Я родилась в Чикаго на пересечении улиц Джорджа Вашингтона и Милуоки. Росла я красивым ребенком, а вокруг только горе с нуждой да сплошь нищая шушера. Мать была портнихой, а работала в прачечной — в самом темном ее уголке сидела за столиком с арендованной швейной машинкой марки «Зингер». Она не столько шила, сколько занималась мелким ремонтом одежды — где подрубить, где укоротить, расставить или ушить — и плакала. Плакала безостановочно, по поводу и без повода. Плакала, когда ее брат погиб на войне и когда мой отец признался ей в любви и позвал замуж, плакала суровой зимой, а надо сказать, что в Чикаго зимы всегда суровые, и солнечным летом. Рыдала, в двадцать шестой раз глядя на Грету Гарбо в роли королевы Кристины, и заливалась слезами, когда отдавала клиенту ушитые брюки и когда работавший на бензоколонке отец, прихватив из кассы всю выручку, сбежал с другой женщиной. Я не могла понять, как она с такими заплаканными красными глазами вообще попадала ниткой в иголку. А владелец прачечной, до того как вышвырнуть ее с работы, не раз предупреждал, чтоб прекратила разводить сырость, мол, только клиентов отпугивает. Но ничего не помогало, и она продолжала плакать. Плакала умирая, плакала даже после смерти. Я сидела у ее постели, и изумленный врач, качая головой, говорил, что в принципе такое невозможно, однако у нее по щекам градом катились слезы.
А теперь я вам открою один секрет. Именно тогда, в день ее смерти, я поклялась себе, что в жизни не заплачу — пусть даже не знаю что произойдет, — и свое слово сдержала. Кстати, поэтому, хотя я не так уж молода, как вы наверняка успели заметить, кожа у меня гладкая как шелк и без единой морщинки.
Так вот, я не стала плакать, когда в возрасте тринадцати лет, вместо того чтоб ходить в школу, вынуждена была устроиться посудомойкой в паскуднейшую забегаловку под названием «Бар последней надежды», где двери не закрывались до четырех утра. Ни слезинки не проронила, когда шеф-повар и двое официантов, заманив в подсобку, больше трех часов насиловали меня на холодном полу. Впрочем, тут нечему удивляться — девчонкой я была на редкость красивой. Грудки — точно высеченные из мрамора, попка литая как колокол, талия рюмочкой. С самого моего рождения мать смазывала мне голову керосином, чтобы не дай бог не завелись вши, и, вероятно, поэтому волосы у меня были чернее воронова крыла и настолько густые, что парикмахер, который потом тоже меня насиловал, сломал о них железную расческу. Ну а глаза голубые, как само небо. Но вернемся к теме нашего разговора: я не плакала, когда меня назначили в помощницы повару и мне часами приходилось шинковать репчатый лук; я даже не прослезилась от радости, когда черти взяли моего Старикана. Не плакала я и по своему скончавшемуся пару дней назад единственному сыну. И только сегодня в кинозале — вы, наверное, обратили внимание — я всплакнула впервые в жизни, кстати, сама не знаю почему.
Но… я уже упоминала, что была исключительно хороша собой? Ну так вот, меня не только без конца насиловали, но и не раз звали замуж. Предложение мне делали шесть официантов, двое вышибал, сорок постоянных клиентов и даже один поэт. Все мои ухажеры подбрасывали букеты под дверь ресторанной кухни, приглашали в свои жалкие квартирки и норовили представить своей нищей родне.
Я же после работы и по выходным бродила в одиночестве по самым богатым районам Чикаго. Часами простаивала под окнами фешенебельных ресторанов. Вдыхала аромат сигар, запахи хорошего одеколона и вкусной еды, а также бензина шикарных авто, а из мусорных урн выуживала старые газеты. Потом бежала в свою комнатенку и читала при свече колонки светских новостей о раутах, бальных туалетах, скачках, любовных связях, самоубийствах. Я не расставалась с газетой и, ложась спать, засовывала ее под ночную сорочку, прижимая к себе так, чтоб царапало живот. Открою вам еще одну тайну. Я всегда точно знала, что заслуживаю чего-то большего, потому что красивее, лучше и способнее всей этой шантрапы. Но проблема была в том, как им это втолковать, — быдло оно и есть быдло, до него ничего не доходит. Опять же в интеллигентное общество, где меня, без сомнения, сразу бы приняли как свою, кроме как через бордель доступа практически не было.
