— Как думаете, после бани нас ждёт обед из четырёх блюд? — пошутила госпожа Римас.
— Иначе и быть не может. А также кусочек торта «чёрный лес» с рюмочкой коньяка — а то и двумя, — засмеялась госпожа Арвидас.
— А мне бы хорошего горячего кофе, — сказала мама.
— Крепкого, — добавил Лысый.
— Ух, я никогда и не думал, насколько приятно быть чистым! — воскликнул Йонас, глядя на свои руки.
Все заметно воспрянули духом, кроме Оны. Она и дальше напевала. Госпожа Римас, хоть как старалась, но не смогла её успокоить. Когда в машину села последняя группа женщин и детей, главный из энкавэдэшников увидел, что Она встаёт, садится, дергаёт себя за волосы, и закричал на неё. Молодой белокурый охранник оказался возле кузова.
— Оставьте её в покое, — сказала госпожа Римас. — У бедной большое горе.
Мама перевела её слова командиру. Она стояла и топала правой ногой. Командир подошёл и вытащил Ону из кузова. Она словно не владела собой — кричала, кинулась царапать его. Но она была намного слабее и меньше командира. Он бросил её на землю и зажмурился, мышцы его квадратной челюсти напряглись.
Мама решилась прыгнуть из машины за Оной. Но не успела. Командир достал пистолет и выстрелил Оне в голову.
Я тихо ахнула — и все тоже. Адрюс схватил Йонаса за голову и закрыл ему глаза. Кровь цвета густого красного вина разлилась под головой Оны. Её ноги выгнулись под неестественным, каким-то кривым углом. Одна нога была босой.
— Лина! — позвал Андрюс.
Я с удивлением взглянула на него.
— Не смотри! — сказал он.
Я открыла рот, но и звука не издала. Отвернулась. Молодой белокурый охранник смотрел на тело Оны не сводя глаз.
— Лина, смотри на меня! — просил Андрюс.
Мама опустилась на колени на краю кузова и смотрела на Ону. Я подошла и села возле брата.
Заурчал двигатель, машина тронулась. Мама села и закрыла лицо руками. Госпожа Грибас невесело цокнула языком и покачала головой.
Йонас склонил мою голову к своим коленям и гладил меня по волосам.
— Пожалуйста, ничего не говори охранникам. Не зли их, Лина! — шепотом просил он.
Тело Оны отдалялось и становилось всё меньше, меньше. Она лежала в грязи мёртвая, убитая энкавэдэшниками. А где-то в сотнях километров отсюда в траве разлагалось тело её дочери. Как её родные когда-нибудь узнают, что с ней случилось? Как кто-нибудь узнает, что случилось с нами? Я и дальше буду писать и рисовать при первой выпавшей возможности. Нарисую, как стрелял командир, как мама стояла на коленях, закрывая лицо руками, как тронулась наша машина и гравий из-под её колёс полетел на мёртвое тело Оны.
28
Мы въехали в местность с большим коллективным хозяйством. Группки ветхих избушек с одной комнатой представляли из себя убогое село. Тёплое солнце, судя по всему, явление здесь не частое. Все здания стояли перекошенные, а их помятые крыши свидетельствовали о суровой погоде.
Охранники велели нам вылезать из машины. Андрюс опустил голову и стал ближе к матери. Они принялись направлять нас к избушкам, которые, как я сначала подумала, должны быть нашими, но когда госпожа Грибас и госпожа Римас зашли в одну из них, оттуда выбежала какая-то женщина и начала спорить с охранниками.
— В этих избушках живут люди, — прошептал Йонас.
— Да, и очень вероятно, что нам придётся жить с ними, — сказала мама и притянула нас в свои объятия.
Мимо нас прошли две женщины с большими вёдрами воды.
Я не узнала в них никого из соседей по эшелону.
Нас пристроили к убогой хижине на далёком краю села. Её деревянные стены словно были выбриты многочисленными зимами со снегом и сильным ветром. Дверь оказалась кривой, рассохшейся и потрескавшейся. Сильный ветер мог поднять это жильё в воздух и разнести в щепки. Белокурый энкавэдэшник открыл дверь, крикнул что-то по-русски и затолкал нас внутрь. Приземистая алтайка, закутанная, словно капуста, побежала к двери и принялась кричать на охранника.
