Рассказ Жан-Пьера

Я родился в Париже, в Латинском квартале. А Латинский квартал, как вам наверняка известно, это сердце Парижа. Безудержно перекачивающее всю мерзость, и все краски мира, и зло, и добро, и высокие чувства, и пороки. Впрочем, бог мой, зачем я все это рассказываю — кому, как не тебе, шалунишка, знать это лучше меня. О, а ты стильный мальчик. Эти трусы, которые ты носишь с пиджаком, но без брюк… м-м, признайся, негодник, ты как-то связан с модельным бизнесом. А мой отец… Ты не поверишь, проказник, но мой отец ходил по дому в сеточке на голове, чтобы у него, не дай бог, не растрепались волосы. Нарадоваться не мог на свои волосы, такие они были светлые. А сеточка была черного цвета и сзади завязывалась на две тесемочки, похожие на крысиные хвостики. Прикинь, что за гадость!

Папа мой был очень крупный, очень белый, очень рыхлый и очень гордился, что рожден французом, ну не хам, а? Мама же была чудо как хороша. Глаза на пол-лица, красивая, обаятельная, миниатюрная и стройная, как куколка. Грудки у нее были такие маленькие, что я мог накрыть их одной ладошкой. А ведь, как вы, наверно, успели заметить, кисти рук у меня небольшие. Пальцы, правда, длинные и породистые. Мой отец носил бриджи. Самое отвратительное, что только есть на свете. Не брюки, а позорище, нарушающее все пропорции. Но отец считал, что у него красивые голени. После школы он заставлял меня работать в аптеке, а мама… мама меня любила. Моя дорогая мамочка вышла замуж за эту белую гору жира, чтобы помочь своей семье в Алжире. У нее там осталась куча братьев и сестер, живущих в страшной нищете. Отец считал, что облагодетельствовал маму, женившись на ней, и что она должна быть счастлива, когда он по ночам изредка наваливается на нее своей мерзкой тестообразной тушей. Мама, стиснув зубы и закрыв глаза, думала об Алжире, ибо все свои жалкие сбережения посылала родным. Вы не поверите, но эта скотина, мой отец, изменял ей. И с кем? С такой же белой, как он, и тестообразной хозяйкой пекарни напротив. Мама была такая крохотуля, что в двенадцать лет я ее уже перерос. У меня были золотистые волосы, черные как угли глаза и проблемы с эрекцией. Девчонки кидались на меня, точно стервятники на добычу, а у меня не стояло. Я плакал, порывался утопиться или повеситься. В конце концов, рыдая, во всем признался маме. И однажды, когда отец отправился к своей дебелой толстухе, мама взяла меня к себе в постель и начала терпеливо ласкать. Все получилось. Мы с мамой плакали от счастья. Украв у отца тысячу франков и соврав маме, что заработал их, убирая торговый зал супермаркета, я купил два пирожных и бутылку шампанского. Мы пошли к Сене и вдвоем выпили целую бутылку, а потом съели по эклеру, но я свой тут же выблевал. Это одно из самых прекрасных моих воспоминаний детства. Отец обнаружил пропажу денег и устроил дознание. А поскольку мама взяла все на себя, начал ее бить. Я кинулся на него с кулаками, тогда он выпорол нас обоих. Ремнем. Я сказал маме, что убегу из дома, и на коленях умолял ее бежать вместе со мной. Но она ответила, что ей некуда деваться. Ну, и что еще на ней эта ее семья.

