Записки старого солдата

Родители мои из дворовых крестьян… Родом из деревни Гурьевка Курской губернии. Земля там принадлежала помещику Коху, который жил в Петербурге, а в деревню приезжал только летом, подышать воздухом. Крестьяне же арендовали землю у помещика.

Он был страшно богат, этот Кох. Имел пятнадцать тысяч десятин в Екатеринославской губернии, столько же в Саратовской; гурьевские земли отошли к нему как приданое жены его, княгини Миссорож. Я помню, что на воротах помещичьего двора была написана эта фамилия крупными деревянными буквами. Княгиня содержала свой театр. Желая иметь при нем не только русских, но и украинцев, она переселила из Гурьевки часть семей в Екатеринославскую губернию, а оттуда привезла столько же семей украинских. Вот почему полдеревни балакали по-украински, а полдеревни говорили по-русски.

У моих родителей было девять душ детей. Двое померли от болезней. Один утонул в реке. А еще одного загрызли борзые собаки.

Отец мой был настоящим столяром. Но он был чрезмерно доверчив. Бывало, что сделает кому, а ему не заплатят. Даст попользоваться инструментом, а ему не вернут. Матушка скажет: «Раз не платят — не делай им ничего. Не вертают инструмент — не давай. Весь ты в батьку своего!»

Деда я не помню. По рассказам знаю, что он был тоже отличным столяром и очень доверчивым человеком. Дед немного картавил, наверное потому нас и прозвали Картавиными.

Мысли моих родителей работали в одном направлении — как бы прокормить семью. А еда наша была такая: картошка, хлеб да тюря — посоленная вода, а в ней куски хлеба и ложка-две растительного масла. Имелось у нас штук десять кур. К пасхе соберет матушка яичек — ну, тут и сварит нам штуки по три. А летом яйца продавали.

— Эти нужно продать, — говорила матушка, указывая на яйца в лукошке, висевшем в сенях на гвозде, — купим сахару, спичек, керосину. А если съедим яйца, то купить не на что будет.

К осени жили сытней. Появлялись всякие овощи. Потом на меже в огороде поспеет кукуруза. Как напарит матушка початков в чугуне, вот и хорошая, сытная еда.

Всегда ели мы всей семьей разом. У детей были свои постоянные места за столом. Было нас много, разглядывать по сторонам некогда. Иначе голодным останешься либо ложкой по лбу получишь. Это не так, как в семье, где детей один-два. И особенно как нынче: все с ними возятся, говорят, аппетиту у них нет. А у нас всегда был аппетит…

Хата наша была крыта соломой, по окна сидела в земле. В хате, особенно зимой, темно было. Когда выбежишь на улицу, сразу же ослепнешь от света. Ну а минуту-другую спустя уже ничего, все видишь.

На барском дворе имелась многочисленная свора борзых гончих собак. Много было разных случаев, связанных с этими собаками.

Один из них закончился трагически для моего младшего брата Васи — загрызли его борзые. И никто за смерть Васи не ответил. Управляющий сказал:

— Давно было запрещено ходить через экономию, а раз пошли, то вот и получилось плохо…

И все промолчали. Ибо были темными, забитыми людьми.

Во время уборки урожая отец и матушка всех нас забирали с собой. Для маленького матушка нажует картошки, завяжет ее в тряпку, сунет ему в рот. Люльку подвесит к поднятым оглоблям, и он там лежит, сосет соску. Остальные дети таскают снопы, как муравьи. А подходит обед, матушка готовит тюрю, раздает ложки. И нате, ешьте. Обижаться не на кого, нужда с бедностью одолели…

Матушку я очень любил, старался помогать ей во всем. Зимой сделаю деревянные коньки, подобью их жестью от ящиков, которые были свалены за экономией. Опробую коньки на горке, продам их кому-нибудь. Деньги отдам матушке.

За деревней протекала речка Вабля. В ней водились щуки, плотва, пескари. Я ловил рыбу, приносил ее домой.

— Вот, мам, — скажу, — смотри, сколько наловил, не меньше, чем мужики ловят.

А она мне:

— Не ходи, Митя, не мерзни, сынок.

А сама, вижу, довольная и с радостью начинает чистить рыбу.

Брат мой Ванька к хозяйству никакого желания не имел, чем сильно огорчал родителей.

У отца верстак был, всякий столярный инструмент. Я к столярному делу стремился. Но я был мал. «Подрасти маленько», — говорил отец. Однако желание поработать за верстаком было сильное. Положу доску, начну строгать. Ну, секану рубанком по незамеченному гвоздю. Отец поймает, схватит за волосы на затылке, как дернет кверху. Очень больно, когда так дергают. Ванька же и столярного дела знать не хотел.

— Иди хоть лапти научись плести, — отсылала матушка его к старику Ховряку, — и то хоть кусок хлеба заработаешь.

Ванька ходил к Ховряку, с ним ему было веселее, нежели в хозяйстве.

Ховряк лапти плел хорошие. Подбивал их веревкой. Не подумайте, что с гвоздями имел дело. Нет. Он сначала делал лыковое основание. Потом прошивал веревкой при помощи швайки. Лапти получались очень прочные, не такие, как в других деревнях.

Девяти лет от роду я пошел в школу. И оказался я учеником способным. Вслух уроки никогда не учил, только про себя. Раз прочитаю, заберусь на печь, повторю шепотом и все запомню. Меня вызовет учитель, я отвечаю правильно, с удовольствием. Весь разгорюсь и аж глотаю слова, стараясь побыстрей рассказать. «Не торопись, Митя», — придерживал учитель.

— Вот посмотрите на Дмитрия: он в опорках, в рваном полушубочке, — скажет бывало, — родители у него неграмотные, помогать ему некому. А отвечает как!

Учитель был строг, учеников бил книжками по щекам и по голове. К середине года все книги, лежавшие в классном шкафу, поистрепались от этого.

Строг и зол был наш священник и тоже бил учеников. Он был громадного роста. Мальчишек бил ладонью по затылкам, крутил им уши. Девочек таскал за волосы. Прямо в классе схватит какую и трясет.

Со мной учился сын лавочника, Котляров Колька. Этот Колька смастерил что-то вроде скрипки из конского волоса, запрятал в парту. На уроке закона божьего вздумал поупражняться в игре. Поп насторожится, поведет ухом — писк утихнет. Едва поп заговорит, скрипка снова пищит. Конечно, Колька очутился у доски.

— Ну-ка, покажи, как ты играешь? — сказал ему поп.

Колька заиграл под общий хохот, пальцы попа схватили его за ухо, крутнули.

— На колени!

Колька стал на колени, а от уха у него по шее кровь течет…

Покуда не выпадет первый снег, бегал я в школу босиком. Прибегу в коридор, повешу рваный зипун на вешалку и скорей на место. Ноги у меня красные, заходятся от холода. Подожму их, сижу тихо.

Последний, третий, год учила нас пожилая семейная учительница Софья Петровна. Получил свидетельство, похвальный лист. Вызвала учительница к себе мою матушку. Говорит ей:

— Что вы думаете дальше делать с Дмитрием? Дмитрий у вас очень способный.

— Да ничего, — отвечает матушка, — содержать где-нибудь в ученье мы не можем…

Так и окончилось мое ученье.

К этому времени старший брат уехал в Курск, устроился там на мельнице подметайлом. Старшую сестру Дуню отец отдал младшей горничной в барский дом. Красавицей удалась Дуня! Волосы у нее были волнистые, да такие густые, что в одну косу не вмещались. Сплетала она две. Перебросит их со спины на грудь, и висят они до самых колен — толстые, тяжелые. Я чем-то рассердил ее однажды, так она, как веревкой, вытянула меня косой по шее. Помню, Дуня приходила с барского двора, жаловалась матушке:

— Что же это получается: я служу у господ, всякую работу делаю, а ничего за это не получаю. Все учитывают за отцовы долги. Ему ничего не платят, мне ничего…

Ну, а я работал в хозяйстве: жал серпом, косил траву, вику. Косить вику тяжело. Косу нужно подводить аккуратно, без спешки. Я уставал, но держался за мужиками.

Постепенно я стал понимать, что, кроме хаты, у нас ничего нет для жизни. Все кругом помещичье. Земля — его, леса вокруг деревни — его. Ближний к деревне лес был особенно красив. В середине леса имелся лог, обросший с одной стороны терном. Когда терн цвел белыми цветами, похоже было, будто среди зелени остался с зимы чистый, февральский снег. Хорошо там было!