Мама повела нас в угол. Женщина развернулась и теперь закричала на нас. Рука, тонкая, словно соломинка, высунулась из-под платка, в который баба была завёрнута. Морщины превратили её широкое обветренное лицо в географическую карту.
— Что она говорит? — спросил Йонас.
— Что у неё нет места для грязных преступников, — ответила мама.
— Мы не преступники! — сказала я.
Женщина и дальше ругалась, размахивая руками, и плевала в пол.
— Она сумасшедшая? — задавался вопросом Йонас.
— Говорит, у неё на себя еды едва хватает и делиться с такими преступниками, как мы, она не собирается. — Мама отвернулась от хозяйки. — Ну а мы просто сложим свои вещи в этом уголке. Йонас, ставь свой чемодан.
Женщина схватила меня за волосы и дёрнула в попытке вытолкать за дверь.
Мама закричала на хозяйку по-русски. Отцепила её руку от моих волос, дала ей пощёчину и оттолкнула. Йонас пнул её по ноге. Алтайка посмотрела на нас узкими чёрными глазами. Мама ответила на этот взгляд. Тут хозяйка начала хохотать. Спросила о чём-то.
— Мы литовцы, — сказала мама сначала по-литовски, потом по-русски. Женщина принялась о чём-то трещать.
— Что она говорит? — спросила я.
— Говорит, что боевые люди — хорошие работники и что нам нужно платить ей за жилье.
Мама снова заговорила с алтайкой.
— Платить ей? За что? За то, чтобы жить в этой дыре, неизвестно где? — возмутилась я.
— Мы на Алтае, — сказала мама. — Здесь выращивают картошку и свеклу.
— Так здесь можно будет есть картошку? — оживился Йонас.
— Продукты выдают. Она говорит, что охранники присматривают за хозяйством и работниками, — объяснила мама.
Я вспомнила: папа рассказывал, как Сталин конфискует у селян землю, орудие труда, скот. Что он говорит им, какой они должны давать урожай и сколько им за это заплатят. Я думала, что это полный бред. Ну как Сталин может забирать то, что ему не принадлежит, то, что селяне всей семьёй зарабатывали всю жизнь? «Это коммунизм, Лина», — говорил папа.
Женщина кричала что-то маме, показывала пальцем и качала головой. А после и вовсе вышла из дома.
Мы оказались в колхозе — коллективном хозяйстве, и теперь я должна была выращивать свеклу.
А я терпеть не могла свеклу.
Карты и змеи
29
Избушка имела размеры примерно три на четыре метра. В уголке примостилась маленькая печь, вокруг которой стояли горшки и грязные банки. Возле печки под стеной лежал соломенный матрас. И никакой подушки, только старое стёганое одеяло. Два крошечных окошечка были сделаны из кусков стекла, слепленных чем-то между собой.
— Здесь ничего нет, — сказала я. — Ни раковины, ни стола, ни шкафа. Это она здесь спит? А мы где будем спать? А туалет где?
— И есть мы где будем? — спросил Йонас.
— Точно не знаю, — сказала мама, глядя на горшки. — Здесь всё грязное. Но ведь можно немного прибраться, не так ли?
— Ну, хорошо, что мы из того поезда вышли, — заметил Йонас.
Молодой белокурый энкавэдэшник зашёл в дом.
— Елена Вилкас, — позвал он.
Мама взглянула на него.
— Елена Вилкас, — громче повторил он.
— Да, это я, — сказала мама.
Они стали разговаривать по-русски, а после и вовсе спорить.
— Что такое, мама? — спросил Йонас.
Мама обняла нас с братом.
— Не волнуйтесь, милые. Мы остаёмся вместе.
Охранник крикнул «Давай!» и принялся махать рукой, чтобы мы выходили.
— Куда мы идём? — спросила я.
— Командир хочет меня видеть. Я сказала, что нам нужно идти всем вместе, — объяснила мама.
Командир. У меня в животе всё перевернулось.
— Я здесь останусь. Со мной ничего не случится, — сказала я.
