В могучих руках мальчуган держал револьвер системы Нагана, побелевший во времени — от смертоносного накала. Вероятно, это был декоративный экземпляр из последних загашников мотовилихинской банды Лбова — той самой, что в камском тумане окружила на лодках пароход «Анна Любимова» — с золотой кассой на борту. Как рассказывал поэт по фамилии Санников, дамы в кринолинах попадали на палубу, когда туда ступили мужчины в широкополых шляпах и кожаных сапожках, перетянутые в талии ковбойскими ремнями. Это было во время первой русской революции.
— Убери мортиру, Морозов, — тихо сказал Юрий Вельяминов, наклонившись к юноше, — а то так разложу по верстаку, что никто и по чертежам не соберет…
Морозов вздернул на него невозмутимые пупсико-вые глаза — и замер, с усмешкой оттягивая резиновую челюсть.
— И не строй морду колодкой, — добавил Юрий Александрович, фотовспышкой распахивая ладонь у лица мальчугана — так, будто действительно вздумал долбануть того по носопатке.
— Блатной финт! — ответил Морозов, переходя к жесткому выражению губ — со скоростью выстрела. — Моя смена кончилась, начальник.
— Срок не так быстро кончится, Паша… УК не знаешь. И задания не выполняешь — и тем самым срываешь план обороны нашей любимой Родины…
— Пла-ан! — протянул Морозов, откидываясь широкой спиной на край металлического столешника верстака. Потом швырнул тяжелый рашпиль через плечо и добавил. — А хоть аэро-план падай на цех — не царская это работа! Я не дурак.
— Умри! — прервал его Вельяминов. — Я дурак — известно, мастер, директор завода — тоже дурак, а Паша Морозов — умный, и вообще работает слесарем…
— Ты, мастер, может быть, не дурак, но здоровьем зря так рискуешь, — произнес парень с голой наглостью в голосе, — никакие таблетки не помогут, если кости к празднику не срастутся…
Только потом Вельяминов понял, что улыбнулся не слесарю, а своей антиимпериалистической фортуне.
Тогда он улыбнулся Паше Морозову в лицо, развернулся — и быстро пошел по узкому проходу механического цеха, будто сопрягая стремительный шаг со скоростью резца токарного станка, стоявшего последним в правом ряду. Мастер миновал этот станок, сделал три шага и услышал за спиной металлорежущий женский визг — оглянулся, успел сделать еще шаг и прыгнуть, правой рукой оттолкнувшись от ребра одной из пяти падавших на него платформ. Раздавшийся грохот пушечным выстрелом перекрыл звуковой фон первой смены работающего на предельных оборотах цеха.
Пролетев до угла высокого ограждения из металлической сетки, за которым монтировались станки с числовым программным управлением, Вельяминов догадался-таки остановиться. А потом медленно пошел назад… Он шел и смотрел на двух молодых женщин, стоявших за пирамидой из ракетных платформ, у приемного столика ОТК — отдела технического контроля, прикрыв ладонями, по-видимому, перекошенные от перенесенного страха рты. Он не сразу умножил количество плоских стальных заготовок на вес, а когда умножил, побледнел тоже. Впрочем, и считать не надо было, все равно до мозговых извилин дошло, кого это чудом не распрямило навсегда, не размазало по чугунным плитам полового покрытия — десять секунд назад, когда на штабель серебристо-темных платформ с ударом наехал с той стороны суппорт большого токарного станка. Двадцать падающих тонн — это многовато для надгробия, даже очень почетного… Очень и очень… Да, кажется, без праздника сегодня не заснуть. А я хотел бы забыться и заснуть. Разговаривают, будто не помнят, что в планировке цеха нарушены все нормы, а тут и фрезерные с ЧПУ втиснули — о чем это судачат они, гундосые недоноски?
Начальник цеха беспрестанно затягивался папироской, отвечая на вопросы заместителя главного инженера по технике безопасности.
Разговаривают, а в душе повизгивают, честно радуются, что не погиб он, Юра Вельяминов, и только у него, у мастера, руки до сих пор почему-то подрагивают. «Что, будем составлять акт?» — это они его спрашивают. Другого бы не спросили. «Не стоит, думаю», — отвечает он. Другой бы так не ответил. Боятся Вельяминова.
— Я через пять минут буду, — предупредил он тоном генерального директора — и вышел вон, не дожидаясь согласия. Он прошел на участок, в свою стеклянную кабинку, и набрал телефонный номер по внутренней связи — он, этот номер, короче городского, а она, внутренняя связь, кажется, меньше прослушивается.
— Игорек, у нас на вечер есть только два варианта…
— Понятно, — ответил Пшеничников, — какой второй?
— Детали обсудим при встрече — через час, за главной проходной.
— Что у тебя случилось — жабры горят?
— У меня сейчас все горит… Считай, что я тебе с того света позвонил… Сможешь вырваться?
— Легче в закрытый цех пройти, чем из нашего отдела выйти. Я попробую, начальник…
— Тебя слышат коллеги? Могут доложить?
— Да, уже пытаются. Конечно. Я позвоню завтра, в одиннадцать.
А вот и военный представитель явился — капитан, который маршалом не станет. Маршалом, которому корову в транспортный самолет загоняют, чтоб он молоко в небе пил — парное, как облака. А что пил бы там я, раздавленный полчаса назад стальными платформами ракетных установок класса «земля-воздух»? Что там — не знаю, а что здесь — раскупорим вечером, когда вырулим на взлетно-посадочную полосу Пермского аэропорта. Вырулим, куда мы денемся.
Красные рамы зияли квадратной пустотой никем не проявленной фотобумаги. Однако этот утренний туман иссякал по секундам, поэтому самые нервные из тех, что шли позади, не выдержали — и побежали, передавая молниеносный, унизительный импульс по человеческой цепочке вниз, по крутой лестнице. Электрический импульс генного страха, тонкий адреналиновый запах — этот капитал многих пытал, капитал Сталина надежнее «Капитала» Маркса.
А высокий полковник лейб-гвардии, законный наследник престола Российской империи, блондин, игравший по утрам и вечерам на гитаре в гостинице «Королевские номера», той самой, что до сих пор стоит на берегу Камы, был вывезен тайно ночью в чекистской коляске и расстрелян вместе со своим секретарем-англичанином в лесу заводской дачи, в шести с половиной верстах от керосинового склада Нобеля.
По другой версии — сожжен в мартеновской печи Мотовилихинского завода. Таким вот металлургическим образом был коронован князь Михаил Романов.
Возможно, сосланные аристократы убиты хитроглазым и дальнозорким бандитом в аккуратном пиджаке и косоворотке, чей портрет еще вчера торчал вот в этой раме. А в этой находился бородатый Герой Труда, отливавший стволы для пушек тяжелой береговой артиллерии еще во времена русско-японской войны. А в этой — Герой Советского Союза по фамилии Пирожков, летчик-истребитель в пилотке при капитанских звездах на погонах, красивый, как дамский пистолет. Вчера, еще вчера они тут висели, в этих деревянных рамах — сегодня пустых и белых от утреннего тумана. Куда, господи, они пропали?
Да боже ты мой, не бегом, а прыжками надо передвигаться по тополиной аллее, потому что сегодня меня ждут — как окорок к празднику. Точат свой режущий инструмент — кто пилкой для ногтей, кто суровым рашпилем. К съедению готовятся, поеданию — диабетики мои, придурки мотовилихинские. Когда избавлюсь от вас, жен партийных секретарей, ловчих удачи?
Так думал Игорь Николаевич Пшеничников, с пилотажным виражом огибая старую фонтанную чашу, каленую, будто похмельная пасть. Он шел, изумленно заглядывая в опустевшие рамы, выстроившиеся на одноногих стойках вдоль асфальтовой дорожки, рамы, откуда за ночь, как во времена оборотней, некто изъял черно-белые фотографии героев. А может быть, капитаны и мастеровые получили очередной приказ и тайной колонной покинули аллею своей бессмертной славы, чтобы совершить революционный теракт где-нибудь в районе имперского озера Эйр? Это необходимо выяснить — надо бы сделать запрос в Центр.
Сквер кончился. Внизу, под горой, лежал громадный завод. С горы вела крутая лестница, по которой люди спускались, стуча подошвами по металлическим уголкам ступеней. Пшеничников уже услышал этот стук, когда оглянулся и понял, что опять он — последний человек, не только в списке претендентов на российский престол, в очереди на Луну или Венеру: он был последним из тех, кто с утра стремился занять свое рабочее место.
Кстати, о Венерах — до лестницы оставалось метров пять, когда он увидел впереди себя девушку: похоже, она шла медленнее всех — высокая, в белом плаще и туфельках на каблуках, покачиваясь в утреннем тумане, как парус на грот-мачте океанской яхты. Мамочка! Зайти бы слева, да на абордаж, но нету времени, совсем нету, мама — впереди бежали, кажется, уже все. Пшеничников, пижон, еще держался. Он посмотрел на часы — оставалось три минуты — и красиво обошел высокую на повороте спуска: так, как будто всегда ходит на скорости. Ага, как будто он спортсмен, горнолыжник, привыкший к виражам, как Юра Вельяминов. С лестницы — по эстакаде над железной дорогой, поворот направо — один марш вниз и двадцать метров по прямой. Женщина с зелеными петлицами и пистолетной кобурой, казалось, уже выбирала лицо, на котором она поставит аккуратную точку.
Она улыбнулась Пшеничникову в глаза — и нажала педаль стопора, но так, чтобы тот успел проскочить турникет. А он подумал, что усмехнулась… Интересно, приходилось ей нажимать по службе на спусковой крючок? Стреляющая женщина — фантом какой-то.
Игорь оглянулся: высокая стояла, держа в руке еще раскрытый пропуск… А могли бы стоять вместе, яхта ты моя океанская, каблучки высокие. Губы опоздавшей на работу красавицы, похожие на пирожное, дрогнули — от обиды, которая, минуя досаду, может стремительно перерасти в неистовую женскую злобу. О, Игорь уже знал это… Он видел это не раз.
Больше в проходной никого не было — и Пшеничников, осененный простотой факта, развернулся и, медленно раскрывая рот, пошел прямо на охранницу — шагом, который Владислав Титов называл «лондонским затяжным». Женщина с пышными, рыжими, сногсшибательными волосами и зелеными петлицами, стоявшая в раскрытом окне стеклянной будки поста, смотрела на него недоуменно и даже весело. О, к такой и совсем близко подойти не грех, совсем-совсем…
— Зиночка, не будь бдительной, как на первом свидании! Пропусти коллегу — она мать-героиня, от станка женщина…
— А ты, наверное, отец-герой?
— Обязательно стану, и как со славой будем — делить придётся?
— Мне такой не надо — я неблядь какая-нибудь, а у тебя, похоже, своей достаточно, — ответила охранница, обнажая в стремительной улыбке белые и цепкие зубки, и нажала на педаль. И высокая быстро, застенчиво опустив глаза, проскочила турникет, как дверь венерологического кабинета в заводской медсанчасти.
Когда он вышел из проходной, высокая ждала, несмотря на то, что прошло десять минут. Она держала руки в карманах плаща и не могла скрыть благодарного взгляда.
— Меня звать Валентиной. А вы что, эту охранницу знаете?
— В первый раз вижу, просто однажды заметил, что всех рыжих охранниц звать Зинками… А меня Игорем. У вас, Валюша, какой внутренний телефон?
— 22–44… И вовсе она не рыжая, а натуральная блондинка! Вы дальтоник?
— Что вы, я алкоголик — специалист по межличностным и групповым контактам. Поэтому позвоню завтра.
О, сегодня надо было спешить — он ворвался в отдел, бросил сумку на стол и прошел туда, где стоял кульман — и этот еврей, подумал, на ходу доставая авторучку. Кульманом никто, кроме Пшеничникова, не интересовался — в результате два номера по четыре цифры удлинили на кальке черную колонку телефонов. И оглянулся: так, кругом враги — это же наши люди…
— Жаль, что ты ими не пользуешься…
— Кем? Женщинами?
— Да хотя бы телефонами, — вздохнул Панченко, — беззаботно живешь…
— Я исследователь, а не потребитель! — парировал Пшеничников. Сегодня он должен сдержать удар.
Этим утром Куропаткин в кафе подниматься не стал, а сразу прошел в буфет на первом этаже. «Впрочем, одна контора», — подумал он, разглядывая пустые, как собственный желудок, витрины.
— Виноградный сок и булочки с маком, — пропела вальяжная девушка в белом халате, — больше ничего нет.
— Булочки, говорите, — да, в детском саду я тоже путал ветеранов с вегетарианцами…
Куропаткин завороженно скользил взглядом по крутому взлету белоснежной шеи — до высоко схваченных заколкой и ниспадающих беличьим хвостом русых волос.
— Ладно, из ваших рук — хоть змеиный яд, — согласился он.
Когда Куропаткин позавтракал, в помещении появились другие голодные.
— Да-а, а чем вы кормили сегодня мужа? — неожиданно повернулся он к буфетчице.
— У меня еще нет мужа, — покраснела девушка.
— Спасибо, именно это мне хотелось услышать.
Девушка покраснела еще сильнее, а мужчина щедро ответил на улыбки сограждан. Затем перегнулся через витрину, достал лист серой оберточной бумаги и авторучку. И все быстро вернул на место — конечно, с коротким текстом.
Он прошелся «болотниками» по кафельному полу и отправился на экскурсию в музей. Перед крупным запоем Валерий Николаевич всегда посещал места государственного значения: художественные галереи, железнодорожные вокзалы и общественные туалеты. В местном музее он нашел топор, деревянный велосипед и поучительную экспозицию о знаменитых аборигенах — архитекторе с мировым именем, ученом-лесоводе и советском генерале. Придирчиво все рассмотрев и оценив по курсу Эрмитажа, направился вверх по поселковой улице.
В тот вечер, честное слово, Валерка уже собирался уходить с той паперти разграбленной церкви, когда увидел девушку, стучавшую высокими каблуками по дощатому тротуару. Зонтик и вязаная, не по погоде надетая кофта — м-да… Слишком много золота — отметил он, разглядывая руки подошедшей к нему буфетчицы. «Отчего, отчего, отчего мне так смешно, когда ты идешь по переулку», — вспомнилась Валерке популярная песня — почему-то в несколько искаженном виде.
— Что стоишь, как ювелирный магазин? — улыбнулась девушка. — И вообще, почему ты так подписался — Князь Куропаткин?
— А как тебя звать?
— Как Антуанетту, — скромно ответила красавица.
— О! — оценил Князь Куропаткин уровень образования.
— Мягкие у тебя волосы, Маша, — погладил он ее рукой по голове, — и густые, представляю, как они смотрятся на белой подушке… Давай споем с тобой песню «Еще раз про любовь», а потом еще раз про… еще раз… еще… еще… и еще!
— Что-что? — рассмеялась она. — Запомни — от моей бабушки мужчины уходили только в могилу! Пойдем в сквер — там у меня подружки сидят.
Машина компания была по ней — продавщицы и товароведы. Тут Валерка немного загрустил: одно дело — Джульетта, Шекспир, театр «Глобус», другое — трахать какую-то Машку-буфетчицу в пыльных кустах акации поселкового сквера.
— Костя, — представился единственный парень.
Валера рассмотрел его: узкий таз, косая сажень в плечах, металлические зубы — чувствовалась хватка, дарованная лесоповалом. Только глаза как-то странно поблескивали — искусственно.
— У тебя контактные линзы? — спросил Куропаткин.
— Да, знаешь, — начал тот тихо, — как-то на зоне открываю дверь из барака, смотрю — летит — удар! Только очки по полу прошуршали… Ну, а зубы я сам выплюнул… Других очков не было — тихо передвигаться стал… Меня прозвали Костя-луноход… Освободился — линзы поставил… Сколько дверей еще придется открыть… Такая страна…
— Да, я тоже, знаешь, с людьми стараюсь как можно реже встречаться, чтоб до вечера никто не успел нож воткнуть. Ты откуда сам — из Сибири?
— Мы с женой приехали из Владивостока. Сейчас я работаю там грузчиком на рыбокомбинате. Здесь родина жены.
Костя показал стальную улыбку. На скамейке уже расстелили газету. Появились бутылки с сухим и светлым вином, горячий каравай белого хлеба и крупные, как заходящее солнце, ягоды клубники.
Люди бессильны перед утробой, по-взрослому размышлял Куропаткин, голоса становится громче, а жесты — шире и резче: травка растет — бабы хотят.
Он, конечно, замечал осторожное любопытство развеселившихся девушек. Или грустивших так, может быть.
— Ой, Машенька, как давно я тебя не видела! — обнималась с подругой полная веснушчатая жена сибиряка.
Когда очередь дошла до Куропаткина, он мягко отклонил бумажный стаканчик — к черту ликероводочные авантюры… Все хором запротестовали.
— Я слово дал.
— Кому?
— Себе.
— Уважаю, — кивнул головой сибиряк, — не приставайте…
Потом девушки рассматривали свадебные фотографии, обсуждали покрой платья и костюма, а сам недавний жених скалил металлические зубы и разливал без остановки.
— А как твой Вася? — спросила Маша.
— На прошлой неделе он приходил ко мне — лампочку вставить, — ответила худенькая, похожая на ромашку девушка, — а мне отец и говорит, мол, вот умру я здесь, в больнице, — останешься ты одна, хоть бы родила, что ли… Да не от кого, говорю, папа. А он — да от этого, от монтера. Он не курит? Не пьет? Ну и пусть, что старый! Да не приходит он! А ты позвони! Причины нет… А ты лампочку разбей! Так темно же будет, говорю. Вот и хорошо… Так ребенок будет! Вот и хорошо… Представляете?
Когда Маша стала отказываться от очередного стаканчика, Куропаткин шутя попытался поддержать всеобщее возмущение.
— А ты бы помолчал, — тихо сказала она, — сам-то вообще не пьешь, бережешь себя…
Куропаткин внял совету — он действительно не очень любил женщин и вино. Но, бывало, последним спаивал первых — имея сразу то и другое. Он не любил вино. Он водку любил.
— Приезжайте, девочки, к нам, — стал приглашать Константин, принимая от Маши пустой стаканчик, — не пожалеете… Правда, у нас комары, как курицы, но и рыба не меньше… Скажи, Зойка?
— А продавцы там нужны? — оживилась Маша.
— Конечно! — воскликнула толстуха. — Хорошие люди везде нужны…
— А зачем тебе? — тихо произнесла похожая на ромашку. — Тебя вон этот увезет отсюда…
— Да, нужна я ему, — ответила Маша, не глядя на ухажера.
Девчонки захмелели и закурили, завидуя своей подружке, так удачно вышедшей замуж за сибиряка из Владивостока.
Куропаткин, провожая Машу, поддерживал ее за талию — та все норовила слететь с каблуков, так ее штормило. Когда остановились за сараями двухэтажного деревянного дома, он ласково обнял ее и начал целовать в белую шею.
— Машенька, пойдем к тебе, Машенька, — шептал он ей на ушко.
Девушка не сопротивлялась, но вдруг сильный толчок в грудь отбросил Куропаткина — и он рухнул на зеленую траву, как развалившаяся поленница. Ну вот, а говорят, что травка растет…
— Ты думаешь, я ебанько, да? Ебанько?
Тут Маша схватилась рукой за штакетник, чтобы не рухнуть за ухажером самой.
— А потом по рукам идти? Ты думаешь, я ебанько? — громко и пьяно говорила она, пока Валерка со злостью распутывал на ноге леску брошенной кем-то в траву удочки. Скрипнула и хлопнула калитка.
Куропаткин отряхнул брюки и быстро пошел по дощатому тротуару в сторону общежития нефтяников. «Что ж, — утешался он, прикуривая на ходу, — когда много выигрываешь, один раз можно и проиграть…»
На столе Владислава, однофамильца космонавта № 2, зазвонил настырный аппарат, который Титов сразу же прикрыл рукой, но трубку не взял — он напряженно анализировал ситуацию. Ему было о чем подумать.
Титов — стройный мужчина с грудью гребца («гребать надо, гребать» — приговаривал он). Владислав пятый год работал начальником бюро управления отдела научной организации труда так называемого машиностроительного завода. Правда, он не знал, что такое генеральная совокупность, выборка и коэффициент корреляции, но давно и, добавим, удачно положил на всех свой пролетарский фаллос — в малиновой обертке, как он выражался. Он вообще выражался странно — иногда очень сильно, употребляя слова только тюркского происхождения. Да и в рисунке глаз что-то было… Он посмотрел на часы и кивнул Игорю на телефон.
— А что, никого нет? — раздался голос, похожий на женский. Пшеничникове пониманием посмотрел на начальника — и тот подмигнул подчиненному, укоротив богатырское дыхание.
— Если вы меня за человека не считаете…
— Дайте мне Титова!
«А Гагарина тебе не надо?» — подумал Игорь и ответил:
— Его нет на месте.
— Найдите!
— Я не секретарша, мадам, у меня оклад на двадцать рублей выше.
— Всего-то? Это звонит его теща!
— Я догадался. Что-то передать?
— Передайте ему привет, он знает, что это значит… Эй, постойте, как вы догадались?..
— Профессия такая — с кем только не приходится иметь дело, — отомстил Пшеничников за зарплату и сразу же положил трубку. — Она передает тебе привет… И что это значит?
— О-о-о! — обхватил Титов руками лысый череп. — Надежда Валентиновна, вы не знаете, почему утром может болеть голова?
Женщина подняла крупный подбородок, поправила дальнозоркие очки и посмотрела на рожу своего шефа, облагороженную страданием.
— Голова может болеть только в том случае, если она есть. Она может болеть оттого, что вчера вечером ты перекурил. Или на ночь забыл открыть форточку. Но я же не могу подумать, что она болит у тебя с похмелья…
— Ага, я сегодня встал — голова болит, и точно — думаю, с похмелья, а потом вспомнил, что не пил вчера! — рассмеялся Владислав Николаевич и очень скоро замолк, потому что смеялся он один — остальные улыбались. Сдержанно улыбались. Никто не поверил Титову. Да и с чего бы тогда теща звонила?
— И я сегодня плохо спала, — потянулась маленькая Фарида, — вчера к его матери ходили — смотрины устроил. Она мне и говорит: ты чего, царская невеста, такая короткая? Я ей ответила! А почему, говорю, у меня жених им-потенциальный? Что там было… Он: ой, мама, прости, мама, я за нее извиняюсь. А я ему: ты еще скажи ей, что я старая дева! И ушла. Плохо спала — всю ночь тараканов отгоняла…
— Эх, Фарида, выходила бы ты замуж за Володю!
— Ну куда ты, Владислав, со своим братом лезешь? Ему и козу-то в жены отдать будет жалко…
— Ну-у… — обиделся Титов. — Козу-то конечно…
— Что ты сказал? — дошло до Фариды. — Сейчас запущу дуроколом!
Но было поздно — отдел лежал на столах в припадке хохота, переходящего в гогот. А Панченко вообще прослезился — начальник бюро новой техники относился к подчиненной с ущербностью полководца. Дорожил и не жалел никогда, как Жуков, Георгий Константинович.
— Зато я хорошо спала, — улыбнулась полногубая и черноволосая Катерина. — Последнюю телеграмму от мужа получила — и на правый бок!
— Спиной к нему? — искренне поинтересовался Панченко.
— Какая разница — это его не остановит. Не это его останавливает, скажем так…
— Слушай, Катерина, а сколько тебе телеграмм надо, чтоб хорошо заснуть? А, Катериночка?
— С дюжину, пожалуй, надо будет, Степан Матвеевич, не меньше, а больше — так лучше.
— О-о-о! — не выдержал шестидесятилетний лев. — Игорь, а ты бы рискнул? А, Игорек? Есть у тебя такое здоровье — страсть такая?
— Года два назад, может быть, и рискнул, Степан Матвеевич. Или даже три…
— А сейчас — истаскался, что ли?
— Да… Возраст, Степан Матвеевич, гнетет, да и времени нету…
— Мерзавец, — покачал головой Панченко, повернувшись к Катерине, — каков мерзавец! Не мужик, а рекламация…
— Игорько-о! — прошептала та, сидевшая прямо напротив Пшеничникова. — Игорько-о-о…
Катерина встала и медленно пошла к нему. Она выставила руки вперед, тихо поднося ладони к замершей голове Пшеничникова, притронулась к мочкам ушей и начала нежно ласкать их пальчиками.
— Игорько-о! Какие у тебя ушки, Игорько, милый, какие ушки — я сейчас кончу…
И она со стоном, как на подушке, закинула голову — в аквариуме отдела стояли алмазные слезы оргазма. Народ хохотал до слез.
— А вы, Степан Матвеевич, вы бы попробовали? Рискнули — а? — повернулась Екатерина к начальнику бюро. — Договорились бы — по сдельно-премиальной…
— Как ты сказала — постельно? Постельно можно, да боюсь критики снизу, если постельно…
— А стоя, Степан Матвеевич, вы же металлург, столько трудных ночей у горячих доменных печей простояли, у доменных — признайтесь, в третью смену, как жене своей говорили, статистические справочники СССР показывали по праздникам — с миллионами тонн! Где она — первая в стране и мире установка непрерывной разливки стали? Где УН PC? Я тоже хочу испытать напор орудийного огня!
— О-о-о! — простонал Владислав Николаевич, известный артиллерист. — И я всегда утверждал на семинарах, что самое главное в научной организации труда — это личный контакт. Когда есть контакт, тогда все производственные вопросы решаются быстро.
— Быстро — это за сколько? — спросила Екатерина.
— Не надейся — у него очень быстро, — ответил за коллегу Панченко, — иногда и расстегнуть не успеет, рассказывали в ОТК, помню.
— Кто знает, почему фотографии на горе убрали? — спросил Пшеничников — и встал из-за стола.
— А ты не знаешь? — приподнял густые брови Панченко. — Ночью кто-то порезал портреты, по диагоналям исполосовал.
— Участь Пшеничникова будет обсуждаться через час после обеда! — раскрыла свой беззубый рупор старая секретарша.
«Точнее, после мертвого часа», — заметил Игорь Николаевич — про себя, конечно. Во всех смыслах — про себя… Он сидел с кружкой чая за пишущей машинкой и составлял отчет по последнему исследованию.
Вслед за первым ветераном труда из кабинета вышел еще один раздолбай, сам Исаак Абрамович Родкин, исполняющий обязанности начальника отдела.
Тут Пшеничников первым наложил лапу на телефон — и удвоил досаду коллег, отойдя с аппаратом к окну. И заговорил-то так тихо, будто договаривался…
— Зайди ко мне — с текстом программы, — сказал ему и.о. — не скрывая легкого наркотического кайфа от императивного наклонения русского языка.
«Больной человек, — подумал Игорь, кивая головой, — психика изувечена сталинизмом».
Сострадание Игорю не было чуждо. У-родкин, какой его называл про себя, бывший заместитель главного инженера по технике безопасности, отличался не только настырным запахом диабета, но также изысканными духовными потребностями: если, например, в 3 часа дня он собирался уволить подчиненного по 33-й статье Трудового кодекса, что называется «влепить два горбатых», то в 12 часов, перед обедом, непременно хотел выслушать «верблюда», чтобы узнать о его производственных планах. И без подобных штучек он не мог жить — как без регулярных доз инсулина.
Они поставлены здесь до 53-го года. А перегородка, у которой верхняя половина была застекленной, — после 64-го. Так размышлял Игорь, разглядывая два тяжелых двух-тумбовых стола, покрытых зеленым сукном бильярдного колорита. Он встал со стула и посмотрел за стекло: Исаак Абрамович задерживался. Игорь сел — но уже на другой стул, быстро открыл верхний ящик стола, достал из него пачку скрепленных листков, вырвал верхний и положил бланки обратно… Когда еще до обеда представится такая возможность?
Исаак Абрамович всегда был вторым, чего никогда не простил бы авторам «Протоколов сионских мудрецов», если бы знал о существовании мистификации. Не читал, наверное. Но уж точно не мог смириться с тем, что уйдет на пенсию с должности заместителя или и. о. — не имеет значения, кого.
Абрамыч прошел к столу походкой — со скрытой претензией на поступь. Ну, человек в любой роли возвышает себя — как в театральном монологе.
Игорь Николаевич открыл самую общую из тех тетрадей, что лежали у него в столе. И начал весьма сурово — с операционального определения понятий новой программы. Затем круто перешел на схему Лазарсфельда. И остановился на выборе эмпирических показателей-индикаторов. Обратил внимание на построение индексов… Правда, последнее было лишним — чистое пижонство, потому что старый еврей уже спал, прикрыв большие глаза тяжелыми жабьими веками.
«А Стац, недоумок, не верит, что гипноз — это проще стакана «Столичной», вот оно — снотворное. Уснуть он не может…» — усмехнулся Пшеничников и встал, двинув стул ногой, высоким каблуком.
— А, как? — вздрогнул У-родкин. Фамилию начальника Игорь Николаевич обогащал буквой «У» и дефисом в виде интернациональной шутки.
— Просто замечательно, — как бы ответил Игорь на вопрос.
— Да-а-а… Только одно замечание — сроки надо сократить. Ты согласен?
— Успею, конечно. Если не будут отвлекать.
— Не торопись, не спеши… Я торопился — состарился…
«Говори — не заговаривайся, — подумал Пшеничников, — если ты спешил, тогда я ракетоноситель «Восток».
— Похоже, Игорь Николаевич, ты совсем не думаешь о том, что сегодня может произойти, не переживаешь…
— У меня, Исаак Абрамович, при сильных переживаниях пуговицы от ширинки отлетают…
— А я давно с молнией ношу, — искренне оживился Родкин.
— Те же проблемы? — недоверчиво улыбнулся Пшеничников.
— Если девка не очень потрепанная, то быстрее получается — с таким-то замком, правильно я говорю?
— Так ведь хорошая книга всегда по рукам ходит.
— Значит, листаешь книжки, — провел Родкин ладонью по аккуратно зачесанным назад волосам — тем, что еще не выпали, — у меня в молодости тоже библиотека была, собрания сочинений, романы, а теперь вот одни мемуары остались — одна сберегательная книжка, одна трудовая и одна записная.