К осени стали поговаривать, будто помещиков скоро прогонят, землю отдадут крестьянам. Мужики отказались свозить на гумно помещичий хлеб. Сам Кох находился как раз в усадьбе. Он вызвал в деревню стражников, и те загородили дорогу, не пускали скот за деревню. Мужикам пришлось идти на барский двор, стать перед крыльцом на колени, снять шапки, просить помещика пропустить скотину на луг. Пообещали свезти хлеб на гумно. Помнится мне картина: на крыльце стоит высокий помещик в черном костюме, перед ним на коленях мужики, и ветер лохматит их длинные волосы.

Недовольство среди мужиков возрастало. Многие начали прямо в открытую рубить барский лес. Кряжи возили по дворам. Помещик опять затребовал стражников, чтобы отобрать бревна.

А вскоре два юрьевских мужика, Котляров и Лисицын, затеяли вот какое дело.

Когда мужики сжали, скосили, убрали хлеб в крестцы, Котляров объявил на деревне:

— Помещику хлеб не возите, берите его себе!..

Мужики не решались на такое дело.

— Ну и черт с вами, с олухами, — сказал Котляров. Он нанял за деньги несколько человек, расчистил прямо на поле ток. Установил конную молотилку. Молотили барский хлеб и сразу же везли его на станцию, продавали купцам. Никто не препятствовал Котлярову в этом деле. Сам Кох в это время сидел запершись в усадьбе. Его осаждал Лисицын.

Потом их все же схватили, арестовали и увели в Льгов. Там их судили и выслали за пределы губернии: Лисицына в Томскую губернию, Котлярова в Архангельскую.


В скором времени и я покинул родную деревню. Понял, что как ни бейся, а, не имея земли, из бедности не выбраться. Говорили на деревне, будто в Запорожье люди живут богаче. Решил я попытать счастье. И привели меня ноги к днепровской пристани, к подрядчику строительных работ Минскому.

— На работу принимаете?

— А ты что умеешь делать?

— Я столяр.

— Столяр?

— Да, столяр.

— Гм… Выдержишь испытание, — сказал он, — примем. Работать — от зари до зари…

Я взялся за дело. Под навесами там были большие мастерские. Производили ремонт землечерпательных машин, которые чистили дно реки для пароходства. Порядок у подрядчика был такой: под видом передышки присаживаться нельзя. Курящий может покурить, но не сидя и не часто.

Работая от зари до зари, люди уставали очень. Но я был молод, силен. Конечно, и я уставал. Но стоило передохнуть несколько минут, усталость как рукой снимало. Только, помню, обидно становилось, когда видел, как при закате солнца по набережной гуляют люди. Все наряженные, свободные такие, смеются, разговаривают. И среди них много из женского пола молоденьких и очень красивых. А я был тоже красив. Волосы у меня густые, вились кольцами. Взгляну на гулящих, тряхну кудрями, продолжаю работать. Едва солнце сядет, прозвонит звонок. Шабаш.

Проработал я на постройках до конца июля 1914 года, то есть до начала войны, когда Германия, Австро-Венгрия напали на Россию и на Францию. Призвали меня прямо с работы, увезли на станцию. А оттуда вместе с другими отправили в Курск.

Как одели мы форму, так превратились в чучела. Ну что это такое? Мундиры черные, измятые. Фуражки тоже черные с красными околышками и без козырьков. Тут уж мало-мальски разбирающемуся в жизни человеку станет ясно, за кого считают солдата дворянство и царское правительство. Ведь они же говорили, что солдат есть первая фигура в защите Отечества от внешних и внутренних врагов. Значит, он и одет должен быть настоящим образом, чтобы чувствовал себя подтянутым, бодрым, молодцеватым!

А начали обучать нас, ружья дали еще те, с которыми воевали в турецкую войну. Они очень тяжелые, заряжались одним патроном. Потом привезли американские винтовки системы «винчестер». Покупали у америнканцев, а на фронте их не применяли. Затвор у такой винтовки состоял из огромного количества частей. Стоило попасть в него песчинке, и он отказывал. Чтобы открыть затвор, рукоятку его нужно отгибать книзу. А это значит: если лежишь, то винтовку поднимай вверх, чем и даешь неприятелю мишень.

Пулемет изучали мы по рисункам.

Я скажу так: покуда человек дитем малым бегает, для него все взрослые люди умны. Едва он вырастет, начнет соображать, соизмерять действительность в мыслях, тут появляется у него суждение. Ну какое же могло быть у меня суждение об управителях страны нашей, которыми были цари и дворяне? В спокойную минуту сяду на нарах, думаю: погонят нас на фронт, а с чем? Что мы знаем? На обычную плотницкую работу нельзя пойти, не умея владеть инструментом. А это ж с техникой дело иметь!

Обучал наше отделение унтер-офицер Жилин. Был он из старого запаса, мужчина спокойный. Заговорю с ним на эту тему. А он мне:

— Ты, Дмитрий, не ломай голову. Тут армия, рассуждать некогда, исполняй приказ, и все. Да поменьше толкуй об этом, не то наш взводный услышит, и мне достанется, и тебе.

Сам я ни к какому выводу не пришел, а просто невзлюбил и царское правительство и дворянство еще больше.

Ну, потом меня отправили в учебную команду, так как я и здесь прилежание к учению имел, а после окончания назначили в роту отделенным командиром. И стал я обучать новобранцев.

Перед отправкой на фронт устраивали смотр войскам. От каждого полка выделялось по десяти лучших.

Происходило так: на каждого нападали по четыре чучела, устроенных на колесах. А вокруг этого места с четырех сторон стояли развернутым строем полка два, три. И солдаты смотрят, как происходит штыковое сражение одного русского с четырьмя неприятелями. Вот двинутся на тебя четыре чучела со всех сторон. Ты должен успеть переднего заколоть штыком, моментально сбить заднего прикладом в лоб. Извернуться, да левого опять, штыком. А правого, который уже стал задним, сбить прикладом либо опять же штыком. Все это делать надо необычайно проворно, иначе не успеешь оглянуться, а чучела уже сдавят тебя, повергнут на землю, навалятся на тебя. А все, кто присутствует на смотре, без удержу хохочут.

Ну, потом отправили нас на фронт. Узнаю от одного фронтовика: немцы готовят наступление. Пушек у них в три раза больше, чем у нас, пулеметов, боеприпасов тоже намного больше. А у наших солдат патронов мало. В соседней части даже винтовок не хватает. Ну, я ничего солдатам не говорю, а еще подбадриваю:

— Зададим жару германцам! Мы, мол, курские, снизу узкие, в плечах сажень — рожу мигом намажем!

А утром, едва рассвело, произошло первое сражение. Перед окопами открытая местность шириной метров в двести, а за ней кусты и сад. Ротный наш пробежал вдоль окопа:

— Готовьсь! Брать на штыки!

И впервые увидел я окаянных этих немцев: идут они быстрым шагом. Полы шинелей распахнуты, с одеялами в скатку. На ногах ботинки, а брюки навыпуск. Штыки в виде кинжалов. И вот, понимаете, чувствую я, что никакого страха у меня нет. Гляжу направо, налево — солдатики смотрят вперед расширенными глазами, и тоже будто без страха. Теперь не помню, говорил ли я что. Но только помню: в полном безмолвии выскочили мы из окопа. Держа винтовки на изготовку, движемся на врагов. Потом передние из наших по моей команде дают залп. Я тоже стреляю, раскрываю рот:

— Урра!

И когда закричали «ура», охватило все мое тело ужасом. Сделал этот ужас меня вроде как железным. И кроме касок, белых штыков, я ничего не вижу. И мы сшиблись.

И вот скажите: первая минута боя прошла почти как на ученье: заколол я одного, сшиб прикладом второго, потом осел третий, четвертый… А там все перемешалось. И рычу я, и что-то кричу, и верчусь, как бес. Вдруг что-то ударило в мою винтовку, вышибло ее из рук. Вместо лопатки я носил с собой топорик. Оказалось, он у меня в руке, и больше я ничего не могу рассказать про этот бой. Потому что впал я в совершенно дикое беспамятство битвы. И как бы очнулся уже за кустарником в немецком окопе. Рядом со мной другие наши солдаты. Рты у них разинуты, тяжело дышат, смотрят на убегающих немцев. Окончательно я пришел в себя от слов солдатика Голубцова:

— Враз кишку подрезали, нехай теперь сунутся…

Но немцы не сунулись. Начали бить артиллерией. Один снаряд угодил поблизости в толстый березовый пень. Меня контузило.