— Нет, нам нужно держаться вместе, — принялся спорить Йонас.
Мы пошли за белокурым охранником между потрёпанных лачуг, пока не оказались возле деревянного здания, что было в гораздо лучшем состоянии, чем все остальные. Возле его дверей стояло несколько энкавэдэшников и курили сигареты.
Они искоса посмотрели на маму. Она окинула здание и охранников взглядом.
— Будьте здесь, — велела мама. — Я сейчас вернусь.
— Нет, — сказал Йонас. — Мы с тобой.
Мама посмотрела на охранников с их похотливыми глазами, а после перевела взгляд на меня.
Из двери вышел энкавэдэшник.
— Давай! — закричал он и потащил маму за локоть в здание.
— Я сейчас вернусь, — сказала мама через плечо, и дверь за ней захлопнулась.
— Я сейчас вернусь, — сказала мама.
— Но как ты думаешь?.. — спросила я.
— Думаю, ты просто очаровательна, — ответила мама и отступила назад, любуясь моим платьем.
— Хорошо, — сказал портной, втыкая булавки в свою атласную подушечку. — Всё, что нужно, сделано. Можете переодеваться, только аккуратно: там ещё не пришито, только подколото.
— Встретимся на улице, — сказала мама через плечо и покинула помещение.
— У вашей мамы прекрасный вкус в одежде, — заметил портной.
Он был прав. Платье получалось замечательным. Мягкий серый цвет оттенял мои глаза.
Я переоделась и вышла на улицу, где на меня должна была ждать мама. Но её там не было. Я окинула взглядом ряд цветных витрин — и не увидела её. Дальше по улице открылись двери — и вышла мама. Синяя шляпка подходила под её платье, что шуршало возле ног мамы, пока она шла. Неся два рожка мороженого, она улыбалась, а на руке у неё качалась сумка для покупок.
— У мальчиков сегодня свой день, а у нас — свой, — сказала мама. Её красная помада сияла. Протянув мне мороженое, она подвела меня к лавочке. — Давай присядем.
Папа с Йонасом пошли на футбольный матч, а мы с мамой утром отправились за покупками. Я лизнула ванильный пломбир и откинулась на спинку тёплой лавочки.
— Как приятно присесть, — выдохнула мама и взглянула на меня. — Ну вот, с платьем всё сделали. Что дальше на очереди?
— Мне нужны угольки, — напомнила я.
— А, точно, — сказала мама. — Угольки для моей художницы.
— Нужно было нам с ней идти, — сказал Йонас.
Братик был прав. Но мне не хотелось снова находиться возле командира. И мама об этом знала. Мне следовало пойти с ней. Теперь она была с ними один на один, без защиты, и виновата в этом я.
Я подвела Йонаса к краю здания возле грязного окна.
— Будь здесь, чтобы белокурому было тебя видно, — сказала я Йонасу.
— Что ты делаешь? — спросил он.
— Хочу подсмотреть в окно и удостовериться, что с мамой всё хорошо.
— Лина, нет!
— Будь здесь, — велела ему я.
Белокурому на вид было не многим больше двадцати. Именно он отвернулся, когда мы раздевались. Он достал складной ножик и чистил им ногти. Я пробралась к окну и привстала на носочки. Мама сидела на стуле и смотрела себе на колени. Перед ней на уголке стола примостился командир. Он листал бумаги в какой-то папке и что-то говорил маме. Затем, закрыв папку, положил её себе на колено. Я оглянулась на охранника, а после постаралась подтянуться повыше, чтобы было лучше видно.
— Лина, хватит. Андрюс говорит, что если будешь их злить, тебя пристрелят, — прошептал Йонас.
— А я ничего такого не делаю, — ответила я, повернувшись к братику. — Я просто хотела удостовериться, что с мамой всё хорошо.
— Но не забывай, что случилось с Оной, — сказал Йонас.
А что случилось с Оной? Неужто теперь она в раю со своим ребёночком и нашей бабулей? Или, может, её душа носится над эшелонами, над толпами литовцев и ищет своего мужа?
Такие вопросы скорее для папы. Он всегда внимательно относился к моим вопросам, кивал и обдумывал всё, прежде чем ответить. Кто теперь будет отвечать на мои вопросы?