А я убежал. Меня приняли в банду, которой верховодил пятнадцатилетний креол по кличке Тигр. Роста он был небольшого, но у него была широкая гладкая грудь и изумительно смуглая кожа, горящие желтые, как у рыси, глаза, голубая татуировка, и к тому же он мастерски владел длинным ножом с костяной рукоятью, на которой было выцарапано «LOVE». Благодаря ему я узнал, что такое любовь. Мы жили вшестером с двумя девчонками в полуразрушенном доме. До сих пор так и не знаю наверняка, любил ли меня Тигр. Да, он со мной спал, но он спал со всеми парнями и девчонками из нашей банды. Иногда мне кажется, что Тигр попросту меня использовал. Принял в банду, потому что я был красавчик, с жемчужными зубками и невинной улыбкой, которая, если вы успели заметить, осталась у меня по сей день. Именно моя невинная улыбка распаляла похоть состоятельных престарелых дам и богатых стариков, пытавшихся обмануть и то и другое: и старость и смерть. Была, к примеру, одна такая Мишель, она по мне просто с ума сходила. Драгоценностей на ней было — как на витрине бутика Тиффани. Утверждала, что ей пятьдесят, хотя как минимум разменяла восьмой десяток. Пока она впихивала в меня шоколад и вливала шампанское, я подсыпал ей в бокал снотворный порошок. Ее лежавшие на животе груди меня не очень-то вдохновляли, но я закрыл глаза, мысленно помолился, и все получилось. Как только она захрапела, Тигр, поджидавший за дверью, обчистил ее квартиру. Разумеется, я получил свою долю и, конечно же, бросился с этими деньгами к маме. Я дожидался ее на улице, а увидев, залился слезами. Эта скотина, мой отец, колотивший ее смертным боем, повредил ей что-то внутри. Она шла по тротуару, едва передвигая ноги и харкая кровью. Я одолжил у Тигра нож с костяной рукоятью. Как следует его наточил, но не успел исполнить задуманное: в тот же день полиция замела всю нашу банду. Наши фотографии поместили в «Монд». Добросердечная старушка Мишель поклялась на судебном разбирательстве, что я ни о чем не подозревал, и меня отпустили. У выхода из здания суда меня поджидали два ассистента Коко Шанель. Тот, что повыше, Жан-Клод, к слову сказать, сердечный друг молоденького Диора, оказывается, увидел мою фотографию в «Монд» и совершенно обалдел. Сказал, что я похож на попавшего в ад ангелочка. Кстати, с тех пор в модельном бизнесе ко мне прилипла кличка Ангелочек.

Со мной провели фотосессию — снимки вышли на редкость удачными. Тогда Жан-Клод распродал все, что у него было, взял дополнительно кредит и специально для меня создал собственную коллекцию одежды. Через два дня после окончательного ее завершения в Париж вступили немецкие войска. Я прекрасно это помню, ибо ровно неделю спустя впервые вышел на подиум.

Успех был колоссальный. Мы стали жить вместе. Жан-Клод без конца спрашивал, люблю ли я его, а я отвечал, что люблю. Он был милый и добрый, но нашу любовь можно было сравнить с ванильным мороженым, сладким, но быстро тающим во рту. Зато я начал зарабатывать бешеные деньги. Втайне от мамы купил ей квартирку, обставил и нанял прислугу. Мне хотелось сделать ей сюрприз, но в тот час, когда я радостно бежал к ней с ключами, в тот самый день, когда мое фото впервые появилось на обложке «Пари Матч», — мама умерла. Это было ужасно. Вы только подумайте, она так никогда и не увидела меня на подиуме. Не дождалась моей славы и богатства, а я так страстно желал, чтоб она мною гордилась. Я проплакал всю ночь. Даже сейчас, когда я об этом говорю, мои глаза наполняются слезами: от вашего внимания, конечно, не укрылось, что я чрезвычайно чувствителен.

На следующий день после маминой смерти у меня был показ. Я демонстрировал новейшую коллекцию Жан-Клода. На подиуме я плакал. Критики были потрясены. Моя фотография красовалась на первой полосе «Фигаро» с надписью: «Плачущий ангелочек». А сразу под ней шли списки расстрелянных заложников. На похоронах я хотел было подойти к отцу и плюнуть ему в лицо, как вдруг заметил, что он плачет. Я не поверил своим глазам. Неужели этот скот любил ее? Мы бросились друг другу в объятия в первый и последний раз в жизни. На церемонию прощания он пришел в бриджах.

Спустя несколько дней произошло событие, перевернувшее мою жизнь. В крохотном бистро «Мадлон» на Монмартре я встретился с Кейном. Разумеется, я слышал о нем и раньше. Мир моды бурлил от пересудов. Все только и сплетничали о стройном красавце, сказочно богатом и гениальном юном дизайнере, приехавшем из Америки, чтобы помочь сражающейся Франции. По слухам, он втайне от всех готовил что-то грандиозное. Пару раз он промелькнул передо мной на демонстрации мод, но вокруг клубилась такая толпа, что пробиться к нему не было никакой возможности.