Но я стискивала кулаки, молилась и верила, что красота и порядочность непременно будут вознаграждены и судьба мне когда-нибудь улыбнется. Так и вышло. Сначала богатую вдову, муж которой вместе с «Титаником» пошел ко дну и у которой я дважды в неделю убиралась, разбил паралич, и она взяла меня к себе сиделкой с постоянным проживанием. Тут я уж окончательно уверовала, что Бог не оставит меня своей милостью, и мигом уволилась из «Последней надежды». Вскоре вдова отправила меня учиться в вечернюю школу медсестер, взяв на себя все расходы. Она была женщиной всесторонне образованной — до такой степени, что выписывала иллюстрированные журналы со всего мира. Теперь у меня наконец отпала необходимость копаться в мусорных баках, и, когда добрый Боженька послал мне Старикана, я была подготовлена лучше некуда. А случилось это так.
Был погожий ноябрьский день, как сейчас помню: ласково светило солнышко, с деревьев дождем сыпались листья. В такой чудесный день я толкала перед собой инвалидную коляску с моей наполовину парализованной хозяйкой, направляясь с ней на прогулку в парк. Вдруг из-за угла, на пересечении Авраама Линкольна и Джорджа Вашингтона, медленно выкатился самый длинный на свете золотистый «роллс-ройс» с затемненными стеклами. Я остановилась как вкопанная, и если у меня перехватило дыхание, то лишь на какую-то долю секунды: фотографии этого «роллс-ройса» с одной единицей на номере я сотни раз разглядывала на первых полосах каждой без исключения светской хроники, прекрасно знала, кто в нем ездит, и мгновенно сообразила, что само небо посылает мне знак. Сперва меня прошиб пот, потом затрясло как в лихорадке, под ложечкой засосало, коленки мелко задрожали, а зубы начали выстукивать дробь, я икнула и поняла: теперь или никогда. Подождав, пока лимузин поравняется с нами, перекрестилась и, зажмурившись, бросилась вместе с каталкой прямехонько под колеса.
Бог меня хранил — авто ехало медленно, и удар получился несильным. Однако же и я и моя работодательница приземлились на мостовой. Она — с криком и сломанной рукой, а я с содранной в кровь коленкой. Шофер в ливрее, такой же, как у тех двоих официантов, которые сейчас выносят картину Гойи периода «черной живописи», выскочил из машины, ругаясь на чем свет стоит. Но я, поднявшись самостоятельно с мостовой, оттолкнула его и шагнула к затемненным окнам. Одно из них как раз начало опускаться, и показалась лысая голова Старикана. Лицо багрово-красное, вся левая половина вместе с выпученным и тоже налитым кровью глазом перекошена, с отвисшей чуть не до подбородка нижней губы капает слюна, а в правом углу рта торчит держащаяся на честном слове сигара.
Я влюбилась в него с первого взгляда. Стояла как зачарованная и таращилась, а он окидывал меня с ног до головы оценивающим взглядом. Я вам, кажется, говорила, что была необыкновенно хороша? Мне было пятнадцать лет, и грудки мои были точно высечены из мрамора. Кстати, вы в этом можете убедиться — потрогайте. Левую тоже. Признайтесь, даже сейчас вы не придеретесь к их безукоризненной форме. И на мои ноги вы, конечно же, обратили внимание — какие они длинные и узкие в лодыжках. Тогда кровь струйкой стекала по левой. Моя распластанная на мостовой работодательница что-то отчаянно выкрикивала, но я не слушала, а только смотрела. Глядела на него во все глаза (как я уже упоминала, они у меня были огромные и голубые) и думала обо всех сходивших по нему с ума красавицах и богачках, о его печатающих правду и ничего кроме правды газетах, о банках, которые ему принадлежали, о том, что он чуть не стал губернатором, и о его легендарном замке, правда не идущем ни в какое сравнение с великолепным дворцом, в котором мы сейчас находимся. Смотрела и смотрела, пока на глаза не навернулись слезы, совсем как у моей матери. А про себя твердила только три слова: Боже, помоги сироте. Скажу вам по секрету, я уж думала, что все напрасно и ничего я не высмотрю, но тут Старикан вынул сигару изо рта, отер с губы слюни и нечленораздельно промычал одно-единственное, но самое прекрасное слово: «Полезай».