Не успел Пшеничников вернуться к своему стулу, как Владислав, проходя мимо, бросил на стол бумагу.
— Отнеси в приемную начальника четвертого производства!
— Я уже не молод, бригадир, — ответил, выдержав царскую паузу, Игорь Николаевич. Он успел произнести фразу до конца и даже пригнуться успел — настолько, чтобы номер журнала «Эко», отличавшийся от других периодических изданий повышенной аэродинамикой, пролетел над головой.
Игорь Николаевич снисходительно усмехнулся, поправил галстук — и вышел из помещения вон, поскольку решил повеселиться потом, когда будет поздно.
Он отправился в громадный производственный корпус из красного кирпича, в котором бывал только на участке Юры Вельяминова — в остальные цеха, откуда выходила готовая продукция, допуска у него не было. И, возвращаясь из приемной начальника производства по широкому коридору третьего этажа, свернул к первой же лестнице, поскольку был уверен, что все они ведут вниз — к выходу.
Однако на первом этаже Пшеничникова остановила женщина в черной форме с пистолетной кобурой на бедре — широком, как скат ракетного тягача. Можно сказать, не остановила, а приняла с лестницы на неумолимую грудь — Игорь был научно изумлен, поскольку в пределах заданной территории только сама планета обладала такой гравитацией.
— Пропуск показывать? — простодушно спросил он, пребывая в глубоком шоке.
— Показывать дома будешь, — раздался освежающий голос охранницы, — а здесь — предъявлять!
— А почему я вас раньше не видел, когда заходил сюда? — не унимался он, доставая из кармана черную книжечку, которая по стоимости могла обладать модальностью человеческой жизни. Если какая-нибудь Зинка схватится за казенный пистолет и смахнет рыжую прядь с правого глаза.
— Шары-те заливаете перед работой — проходи давай!
И Пшеничников попал — в размеры крытого стадиона. И остановился — не сюда он шел и не отсюда заходил в корпус… Он шагнул на металлические плиты пола и медленно пошел вдоль стены к середине вытянутого цеха — туда, где крохотные рабочие, как кропотливые насекомые, собирали пушки, стоявшие колесо к колесу с задранными вверх стволами. Орудий было так много, что даже свет, падавший из двадцатиметровых окон с той стороны, казался зеленоватым. Или был таким. «Е-ма-е! У меня ведь только второй допуск, как я сюда попал?» — почти испугался Игорь Николаевич и быстро пошел назад.
— Что-о? — двинулась на него женщина так, что он сразу же пожалел о своей явке с повинной и на всякий случай не стал резко дергаться — как будто находился в секторе доступа злобной караульной собаки. Еще почует запах адреналина…
— А зачем ты, шпион иностранный, в цех проник? — грозно спросила она, сделала шаг назад и потянулась к трубке телефона. — Сейчас начальника караула вызову!
И все равно — нельзя задавать неосторожные вопросы! Стацу захотелось отрезать собственный язык — что, кстати, сам капитан советской спецслужбы дважды ему советовал. А Миша Ваганов, ответивший по экзаменационным вопросам на «отлично», недоверчиво посмотрел на преподавателя:
— Но разве царевича Алексея расстреляли наши мотовилихинские рабочие? — спросил мальчик.
— Отвечай на мой вопрос! — с улыбкой акцентировал ситуацию он, преподаватель, имя которого десятиклассник мог произнести только с отчеством. Отвечай, Миша, отвечай… А за что Миша должен был отвечать?
Но Миша сказал другое. Он сказал, что расстреливать детей — бесчеловечно. А затем вышел и, как докладывали очевидцы, встал на школьном крыльце — видимо, продолжая размышлять. В это время на спортплощадке нападающий команды из 9«а» пнул, удачно пнул, крученым ударом — но не туда, и мяч попал Ваганову в голову (в момент трансформаторного сверхнапряжения!), и произошел срыв — взрыв этого человеческого сознания. Буйное помешательство ума. Мишу увезла скорая психиатрическая помощь.
О расстреле царской семьи Алексей рассказал немного больше, чем этого требовала школьная программа. Чуть-чуть больше. Всего на два-три эпизода. Исправить ошибку не удалось. Вопрос о «пермской трагедии» — разгроме красных на Каме — уже не помог.
С того урока прошло два месяца. Алексей Алексеевич вы — шел из отпуска, стоялуокна — и думал о своем… Он думало том, что сказать все — это не значит сказать истину. В свои двадцать пять он не верил, что любовь старшеклассников может выйти за черную доску снисходительной симпатии — с разницей в десять лет. Поэтому то и дело шутил, не уступая интеллектуального пространства ни на крошку мела, поскольку знал, что не простят, не верил им — потому и не верил, что сам такой, не забыл еще…
Сегодня он должен показать своему классу «Пятую печать» Золтана Фабри — сам ездил за лентой в Пермь и договаривался с директором кинотеатра здесь. Однако ничего религиозного по этому поводу не испытывал, не чувствовал (будто предчувствуя сюжет другого, более напряженного фильма). Так бывает, когда в зале начинается реостатное гашение света. А белый свет — это не известь, не хлорка, даже если ты сидишь в жестком клубном кресле, а не на сортирном очке лагерной зоны. Смешно сказать — резкий запах, как слезоточивый газ, тошнотворный запах санитарии, конвейерного морга, гигиена геенны огненной… Окно экрана, даже широкоформатного — это только свет в окошке, тусклый свет бычьего пузыря, мочевого пузыря социалистического искусства. Гасите желтой струей известь, гасите известью микробы своего мозга, гасите друг друга до помутнения в глазах — ручками реостатов или казанками кулаков, гасите… Только не трогайте белый свет, а благодатной ночью — свечу уединения и познания, не трогайте — ни кручеными ударами, ни дыханием гиены, ни пламенем геенны. Не звоните вы мне, козлы…
— Звонок, Алексей Алексеевич! — раздался радостный голос восьмиклассника.
Он вздрогнул и медленно развернулся к ученикам — смотри, недоросли опять думают, что он «со вчерашнего» отходит на холодке у стекла, и прощают — только краешками губ… И у детей свои правила поведения, а самые ярые поклонники правил — это будущие полковники техники безопасности. Подрастут — и еще позвонят тебе, наберут номер.
Но позвонили гораздо быстрее, сразу после звонка с урока — во время большой перемены позвали к телефону. И запахло известью таких перемен, что школьные уроки перестали казаться сроками тут же, у директорского аппарата. Откуда они узнали, что Стацу самому стало известно только сегодня? Спросить было неудобно.
Сегодня ночью он проснулся от острого приступа всемирной тоски — и уже через десять минут решил, что нелегально перейдет советско-финскую границу. Кругом угорские народы! И стукачи, суки, тоже кругом.
— Вы не забыли наш адрес? Заходите, будем ждать завтра, в три часа, кабинет тот же. Вы ведь, кажется, хотели сменить работу? Мы вам поможем…
Завтра в три… Товарищ знает, когда кончаются уроки и сколько надо на дорогу! Осведомленность, оперативность — хорошая школа, не то что наша — средняя…
Еще студентом он понял, почему так и не получил ни строчки от своих пятидесяти зарубежных адресатов. Понял тогда, когда догадался бросить очередное письмо в соседней области — и получил ответ. Хотя из Венгрии, но все-таки — живое слово, а не стук в стенку. Он узнал, что такое перлюстрация, и сразу же, придурок, вырулил вечером на бетонный перрон Перми II, находясь «на глубине шестьдесят», как говорили водолазы, хорошо знавшие, с чем можно сравнить состояние при кессонной болезни — все эти головокружения, расстройства речи и помрачение сознания. Азотное голодание, что тут скажешь. Он шел вдоль вагонов международного экспресса «Москва-Пекин», пока не увидел проводника со значком Мао на груди.
«Китайский народ — наш великий друг!» — воскликнул Алексей — и выкинул большой палец вверх. Проводник понял пермский английский — и радостно заулыбался. А потом Алексей назвал Мао диктатором, хотел добавить еще, но не сумел перевести слово «козел». «Гоу хоум!» — прохрипел, окрысившись, проводник — и тут же захлопнул дверь вагона. Но сразу появился другой товарищ — слева, и еще один — справа. Одно слово — оперативники.
Они оказались более разговорчивыми, то есть хорошо и настойчиво говорившими по-русски — точнее, задававшими вопросы на этом языке.
Похоже, что им больше понравилась последняя фраза китайца, а не первая Алексея Стаца. И вели чекисты себя так, как будто он сидел не на Перми II, а уже на 35-й (строгой зоне). Алексей был разочарован манерами контрразведчиков. Они никак не могли понять, что ему просто лю-бо-пыт-но, какие они, китайцы. Да нет, объяснялся он, что китайцы узкоглазые, я догадывался.
«Мы никогда не забудем тебя», — сказали они, отпуская шпиона из линейного отделения железнодорожной милиции. Его не забыл капитан Белобородов, вывернувший шкуру замшевым пиджаком. Это он говорил сегодня по телефону, а Стац торопливо листал записную книжку памяти — где же опять неосторожно засветился? О, этот голос Виктора Петровича, такой же знакомый, родной, как первый приступ рвоты во втором часу ночи.
Костюма не было, а это, конечно, не замша и не твид — Алексей надел пиджак и светло-серые брюки. И без галстука, конечно — он этого не любил. Кроме того, галстук вообще сильно затянуть можно — если упереться коленом в грудь. Ну, это вряд ли — они же все с гуманитарным образованием. А вот зубы было бы жалко — он посмотрел в зеркало на свои ровные белые клавиши. Завтра могут и сыграть по ним, завтра он оденется так же, а сегодня пойдет с женой в гости. О работе хотят поговорить со мной? Сокурсник один сам пошел туда — тихим шагом, предложил тело, интеллект и душу за форму и плату в форме зарплаты. «К нам не приходят — мы сами приглашаем», — ответили ему. И не пригласили. А Стаца зовут. О внештатной работе поговорить хотят, видимо. В стукачи позвать, своим человеком сделать, советским.
Так вот, когда свободная рука охранницы потянулась к трубке черного телефона, висевшего на стене, Пшеничников тихо, но с нарочитой строгостью спросил:
— А почему вы меня пропустили?
— Почему?.. Да потому, что номера совпали, — остановилась женщина, медленно прозревая — до подозрения в глупости собственного ответа.
— Не поэтому! — сделал Игорь Николаевич жест — короткий настолько, чтобы не спровоцировать прицельную стрельбу. — А потому, что вы, не я, именно вы, допустили преступную халатность, когда не обратили внимание на то, в каком знаке стоит номер подразделения — в треугольнике, в отделовском знаке, а не в шестеренке — не в цеховом. Я ошибся — я ведь искал выход из корпуса, а вы меня пропустили в закрытый цех, потому что не стоите, а спите на боевом посту.
Охранница внимательно, как по инструкции, оглядела Пшеничникова: серый костюм и светло-серый галстук, голубая рубашка, русые волосы и золотая фикса… Приятный парень, но очень похож на шпиона. И она допустила второе нарушение — она отпустила того, кого заподозрила. Хотя, конечно, очень хотелось пристрелить.
Так он узнал военную тайну… А в столовой познал еще одну истину: большую часть бифштекса составляло вареное яйцо, которое он обнаружил в середине. И на обратном пути заглянул в меню у кассы: а бифштекс назывался «Сюрприз»! Вот она — загадочная русская душа, подумал матерый шпион, выбравший для нелегальной работы социологический метод включенного наблюдения.
Сегодня должно состояться собрание. Дело в том, что Игорь удлинил собственный отпуск на два дня. Да два-то дня — это много, хватило бы и меньше… Для 33-й статьи Трудового кодекса.
Как мало отделяет человека от человека, отдаляет благодать от бича — одна крохотная черная черточка на листке бумаги с водяными знаками. И даже не номер статьи, а третья цифра, обозначающая пункт, воплощающая мощь государства, ноготь, раз-дав-ли-ва-ю-щий вошь — с тихим треском.
Пшеничников присел на лавочку у цветочной клумбы и заполнил бланк разрешения на выход с территории завода, который — с уже проставленной печатью отдела — он вытащил из ящика стола. Уверенно расписался за Родкина и вложил разрешение в пропуск Пшеничникова.
И вздрогнул от неожиданности, когда услышал фразу, хорошо знакомую по детским играм.
— Руки вверх! — и Пшеничников осторожно поднял взгляд: на посту, который он в тот момент пытался пройти, стояла рыжеволосая охранница, направив на него ствол Макаровского пистолета. «И действительно, какая она рыжая? — удивился он, отметив на всякий случай положение флажка предохранителя. — Самая настоящая блондинка, натуральная — как вишерский алмаз. И такое ощущение сегодня, как будто с утра облава идет… А громадные зеленые глаза, и ямочки на щеках — мамочки, какие ямочки!»
— Где шоколадка? — спросила она теплым, парным голосом. А какая грудь под униформой — и талия, стянутая кожаным ремнем! Какой день, однако…
— Зиночка, стрелок ты мой ворошиловский, я же не знал, что ты перекрыла все выходы, — ответил он, оглянувшись, — в проходной, к счастью, никого не было.
— Меня, находчивый ты мой, звать не Зиной, а Мариной — запомни имя, потому что не раз еще будешь произносить его — в экстазе, в черных ночах, в белых крахмальных постелях…
— Убери ствол, Мариночка, не ровен час — коллеги увидят, ты меня скомпрометируешь, ты ведь не знаешь: меня на заводе за международный эталон морали держат…
— Уберу, когда пристрелю. Ты меня понял? Хочу сладкого… Принесешь шоколад сегодня — в 24.00, на 10-й пост. Придешь? Ну-у? — она опустила предохранитель.
— Ты что, рехнулась? — проговорил он.
Марина улыбнулась и опустила руку с пистолетом за барьер.
— Не бойся, эталон, он без магазина.
— Какой день… Мне впервые назначает свидание женщина, со второй встречи, наставив пистолет… А до какого часа ты там будешь?
— Не терпится умереть? До утра… Знаешь, где этот пост?
— Я даже не знал, что их так много… Надеюсь, не на Верхней территории?
— Надейся — именно там, да, в дальнем конце, за железной дорогой.
— О! Меня только что чуть-чуть не арестовала твоя соратница — у 15-го цеха сейчас стоит…
— Кривозубая? Вот ее как раз и звать Зинкой… Она в прошлом году пьяного мужика пристрелила — на территорию пробежал, в ворота. В спину стреляла — не промахнулась. Терпеть пьяниц не может… Так что ты с ней поосторожней, и я, кстати, стреляю тоже только один раз… Ты меня понял, обманщик?
Пшеничников вышел в стеклянные двери проходной и увидел, что Вельяминов стоит у высокого крыльца бывшей заводской церкви — здания из багрового кирпича с высокими стрельчатыми окнами, из которых даже днем сочился неоновый свет.
— Ну что — еще поплывешь по Волге? — весело спросил Пшеничников товарища, намекая на судьбу теплохода, залетевшего тем летом не в тот пролет моста. Известная была трагедия.
— Это неизбежно, — ответил Юра, выбрасывая правую руку вперед — с горящей между пальцами сигареткой. — Даже если каждый второй теплоход будет тонуть!
— Конечно, кто будет выбирать между теплоходом и женой! На теплоходе выбор намного шире…
Они стояли в замкнутом пространстве, похожем на внутренний дворик: белая стена ограждения, проходная, бывшая церковь и высокая железнодорожная насыпь, вертикально облицованная белыми плитами. Потом вошли в низкий туннель под полотном — такой низкий, что Игорь чуть-чуть не задевал головой металлические тавровые балки. Он увидел впереди, в солнечном свете площади, идущую навстречу неукротимо, как товарный состав, фигуру Михаила Шаламова. Ну, да вы знаете, да-да, того самого…
— Я с ней развелся…
— Поздравлять или сочувствовать?
За площадью стоял дом Николая Гавриловича Славя — нова, Горного начальника Пермских пушечных заводов. Одноэтажный, с высокими окнами, обшитый красноватыми, будто мореными, досками. Михаил Шаламов был в синем пиджаке с двумя медными пуговицами на бальзаковском корпусе. Пшеничников приблизился к нему вплотную, положил голову на плечо и обнял…
— Пойдем с нами, пойдем, Миша, — похлопал он товарища по мамонтовой лопатке, — все равно у тебя нет выхода из этого туннеля… Пойдем — это не я — это судьба висит у тебя на шее.
— Нет, дорогой, это ты обнимаешь судьбу… Приходи ко мне потом, если сможешь идти.
Михаил Шаламов, корреспондент заводской газеты, спешил в цех УН PC — установки непрерывной разливки стали.
В тот же день Валерий Куропаткин — тот самый, что под прозвищем Князь был известен от Крохалевки до Мотовилихи, сорвал за удачную шабашку в поселке Полазна три тысячи рублей — и, как он потом выразился, быстро нарезал винтом домой. Две с половиной он оставил на кухне и написал губной помадой на оконном стекле: «Леля, деньги под чайником». Потом надел болотные сапоги и выкатил на улицу, поскольку решил навестить Генку Хо-рошавина, кореша своего. Но прежде чем ехать на улицу Народовольческую, надо «квакнуть» — это известно даже начинающему.
— В «Полет»! — вежливо попросил он таксиста, который сразу все понял по брезентовой куртке клиента — с фирменной нашивкой нефтяника на рукаве. Правда, в ресторане аэропорта дверюшка оказалась на клюшке, а швейцар без высшего гуманитарного образования. Но Валерий не стал общаться с ливрейно-ливерным человеком.
— В «Ермак»! — сказал он, вернувшись в салон автомобиля, стоявшего на приколе.
— Это где? — удивился шофер, поворачивая ключ зажигания. — На Иртыше, что ли, где он на берегу сидел, объятый думой?
— На Ирени, — ответил Князь и уточнил, — не на Ирине, а на Ирени — это река такая, в Кунгуре. Там всегда есть коньяк и солянка с грибами…
Таксист догадался, что выполнит план за три часа — и сегодня больше не будет включать счетчик. И, оживленный перспективой, он с достоинством нажал на акселератор. «Пугачев Кунгур взял — так неужели Князь Куропаткин вернется оттуда трезвым?» — подумал в это время клиент.
— Поехали, как говорит Саша Харитонов, — тихо произнес Валерий, — в Кунгур — через Бранденбургские ворота.
Дорога была сносной: туда и обратно всего двести километров по асфальту. Только один раз, когда слева проплыл в низине купол лобановской церкви, машину тряхнуло — и этого оказалось достаточно, чтобы таксист перестал улыбаться.
— Ты представь, какие дороги в тайге, — сказал Куропаткин с видом дубленого буровика, уставшего от работы и денег, — и тебе станет весело. Ты только представь!
— Может быть, — улыбнулся таксист, — но я все время представляю, какие автострады в Лос-Анджелесе…
Валерка рассмеялся — и не отпустил таксиста, когда они приехали в Кунгур, в город церквей, лагерей и пугачевских татар. «Я бы не стал его завоевывать», — произнес Куропаткин через час, минуя пригород в обратном направлении. Возвращаясь в областной центр, он, Куропаткин (Куропаткин — это его настоящая фамилия), вспомнил, что в столице соседней республики (правда, всего лишь автономной) — второй год любит его веснушчатая, как булочка с маком, фигуристая, как концертная гитара, Машенька Шаховская. На одном из перекрестков он попросил свернуть налево. Через полчаса князь Куропаткин остановил автомобиль, заплатил наличными и вошел в здание аэропорта.
Через час он бороздил воздушное пространство Башкирской республики, где день и ночь торгуют липовым медом, голландским сыром и русской пшеничной водкой. Он смотрел на приближавшуюся землю — первую, печальную желтизну деревьев, узкую грунтовую дорогу, по которой, казалось, не двигался красный автомобиль, похожий на «Жигули», он смотрел на этот теплый, дорогой, обжитой мир — и плакал…
Валерий Куропаткин уже десять минут пил непосредственно — из горла в горло, но по имеющимся средствам — то есть всего лишь грузинский самтрестовский коньяк. Сам себе трест и международная корпорация.
«Господи, как нечасты встречи двух влюбленных», — подумал он с печалью, завершая очередной коньячный глоток.
Через какое-то время после того, как Валерий привез Машеньку на такси в аэропортовский ресторан города Уфы, он вдруг заметил, что сидит за столиком один, а рядом стоит официантка — и настойчиво не отходит. Чего прилипла к клиенту?
— Молодой человек, — обратилась она к нему на чистом русском, не башкирском, не татарском языке, — вам, кажется, пора отчаливать от пристани.
— А где я нахожусь? — поинтересовался Князь Куропаткин, чтобы верно определить азимут дальнейших передвижений.
— В ресторане, — с профессиональной выдержкой ответила официантка, аккуратно отсчитывая сдачу, не по-русски…
— Вижу, что не в библиотеке. А в каком городе?
— В Набережных Челнах. В Брежневе, я хотела сказать…
— Так в Брежневе или в Набережне? Какая республика это?
— Татария, молодой человек, Казанское ханство.
— Вижу, что не Франция! — не выдержал Князь Куропаткин, обычно относившийся к персоналу ресторанных трестов лояльно — как к неизбежному. — Извините, ваше ханство лучше, чем наше хамство. И все-таки, как я сюда попал?
Он извинился — и правильно сделал, тем более что женщина была права: в этом он убедился, когда сложил отдельные неоновые буквы над зданием аэропорта в слово. Набережные Челны? Все может быть, сегодня все может быть… И завтра, вероятно, тоже.
Валерий взял билет до Казани и прошел на взлетно-посадочную полосу — точнее туда, где стоял почтово-багажный самолет, вылетавший сегодня на Пермь с опозданием, потому что командир экипажа ждал Куропаткина. И диспетчеры двух городов нервничали.
Вы платите так, как люди работают, — по вашему мнению, конечно, а я работаю только так, как мне платят. Надеюсь, вы меня поняли?
(Это Игорь Пшеничников написал в объяснительной записке, которую внимательно изучал Исаак Абрамович).
Друзья прошли в это время мимо дома, где жил чугунный Славянов — изобретатель электросварки.
— Шаламов носит пуговицы с двуглавым орлом?
— А здесь он работает, — ответил Игорь, кивая на редакционные окна.
— Я знаю. Кстати, напомни, чтоб я купил шоколад…
Они сели в трамвай на улице 1905 года и проехали шесть остановок в гору — минуя Грачевскую больницу, ресторан «Горный хрусталь» и Дворец культуры с черными мраморными колоннами. Потом зашли в маленький подвальный магазинчик в здании напротив цирка. Зашли — и нанесли по винным шеренгам удар, как в кегельбане.
Так почему винные магазинчики, как правило, находятся в подвалах? Потому что человеку надо опуститься, прежде чем воспарить. Воспарить — и снова опуститься, но гораздо ниже первой отметки. И уже не дергаться.
Вельяминов сразу согласился идти в лог, закурил и радостно осклабился, потому что левое плечо оттягивала спортивная сумка — с красным болгарским вином «Прибрежное», по два рубля за бутылку. 14 как раз напротив остановились синие «Жигули», ожидая светофорный сигнал. Справа от водителя сидел мужчина — крупный такой аппарат — то ли атлетический тренер, то ли пивной лавочник. Он, не отрывая взгляда от лобового стекла, приоткрыл дверцу, опустил руку — и аккуратно сбросил на асфальт яблочный огрызок, под машину.
— Ну почему я должен жить в этом мире? — тихо произнес Пшеничников, переводя взгляд на этикетку бутылки, которую держал в руке. — Жить, биться с врагами — и сводить синяки вот этой аптечной бодягой…
В это время последняя бутылка не вошла в сумку настолько, что Игорь догадался: она и не должна туда входить. И в светлую вельяминовскую голову пришла только одна мысль. Пришла одна на двоих — как и сама бутылка.
— Сестра в таких случаях мне говорит, что планида у тебя такая, косоглазый, много видишь, мало соображаешь, и хоть быстро бегаешь, а все равно, длинноногий, тебя съедят.
— Да, Бог дает ровно столько, чтоб остальное ты мог взять сам… Согласен?
— Только много не бери, ладно?
Друзья покинули трамвай на остановке Разгуляй. Разгуляй, два-гуляй или три, пока здоровье есть. А дальше улица как раз вела на старый погост. Сверкающие от света рельсы рассекали девятнадцатый век и врезались в двадцатый. Хотя положены были во времена последних расстрелов — в логу за тюрьмой, на уровне мифологического Стикса. Вокруг стояли одно- и двухэтажные дома с резными наличниками и языческим культом солнца на воротах, почерневших не столько от времени, сколько от нищеты. Стены, полные трухи и тараканов, наглых, как мотовилихинские хулиганы, угланы, уркаганы, уголовники.
Игорь и Юра дошли до шестиметровой кирпичной стены желтого цвета и увидели за ней, на высоком углу плоской тюремной кровли, черную немецкую овчарку, неподвижно стоявшую в длинных лучах перекалившегося за день солнца. Она смотрела на них…
— Идти по городу с бутылкой в руке я считаю неоправданным демаршем — общество, создавшее моральный кодекс строителя коммунальных квартир, этого не заслужило, — изрек мастер.
И они тут же свернули в сквер напротив тюрьмы, сели на скамейку под липами — и опрокинули бутылку из горла в горло.
— В 37-м году этот сквер был обнесен колючей проволокой, — сказал Вельяминов, — по углам стояли вышки с охранниками. В тюрьме не хватало мест. Здесь был концлагерь… Умерших закапывали тут же. Так что эта земля хорошо удобрена.
— Откуда ты знаешь?
— Отец рассказывал, — ответил Вельяминов, — в этом лагере сидел его старший брат, директор завода.
— Расстреляли?
— Нет, через два года отпустили, но за это время двое его детей умерли в бараке — от голода и болезней.
Игорь в очередной раз опрокинул бутылку в горло — и увидел, как черные стволы лип уходят в небо вместе с густой листвой.
Потом друзья миновали тот самый погост, старое Его-шихинское кладбище, сквозь купы тополей которого виднелся торжественный купол церкви Всех православных святых. Медленно подошли к девятиэтажке, облицованной белыми плитами, похожей на башню из рафинадных кубиков.
Вся фасадная сторона пристройки к общежитию была перекрыта стеклом, за которым блестели шторы из серебряной фольги, местами рваные, шевелящиеся от сквозняка пустого танцевального зала. Они поднялись на высокое крыльцо, миновали вахту и зашли во вторую правую секцию первого этажа. Пшеничников кротко и коротко объяснил жене причину визита «представителя крупнейшего оборонного завода страны»…
— Что с тобой? — спросила Паша.
Она, жена, тотчас запеленговала несложные мысли мужа и, конечно, — легкий запах, ну совсем легкий.
— Понимаешь, я лечусь от простуды… — оправдывался он. — А для эффективности решил упростить рецепт — я отказался от лимона, меда, малины и оставил только спирт. Результат потрясающий — я уже вылечился…
— Твоя болезнь называется алкоголизмом — она неизлечима!
— Зато не сифилис… Хорошо, согласен — дело серьезней: у меня творческий кризис, депрессия, понимаешь?
— Творческий кризис бывает у художников, а у тебя — обыкновенный запой…
Он посмотрел в застекленные глаза жены — и вздрогнул: это не изменится никогда! Ты окончил школу, университет, отслужил в Советской Армии, но это будет всегда! Ты можешь построить Останкинскую башню, выучить санскрит или по пьянке выйти в открытый космос — ничего не изменится…
— В изолятор! — приказала жена, комендант общежития — и достала из халатного кармана бесценный ключ Буратино. Как старый контролер по надзору в зоне политического режима.
Игорь успел улыбнуться — в уже закрывшуюся дверь, будто налетев на косяк. Но на общую кухню — белую, как операционная, он вынес на лице предельно выраженное чувство собственного достоинства. Потом аккуратно сложил в полиэтиленовый пакет хлеб, сыр и два граненых стакана — он всегда скрупулезно соблюдал конспиративные инструкции «коменданта» — никто не должен слышать, что он говорит, никто не должен видеть, что он несет, никто не должен видеть его самого. Он должен стать прозрачным, будто в шапке-невидимке, и перестать дышать.
Игорь провел Вельяминова через вестибюль в ту самую секцию, похожую на бункер, где справа был кабинет «коменданта» — заведующей общежитием, прямо по коридору — комната вахтера, за поворотом — стеклянная дверь пожарного выхода и дверь туда, где Пшеничникову разрешили спать. Дверь в комнату изолятора.
Но уже через полчаса друзья перешли в танцзал. Юра поставил руки на ширине плеч и высоте солнечного сплетения — и резко опустил пальцы в бездну черно-белой клавиатуры. Через три аккорда сбился, начал снова — и снова сбился… Кастелянша Светлана, приглашенная Игорем, ожидала лучшего. Замерла широкая спина в белой сорочке, перетянутая красными подтяжками. Вельяминов опустил крышку пианино, провел по ней рукой — и развернулся к аудитории на вращающемся стуле. Потом поднялся и чуть пошатываясь пошел прямо на Светлану — развернулся и сел на стул рядом с ней, положив руку на плечо, будто собираясь обнять.
— Как ты мне нравишься, стерва, — нежно сказал он девушке, — да ты не бойся — я «голубой»…
— Ты где взял этого придурка? — спросила кастелянша, вставая уверенно и даже лениво, как светская львица в африканской саванне.
— В Мотовилихе, Света, — ответил Игорь, — не обижайся на него — он на полигоне пушки проверяет, совсем слух потерял…
— В моем возрасте уже не обижаются, а делают выводы… Кстати, а где он остальное потерял?
— Остального у него никогда не было!
— Тебя, наверное, муж любит? — не выдержал Вельяминов.
