплику Сомова. И тот без паузы и заминки нанес ему мощный удар по груди — правой рукой. Сержант покачнулся, но перешел с пяток на носки и схватил собачника обеими руками за горло.

Солдаты остановились, расступившись кругом, и молча наблюдали за схваткой: это слово — «падла!», которое успел прохрипеть собачник, подействовало на Чернышова самым мрачным образом — он медленно сдавливал широкое горло ефрейтора… Ноги собачника начали подкашиваться, а голова побагровела, как налитый кровью пузырь. Ефрейтор уже почти не дергался и многим стало страшно за исход драки.

Но никто не сходил с места. И вдруг Гараев увидел, как из толпы выскочил Уланов и, прыгнув, схватил чернышов-ские руки сзади, пытаясь отжать их на себя. «Уйди-и!», — заорал Чернышов, — и отпустил горло собачника, который покачнулся и начал сползать на пол, как мешок — он был, видимо, в шоке. Чернышов оттолкнул Уланова и пошел к дверям.

Накануне вечером взвод был переведен из общей спальни в класс по огневой подготовке. «Молодежь» быстро и согласно перенесла туда двухярусные кровати, потому что в тесном помещении, обогреваемом двумя голландскими печами, холод не казался таким бесконечным — можно было надышать. А печи такие стояли по всей казарме, но согревали они только в одном случае и одно место — если его очень сильно прижать. Именно этим и занимались воины в свободные минуты, кольцами облепив круглые колонны, подсовывая под ягодицы замерзшие ладони рук.

После вечерней поверки взвод бегом направился в свой отдельный угол, в свое теплое логово. «Молодые» постовые сто лет мечтали об этой ночи — чтоб с десяти до шести, чтоб не на вышке, похожей на белый полюс, а в постели. Григорий быстро залез на свое место — и уже через десять минут он спал с мокрыми от воспоминаний глазами. Но проспал он недолго.

Его разбудили крики, стуки и топот тяжелых ног. В классе по огневой подготовке горел свет — тусклый и болезненный. Вокруг шевелились синие суконные одеяла, из-под которых местами уже торчали босые ноги. Молодые воины, кряхтя и вздыхая, начали спрыгивать на холодный пол.

— Пошевеливайтесь! — раздался крик Белоглазова. Посреди помещения стоял сержант Уланов — без поясного ремня, руки в карманах брюк. В дверях появился Пермяков, за ним деловой инспекторской походкой вошли ефрейтор Сомов и старший сержант Джумахмедов.

— Стройся! — скомандовал Белоглазов. — Брюки можно не надевать — и так сойдет, поговорим без них…

Испуганные и разозленные солдаты становились в две шеренги, тесня друг друга, прижимая задних к стойкам кроватей — в сапогах, в белых кальсонах и накинутых на плечи незастегнутых формах.

В строю стояли около двадцати человек — только те, что прослужили меньше года. Они только искоса, как бы случайно, позволяли себе бросить на пришедших осторожные взгляды. О, они еще хорошо помнили свой первый день в армии, когда в бане их били с размаху тазиками по голым задницам, по нежным розовым ягодицам. Поколение Гараева уже называли не «молодыми», а «шнурками». Во взвод пришли помоложе, на полгода — человек восемь… Гараев не смотрел на Уланова потому, что сразу решил отвернуться от него — все они горбатые.

— И кто туту нас хорошо жить начал? — негромко спросил замкомвзвода резковатым, осевшим голосом. Он медленно прошел, разглядывая хмурые лица, к правому флангу шеренги и, развернувшись кругом, остановился. Если б он был один… Солдаты в строю тихо вздыхали и подрагивали от холода и страха: кого они будут? Или всех?

— У них от хорошей жизни, говорят, яйца пухнут, — сказал не бросавший слов на ветер Сомов. Он резко оголил свои мелкие белые зубы, он знал, что делал.

Уланов снова двинулся вдоль шеренги. И чем ближе он подходил к Учителю, тем все становилось яснее и хуже. Он остановился — и экскаваторная джумаевская челюсть отвисла на уровне узких якутских глаз… Джумахмедов улыбнулся, заметив, как, обороняясь, дернулась худая рука.

— О-о-о! — взвыл Учитель, заполучив подлый удар коленом — в пах, и медленно начал оседать, будто сползая спиной по воздуху. Когда он уткнулся лицом в колени, раздался короткий звук — хлесть! — и большая голова Носатого мотнулась на правое плечо — от точного улановского кулака. И налилась оскорбленной кровью. Следом переломились два человека от удара в поддых.