Вы, конечно же, догадались, что я сделала? Вы правы. Оставив позади ползающую по мостовой хозяйку и всю прошлую жизнь вместе со старыми платьями и спрятанными под паркетиной сбережениями, я как загипнотизированная полезла в лимузин. В голове у меня пронеслось: будь что будет, по крайней мере на собственном опыте узнаю, что такое любовь сильных мира сего, или хотя бы посмотрю одним глазком. А говорю я вам это, молодой человек, для того, чтобы вы знали, как важно в жизни уметь быстро принимать решения.
Разумеется, не стану утверждать, что не была несколько разочарована, когда Старикан, словечком со мной не перемолвившись, изнасиловал меня прямо в лимузине. Даже не сняв штанов, а только расстегнув ширинку. Повар, двое официантов и парикмахер — те хотя бы раздевались. В замке я тоже ожидала увидеть побольше жизни. Огромные богатства попросту пропадали впустую. Напрасно я клала Старикану на кровать телеграммы с приглашениями, напрасно к нему приезжали гости и репортеры — все получали от ворот поворот. С тех пор как его бросила жена, Старикан никого к себе не допускал и сам никуда не ездил. Дни и ночи напролет слонялся в пижаме по замку и бил венецианские зеркала, которые тут же заменялись новыми, швырял в меня подносы с едой и вообще по отношению ко мне вел себя так же, как при нашей первой встрече тогда, в машине. Примерно через год, несмотря на то, что я женщина сентиментальная и крайне привязчивая, я начала в нем постепенно разочаровываться, пока совсем не разлюбила. Конечно, все это было весьма печально, однако, как ни крути, замок это замок, а не «Бар последней надежды». Я решила выдержать все до конца и забеременела от него. Узнав об этом, Старикан впал в такое бешенство, что я думала, он меня убьет. Не дал мне ни гроша и велел убираться с глаз долой. Когда за мной с треском захлопнулись ворота и я потащилась вниз с холма с огромным животом и маленьким чемоданчиком, чувствуя себя изгнанной из рая, я все равно не дала волю слезам и решила вернуться в Чикаго. Моя прежняя хозяйка в то время была уже парализована с головы до пят, и у нее была новая сиделка, мои вещи вышвырнули, а паркет заменили. Пришлось снова поступить на работу в «Последнюю надежду». И все началось сначала: грязь, нищета и хамские шуточки. С отчаяния я проговорилась одной из посудомоек, что брюхо нагуляла от Старикана, а она растрезвонила остальным. Никто, конечно, не поверил, только вся эта голоштанная шантрапа еще пуще принялась надо мной измываться.
Когда родился маленький Кейн, я сообщила об этом Старикану, но он даже не соизволил ответить. Мой прелестный, как девочка, сыночек стал для меня единственным светом в окошке. Боже, как же он обожал шить! Все время проводя со мной на кухне, он забывал попить-поесть, глаз не смыкал, а все только шил и шил день и ночь напролет — может, пошел в свою бабку? Знакомый портной давал ему лоскутки, а он кроил, сшивал и обметывал петли.
Когда моему малютке исполнилось пять лет, Старикан вдруг о нас вспомнил. Перед баром появился «роллс-ройс», голодранцы рты поразевали, а я второй раз в жизни все бросила, ничего с собой не взяла. Без колебаний сняла и швырнула на пол халат, скинула деревянные сабо и, послав всех к черту, села в машину. А мой малыш Кейн — я придумала ему эту фамилию по созвучию с фамилией отца — захватил с собой одну только подушечку с иглами и две катушечки ниток.