В тот знаменательный день за полчаса до начала примерки я сидел в бистро у окна, запивая вином хрустящие круассаны и наблюдая, как несколько немецких жандармов и гестаповцев вели заключенных. И в этот самый момент надо мной раздался голос: «Невероятно». Я поднял глаза и обомлел: это был Кейн. Я не заметил, как он вошел. Он был потрясающе молод. Возможно, даже моложе меня. Кейн буквально впился глазами в немцев. Я кожей ощущал, какая напряженная работа совершается в его могучем мозгу. Он медленно потянулся за темно-коричневым портфелем из мягкой кожи с двумя блестящими замочками и ремешком. В горле у меня пересохло. Я не в состоянии был пошевельнуться, чувствуя, что через минуту произойдет что-то страшное. А Кейн… сощурил свои выразительные, оттененные длинными девичьими ресницами глаза, резким движением извлек из портфеля небольшой блокнот черной кожи и оправленный в серебро карандашик и начал быстро, увлеченно что-то набрасывать. Потом оторвался от блокнота, откинул со лба черные волнистые волосы, и в этот момент наши взгляды встретились.

— Что ты думаешь об угольном цвете этих мундиров? — спросил он.

Сглотнув слюну, я сказал, что он кажется мне чересчур депрессивным. Кейн улыбнулся. У него была чарующая улыбка и алые, слегка припухлые губы.

Между тем один из заключенных, растолкав эсэсовцев, бросился бежать и в мгновение ока скрылся за углом. Жандармы кинулись за ним и тоже исчезли. До нас донеслись звуки выстрелов.

— А что скажешь об этих металлических штуковинах? — снова спросил Кейн. Я не сразу догадался, что он имел в виду бляхи жандармов.

— Скорей всего, не привьются, — сказал я, с трудом выговаривая слова.

Он опять улыбнулся и покачал головой. Допил вино, спрятал блокнот и вышел в задумчивости. А я минут пятнадцать просидел без движения, не переставая о нем думать. Кстати, из-за этого я опоздал на примерку.

Двумя неделями позже до нас довели приказ одного из руководителей Сопротивления явиться на конспиративную квартиру в окрестностях Парижа. Все, кто его получил, а это была большая группа топ-моделей, пребывали в диком возбуждении. Мы чувствовали, что происходит нечто грандиозное, наконец-то и мы сможем принести пользу нашей несчастной родине. Поочередно входили высшие офицеры. Последним появился генерал, а за ним вошел Кейн. Боже мой, не могу передать, какое это было счастье, когда из четырехсот лично представленных Кейну самим генералом де Голлем моделей Кейн выбрал меня в качестве символа сражающейся Франции. За каких-то несколько недель Кейн создал свою легендарную недорогую цивильную форму для юного борца за свободу. Она поражала своей простотой. Черный берет, шейный платок, светлый плащ коричневые замшевые перчатки и ботинки на мягкой подошве. Изящно, сексуально, легко. Впечатляюще. Гордый вызов, брошенный в лицо гитлеровским модельерам. А потом… потом наступил день, когда Кейн на первом подпольном показе мод представил свою коллекцию. При моем появлении на подиуме — а я шел, с трудом преодолевая дрожь в коленках, — на минуту воцарилась мертвая тишина. А затем — взрыв эмоций. Ради одного такого мгновения стоило жить. В тот вечер были покорены сердца всех парижан, а исход Второй мировой войны предрешен. Цвет молодежи Парижа и других оккупированных столиц бросился в бой в кейновском берете на голове.

А мы с Кейном, ну что же… Чувство вспыхивает внезапно. В кафешках Монмартра и Монпарнаса, постоянно рискуя жизнью, запивая багет с сыром бри красным вином, мы строили великие планы на будущее. В голове Кейна бродили первые зачатки идей, которые свою окончательную форму приобрели спустя несколько лет в Нью-Йорке, в его офисах на Седьмой авеню.