Отправили меня в госпиталь на излечение под Москву. Когда выздоровел, дали недельный отпуск, и поехал я домой. Еду, знаете, домой с таким видом и душевным состоянием, что, подвернись мне под руку сам черт, я его за хвост да об стену. Известно, вид имел я бравый, на фронте побывал, ранен был. А приехал в родную деревню, весь восторженный дух из меня как ветром выдуло. Хата совсем в землю ушла. Отец стар, лохмат, худ, матушка морщиниста, вены на руках ее вздуты. Всех боится она: и помещика, и управляющего, и урядника. Новость преподнесла: в этом году помещик требует деньги за аренду до уборки урожая.

— Не бойтесь, не будет этого! — сказал я и отправился к помещику.

Тот вышел ко мне во фраке, при черном галстуке. Так и так, говорю ему, я вот унтер-офицер, приехал на побывку после госпиталя. Скоро поеду снова защищать Отечество. А зачем же вы моих родителей притесняете? Они же и так, посмотрите, в каком виде живут! С хлеба на воду перебиваются. Кох слушает молча, хмурит брови. А его зять, генерал, выходит в прихожую. Я, как положено по уставу, представился ему. А он вдруг как топнет ногой, как заорет:

— Смирно, кругом, шагом марш отсюда!

Дисциплина воинская есть дисциплина. Вышел я. А ненависть и злоба так и сковали мою душу…

Сестра Дуня уже несколько месяцев жила в Курске, работала где-то по найму. В Курске она встретилась с Медниковым Яковом Иванычем, и решили они пожениться. Медников был уже пожилым мужчиной. Еще в японскую войну он был на действительной службе, имел чин унтер-офицера. Он был ранен японцами в ногу.

Медников говорил мне:

— Ни поджог, ни убийство генерала ровно ничему не помогут, Дмитрий. Подожди, придет скоро боевой час для всех подобных нам. И вот тогда смотри не подкачай. А час этот придет, скоро придет. Ты хоть читаешь что-нибудь?

— Нет, — говорю, — когда мне читать!

— Это плохо, — говорит, — но ничего, наверстаешь. Главное, будь всегда честным и помни о своих односельчанах.

— Да как же я могу их забыть? — отвечаю.

— Ну, ну, — качал он седоватой головой, — служи пока. А будешь в Пскове, заходи ко мне…


Вернулся я в полк.

И вдруг (это случилось в феврале по старому стилю, а по новому — в марте) выходим утром из казармы. А на стенах большие воззваний наклеены: царя Николая Второго нету, его свергли. Страной будет управлять Временное правительство. Тут и мы объявили свой полк революционным. Обратно в казармы шли с песнями, с музыкой. Несколько дней жили обычной жизнью, если не считать, что ходили охранять город от нападения жандармов, полицейских и следить за порядком.

Потом прошел слух, будто наш полк пошлют в Петроград на помощь революционным частям против Преображенского и Семеновского полков, которые стоят якобы за монархию. Однако получили указание: двум батальонам выступить на станцию Копонище Купянской железнодорожной линии. С Украины движется на Петроград целый эшелон с жандармами, офицерами, монахами и прочими монархистами. Они хорошо вооружены и даже везут артиллерию. Нужно задержать их и обезоружить.

Но проявить нам себя не удалось: предал нас батальонный. Бросились мы в вагоны, а они оказались пустыми. Монархисты высадились. А нас уже ожидал приказ об отправке на Северо-Западный фронт.

Прибыли мы в город Ригу. С музыкой, с песнями проходим по улицам. И вот смотрю: на стене прилеплено воззвание. Обращается командование к офицерам, к солдатам: кто имеет какую-либо специальность, должны явиться в штаб. Впал я в раздумье.

А наутро твердо решил идти в штаб. Прихожу прямо к командиру полка. Так, мол, и так, прошу командировать меня в штаб согласно его воззванию, так как я есть строитель.

Командир как гаркнет:

— Пушкарев!

В дверях вытянулась канцелярская чистенькая блоха.

— Выдай направление в четыреста сорок восьмой транспортный батальон!

Направили меня начальником транспортных мастерских при хозчасти. Начальник хозчасти дал мне верхового коня под седлом, шашку, наган.

— Принимайте, — говорит, — мастерские и ездовых солдат с двумястами пятьюдесятью подводами. Руководите.

И пошла работа. Понимаете, фронт в пятнадцати километрах. А вокруг меня мастеровой народ: ремонтируют повозки, фургоны. Делают новые. Изготовляют колеса. Кузнецы оковку для них выполняют, куют лошадей. Шорники упряжь чинят, сапожники — обувь. Плотники мосты поправляют на дорогах. Я либо мотаюсь верхом по округе, где ремонт идет, либо в мастерских наблюдаю. Какой дурень не послушает меня — мол, начальник, только указывать умеет, — я сейчас ремень с наганом долой, беру в руки топор: «А ну, отойди да смотри, как надо делать». А личный пример убивает наповал всякое упрямство. Солдатики окружат, смотрят, хохочут над этим, который не послушался меня.

И слышу, говорят потом:

— Вот это начальник попался: он и прикажет, и укажет да и покажет!

Заказы из армии все поступают и поступают. Расширились мастерские, чуть ли не в городок превратились.


Разъезжая по округе, познакомился я близко с местным населением, то есть с латышами. Нужно заметить, то очень интересный, серьезный народ. Жили они хуторами. Разводили в основном скот да сеяли лен. Ржи сеяли мало, только для себя. Латыши, латышки очень трудолюбивы, хозяйственны. Женщины, особенно молодые, одевались по городской моде. У нас в России было так: если уж идет какая девушка в чистом, модном платье, при шляпке и с зонтиком, то уж ясно, что она бездельница, дочка какого-нибудь чиновника. У латышей не так. Смотришь: девушка и нарядно, чисто одета, культурно, вежливо разговаривает. А время гулянья прошло — она переодевается. И дрова рубит, и корм задает скотине. Все что угодно делает. Еще хочется сказать, что не было среди латышей такого скверного занятия, каким является воровство. Не воровали там друг у друга.

Мне пришлось пожить в одной латышской семье немного. Получилось это потому, что я попал как бы в плен к немцам. Вот как это было.

При хозчасти имелся казачий отряд в шестьдесят сабель. Посылали казаков сопровождающими ездовых, когда те ездили за ранеными либо за провиантом. И вот надо было получить в одном корпусе тридцать голов коров, гвозди, полосовое железо. Корпус располагался километрах в пятидесяти от нас. Не мое дело было ездить за скотом и товаром. Но одних ездовых с казаками я не решился отправить: скотина не человек, ее не покорми сутки, она доиться перестанет.

Я отрядил шесть подвод, десять казаков. Прибыли мы в корпус, выбрал я в гурте коров, получили товар. На обратный путь корма нам не дали для скотины — у самих нету. Ладно. Утра ждать не стали, тронулись на ночь глядя. Дорога тянулась лесом. Песчаная, колеса вязли. Полночь пришла, давно должен встретиться хутор, а его нет. Сюда ехали, поляны с ячменем, с клевером встречались. А тут примечаю в потемках, что лес оборвался. Отъехал в сторону, спешился, мацаю руками землю — один песок да кусты низенькие. Значит, мы заблудились, не туда свернули на развилке. Казаки промеж себя шутят: «Начальник поехал, вот и заблудились. Не будь его, мы бы давно дома были». Но это они так, без злобы, чтобы сон разогнать. Был среди них один, жулик, драчун, пьяница. Бабник такой, что даже конь его, как увидит женщину, остановится и косит глазом на хозяина — не свернуть ли? Но пел окаянный этот казак невыразимо. Отпустил он поводья, запел вдруг про молодого казака, вернувшегося в станицу с поля битвы. В станице милую свою не нашел, она уехала на север с богатым русским офицером. Помчался тогда казак в степь, доскакал до Дона. А там:

Плыла по Дону

Звезда кровава.