— Да, любит… Я, говорит, напою тебя душистым вином, нектаром любви — и достает из-под стола бутылку азербайджанского портвейна за рубль шестьдесят две. При этом смотрит на нее взглядом каптерщика с вещевого склада: а не слишком ли дорогое вино купил для этого случая? В общем, он каптерщик, а я кастелянша, сделавшая растрату…
— Понятно, — задумался Вельяминов, — может быть, у него и пистолет есть…
Мастер попытался улыбнуться — он стал казаться более пьяным, чем на самом деле, наверное, чтобы скрыть неловкость и объяснить клавиатурную неудачу.
— Света, тебя вызывают! — раздался голос со стороны вахты. Пшеничников улыбнулся, заметив, как неторопливо тронулась с места невысокого роста девушка. Она шла из танцевального зала так, будто из ванной перед сном.
Светлые, с пшеничным отливом волосы Вельяминова свисали красиво, каку сказочного дурачка. Он тоже смотрел вслед кастелянше — карими и пьяными глазами.
— А я в институтском ансамбле играл… Пять лет горнолыжным спортом занимался — какие виражи были… Зимой по улице с голой грудью ходил, без шарфика — шубу никогда не застегивал и в сорокаградусный мороз. Утром иду — люди оглядываются.
— Не плачь, Юра, все нормально, сегодня благодаря горнолыжным виражам ты живым остался. И еще не раз останешься…
Как раз в это время в далеком вестибюле раздался выстрел — похожий на женский голос. Затем еще один…
Пшеничников в экстренном порядке покинул танцевальный зал, Вельяминов — следом. Кричала женщина — на Светлану, парусом развернув шелковую грудь над корабельным торсом. Она была женой вахтера, как вспомнил Игорь, а самого счастливчика не было — он, похоже, предпочел покинуть рабочее место, чтобы выжить где-нибудь на этажах. Его стул еще дымился — и Пшеничников выбрал кресло.
— Я знаю, мне все известно! — самозабвенно вопила женщина. — Ты что, кастелянша, думаешь, я на тебя управы не найду — дажеу Кащея Бессмертного была иголка в яйце!
— Ты так ему все яйца перебьешь, — повела плечами Светлана Мацкевич.
— Да ты еще и говорить умеешь? — удивилась нежданная гостья, сглатывая слюну, и остановила возбужденный взгляд на Игоре. — Нищета! Все вы тут нищета позорная, общежитская…
Игорь Николаевич Пшеничников тут же возложил правую ногу лодыжкой на левую и, задрав брючину, почесал голень.
— Светочка, — подал он вежливый голос, — эта неудовлетворенная женщина — кто она?
— Она работает продавщицей в овощном магазине.
— Я понял, что она не преподаватель эстетики — я хотел спросить, почему эта пожилая женщина так кричит? Она нервничает — надо предложить ей стул, стакан воды… Ты Света, еще не знаешь, климакс — не сифилис, никакого удовольствия, надо понять человека, выслушать его…
— Что тут выслушивать — сорок пять лет, возраст непризывной…
Тут разошлись двери лифта — и в них появился аккуратный, претенциозный и яркий, как артист пермского балета, брюнет. Он улыбался так, будто только что успел стакан водки выпить. Дождалась продавщица своего…
— Будет вам и сифилис, и климакс будет! — пообещала на глубоком выдохе продавщица овощного магазина. — И португальский портвейн стаканами будет…
И она вылетела в стеклянные двери общежития.
— Темперамент! — задумчиво произнес вахтер, глядя вслед своей необузданной сожительнице. — Энергия космоса!
— Овощной магазин, — тихо добавила Мацкевич.
«Похоже, моя авантюра завершилась, — подумал Куропаткин, — или нет? А? Может быть, нет? Деньги-то есть…»
Валера сидел на газоне возле здания пермского аэропорта Савино и настойчиво дышал прохладным утренним туманом. Он вспоминал залепленное земляной грязью, будто мазками небытия, кричащее лицо своего напарника, когда тот бросился вправо, удерживая мотоциклетную люльку на виражном повороте. Сотрясение мозга — это серьезно, даже в том случае, если вы пришли первыми. Куропаткин встал — и попал окурком точно в железобетонную урну. В дерьмо угодить нетрудно.
Куропаткин и плечом не повел, чтобы попасть в салон подошедшего автобуса, поскольку восторженная толпа сама внесла нефтяника туда — на чемоданах и сумках с багажными бирками. И когда он повис, схватившись обеими руками за поручни, как на турнике, чей-то острый локоть нанес ему поразительно точный удар по правой почке. Тогда Куропаткин легкомысленно разжал руки и ушел вниз — с перехваченным дыханием.
— Да он пьяный! — раздался сзади радостно констатирующий женский голос. Куропаткин медленно повернул свою трагическую голову, винтом выходя из скрюченного состояния. Первую фразу ему удалось произнести в режиме максимальной вежливости.
— Мадам, я еще в самолете говорил, что вам за бортом лучше будет.
— Вот и шел бы туда, ты — ишак долбаный!
— Лучше быть ишаком, чем сукой.
— Окурок вокзальный! — завизжала она — и тут же отстранилась, на всякий несчастный случай. А Валера обиделся — он же привык, что дамы висят на нем аккуратно, как галстуки.
— Ты, рыба ледяная, молчи, пока при памяти! — произнес он с выражением, как учили в школе. — У меня аллергия на фригидных женщин…
— Что это такое? — поднялась пассажирка — выше своего роста, как самолет вертикального взлета.
— Фригидность? Это качество некоторых женщин, которых мужья не любят. Они холодные, вроде лягушек. А вы не знали? Мне сказали, в Пермь едем, а тут такая деревня… Надо же знать, чем болеешь — как специалист утверждаю: фригидность — это просто несчастье какое-то…
— Да кто тебе это сказал? — завопила женщина с изумленной колоратурой свиньи, которую закалывают.
— Что? Что ты фригидная? Да все говорят, кто пробовал…
Тут автобус остановился, потому что шофер непроизвольно нажал на тормоз и обреченно лег на рулевое колесо. Пассажиры тоже хохотали, стоя так плотно, что согнуться было невозможно. А многим хотелось…
Валерий вышел из транспорта — у рынка и пошел далее перекрестками, выбирая азимут по зеленому сигналу ближайшего светофора. При этом он размышлял — примерно так: деньги есть, на пролетарское искусство хватит. Наши люди любят слово, музыку, живопись, искусство любят. Но в конечном счете признают только силу и наглость. И с большим трудом прощают чужие слабости. Наши люди… Боже, такое чувство, предчувствие, что у нас нет будущего.
Валерий встал со скамейки и пошел вниз по аллее Ком-проса, затолкав свои большие руки в карманы. В центре города он свернул направо. Через квартал остановился — у кинотеатра с претенциозным названием «Художественный», где синематограф, как рассказывают, был еще при царе, расстрелянном, как и брат его, мотовилихинскими рабочими.
На большой афише он прочитал два названия: «У матросов нет вопросов» и «Женщины шутят всерьез». Он улыбнулся и направился в низкий, с каменными сводами, сырой туннель, в середине которого свернул в двери просторной кассы. У окошка стояла одна женщина, точнее старуха, из тех, что в кинотеатры уже не ходят — и не только туда. Она, как он понял, тоже только что подошла…
— Тебе на какой фильм, старая? — спросила кассирша, принимая от нее рублевку. Куропаткин заметил, как подрагивает старухина рука…
— На этот мне… «Солдаты не шутят», кажется.
Старуха стояла, не опуская руку с мелочью от окошка, пока моложавая кассирша нагловато смеялась. И старуха попыталась улыбнуться, прикрывая беззубый рот ладонью, кратко и растерянно глянув на Куропаткина.
— Извини, бабушка, — осторожно продвинулся он к окошку. — Ты, морковка, а ну — умри быстро!
Женщина за стеклом, увидев большой рот с пугающей щербой в нижнем ряду небольших и ровных зубов, замолкла так, будто с нее стянули маску — одним ударом лапы. Злоба, стесненная страхом, бросила кровь в голову — и женщина побагровела до корней волос.
— Отстегни билет матери — и сдачу не забудь, — объяснил Князь Куропаткин ситуацию, — не задерживай меня.
Он вышел из туннеля на свет Божий — без билета в кино, потому что общение с представителями массового искусства не вызвало энтузиазма в груди: «Я дурак, — сказал он сам себе, — я совсем дурак, я маленький дурачок, я не умею пить, а берусь за это трудное, за это святое дело…»
Сигареты, кофе, еще лучше — красное вино, а прекрасней красного — белая водка, точнее прозрачная, ясная, как смысл этой жизни. Игорь с пониманием относился к кофейным чашечкам, но коньячные рюмки стали раздражать. Стадия «нездорового оживления», как говорила Светлана, уже миновала — пора было начинать само мероприятие. Но вход в изолятор стерегла бдительная торговка овощами, которая неожиданно вернулась. Игорь улыбнулся кастелянше — вздернутому носику, ресницам с рисунком лыжных трамплинов, карим бутонам ее самоценного взгляда и вьющимся волосам, схваченным на затылке красной пластиковой заколкой. Он улыбнулся и вышел из общей кухни. Сожительница вахтера сидела в кресле, как боксер в углу ринга — между раундами.
Игорь поднялся на второй этаж и достал из нагрудного кармашка золотой ключик. Он прикрыл за собой дверь, подошел к столу и сел — над кареткой старинной, тяжелой, как станковый пулемет, пишущей машинки «Мерседес» разворачивалась вечерняя панорама города: желтые трассирующие цепочки освещенных этажей, зеленые звездочки свободных такси и качающиеся конусы фар на узкой улочке Народовольческой, прямо и вверх уходившей из лога к центру города. Общежитие № 3, рай номер три, стояло в конце и поперек улицы, на самом краю, у спуска в бездну, по адресу Народовольческая, 42.
Во всю стену помещения шло четырехсекционное окно, справа висела репродукция рембрандтовской «Флоры», слева находился шкаф и диван, на котором он спал. Рабочий кабинет жены — его золотое одиночество, драгоценное уединение. Здесь он спал, жил, писал.
На первом этаже зазвонил телефон. Вахтер, похоже, взял трубку. Пшеничников посмотрел на ручные часы — это меня, подумал он. Вахтер Рыболовлев встретил его на лестнице словами: «К аппарату — Кремль!»
— Вы что делаете? — кричал в трубку преподаватель истории.
— Как обычно, Алексей Алексеевич…
— Подождите, не пейте без меня, я сейчас подъеду — на велосипеде. Я из университета звоню…
— Пора это делать из ресторана, а ездить на машине…
— Ага, так вы мне оставите?
— Да мы только тебя, придурка, и ждем, — ответил Игорь. Перед отпуском Пшеничникову пришлось выехать из тихого изолятора — неожиданная комиссия обнаружила в комнате, предназначенной для инфекционных больных, стопку исписанной бумаги и книгу стихов Уильяма Джея Смита. Комиссия не заплакала над стихотворением «Избиение младенцев». И разве знают они, что это такое — «Сто лет одиночества»? Там еще были незаправленная постель и даже пепельница, что особенно возмутило комиссию… Поэтому ключ у Игоря жена забрала. А жаль — там была такая тишина, что даже казенный холодильник — и тот не работал.
Игорь подошел к книжному шкафу, открыл одну из двух застекленных створок, достал сиреневый двухтомник Чехова — и, просунув руку в образовавшийся проем, вынул из-за книг фляжку — металлическую, зеленого цвета, из армейских экземпляров.
Вчера с попутной машиной пришла картошка — от отца. В тот момент он проносил мешок на плечах через темный тамбур между вестибюлем и холлом секции, когда услышал бульканье… Он замер. Бульканье прекратилось. Он осторожно опустил мешок на пол, развязал его, не включая света, и достал из-под картофелин вот это чудо изобретательства — мать, конечно, не знала, не ведала о дорогом подарке отца.
Игорь понюхал: не забывает папа, е-ма-е! Этиловый спирт… Пусть только Леша подъедет — огнеметом встречу.
На кухне появилась жена, которую он никак не мог отличить от коменданта, поэтому фляжки из-за спины не достал. Юра Вельяминов смотрел на Светлану, как углан на мороженое.
— А что с бельем? — спросила Паша Пшеничникова.
— Похоже, на годовую зарплату пролетаю, — ответила Светлана, кажется, без особой паники, — обсчитала прачечная — досчитать не могу.
— Ого! — воскликнула Паша. — А почему ты молчала? Пшеничников начал аккуратно выходить — задом, пятясь, как водометный катер от берега. Продавщицы не было, ее позолоченного мужа — тоже. Он остановился у черного стекла вестибюля и увидел, как по ступеням высокого железобетонного крыльца поднимается некто — в модном пиджаке с твидовой претензией, на двух пуговицах. Поднимается и тащит под мышкой сверкающий от сырости, элегантный и грязный велосипед. Игорь распахнул металлическую дверь: правая брючина Алексея Стаца была заправлена в праздничный шелковый носок — значит, еще не совсем свой драгоценный рассудок утратил. Так оценил ситуацию Пшеничников: Алексей еще соображает, но, судя по чистоте костюма, все сорок километров преодолел на этом спортивном, опасном — на этом более чем личном транспорте. Можно сказать, что совсем плохо соображает.
— Выпить оставили? — спросил Стац, загоняя велосипед в тамбур между холлом и вестибюлем. Он повернулся к Игорю — его глаза светились усталостью, будто отражения встречных автомобильных фар. Но Пшеничников не упустил момента, как настоящий друг, в общем.
— А никто и не пьет, Леша! — быстро улыбнулся он.
— Так значит, ничего нет, — выдохнул Алексей как в последний раз, сползая спиной по двери, ведущей в санузел.
— Еще не приступали, Лёша! — не выдержал Пшеничников. — Тебя ждем, волнуемся, прикидываем, насколько ты соответствуешь…
— Сука, — улыбнулся учитель.
— Глазау тебя, Леша, стали светлые, мудрые какие-то… — присел Пшеничников на корточки. — Скажи, с какой стороны тебя сегодня трахают?
— Сука, — повторил учитель свое любимое слово.
По случаю визита дорогого гостя золотая рота с энтузиазмом снова переместилась в изолятор. Проходя через вестибюль, Пшеничников подмигнул вахтеру — тот, как показалось, виновато улыбнулся, подразумевая свои родственные связи.
Светлана прихватила стаканы и коньяк. Она не шла, а летела — похоже, Вельяминов очаровал ее до состояния невесомости. Игорь тоже этиловый спирт не забыл — швырнул фляжку на стол.
— Дифференциальное исчисление, сопромат… Я для того всю эту бодягу изучал, чтоб тележки с деталями катать? — закричал Вельяминов на Пшеничникова, через край хлебнув красного болгарского. — Вчера качу по проходу, а навстречу товарняк такой — в галстуке. Как живешь, спрашивает, какие у тебя производственные проблемы. Понимает: если с тачкой, значит, мастер… Отвали, говорю, козел, пока не переехал! Откуда мне было знать, что это начальник производства? По виду — обыкновенный козел… Потом докладывали — обиделся он на меня!
— А мог бы и этих дать — как их? Маленькие такие, кругленькие, на «ей» кончаются?..
— Пиздюлей, что ли?
— Во-во, запамятовал я, — с удовольствием подтвердил Пшеничников, разливая вино по второму ряду.
— Давно не получал, получается, — парировал Юрий.
— Обижаешь, начальник: я их домой мешками приношу. Да и на работу редко порожняком ухожу…
— Я тебя понимаю, — с чувством произнес Алексей, сидевший на стуле у двери, — по этому поводу выпьем за женщину — тягловую силу прогресса, социализма, гужевой транспорт диктатуры пролетариата!
— О! Еб твою мать! — с еще большим чувством продолжил он через секунду — после того, как со звоном получил затрещину по затылку. — Как грубо — я же не привык…
В дверях, потирая руку, стояла неумолимая Паша.
— Привыкай, — сказала она, бессердечно взирая сквозь тяжелую оптику на богемный бардак изолятора. — Игорь, тебя Харитонов просил позвонить. И смотрите — комиссия была недавно.
— А кто такой Харитонов? — развязно спросил Вельяминов, когда Паша закрыла дверь, как закрывала на первой странице второсортный роман.
— Ты сегодня второй раз жизнью рискуешь, — ответил за хозяина Алексей Стац.
— Это точно — у любого ларька в мах прибьют того, кто не знает Сашку Харитонова, крестного отца крохалевской мафии! — объяснила Светлана. — Персидский мужчина, восточный! Царевну может отдать за ханство.
— Да-а? — удивился Вельяминов. — Таким должен быть настоящий мужчина? Я не в курсе…
— Это заметно! Мужчина, я думаю, должен быть мастером, а не сапожником.
— Ага… И немного распиздяем, — вмешался Алексей, конечно, имея в виду себя, — по этому поводу надо выпить, а то горячее остынет. Вы, женщины, можете только языком болтать.
— А вы — не только…
Отказываться было некому — и все закусили черными ломтиками хлеба с блестящими от масла кусочками ставриды. Алексей вообще произносил всё, что в головенку придет.
— Тебе не нужен боксер-девочка? — спросил он Вельяминова.
— Нет, — туповато ответил тот.
— А девочка-боксер? — не отставал учитель.
Пшеничников со стаканом в руке, в пафосной позе российского мыслителя, смотрел в черный проем окна — туда, где в небо поднималась над логом горящая электрическими огнями телевышка. Неужели он сегодня пойдет на свидание? На столе стояло так много бутылок, что в успех любовного предприятия трудно было поверить. Но он представил себе зеленые, переполненные ливнем глаза, полураскрытые губы, он представил все это — и решил выпить. Еще раз… А потом завязать. Иначе в гору было не подняться.
— Один парень ушел служить в армию, а его девушка нашла себе другого. Он вернулся в день свадьбы — и подговорил друзей выкрасть невесту, за ящик водки. Те сделали. Поженились, прожили три года — и еще два года парень думал, кому бы еще поставить — три ящика…
— Это ты про кого? — спросил Юра.
— Про Генку Хорошавина, — ответил Игорь.
Дело прошлое: Хорошавин, присоединившийся к компании в последний момент, давно оставил стерильную квартиру, морозильную камеру и свежемороженую жену — только потому, что она зубами перекусывала струны гитары, которой не могла простить колки, гриф и обечайку с талией.
Женщина требовала, чтобы он перестал играть и пить. Он перестал — пить. И любить ее перестал. Но она не знала, что такое — симптомокомплекс. В университете не училась, психологию не изучала, курица.
— Я собираюсь на электричку, — продолжал сопротивляться маэстро, — я к маме поеду — вот и портфель уже собрал, с персиками, кажется. Или абрикосами…
Он с робкой надеждой посмотрел на Пшеничникова, но усмешка Игоря была фатальна — она сквозила безысходным соблазном и непреложностью правил давно начавшейся игры.
— Дорогостоящий друг мой, — ласково заговорил специалист по межличностным контактам, — ты не со мной споришь — ты себе доказываешь, что надо к мамочке ехать… Так поезжай! А я буду пить — болгарское вино, молдавский коньяк, коми-пермяцкий одеколон. Может, скоро и Куропаткин подъедет…
— Что, так много — всего? — совсем уже бессмысленно произнес подавленный Геннадий. — И Куропаткин…
Конечно, последний довод мог бы быть запрещенным ударом, но, с другой стороны, бросать друзей в такой поздний час — тоже не музыкальный подарок.
Через два часа Алексей Стац уже спал, в экстазе откинув голову на паркет, как дирижер на театральный партер. И это было удивительно — он никогда не лежал так, пока на столе что-нибудь стояло. Он мог лежать эдак, но не так же — без посуды в руке, без надежды подняться.
А в это время Юра с чувством, проникающим под платье, рассказывал Светлане про шлифовальный станок с ременным приводом, который стоял в инструментальном цехе со времен императора Александра Третьего, известного блядуна и пьяницы, между прочим.
— Михаил Шаламов, известный корреспондент, которого мы с тобой сегодня встретили, писал про прокатный стан из 25-го цеха! — вовремя прервал его Пшеничников. — Федор Михайлович Достоевский за двенадцать лет мог бы горячий стаж выработать, чтобы на пенсию уйти, — на этом прокатном стане. Уникальное производство — промышленный музей, выпускающий высокотехнологичную оборонную продукцию!
— Я Михаила Шаламова первый раз в нашем цехе увидел, — подхватил Вельяминов, — в просвете между рашпилем и заусенцем: стоит он в проходе…
— В заднем? — спросил Геннадий, подтягивая гитарный колок.
— Стоит он, — продолжил мастер, — а на нем: голубой пиджаке белыми пуговицами, бежевая рубашка, а главное — бабочка, громадная и красная, в черный горошек! Цех чуть не остановился — большой человек!..
— Да, упитанный, — согласился Пшеничников, — кстати, недавно он стал лауреатом международного конкурса по научной фантастике. Представляете?
— Писатель? — развернулся Вельяминов лицом школьника, озаренного изумлением. — И на заводе работает?
— Трудолюбивые, они, писатели, у нас они всюду пашут, — вмешалась образованная кастелянша. — Не очень далеко от Перми-Второй, например, у Чусового — в Перми-35, 36, 37… В ла-ге-рях строгого режима!
— А что, есть нежные режимы? — спросил Пшеничников.
— Это не писатели, а диссиденты! — приподнялся мастер. — Давить их надо…
— Правильно, по железным плитам размазывать — ракетными платформами, — тут же добавил Пшеничников.
И стоило ему с тихим и радостным звоном сдвинуть стаканы, чтобы разлить ровненько, как густые русые волосы Алексея Стаца зашевелились.
— А мне? — это все, что смог прореветь турбореактивный герой взлетной полосы, включая красные глаза, как габаритные огни авиалайнера. — Кто такие? Где-то я вас видел…
А в это время Паша Пшеничникова, лежа поверх заправленной постели, третий раз за последний год читала роман Ивана Ефремова «Лезвие бритвы».
— Игорько-о-о! — раздался за дверью долгожданный мужской голос. — Игорько-о-о! Буль-буль… Буль-буль, Игорько-о-о!
Паша посмотрела на часы, положила книгу на покрывало и встала — быстро, будто вспомнив о чем-то очень интересном.
— Это ты, мерзавец, мои духи выпил? — сурово встретила она гостя, открывая дверь комнаты.
— Я! — радостно признался Куропаткин и распахнул свою брезентовую куртку. — Выбирай на вкус, разве это — хуже твоей парфюмерии?
Под волшебной курткой Куропаткина, ярлыками яркими горя, как елка игрушками, торчали бутылки — из карманов и даже из-за пояса, радуя хозяина своей животворной тяжестью — до смеха. Куропаткин смеялся.
— За шабашку получил? — не выдержала и тоже улыбнулась Паша. Она коротко вздохнула и вытащила из бокового кармана гостя бутылку шампанского. — Иди, они в изоляторе…
Но Князь Куропаткин даже не почувствовал, что одежда, включая пиджак под курткой, стала легче.
После сухого болгарского Геннадий Хорошавин, как всегда, начал с песни Александра Суханова — с той, что на стихи Гийома Аполлинера — там, где «остывают озера глубокие» и «фейерверк золотой на рассвете». И зря так сделал, потому что почитатели настолько впали в поэтический экстаз, что уже не соглашались пить меньше, чем полный стакан. Игорь с Алексеем тут же переключились на этиловый спирт, засверкавший в глубине бесстрашных глаз алмазными каратами.
А Хорошавин подтянул третью струну и спел еще одну песню Александра Суханова — «Переведи меня через майдан», на стихи Виталия Коротича, которого перевела Юнна Мориц. И даже Алексей Стац заметил, что после шекспировских слов «теперь пройду и даже не узнаю» Вельяминов не удержал слезу — сначала одну, а затем еще две… Потом хотел уронить свою белокурую голову на ребро столешницы, но ангел-хранитель удержал его высокий и безупречный лоб. Он появился второй раз за этот день, ангел.
Но теперь он, ангел, решил войти в двери, нанеся неожиданный удар — резиной по дереву. Вельяминов приподнял голову и открыл заплаканные глаза, которыми узрел, что дверь отстала от косяков и так достала металлической ручкой стену, что на паркет посыпалась известковая пыль.
— Прилетел белокрылый, — тихо заметил по этому поводу Пшеничников, который хорошо помнил, что правилами пермской футбольной федерации запрещается бить правой ногой только одному человеку. В проеме дверного блока — как личная печать — торчал протектор резинового «болотника» 44-го размера.
— Японский презерватив! — приветствовал ангела Юра Вельяминов. Резиновый сапог, оскорбленный до стелек, медленно опустился. И Князь Куропаткин вошел, щедро осклабив кровожадные зубы с аккуратной щербиной в центре нижнего ряда. Для прицельного харчка… Не каждый решится расплеваться с таким ангелом. Тем более что и прикус у него правильный, безнадежный прикус. И Вельяминов это понял — не последний же он дурак на заводе. Он уже хотел извиниться за «презерватив»…
— Ха, — произнес ангел, положительно оценивая ситуацию, — стыковка уже состоялась. Сейчас начнется выход в космос.
И тогда он двумя руками распахнул свою брезентовую душу так, что люди едва пережили шок. Поскольку не один Алексей Стац пил до самого дна, до той эмалированной раковины, к которой бежишь, перехватив рот ладонью, безуспешно затыкая горячий восторг, ползущий сквозь пальцы. Особенно был изумлен Геннадий Хорошавингхотя предупреждали — он вообще испугался до того, что перестал соображать, даже на доступном ему сегодня уровне.
— Кастелянша, — обратился Великий Князь к женщине, — принеси кастаньеты и что-нибудь из последних шедевров Кунгурской фабрики музыкальных инструментов! Да чтоб елка и красное дерево было…
И Куропаткин, не присев с дороги, засосал флакон красного так, будто напрямую — в кровь. И уже через пять минут они на пару с Генкой играли какое-то безумное каприччио. А затем спели казацкую народную песню, написанную никому не известным в Мотовилихе евреем. И дошли до последних загашников классической музыки, исполнив жестокий романс Женьки Матвеева, популярного друга Сашки Харитонова — да, того самого, известного сапожника и часовых дел мастера. Алексей Стац пытался попасть головой в такт, попадая в косяк, а Игорь Пшеничников танцевалу окна, хлопая по своим коленкам, а чаще — по Светкиным. Один Вельяминов уже ничего не пытался.
— Ты хочешь пропасть, не дождавшись аплодисментов? — подскочил Игорь к маэстро, правильно оценив намерения лабуха, взявшегося за портфель с персиками. При этом он успел подумать, что скоро самому придется исчезать — на свидание с охранницей. Исчезать невидимо для других.
— Меня могут потерять, — попробовал объясниться Хорошавин.
— Иди ты! — удивилась Светлана. — Да тебя потеряли тогда, когда ты соску не на то горлышко натянул!
— Ты идеализируешь композитора, — тотчас вмешался Пшеничников, — он миновал материнскую грудь и соску… Молоко он не пробовал до сих пор. Он сразу понял, какое горлышко надежнее. Правильно я говорю, Геночка?
— Нет, — начал спорить Куропаткин, — он умеет натягивать две вещи — соску и презерватив…
Потом никто не мог вспомнить, откуда взялась эта бутылка. Из которой налил Князь своему лучшему другу первоклассного азербайджанского вина по рубль восемьдесят семь — полный стакан. Света отвернулась, чтобы не видеть этого красного вина с зеленоватым отливом. А Пшеничников почувствовал, что сейчас вывернется наизнанку — от сопереживания.
Геннадий Хорошавин высокомерно посмотрел на стакан — и выпил отраву до дна, как в последний раз. И вышел вон. И за дверью раздался громкий колоратурный пассаж деревянного характера — Игорь выскочил туда и увидел, что Геннадий лежит поперек коридора, заваленный стульями, которые неосторожно были складированы там комендантом.
В воздухе стоял звон рыдающих струн, поэтому все бросились к инструменту. Потом, когда музыканта удалось поставить на ноги, он внимательно, прикрыв левый глаз, осмотрел гитару, которую не выпустил из рук, облегченно вздохнул, открыл глаз — и нагло заявил всем, что все равно поедет. Друзья восстановили мебельный штабель и, потрясенные волей соратника, вернулись к делу.
— И часто с ним такое случается? — спросил Юра, играя белым металлическим браслетом, звенья которого по форме напоминали гусеничные траки. Мастер проснулся.
— Бывают приступы, — повел головой Куропаткин, на миг зашторив бесстыжие глаза веками, как диафрагмой, — бывают — кому порой не хочется выглядеть лучше своих товарищей! Потом проходит. От тщеславия это…
— Смотри, заговорил, — заметила Светлана, — забыл, что ли, как сам когти рвал в прошлый раз?
— Сейчас он передумает — на площадке третьего этажа, — не ответил женщине Куропаткин, получивший воспитание во дворах микрорайона Крохалевка.
— Скорее всего — второго, — возразил Игорь.
— Конечно, я понимаю, что Хорошавин — неординарный талант, — продолжал вслух размышлять Валерий, — но нельзя же настолько преувеличивать свои способности — я имею в виду морально-волевые качества… Пить он не будет! Мне одна знакомая, врач-гинеколог, сказала — если женщине ходить в бассейн достаточно долго, то и зачать можно! А тут столько лет из вина не вылезать, а потом: пить он не будет! Так он вообще сума сойдет…
Вельяминов в это время играл браслетом, играл-поигрывал — и доигрался: повело мастера винтом — и с турбореактивным звуком он пошел на собственный взлет… Один Куропаткин сразу понял, какая великая сила подняла товарища по оружию — он подхватил мастера под мышку, а с другой стороны подоспел Алексей Стац. Тоже человек с опытом.
— Сегодня не тот день, который последний, — пробормотал на ходу Куропаткин, — сегодня другой праздник…
Они подтащили мастера к белой раковине, находившейся тут же, у молчаливого холодильника — и сделали это вовремя, потому что сразу же раздался глубокий, предельно наполнявший ушные и другие раковины звук — и Вельяминов задергался в жестких и заботливых руках, выгибаясь, как наживочный червь.