Сержант повернулся, сделал два шага — и наткнулся на сжатые губы и взгляд, отстраненно устремленный под прямым углом в белую стену. Но боковым зрением Гараев видел: он остановился, похоже, соображая, в чем дело, и покачнулся — все-таки он был залит водкой под самое горлышко. Григорий продолжал изучать известковую бездну — и уже не было ни испуга, ни досады на его лице. Одна усталость. Вот в первом взводе так гоняли за Механошина — отжиманием от пола — что все сначала краснели, а потом плакали, все… А Механошина заставляли считать. Бояться уже нечего.

Прерывисто, тяжело дыша, поднялся с корточек Учитель. Но старослужащие ждали продолжения. Похоже было, что о Гараеве речь тоже шла — Джумахмедов смотрел на него.

— Дай и этому, Саша! — выкрикнул ефрейтор Сомов, небрежно заложив большие пальцы рук за кожаный ремень, медная бляха которого свисала до паха. И кивнул головой Белоглазову — дескать, поддержи товарища. Но командир гараевского отделения не совсем потерял память — он понимал, что второй раз ему залетать не резон, поскольку дисбаты все-таки есть.

— Сам справится! — ответил он, прикрыв свои крысиные глазки. И Джумахмедов, взяв из рук Пермякова спички, начал прикуривать потухшую папироску — да ему собственно все равно, ведь дело-то сделано…

«Дело сделано, подставили дурака и повязали, — подумал невесело Григорий, — они добились своего. Дело сделано! Эх, Уланов, Уланов… Одним козлом в команде стало больше. Да что мне переживать? Пошли они все…»

— Кончай, командир! — неожиданно сказал Пермяков. — Оставь Гараева, пойдем на кухню…

— Пусть поговорит, — быстро возразил Белоглазов, не поворачивая головы, — разве Гараев лучше Джумаева? Или тебе жалко нашего ротного посудомойщика?

Уланов повернул к ним голову, сделал сквозь зубы длинный вдох и выпустил воздух через нос, раздувая узкие ноздри.

— Отбой, взвод, — сказал он тихо и пошел к выходу.

Когда в дальнем конце трапа появилась черная фигурка, Гараев сразу узнал его. Он шел сверху вниз, под уклон, к четвертому посту Гаража. Он шел к этому посту долго.

Вышка четвертого поста была самой холодной, самой просторной — тут не было даже рам. И снежинки залетали на нее, медленно кружась в холодном воздухе между колодезных стен из черного бруса. Гараев стоял в самом дальнем углу — широкий обзор окна позволял это. Гараев стоял так, заложив руки в худые шубные рукава, прижавшись спиной к сухому дереву, уже больше двух часов и глядел в сторону первого поста, откуда он должен был появиться.

С четвертым постом у Григория были связаны самые горькие, если говорить о прямом смысле этого слова, воспоминания. Учитель, бывший как-то летом подменным, принес сюда сухой зеленый табак, который он называл на-сваем, и заталкивал пальцами под язык, сосал и закатывал глаза. «Учитель, скажи мне, что такое жизнь? — спросил юноша у святого мудреца…» Учитель закатывал глаза и, как корова, шевелил широкой челюстью. А Гараев погибал от кашля, тошноты и головной боли. Он плакал и материл Учителя, гомосексуалиста несчастного… И даже этого тогда не знал Гараев.

Сегодня шел снег. Он шел наискосок сквозь электрический свет забора. Шел сквозь колючую проволоку. И залетал на вышку, кружась, будто выбирая место для посадки. Сегодня было тепло, то есть не так холодно, чтобы очень хотелось ныть и стучать зубами от страха перед неизбежным, бесконечным временем.

Прошло больше двух недель после короткого публичного избиения четырех солдат. И все было тихо. И взвод снова пошел в ночные караулы. И сегодня Уланов записал Гараева на самый холодный пост Гаража, «чтобы скрыть приязнь» — так понял Григорий.

Он шел медленно. Его ушитая в талии шуба была расстегнута, а строгая шапочка торчала на затылке. Григорий не стал делать окрика — и так все было ясно. Так и есть: когда сержант шагнул в уже распахнутые двери вышки, она наполнилась глубоким и белым пламенем его дыхания. Он вдыхал воздух, а выдыхал пар.