Мой конь горячий

Выпил ее с водой…

И дальше о том, как, проглотив звезду, конь вошел в воду и волны захлестнули его вместе с молодцом. Представляете: глухомань, дикость, темень. Колеса поскрипывают, фыркают лошади. И вдруг этот сильный, раздольный голосище… Ну, до рассвета мы не повстречали хутор. Только часам к десяти дня наскочили на какой-то: четыре дома, сараи громадные каменные. Пруд. Возле первого дома старый и стара́ — хозяева. Спрашиваю, далеко ли отсюда Рига? Крутят головами: «Не понимаем». Тут вышли из дома две барышни.

— В чем дело? — говорят по-русски. И поясняют: до Риги отсюда километров семьдесят. И нужно ехать нам обратно и где-то у трех сосен свернуть на просеку. Вот те на! Заехали!

— А не слышали, — спрашиваю, — фронт близко отсюда?

— Гудело что-то, — отмечают, — вон в той стороне.

Что же, надо покормить скотину, людей, тогда выбираться. Столковался я с хозяином насчет клевера, ячменя. Послал казаков к обозу, велел стадо оставить с надзором, всем остальным ехать налегке. Умчались казаки. Накидали мы с хозяином с чердака копну клевера, отсыпал он мне двенадцать ведер ячменя. Денег не взял.

Барышни спрашивают, что нам приготовить поесть и на сколько человек. Одна, которая видом старше, топор несет — дрова колоть. Отбираю топор, говорю: дайте я наколю, — не дает:

— У нас так не положено, — отвечает, — вы наши гости. — А сама смеется.

Силой отобрал я топор, наколол дров, снес в дом. Вышел на воздух, послушал — нет наших еще. И, понимаете, в сарае прилег на сене, думаю — полежу немного. А сутки-то не спал. Ночь в седле провел. Сон мигом окутал меня, и все тут. Только снится, помню, будто я дома, в хате лежу на лавке. Матушка теребит меня: «Митя, Митя, ты жив?» Открываю глаза, вижу испуганное лицо барышни, с которой дрова рубил, а руки ее белые трясут меня за грудки.

— Немцы, немцы! — шепчет. — Прятаться надо. Скорей сюда, сюда, здесь погреб…

Глянул я мельком через дверь — ух! Прямо скопом прут к дому конники в касках, в шинелях. Плоские штыки белеют за плечами. А впереди всех один в гражданском. Затолкала меня барышня в погреб, привалила крышку его сеном. Сижу в темноте. Откуда взялись немцы? Сколько их?.. Моих казаков девять да ездовых шестеро… Карабин мой в доме… Седло в козлах лежит… Много разных мыслей молнией проносится в голове. Немцы колготят надо мной. Выстрелов не слышно. И остановился я на одном: едва поднимется стрельба, выскочу и нужно будет искать оружие. Авось все кончится хорошо. Смекаете? Сидит, поджав ноги, в погребочке грамотный русский старший унтер-офицер и надеется на авось…

Просидел я бесконечную вечность.

Ну вот. Ночью юркнула ко мне барышня, принесла карабин, завернутый в одеяло, хлеба, мяса холодного. Сказала, что седло дровами закидала, коня моего пустила к своим лошадям. Сестра ее успела предупредить казаков.

— Много ли немцев? — шепчу.

— Много. Человек триста. И еще поджидают подхода войск. Этот гражданский с ними — наш барон, мы у него землю арендуем. Он-то и провел врагов кружным путем по заброшенной Двинской дороге.

— Ну, — говорю, — мне надо убегать. Часовые где? Много их?

— Нет, — отвечает, — сейчас не надо бежать. Часовых обойдете, а по дороге верховые разъезжают. Убьют. Лесом же ночью нельзя, в болоте утонете, да и пешком далеко не уйдете. Они утром хотят ехать дальше, а мы выберем момент. Я, — говорит, — все обдумала…

Этот погребок, где я сидел, являлся только началом большого погреба. У них у всех там под сараями большие погреба. Через дверцу проникли мы в него. Барышня свечку засветила, — чисто кругом, мешки с чем-то, кожи, бочонки, холсты.

— Поешьте, — говорит. Я ем, она сидит напротив.

— Я тоже с вами буду. Там мне страшно, солдат боюсь. А сюда они ни в жизнь не заглянут. Ох, — говорит, — перепугалась я вначале! Но теперь ничего, прошло.

Сняла косынку, волосы ее белые хлынули по плечам. Улыбается мне. Вот, говорит, как получилось с вами… Поговорили о том о сем. Замужем она, муж работает в Риге, в магазине торгует.

— Чего ж вместе не живете?

— Да так…

Ну так, так и так. Знаете, мое дело солдатское. Как-то повеселели мы оба, она все улыбается загадочно и заманчиво. Взял я ее за руку, а другой она невзначай погасила свечу. И так, скажу вам, провел я свое заточение в подземелье, что лучше и не надо.

— Возьми меня, Митя, с собой, — попросила она, — забери отсюда, не могу я тут жить. С мужем я плохо живу, и противно мне все здесь… Санитаркой к вам пойду…

И в таком духе дальше. Теперь-то иногда подумаешь: зря не вызволил девушку из леса. Молод был, эгоистичен!

Утром следующего дня немцы снялись, пошли дальше. Спасительница моя свела двух коней за пруд в лес, потом пробрался я туда. По просекам да полянам обогнали мы немцев, выехали к трем соснам. Простились, утер я ей ладонью слезы.

— Спасибо, — говорю, — не плачь, век помнить буду. Забрал бы, — говорю, — коли б было впереди что-то определенное в жизненном пути.

Поцеловал ее, рванул повода и понесся по просеке. Лечу я как пуля, только ветер свистит в ушах.

Что такое? Нагоняют меня. Выхватываю наган, оглядываюсь, а это четверо моих казаков. Они обоз отправили, сами крутились здесь, не зная, как выручить меня, выжидая момента удобного.

Прискакали мы в часть, а там переполох: солдаты грузят имущество. Со стороны фронта движется пехота, казачьи части. Отступление.

Отступали долго, беспорядочно, но без паники.

Это был уже август месяц, в такое время в Латвии начинаются дожди. Идут они суток по двое, по трое без перерыва. Приходилось останавливаться на ночь в поле, подле леса и в лесу. Каждый наломает хвойных веток, устроит гнездо. Ляжет, покроется шинелью, которая от воды разбухла и твердая. Стугонит по ней дождь подходяще, как по железной крыше. Под тобой вода буль-бичит, протекающая под ветками. На тебе все сырое. Скрючит холод все тело в кочерыжку, и так расчудесно, скажу вам, в этаком положении, что лучше бы закрыть глаза да помереть…


Перед октябрьским переворотом мы стояли по хуторам под городом Beppo, в десяти километрах от него. Однажды привезли в расположение урны для голосования. Раздали программы партий. Партии большевиков, эсеров, кадетов, анархистов, землепередельцев. И еще каких-то, не помню. Среди солдат говорили в основном о двух партиях. О большевистской во главе с Лениным и с программой: долой войну, мир без аннексий и контрибуций, земля народу без выкупа и воля. О партии эсеров, программа которых гласила: война до победного конца, а земля за выкуп.

Конечно, воевать или нет, не спорили, все — долой войну. Спорили о земле.

— Оно-то хорошо без выкупа, да ведь как же это так, кто ж это ее отдаст?

— Тише, — говорю, — перестаньте галдеть. — И поднял программу большевистскую. — Вот, — говорю, — ленинская программа большевиков: мир, земля, воля. Это программа всех безземельных и малоземельных. — А потом: — Кто за большевиков — отходи налево!

— А вы сами за кого? — кричат голоса.

— Я за большевиков! — отвечаю.

Мои сразу все отошли влево, за ними другие.

Проголосовали. Урны увезли. Потом приезжали от правительства Керенского, говорили с трибуны о готовящемся наступлении. Ну, тут много наших выступало с одним: убирайтесь вон. Довольно нас продавать, морить.

Наступил ноябрь месяц. Об октябрьском перевороте ничего толком мы не знали. Ударили морозы, а фуража нет. Лошади грызут бревна коновязи. И начали лошади падать. И так пошло у нас все за стихийную ликвидацию. И солдаты начали разбегаться. А я, как унтер, не мог просто взять да уехать. Должно быть, это дисциплина в нас крепко сидела.

Не знаю, чем бы дело кончилось, только в декабре нагрянула врачебная комиссия. Тронул врач пальцем бугорок на моей ноге и говорит с удивлением в голосе:

— Давно это у вас?

— Что?

— А вот, вздутье вен…

— Не знаю, — говорю, — не замечал. Боли я не чувствую.