— Такты говоришь, она шампанское взяла? — спросила, вставая, Светлана. — А я коньяком вынуждена давиться…
Когда Куропаткин вышел за женщиной, благодарный Вельяминов снова отпал на подушку, тихо и кротко содрогаясь от простого человеческого счастья.
И в этот момент из лифта появился Генка Хорошавин. Он был не только с портфелем, но и при галстуке — и он понял, что Куропаткин, стороживший оба выхода — парадный и пожарный, заметил — точнее сказать, не пропустил эти претенциозные детали экипировки. И Хорошавину стало неловко.
— Ты знаешь, Валера, у меня с пропиской опять не получилось, дескать, штамп в паспорте — надо формально развестись. А она не дает… Пошел жаловаться к участковому, а там — черножопый с золотой печаткой на руке. Мздоимец… Я уже год на военном учете не состою.
— А ты хочешь?
— Да нет, на учете состоять не хочу — нигде, ни в милиции, ни в военкомате, — замотал Геннадий головой, испугавшись и этого подозрения, — как ты так мог подумать о своем друге, Валера…
— Я не о том спрашиваю, надраться хочешь?
— Валерка, с тобой нельзя говорить по душам…
— Почему? — удивился Куропаткин.
— Потому что у тебя души нет…
— О, да ты уже надрался…
Хорошавин молча опустил голову и отвел очкастые глаза в угол. Он переложил портфель в другую руку. Вздохнул и тихонько тронулся к застекленному темнотой выходу. Но Куропаткин упорно стоял на своем — месте… У стола вахтера Геннадий посмотрел на запястье своей левой руки, где находилось время, махнул этой рукой и развернулся на полной скорости, портфелем и правым плечом вперед, возвращаясь гораздо быстрее, чем уходил. И, добежав до Куропаткина, он стал танцевать, пританцовывать, приплясывать, обнимая и целуя Князя со слезами на дальнозорких глазах.
Когда они, счастливые, вернулись к застолью, Вельяминов не только встал, но даже умылся и расчесал свои шелковые белокурые волосы.
— План на хвосте висит, а номенклатура… Вчера Лебедева детали сдала — я ей говорю: твое имя золотыми буквами выведут на заводских скрижалях. Она мне: быть этого не может! Я ей: спорим на шоколадку. Короче, мне надо сдавать детали, а приемщицы нет. Я пошел на соседний участок и взял клеймо там. За шоколадку взял! У контролерши, приемщицы ОТК. Сам выбил на деталях цифры — а потом ко мне подходит женщина из бюро труда и спрашивает, кто хорошо работал. Я, конечно, говорю: Марина Лебедева! Чувствуете ход мысли? Марину — на стенд, она мне — шоколадку, а я ее — контролерше с соседнего участка. Правда, разломили пополам плитку — в постели… Маленькая такая, худенькая… Я ебу ее, ебу, а сам плачу — от жалости… Понял ты это, социолог? А ты мне говоришь — корреляция, квотная выборка… Шоколадка человеку нужна — и чтобы сегодня! 14 сегодня Марина мне жизнь спасла…
В этом месте он решил заплакать, но не смог, потому что открылась дверь — это Светлана опустилась до того, что принесла Вельяминову кофе. Только она присела, как люди с восторгом разглядели в проеме продавщицу овощного магазина.
— Падай, морковка! — любезно пригласил ее Пшеничников. — Я расскажу тебе о функциональной музыке и поющих станках Мотовилихи!
— Пьете, — сказала женщина свое бессмысленное слово.
— Фу-фу-функциональная музыка! — не сразу выговорил проснувшийся преподаватель истории. — Наверное, и ноги на ночь моешь? Меня просто коробит от твоей интеллигентности.
— Мне не нравится, когда не уважают мой интерес, — напыщенно, с одесской интонаций произнесла продавщица.
— Как видишь, твоего здесь нет — тут все наше! — неожиданно и небрежно возложила Светлана ручку на Белья — миновское плечо. А Князь Куропаткин сразу встал, потому что задумывался редко — по причине дефицита свободного времени.
— Тут вашего ничего нет, начиная с простыни, — громко сказала женщина — и засмеялась.
— Свали, падла! — приказал Куропаткин, грубо нарушив застольный этикет. Продавщица сразу же выпала — спиной в проем, как мишень в окоп.
— А ты замужем? — ласково спросил Юрий Светлану, бестактно воспользовавшись ее неосторожным жестом.
— Была и за ним, — с улыбкой не оттолкнула та мастера на все руки.
— А почему снова не выходишь? Или не берет никто?
— Сама не беру — стоящих нет, как посмотрю вокруг, — ответила Светлана, повернувшись к нему с усмешкой.
— Ну возьми меня, на худой конец!
— А зачем он мне — худой конец? — отбрила Светлана. — Куропаткин, ты наливать будешь? Мне «Херес», пожалуйста…
— Какое-то название подозрительное — «Хер-рес» — заметил Куропаткин — и налил в Светланин стакан красного азербайджанского. Она спокойно, осторожно, как в филармонии, встала со своего места — но Куропаткин успел пригнуться, так что все выплеснутое из стакана досталось Алексею.
— Какой день сегодня! Сутра началось, — до слез возмутился пострадавший, разглядывая свой опоганенный пиджак. — Меня жена бросит, если я буду пахнуть «Агдамом»…
— Она бросит, если будешь пахнуть духами, — рассмеялась Светлана, тщательно моя стакан под краном.
— Как бы не так, — проворчал Алексей, тоже направляясь к водопроводному крану, — духи бы она мне простила, даже одеколон из горла, но «Агдам»! Эстетка… Высшее образование имеет, гуманитарное…
Последние слова Стаца Пшеничников расслышал уже за дверью — он уходил в разведку.
Эту широкополую шляпу серого цвета он купил на последние шестнадцать рублей, вернувшись из отпуска. Он снял ее с вешалки и натянул на плечи костюмный пиджак. Тихонечко вышел из секционного холла. Друзья не сразу обнаружат пропажу. Но как сказал Стац — «мы все к тебе едем», а я не железный, я золотой, как моя фикса. «Грохнул выстрел — и рухнул вдруг на пол Игорь в шляпе и зуб золотой» — Титова слова, хороший человек.
«Спорт и труд — рядом идут!» — так было написано кровью — на белом, как спрессованный снег, плакате под горящим фонарем в оплетке на торцовой стене черного сруба спортивной базы летающих лыжников. Там, где в трех метрах слева начинались старое Егошихинское кладбище и пологий глиняный спуск в глубину лога, идущий параллельно водам священного Стикса. Об этом Игорь подумал, сидя на 29-й ступеньке бетонной лестницы, под самым высоким из пяти стоявших здесь трамплинов, выгнувших свои спины так же, как спортсмены в прыжке. Когда он возвращался домой в ранней зимней мгле, взлетающие лыжники с торжествующим шорохом проносились над его головой по тонкому дощатому настилу, и падали грудью в прожекторную пропасть света, с игрушечным хлопком приземляясь на жесткий скат внизу, на уровне егошихинских могил. А один, рассказывали — и в прямом смысле, один раз — когда разбился на спуске, на снегу, на финише, насмерть. Об этом вспомнил он, сидя на 29-й ступеньке, а потом встал и поднялся до конца, поднялся из мрака неработающих прожекторов и посмотрел в сторону Народовольческой: ртутным столбиком, колонной огней горел его дом на другой стороне, на самом последнем краю…
Справа остались черные мраморные колонны дворца имени вождя мирового пролетариата. «Пистолетная» женщина ждала возлюбленного на боевом посту. А говорят, что еще есть «настольные» — с которыми встречаются на рабочем месте в отделе. Потом он долго шел по железнодорожным шпалам и, когда затих грохот очередной электрички, услышал собачий лай — ну, он сразу догадался, что это была овчарка, а не охранница. Игорь свернул за угол забора и увидел страшную караульную будку — избушку на курьих ножках: повернись задом, а потом передом.
Самое безлюдное место заводской территории, вроде Луны. Игорь махом поднялся на крыльцо и открыл дверь — на вахте никого не было. Он прошел к внутренней двери и чуть приоткрыл ее: охранница стояла метрах в десяти у забора и успокаивала собаку. Игорь нашел выключатель и погасил свет. Раздались тяжелые шаги, женщина зашла на вахту — и резко остановилась. Игорь тут же обнял ее сзади…
И получил удар в поддых — локтем, железным, как коленвал двигателя внутреннего сгорания. И только через минуту, когда пружина околела, как говорят часовых дел мастера, он с трудом сумел выйти из скрюченного состояния. И сразу увидел направленный на него пистолет, второй раз — за один день, что, конечно, было чересчур даже для оборонного завода. Кроме того, направлен он был криво-зубой Зинкой, известной заводской убийцей. Игорю стало еще хуже, когда он вспомнил, что от него должно сильно пахнуть…
— Чем это пахнет? — удивленно и мрачно спросила Зинка. — Получается, нападение на часового в нетрезвом состоянии! Значит, и в закрытый цех ты сегодня проник не случайно — шпион… Американский, — кивнула она на широкополую шляпу — и опустила флажок предохранителя. — Даже звонить не буду начальнику — сама прикончу тебя. У-у-у, терпеть не могу пьяных шпионов!
От страха Пшеничников протрезвел настолько, что совсем потерял дар речи — дело в том, что он никогда не мечтал умереть на боевом посту, тем более чужом. А это значит — без посмертного ордена, просто так, за кривозубую Зинку…
— Да ты что, Зинка, я же свой! — улыбнулся он быстро, будто опережая пулю.
— Имя мое знаешь? Хорошо тебя подготовили. Но напрасно, — сказала охранница, сделала шаг назад и открыла свободной рукой дверь в отгороженную половину помещения.
«Там, что ли, убивать будет?» — вздрогнул Пшеничников.
— Здорово мы тебя на пушку взяли? — появилась оттуда Марина, сверкая белизной молодых и наглых зубов.
— Я тебя тоже возьму, — не выдержал Пшеничников, — на калган…
— Ой-е-ей! — протянула Марина. — Да разве я против? — она повернулась к Зинке. — Ты, сучка, зачем ударила его?
Зинка молча, не скрывая женского сожаления, затолкала пистолет в кобуру. И еще задержала пальцы на рукоятке — ну точно сучка…
— Он выключил свет и обнял меня…
— Если ты за это будешь бить мужиков, так и умрешь девочкой!
— Да, тебе это никогда не грозило! — парировала Зинка и вышла, хлопнув дверью.
— Мы давно с ней знакомы — с Разгуляя. Видел — бедра широкие, а ножки, как липовые лутошки. И всегда такие были — угланкой по несколько чулок надевала. А мы поймаем ее, окружим — и бьем как можем!
— За что?
— За несколько чулок. А ты кто по профессии будешь?
— Специалист по межличностным и групповым контактам, — ответил Пшеничников, доставая из кармана болгарские сигареты.
— Это что — работа такая? Двусмысленная…
— Если не трех… В настоящий момент я, например, устанавливаю контакт с охраной…
— Хам! А я думала — со мной, — вызывающе подалась она вперед. У нее были громадные зеленые глаза, заполняющие взглядом пространство. Пшеничников сделал шаг навстречу и протянул руки — навстречу мечте…
— Сигарету потуши, специалист…
В это время раздался телефонный звонок — и Марина тут же взяла трубку черного аппарата.
— Десятый пост слушает, — сказала она серьезно и засмеялась, — а, это ты! А я тебя не узнала — ха-ха-ха…
— И я тебя тоже! — услышал Пшеничников ответ, прозвучавший женским голосом. — Сейчас сокол вылетит…
О, сокол! Ястреб, орел… Ба! Ба! Ба! Али-Баба! Охрана! Игорь вспомнил: недавно поймали шпиона — фотографировал завод с того места, где начинается спуск к проходной. За это заместитель начальника отдела кадров получил премию — пятьдесят рублей. Игорь сам видел приказ директора завода. Правда, задержанный оказался болгарским архитектором, который возвращался из какой-то сибирской командировки и по пути фотографировал индустриальные пейзажи России. Болгарин так и не узнал, где делаются ракетные установки «Град». Но еще больше он удивился бы, если бы увидел мостовой кран XIX века — в больших металлических заклепках. Самую страшную военную тайну Мотовилихинского завода.
— А правда, что на этой, на Верхней территории опять кого-то поймали? — спросил он, когда Марина положила трубку.
— Ага! Двух старух. Только не поймали, а обнаружили. Мотовилихинский рынок они искали. Как попали на территорию — никто не знает, они сами тоже… Прошли, наверное, в открытые ворота, когда охрана машину пропускала через КПП.
— Кого-то наградили?
— Директора завода. Орденом Красного Знамени. А чем ты, специалист, занимаешься конкретно?
— Создаю кабинет релаксации…
— Чего? А ну переведи с французского.
— Эх, Марина! Если бы ты знала, — вздохнул Пшеничников, облокотившись о перегородку и держа сигаретку между пальчиков. — Я воплощаю в реальность вековую мечту мотовилихинского пролетариата: просторное помещение, громадные кресла, цветы в горшках, цветной фонтан, музыка Баха, а на экране — слайды золотых пляжей и голубых бухт Черного моря… Гурии разносят водку в хрустальных стаканах и папироски с узбекской анашой. Аромат рая… Любой рабочий, от станка, сможет прийти и отдыхать — бесплатно, бесконечно, до рвоты…
— А-а! — засмеялась Марина, — Так на заводе уже есть такой кабинет — у нашего начальника, который по режиму… Это я знаю, только я не знала, что он так называется!
— На заводе таких кабинетов много, — согласился Пшеничников, а сейчас мы устроим его на вахте…
Неожиданно с территории послышался нарастающий, тяжелый моторный гул — Пшеничников приоткрыл дверь: по заводской дороге в сторону поста двигался какой-то транспорт — с низкой посадкой, судя по фарам. Метрах в пятидесяти он развернулся, показал боевой бронированный профиль и ушел в сторону освещенной площадки у железной дороги. «Командирская машина!» — догадался Игорь, никогда не видевший ее в дневном свете, не говоря о ночном.
Едва он прикрыл дверь, как сразу понял — пора… Марина уже сама обнимала его, целуя в губы. Игорь выронил сигарету — от восторга, конечно, а не потому, что ожегся.
— Совсем забыла тебе сказать, — прошептала она, отрываясь от этого затяжного полета в пропасть, — подруга, которая сейчас звонила, предупредила, что через полчаса ко мне придет начальник караула, со сменой…
— Черт возьми! — застонал Пшеничников. — Что же ты раньше не сказала? А мы не успеем?
— Ты знаешь, на посту разрешается только стоять… А я не люблю стоя. Давай завтра встретимся!
— М-м-м… У тебя есть телефон?
— Да, 48-14-02. На мужской голос не отзывайся…
— Понял… Сейчас я тебе объясню, как ты доберешься ко мне в общежитие, через пожарный выход.
«Господи, зачем я тащился сюда, ты знаешь? — простонал Пшеничников, выходя из караульной будки. — Я не знаю, я ничего не знаю… Начальник караула? А может быть, эта девочка меня динамит? Почему меня Зинка не пристрелила? Почему меня в люльке не придушили!»
Потолок был незнакомым… Алексей проснулся — он это понял потому, что увидел гардину с кольцами, на которых висели шелковые шафрановые шторы. Еще задернутые, но уже пропускавшие, похоже, дневной свет. Уже дневной? О бог мой… Как правило, во сне он ничего разглядеть не мог, хоть и пытался.
Перекладина гардины была круглой, деревянной, гладкой, коричневого цвета, она находилась метрах в пяти от глаз, под углом сорок пять градусов — к сознанию, опрокинутому в горизонтальную плоскость. Тому самому сознанию, которое с ужасом пыталось взломать черную прямоугольную рамку яркой, скрупулезно выписанной картины: гардина, металлические кольца и верхняя часть штор. Все остальное было черным, будто вне кинозального экрана во время цветного сеанса…
Потом Стац услышал чье-то дыхание и сразу понял, что за спинкой кровати стоит человек — со стальным сверкающим топором в руке. Он дернулся, пытаясь задрать голову вверх, мостиком, как самому показалось, выгибая спину, — но на самом деле не смог пошевелить и волосом — правда, понял он это позднее. Траурная рамка, из которой он глядел на белый свет, была жестко прихвачена в темноте винтами к стене. Его последний, животный крик прозвучал пронзительно, как острие, рассекающее горячий мозг.
— Что с тобой? — раздался голос над головой.
Стац почувствовал, как пошла по венам кипящая кровь. Как заскользила спина по простыне, мокрой от пота. Как будто в зале включили электрический свет и зрители начали вставать со своих мест, громко хлопая откидными сиденьями.
— Что, я кричал? — ответил он, опираясь еще дрожащим локтем о постель и медленно поворачивая голову.
— Ты так стонал, как будто с похмелья, — сказал вахтер, стоя в приоткрытой двери.
Алексей опрокинулся на подушку и закрыл глаза. «Наверное, так сходят сума, — подумал он и вспомнил про своего десятиклассника, — кто раньше, кто позже…»
Когда на лекциях недоношенные Вышинские доносили студентам о коррупции в американской столице, Алексей Стац в перерывах выпускал сигаретный дым через ноздри и небрежно замечал, что он бы тоже продался, да некому, если бы предложили — хоть что-нибудь. «Станешь так неподкупным!» — кивал он на проходившего в туалет профессора. Он никогда и никому не стремился доказать свою непричастность к публичному дому, который принято называть родным только потому, что другого нет. Впрочем, и не особенно предлагал себя. И природный ум подводил его, распуская язык до плеча, как у собаки на дистанции. Подводил-подводил, прямо ко входу в У КГБ.
Кстати, и глаза у Стаца были всегда пьянее небрежной, уверенной походки — будто впереди бежали, с залитыми до краев объемами, красноватые от бессмысленного, казалось бы, напряжения. В таких случаях он умудрялся проскакивать между настырными взглядами так, будто они были не людскими, а ментовскими — он, конечно, преувеличивал опасность. Торопясь, он казался себе хитрым и ловким настолько, что этого нельзя было не заметить. Он гипнотизировал публику скороговоркой и никому не давал форы, а сам втыкал в просветах ненормированные дозы забвения — белой анестезии рассудка. Он, конечно, не был каким-нибудь гадом — он это сам знал. Вероятно, просто напиться хотел быстрее, и быстрее всех — и перестать соображать (безостановочно, как политический обозреватель на экране, как его любимец — Александр Каверзнев). Как будто другим не хотелось… Но кто мог комментировать лучше, а главное — напряженней? Вот и докомментировался — сегодня они тебе устроят белую простыню. Оборзел обозреватель — скажут. Ой как скажут… И еще чего-нибудь добавят. Или куда-нибудь.
И вдруг Алексей увидел на столе початую бутылку болгарского вина — он осторожно, чтоб не спугнуть птицу, приподнялся на локте, протянул правую руку и схватил сосуд, теряя незначительные остатки рассудка. И, содрогаясь от аромата дружественной страны, сделал три затяжных глотка — и отпал на подушку в ожидании тотального потепления, которым все время пугают жителей нашей планеты. Но нет, не тепло стало, а жарко, когда он вспомнил про главное: «Где транспорт?» — заорал, вырываясь из-под контроля, его железный организм. Ни ГБ, ни похмелье не могли достичь такого температурного аффекта.
— Белая горячка! — неожиданно прокомментировал какой-то голос. — Это невосполнимая утрата для средней советской школы… Очень средней.
Но Алексей уже не слышал диагноза — он бежал по коридору изолятора и просчитывал варианты. Миновал вестибюль, кинулся в тамбур жилого блока. И когда увидел там свой велосипед, он упал на колени и начал целовать никелированные ободы колес, и руль, и рубиновый глаз катафота. Он сдернул с бельевой веревки чистое вафельное полотенце, торопливо намочил его под краном и с лаской обтер узкие крылья любимца семьи. Потом он бросил полотенце в раковину и твердо решил выпить еще, прежде чем бриться и чистить зубы, а потом идти на допрос.
Алексей посмотрел в зеркало и благодарно улыбнулся себе: на удивление тихо прошел вчерашний вечер. Поэтому в изолятор диссидент вернулся почти свободной походкой бесконвойного заключенного. На соседней кровати, как он только что заметил, лежал Юрий Вельяминов, надежно парализованный абстинентным синдромом. «Но кто тогда сказал про белую горячку?»
А в прошлый раз меня разбудил Господь и говорит: вставай, Игорь, вставай… А я: в чем дело, Создатель? А он продолжает: вставай, Игорько-о, вставай — на работу пора. Единственный на оборонном заводе специалист-социолог должен ходить в костюме, глаженой рубашке, галстуке.
— И в шляпе, — произнес Игорь вслух, открывая глаза, — а сегодня меня никто не разбудил. Значит, прогул — 33 — я статья в трудовой книжке, два «горбатых», маэстро безработный. Для социолога это — волчий билет… Правда, могут взять грузчиком в овощной магазин, если очень повезет.
Он лежал в кабинете на втором этаже и чувствовал, что трещина мира, которая обычно проходит через сердце поэта, на этот раз выбрала голову. «А никто и не собирается утверждать, что ты поэт, — подумал он, подмигнул рембрандтовской «Флоре» и сполз с дивана, — надо срочно спуститься вниз, если тебе еще хочется выжить…»
На вахте никого не было. Он остановился и набрал номер того телефона, который стоял на столе Владислава Титова. И только потом понял, что аппарат вообще не гудит — поскольку кто-то аккуратно перерезал провод, как ножницами. Он свисал со стола… Чудеса в сахарном домике.
Игорь двинулся по проходу в сторону танцевального зала, свернул налево, толкнув рукой застекленную створку двери, и начал спускаться в подвал. Он остановился, сел на бетонную ступеньку лестницы, выкрашенной в красную и желтую ковровые линейки. Вспомнил голос Панченко: «Я курить в армии бросил. За казарму уходил, по траве катался, землю ел — так хотелось затянуться папироской…» Ну, вот и пришел твой звездный час, Степан Матвеевич. Он поднялся на ноги, а потом спустился в подвал и пошел по коридору направо, между абсолютно белыми и шершавыми даже на взгляд стенами. Сапожная мастерская была закрыта. Поэтому он развернулся и постучал в противоположную дверь, где находилась фотомастерская.
— Мастер, ты пленку проявил? — спросил он невысокого роста юношу, объективно взиравшего на мир глазами в круглой оправе. — Спасибо, мастер… Скажи, а ты Харитонова не видел? Увидишь, передай, что я сегодня дома.
Минут через пять Игорь вышел от фотохудожника и открыл третью дверь: спиной к нему неподвижно сидел потомок угорских шаманов.
— Как работа? — спросил Игорь человека, с кистью молившегося перед мольбертом.
— Работа? У меня умственная работа, — ответил не поворачиваясь художник, — мажешь, мажешь, а сам думаешь — о чем угодно.
— Понятно, Поленов. Если ты такой умный, скажи мне: ты Харитонова сегодня видел?
— Последний месяц я вижу только галлюцинации. Знаешь, что это такое — синдром Кандинского?
— Да, а разве Харитонов не фантом? — возразил Игорь, прикуривая от вежливо зажженной художником спички.
— Если судить по трансформации бытовой электроэнергии…
Пшеничников поднялся в изолятор, открыл дверь в комнату и услышал последнюю фразу Вельяминова:
— Мы привезли этих девочек на хату и начали пить — правда, мне пришлось очень долго опускаться до них…
— Ничего, сегодня ты будешь подниматься — с шоколадкой в зубах!
Пшеничников прошел мимо и открыл форточку. Собутыльники лежали на постелях и нагло курили, разглядывая вошедшего как очередное недоразумение начинающейся жизни. Хозяин изолятора молчал в ожидании конкретных поступков.
— Ладно, — согласился мастер оборонного завода, поставив на паркетный пол ноги в ботинках. — Как говорят в профкоме комбината обрядовых услуг, надо выполнять взятые обязательства.
Соратники по борьбе и братья по вере остановились за автозаправкой, перед металлическими воротами с ажурным кокошником, покрытым свежей зеленой краской. Вельяминов как раз успел закончить лекцию о международных отношениях и связях, объяснив разницу между отечественными и японскими презервативами.
За воротами начиналось кладбище с белой церковью, стоявшей в глубине так, что купол скрывался в густых купах столетних тополей.
Пшеничников вспомнил, что приходил сюда в мае, в пахучие и белые черемуховые холода. Он сидел на одной из широких деревянных лавочек и смотрел, как четырехлетний сын, одетый в яркий голубой комбинезон, гонялся по асфальту за голубями.
Из церкви выходили старухи, черные, сухие, как коряги сгоревшего леса, бормоча — договаривая, уговаривая, выговаривая.
— Ты подумало том, что скажешь Ему? — спросил Игорь.
— Мне не о чем думать — я пришел не каяться и просить. Молитвенный шепот, старинные фрески и жухлые цвета икон сделали святое дело — Юра Вельяминов перестал рассказывать похабные автобиографические истории. Он купил две тонкие желтые свечи, ведь это он был в долгу — правильно? — а друзья стоят по бокам, им по боку.
— Что делать? — повернулся он к Игорю.
— Идиот! — ответил тот с удовольствием. — Падай, становись на колени!
— Падай! — добавил Алексей и умело перекрестился, словно семинарист. И Вельяминов пал…
— Во дурак! — удивился Пшеничников. — Встань, а то кто-нибудь увидит — не так поймет. А поймет так, как надо, — что ты просто пьяный… Не позорь друзей.
— Сволочи! — быстро пробормотал мастер, поднимаясь с колен. Юра отошел, осторожно приблизившись к одиноко стоящей старухе.
— Мать, — обратился он к ней, — я в первый раз… Как Бога отблагодарить? Не знаю…
Старуха, оживленная вопросом, повернулась к нему.
— Поставь, милый, эти свечи к иконе Всех святых, — кивнула она головой в правый угол.
Дрожащими с похмелья руками мастер зажег и поставил свечки — каждую с третьей попытки. Потом он быстро оглянулся, чтобы подсмотреть, как молится старуха — и перекрестился, прижимая руку как можно ближе к телу, скрадывая жест, имевший какое-то смутное не спортивное содержание.
Торопливо покинув территорию кладбища, друзья шеренгой, шагая не в ногу, двинулись к знаменитому пивбару на Разгуляе — раз гуляй, два гуляй, три гуляй, хоть неделю, если здоровья хватит.
Стоя у стеклянной стенки, целый час они поднимали тяжелые кружки и подносили ко рту белые кристаллы соли. Они не спешили, поскольку знали: до ночи напиться успеют. День все равно был проигран. Встретиться договорились в шесть.
Алексей вышел из пункта А и через три часа уже был в пункте Б, точнее — КГБ. И вот вам вопрос: когда он оттуда выйдет? Виктор Петрович ответа Алексею не дал.
— Подожди здесь! — указал он на стул в коридоре, где Алексей Стац провел те двадцать минут, которые напомнили педагогу очередь в стоматологический кабинет. Тем более что он уже знал — специалисты будут удалять нерв.
…Т-образный стол, Т-очнее, расставленные Т-аким образом полированные столы дали понять поклоннику западной экзотики: смотри, враг, вот они — аскетизм, неприхотливость советских разведчиков, а также используемых пыточных средств и приспособлений. Поэтому Алексей неосторожно присел — без приглашения.
— Не сюда, — резко указали ему — уже второй раз, но на другое место, на стул в центре комнаты, где некуда спрятать руки и ноги. — Садись туда!
«Кажется, речь не пойдет даже о внештатной работе — назовем ее так», — подумал Алексей, растерянно посмотрев на того, который сразу так успел покоробить его, вернее — оскорбить.
Виктор Петрович молча опустил свой зад на стул в торце буквенной перекладины, у окна, между двойными рамами которого находилась железная решетка. Вот она — незабвенная русская тройка, сначала гоголевская, потом сталинская, а сегодня святая, как рублевская икона. Самый молодой, длинноволосый и даже в джинсах, встал и взял со стола табличку так — мимоходом, так, чтоб Алексей Стац не смог не прочитать ее крупный черный шрифт на белом: «Не входить — идет допрос». И этот уровень психологического творчества гэбистов он оценил — но позднее, а пока испытал именно то, чего образованные земноводные и добивались — предчувствие возможной деморализации личности. Нет, мол, дорогой учитель, сегодня у нас будет не обычная беседа, а допрос. Молодой прошел мимо и повесил это последнее серьезное предупреждение с другой стороны двери, как будто оно предназначалось для тех, кто еще не вошел.
А Стац в это время торопливо долистывал в памяти записную книжку последних дней — где говорил не по делу? и кто так тихо стучит? И теперь понимал точно, что не будет больше душевных бесед, которыми втуне баловал подшефного Виктор Петрович с очень засекреченной фамилией. Такой вот неизвестный художник конца XX века.
— Вы, Алексей, не догадываетесь, почему получили приглашение сюда? — вслух поддержал мысли Алексея коренник, указавший Стацу его место. Ранее внешность Виктора Петровича навела Алексея, тогда еще студента, на неосторожную мысль, что самбисты с белым взглядом убийц работают только в шпионских отделах.
Коренник представился Василием Васильевичем — даже над отчеством не потрудился, простодушный. Ему Отечество дороже. И всей своей трансцендентальной мощью корпуса разогнал канцелярские иллюзии Алексея.
— Не догадываюсь, — чистосердечно соврал Стац. Да и не каяться он пришел, чтобы сразу колоться.
— А вот мы уверены, что вы более сообразительны, умны, ведь в университете, мы знаем, вы учились на отлично, — поднял свою лошадиную голову Василий Васильевич.
«Говорите, что умный, а держите за дурака», — подумал Алексей, разглядывая коренника, который был одет в костюм из синего материала в рубчик, сидевший на боевых плечах плотно, как вторая кожа. И держался главный так свободно, будто не было ему в мире равных, по крайней мере — в этом кабинете.