Было облачно, но тепло. Вдали, за избушками, виднелись сосны и ели, между которыми простирались поля. Я огляделась вокруг, запоминая пейзаж, чтобы нарисовать его для папы. И задалась вопросом, где же Андрюс и его мама.
Некоторые здания были в лучшем состоянии, чем наше. Вокруг одного, к примеру, имелся забор, возле другого — небольшой сад. Я их нарисую — грустные и сощуренные, почти без единого пятнышка света.
Открылась дверь — и вышла мама. Следом за ней показался командир и, провожая её взглядом, остановился, прислонившись к дверному косяку. Мама сжала зубы и, подходя к нам, кивнула. Командир что-то крикнул ей от двери. Мама ничего на это не ответила и схватила нас за руки.
— Отведите нас назад, — обратилась она к белокурому энкавэдэшнику.
Тот и глазом не моргнул.
— Я знаю дорогу, — сказал Йонас и пошёл прямо по грязи. — Идите за мной.
— У тебя всё хорошо? — спросила я маму, когда мы отошли.
— Всё в порядке, — тихо ответила она.
У меня словно гора с плеч свалилась.
— Чего он хотел?
— Не здесь, — сказала мама.
30
— Они хотели, чтобы я с ними работала, — объяснила мама, когда Йонас привёл нас обратно к избушке.
— Работала с ними? — не поняла я.
— Ну, скорее на них… Переводила документы, разговаривала с другими литовцами, которые тоже здесь, — принялась объяснять мама.
Я подумала о папке в руках командира.
— А что тебе за это обещали? — спросил Йонас.
— Я для них переводить не буду, — сказала мама. — Я отказалась. Ещё они просили слушать, что говорят люди, и докладывать командиру.
— Стучать? — произнёс Йонас.
— Да.
— Они хотели, чтобы ты за всеми следила и докладывала им? — спросила я.
Мама кивнула.
— В случае моего согласия они обещали особенные условия.
— Свиньи! — выкрикнула я.
— Лина! Тише, — сказала мама.
— И они думали, что ты будешь помогать им после того, что они с нами сделали? — спросила я.
— Но, мама, может, тебе нужны особенные условия, — озабоченно сказал Йонас.
— Словно они сдержат своё слово! — резко произнесла я. — Они те ещё лгуны, Йонас. Ничего они никому не дадут.
— Йонас. — Мама гладила моего братика по лицу. — Я не могу им верить. Сталин сказал энкавэдэшникам, что литовцы — враги. Командир и все охранники смотрят на нас, как на людей второго сорта. Ты это понимаешь?
— Я уже слышал это от Андрюса, — ответил Йонас.
— Андрюс очень умный мальчик. Нам нужно поговорить, — сказала мама. И тут же обратилась ко мне: — Пожалуйста, Лина, аккуратнее с тем, что ты пишешь и рисуешь.
Порывшись в чемоданах, мы нашли то, что при необходимости можно было бы продать. Я взглянула на свои «Посмертные записки Пиквикского клуба». Страницы из шестой по одиннадцатую вырваны. На двенадцатой — грязное пятно.
Достав фотографию в позолоченной рамке, я залюбовалась папиным лицом. Интересно, где ещё носовые платки. Мне хотелось отправить ещё одну весточку.
— Костас! — сказала мама, заглянув мне через плечо.
Я передала ей фотографию. Мама ласково провела пальцем по папиному и бабушкиному лицам.
— Какая ты молодец, что взяла её. Ты и представить себе не можешь, как она меня поддерживает. Береги её, пожалуйста.
Я открыла свой блокнот, который тогда смогла взять. «Четырнадцатое июня тысяча девятьсот сорок первого года. Милая Йоанна…» — одиноко расположилось на первой странице начало без конца. Я написала эти слова почти два месяца назад, в тот вечер, когда нас забрали. Где теперь Йоанна, где остальные наши родственники? Что бы я написала теперь в этом письме? Рассказала бы я, что энкавэдэшники загнали нас в вагоны для скота и держали взаперти шесть недель почти без еды и воды? Написала бы я, что они хотели сделать из мамы шпионку? А о младенце в вагоне, о том, как застрелили Ону? Я слышала голос мамы, который предостерегал меня, напоминал об осторожности, однако рука двигалась сама по себе.