— Вы служить не должны. В любой момент при какой-либо нечаянности вена может лопнуть — и тогда верная смерть. По этой болезни чистая отставка по статье семьдесят пять. Идите одевайтесь.

На станции Beppo простился я с товарищами, уехал в Псков к Медникову и Дуне.

В Псков приехал в час ночи. Нужно было идти на другой конец города за речку. Шагаю по мостовой. Мороз. Метель подвывает. И нигде ни огонька, ни души живой, будто вымерли все. Шел. Шел. Жандармская полосатая будка, выходит солдат с винтовкой:

— Стой, кто идет?

— А ты что, не видишь? С фронта приехал.

— А ты большевик или кто?

— Большевик.

— Ну иди, раз большевик.

У самого моста такая же полосатая будка. И тот же вопрос.

Вот, наконец, и здание военного училища, в котором Медников работал. Окна квартиры его темны. Может, уехали? Посмотрел в окно — гардины висят. Стучу по раме. Слышу голос Якова Иваныча:

— Кто там?

— Это я. Дмитрий Картавин.

В окне мелькнуло лицо и пропало.

— Что вы заперлись, — говорю я, раздеваясь, — и сидите без огня?

— Днем бой был. Корниловцы и юнкера окопались в поле. Из Питера прибыли балтийские матросы, рабочие. И вот бьются тут.

— Где Дуня?

— Ее нет. Я ее в деревню отправил. — А сам кашляет, и вижу я — поседел, обрюзг и пожелтел.

— А что с вами? — говорю.

— Да легкие. Рана дает знать.

— Что же в деревню не едете?

— Слаб. Боюсь, не доеду.

— Ну вот вместе и поедем.

На другой день мы уже ехали в родные места. С неделю ходили по хатам, слушали, как все восхищаются: землю поделили на души, осенью посеяли озимые. Без всякой аренды теперь.

— Где ж управляющий экономией? — интересуюсь.

— В Курск уехал.

— А помещик как?

— А бог знает, его давно нетути. Куда-то сбежал.

Собрали крестьян в помещении школы — нужно выбрать сельский Совет. Стали выдвигать кандидатуры в Совет, выдвинули меня и выбрали большинством голосов председателем сельсовета.

В это же время создали мы партячейку РКП(б). Правда, партбилетов еще не было, был просто список у секретаря ячейки. Медникова перевели в Орел, где он должен был работать при военных курсах.

Нужно заметить, что о старшем брате, Иване, ничего мы не знали: ушел в Красную Армию и как в воду канул. Вдруг получаю от него весточку через Кирилла, моего одногодка. Кирилл вернулся с войны раненным.

Пошел я к нему. Сидит он в хате на лавке. Держит ногу в лохани с горячими, распаренными отрубями. Глаза жмурит, зубами скрипит от боли. Сам страшно худ. Кивнул на лавку:

— Погоди. Сядь. Сейчас операцию сделаю.

Потом вынул из отрубей ногу — она без ступни. Культя раздута, черна. Положил он культю на здоровое колено, осторожно обрезал бритвой гнилые шматки мяса, подрезал кожу. Постепенно выдавил весь гной из-под нее. И тогда бледный, вспотевший, весь дрожащий взглянул на меня и улыбнулся.

— Фу, наконец-то… Шибко болела, стерва. Хотели в госпитале отрезать поверх колена, я не дал. Лукерья обещала вылечить.

Достал из кармана гимнастерки бумажку. Подал мне. — На. Это от Ивана… Помоги на печь забраться.

Он был легок, я посадил его на печь, где он тотчас ткнулся головой в подушку, уснул. А я прочитал письмо брата.

«Митька, — писал он, — кланяйся от меня отцу, матери и брось ты к трепаной богородице эту затею возиться с обучением. Говорил мне Майдаков, что ты обучаешь пацанов. Не дело это, когда в данный момент люди нужны в командовании для понимания хитростей воинского белого офицерья. Я есть командир эскадрона, и начдив наш тебя с руками и ногами заберет. Бросай все, прихвати кого из наших и дуй на Киев, а тут услышишь про нас. Родная кровь и рука нужны в такой час, ибо готовим удар по Киеву, где собирается офицерье со всего земного шара…»

С трудом разобрав каракули, я поскорей отнес новость матушке — Иван жив. Она заплакала, упала на колени, долго молилась.


И началась моя новая военная жизнь.

В Киев тогда прибыло подкрепление Деникину. Съехалось множество белых офицеров из дивизии генерала Дроздовского. Лозунг у них был: «Дрозды, слетайтесь на защиту России».

Наши подтягивали силы, чтобы раз и навсегда выбить белых из города. Он часто переходил из рук в руки.

И вот собралось наших сил порядочно. Где-то ударил сигнальный выстрел из пушки. Пошли в наступление. Сшиблись с белыми, они побежали. И как-то уж очень быстро они побежали. Начались уличные бои. Потом мы пробились на Крещатик и тут-то столкнулись с их главными силами. Поперек улицы стояли пулеметы. За ними плотные ряды конных офицеров с золотыми погонами. Передних наших скосили пулеметы, но мы продолжали бежать вперед. Выручили наши красные казаки, которые обошли обходом, ударили белым в тыл, чего те не ожидали. К полдню загнали белых за Днепр.

Артиллерия наша стояла в Святошине, что километрах в семи от Киева. Мы отошли немного назад, залегли на кладбище. Оно на горе, отсюда ясно видны окопы белых, которые на той стороне.

На другой день утром белые ударили. Нас и еще сотни три бойцов отрезали от своих. Но к вечеру белых выбили. И, кажется, уже окончательно. Потому что нашу бригаду перебросили на станцию Бахмач.

Уже зима стояла, морозило. Снег сыпал. Чуть живые приплелись на станцию. Комендант влил нас в эшелон, шедший на Харьков выбивать белых из города.

В Харькове высыпали мы из вагона и — прямо в бой. Я попал в смешанный отряд передовой линии. Там были матросы и пехотинцы. Командир отряда — матрос по фамилии Бабич, комиссар — тоже матрос, Колесников. Не помню, как долго мы держали этот участок. Тогда свирепствовал тиф, валил он беспощадно и почему-то особенно здоровенных матросов. Свалил он и меня, и комиссара Колесникова… Помню, вдруг открываются мои глаза, я вскакиваю, хочу бежать за белыми. Падаю снова. Вижу потолок с фризами, капли воды на потолке. Рядом тумбочка, на ней стакан с водой. Что такое? Где товарищи?.. На мне нижнее белье. Одеяло. Куда я попал? Увидел койки, людей на них. Люди стонут, кричат, ругаются. Вот один вскочил: «Вперед! Даешь Харьков!» И чудится мне, будто я лежу на печке. Мне жарко. А какой-то человек подбрасывает и подбрасывает дров в печку. А мне уж так жарко, что нет мочи. «Не надо подкладывать! Прекратите!..» Он продолжает подкладывать спокойно, без малейшего внимания ко мне. Ну, тут я окончательно очнулся. Подошла женщина в халате с няней.

— Это доктор к вам, — сказала няня.

Доктор села на стул:

— Ну, больной, как дела? Теперь у вас кризис прошел, опасность миновала. У вас организм крепкий. Все приступы выдержали.

Ослушала она, ушла. Гляжу на тело свое — одни кости, обтянутые синей кожей!

Принесла няня тарелку перлового супа. Съел я, уснул.

И так четырнадцать суток провалялся в госпитале. На пятнадцатые доктор говорит:

— Ну теперь вы здоровы. Держать вас, покуда окрепнете, не можем. У нас все проходы забиты тифозными.

Выписали меня.


Побрел я по этому городу Харькову, промерзшему и тифозному. Слабый, еле ноги переставляю.

В штабе услышал: для кадровой службы вы, говорят, не годны. Будьте здоровы, устраивайтесь на гражданскую службу.

Был это апрель двадцать первого года. Прибыл я в уком. Послали в губпродком на курсы по продналогу в связи с переходом от продразверстки к продналогу. После курсов назначили заведующим уездной заготконторой.