«Надо успокоиться, — говорил себе Стац заботливым тоном, — все будет в норме — прорвемся, куда мы денемся. Ведь я действительно ни-че-го не сделал. Нет, полудрагоценный, ты сделал — ты сказал вслух о том, что подумал, и сказал не в сортирной кабинке, а в комнате — в чужой комнате, где кто-то сидел и стучал — но кто же это? Наверняка «мне твой взгляд неподкупный знаком…»
— Виктор Петрович сказал, что речь пойдет о моей работе.
— Правильно сказал Виктор Петрович: речь пойдет о том, что ни на одну нормальную работу тебя не возьмут.
— А у меня и так ненормальная.
— Поэтому ты и занят поисками другой…
Самый молодой из трех, ровесник Стаца, молчал, слушал, запоминал, натаскивался. Или, может, другую какую-то роль играл — левую, правую, пристяжную, кнопки под столом нажимал, звукозапись вел — для протокола.
— Ты ищешь более интересную, более престижную работу — с перспективой на изолированное и благоустроенное жилье. Но разве можно тебе работать в прессе? — спросил Виктор Петрович, будто оправдывая официальную формулировку приглашения в ГБ.
И это они узнали…
— Я уже был оператором на нефтеперегонной установке. Я могу стать им снова.
— Твой отец тоже был рабочим. И он тоже может стать им снова — за пять лет до пенсии.
Алексей посмотрел на Василия Васильевича, не зная, что сказать в ответ — дар слова, присущий любимцу публики, оставил педагога, историка и путешественника.
— По твоей вине он может лишиться должности, которую занял, не имея диплома, благодаря золотой голове.
— Не по моей, а по вашей.
— Что? Что ты сказал? — привстал со своего места Виктор Петрович. — Образованный, что ли?
Вельяминов легко и важно, как вальяжный кот, вошел в подъезд девятиэтажного дома, окруженного стриженой травкой и аккуратной металлосетчатой оградой. Это был дом в квартале, который в городе называли «дворянским».
— Мое почтение, Федор Михайлович, — приветствовал он дежурного милиционера, — воров не было?
— Никого, даже тебя не видел — утром вроде бы не выходил… Опять в третью смену оставался?
— Работа, сержант, строительство социализма в отдельно взятой стране, окруженной империалистическим отродьем.
Сержант понимал. Родители тоже понимали, но волновались: подрос молокосос. Это после того, как он стал говорить, что остается на работу в третью смену — после второй. Впрочем, к воспроизводству Юра был готов гораздо раньше, чем к производству — механическому, номер четыре, машиностроительного завода. Так и пролететь можно, подумали родители хором — год назад, белокрылым планером пролететь над городом. И через полгода уговорили сына жениться. Правда, тот очень скоро понял, что в данном случае между красным фонарем и настольной лампой разница не очень заметная. И стал опять оставаться в третью смену, будто дважды Герой Социалистического Труда. Разошлись они еще быстрее, чем сошлись. Но мама все время беспокоилась.
— Мы сделаем тебе кооперативную квартиру, — сказала мама. Юра раскинул по ковру горнолыжные ноги и снисходительно ждал продолжения — он любил маму.
— Мы дадим тебе деньги на свадебное путешествие, две тысячи, — добавил папа.
Ребенок стряхнул сигаретный пепел в горлышко бутылки из-под чешского пива, которая стояла на полу рядом с креслом. Он и папу любил и только один раз пошел против — мастером на оборонный завод. Он затянулся своим любимым болгарским «Опалом» — если он опал, то можно и покурить, шутил он в постелях.
— Хорошо, я куплю тебе машину, — поставил точку отец. В конце предложения.
— Кто такая? — удивился сын. И сразу заметил, что наступила подозрительная пауза.
— Дочь Казимирова, — назвала, не скрывая опаски, очередную кандидатуру его дородная мама.
— Наталья? — уточнил Юра и снова откинулся в кресле. — Не надо мне автомобиля!
«Я буду кататься, а моя жена таскаться, как привокзальная шлюха, — зло подумал он, разглядывая золотых рыбок в аквариуме, — вот кто мне никогда не изменит, кто выполнит все мои желания… Я лучше построю себе дом со стеклянными стенами на дне самого Тихого океана».
— А что же тебе надо? — спросил отец.
— Мне надо денег — на три бутылки вина, не очень дорогого, и не в обмен на брачные обязательства! Потому что я такие авансы больше никому не даю, даже самой любимой из русских женщин!
— У тебя есть любимая? — всплеснула руками мать.
— У тебя есть нерусские женщины? — повернулся к нему отец, всегда волновавшийся за чистоту породы и крови.
— Да! — ответил сын сразу на два вопроса. — По национальности она незамужняя корячка, у нее трое детей… Спокойней! — улыбнулся он торопливо, взглянув на мать, — Она живет на севере Камчатского полуострова — в кино показывали. Ударница оленеводческого труда.
— Но ты же говорил про русскую! — возмутился отец.
— Точно, — согласился Юра, — с этой я познакомился в трюме, когда плавал на пароходе. Кстати, где мой паспорт?
— Нет, Юра, не дам! — побледнела мать и быстро потеряла сознание.
Но не бдительность.
— Кажется, он забыл, у кого брат в закрытом институте учится — и хорошо учится, тоже на отлично.
В ответ Алексей посмотрел на Василия Васильевича — и даже не подумал о том, что посмотрел бессердечно, безжалостно, каким-то взглядом олигофрена посмотрел.
— Об этом закрытом весь мир знает, — сказал Алексей неожиданно и, как ему показалось, дерзко.
— Тем более обидно, если он останется без такого престижного диплома, — очень точно отреагировал на нервный выпад Василий Васильевич. И приветливо осклабился.
Алексей посмотрел на стрелки ручных часов — и удивился тому, что они не стояли все это время на месте. Он уже не был уверен, что выйдет отсюда, скорее всего, его вывезут в черном автозаке или в белой машине «скорой помощи». Или другое — в подвале наверняка имеется бетонная келья для чернеца-летописца. Он будет сидеть там и слышать пистолетные выстрелы, ведь за стенкой обязательно должен быть тир. Чтоб арестованные слышали, как расстреливают соратников. Ну, не арестованные, а взятые под стражу, задержанные. И давно уже никого не расстреливают — по крайней мере в подвалах.
— Что? — вздрогнул Алексей.
По рукам со скорым потом прошла знобящая дрожь. Чекист по кличке Василий Васильевич, заоравший на Алексея, смотрел весело и как бы придурковато. Он не мог скрыть восторга, когда наконец-то заговорил своим природным языком: сплошной мат, одна матерщина, дерюжная материя, диалектический материализм.
— Мы тут, бля, корячимся, со шпионами перестрелки ведем, а он, бля, брошюры читает! Кто дал тебе это, я спрашиваю?
— Что дал? кто мне дал? — не понял Алексей начальника.
— Похоже, пацан, у тебя температура поднялась, — тихо заметил Виктор Петрович, не мигая конвоирским взглядом, пугая сомкнутым ртом, как запечатанной ночной телеграммой.
— Я спрашиваю, кто тебе дал литературу, в которой фальсифицируются польские события?
— Никто, я покупал и читал «Трибуна люду».
— Владеешь польским? Так же, как французским?
— Достаточно, чтобы читать газеты.
— Только одно не сходится, — снова подал свой телеграммный голос Виктор Петрович, — в «Трибуна люду» этой информации нет — мы проверили, пацан. Ты где это взял?
— Что я взял? Я вас не…
— Заткнись! — раздался свежий и чистый, как крапива после дождя, голос самого молодого контрразведчика.
Алексей так удивился, что сразу выполнил приказ. А Виктор Петрович заулыбался, будто удовлетворившийся пидар, — он, вероятно, увидел, что на уровне второй глубины рефлексии Алексей Стац понял, насколько свободно презирает его этот уполномоченный властью ровесник. И на какой этаж он, Стац, опущен, как в скоростном лифте.
— Я читаю и наши газеты тоже — «Правду», «Комсомольскую правду»…
— Ты еще скажи — «Пионерскую», — кивнул Виктор Петрович.
— Ведь еще Ленин учил читать буржуазные газеты…
— Уже ближе! Говори, где берешь буржуазные газеты?
— Нигде не беру…
— Тогда ты что, «Правду» называешь буржуазной?
— Да что вы? — пошла у Стаца голова винтом. — Разве правда может быть буржуазной… или пионерской…
— Или пролетарской! — обрадовался Виктор Петрович. — Еще ближе — это уже можно не только записать, но и подписать. Ехать тут недалеко — в Перми живем. Правильно я говорю, товарищ майор?
— А там мы не таких обламывали, — согласился Василий Васильевич.
Алексей видел за окном полуденное небо. Ему очень хотелось очнуться в кресле какого-нибудь большого самолета, пересекающего часовые пояса, как газоны.
Вельяминов прошел мимо зарешеченных окон в торце здания — желтого, как дом умалишенных. До революции в нем находилось губернское правление — высшее исполнительное и полицейское место губернии. «Это здание построено в стиле неоклассицизма, — услышал он, как говорил за спиной экскурсовод — а сейчас в нем находится… О, извините, я забыл, что в нем находится, — пройдемте дальше!»
А дальше, за трамвайной линией, мерцал голубыми парадными елками сквер перед Пермским театром оперы и балета. В центре зеленого пространства стоял черный памятник вождю. «О вы, мундиры голубые, и ты…» Вельяминов любил Лермонтова.
Он поднялся на второй этаж центрального почтамта и достал из кармана документ, украшенный золотым гербом. Ведь Ольга обещала писать — «Москва, Москва, люблю тебя — своим рабоче-крестьянским в малиновом фантике…» Вельяминов вообще знал классическую поэзию. Он подошел к окошку, где выдавали корреспонденцию до востребования, — неделя уж прошла, как покинул палубу теплохода. Какая неделя — две скоро будет! Женщина в халате цвета сургучной печати раскрыла документ и со скоростью иллюзиониста стала перебирать конверты в третьей сверху ячейке ящика, стоящего на столе. О-о! не забыла — письмо и паспорт лежали перед ним, как подарок. И он пошел, на ходу отрывая кромку конверта.
— Молодой человек!
Мастер оглянулся — он еще оглядывался на эти слова: женщина протягивала в окошко руку с конвертом. Козырная масть пошла — каку Харитонова в мастерской.
— Спасибо! — поблагодарил он, поторопившись, чтоб не задерживать стоящих в очереди людей. Напрасно поторопился.
— Да подождите, молодой человек! — окликнул его тот же приятный голос: … третье, четвертое, пятое, шестое, седьмое письмо — на лакированной поверхности барьера лежали белые, как туристические теплоходы, конверты.
— Вы, наверное, артист? — спросили из очереди.
— Да, в цирке работаю — клоуном.
— Дай хоть одно, — попросил стоящий за спиной мужик, — уже месяц сюда хожу!
— Не ходить надо, а плавать, — задумчиво ответил Юра, — на теплоходе. Самое главное — попасть в нужный пролет моста.
На скамеечке у голубых елочек он подсчитал точно — получилось по одному-два письма в день. Эпистолярный роман, многосерийный… Как теплоходная любовь ночью.
«Здравствуй, свет мой, сокол ясный, красно солнышко! Здравствуй, дорогой мой возлюбленный!
Юрка, клещ ты этакий! Я бросаю каждое свое письмо — как в бездну… Из-за рассеянности приходится писать по два раза в день. А ты, наверное, думаешь, когда я перестану быть столь добросовестной? Змей ты этакий… Какие мужчины за мной ухаживают! Тут меня пытался обольстить доктор — радиолог, но он мужчина из нашей группы, а это не опасно.
Ничто меня не радует… Хоть я и покинула Пермь с легким сердцем, потому что знаю: ты меня ждешь. Любимый мой, не поддавайся проискам… Береги себя, не увлекайся чрезмерными возлияниями. И возжеланиями. Я тоже берегу свои эмоции до возвращения. Ты мне веришь? Не веришь? Клещ… Я тут получаю массу информации.
Столица тлетворно влияет на меня — хочется учиться, учиться, учиться! Я уже привыкла к московскому времени, только утром вставать не хочется, хоть и позднее на два часа.
Вчера ездили в Кремлевскую больницу, знакомились с оборудованием. Я бы хотела там умереть — с тобой. Сегодня поедем в какой-то хирургический центр, где хорошо режут людей, а потом…
А вечерами я никуда не выхожу, читаю Гиляровского. Ты мне веришь? Ну когда же ты приедешь? Каждое мое слово — это огромная концентрация желания! О-о-о, целую тебя! Твоя Ольга».
С оборудованием она знакомилась… Интересно, с чьим? Надорвав следующий конверт, Вельяминов достал сигарету и, прикуривая, увидел в пламени горящей спички, как из парадных дверей управления КГБ вышел Алексей Стац.
Как все это организуют поклонники, пардон, полковники техники госбезопасности? Стукачи из этих дверей, вероятно, не появляются, скорее всего, они встречаются со своими вербовщиками на железнодорожном вокзале. И все-таки, дорогой мой, ведь и на допросы вызывают не для того, чтобы сделать народным героем, временно засекреченным.
Алексей немного задержался на просторном крыльце, как будто привыкая к белому свету. Затем застегнул пиджак на одну верхнюю пуговицу — и пошел, на ходу доставая из кармана пачку сигарет, пошел прямо на голубые елки, за которыми Вельяминов читал свой эпистолярный роман.
Юрий вскочил — и зашагал прочь, по оптимальному азимуту, мертвому сектору, как они говорят, недоступному для взгляда человека, вышедшего из парадных дверей областного управления КГБ. И только укладывая письма в сумку у светофора, он изумился скорости своей реакции — даже прикурить не успел, придурок мотовилихинский.
Выхода не было — и он уже искал в темноте. Поэтому на ощупь открыл дверь света и надежды — в комнату Светы.
— Прошу политического убежища, — нагло произнес он с неизбежной щербатой улыбочкой, — всего-то и нужно мне пять рублей, не гневайся, мой каменный цветок.
В ответ хозяйка подняла свои лепестковые ресницы и усмехнулась, наверное, потому что бажовский цветок был вырезан из малахита, а это камень — полудрагоценный, поделочный. Не алмазные сережки в ушки, ах, нет, не алмазные сережки.
— Пришел, — констатировала она уголовный факт, — я уже в том возрасте, когда не гневаются… Я отношусь к мужчине, как к дождику — когда захочет, тогда и пойдет… И пройдет также.
— Ну-у? — привстал Пшеничников из кресла, когда Куропаткин пошел прямо на него.
— Все в порядке, — кивнул мастер по ремонту автоматического оборудования, — деньги, как утверждают крохалев-ские алкаши, имеют только одну модальность — наличную.
— Опять зажигать будете? — тут же раздался смелый голос, похожий на женский.
— Ха-ха, посмотри, кто идет! — воскликнул Куропаткин, отодвигая рукой продавщицу овощного магазина. И Пшеничников снова был вынужден привстать, чтоб разглядеть за стеклом дверей деревенских ходоков, угнетенных солнцем. Они шли медленно и не налегке. Похоже, что они несли вино в сумках. Поэтому далее Пшеничников начал подниматься из кресла, но Куропаткин опередил друга, неосторожно задел вахтерскую жену плечом — она еще визжала сзади, когда он торжественно, как Гагарин по трапу самолета, уже спускался по бетонным ступеням крыльца навстречу своим драгоценным друзьям. Минералам своим граненым.
Через полчаса после того, как все расселись в холле Генкиной секции, Алексей Стац вышел в туалет, сучонок. Вельяминов вспомнил об этом потом, прикуривая в очередной раз, — какое предчувствие у политического комментатора! Да-да, учитель уже находился в туалете, когда на этаже раздались громкие, многочисленные, перебивающие друг друга командирские шаги. Вторым услышал их Генка Хорошавин.
— Кажется, враги проникли в мою резиденцию, — успел заметить по этому поводу хозяин плацкартного койко-места.
— Распустил охрану, — пожурил Куропаткин товарища и соратника по многолетней борьбе.
Пожурил — и тут же опустил одну из бутылок под стол. Вторую не успел.
Потом вся компания, несмотря на крайнюю занятость, обратила внимание на то, что (вслед за дверью) в помещение ввалилась хорошо вооруженная банда в кожаных сапогах — больших и быстрых, будто портовые крысы.
— Всем стоять! — закричал лейтенант в синей форме МВД.
— На своих местах, — добавил тише высокий мужчина в гражданском костюме, жестами и мордой похожий на только что переодевшегося уголовника, еще не успевшего вытравить запах лагерной зоны.
— И не двигаться, — сбавил обороты лейтенант, добавляя истерического пафоса.
Офицер встал у дверей, ведущих на лоджию, заложил руки за спину. Его правый глаз подозрительно смахивал на прицел. У входа в секцию зависла, как вздернутая на крюк поросячья туша, надменная розовато-белая фигура в джемпере и два сержанта в форме.
Суровые лица центурионов пощады не обещали. Лейтенант не двигался — так, как будто кто-то мог спрыгнуть с третьего этажа, чтобы избежать неминуемой кары за содеянное, — придурок. Ну что тут скажешь, только два слова — группа захвата, блин…
— А чего стоять, когда все сидят? И как встать, если не двигаться? — удивился Хорошавин.
Надо сказать, что Князь Куропаткин удивился тоже — да так, что поставил стакан на стол, что случалось с ним только тогда, когда уже не мог найти рот — ни свой, ни чужой.
— А ты, алкаш, способен соображать? — спросил высокий в гражданском с пустым лицом, напоминавшим пожелтевший писсуар.
— В отличие от вас, — констатировал факт Геннадий.
— Ничего, мы вышибем из тебя мозги — на стенку.
— Короче! — рявкнул лейтенант. — Вы вошли в общежитие, оттолкнули вахтера. Взломали дверь комнаты. Взяли чужие вещи и устроили дебош в секции. Правильно я говорю?
Куропапткин сразу вспомнил про стакан — быстро выпил, встал и начал трезветь, потому что с детства нервничал, когда менты брали его на арапа.
— А теперь спускайтесь вниз! — приказал милиционер с необъяснимой, загадочной улыбкой ненормального человека.
— Вы об этом пожалеете, лейтенант! — нагло заявил Куропаткин, глядя в черное ментовское лицо, нарочно опустив перед званием обязательное слово «товарищ». — Вы об этом очень пожалеете…
Наступила пауза — долгая и тягучая, как лейтенантская мысль. Первым не выдержал высокий.
— Почему это? — поинтересовался он.
— Я сказал, что он пожалеет, и вы тоже! — ответил Куропаткин и направился к двери. — И очень скоро!
Никто не хотел идти, но особенно — Юра Вельяминов, который и в бессознательном состоянии не мог забыть свой номенклатурный номер — и даже чаще, гад, о нем вспоминал в этом состоянии. Пшеничников хлопнул его по плечу — дескать, не грусти, вырулим на автостраду! А Куропаткин, тяжело шагая по лестнице, занимался все это время поэтическим аутотренингом: «Я спокоен, я спокоен, я спокоен, мой живот лежит на пляже возле моря, мои ноги лижут волны мезозоя, я не слышу звона с ваших колоколен! Я спокоен, я спокоен, я забыл, что кормили меня в детстве мышьяком…»
На первом этаже лейтенант свернул направо, в блок изолятора — и вошел в кабинет заведующей общежитием. И тут Гена заметил, как в полутемном коридоре Вельяминов прошел мимо двери кабинета. И никто его не остановил, может быть, потому что милиционеры по привычке ассоциировали изолятор со словом «штрафной», где есть только вход — и нет пожарного выхода. А Вельяминов знал, что выход есть — из любой ситуации и пожарного случая. Впрочем, менты вряд ли знали, как называется этот блок, — они шли в кабинет коменданта. Просто бывшие позади задержанных конвоиры еще не успели зайти в коридор, как Вельяминов уже свернул за угол, что был далее кабинета. И выпал из поля зрения ментов, будто его и не было.
— Кажется, вас было больше? — с тревогой оглядел алкоголиков лейтенант, когда чуть слышно раздался стук закрывшихся дверей пожарного выхода. Два мента тут же рванулись на звук, будто собаки. Пшеничникову едва удалось сдержать улыбку, когда они вернулись. И совсем не захотелось улыбаться, когда понял, что менты сели составлять протоколы — грамотные, бля… Писать умеют… Ой, бля…
Когда очередь подписывать дошла до Игоря Николаевича, он внимательно, не очень спеша, прочитал ментовскую фальшивку. И остался доволен.
— Кстати, в слове «общежитие» две буквы «и», а не три, как вы утверждаете, — заметил он мимоходом, с улыбкой само собой разумеющегося превосходства и безграничной снисходительности, — а «по-прежнему» пишется через дефис.
— Через что? — растерянно спросил раздавленный его интеллектом лейтенант.
Игорь Николаевич поднял немигающий взгляд и выдержал соответствующую паузу.
— Через маленькую черточку, — ответил он наконец, — за грамматику, товарищ лейтенант, три с минусом, а за содержание на два балла меньше… — он перевернул протокольный лист и написал на обороте: «Не протокол, а прокол отдела внутренних дел. Я свои-то сочинения редко подписываю, а чужую фантастику читать смешно. Пшеничников, Игорь Николаевич».
Высокий в штатском опередил лейтенанта и выдернул лист из-под руки Пшеничникова. И стремительно налился кровью — как крупный комар.
— Мы с тобой в отделе поговорим — ты у нас там даже обои подпишешь, по периметру, вдоль плинтусов.
— А я неграмотный, — осклабился лейтенанту Куропаткин, когда тот кивнул на протокол ему.
Псы смотрели так, словно ждали неосторожного жеста. Валерий засунул руки в карманы, чтоб не видно было, как они подрагивают, — а говорить я с вами буду в другом месте. Я буду с вами говорить… Вы меня поняли? Я, а не вы…
— Посмотрим, как ты квакать будешь, вместе со своим корешем, — показал высокий мужчина пальцем на Игоря, — когда мы вас в отдел привезем и разделаем под орех.
Но сказал он это сдержанно. Без энтузиазма сказал. Он начал собирать протоколы.
«Так-так, — заметил про себя Куропаткин, — так и надо держаться — так, будто у тебя дядя полковник госбезопасности. Но блеф должен быть корректным. И уверенным…»
— В машину — к выходу! — заорал лейтенант, явно озадаченный реакцией коллеги — похоже, что более старшего по должности.
Бригаду алкоголиков проконвоировали к выходу. На вахте никого не было. Интересно, подумал Игорь Николаевич, кто же это сдал нас? А когда спускались по бетонным ступенькам высокого крыльца, он представил себе, как они смотрятся из окон соседних домов: группа преступников окружена нарядом милиции, вот группу заталкивают в автозак — железный ящик на колесах, с решетками на маленьких окнах. Работают правоохранительные органы! Два сержанта залезли последними. И вторая машина, УАЗик, пристроилась в хвосте — хорошо, крупнокалиберный пулемет на капоте не поставили. Серьезная охрана, кретины.
Везли так долго, что все задержанные, наверное, сообразили — это другой район. Но почему? И когда над головой прошла электричка, Пшеничников понял — по железнодорожному мосту над автомобильной дорогой, около университета. Сейчас слева, за густой зеленью сквера, должны стоять белые колонны гуманитарного корпуса. Помнится, надо было успеть забежать под мост, когда по нему шел поезд, чтобы загадать желание, которое, конечно, сбудется. Вот и успел… Чего только ни сбывается.
А вот и последний поворот… Бригаду выгрузили во дворе старого кирпичного здания, покрашенного в желтый цвет. Менты, похоже, решили сделать ход назад, но конем — и ввели всех в первый этаж пристройки, где находился медвытрезвитель отдела внутренних дел городского района имени первого председателя ВЧК.
Человек в белом халате, похожий на медработника, приступил к проверке доставленных клиентов. Куропаткин внятно, как учили в армии, назвал свой адрес, место последней работы и даже вспомнил собственное имя. Он хорошо присел, вытянув перед собой руки, и вторично, скрестив ногу винтом, как приказали. Пшеничников тоже был в хорошей форме — но не в милицейской, поэтому его увели в палату, вернее в камеру. На прощание он успел подмигнуть Валерке, о чем потом никак не мог вспомнить, сколько ему ни говорили.
— Прощай, маэстро, — успел сказать Хорошавин Куропаткину, прежде чем Пшеничников подхватил его под мышки. И они пошли по коридору в трусах, как олимпийские чемпионы. В сопровождении почетного эскорта с дубинкой.
— Лейтенант! — крикнул врач милиционеру. — Еще раз привезешь трезвых — рапорт напишу! Идите…
Лицо мента моментально раскалилось, как болванка в горячем цехе. И Валерий понял: у них тут свои разборки. И правоту этой мысли жизнь доказала тут же, в коридоре.
Два человека без усилий перегородили проход — один двухметрового роста, другой метр поперек, молчаливый, в светлом джемпере. И Князь Куропаткин всей аристократической шкурой почувствовал озноб.
— Поднимемся, — кивнул высокий на лестницу.
Пригласили в гости одного — и Куропаткин сразу вспомнил, где у него находятся почки. Которые обычно отбиваются вместе с охотой много разговаривать. И про печенку тоже вспомнил. Игоря Николаевича так не пригласили. На втором этаже остановились у двери, обитой черным дерматином.
— Читай, если образованный! — ткнул высокий пальцем в табличку «Уголовный розыск».
— Не-е, этот наоборот — безграмотный, — впервые подал голос толстый, — он у нас смелый…
— Дурочку гонит, ишак, — ответил высокий, выслеживая реакцию Куропаткина.
Последние кадры пленки засветились — и Вельяминов безуспешно пытался вспомнить, как он упал и попал спиной в эту цветочную клумбу, будто в компанию душистых и холодных женщин. Конечно, мусорный ящик лучше, но это воспитание с претензией на элитарность… Падать — так в клумбу. Передвигаясь по земле, как боевая машина пехоты, на четвереньках, он почувствовал, наконец, асфальт, сначала ладонями, а потом коленями.
Вельяминов тут же встал и сразу запустил правую руку в полиэтиленовый пакет, который, похоже, не отпускал несколько часов, — и с негромкой радостью обнаружил бутылку вина. А пять рублей, лежавшие в кармане, округлили чувство до семидесяти процентов. Остальные тридцать не стоили одного стакана. И они действительно стоили бы столько, если бы он не вспомнил — вернее, он понял, вычислил по электрическому свету, что совершил прогул.
И опять сыграло свою положительную роль воспитание — он тихо произнес одну из тех татарских фраз, которую занес в свое дополнение к словарю живого великорусского языка Владимира Даля основоположник казане-кой лингвистической школы Бодуэн де Куртенэ. Тихо произнес, но выразительно. Бодуэн бы одобрил. Вельяминов, продираясь сквозь ветви кустарника, напрямую двинулся туда, где горели фонари и шумели машины, поскольку без карты, компаса и автопилота оставалось надеяться только на такси.
«Если бы эти козлы знали, что я заплачу им целых пять рублей! — с нежностью подумал он, в очередной раз опуская руку, — таксисты, хамское сословие, мотовилихинское быдло…»
Вельяминов узнал место с третьей попытки — по этому шоссе таксисты мчались из аэропорта к центру города (и в таких случайных клиентах, как он сегодня, не нуждались). Точно-точно, за дорогой — ипподром, республиканский.
И вдруг не там, а где-то дальше, глубже, на самом подкорковом уровне, он засек световые сигналы, четыре горящие лампочки — фары и два верхних габарита на фургоне. Огни надвигались по самой кромке шоссе, подозрительно снижая скорость. И Вельяминов, еще не определив угрозу словом, с прыжком бросился в сторону — к подъезду ближайшего дома. Ему, суровому спортсмену, казалось, что он бежит быстро, достаточно быстро, — до тех пор, пока не услышал за спиной громкое, поганое и радостное дыхание.
Вельяминов остановился — и на плечо легла белая, липкая ладонь преследователя.
Повернувшись, Юра увидел, как расползается в мокрой улыбке лицо высокого милиционера. Не человек это, отметил он, а торжество разума во Вселенной, Будда.
— Пошли-ка туда, пиздюк импортный! — кивнул сержант в сторону машины с кубической камерой специальной хозяйственной медицинской службы.
«Ублюдок», — успел подумать Вельяминов.
— Что ты сказал? — спросил изумленный мент. — А ну пошел…
Оказывается, Вельяминов подумал вслух. Две железные ступеньки он преодолел без посторонней помощи.
В тусклом электрическом свете не разглядеть было лиц мужчин и двух, похоже, что женщин. Сидя на деревянной скамейке, Вельяминов начал испытывать редкое для себя чувство омерзения — и только позже понял, откуда оно появилось. Вероятно, оно было вызвано той самой открывающейся дверью кабины. Ведь Вельяминов был не настолько пьяным (после сна на клумбе), чтобы совсем утратить свой физиологический хронометражный механизм, выработанный годами тренировок, — ясно: мент открыл эту дверь и спрыгнул на ходу… Ясно, мент не мог не видеть, что так хорошо бежавший человек может переночевать и дома. Но он спрыгнул с подножки.
Так вот и передвигаются они по улицам города — медленно, с красными крестами на серых фургонах, поддерживая связь с генштабом по рации, вглядываясь в походки и лица идущих людей. И тихо подрагивает на дверной ручке потная ладонь с тоненькими ниточками грязи под ногтями, всегда готовая к немедленному действию.
Машина остановилась — и Вельяминов услышал, как из кабины выпрыгнули сапоги, и те, что сторожили у дверей фургона, — тоже. Не успели сигареты Вельяминова разойтись по рукам, как в салон затолкали еще одного гостя — молодого, ладного, будто пахнущего свежей сосновой стружкой. Машина тронулась, он покачнулся и, не устояв, сел на колено Вельяминова. И еще руку на плечо положил, но Юра ничего не сказал — свободного места в машине все равно не было.
— Опять посадила, с-сука, — сплюнул новенький на железный пол. И даже не взглянул на того, у кого сидел на колене. — Гнида… Десять лет ей подарил, три года — на кунгурской зоне…
Парень смотрел перед собой, будто в треснувшее и облезшее изнутри зеркало. В коммунальное Зазеркалье. «ЛЮБКА» — качалась перед лицом Вельяминова синяя наколка на тыльной стороне ладони. Кому любовь, а кому «любка», сизая голубка, разорванная юбка.