Но все это было потом. А пока шел сорок четвертый год, самый прекрасный год в моей жизни. Мы были красивы, молоды и талантливы, богаты и до смерти влюблены друг в друга. Нам верилось, что эта любовь продлится вечно; действительно, мы находились в близких отношениях довольно долгое время. И не слушайте вы бредни Жозефины, утверждающей, что Кейн ее любил. Кейн обратил на нее внимание в бассейне лишь потому, что у нее не было ни одного волоска на лонном бугорке, а его интересовало все, что хотя бы чуть-чуть выходило за рамки банального, любил же он на самом деле только меня. Правда, до тех пор, пока не появилась Соня. Впрочем, Соня — это совсем другая история.

Наша любовь была полноценной, настоящей и глубокой. Не какой-то там мимолетный романчик или извращенные забавы на пикнике. Мы оба знали, чего хотим, и дарили это друг другу с нежностью и без всяких ограничений. Но никогда-преникогда не заходили слишком далеко. Я, к примеру, обожал, когда мне рот заклеивали скотчем, а руки-ноги связывали сзади обыкновенным шпагатом и запирали потом в темном подвале, но не больше чем на один день. Мне нравилось, чтобы меня натирали наждачной бумагой, но только грудь, и лили разогретое масло, но только на живот. Или чтобы меня стегали, но только по бедрам и не ремнем, а, разумеется, хлыстиком. Кейн орудовал им мастерски; впрочем, наверно, любовь управляла его рукой. Во всяком случае, уже после нескольких ударов я кричал: «Да, да! Обожаю! Еще, еще!» Мы составили список того, что доставляло нам наибольшее наслаждение, и повесили его на стене, оправив в барочную рамку восемнадцатого века. Никогда или почти никогда мы не занимались любовью под ЛСД или героином. Мы не хотели ни на секунду терять контроль над происходящим. У нас был свой пароль — «Монмартр», в память о нашей первой счастливой встрече. Когда Кейн слишком далеко заходил с газовой горелкой, достаточно было только произнести это слово. И тотчас же, полный раскаяния, он делал мне обезболивающий укол, целовал и заклеивал пластырем пострадавшее место.

Помню, как ужасно я был возбужден во время церемонии надевания на меня ошейника — это было незадолго до ухода немцев из Парижа. Кейн сам его сконструировал. Ошейник был сделан из пурпурного бархата, черно-рыжей кожи неродившегося теленка и колючей проволоки. Но даже после этого, когда я окончательно отдался ему не только телом, но и душой, когда стал называть его Господином, а он меня — своим рабом, мы договорились, что в одной комнате нашего дома мы будем равны и мне будет позволено сидеть в ней на чем угодно. Он разрешил мне участвовать в выборе обстановки для спальни. Конечно же, полностью избегать недоразумений удавалось не всегда. У Кейна, как у всякого великого человека, были свои странности. Вдруг ни с того ни с сего ему могло захотеться, чтобы и его связывали и запирали в подвале с заклеенным скотчем ртом. А если я, рыдая, начинал протестовать, он наказывал меня, откладывая газовую горелку и выбрасывая в мусорную корзину хлыст и наждачную бумагу. Но, боже мой, какими упоительными бывали потом наши примирения!

В то время Кейн работал дни и ночи напролет; впрочем, так было всегда. Ведь это он и никто иной придумал костюмы для финансовой элиты Уолл-стрит, битлов и ансамбля «Роллинг стоунз». Создал классическую модель одежды для хиппи, а затем для панков, для культуры хип-хопа и стильный прикид для «плохих парней» и музыкального андерграунда. Но и достигнув вершин славы, никогда, дословно никогда не закрывал глаза на ложь и несправедливость, царящие в мире, и сочувственно относился к борьбе миллионов молодых людей за свободу и социальные права. Из его дизайнерской мастерской вышла форма кубинских партизан. Он придумал шикарную униформу для ооповцев,[7] мужественный образ Че Гевары с его трехдневной небритостью и аскетичный френч китайских хунвейбинов. Именно Кейн стал автором всех туалетов полковника Каддафи, спроектировал форму единого образца для сербских военизированных отрядов, а также создал имидж чеченских боевиков Басаева.