В то время я занялся самообразованием. Покупал все газеты, какие только были, различные брошюры. Читал, перечитывал. Самое важное, интересное записывал в тетрадочку. Нужно было знать, что делается в стране, за рубежом. Это и для себя, и чтобы в любой момент контре какой, а то и не контре, так, бездельнику и разгильдяю, каковых было хоть пруд пруди, сказать веское, убедительное слово. Перечитывал я статьи Владимира Ильича, в которых он говорил о хозяйстве: нужно учиться хозяйничать. Кругом разруха, говорил он, теперь наша задача — хозяйничать. И я, как заведующий всей заготконторой, сознательно преданный делу партии, зорким глазом следил за государственным достоянием.

В заготконтору поступали все виды продуктов и фуража: зерно всех культур, масло, молоко, шерсть, мясо, кожа, овощи, мед, яйца, сено. И живой скот. Самое сложное — содержание крупного рогатого скота, овец, свиней. Скот поступал по госпоставке и по госзакупу. Осенью и зимой с Украины гнали много коров. Там был неурожай, засуха, и скот продавали. Организовали скотоприемный пункт. При нем заведующий, бухгалтерия, приемщики, фуражир, скотники. Лошади по подвозу кормов. Казалось бы, и порядок. Что еще надо? Оформили, создали — и конец.

Но нет! Можно понастроить целые дворцы, при них штату тысячу человек укомплектовать, а толку не будет. Скот будет хиреть, падать, ибо подобрать добросовестных хозяйственных людей трудно. И вот было так: кормов поступает нам достаточно, и они хорошие. А скотина, гляжу, хиреет, валится с ног.

Заведующий скотоприемным пунктом был у меня некий Кучеренко. Разговариваешь с ним, будто все у него нормально. Кормят скот как надо. На списанный скот у него справки, акты ветфельдшера. Формально все соблюдено, никакой ревизор не подкопается. И скотина сама ничего не скажет.

И начал я. Утром, в потемках, встану, пойду по скотным дворам. До половины восьмого обойду — и в контору. А глаз-то у меня наметан в хозяйстве! Они-то думали, что приехал, мол, ничего не понимает.

Проследил я, как фураж идет на сторону, как коров списывают, как ветфельдшер акты стряпает. Ах, черт бы вас подрал совсем! Это ж за что мы дрались? Чтоб воровали? Без всякого промедления Кучеренко — вон, фуражира — вон, двух завскладами — вон. И ветфельдшера в три шеи прогнал. А он был крикун, проныра такой, каких свет не видел. В обеденный перерыв врывается ко мне в кабинет.

— За что уволили? — наглыми глазами ест меня.

— Не воруй, — отвечаю спокойно.

— Где доказательства? — завизжал он. — Ты кто такой? Еще посмотрим, кто ты есть такой, и донесем куда следует, как ты офицером служил в царской армии!..

Понимаете ли, услышал я такое, приподнялся да как размахнусь. Надо бы полегче, да не подумал об этом. Вылетел ветфельдшер через двери в бухгалтерию, сбил там стол. Я выхватил наган:

— Вон, — говорю, — негодяй! Увижу еще раз здесь, пристрелю как собаку…

Словом, разогнал эту шатию-братию. На их место подобрал подходящих людей. За исключением ветфельдшера. Таких специалистов было мало.

У нас в народе издавна говорится, что русский человек задним умом умен. Вот так было и со мной. Теперь я и сыну своему, взрослому человеку, инженеру, начну рассказывать, а он: «Да почему же так? Что ж ты не мог понять таких вещей?» А вот не мог: пришел я на гражданскую деятельность вполне уверенный, что всякий грамотный, образованный человек понимает политическую ситуацию. И если кто не с нами, тот есть враг, тайная контра. Оказалось, что это не совсем так.

Квартировал на окраине городка в домике мещанки Быстраковой. И видел я, во дворе часто копошился на грядках седенький, не очень старенький старичок. На носу у него пенсне. Спросил у хозяйки.

— Это, — говорит она, — Михаил Николаевич, он доктором был по лошадиной части. Прежде хорошо жил. А при большевиках последний костюм на базар снес.

Вышел я во двор, подошел к старичку. Разговорились. Оказалось, что до революции он работал ветфельдшером на конных заводах помещиков Тургеневых. Когда лошадей забрали красноармейцы, он выехал сюда. В дороге жулье ограбило старичка. Из документов остался у него один паспорт.

— Обращались вы к кому-нибудь насчет работы? — спросил я.

— Нет.

— Что же?

— Так…

И понес, понес он такое, что я просто изумился: образованный человек, а понятие об окружающей жизни имел самое непросветное — боялся большевиков.

— Вот что, папаша, приходите завтра в заготконтору.

— Нет, куда мне!

— Обязательно зайдите, — сказал я, и мы разошлись.

Скажу вам, таким человеком оказался тот старичок, что лучшего и не надо. О честности, аккуратности и не говорю. А специалист: глянет на корову, обойдет вокруг нее, сощурится. Воды даст, чтобы на глазах у него попила, и мигом определит, здорова или нет. По двадцать четвертый год заведовал я конторой, и ни одного больного животного не подсунули нам! Через учком, губком собрал я и о нем отзывы. Потом послал старичка на Орловщину, где работал он, за свидетелями — восстановить документы. И что же вы думаете? Вытащил я из темноты политической не одного человека, а целую семью, которую он с перепугу услал под Москву к дальним родственникам, — жену и трех взрослых дочерей. А те жили-дрожали, не зная из-за чего. Дочки у него грамотные были, гимназию окончили орловскую.

— Что ж вы за грамотеи такие, — корил я их, — отец ошалел, а вы-то о чем думали?..

Потом они выучились на учительниц. Встречал я их в Курске. Напомню прошлое — смеются!

Ну вот. Пошло у нас дело. Скот сытый, гладкий. Даже теперь на скотоприемных пунктах скот теряет вес. А у меня тогда прибавляли в весе!


На ту пору я чуть было не женился. Шел мне тридцатый год. Она, то есть Лидия Михайловна, работала в учкоме, воевала с беспризорностью. Замечательная была девушка. Красавица. Весела, приветлива. Ласковая была и разговорчивая — с такой не заскучаешь. Бывало, на заседаниях, на совещаниях мы всегда с ней вместе. После совещания гуляли подолгу ночью, к реке уходили. Очень дружно жили мы. Одно плохо: курила она и не было у нее тяготения к женской домашней жизни. В комнатке у нее койка, стол, стул. На стене карта и больше ничего. Принес как-то ей с базара цветы в горшках, поставил на подоконники. «Спасибо, спасибо», — говорила. А через неделю цветы у нее посохли — не ухаживала за ними. Ну это туда-сюда. А вот курево это окаянное… Намекал, намекал я Лидии. «В тебе пережитков много, Дмитрий», — говорила она. Потом уехала в Москву. Звала, уговаривала меня: «Поедем!» Переписывались мы некоторое время. Потом прекратили. Где она сейчас, не знаю.


Тогда же познакомился я и подружился с секретарем партячейки губпродкома Шверцовым Леонидом Михайловичем. Он часто приезжал с ревизором, останавливался у меня.

Умный был человек, образованный. Сидим, бывало, на веранде вечером. Сначала он меня расспрашивает о том, как я воевал с немцами, с белыми. В тонкие детали происшествий вникал, интересно ему было. Потом о себе рассказывал. Я, говорил он, Дмитрий, революцию принял не так, как ты… Для таких, как ты, революция — это хлеб, жизнь. А для меня — очень любопытная штука. Я ведь, говорит, нужды не знал при старом строе. Отец профессором был. Окончил я, говорит, два факультета, медицинский и юридический. Носил фрак, мотал деньги. Любил цыган, женщин и литературу. Сижу, бывало, в своем богатом кабинете. Беллетристов наших почитываю, стихи просматриваю. Потягиваю французское винишко, дорогие сигары курю. Затем политической литературой займусь — интересно. Живут цари, помещики и горя не знают. И вдруг — хлоп! Все наоборот!..

В двадцать четвертом году губпродком ликвидировали, создали на базе его Мельпрод. Меня, как хорошего работника, мельпродовцы забрали к себе.

Заглянул я как-то к секретарю Шверцову, он и спрашивает:

— Ты знаешь на Сейме мельницу сапруновскую?

— Знаю.

— Там, — говорит, — плотина разрушена. Водоспуск сгнил. Мост над ним тоже разрушен. Согласно правительственному решению передали эту мельницу нам. Обязали пустить в строй. Ты любитель этого дела. Когда-то ремонтировал водяные мельницы. Может, возьмешься?