Машина остановилась на цокольном уровне. «Ниже некуда…» — прокомментировал это событие молодой человек в белых джинсах. Делегация покидала правительственный лимузин, стараясь сохранить чувство человеческого достоинства. Но двери подвала уже были распахнуты, и в помещении Вельяминову не понравилось — мало тепла, душевного света. Какое-то казенное заведение. Разве так должны принимать детей крупных партийных работников? Надо срочно доложить об этих недоработках папе.
Кабинет показался Валерке не больше одиночной камеры — два стола, стулья и несгораемый шкаф в углу. Впрочем, не всегда нужен спортивный зал, чтобы вывести человека на инвалидную группу. Куропаткин поискал глазами пепельницу и нашел — хорошую пепельницу, из литого металла.
— Закурить разрешите? — поинтересовался он, доставая из кармана пачку американских сигарет.
И тут же заметил, что милиционеры знакомы с рыночными ценами — это хорошо.
— В армии служил? — спросил высокий, сел на стул и кивнул Куропаткину — тот приглашение принял сразу, не ломаясь.
— Что-то вас интересует еще? — не ответил Валерка на вопрос, опуская горящую спичку в пепельницу.
Он обратил внимание на то, что толстый поставил свой зад на подоконник — аккуратно, как вазу с драгоценными цветами. Значит, пока бить не будут. Вероятно, бить будут потом.
— Меня зовут Григорием Васильевичем, — представился высокий, — я оперуполномоченный… И меня интересует, почему ты не подписал протокол?
— Если вы продолжаете настаивать, я могу подписать…
— Нет-нет, мы не настаиваем, — сказал толстый и, похоже, поторопился, потому что Григорий Васильевич опустил голову с выражением досады на лице — мелькнувшем, как фотовспышка.
— Свободно говоришь, непринужденно, — обронил он с усталой угрозой, — где работаешь?
— Я работаю наладчиком автоматических линий в объединении «Пермнефть». Живу по адресу: Люблинская, 33–12… На окраине города, можно сказать.
Григорий Васильевич тут же взялся за трубку телефона и набрал номер, назвал имя-отчество-фамилию, подождал и выслушал ответ справочной службы управления внутренних дел.
— Как ты оказался в общежитии?
— Простите, нас не представили друг другу, — ответил Куропаткин второму — мясному полуфабрикату, офицеру в штатском, сидевшему на подоконнике.
— Зови меня просто — начальником.
— Ну-у-у, это еще рано…
— И все-таки, как вы проникли в общежитие? — спросил Григорий Васильевич так, будто не придавал значения беглым словам — да вот, мол, бумаги в столе ищу.
Но Куропаткину один глагол понравился настолько, что он улыбнулся — толстому, но тот ответил не сразу.
«Замедленная реакция, — с глубоко скрытым сочувствием подумал Валерий. И тут же догнал сам себя: — Впрочем, этот без работы не останется, стране нужны молотобойцы, и мне достанется, один удар — и копыта в стороны…»
— Не проникли, а вошли — зашли в гости к моему другу, Геннадию Хорошавину.
Улица за оконным стеклом была так узка, что двухэтажное здание на другой стороне перекрывало собой сектор обзора полностью. Вечные студенты, знавшие историю университета лучше, чем предметы по специальности, утверждали, что при Ежове здесь находилась анатомичка медицинского факультета. Недаром эту пристройку к гуманитарному корпусу до сих пор называют аппендиксом. Смерть, говорят, тогда была более актуальной проблемой. Пристрой к гуманитарному корпусу… Вот это окна лингафонного кабинета. А теперь здесь, в стерильной ментовке, пытаются вырезать тот самый воспалившийся отросток, чтобы не доводить организм до перитонита.
— Вы предлагали вахтеру часы за то, чтобы он впустил вас. Вы устроили в общежитии попойку…
— Кто это вам сообщил? Вахтер?
— Его жена.
— Она позвонила в отдел милиции другого района потому, что хорошо знакома лично с вами? Почему не в свой район? Это надо будет выяснить… Она не сказала, что я пытался ее изнасиловать на пожарной лестнице?
— А что, ни разу в жизни не пытался?
— Если человек и пытался один раз, то это не значит, что он попробует во второй…
— А если он сделал во второй, то это не значит, что он не попробует в третий.
— Профессиональная логика, — кивнул головой Валерий.
— А кто у тебя дядя? — не выдержал Григорий Васильевич.
— Полковник, — ответил Куропаткин, стряхивая пепел, — или генерал — точно не помню…
— Почему ты все время смотришь мимо меня, в окно? — прервал паузу полуфабрикат, которого, надо думать, больше интересовали дядины петлицы, точнее, цвет погон и количество звезд на них.
— В этом корпусе до сих пор учится мой товарищ.
— Да-а? — обрадовался Григорий Васильевич и поставил мосластые руки на стол локтями, как ножки ручного пулемета. — Я тоже в нем учусь, на юридическом факультете, заочно.
— Однажды ночью мы пили с ним водку в аудитории — на втором этаже этого корпуса. В три часа он подошел к доске и написал на ней мелом: ну нэ за вон па ле жан… То есть, господа, он извинился за французский, у нас нет денег. Чтобы идти к таксистам за флаконом. Последнюю фразу он произнес на русском… Его звать Гоша Чадрошвили.
— Ка-а-ак? — низко склонил Григорий Васильевич голову, будто получил ценнейшую оперативную информацию.
Только лучше бы он при этом не улыбался — давно у стоматолога не был.
— Так он и мой товарищ…
— Здорово… Он такой же, как я, только лучше, — удивился Валерий и добавил — Как говорит мой дядя.
Оперуполномоченный улыбаться перестал. И Куропаткин (как кадровый гуманист) решил чуть-чуть отпустить вожжи.
— Мой дядя знает, что говорит, — он офицер СА.
— А может быть, решим вопрос проще? — вмешался полуфабрикат.
Если бы он предложил это полчаса назад, то Куропаткин отнесся бы к двусмысленным словам с недоверием. Но время толстого ушло безвозвратно, что, конечно, радовало.
Но тут Куропаткин заметил, что на лице оперуполномоченного появилась подсветка внутреннего озарения, словно открылось второе дыхание, зрачки расширились, а руки, наверное, перестали потеть. Будто недоумок просек розыгрыш и решил отыграться в полную меру. Но было уже поздно, поздно, очень поздно.
Потому что в этот момент распахнулась дверь — и в проеме появился Сашка Харитонов, предстал — на одной ноге, крестный отец крохалевской мафии, сапожник, мастер спорта по стендовой стрельбе. Правда, стрелял он редко — чаще отстреливался.
Сашка Харитонов застенчиво улыбнулся милиционеру.
— Добрый вечер! — приветствовал одноногий изумленную его появлением аудиторию. — Я хотел сказать, что уже вечер… Придут жены с работы, а мы тут задерживаемся… Оправдываться придется.
Харитонов прошел к столу хозяина кабинета по самому короткому маршруту, впрочем, другого и не было. Он сел на стул и неторопливо, как у себя в мастерской, поставил костыль и палку к стене. И сощурил черные персидские глаза. Психолог, из театра артист, известный.
— Что, пленарное заседание еще не закончилось? Думаю, пора переходить к неофициальной части — банкету с бассейном. Водитель внизу нервничает…
Валерка тут же выглянул в окно: желтая рыбина такси была припаркована прямо у входа, будто дежурная машина.
— Это Сашка Харитонов, — объяснил он оперуполномоченному.
— Я понял, — сдержанно кивнултот в ответ, — у меня тут и Пашка Шанхайский бывал… А где он сейчас?
— Кстати, а где наши товарищи? — поинтересовался Харитонов и, засунув руку в карман, добавил, посмотрев на милиционера: — Не стреляй, я за сигаретами…
— Наши товарищи слушают камерную музыку…
— Эстеты, потребители культуры, — покачал Харитонов смолокудрой головой, будто десять лет как не садился за рояль. И заглянул под стол. — Ба-а! Послушай, капитан, кто в настоящее время носит такую убогую обувь? Это же не ботинки, это упадок Российской империи…
Сашка зажег спичку и опустил свободную руку на колено оперуполномоченного, затянулся, прикуривая, выпустил дым и показал полный набор светившихся, как хирургические инструменты, хищных перламутровых зубчиков.
— Друг, — обратился он к милиционеру снова, — скоро осень, друг, а ты, считай, без обуви… Я лично, не доверяя это дело подчиненным, сошью тебе теплые сапожки для патрульно-постовой службы… Чтобы ты не стучал тонкими подошвами на мерзлых перекрестках.
— Так ты сапожник? — обрадовался милиционер.
— Я хороший сапожник, — уточнил Сашка, корректным тоном извиняя неосведомленность собеседника, — лучше быть хорошим сапожником, чем…
К счастью, Харитонов не успел закончить мысль, грозившую срывом мирных переговоров. Иногда одноногий становился таким грубым… Друзья осуждали эту неуравновешенность, но он оправдывался профессиональной детерминацией. А не успел он закончить фразу потому, что раздался пронзительный вой клаксона — такой, что сразу почувствовалась круто нарастающая ненависть таксиста к одноногому клиенту.
— Как же мы поедем — без боевых товарищей? — вскочил со стула Куропаткин. — Это аморально…
— Да, на свободе вы обойдетесь дешевле, — тоже встал оперуполномоченный, — для республики советов…
Все спустились на первый этаж гурьбой, будто бригада — в погребок пивбара «Под Камой» на следующий день после первого. Или второго дня. Или третьего.
— А Хорошавина выпустили, — метко обмолвился Сашка.
— И где он? И почему вдруг?
— Прописку по телефону проверили — сходится… А сейчас в машине сидит — «Опал» курит, сука…
— Как всегда, — пожал плечами Князь Куропаткин, — я от ментов отбиваюсь, а он пепел ботинками размазывает…
— Не только — я оставил ему три бутылки пива.
— Что-о? Он же все выпьет, — заволновался Валерка, — он всегда все выпивает… Он даже воду пьет… Он ничего не оставит!
— Привет дяде! — усмехнулся Григорий Васильевич, глядя Куропаткину в глаза, поддерживая рукой очарованного гостеприимством социолога. — Ну, бандиты… Забирайте подельника.
— У тебя есть дядя? — спросил Харитонов, захлопывая дверцу такси. — А я думал, ты сирота…
Машина рванулась — и пошла накручивать асфальтную ленту на спидометр и упрямый, будто часы, счетчик.
— Тихо едем, — печально упрекнул шофера Куропаткин.
— А ты хотел бы как на вертолете? — обернулся Пшеничников.
— Для меня вертолет, что для тебя трамвай, — с понтом ответил нефтяник, — можем не успеть…
— Куда? — тихо спросил Харитонов, осторожно разжимая руку Хорошавина, надежно вцепившуюся в последнюю бутылку пива. Генка молча Сопротивлялся.
— До закрытия магазинов, Саша, надо заехать в ближайший — скоро семь… А мы ведем себя так беспечно, будто у нас в запасе вечность!
— Я все взял, Валера, кроме стаканов, — успокоил его Харитонов, — давай доедем до дома, выпьем — как культурные люди, за столом.
Через полчаса все началось снова, как заход солнца. «Наша жизнь, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму…» — читал Пшеничников стихи русского поэта еврейского происхождения. Подельники социолога кивали головами — в такт, над столом, не пытаясь оспорить очевидные достоинства ритмической и метафорической речи, которой тоже можно воздействовать на мозг. 14 только Куропаткин был категоричен в своей неизбежной правоте.
— Кто за водкой пойдет? — твердо повторил он в третий раз. 14 бросил на стол металлический рубль — с императорским профилем вождя. Алексей Стац достал из-под кожи записной книжки зеленый трешник — он задержал купюру в руке, не скрывая гнетущего волнения, и положил на стол аккуратно, как свидетельство о собственном рождении. Подкожные деньги, похоже, были даже у композитора Хорошавина, который настолько вошел в раж, что потерял рассудок — и тоже достал три рубля. В этот момент Харитонов, известный провокатор, снисходительно улыбнулся и швырнул на стол «синенькую» — пять рублей.
— Сашка, ты Крез, ты Крез! — бросил гитару и начал обнимать сапожника музыкант.
Князь Куропаткин, чтобы сдержать неожиданную слезу, сразу же вышел вон.
Точнее, он торопился в ресторан — с деньгами, которые успел прихватить со стола, чтобы взять два пузырька по сходной, хотя, конечно, и сверхнормативной спекулянтской цене.
Ну, сказал он себе, пойдем-подвинемся, нарежем винтом по улице. Это когда у тебя двести рублей в кармане, ты Князь, король крохалевский. Тогда звонишь в диспетчерскую таксопарка: Народовольческая, 42, болт на 12, то есть четыре рубля сверху — и «шашечная» тачка уже стоит у ворот. А сегодня…
Сегодня он сидел и пил, потому что ему так хотелось. И взгляд жизнерадостного жреца остановился только тогда, когда в стеклянном сквозняке дверей появился мужик в болотных сапогах, отражаясь в зеркалах так, будто вошла бригада шабашников, — и двинулся по залу походкой небольшого речного ледокола, раздвигая стулья с изумленными до визга проститутками.
— Я гляжу, у тебя колоритный ужин, — заметил мужик.
— Калорийный, ты хотел сказать?
— Кала-рийный? — усмехнулся мужик, присаживаясь к столу, голому, как январский снег на лунных гиперборейских плоскогорьях Урала.
— Как ты меня вычислил, маэстро?
— Ты, как и я, находишься в декартовом — трехмерном пространстве: остановиться ты сможешь только завтра, сегодня деньги у тебя должны быть на исходе, а это самый дешевый ресторан в стране… И мы два дня один ящик пили.
— Не бережешь ты себя, папа, — покачал головой Князь Куропаткин, наливая человеку полный стакан водки.
Мотогонки, джаз и горные маршруты — вот все, что оставил папа, отходя от дел, малолетнему сыну.
— У тебя что-то осталось? — поинтересовался Князь, когда вынул стакан изо рта. — А то я сегодня гонцом завербовался, а подъемные спустил — ты, наверное, это заметил…
Они вышли на улицу и встали под черным небом, не глядя по сторонам. Отец достал из глубокого кармана брезентовой робы бутылку «Столичной» и покачал в ладони.
— Достаточно, — коротко кивнул Валерка, — вторую оставь себе — на снотворное…
Печальную досаду испытал Князь Куропаткин, когда в тот же вечер посетил салон троллейбуса маршрута номер два.
— К сожалению, сударыня, я дурно воспитан, — обратился он на русском языке к стоявшей перед ним суровой девушке, — так дурно, сударыня, что не могу уступить место, если это не мои колени.
Куропаткин легко, как турникет, крутанул рядовую пассажирку за обшлаг плаща — и та слетела с каблуков спиной вниз. В надежно подставленные мужские руки — как в финале фольклорного танца. Девичья грудь высоко поднялась, а персиковые губки раскрылись…
— Скотина, — с глубоким чувством произнесла она, позвоночником впадая в театральный пафос.
Но это было все, что смогла сказать девушка, потому что третье, четвертое, пятое и другие слова слились в сдавленное мычание — уста сомкнули уста, как писали сладострастные классики. В зеркале над лобовым стеклом отразилось восторженное лицо водителя троллейбуса.
Потом, чтобы избежать откровенного давления на слуховые аппараты, на нежные ушные раковины, на перепонки, Куропаткин сразу же вышел, с трудом оторвавшись от источника вечного наслаждения. Раньше вышел — сбежал позорно.
Но вскоре по левую руку появилась незабвенная церковь Всех святых. И старое Егошихинское кладбище, где лежат молодые мужья тех самых старух в черном, что собирают между могил чистотел с пятиконечными листиками. Под пятиконечными звездами лежат. Лежат горные инженеры и кунгурские негоцианты. Башкирские мусульмане под полумесяцами и польские католики, высланные сюда после восстания 1861 года. Лежат, еще как лежат — Куропаткин бывал там, когда стояли то крещенские, то черемуховые холода, когда цвела бездумная сирень и в глаза летел наглый тополиный пух. Вот оно — Егошихинское кладбище, между гигантских тополей которого устроены качели — и девушки в белых платьях с визгом высоко взлетают над могилами, над пустынным логом с той стороны погоста, у прогнувшихся спинами трамплинов.
Вскоре осталась слева бензоколонка, а потом ушел в темноту и полый, черный купол храма Всех святых. А в глазах Куропаткина уже было черно от золотых мыслей — он быстро шагал по белым плитам бетонки. Уже давно облетел этот купол своими дорогими листами. И пришел черед тополей расставаться с царской одеждой. А Князь Куропаткин транслировал в эфир многосерийное кино своей безответной любви — по черным, пустым телеканалам городских экранов. Он думал о своей матери — и шел так, будто его опять догонял взгляд, до краев наполненный слезами. Он, крохалевский Князь Куропаткин, догадывался, что, выходя из тюремной калитки, одновременно входят обратно пустынные странники русского неба. Что тем, на ком крест ставят при жизни, не принято ставить после смерти. Он летел, как птица над куполом храма, раскинувшись черным крестом — будто открестившись от забывших отца своего детей и от Бога, не помнящего созданных по подобию Его. Он думал о своем отце — и не испытывал ни зла, ни злобы, как это случалось в детстве, когда он лежал под бабушкиным одеялом и ждал отца часами, сутками, годами. Не бутылку за пазухой, а сосуд невостребованной нежности нес он у своего сердца. Пропади все пропадом, сгинь с глаз моих и не возвращайся никогда — ты, белая бетонная стезя на краю земли, у черной пропасти старого Егошихинского погоста.
Он пошарил по помещению взглядом — нет аппарата, значит, на столе стоит драгоценный, за дощатым барьером.
— А можно папе позвонить? — спросил он дежурного, сидевшего по ту сторону реальности, — спросил, соблюдая аккуратную улыбку.
— Можно телочку без подставки. Фамилия?
Юра назвался — и зря: эти крысы не могли позволить себе такой идентификации личности клиента. Тут же появился субъект в белом халате, похожий на снежную бабу с морковкой на узкой морде. Он приказал Вельяминову раздеться и присесть пару раз — ни тебе коленного рефлекса, ни давления, ни эффекта Ромберга. Обидно, блин. А фельдшер махнул рукой, подзывая очередного — из тех, что рядком сидели в одних трусах в лягушачьей позе на низкой и длинной лавке. О, Вельяминов понял, что здесь можно выполнить все упражнения на уровне мастера спорта, но с хозрасчетного ментовского конвейера все равно не спрыгнуть.
Бутылку куда-то унесли, а купюру, ключи, пакет и записную книжку положили в коробку, на полку, в железный шкаф — туда же Вельяминов повесил одежду и затолкал туфли с носками. А потом повели по коридору — его, мастера, арестанта пермской ночи. Потому Пастернак и назвал город этот город Юрятином, что здесь родился Юра, когда будущий Нобелевский лауреат еще только писал «Доктора Живаго».
За спиной захлопнулась железная дверь. Юра с минуту вглядывался в сумеречный свет ночника: просторное помещение с двумя рядами кроватей и оцинкованное ведро в центре, мерцавшее холодной новизной. Он нашел пустое место и лег, почувствовав кожей гладкую, липкую и холодную клеенку.
Через час, кажется, ему стало зябко и тошно, и колени поползли к подбородку — как в детстве… Потом кто-то стал медленно рассекать мозг лезвием ножа — без местной, общей или какой другой милосердной анестезии.
Юра натянул на себя тонкое суконное одеяло, вспомнил про чешское пиво в партийном холодильнике — и настолько утратил чувство иронии, что действительно пообещал пожаловаться папе: мусора поганые, в подъезде у меня будут дежурить! Он застонал — и резко сдернул сукно с лица. Все места в камере были заняты. Мужики спали, переполняя помещение бредом и сильным запахом пота. Вельяминов поднялся, подошел к серебристому ведру, наклонился — и, требуя, бля, общей посудой, сделал несколько затяжных глотков холодной воды, бьющей запахом хлорки.
Вельяминов уснул, сжав здоровые белые зубы, сорвавшись на вираже и вонзаясь лицом в жесткий наст мартовского снега. Конечно, это был не сон, а шестичасовой крик, яркий взрыв, возможно, равный по длине рождению Вселенной.
Он лежал с открытыми глазами — и ему казалось, что все часы в мире остановились.
Потом Юра увидел, как с одной из коек поднялся мужик в зеленых, красных, желтых — ботанических, судя по узорам, тропических трусах. Мускулистый, но с распущенным животом жизнерадостного сангвиника, еще не потерявшего моральный облик.
— Сержант! — крикнул он, подходя к двери и почесывая волосатую грудь. — Домой пора — я по утрам кушаю…
— Это свиньи кушают, а вы — жрете! — ответил голос из-за зарешеченного окошка.
Зимним вечером, вспомнил Вельяминов, наблюдал из окна квартиры, как к перекрестку вышла какая-то веселая замшевая компания. И в это время из-за угла появился серый фургон, из которого, как тараканы на хлеб, выскочили милиционеры и начали выхватывать из компании мужчин. Женщины в норковых шапках и чернобурках на плечах беспомощно кричали и ругались матом, но опрятные, домовитые такие менты аккуратно довели до конца свое крысиное дело.
Он, белозубый отрок, тогда здорово посмеялся.
Дверь в комнату была настежь распахнута — Пшеничников ногами чувствовал, что тянет по полу сквозняком из оконных щелей, из-под желтых шелковых штор. В изоляторном блоке стояла бетонная тишина.
В правой руке Куропаткин держал стакан, а в левой — сигаретку «Опала». Пшеничников держал то же.
— Скоро я брошу пить, — вслух бредил Игорь Николаевич, — я удивлю всех… Такое слово найду… такое слово… Конечно, сегодня я из себя ничего не представляю, но завтра, завтра — пик XV, Эверест, Сагарматха, Джомолунгма… А сегодня — конечно… Территория, стрельба по периметру… Завтра я соберусь — и брошу пить…
Куропаткин кивал головой, с удовольствием соглашаясь с нелицеприятной самооценкой соратника.
— Да, соберешься… И будешь браться, пока руки не отсохнут, — поддержал он, — тело не парализует… Но подозреваю, что и тогда — челюстью черпать будешь, из корыта, языком доставать, как собака!
— Языком, которым я зарабатываю деньги?
— Да разве это деньги? — повернул к нему голову Князь Куропаткин, у которого ничего святого не было, даже денег. — Уволят за прогул — пойдешь дворником, уволят оттуда — возьму в бригаду, ниже некуда… Ни профессия, ни возраст ничего не значат. Взять моих товарищей по спецшколе — учителя на уроках чистописания уже знали, кто из них станет первоклассной падалью.
— Ты, наверное, себя имеешь в виду?
— Потом они все сели — за хоровуху… А я никогда не насильничал — с восьмого класса уговаривать начал. Конечно, в семь лет уже ясно, каким ты будешь в семьдесят. А ты что не пьешь, не согласен со мной?
— Меня мать в первом классе из ложки кагором поила…
— А я думал, ковшом… Кажется, я сам не тот кран открыл, по малолетству… Да и как тут не запьешь, когда все пьют — до сблева, в подъездах моча и кровь, мат непроходимый… А ты только представь, что это будет вечно — для нас, потому что всю жизнь, ровесники наши и те, которые младше, тоже, никогда не изменятся! Они будут толкаться вокруг нас всю жизнь… Так что же делать, начальник? Я не желаю жить с этими ублюдками!
— «Ты царь: живи один…»
— Кто сказал?
— Пушкин.
— Я так и подумал! Опять он меня обошел…
Они выпили — «за классика мировой литературы!» — лежа поверх постелей в сторублевых смокингах, слегка помятых костюмах, про какие говорят — не без былого. Лишь бы хватило снотворного на всех, Господи.
— А почему люди начинают читать книги в старости?
— Они пытаются стать мудрыми, — ответил через паузу Пшеничников, — они читают книги по пищеварению, варке стали и астрофизике, романы Бальзака и исторические монографии. Сначала медленно, затем быстро, потом еще быстрее, листают брошюры, мемуары и ежегодные энциклопедии. Ищут подтверждение того, что правильно прожили жизнь. Тешатся, безумные старики, и не находят — своих фотографий, биографий, даже эпитафий… Тогда что же было не так? — размышляют они. Что? И они снова листают книги — и находят единственный ответ… Единственный и последний. Поэтому я говорю тебе: когда станешь мудрым, почувствуешь запах пихтовых веток.
— Клянусь священными водами Стикса, бегущими в логу Егошихинского кладбища, — торжественно произнес Князь Куропаткин, — я не стану мудрым, потому что я умру молодым и счастливым.
Вельяминов встал удачно — сразу на ноги, снова попил из ведра и разглядел за решеткой усталое лицо.
— Послушай, фельдшер, — обратился он к эскулапу на безупречном русском языке, — ты помнишь, я стоял на ногах гораздо вертикальнее, чем ты… Так почему я не ушел вчера вечером?
Человек внимательно разглядывал коридорную штукатурку и медленно курил, сцеживая дым сквозь зубы.
— Отсюда уходят только утром…
— Или уносят, — раздался веселый голос с одной из кроватей, — моего соседа по площадке насмерть забили!
— Ты что, с диагнозом не согласен? — добавил мужик в ботанических трусах. — Нашел тоже фельдшера — за копейку убьет.
Вельяминов оттянулся на кровати, жестко всадив локоть в потную клеенку. Через неделю на завод придет бумага из вытрезвителя — кто попался! Хай-лай поднимется…
Утром, по освобождении из камеры, клиентов конторы собрали в комнате, точнее в классе специальной переподготовки. И светловолосый капитан начал свой, надо думать, ежедневный ритуал: какие вы мужики? надо же взяться и бросить пить, а есть такие, которые попадаются во второй или третий раз! У вас, похоже, совсем нет воли… Кто не бросит, тот плохо кончит.
Сидевший рядом с Вельяминовым молодой человек в белых джинсах прокомментировал выступление своему товарищу — на английском языке и достаточно громко.
— Вы мужики или нет? — продолжал бубнить милиционер. — Или только похожи на них…
— Белокурый баранчик с голубыми глазами, — тихо произнес сосед Вельяминова — но уже по-русски.
«Чтобы все поняли», — сообразил Юра.
Капитан это сообразил тоже.
Из комнаты клиентов вывели в приемное помещение и разместили в деревянной клетке. Те, кому не хватило места на лавках, стояли, покачиваясь с похмелья, как прибрежные водоросли.
Вторая клетка предназначалась для женщин. Там сидела одна такая — потерпевшая кораблекрушение. А до этого она, похоже, была при делах… И шубку беличью сохранила, которой даже не пыталась прикрыть красоту привокзального тела. Лицо ее напоминало «Днепр в лунную ночь» — такое прекрасное, посиневшее от ударов, с кровоподтеками.
— Запахни полы-то, — сказал, проходя мимо, дежурный мент, — совсем ведь голая…
— Я не голая, — с достоинством ответила женщина, — я нагая.
Вельяминов успел сесть рядом с парнем в джинсах и его товарищем — угловатым и толстогубым.
Мужики вокруг переговаривались, веселились как-то сквозь зубы, предчувствуя встречу с женой и рабочим днем.
— А ты неплохо говоришь по-английски…
— Предпочитаю этот язык, — ответил парень.
— Одной периодики на сто сорок рублей выписывает, — добавил его товарищ.
Вельяминов разглядывал соседа: прямые черные волосы, нежная смуглая кожа, элитарная косоротистая улыбочка.
— Сержант, товарищ сержант! — закричал вдруг кто-то. — Вода в кувшине кончилась, товарищ сержант!
Милиционер подошел и открыл висячий замок клетки.
— Эй, Машка, а ну сходи за водой, да поживей! — приказал он.
«У-у. у!» _ протяжно выдохнул парень в белых джинсах и, ни на кого не глядя, взял кувшин и вышел из клетки.
— А что, вы разве не знали? — улыбнулся милиционер клиентам, заглядывая с головой внутрь. — Пидарас! Он часто у нас здесь бывает…
Когда подошла его очередь, мастер вышел из клетки к барьеру. Милиционер кивнул на ряд бутылок.
— Забирай свое пойло!
«Вельяминов» — прочитал Юра надпись авторучкой на одной из этикеток. Сам он ни за что бы не вспомнил, какая была бутылка — и откуда взялся этот «Херес»…
— Получишь квитанцию, когда принесешь десять рублей — за ночлег. Или вычтем из зарплаты! — предупредил его мент поганый.
Неуверенно шагая к трапу самолета, Алексей без успеха пытался вспомнить, зачем и как угодил не туда, не сюда, а в эту банду винторогих грузинских козлов и мелких кунгурских канюков, прокуренных и пропахших одеколоном в партийных туалетах. И только стюардесса приветливо сообщила ему, что на высоте десять тысяч метров лайнер летит в столицу.
Значит, к брату — других адресов там нет, кроме, конечно, общественной приемной в Кремлевском дворце — там его, мыслителя, давно ждут — ребята… Неужели допился до пробела, точнее прочерка? А почему нет, если с трех попы-токтаки не удалось пристегнуться? Да и плевать, ремни — не пуговицы, смерть — не ширинка, сколько можно дергаться.