На всех постах Гаража стояли высокие чурки — для того, чтобы на них сидеть и курить. Уланов достал из кармана папиросы, без которых, видимо, мог продержаться не дольше, чем рыба на воздухе. Его узкое, красивое, будто из кости вырезанное лицо, было мрачным. Докладывать о том, что произошло на посту за время боевого дежурства, Гараев тоже не стал. Ничего не произошло… Уланов молчал, смотрел в зону и курил.

— Что скажешь? — произнес он, наконец, глуховатым голосом, не поворачивая головы.

— О чем говорить, когда все ясно, — ответил Григорий с вызовом — из темного угла, где продолжал стоять так неподвижно, что на воротнике шубы уже посверкивал снег.

— Что тебе ясно, солдат? — развернулся к нему Уланов, раздувая тонкие ноздри. — Смелым стал? Забыл, как в сортир воду ведрами таскал? Разговорился…

«О! Не может забыть свою должность», — зло подумал Гараев.

— Сортир мыл, а сапоги вам не чистил, и вашим шакалам тоже, — ответил он громко, уже ни на что не надеясь.

Уланов резко отвернулся и замолчал. Гараев не видел его лица, да и не хотел видеть. «Зачем он пришел? Мне никто не нужен… надо кончать с этим. У него есть все, чего нет у меня, но ему надо и то, что у меня есть… Поплакаться ему надо, суке сержантской! Нажрался водки в тепле…»

А это что такое? Он увидел, как вздрогнули, дернулись плечи Уланова — раз, второй, третий… Никогда он не мерзнет. Не может быть — вокруг стояла такая тишина, что даже самый глубокий, самый неожиданный, который зажимают зубами, всхлип нельзя было не услышать. Уланов плакал. Его плечи вздрагивали все сильнее, а всхлипы перешли в открытый, прерывистый, с глубокими перепадами плач. Он плакал, уткнувшись лицом в рукава шубы, навалившись грудью на подоконник. Хорошо были видны его белые тонкие руки со сцепленными, переплетенными пальцами, руки, освещенные светом и снегом.

— Не могу, больше не могу, — торопливо говорил он сквозь слезы, — сволочи, мразь эта… гниль поганая… Домой хочу, не могу больше смотреть на них, домой хочу.

Удивление, даже изумление Гараева, похожее немного на испуг, прошло — и он только потом вспомнил, что в этот момент у него появилось радостное, сентиментальное чувство признательности к сержанту… Все-таки мы еще люди.

— Товарищ сержант, не надо, товарищ сержант, не стоит… Вам три месяца осталось, харкните вы на них, да если бы мне столько, да я бы положил… перестаньте, товарищ сержант, — приговаривал Григорий, стоя рядом с ним.

— Ненавижу, ненавижу их всех — собачников, офицерье, всех…

Сержант приподнял голову и начал утирать слезы рукавом, отчего лицо его стало почти черным. Гараев видел это — он стоял уже слева от Уланова, слегка наклонившись и положив ему руку на правое плечо, будто обнимая.

— Не зови меня сержантом, — сказал он. Голос еще дрожал, он глубоко вдыхал воздух и морщился. — Меня Сашей зовут, имя есть…

— А меня Григорием…

— Да ты что? — удивился Уланов и улыбнулся. — А я, честно говоря, и не знал… Ты не куришь?

— И это не знаешь. Не курю, товарищ сержант, не курю… И тебе не советую.

— Погоди советовать, доживи до моего возраста, я тоже не курил, погоди, — говорил он, доставая из кармана шубы пачку папирос. Спичка осветила его темное, резко очерчен — ное лицо с застывшей на секунду улыбкой.

Зона, озаренная электрическим светом, сверкала миллиардами хрупких снежинок, опустившихся на нее с неба. Космическая тишина полуночи звучала торжественно — как симфонический оркестр в беломраморном зале. А далеко в глубине этого мира работали, пили чай в балках и боксах осужденные особого режима — за контрольно-следовой полосой и колючей проволокой.

Уланов курил, пристально глядя в сверкающую бездну зоны.

— Твой магазин стащил Джумахмедов, со столика у зеркала, — рассказывал он Гараеву, — он мне потом уже об этом сказал… Они хотели раскрутить тебя на гауптвахту…

— И кто помешал этому?

— Я — кто еще… Потом мне Добрынин рассказывал, что ты не отдал журналы начальнику штаба.

— Теперь все понятно… Давай договоримся — я буду называть тебя по имени только один на один… Не будем собак травить — и собачников. Скоро весна, скоро тебе домой…

— Мы с тобой еще встретимся когда-нибудь! — благодарно улыбнулся ему сержант за напоминание.

— Обязательно. И назовем друг друга по имени…


Загрузка...