— Хорошо, — говорю, — попробую. Но мне нужно выехать на место. Пробыть там от начала полой воды до конца, чтобы установить наивысшую точку полой воды. Осмотреть пойму, берега. Измерить глубину, ну и все прочее осмотреть. Тогда скажу последнее слово.

На следующий день я выехал на место.


И теперь вы узнаете о дальнейшей моей работе. Немного о бандитах, о деньгах и о женщине, которая… Ну, я даже не знаю, как вам ее назвать.

На мельницу я приехал утром. Место, скажу вам, изумительное! Кругом роща березовая, река. Весной пахнет.

Не подумайте, что мельница была пустяковая. Главный корпус ее имел семь этажей. А река Сейм глубокая, широкая, полноводная. Покуда осматривал плотину, местность, узнал, что директор мельницы Николаев живет в своем домике под Курском. Сюда приезжает раза два-три в месяц. Все остальные служащие жили здесь, будто охраняли мельницу. А хозяйство постепенно растаскивалось.

На территории мельничной усадьбы обнаружил я штабеля досок, а также дубовые бревна, вполне подходящие для свай.

Хорошо. Замерил весь лесоматериал, взял его на учет. Все, что смог, выведал. Обдумал. Составил смету. После паводковых вод поехал в Мельпрод.

— Согласен, — заявил там, — берусь сделать дело.

— А сколько ж это стоить будет? — спрашивают.

— А вот смета, — говорю.

Получил деньги. Выхожу на улицу и сталкиваюсь нос к носу со старым инженером-строителем Мордюковым. Познакомился с ним я как-то на совещании в губкоме.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте!

— Вы здесь что делаете?.

Рассказываю Мордюкову о предстоящей работе.

— Вы не спешите? — говорит он мне. — Зайдемте в ресторан. Поговорим, побеседуем. Приятно со своим братом-строителем поболтать…

Тогда, знаете, нэп уже был. Пооткрывали много ресторанов с певичками, оркестрами. В ресторанах я не бывал никогда. Не любил я их шум, гам, пьяных полно. А тут говорю:

— Ну пойдемте.

И мысль была: расспрошу, думаю, какие есть наилучшие справочники по гидротехническому строительству. Говорили, говорили мы, Мордюков и спрашивает:

— Послушайте, вот вы беретесь восстановить эту мельницу. Сколько они вам заплатят?

— Как сколько? Зарплату буду получать.

— Ну это ясно. А дополнительно?

— Нисколько.

— Ну вот, слушайте, — говорит, — сейчас нэп. Мы, несколько строителей, объединились в компанию, берем подряды на строительные работы. Мы предложили Мельпроду свои услуги. Просим с них за работу на мельнице тридцать пять тысяч рублей. Они заплатят эти деньги. Давайте так: или вы идите к нам, или мы даем вам отступного пять тысяч. Кладите в карман их и от этой работы отказывайтесь. Идет? — И показывает пачки денег. — Ну, по рукам?

Я смотрю на него:

— Я слышал о вас хорошие отзывы как об инженере-строителе… Деньги же свои закройте, — говорю, — они мне ни к чему.

— Неужели? — спрашивает и улыбается так это насмешливо.

Я поднялся.

— А может, передумаете?

— Нет!

И уехал утром следующего дня на мельницу.


Вскоре закипела работа!.. Работы велись прямо на воде с плавучего укрепленного квадрата, сделанного из бревен. Техническое руководство на мне лежит. Я же и администратор на мельнице. Все меня тянут, просто хоть разорвись… Вода бьет, крутит под ногами. Распорки в стойках потрескивают. В пять часов утра я уже на ногах.

Наконец забили сваи наклонные, вертикальные, распорные. Фашины укладываем, сшиваем их кольями. Возим песок, землю. Но, скажу вам, уставал я очень от всей этой кутерьмы. Первое время как доберусь до кровати, падаю на нее трупом. Сплю без задних ног. Потом дошло до такой точки, что спать не могу. Лягу. Сердце стучит. В голове шум, звон. Ну, кое-как угомонюсь, а на рассвете уже опять на ногах. И что ж вы думаете? В самый горячий момент случилось со мной такое, что чуть было и себя не сгубил, и плотину.

Стоял июль месяц. В такую пору обычно погода у нас жаркая; сухая. Речки мелеют, а какие маленькие, совсем пересыхают. Ожидал я, что и в Сейме уровень воды спадет, и мы спокойно закончим плотину. Но зарядили дожди, черт бы их подрал. Дожди с отчаянными грозами. Сутки, вторые, третьи бушует небесная канцелярия! Река кипела, вздымалась. Вода шла уже поверх плотины, и никто не работал — жутко было. Каждую минуту могло вырвать из-под ног сваи, фашины и унести тебя в пучину.

Сижу, бывало, в комнатке своей за столом среди ночи. Слушаю, как громыхает гром, смотрю, как полыхает молния. Потом схожу к плотине — держится. Ну, думаю, это недолго, к утру унесет ее. Так-то в очередной раз прошелся, прилег на койку. Вытер платочком самовзвод. Водки бы выпить, что ли, думаю. Как слышу — кто-то мечется на веранде, охает.

— Где люди? Кто есть живой? — кричит женский голос.

Распахнул я дверь.

— Кто тут? — кричу.

И, понимаете ли, падает мне на грудь со стоном то ли девочка, то ли женщина. Я сразу не разобрал. Черное шелковое платье на ней мокрое. На груди порвано. Черные длинные волосы мокры, растрепаны. Глаза у нее огромные, горят страхом.

— Спасите, спасите, — шепчет, — я от бандитов убежала!

— Где бандиты?

— В Скуратовской роще…

До этой рощи было верст десять.

— И вы столько бежали?

— Бежала…

А сама дрожит. Зуб на зуб не попадает. Усадил ее на кровать, подал чистую рубашку.

— Переодевайтесь, — сказал. И сам на кухоньку — чай подогреть.

Выпила моя гостья чаю, обогрелась. Сидя на кровати, кутаясь в одеяло, взглянула на меня своими прекрасными глазами. Улыбнулась. И подкосила мои чувства под самый корень. А потом и за корень ухватилась, чуть было не сгубила меня, подлая.

Видите ли, до встречи с ней, когда возникали серьезные намерения по отношению к женщине, подходил я к этой женщине со своей меркой: чем занимается она, к чему ее влечет. Представлял в воображении: вот поженимся, семью заведем. Как она семью будет соблюдать, детишек растить? А тут спросил только:

— Как же случилось это?

Рассказала: на днях она приехала с подругой на дачу в Скуратовскую рощу. Поселилась в домике лесника. Зарядили дожди, и подруга поехала в Курск за плащами и зонтиками. Вчера лесник и лесничиха ушли в Скуратовку на свадьбу. Она осталась одна. Сегодня утром зашли в домик два парня. Попросили воды попить. Парни уж больно зорко оглядывали комнаты и ее. На ночь она заперла дверь. Но гроза не давала уснуть. Потом за дверью послышался шорох. Кто-то постучал, она не открывала, и дверь начали взламывать. Она выскочила в окно и, зная, что на мельнице много людей, бросилась сюда.

Рассказав, гостья прилегла, будто уснула. Но тут же села, улыбнулась:

— Расскажите о себе. Кто вы?

Я говорил торопливо, нескладно. А за окнами гремела гроза, шумел дождь. За амбарами, за мельничным корпусом трещали сваи плотины, бурлила река. Но я не слышал ни грома, ни треска. И к берегу не выходил…

На рассвете я уснул. Проспал до двенадцати дня, потому что она ко мне никого не впускала. Говорила, что я болен. Едва же очнулся, подала стакан с микстурой:

— Выпейте, это оздоровляет.

И едва я выпил, напряжение меня покинуло. Хорошо так, покойно сделалось на душе.

— Сейчас лучше, лучше будет, — шептала она, целуя меня. И в голове моей темной туман пошел. И что ж вы думаете? Очнулся я уже в городе, в ее квартирке: возле меня сидел очкастый доктор.

— Наконец-то, — сказал доктор.

— Где я? — спросил. А голову поднять не могу.

— Я доктор, — сказал этот доктор, будь он проклят, — а вы больны. Лежите спокойно. Болезнь не страшна. Примите порошок. Так. Теперь запейте.

— Где она? — спросил я.

— Она простудилась. Очень простудилась. Лежите спокойно.