О самом безысходном обстоятельстве вояжа Алексей узнал тогда, когда самолет находился выше Эвереста — он запустил руку в карман и обнаружил там деньги, равные стоимости тридцати автобусных абонементов. «Ух, покатаемся!» — самой первой, радостно опережая другие, пришла в голову мысль. «Придурок краснокамский!» — эта мысль пришла к нему второй. А после третьей он чуть не заплакал…
Помнится, в годы университетских недоразумений у Стаца был один товарищ, любивший земноводных пермского периода больше мотовилихинских приматов. Будущая биологическая звезда не баловала преподавателей вниманием, проводя время в поездках между Черным и Белым морями за счет МПС — Министерства Про-Свещения, точнее Министерства Путей Сообщения, пересаживаясь с одной электрички на другую. Аббревиатуру МПС на подушечных наволочках плацкартных вагонов он никогда не видел — и здорово бы удивился, узнав, что такая вообще существует. И синий штамп «общепита» на дне щербатых тарелок не встречал никогда. Поскольку питался тем, что находил в лесу, реке или море — грибы, моллюски разные, вареные ракообразные. И спал на берегу… Алексей кстати вспомнил о нем и уже начал жалеть сейчас, что не биолог, — и с каждой минутой жалел все сильнее. Он вообще без еды терял рассудок быстрее, чем с водкой. Он был не биологом, а историком — и влипал в эти истории то и дело, каждые полчаса, без перерыва. По крайней мере, так считал старший брат.
Только старший брат Борис не мог снисходительно относиться к ночным перелетам младшего, равным студенческой стипендии и двум часовым поясам. Сам он в это время таскал реквизит на Таганке, изучая между спектаклями аэро — динамику крыла и оптические приборы космических спутников.
— Люди покоряют космос, занимаются духовным самосовершенствованием — обретают высшую форму человеческого существования, а ты в это время сливаешься в помойку! — говорил он младшему брату, сидя на голой панцирной сетке кровати. — Это не пассивная форма сопротивления, а обыкновенная моральная разнузданность!
Конечно, Москва не стоила того, чтобы залетать так далеко. И это он, Стац, старый автостопщик, прочесавший тут все, от Клайпеды до Одессы… Хлеб, сыр, червонец, занятый в соседней комнате, — и этого он не стоил, как утверждал старший брат. Алексей хотел объяснить брату своему, сказать, ну просто предупредить его… Не смог.
— Космос покоряют? Испанцы тоже покорили — Атлантический океан, — с усмешкой процедил он, — а потом взяли и вырезали несколько великих цивилизаций — с библией в руке, догматом духовного самосовершенствования…
Алексей, слава Богу, позавтракал, но пообедать твердо решил дома — правда, только на следующий день, поскольку за такие деньги стакан чая без сахара не дадут — ни в купе, ни в тамбуре. За такие деньги можно позволить себе приставать к женщинам на Казанском вокзале, возле туалета, предлагая самое непотребное — свои ручные часы, почему-то ровно за семь рублей пятьдесят три копейки.
И он безуспешно приставал, пока не появились два гандона в штатском и не вывели Стаца вон, кое-что пообещав на случай второй встречи. Вывели вон — и там, в переулке, он их продал, часы то есть.
Да нет, тут главное не то — тут форма главное. Костюм! Содержания коллеги не прочтут по причине благоприобретенной слепоты и природного скудоумия.
Ну, наконец-то он все выгладил — брюки, голубую рубашку и даже светло-серый галстук. Потому что броский стандарт тут нужен, яркий и строгий одновременно. Яркость будет отвлекать от красно-желтого, надорванного алкоголем взгляда не выспавшихся глаз и похмельного пепла на коже лица, утомленного праздником. Строгость придет на помощь потом — да, мол, человек пьет, но морального облика своего не утрачивает. Да, не утрачивает. Молодой человек пьет, но, возможно, из него что-нибудь получится — не производственный мастер, конечно, а председатель профсоюзного комитета — почему бы и нет? Когда-нибудь, к сорокалетию следующей Победы.
Да, в следующем году — сорокалетие Победы над фашистской Германией. По этому поводу на Горе вырубили половину сквера и выкатили туда две длинноствольные пушки. И начали сооружение полукруглой стелы, на которую обещали золотыми буквами внести имена погибших. Пшеничников прошел мимо, остановился, оглянулся — они зажгут тут вечный огонь, где он, социолог, прошел сейчас в ознобе похмелья. Синим пламенем будет светиться он.
А за стелой стояли черные, будто сгоревшие во времени срубы, в которых доживали матери солдат. «И скоро вознесется над тобой бронзовый автомат сына, мать — монументы, мать — монументы…» На эти бы деньги квартиры старухам построить. Он опять спешил — и достиг лестницы быстро.
Но еще быстрее пришла торжественная минута: взгляды коллег стали нежными от благодарности — за то, что ты предоставил им редкую возможность убедиться в собственном превосходстве над тобой. Быть может, в жизни у них не будет больше такой минуты, так пусть же они умрут с торжествующей улыбкой на расползающемся лице.
О, как сверкали бугры голой головы Титова, обтянутой эластичной кожей, когда он стремительно передвигался по узкому проходу механического цеха!
Он двигался навстречу Игорю. Он перехватил социолога за рукав по пути в отдел, втащил на второй этаж и вытащил на железную площадку пожарной лестницы.
— Я был мастером, я был начальником участка, я даже был начальником восемнадцатого цеха — ты знаешь этот цех. И мне все удавалось только потому, что я работал на уровне международного авантюриста! — торопливо делился он с подчиненным своим производственным опытом. — Помню, надо было поставить один станок, пресс, в самой середине цеха, куда пройти — и то трудно. Усваиваешь? Весом в пять тонн. Я прицепил пресс к мостовому крану, закрыл глаза — и стал молиться про себя. Представляешь, что могло случиться? А случилось только то, что было, и будет только это. Поэтому не ссы, пацан — наше от нас не уйдет, а то, что ушло, то не наше. И начинай карьеру с мастера. Лучше — с мастера своего дела.
Начинай, даже если ты проснулся в пустыне, в единственном числе, с пастью, забитой горячим песком… Сам Владислав все делал стремительно — не только передвигался, но и пил через день, приходя на работу таким каленым, что искры сыпались, как под ударами молота. Жена пристально смотрела на него и тихонечко кудахтала — курица никак не могла понять, почему муж пьет. Курочка никак — ни-как-ко-ко-ко не могла понять, почему он пьет, а не клюет — петух! — зернышки.
— Спокойно, начальник, это она — хана подошла, своим тихим шагом. Это прогул, Владислав… Как утверждают собутыльники, утром меня ставили на ноги три раза — и даже куртку одевали. Но я ложился пластом, не открывая глаз, все три раза — лицом вверх…
— Говорил я тебе — пей с начальником! Теперь эта банда постарается тебя закопать. И меня тоже… Что придумал?
— Ничего — спокойно, Владислав… Пора завязывать с официальной частью моей биографии. Пленарное заседание закончилось. Трудовую книжку выброшу в мусорный ящик — вместе с 33-й статьей. Это же не книга жизни.
С этой железной площадки красного цвета хорошо был виден берег реки, которая становилась все уже — у берега намывали песок, увеличивая полезное, с точки зрения руководства, пространство для строительства еще одного корпуса — «и песок намоют, и нас закопают»…
— Так не пойдет, Игорь Николаевич… Надо срочно достать вызов в милицию — на этот день, вчерашний, или в военкомат, или справку от врача… Ты меня понял — где у тебя есть знакомые?
— Прости, начальник, я подвел тебя. Но я ничего не буду делать. Я хочу пить — еще неделю. А потом проснуться в другом городе, в другом доме, с другими документами — и уйти в подполье лет на пять, работать нелегалом, добывать секретную информацию для первого отдела нашего завода, чтобы искупить свою страшную вину. Ты не обязан отвечать за меня, тут другие дела…
— Но буду — они такого шанса не упустят. Понимаешь? Из очереди на квартиру, может быть, не вычеркнут, но сдвинут на пару лет, на холодке подержат. Давай делать, Игорько, давай думай… Только правду им не говори, прошу тебя.
Они все благодарны тебе. Потому что если ты — гад, то все они, имеющие право судить тебя, они ангелы. Поджарые или тучные, но все — с волосами в ноздрях, потные или сухие, но все — с животным обонянием, чуткие как собаки. Суки! Он прикрыл глаза: да нет, маэстро, ты субъективен — какие это суки? Это обыкновенные мотовилихинские скоты, вульгарные недоноски, партийные ублюдки, заводские козлы с мозгами олигофренов… Разве можно сравнивать этих пидарасов с благородными собаками? Посмотри, как они выдергивают волосы из ноздрей, как внимательно разглядывают выдернутый волос, сжатый пальцами.
И вот эта минута наступила: старая тетка Ильинична, мать троих взрослых детей, не скрывая восторга, пригласила публику в кабинет — и та пошла, с едва сдерживаемым достоинством, как в общественный туалет на железнодорожном вокзале.
Пшеничников сам сел отдельно, сразу у дверей — он тут один, Титов помочь ему не сможет.
— Все вы догадываетесь, какое чрезвычайное происшествие послужило поводом к нашему собранию, — с удовольствием начал Уродкин, вращая кормой кресло на толстом железном винте. «В задницу бы тебе его!» — не без удовольствия подумал Пшеничников — и улыбнулся исполняющему обязанности начальника.
— Да-а, — недоуменно остановил на нем взгляд Родкин, — Пшеничников, самый молодой сотрудник нашего отдела, совершил прогул, в чем чистосердечно признался мне и что, конечно, не смягчит его вину — хе-хе… Проступок настолько серьезный, что мне пришлось доложить о нем в управление завода, Анатолию Ивановичу Власову… А что мне оставалось делать? Вы знаете, за прогул инженерно-технические работники увольняются по 33-й статье… Но, может быть, у Игоря Николаевича были серьезные причины для прогула — пусть он расскажет нам о том, что произошло…
Пшеничников, прошедший театральную школу армии, не стал докладывать как по-писаному, а для понта, во имя дела, начал спотыкаться так, будто его душили приступы раскаяния. Слезу, правда, выжать он так и не смог. А пробовал…
— Понимаете, коллеги, меня пригласил друг — на день рождения. Как вы, конечно, догадываетесь. Старый полковой товарищ. Мы с ним в ротной каптерке с одеколона начинали. Из одной чашки ели, кушали…
— Из одного флакона, ты хотел сказать, — добавил Панченко.
— Пить не умеют! — вскинул Уродкин указательный палец на уровень виска. — Вот у меня на день рождения родственники собрались, друзья там…
«Родственники — понятно, но неужели у него могут быть друзья? Блефует, сука…» — возмутился Пшеничников.
— …Так я всяких вин выставил — сухих, дорогих, марочных! Посидели, попили, поговорили даже — и разошлись, а как же? И то вино, что осталось, почти половина, в некоторых бутылках и побольше, я закупорил и обратно в холодильник поставил. А как же иначе? Вот только «Херес» весь выпили — жалко, хе-хе…
— Вы, вероятно, сами разливали, — со злорадной улыбкой заметил Пшеничников, — Валерки Куропаткина у вас не было — вы поставили бы в холодильник…
— Это кто — именинник твой, который одеколон пьет?
— Он Князь, и он пьет все, — ответил Игорь Степану Матвеевичу.
— Продолжай, — кивнул тот с одобрением.
— Что продолжать… Как разливали — помню, пробки сразу выбрасывали! А потом наступила ночь — потемнел рассудок.
И только один сотрудник отдела научной организации труда и управления молчал — из соображений самого высшего порядка, что, конечно, недопустимо путать с личной порядочностью. Понятно, Господи, не настолько же она была тупой, чтоб не вмешиваться только по причине прогрессирующего слабоумия — многолетний опыт подсказывал Вере Поликарповне, что ее присутствие на сборище является мощным катализатором этого социального процесса. И Абрамыч, старая конторская крыса, все делал правильно, хотя и с небольшими допусками неформального характера, что, вероятно, прощалось ему за избыточный энтузиазм. Абрамыч позволял себе покуражиться, поговорить о жизни, прежде чем придушить жертву. «А если я скажу, что этот конкретный человек — козел, меня сразу обвинят в антисемитизме, антисоветчине и античной мифологии», — обреченно вздохнул Пшеничников.
— Ах, Игорь, Игорь, ты же социолог! — вздохнула Надежда Валентиновна глубоко. — Единственный социолог на заводе, где работает тридцать тысяч человек!
— Я и беру пример с коллег — классиков Маркса и Энгельса, которым ничто человеческое не чуждо было, почитайте, если не верите, письма Фридриха — еще тот буха-рик был…
— Они на работу вовремя выходили! — сверкнул умом У-родкин. — У тебя была уважительная причина для прогула?
— Была! — завелся Пшеничников. — Я встать не смог.
Если поставить свинью вертикально — на задние ноги, то она будет похожа на Веру Поликарповну. Интересно, знает эта свинья о неизбежном — о жестоком заклании? Иногда на лице Поликарповны появлялись багровые пигментные пятна, против которых были бессильны блатные эскулапы всего Урала. Какие же страхи терзали эту бессмертную душу? Наверное, блядовал супруг — секретарь парткома. Да уж точно блядовал — об этом все знали, от установки для непрерывной разливки стали до рессорного цеха на Верхней территории завода.
— С чего вы взяли, что на заводе тридцать тысяч человек? — тяжело промолвила Вера Поликарповна. — Это закрытая цифра, за нее и в первый отдел вызвать могут…
Надежда Валентиновна побагровела, будто болванка в прокатном цехе. Наступила длинная пауза.
Уж лучше бы ты молчал, Владислав Титов.
— Хе-хе-хе! — опять захехекал Родкин, поддернув синие штанины, вылоснившиеся у колен — чтоб не так сдавливало ляжки. — Да понимаешь ли ты, Владислав, что это такое — прогул? Тебя ли мне учить? За пять минут опоздания, было такое, пять лет жизни отдавали — вместе с зубами… Поступил он неправильно — скажет тоже… Он не поступил — и даже не проступился! Он переступил — через святое, через трудовую дисциплину, родной коллектив, пятилетний план!
Родкин бросил короткий взгляд в сторону Веры Поликарповны: расскажет мужу, какой Абрамыч правильный. Хоть бы рассказала… Правда, с пятилетним планом и. о. перебрал. Понятно — старался.
— Я сам предложу администрации крайний вариант! Вы понимаете, о чем я говорю…
— Поторопитесь, Исаак Абрамович, а то я опять что-нибудь придумаю.
— Поздно, Игорько, поздно, дорогой мой…
Пшеничников смотрел в окно — и чувствовал, как по щекам его текут невидимые слезы тоски и ненависти.
Вельяминов посмотрел на часы — и, к сожалению, вспомнил все, как будто именно этот ракурс требовался больной голове. Он обнаружил, что на левом запястье браслета с часами нет — и не смог быстренько обвинить в краже ментов, потому что знал, где лежит этот постукивающий металл. Потому что вчера не стал бегать от милиции по Его-шихинскому кладбищу, а переждал налет за крайним могильным крестом, наблюдая, как друзей проводят к автозаку. А потом зашел в магазин и вернулся в изолятор по старому маршруту.
Так это было. И через полчаса услышал, как открылась дверь пожарного выхода — раздались осторожные шаги и в комнату вошла невысокая женщина со стройными ногами в облегающем платье. Вельяминов замер — с бутылкой болгарского в руке, занося горлышко над стаканом. Сначала он по привычке подумал, что перебрал — и началась белая горячка.
— А где Игорь? — заговорила женщина, убедив мастера, что он еще вполне здоров и может пировать дальше.
— В милиции, — ответил с надеждой Вельяминов, — пить будем?
Прекрасная дама не очень долго разглядывала Вельяминова, прежде чем согласиться.
Это однажды он ехал к началу первой смены, уснул — и проделал по городу два часовых круга в трамвае. Сегодня он уже не уснет… Эту женщину упустить нельзя.
Юра тоже догадывался, что у него эстетическая внешность, скажем так, недаром мама называла его «солнышком». Дай другие дамы преувеличивали, пытаясь заполучить этот подарок — сына секретаря… Сына секретаря областного комитета партии.
— Садись, ты будешь королевой, ладно? А я солдатом…
Он даже встал и сполоснул под краном стакан, чего не делал со вчерашнего дня. А женщина села на стул так, чтобы не скрывать свои сногсшибательные коленки — Юра обратил на это внимание. Потому что не воспринимал женщину как храм невидимых ценностей, тем более — невиданных. Он вообще держал женщин только за шлюх — и правильно делал, потому что гостья молчать не стала.
— Я тебе нравлюсь? Правда, я похожа на актрису?
— Не знаю, правда ли, но я люблю подарки без коробок и ленточек… Как тебя звать? И зачем ты сюда пришла?
— Ты, похоже, не ангел… Меня звать Мариной, а пришла я сюда на свидание.
— Да-а? — опрокинул Вельяминов в глотку стакан вина. — Пойдешь на свидание завтра — с передачей, если разрешат.
— Он уже кого-нибудь убил?
— Он перед свиданиями всегда убивает — большой эстет, то есть больше, чем я — я это делаю редко.
Вельяминов быстро говорил и медленно разглядывал генетический шедевр с громадными глазами жрицы из храма блядской любви.
За окном трамвая прошли черные мраморные колонны Дворца культуры им. Вождя мировой революции. А баба попалась, надо сказать, на передок слабая… Потом прошел пустеющий сквер и зеленый дом сталинской архитектуры.
На остановке в трамвай вошли трое парней — с габаритами крупных таких аппаратов. Самый пьяный из них, с длинными волосами, навалился спиной на закрывшуюся дверь, стоя на второй подножке.
— Ты меня не останавливай! — оттолкнул он второго. — Я с особой зоны освободился! Меня никто никогда не останавливает, хотя я сильно не бью — жалею друзей… Понял? Что сказал? Отсосешь… У меня скоро вся Крохалевка сосать будет!
Трамвай молча двигался по пролетарской Мотовилихе. Пассажиры смотрели в окна, а Вельяминов сидел у самого выхода и начинал нервничать.
— Ты что рисуешься, баклан? — тихо спросил он парня. Тут наступила пауза, которую сразу, как юпитеры, осветили десятки повернувшихся к ним глаз.
— Э, ты что, боксер, что ли? — поднялся парень и навис над первым от дверей сиденьем, где сидел Вельяминов.
— А ты что, канитель хочешь? — ответил Вельяминов, чувствую, как грубеет голос. — Сейчас я организую…
— О-о! Земеля… Я же свой, да на — ударь меня…
— Уйди с дороги, гнида! — поднялся мастер и прошел по ступеням, раздвигая публику плечами.
Он вовремя, как хороший экспресс, миновал туннель и вышел к проходной, когда охранница по имени Зинка уже доставала из кобуры Макаровский пистолет, чтобы пристрелить первого опоздавшего. Но это был не он — он миновал турникет, не отрывая взгляда от зеленого табло настенных электронных часов.
Свои часы он оставил на кровати Игоря Николаевича. Эта Марина, стерва зеленоглазая, и бровью не повела, когда он пересел вчера к ней и взялся рукой за талию. А мораль давно была готова, как у армейского командира взвода: если невеста вам изменила, то радуйтесь — что она сделала это сейчас, а не позже… И Вельяминов решил «порадовать» друга, тем более что подруга тоже решила. «Блядь мотовилихинская!» — осудил он ее и завалил после третьего стакана, не закрывая дверь, — на постели Игоря Николаевича. И сразу заметил — заваливать было что… У него и сейчас дыхание перекрылось, когда он вспомнил эту «часть мозга, вынесенную наружу» — полузакрытые глаза, зрачки которых закатились в лобное пространство, и длинный крик, полный познания… Да, это вам не дешевый «стояк» в подъезде.
Вельяминов как раз вошел в цех и увидел, что ракетные платформы аккуратной стопкой в 24 тонны лежат на том же самом месте, а станок продолжает работать. «Похоже, они твердо решили убить меня, — покачал он головой, — надо будет папе сказать… Бля, а шоколадки-то я не купил!»
Пауза неприлично затянулась. Неужели дрогнули мотовилихинские сердца? Ну, это вряд ли…
— Игорь, скажи, правда, что ты развелся с женой? — спросил Степан Матвеевич, показав публике зубы, которые все были там же, где и во время последней мировой войны.
Вообще, опасный тип: всегда сидел за столом у окна, сидел и не дергался, поскольку все уже просчитал — шестьдесят лет позади, но выглядел на пятьдесят, седая шевелюра стояла, как у бобра, кофейный костюм в мелкую клетку сидел на нем хорошо, шкуркой, пушниной, сверкали скрипучие и рыжие, как смерть таракана, ботинки. Последние десять лет он проработал заместителем начальника крупного металлургического цеха, по условиям коммунистического труда не уступавшего пещере — огонь, сквозняк, песок и холод. Но он выжил — и еще многих переживет он, настырный строитель будущего.
— Неправда, — ответил Игорь, — это она со мной развелась.
— Э-э-э! Обижал, наверное, жену? — резко наклонился он в сторону Игоря, вскидывая на него свой пристальный двухствольный взгляд. — Обижал? Да-а?
— Ха-ха! — вмешался Владислав. — Все мужики — сволочи, все бабы — дуры, счастье — в работе! Правильно я говорю, Исаак Абрамович?
— Он бы хотел дуру, да сам сволочь, — похабно осклабился Панченко, — поэтому предпочитает счастье… А семью надо беречь, как еврей бережет — умный народ! Абра-мыча взять хотя бы… Был у меня один друг в цехе, Колька Поливанов, дом за рекой, жена… Офицеры знакомые приезжали порыбачить, выпить, отдохнуть… И поймал он жену с одним другом, и так удивился, что обиделся — ушел от жены. Правду говоря, она порядочной стервой была — не один стакан крови из него выпила. А потом ко мне прибежала, расплакалась… Я вызвал его в кабинет — сначала ласково говорил с ним, а потом пришлось за горло взять — но не дал семье разрушиться…
— И живут сейчас! — обрадовалась Надежда Валентиновна.
— Жили бы, да он через год повесился — придурок…
Старый еврей слушал сибирского хохла, расставив коленки так, будто там пушечный ствол висел, а не пипетка для глазных капель. Про «пипетку» сообщал сам Степан Матвеевич. «Мы с Родкиным давно перешли в категорию теоретиков». Мемуаристы наши, но Панченко-то и сейчас, наверное, не в одну смену работает.
— Да, семья — это все, что имеет человек! — произнес сын мотовилихинского портного, прямой потомок Авраама. — Вот, помнится, когда я работал заместителем инженера по технике безопасности, у нас такое случилось… Мужик один со смены пришел пораньше, а дома жена, продавщица из хлебного, с другим, понимаете, кувыркается там… Мужик даже пальцем не тронул их! Правду говорю. Только переоделся — в костюм новый, в туфли лакированные. И обратно на завод — через проходную его пропустили, и через вторую тоже — цех закрытый был, а там еще одна охрана была — в таком хитром месте работал мужик, в комнате с металлическими стенами — во! Туда только два человека имели право входить, а сменщик еще не пришел… Мужик и говорит охраннице: видишь, мол, в гости собрался, а часы на работе оставил — заскочу на секунду… Она не имела права пропускать его, после смены, вот она — дисциплина! А пропустила… Очухалась, когда уже было поздно: мужик стальную, такую, как в сейфе, дверь ломом изнутри задвинул — пришлось автогеном вырезать! Да-а… Зашли мы туда, а мужик уже лежит на полу — готовенький, переодевать не надо. Там токсичные вещества развешивали, которые по технологии нужны, и цианистый калий — тоже, мужик только и успел пригубить — не вино же, много не выпьешь…
— Игорь Николаевич, — с улыбкой озарения произнесла Фарида, — а ты, кажется, раньше положенного с работы не уходил еще… Что же тогда произошло?
— Бесполезно говорить тебе, женщина, мы с тобой из разных психофизиологических групп, Фарида…
— Откуда мы?
— У нас с тобой разные психофизиологические типы.
— Что ты тип еще тот, я знаю.
— Да, Фарида, я по типу придурок, а ты истеричка.
— Мне не понравилось твое последнее слово…
— Оно не последнее — мы не в суде. Ну хорошо, я по типу придурок, а ты дура обыкновенная, типа пустырника: стебли и черешки листьев мохнато-пушистые, листья супротивные. Содержит несколько алкалоидов. Используется против грудной жабы… Кажется, ты зеленеешь. Это что, хлорофилл?
— Я догадывалась, что ты воспринимаешь меня как траву… Но почему я обыкновенная?
— Хорошо, пусть будет: ты дура необыкновенная!
— А какая разница? — спросила Фарида дрожащим голосом.
Владислав отвернулся к окну, задумался, будто умный.
— Между кем и кем?
— Между нами все ясно. Я имею в виду двух дур…
— Для меня никакой.
— Потому что дура одна? Да? А ты точно придурок!
— Прекратите! — поздно пожалел Фариду Панченко.
— Кстати, мне надо сообщить вам одну новость, — поддержал начинание Родкин, — через час придет знакомиться с коллективом новый начальник отдела, Анатолий Иванович Власов, бывший заместитель директора по экономике… Да, бывший.
С тяжелым сердцем и легким желудком спрыгнул Алексей на пермский перрон, с которого когда-то был взят гэ-бэшниками в первый раз — у поезда «Москва-Пекин». Еще вчера только высокие факелы заводов «Нефтеоргсинтеза» освещали его путь в ночное небо. Они остались внизу, за черным элероном крыла — будто у входа в геенну огненную. Но сегодня Пермь встречает его торжественно — в мундире МВД!
Смеяться он начал на ходу и сдержанно — как всегда, когда имел дело с непредсказуемой психикой профессиональных параноиков. Он увидел: на перроне стоит черный металлический бак — на переднем плане, а за ним, на заднем, навстречу Алексею двигается крупный милиционер в парадной форме, закупоренный, со звездами, как коньяк.
— Что с тобой, пассажир? — не очень весело спросил лейтенант, подходя к нему на расстояние рукопожатия. Или хорошего оверхэнда правой.
— Не обращайте внимания, товарищ сержант, — серьезно ответил Алексей Стац, — мне вчера мячом в голову попали!
— Похоже, крученый удар был! — неожиданно обрадовался милиционер. — Чувствуется, хороший мяч… А так я не сержант, а лейтенант. Запомни, наверняка еще встретимся.
Они разошлись и оглянулись одновременно — и по багровевшему лицу милиционера Алексей понял, что тот успел прочитать слово, написанное по диагонали металлического бака с той стороны: МУСОР.
Алексей сразу же удлинил шаг, ведь ему надо было спешить. Он зашел на привокзальный почтамт и позвонил в город босоногих скоростей — у него было две минуты, на два «пятнарика» — две пятнадцатикопеечных монеты. Говорил же Пшеничников ему не раз: не таскайся по перронам, не распускай свой собачий язык, не пей больше, чем другие подонки. Теперь вот дозванивайся, беспокой старого человека, поверившего историческому недоноску Стацу, который мычит, но учит школьников.
Алексей спустился по лестнице к привокзальной площади и уверенно миновал стоянку такси, где требовалось сто копеек, потом — остановку автобуса, где надо было всего шесть копеек, троллейбуса — четыре копейки и, наконец, трамвая — три копейки. И отправился дальше пешком — к центральному рынку. Тут нет проблемы.
А вот проблему закрытого информационного канала, как говорят, наверное, в ГБ, решать следует. Впрочем, кто это будет контролировать? Так Алексей думал уже третьи сутки — и думал безуспешно: «Нет, этот не мог — порядочный человек, на меня похож, этот тоже — потому что сам такой, кривой и бестолковый, деньги в банке хранит — трехлитровой… И кто же тогда? Может, этот? Да нет, не может — я с ним последний раз полгода назад пил. Неужели этот? Нет, не может у этой жены быть такой муж… Значит, этот — этот может, и бесплатно может, из любви к аббревиатуре ГБ. Господи, так какая же сука на меня донесла?..»
И тут своим цепким взглядом опытного бомжа Алексей засек на лавочке доброго мужика — конечно, доброго, ведь с годами содержимое все сильнее проступает в лице человеческом. Правильно я перевел тебя, Марина? — вспомнил он свою первую любовь. Наблюдательной девочкой была. «Закурить не найдется?» — бросил он так, проходя, мимоходом, будто только что обнаружил свою забывчивость — пятирублевая пачка на столе осталась. А мужик действительно оказался добрым — не стал сверкать умом, улыбнулся и угостил Стаца.
Вторая проблема: где достать пятьдесят копеек на междугородний автобус. Он оглянулся и успел разглядеть стрелки на вокзальных часах — и еще разглядел крейсерскую фигуру Ведунина, стоявшего прямо под минутной стрелкой. Три раза разглядел…
И сразу сел на скамейку, чтобы затянуться до глубины души. Как говорят полковники военной кафедры университета, человека надо озадачить. Что и произошло с лейтенантом запаса Алексеем — человек задумался о человеке: человек стоит не столько, на сколько он держится, а ровно столько, сколько в нем есть золотого металла. Так он подумал. Но как определить — эту стоимость человека, себе-сто-имость? А вот как: надо сказать что-нибудь ценное — такое, чтобы он улыбнулся, человек этот — и успеть пересчитать все золотые коронки, да так, чтобы не перепутать с риндолевыми фиксами. Ведь только у тех, кто рождается на территории самой древней в Союзе цивилизации, армянского царства Урарту, коренные зубы до сих пор растут золотыми. Поэтому тепло и светло становится вокруг, когда они улыбаются. И немного смешно. Впрочем, и в России придурков достаточно.
Так вот он кто, господин Ведунин, человек с золотыми зубами. Ведать дух, заглядывать в душу… Алексей поднялся, прошел двести метров и швырнул окурок в урну — ту самую, что до сих пор стоит напротив черного памятника Дзержинскому. Потом зашел в кабинку телефона и позвонил Пшеничникову на последнюю мелкую монетку — двушку, оставшуюся от продажи часов.
Он позвонил на две копейки — и вспомнил, что в 1757 году по высочайшему повелению Мотовилихинский завод вместе с Егошихинским, Висимским и Пискорским был отдан графу Михаилу Илларионовичу Воронцову с рудниками, лесами, со всеми припасами и готовой медью, мастеровыми людьми и приписными к заводу крестьянами за 170 975 руб. 03 коп.
«А если бы у меня было не две, а три копейки, я бы доехал до рынка на трамвае! — вообразил он себя графом. — Однако хорошая у тебя память, выпускник исторического факультета. И полковники это отмечали… У меня хорошая память, как видишь — я все тебе припомню, товарищ Ведунин… Мы не разойдемся с тобой. Мы обязательно встретимся…»
О счастье: он увидел впереди широкую спину Валерки Куропаткина — вот они, пятьдесят копеек!