31
Алтайка вернулась и засуетилась. Поставила горшок в печку. Мы смотрели, как хозяйка сварила две картофелины и съела их с кусочками хлеба.
— Мама, — сказал Йонас, — а нам сегодня будет картофель?
Когда мы спросили у хозяйки, та ответила, мол, идите и заработайте.
— Если бы ты работала на НКВД, мам, тебе бы дали кушать? — спросил Йонас.
— Нет, мой хороший. Они бы кормили нас пустыми обещаниями, — ответила мама. — А это ещё хуже, чем пустой желудок.
Мама заплатила алтайке за одну картофелину, а после и за право её сварить. Это была какая-то бессмыслица.
— А сколько у нас осталось денег? — спросила я.
— Та почти нисколько, — ответила мама.
Мы попытались уснуть, прижавшись к маме на голых досках. Баба храпела на своей соломе. Её кислое дыхание заполняло маленькое помещение. Родилась ли она в Сибири? Знакома ли ей другая жизнь? Я стала смотреть в темноту и представлять, что рисую по её чёрному полотну.
— Открой-ка, милая!
— Не могу, я очень волнуюсь, — сказала я маме.
— Она ждала, когда ты придёшь, — сказала мама папе. — Уже несколько часов держит этот конверт.
— Открывай, Лина! — говорил и Йонас.
— А что, если меня не взяли? — спросила я, сжимая конверт у вспотевших пальцах.
— Значит, возьмут в следующем году, — заверяла мама.
— Пока конверт заклеен, мы не узнаем наверняка, — добавил папа.
— Открывай! — Йонас вручил мне нож для бумаг.
Я провела серебряным лезвием по складке на обратной стороне конверта. С тех пор как госпожа Пранас отправила мою заявку, я о ней только и думала. Учиться с лучшими художниками Европы. Какая возможность! Открыв верх конверта, я достала сложенный вдвое листик. Быстро пробежала глазами по тому, что было там напечатано.
«Уважаемая госпожа Вилкас, мы благодарим Вас за поданную Вами заявку на летнюю программу с изобразительных искусств. Отправленные работы производят сильное впечатление. С превеликим удовольствием мы предлагаем Вам место в нашей…»
— Да! Меня приняли! — закричала я.
— Я знал! — сказал папа.
— Поздравляю, Лина! — обнял меня Йонас.
— Мне аж не терпится написать об этом Йоанне, — сказала я.
— Отлично, милая! — подала голос мама. — Это нужно отметить.
— У нас есть торт! — сказал Йонас.
— Ну, я не сомневалась в том, что мы будем это отмечать, — подмигнула мама.
Папа сиял.
— Ты моя хорошая, у тебя Божий дар, — говорил он, взяв меня за руки. — У тебя впереди столько всего замечательного, Лина!
Услышав шорох, я оглянулась. Алтайка, кряхтя, побрела в угол и принялась мочиться в банку.
32
Ещё даже не рассвело, как до нас донёсся крик энкавэдэшников. Нам велели выйти из дома и выстроиться в шеренгу. Мы поспешили присоединиться к другим. Мой русский словарный запас пополнялся. Помимо «давай», я выучила ещё некоторые важные слова: «нет», «свинья» и, конечно же, «фашист». Госпожа Грибас и Ворчливая уже были на улице. Госпожа Римас помахала маме. Я искала Андрюса и его мать. Однако их там не было. Как и Лысого.
Командир прошёлся туда-сюда перед шеренгой, пожёвывая зубочистку. Глядя на нас, он что-то говорил другим энкавэдэшникам.
— Елена, о чём речь? — спросила госпожа Римас.
— Нас делят на бригады для работы, — объяснила мама.
Командир подошёл к маме и что-то крикнул ей в лицо. Вытащил из линии маму, госпожу Римас и Ворчливую. Молодой белокурый мужчина вытащил и меня и подтолкнул к маме. Он стал делить остальных людей. Йонас оказался в одной группе с двумя пожилыми женщинами.