И тут в голове моей снова легко стало. И снова я забылся в приятном сне. Спрашивал во сне про плотину. Кто-то отвечал мне, что плотина в порядке. Помню, я снова пришел в себя. Увидел ее заплаканное лицо, увидел доктора. Еще кто-то был в комнате. Доктор говорил мне, что ей нужно срочно ехать на юг, в Крым, иначе она погибнет. Я тоже очень слаб, и мне надо ехать подлечиться. Ее голос шептал:

— С плотиной хорошо, она цела. Ах, дорогой, поедем, мы будем вместе. Все время вместе. Я люблю тебя…

И вот в таком духе уговаривала. Я же молчал, ибо мысли мои путались. Старался сосредоточить их на чем-то одном, но никак не мог. Помню, как, очнувшись в очередной раз, увидел: доктора нет, ее нет. Какой-то мужчина шустро и ловко роется в ящиках стола. Второй мужчина выбрасывает из гардероба одежду, белье. Что такое? Мой пиджак тоже очутился на полу. Тогда я понял, что это забрались грабители. Приноровился я, резко вскочил на ноги. Одного по загривку кулаком, и он упал. Второй не успел оглянуться, я его тоже по-солдатски раз, второй, третий. Но силы вдруг покинули меня. Я упал на колени. Ясное дело, оглушили меня до потери сознания, которое вернулось, когда уж лежал в темной комнатушке на грязном полу, а руки мои были связаны. Так противно я себя чувствовал, такое до невозможности отвратительное состояние было, что застонал я, заскрипел зубами. И где же, думаете, я очутился? Куда попал? В милицию!..

— Кто ты есть, где твои документы? — задал мне вопрос следователь при допросе.

Я ответил, кто я есть.

Он ударил кулаком по столу, сказал с раздражением:

— Ну вот что: дело твое проиграно. Приятели твои уже сознались. Говори, ворюга, как твоя фамилия?

Понимаете, будто кипятком обварил он меня.

— Ты как смеешь такие слова говорить?! — кинулся я на следователя.

Можете не представлять, как отделали меня тогда. Выручил секретарь Шверцов Леонид Михайлович. Предъявил документы. Сказал, что вышло недоразумение, что я есть именно тот, за кого выдаю себя. И я, умывшись, прибрав себя по возможности, ушел с ним, заверив следователя, что явлюсь к нему по первому же зову.

О причине всей этой катавасии я расскажу так. Она — Гладковская Елена Николаевна, уроженка Киевской губернии. Как сейчас помню, год ее рождения — 1904-й. И была она артисткой. Имела короткую связь с ворами, которые орудовали в губернии. Строитель Мордюков через подставных лиц подговорил воров, чтобы они убрали меня куда-нибудь. За это компания Мордюкова уплатила ворам три тысячи рублей. А если б дело выгорело, еще бы дали столько. Гладковскую и подослали ко мне. Замутив мой разум лекарством, Гладковская и доктор (он на самом деле был доктором, но в основном занимался скупкой у воров золотых, серебряных вещей) должны были увезти меня на юг. Якобы лечить. И держать там столько времени, сколько потребуется Мордюкову. А вы сами понимаете: в штурмовой момент на плотине вышла бы задержка. Плотину бы смыло. Тогда бы Мордюков получил подряд не на тридцать пять тысяч рублей, а на все пятьдесят. Об этом он уже начал вести переговоры в Мельпроде с Марджановым, который в мою затею не верил. И покуда меня охмуряли, в Наркомпрод было послано письмо с просьбой выделить деньги.

Вот как оно бывает в жизни. Как внутренний враг может наносить удары по построению коммунизма. И начальным орудием для удара был человек, который являлся женщиной. Красивой до невозможного и очень молодой. Потому я скажу: красота человеческая, особо женская, есть явление природы опасное. В том рассуждении, что в явлении этом может таиться много коварства, лжи, хитрости, которую употребляют для корыстной цели в ущерб не только одной личности, но и всего государства. Это нужно помнить мужчинам, особенно молодым, которые, как я наблюдаю теперь, глупы в этом отношении до невероятного. А стариков слушаться не хотят. Как, например, мой сын. Еще холост. Говорил ему: «Приезжай жениться на родину. Приезжай, Володька. Присмотрел я двух девушек. Очень хорошие девушки. Родителей их я знаю, бываю у них. Девушки красивые, веселые и вполне характерные и самостоятельные». А он, понимаете, хохочет: «Я, отец, уж как-нибудь без твоей помощи обойдусь…» Обойдись, думаю. Гляди только, так обойдешься, что волосы на голове рвать будешь.


Ну, ладно. Поехал я на мельницу. Приезжаю под вечер. Вот березовая роща. Тихо. Дубняк пошел. Встретились две девушки, с изумлением посмотрели, на мою физиономию. Слышу стук топоров. Выбегаю к берегу — стоит плотина. Прямо на ней работают плотники. Через неделю закончили плотину, потом мост. Разослал по сельсоветам объявление: там-то, мол, мельница работает. Приглашаем граждан крестьян молоть зерно. Потянулись подводы к нам. Началась новая работа.

Своим работникам я дал строгое указание: людей встречать не по-казенному, а по долгу и уважению. Относиться к ним, как к людям очень желаемым. Устроил я даже что-то вроде чайной, где приехавшие могли выпить горячего чая с булкой.

Днем, ночью ползут обозы подвод по семьдесят. Закипела работа! Зайдут мужики в мельницу, а из рукава мука прямо потоком, как вода, льется.

Однажды прохожу я мимо, слышу, один толкует:

— Этот заведующий, который плотину строил, должно, сын помещика. Учился, видать, и знает, как и что…

Ах дурачки, дурачки, думаю. Да разве помещики умели делать! Они гулять умели. Подошел к мужикам:

— Ну как дела, граждане? Хорошая мука?

— О, — говорят, — хорошая! В прошлый раз привезли домой, наши бабы по соседям бегали, хвалились: «Вот мужики наши смололи зерно-то! Не мука, а прямо пух!»

Ну, потом приехала комиссия принимать мельницу. Я сидел на ступеньках веранды. Смотрю: идут со стороны станции по берегу Шверцов, Марджанов, архитектор Гречин и еще с ними кто-то. За мной не зашли, а сразу к плотине. Глядите, глядите, думаю, у меня везде порядок. Вскоре идут к усадьбе, Марджанов еще издали протягивает руку, улыбается. Затем:

— Ну, Картавин, нате вам пять. От всей души!..


Через неделю я сдал мельницу новому заведующему. Шверцов уговорил меня ехать в Москву на курсы. После их окончания взяли меня в губком заведовать строительным отделом, но из этого ничего не вышло. Я купил портфель, новый костюм, занял в губкоме кабинет с обширным столом и с телефоном.

Если аисту свить гнездо в лесу, он не будет там жить.

Через месяц я подал заявление, и меня направили на восстановление маслобойного комбината № 26 в городе Петровске. Этот момент в своей жизни я считаю окончанием моей гражданской школы.


…Вот, товарищи, особенно те, которые молодые, как мы учились, как восстанавливали хозяйство. Это нужно знать некоторым, кто книжечки-романы почитывают, в кино то и дело бегают.

Месяца три назад, когда я почувствовал себя немного бодрым и пошел прогуляться, на углу Чернышевского и Добролюбова увидел сваленные бревна. На них сидели десять плотников. Курили папироски. Поодаль шесть человек, одетых чисто, топтались на месте.

— Что это строить собираетесь? — спросил я.

— Будку для автобусной станции, — отвечают.

Прошла неделя. Опять я выбрался на воздух, пошагал на трех ногах. На месте будки поставлены четыре столба. Плотники перекуривают.

— Здравствуйте, — говорю.

— Здравствуй, дедушка.

— Что строите?

— Будку для автобусной станции…

— Когда же вы ее построите?

— Да ведь как сказать, — отвечают, — начальству видней!

— А чего же вы сидите?

— Гвоздей нету…

Смекаете?

Посидел я на лавочке, дождался мастера, поговорил. Потом пошел в контору, побеседовал с начальником. Заглянул я и к председателю горсовета.

— Не волнуйтесь, папаша, — говорит, — все это мелочи. Государственного значения не имеют. Вот посмотрите, что мы на Енисее отгрохали, а? Вот это да! — и показывает в газете фотографию ГЭС.

Ах ты ж! Сидит за тысячи верст от этого Енисея и — «Посмотрите, что мы отгрохали!». «Мы отгрохали!»

1965

Загрузка...