А я?.. В сотрясаемом шекспировскими страстями мире моды я был всегда при нем. Ну а сейчас, я чувствую, вы догадались, что речь пойдет о трусах. И абсолютно правы. Работа над этим проектом длилась годы и годы. Кейн засадил за компьютер сотни специалистов, но до конца не доверял никому. Сам ездил в Китай и Индонезию, Кению, Россию и Ирландию. Переодевшись, рыскал по кварталам бедноты, лазил в подземные схроны московских бомжей, подолгу рылся в сундуках индийских магараджей, шкафах советских партийных аппаратчиков и итальянских аристократов. Исподтишка рассматривал развешанные на веревках трусы в Милане и нью-йоркском Гарлеме. Установил сотни скрытых видеокамер в квартирах обычных чиновников в Пекине, Киншасе и Буэнос-Айресе. Запирался на целые недели в портновских мастерских. Ни с кем не желал разговаривать, даже со мной. Скажу больше, перестал ходить на аэробику! Что ж, то была работа, достойная титана мысли. Он хотел создать нечто грандиозное, универсальное. Все время ощущая за спиной дыхание конкурентов. Американские дизайнеры уже многие годы бились над новой моделью мужских трусов. И кто, как не Кейн, лучше всех был об этом осведомлен. Платяные шкафы в его замке ломились от сотен тысяч трусов разных эпох, культур и исторических периодов. Кейн любил примерять трусы Людовика XIV, ему удалось за бесценок приобрести дюжину трусов Эйнштейна, была в его коллекции одна пара, принадлежавшая Ганди, и сильно поношенные кальсоны Бартока. Целых пятнадцать лет он охотился за трусами Гитлера. Сохранилось только две пары нижнего белья нацистского вождя — фланелевые и из бумазеи. Кейн выторговал их у Британского музея за семь миллионов долларов. Как же он был счастлив, когда наконец смог их примерить. Бумазейные датировались тридцать четвертым годом — в тот год Гитлер стал канцлером Третьего рейха. А фланелевые фюрер носил, когда после «ночи длинных ножей» строил планы аншлюса Австрии. Гитлер был намного ниже и полнее Кейна в талии, но Кейн ничего не позволил изменить. Надев трусы, он закрывал глаза и уверял, что ощущает дуновение ветра от развевающихся знамен с фашистской символикой, слышит истерические вопли, вырывающиеся из глоток собравшихся на мюнхенском съезде, и могучую музыку Вагнера.

Он хранил также коллекцию своих старых трусов. Ими были заполнены четыре бельевых шкафа. Кейн утверждал, что когда импульсивно, поддавшись внезапному порыву, какие-нибудь из них надевает, то дарит своим ягодицам ни с чем не сравнимую радость и необыкновенные сексуальные переживания. Старые подштанники ранних периодов магическим образом распахивали перед ним врата, ведущие в край его детства. Он вновь вдыхал прозрачный воздух вечеров на берегу озера Мичиган, ощущал на лице прикосновение утренних чикагских туманов. Вместе с этим возвращались забытые образы: матери, «Бара последней надежды», первого самостоятельно сшитого платья, катушки ниток, которую он прихватил с собой в замок отца. Это было обретением утраченного времени — времени первых свиданий, первых эрекций и первой любви.

В своей творческой деятельности Кейн вынужден был то и дело принимать неслыханно трудные, непосильные для обыкновенного человека решения. Он хотел достичь идеала. Совершенной красоты. Это был дьявольский труд, пожирающий нервы, здоровье, миллионы долларов и годы жизни. Ведь согласитесь, красота это нечто такое, до чего нужно дозреть. Кейн пребывал в неустанном поиске. Поиске модели трусов, которые многое говорят. Ведь трусы могут рассказать о своем владельце гораздо больше, чем его тело, куда больше, чем целая библиотека трудов доктора Фрейда. Тело может быть несовершенным. А трусы — это камуфляж, протест против несовершенства наших ягодиц и одновременно маскировка допущенных Богом огрехов. В том же случае, когда они плотно облегают ягодицы, это диктатура абсолютного совершенства.