Я опасалась, что Старикан нам с сыночком житья не даст, но вышло еще хуже. С первой же минуты он полюбил Кейна, а вот мне запретил показываться на глаза. Забрал у меня моего мальчика. Взамен своего прелестного малыша я получила комнату в замке, одну горничную, трехразовое питание и неограниченный доступ к алкоголю. Я ужасно страдала, но, как вы, наверно, догадались, если внимательно слушали мой рассказ, не плакала. Старикан устроил в замке огромный кинозал, правда не такой роскошный, как тот, в котором вы меня нашли. Приказал поставить в нем два кресла, только два! И часами смотрел там с моим малюткой «Снежную королеву». Боже, как он его баловал! Когда Кейн отказался ходить в школу, Старикан самолетами доставлял к нему учителей французского, рисования, кройки и шитья прямо из Парижа, Лондона и Рима, каждую неделю новых.
Мой сыночек обожал живопись, а у Старикана, как вы, вероятно, слышали, была фантастическая коллекция. Малыш пристрастился вырезать куски холста из картин Микеланджело, Тициана, Веласкеса и Рембрандта и шить из них вечерние платья и шлафроки. Старикан позволял ему все, а мой малютка обладал потрясающим чувством цвета и невероятным талантом к композиции. Он любил переодеваться девочкой. Ах, он был просто неотразим, когда надевал длинные черные чулки и подвязки! На подвязках он собственноручно вышил розочки. Уже тогда я не сомневалась, что его ждет захватывающая жизнь дизайнера.
Разумеется, я не собираюсь рассказывать вам во всех подробностях о детстве моего маленького великого художника. На эту тему его биографы накропали пару сотен томов, надо сказать, весьма поверхностных. От вашего внимания, конечно же, не укрылось, что я стараюсь как можно реже упоминать о его отце. По возвращении в замок я разговаривала со Стариканом только один раз. Это было сразу после бомбардировки японцами Перл-Харбора, когда моего мальчика призвали в армию. Я на коленях умоляла Старикана освободить сына от службы, для него это было пустяшным делом — всего один звонок. Но Старикан уперся — и ни в какую, твердил, что послужить в армии и особенно повоевать никому не помешает. Он якобы где-то вычитал, что мужчина, никого в жизни не застреливший, все равно что девственник.
Но у любящей матери сердце-вещун. Мой мальчик, всего несколько часов прослужив в морской пехоте, впал в глубокую депрессию, поначалу перестал принимать пищу, потом отказался от воды, и вскоре его поместили в госпиталь, а затем комиссовали из армии. Врачебная комиссия вынесла вердикт: причиной нервного срыва послужило тоскливое единообразие солдатских мундиров.
А потом… потом Старикан умер. Сами понимаете, в каком напряжении я ожидала оглашения завещания. Старикан всегда был непредсказуем, он даже не позволил сыну носить свою фамилию и официально его так и не признал. Но в завещании отписал ему все. Тогда я полюбила его во второй раз.
Мой мальчик часто говорил, что ненавидит отца и никогда не простит ему безобразного обращения со мной. Но иногда мне кажется — по-своему он все же его любил. Не случайно же моему сыночку так нравился фильм «Снежная королева». На похороны он, правда, не приехал, но в телеграмме сообщил, что прилетит позднее, чтобы продать замок. Уже тогда он вынашивал идею строительства нового замка, еще грандиознее, еще роскошнее отцовского, где под одним куполом было бы собрано все самое прекрасное и ценное, что только есть на свете. И вот вы видите этот шедевр.
А пока прямо из госпиталя он уехал во Францию изучать работы по дизайну армейской формы периода наполеоновских войн. И именно там, в оккупированном Париже, впервые поразил мир своим талантом. Не думаю, чтобы кто-либо еще сделал больше для сражающейся Франции, чем мой восемнадцатилетний мальчик. По сей день помню, как я была горда, когда генерал де Голль лично вручил Кейну орден Почетного легиона. Но об этом я расскажу как-нибудь в другой раз: через полчаса у меня самолет, мне ведь еще надо вам заплатить, а чековая книжка в машине.