— Валерка! — заорал он голосом, идущим из пустого желудка. Но спина продолжала удаляться — неумолимо, покачиваясь, как пригородная электричка.
— Свистнуть? — услышал Алексей — и увидел стройную женщину с чуть полноватыми ножками, обтянутыми кофейного цвета кордовыми джинсами. Алексей сразу утратил дар своей свободной речи — и присел, как в народной сказке, от могучего четырехпалого свиста. «Это от голода», — с хозяйской нежностью подумал он о своих коленях.
— Хулиганка? — строго спросил Алексей, вспомнив про свои педагогические обязанности, не отрывая взгляда от ближнего к нему бедра.
— Нет, из охраны, — ответила молодая женщина.
— Как звать? — произнес он и сделал шаг, тихонько наглея.
— Мариной, — ответила охранница, приветливо расстегнув верхнюю пуговицу желтого батника, — смотри, опоздаешь на поезд…
— Я как раз с него слез… А ты на каком заводе?
— Где Игорь Николаевич работает социологом…
— Что-о? Значит, ты меня знаешь?
— Социолог мне сказал: увидишь красноглазого кроли-кау чепка, знай — это Лешка Стац, известный педагог и пилигрим, который много ходит — проходимец то есть, первопроходец, — ответила и исчезла женщина. Каки Куропаткин.
«Это тоже от голода!» — неожиданно сообразил Алексей.
Все это пермский базар — Пшеничников был не настолько экзальтированным, чтобы не просечь пустую поляну: Родкин, еще исполняющий обязанности начальника, костьми ляжет — на ковровой дорожке в кабинете нового заместителя директора завода по экономике, чтоб уволить гонористого исследователя производственных конфликтов по 33-й статье. «Два горбатых» тебе — с приказом по заводу! Может быть, это последняя радость в жизни поскребыша мотовилихинского портного — за всю парашу, которую ему пришлось выпить… Последний несчастный случай на производстве, последний акт, подписанный большим специалистом по технике безопасности, с тихой улыбкой — «без пособия по нетрудоспособности»…
«Ах ты Уродкин — дерюжный мешок с дерьмом! — подвел итоги своим размышлениям заводской социолог. — Пора, наконец, подойти к ситуации чисто профессионально — зря ты, что ли, изучал праксеологию Кшиштофа Ко-тарбинского и создавал собственную теорию творческого решения проблем…»
Игорь встал, заполнил разрешение на выход с территории завода: «партком» — определил цель выхода.
— Долго-то не ходи, — вздохнул Родкин, ставя аккуратную чернильную подпись, — беспокоиться буду…
— Зря, Исаак Абрамович, я ведь нигде не пропаду — ни здесь, ни там…
— Как не пропадешь — это почему? — возмутился Родкин.
— Потому что мой паровоз на подходе, а ваш уже стоит на запасном пути…
— На подходе, говоришь? — обрадовался и.о. начальника — Значит, у меня еще есть время…
— Есть, но мало, Исаак Абрамыч, — только на рельсы успеете броситься. Как Анна Каренина, известная потаскуха…
Партком, находящийся в красных кирпичных стенах обезглавленной церкви, Пшеничников миновал равнодушно, боком, будто урну на тротуаре. Там пушечных дел мастера молили Бога о заступничестве и пощаде. Намолились — и снесли купола, и «начальника тюрьмы жена встала на колени и упрашивала, чтобы ее мужа освободили, а в это время Ширинкин ткнул ее в холку прикладом, и все единогласно говорили, что освобождения быть не может никакого». В архиве читал — Игорь свернул в переход под железной дорогой. Была церковь, стал партком.
Дощатая обшивка здания светилась благородной зрелостью соснового дерева — красноватой, теплой, шершавой, как хорошо выделанная кожа. И Пшеничников уже давно заметил, что в XIX веке мотовилихинские этажи были гораздо выше, как будто не тот рост пошел у пушечных мастеров. Мельчает народ, вырождается…
Игорь Николаевич прошел прямо к столу лауреата.
— Миша, ты за что международную премию получил?
— За фантастику, — шепотом ответил Михаил Шаламов, обладавший трансконтинентальной известностью.
— За фантазию, Миша, не за фантастику, — уточнил Пшеничников, — в этом городе только ты способен создать сценарий, достойный красивой рецензии.
— Куда ты опять влип?
Социолог кратко, но доступно изложил то, что произошло, — и ничего не добавил, почти.
— Да-а, — согласился Шаламов, — когда наступают на пятки, оборачиваться не стоит, надо бежать еще быстрее, чтобы не схлопотать по хлюпальнику…
— Что ты хочешь этим заявить, начальник?
Международный лауреат раздумывал три минуты, а потом взволнованно встал. И вывел Пшеничникова в коридор, держа под ручку, как драгоценного гостя.
— Пройдет ночь — и ты станешь национальным героем, потому что попадешь в десятку молодых заводских специалистов, подписавших обращение «Инженеры — к станку!»
— Миша, это же опасно! Я могу не вернуться… Из цеха.
— Тише, придурок! Завтра утром во всех проходных будет висеть бумага, призывающая инженеров стать на один месяц токарями, чтобы помочь коллективу выполнить квартальный план. Акция готовится на самом верхнем уровне — осознаешь? Подписаться имеют право самые достойные, интеллектуально и морально безупречные, вроде тебя — они ведь пока не знают, что ты алкоголик и мракобес… Африканский агент.
— Я… я? кто я?
— А когда узнают, будет поздно. Коммунисты ошибаться не могут, поэтому тебя ни за что не уволят по 33-й статье. Скандал, конечно, будет, нелокальный и латентный, как вы, социологи, говорите. А что делать? Кто возьмет на работу социолога с двумя горбатыми?
У Пшеничникова перехватило дыхание и захватило дух — он представил себе гипертоническую реакцию Абрамыча. И захохотал, не выдержав сердечной радости. А потом заплакал, сообразив, что придется крутиться — как болванке в трехкулачковом патроне токарного станка. Целый месяц гегемонизма, угнетающей диктатуры пролетариата!
Он шел в кабинет секретаря заводского комсомола, содрогаясь от задуманного. Секретарь старался соответствовать — душевной непритязательности и социальному статусу добровольца, благо тот представился скромно «инженером отдела», опустив про социолога, чтобы не вспугнуть идиота незнакомым словом.
— Что от меня требуется сейчас?
— Только согласие! — поспешил секретарь, которому заводская четверка поручила эту вербовку — директор, секретарь парткома, председатель профкома и первый секретарь комсомола. Точнее шестой, если судить по калибру. Шестерка, одним словом. А сам он — второй секретарь.
— Я согласен, но мое начальство будет против. Какой прок отпускать своего человека на месяц? Думаю, что вам надо позвонить начальнику отдела, Исааку Абрамовичу, исполняющему эти обязанности, и заручиться согласием…
Как и предвидел Пшеничников, услышав еврейское имя, второй секретарь, естественно, звонить не стал, и при этом — было заметно — испытал приступ острого славянского удовольствия.
— Я все сделаю сам! И. о. не будет возражать директору завода — даже не вякнет… И мы ничего не скажем сегодня, чтоб не гоношился понапрасну. А потом будет поздно.
— Я согласен. Но позвонить все-таки стоит.
Секретарь был удивлен: какое чувство дисциплины у человека! Подходящая кандидатура…
— Исаак Абрамович будет гордиться тобой!
Пшеничников, спускаясь по ступеням дощатого крыльца, почти искренне пожалел секретаря: «Когда ты узнаешь завтра, что я единственный социолог — на тридцатитысячный коллектив, накануне я совершил прогул, а листовки с воззванием висят уже во всех проходных завода, ты поймешь, как дешево тебя купили, и заплачешь в своем кабинете — от обиды и злости на жизнь… Миша скажет, что ничего не знало прогуле, а я разве не настаивал на звонке Абра-мычу? Такой мне ответ вам, сукам продажным, живи, шестеренка ты от часов, пиздюлина с ручкой, как говорит мой папа…»
Игорь Николаевич сел на скамейку и заметил про себя, что завод после того, как он ушел с территории, не остановился, — и если он умрет сейчас здесь, на этой теплой доске, ни одна резьба не сорвется, ни одна гайка с болта не слетит. Тысячи стволов отправляют в небо миллионы душ, но при этом во всех газетах настойчиво пишут о вреде курения. И Пшеничников достал из коричневой пачки болгарскую сигаретку.
Кажется, Вельяминов рассказывал, что видел на нижней территории БТР, доставленный в заводскую реанимацию эшелоном. В реанимацию, а может быть, в шихту — на переплавку. Корпус с разорванным днищем, броня забрызгана кровью парней, головы которых раскололись как орехи в горячих горах Афганистана. И что тут скажешь ты, социолог, призванный за сто тридцать рублей заниматься гуманитарными проблемами там, где с оборонной продукции в жестком темпе производственного графика смывается кровь детей, присланная по железной дороге с того света? Что скажешь ты, зарабатывающий свои дешевые деньги эзоповым, ущербным языком интерпретаций? Не солнце, а черная овчарка смотрит на тебя сверху, с плоской кровли городской тюрьмы. Сверкающие стволы в когтях мостового крана, расточные станки, револьверные — два слова на кирпичном фронтоне прошлого века: «Пушечные заводы». Уже сто лет здесь производится смерть. Конечно, замечательно смотрятся на фоне вечереющего неба старинные световые «фонари» на крышах — окна, похожие на слуховые, чердачные рамы, предназначенные для вентиляции и дневного освещения цехов, квадратные стекла, мерцающие изнутри голубыми зарницами электросварки — конечно, изумительно… И подозрительно: что варит он там, этот добросовестный ученик горного инженера Славянова? Разве не своему сыну варит он бронированный саркофаг, он — ослепший от огня безумец в железной маске с танковой щелью из цветного стекла, фильтром, который должен отсекать опасный для нежной сетчатки спектр?
Своему сыну — и моему тоже, и твоему, Боже… Вот они движутся в будущее ревущей колонной систем залпового огня, будто тщательно разработанная и спланированная стихия: «Град»! «Смерч»!! «Ураган»!!! Будто обещая похоронные венки каждой неизбежной жертве: «Тюльпан», «Гиацинт»… О ревущие!.. Заревет мать убитого, и заплачет этот рабочий, и этот конструктор — тоже. Создатели и сыновья создателей.
Пшеничников бросил догоревшую сигарету в урну и встал, покачнувшись от нахлынувшей в голову крови. Все это лирическая поэзия. Оправдание прогулу, загулу и разгуляю. И почему-то сразу вспомнился рассказ Панченко о том, как они, будучи солдатами, украли в ташкентском театре красный бархатный занавес — и распродали малыми кусками, как флаги, по всей Средней Азии. Как они ехали однажды в товарняке и бросили под откос ведро с горячей кашей — так, чтобы оно пришлось точно в затылок мужчины, шедшего рядом с путями. Как хохотали, улетая по рельсам в свое бесконечное будущее, даже не зная, убили или нет человека. Давно все это началось, когда еще не существовало в мире электросварки и вертикальной, непрерывной разливки стали. Задолго до рождения Исаака Абрамовича и самого ветхого на Земле еврея.
Все были в столовой, когда Пшеничников уже сидел на своем рабочем месте, торжественно отходя ко сну, как трехпалубный теплоход от пристани. И вдруг услышал голос Фариды, тихо-тихо звучавший из-за шкафа:
— У них ребенок был, поскребыш, утром выходит из комнаты и говорит: «Доброе утро, ваше солнышко встало!» Я плакала от зависти… На работу в автобусе еду, бывало, рядом сигаретами пахнет, уже не могу — так мужика хочется!
— Ау меня наоборот — как в сказке, — узнал Игорь голос Катюши, — вдруг все пропало, неужто, думаю, климакс? Рановато вроде… Пошла к врачу, а он: вашему климаксу уже двенадцать недель! Поздно, дескать…
В этот тайный момент дверь распахнулась — и в помещение ввалился Исаак Родкин, как мешок сухой, шевелящейся, потрескивающей тараканьей мерзости. И остановился, радостно глядя за шкаф, будто в холодильник.
— Поздравляю коллектив с премией!
— Есть левые деньги, а премия по НОТ — левее левых! — ответил Игорь.
— А ты здесь? — появилась Фарида с чайной чашкой в руке.
— Нет, я в Париже! — усмехнулся Пшеничников, делая вид, что очень занят работой на калькуляторе «Искра-210»: один плюс четыре плюс два равняется семи…
Он вообще писал мало, считая, что писать под углом лакейских локтей — дурная манера. И еще меньше считал, с первого класса подозревая во всеобщей квантификации что-то непорядочное. Во всяком случае, коэффициент корреляции тут должен быть высоким. Нет, говорил он себе, математический подход — не самый широкий жест по отношению к ближнему.
— Игорь Николаевич, если бы ты не пил, то уже лет через пять стал бы начальником бюро!
Пшеничников медленно повернулся к Надежде Валентиновне — с бескрайним изумлением во взоре.
— Что вы говорите! Уже через пять? — спросил он так, будто не в силах был выдержать приличную паузу. — А Героем Советского Союза — когда? Через восемь? Может быть, отработать двенадцать — горячий стаж — и выйти на пенсию? Через пять… Да мне плевать — когда я выпью, уже через час чувствую себя начальником отдела, минуя ступень исполняющего обязанности…
И Пшеничников направил взгляд на Родкина — с неприхотливой откровенностью мотовилихинского уголовника.
— Опаскудили звание Героя! — согласился Панченко, показывая правой рукой на свою левую грудь. — Уже никто не возмущается тем, что обогнали Жукова. Правильно я говорю, Анатолий Иванович? Четыре звезды!
— Я историю плохо знаю, — ответил сразу, появляясь в дверях, Анатолий Иванович, новый начальник отдела НОТиУ — научной организации труда и управления, — еще в школе, помнится, как дойду до крепостного права — слеза прошибает. А там Юрьев день — на второй странице…
Коллектив торопливо рассмеялся, доброжелательно обнажая стальные зубы до десен.
— Протокол собрания — кто подписывать будет?
— Потом, — кивнул секретарше Родкин, — чохом подпишем.
— Кем-кем? — удивилась та — и тут отдел не выдержал…
— Ой, бабье, е-мае! — умывался слезами Панченко.
— Владислав, хоть бы ты нашел для нас мужика, — заверещала Фарида, — холостого, нормального!
— Где я вам найду холостого, да еще нормального!
Люди продолжали смеяться, когда раздался телефонный звонок — из тех самых, которые Игорь чувствовал сразу и первым поднимал трубку. С минуту, наверное, он слушал.
— Подумаешь, вычислил! — произнес он тихо. — Он не мог этого сделать, потому что это сделал другой… Ага, сейчас я тебе все расскажу! Хорошо, я приду.
Пшеничников сидел за столом Титова, изучал список руководящих работников завода, лежащий под стеклом, когда в отдел зашел новый начальник — не пожилой, а старинный, качественный, красивый и стройный, как скрипка итальянского мастера. Они познакомились еще тогда, когда Власов занимал просторный кабинет заместителя директора завода по экономике.
— Что, много евреев? — спросил Анатолий Иванович.
— Для завода — мало, для руководящего списка — много, — поднял голову Пшеничников.
— Во! Слышу голос социолога…
— А меня мать спросила, когда я сюда пошла: там евреев много? — не выдержала Фарида. — Я говорю ей: мало! А она мне: не ходи туда, там плохо!
— Даже там, где плохо, они займут самое лучшее… Пойдем, Игорь Николаевич, прогуляемся.
— Я в твоем возрасте тоже писал диссертацию! — сказал Анатолий Иванович, когда они вышли на заводскую территорию и двинулись к скверу с цветочными клумбами. — У нас тогда региональная конференция должна была состояться. Я в числе семи представителей города готовил доклад по своей теме. И вдруг накануне, за день до начала, объявляется новый список «семерки» — и меня в ней нет, а весь состав — еврейский! Запомни: в каждом министерстве сидят эти люди. Вводится, допустим, какой-то хороший показатель — той же нормативно-чистой продукции, имеющий пятьдесят параметров. Все нормально, но один человек изменяет один из этих пятидесяти пунктов так, что сводит весь показатель на нет, то есть делает его бессмысленным.
— Вы, кажется, преувеличиваете значимость субъективного фактора, — скромно возразил социолог, разглядывая старый заводской паровоз на постаменте, выкрашенный красным и черным, как довоенная Европа.
— Этот фактор — атомный реактор… И зачем хранить крашеный металлолом? — кивнул головой начальник. — Разве недостаточно чертежей? Ты бывал в пермском музее большевистской типографии? Вот он — субъективный фактор! А ты ни за Корчного, ни за Карпова не болеешь?
— Нет.
— Но ведь Корчной — диссидент…
— Тогда за него! А он, кстати, не еврей?
— Еврей.
— Тогда за Карпова! Мы, Анатолий Иванович, говорим одно, а на самом деле отличаемся от остальных обезьян патологическим идеализмом. Половина рабочих живет в домах первой русской революции, а по всему району стоят памятники и пушки: у въезда в Мотовилиху, где дамба, — раз, две пушки у монумента — три, у входа в управление, экземпляр береговой артиллерии прошлого века, который из-за веса вывезти не смогли, — четыре! А Дворец спорта из-за количества кирпичей и сроков строительства прозвали египетской пирамидой. Такая вот артиллерийская батарея получается… А евреев вы зря трогаете — они и так обиженные!
— Защищаешь? А что бы сделал с тобой Исаак Абрамович, если бы не подоспел вовремя Анатолий Иванович? Съел бы с горкой и вылизом — как ложку меда. А я, кстати, ведал всеми деньгами завода пятнадцать лет… И помню, кто здесь сколько стоит. Кто ничего не стоит. И я знаю: дело дошло до того, что сегодня один еврей уже носит фамилию Пушкин! Если так пойдет дальше, то скоро мы останемся без классики…
— Не любите евреев, а зря…
— Мои познания ограничены личным опытом…
— А сколько гадостей сделал вам директор завода — чистокровный, кажется, русский?
— Он чистокровный дурак.
— А Исаак — его еврейский аналог.
— Только один подчиняется мне, а другому я подчиняюсь. Один норовит столкнуть ниже, а другой — подсидеть…
— Скажите, Анатолий Иванович, вот вы часто в Москве бывали, в министерстве, — скажите, неужели там сидят такие дураки? Ведь это Ми-ни-стер-ство! И при чем тут деньги?
— Ты знаешь, Игорь, — перестал улыбаться Власов, опустив отчество визави, — ты можешь мне не верить, но — дураки… Директор выписывал мне премиальные, чтоб я этих ублюдков в рестораны водил. Иначе не подписывали. А деньги… Деньги — самая ценная из лакмусовых бумаг. Можно, например, уволить социолога по тридцать третьей, освободить ставку, а на это место пристроить своего человека. Из национальной корпорации. А ты говоришь — при чем…
— Вот, значит, как… — растерялся социолог, бесконечно изумляясь эффекту неформальных решений в управленческом секторе оборонного предприятия.
— Жизнь не так проста, как кажется, — задумчиво произнес Анатолий Иванович, — она гораздо проще…
Они сидели на скамейке в центре сквера, наслаждались воздухом и летним теплом. Игорь Николаевич думал о том, что даже очень большие деньги на самом деле бессильны, иначе Анатолий Иванович продолжал бы сидеть в своем громадном кабинете заместителя директора крупнейшего оборонного завода страны, а не здесь, на крашеной лавочке заводского сквера, куда он, может быть, никогда и не приходил раньше.
На следующий день Пшеничников с удовольствием слушал рычащий голос Исаака Абрамовича. Это был голос старого льва, которому вонзили копье в задницу.
— Всех обманул! Стал героем производства! ИТР — к станку, сука! Во всех проходных листовки висят! Он — пример для подражания, а мы — мракобесы, гонители лучших представителей советской молодежи! И тронуть его, оказывается, нельзя. Партия не ошибается! Да еще Анатолий Иванович за него заступился!
Пшеничников нежно улыбался в лицо заместителю начальника отдела, который так и не стал первым.
Вечером того же дня Пшеничников спустился по крутой лестнице в подвал полутемного бара — с аккуратной осторожностью сертифицированного девственника.
— Привет, подонок! — приветствовал социолога Стац.
— Здравствуй, друг! — сердечно ответил Игорь Николаевич, — гляжу я на тебя — и плачу… Ума у тебя, Алексей, мало, а энергии полный бензобак, вот и попадаешься — пропадаешь по скудоумию своему. Это же трудно вообразить, что на нашем заводе целый отдел занимается прослушиванием телефонов — это же легче вычислить, чем стукача… Пока ты на пятидесяти письмах не поймаешься, так и не сообразишь, что это такое — перлюстрация!
— Ладно, заткнись… Они обещают брата из института выбросить — ублюдки…
— Какой ты грубый, Леша — как Куропаткин, если не хуже…
— А ты, наверное, каждый день ноги на ночь моешь? Меня коробит твоя интеллигентность.
Игорь Николаевич обратил внимание на почерневшее — возможно, от собственных мыслей лицо друга и нашел, что он еще не один год протянет, зараза. Что значит кушать свинину с овощами. Дай бог ему здоровья и печени!
— А что у тебя брат — не может пять-десять лет поработать на стройках амурской магистрали?
— У него были переломы обеих ног — два года пластом пролежал, пять операций! На костылях закончил школу — экстерном. И прошел конкурс в самый престижный университет страны… Понимаешь это?
— Пафоса — как поллюций… А какими проблемами он занимается?
— Запредельной физики, с космосом связано, вникаешь?
— Понятно, — кивнул Пшеничников, помогая официантке расставить на деревянном столе керамические блюда и кружки, — а разве тебе, Леша, не свойственно чувство исторического оптимизма, присущее советскому человеку?
— Пошел ты!.. Исторический оптимизм… Это мой отец сказал о метеорологах: какое там завтра! они не знают, что вчера было. Поэтому мы все к тебе едем…
— А с чего ты взял, что это Ведунин? — припал губами к ячменной влаге Пшеничников.
— Ерунда какая-то… — ответил ему Стац после того, как поставил пустую кружку на стол и перевел дух. — Помнишь того гаденыша, Черноокова, который жил со мной в одной комнате на первом курсе? Это тогда я узнал, что в ГБ наш факультет курирует Виктор Петрович. Сам Черноокое рассказывал, кто вербовал его — романтическими сюжетами совращал, а встречи всегда назначал под вокзальными часами — ничего другого придумать не мог… Черноокое сходил туда только пару раз, как утверждал. Послушал, дескать, а потом отказался — дал подписку молчать, но все рассказал нам, после третьего стакана… И вот я вспомнил, что видел там Ведунина — не один раз!
— Поток, многолюдное место! — покачал головой Пшеничников и заметил, как по проходу, лениво уворачиваясь от неосторожных локтей, движется Юрий Вельяминов — в режиме свободного поиска. Он помахал горнолыжнику рукой.
— Рассеянность — признак влюбленных, как утверждают карманные воры, — сказал Пшеничников, когда мастер сел на лавку рядом со Стацем — Игорь Николаевич бросил на стол браслет с золотыми часами.
— Да, советские часы, как утверждает мой папа, ценятся на мировом рынке, — ответил производственный мастер, надевая браслет на запястье. — Спасибо, друг, а то я сегодня чуть не опоздал на работу — такая охранница попалась! На вахте, м-да… Ну, правда, потом мы с ней договорились…
— Каков, а? Ничего, — похлопал Стац Пшеничникова по плечу, — и ты найдешь кого-нибудь тоже — и жить тебе станет веселее!
— Не расстраивайся, Игорь, вспомни песню: «Если ты одна любишь сразу двух, значит, это не любовь, а только кажется…» Другими словами, какая любовь, когда блядь она? Если двух или трех одновременно…
— Дело не в ней, а в тебе… Ты что, не понял?
— Смотрите, сюда идут крохалевские бандиты, — кивнул Алексей на Князя Куропаткина и Сашку Харитонова, который привычно прокладывал дорогу костылями.
— Ураган! Представляешь, — наклонился Стац к Пшеничникову, — если бы у него было две ноги?!
— Господи, когда все это кончится! — протянул именинник, уже жалея о том, что остался в живых.
— Никогда! — обреченно констатировал Сашка Харитонов, прислонив костыли к высокой спинке свободного стула. — Мы еще только начинаем гулять по этому поводу. Правильно я говорю, а, Князь Куропаткин?
— Мы еще пройдем по Красной площади! — мрачно ответил тот.
— Проползем, — уточнил Алексей Стац, — оттолкнувшись ногой от Урала.
— А я уже оттолкнулся, — безмятежно улыбнулся Вельяминов, — моего папу переводят в Кремль…
Над столом зависла неожиданная пауза — тяжелая, как стальная платформа ракетной установки.
— Кем? — первым не выдержал одноногий сапожник.
— Он будет курировать оборонную промышленность.
— Ну-у! — протянул Харитонов. — Теперь я буду спать спокойно, а то все за родину мучился — не обидел бы кто…
— Иронизируешь? — вмешался Куропаткин. — Может быть, ты, гад, партией недоволен?
— Да-а, — ответил за сапожника Юра, — матросы на нашем теплоходе говорили о туристах так: если погода дождливая — команда виновата, если жаркая — опять команда…
— А я тоже уезжаю, в поселок, где на шабашке был…
— С чего это? — повернулся Хорошавин в другу.
— Девушку себе нашел, — ответил Куропаткин радостно, — красавица, умница — не ворона какая-нибудь…
— Юра, мы еще раз поздравляем тебя с днем рождения! — серьезно произнес Пшеничников. — И очень надеемся, что это в последний раз…
Он достал из пакета бутылку водки и быстро разлил ее по пустым стеклянным стаканам, стоявшим в центре стола на небольшом металлическом подносе под Палех.
— Не понял, — поднял свою светлую голову мастер.
— Жил-был крокодил — с золотыми зубами и алмазными глазами. Он слыл вегетарианцем, не ел мясо, а только бананы, которые в корзинах ему приносили обезьяны. Сказка, одним словом… Теперь понял?
Над столом и вокруг него замерла тишина. Молодые люди молчали — молчали устало, но безо всякого напряжения. Более того, похоже было, что они улыбались…
Чувствовалось, что не хватает водки. Но никто из присутствующих не ждал и не жаждал побед, отмщений и высоких правительственных наград. Грохотали системы залпового огня «Град», «Смерч», «Ураган», «Гиацинт»… Но никто не слышал их. Чувствовалось, что не хватает «Анютиных глазок»… Но никто не мечтал посмотреть в эти синие очи. В эти изумительные глазки, глазки, глазки-алмазки, как у пидараски. Никто не мечтал. Можно смотреть в огонь, поднимать голову к небу, можно молиться или прикасаться голой рукой к промерзшему железу — ничего не изменится. Ничего и никто, кроме тебя — в каком веке ты ни жил бы, в какой стране.
Неожиданно из настенного громкоговорителя раздался голос всесоюзного диктора Левитана: «Изделие № 22! Наряд № 32! Всем встать, суки!.. Построиться по ранжиру!»
Они догадывались уже, смутно и тревожно, что никакого будущего за кирпичной стеной нет, ничего нет… А то, что сегодня есть, то будет вечно… Что жизнь — это черная дыра в космосе, которая затягивает все, абсолютно все и всех, и ничего никому не возвращает. Что наша жизнь — это безнадежный конвейер смерти Мотовилихинского завода, погруженный в зеленый свет, пробивающийся сквозь высокие стекла тонированных окон.
Всем было понятно, что с каждым днем все радостнее жить… Еще не пришло время бежать из этой страны! Индикативный посыл, усвоил? Как говорят водители троллейбусов, во время движения возможны торможения.
Снова раздался голос диктора Левитана: «Еще раз повторяю: всем встать, суки! Строится по ранжиру! Больше повторять не буду! Стреляю без предупреждения!»
Шел 1984 год. Последний год перед началом конца. Через пять лет СССР перестанет существовать. Но никто из пацанов, сидевших за столом в пивбаре, не знал этого, не ведал, даже не догадывался. Дети общаг и казарм, они были уверены, что кончиться может только пиво, а империя бессмертна. Однако все когда-нибудь кончается. И день, и ночь, и тюремный срок.
Ребята сидели за длинным деревянным столом и пили холодное пиво с маленькими солеными сухариками. Они понимали, что день рождения мастера затянулся. Праздник закончился. Но они отчетливо слышали, как за кирпичной стеной сначала тихо, потом все громче и громче, сначала медленно, потом все быстрей и быстрей нарастал звук работающего токарного станка. Суппорт станка неумолимо приближался к штабелю серебристых ракетных платформ, стоявших рядом с узким проходом механического цеха оборонного завода.
«Я увидел во сне можжевеловый куст, я услышал во сне металлический хруст…» — запел Генка Хорошавин, перебирая гитарные струны.
«Пожалуй, я соглашусь на машину», — решил Юра Вельяминов.
«Надо будет сшить сапожки оперуполномоченному… — усмехнулся Харитонов. — Обещал ведь… Да и пригодится он еще».
«Завтра дам себе обет молчания, — поклялся себе Алексей Стац — и тут же добавил в кружку пива из керамического кувшина, — нельзя, чтобы из-за меня пострадали отец и брат. И учитель… Зря он давал мне читать закрытую литературу из библиотеки партийного комитета, зря…»
«Лишь бы не нашла себе кого-нибудь», — вспомнил Куропаткин продавщицу.
«Господи, пожалей нас…» — успел подумать Игорь Пшеничников.
Серебристые вечерние облака над Камой окрасились кровью теплого, казалось, совсем близкого заката. И в этот момент раздался грохот, долетевший до центра города с испытательного полигона крупнейшего в стране оборонного завода. Работал крупный калибр.
На земле начинался пермский период гуманитарной эры. «Господи, прошептал Пшеничников, — пожалей нас — в последний раз…»
Господи…
2000 год