Обыкновенно нормальный мужчина каждое утро проводит в раздумьях над выбором трусов как минимум час. Это очень хлопотное занятие, особенно для тех, кто добирается на работу в Нью-Йорк, скажем, из Нью-Джерси или Коннектикута. Продумывая десятки вариантов, Кейн решил создать универсальные трусы. Трусы, которые не стыдно было бы надеть и на первое свидание, и на романтический ужин с женой, и на совещание корпоративного совета фирмы. Трусы должны были стать сублимацией похоти и одновременно олицетворением невинности и подавленной сексуальности. И демонстрировать амбиции своего владельца. Разумеется, пошиты они должны быть из материи экстра-класса, что, как известно, неотразимо действует на женщин. О господи, что говорить, даже гетеросексуалы выбирают себе трусы не только с мыслью о женщинах. Вне всякого сомнения, им куда важнее подать соответствующий сигнал другим мужчинам — скрыть слабость, робость, колебания, продемонстрировать силу, богатство, престижность, в конце концов, амбиции, направленные на успех в корпоративной карьере. Сказать легко, ну а как этого добиться, как соединить модерн с романтичностью, артистизм с корпоративностью? А ткань? Что это должно быть: шелк, кашемир или же тончайшей выделки, почти прозрачная кожа? А может, синтетика? Парча, шерсть или бархат? Как добиться того, чтоб трусы не вытягивались, не пузырились, не теряли формы? А какой выбрать цвет: холодный или теплый, например клубники со сливками, а может, желтовато-золотистый? Что сделать, дабы избежать ошибок на непроторенном пути создания самой простой и чистой формы как средства коммуникации? И вот наконец свершилось. Я как раз лежал, приходя в себя после операции по уменьшению носа и подтяжки кожи на шее, просматривая присланную мне на авторизацию статью с моей биографией, принадлежащую перу юного талантливого журналиста из Италии, Джузеппе Маринетти, когда затрещал телефон. На проводе был Кейн. В первый момент я его не узнал, настолько у него был изменившийся голос. Он потребовал, чтоб я немедленно к нему приехал. Без ошейника. И бросил трубку. Я понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Скоростной лифт, поднимавший меня на шестьдесят восьмой этаж, где жил Кейн, казалось, ползет как черепаха. Дверь мне открыл шеф телохранителей Стивен. Я спросил его, что случилось. Но он только замотал головой. Стивен, эта примитивная машина для убийства, не мог выдавить из себя ни слова. Я последовал за ним. Первое, что я услышал, были звуки Девятой симфонии. Сердце у меня бешено колотилось. Я шел через анфилады комнат, лабиринты коридоров, мимо стоявших вдоль стен ломящихся от одежды шкафов. Потом Стивен распахнул передо мной тяжелую дубовую дверь гостиной. Музыка лавиной обрушилась на меня. Оглушенный Бетховеном, ослепленный ярким светом и одурманенный ароматом духов, я непроизвольно зажмурился, но лишь на какую-то секунду. Открыв глаза, я увидел Кейна. Он стоял на пьедестале из черного мрамора, его тело сплошь было покрыто позолотой. С четырех сторон от него на низеньких постаментах замерли без движения четверо великолепно сложенных совершенно нагих мужчин. Все как один светловолосые, и у каждого в вытянутой руке горящий факел. Их фигуры были подобны греческим мраморным статуям. А на Кейне были трусы. Те самые трусы. Что вам еще сказать? В тот момент на моих глазах рождалась легенда. Снежную белизну королевского хлопка красиво подчеркивала холодноватая серебристость резинки, символизирующей связь с космосом. Ниже — выдержанный в теплых оранжевых тонах гульфик. Синтез неба и земли. Шик, простота, сексуальность. Я плакал, не стыдясь слез. В углу негромко всхлипывал Стивен. А Кейн, сам Кейн, тоже был очень взволнован. Склонившись с пьедестала, он нежно взъерошил мои волосы. «Да, мой мальчик, — сказал он, — да, дорогой мой Жан-Пьер, я подарил мужчинам то, чего они заслуживают. Из этих трусов, даже при ежедневной стирке, никогда не выпадет птенчик. — И пока я, глотая слезы, восторженно поддакивал, добавил: — Этот невероятный факт я подтверждаю своей личной подписью на купоне с пятилетней гарантией». Я мог бы еще очень долго рассказывать, но чувствую приближение оргазма. Так что, пожалуйста, на минуточку схватите меня за яйца.

Загрузка...