— Давай. — Белокурый энкавэдэшник дал маме какой-то узелок из куска брезента и повёл нас прочь.
— Встретимся в доме! — прокричала мама Йонасу.
Как нам это удастся? Мы с мамой и до здания НКВД дороги не помнили. Нам Йонас показывал, куда идти. Наверняка ведь заблудимся.
Желудок переворачивался от голода. Ноги едва слушались. Мама и госпожа Римас шёпотом переговаривались по-литовски за спиной белокурого охранника. Через несколько километров мы оказались на какой-то поляне в лесу. Энкавэдэшник забрал у мамы брезент и кинул на землю, при этом что-то скомандовав.
— Он говорит копать, — объяснила мама.
— Копать? Где копать? — спросила госпожа Римас.
— Наверное, здесь, — сказала мама. — Он говорит, если хотим есть, то нужно копать. Наши продукты будут зависеть от того, сколько мы будем копать.
— А чем копать? — спросила я.
Мама спросила у белокурого мужчины. Тот пнул ногой завязанный брезент.
Развернув его, мама нашла там несколько ржавых лопат — такими работают на клумбах. Рукояток у них не было.
Мама что-то сказала охраннику, на что тот раздражённо рявкнул «Давай!» и начал носками ботинок бодать лопаты нам на ноги.
— Ну-ка разойдитесь, — сказала Ворчливая. — Я этим займусь. Мне и моим девочкам нужно кушать!
Она стала раком и начала копошиться в земле маленькой лопатой. Мы все последовали её примеру. Охранник сидел под деревом, следил за нами и курил.
— А где картофель или свекла? — спросила я у мамы.
— Ну, похоже, они меня наказывают, — сказала мама.
— Наказывают тебя? — удивилась госпожа Римас.
Мама на ухо рассказала ей, чего от неё хотел командир.
— Но, Елена, ты бы могла получить особые условия, — заметила госпожа Римас. — И наверняка дополнительные продукты.
— Нечистая совесть не стоит никаких дополнительных продуктов, — сказала мама. — Подумай, чего они могли бы там от меня требовать. И что могло бы случиться с людьми. Я на свою душу такой грех брать не буду. Потерплю со всеми.
— Одна женщина говорит, здесь в пяти километрах отсюда есть городок. А в нём магазин, почта и школа, — рассказала госпожа Римас.
— Может, мы могли бы туда ходить, — сказала мама, — и отправлять письма. Быть может, кто-то что-то слышал о мужчинах.
— Елена, будь осторожна. Твои письма могут подвергать опасности тех, кто остался дома, — сказала госпожа Римас. — Ничего не записывай, никогда.
Я опустила глаза. Я всё записывала, у меня уже собралось несколько страниц рисунков и описаний.
— Нет, — прошептала мама. Она посмотрела, как Ворчливая ковыряется в земле, и наклонилась к госпоже Римас. — У меня есть контакт.
Что это значит, какой «контакт»? Кто это? И война — сейчас ведь немцы в Литве. Что делает Гитлер?
Мне интересно, что же случилось в итоге с нашим домом и всем, что после нас осталось. И почему мы занимаемся этим глупым копанием земли?
— Ну, с тобой хозяйка хотя бы разговаривает, — сказала мама. — А нам досталась дикая баба, которая таскала Лину за волосы.
— Селяне не рады, — заметила госпожа Римас. — Однако они нас ожидали. Видимо, на днях в село по соседству привезли несколько машин эстонцев.
Мама перестала копать.
— Эстонцев?
— Да, — прошептала госпожа Римас. — Людей депортировали и с Эстонии, и с Латвии тоже.
Мама вздохнула.
— Я боялась, что так всё и будет. Это какое-то безумие. Сколько же людей они вывезут?
— Елена, наверное, сотни тысяч, — ответила госпожа Римас.
— Хватит сплетничать, работайте! — крикнула Ворчливая. — Я есть хочу.
33
Мы выкопали яму глубиной сантиметров с шестьдесят, когда машина привезла маленькое ведёрко воды. Охранник дал нам передохнуть. На руках у меня натёрлись волдыри. На пальцы налипла земля. Для воды нам не дали ни чашки, ни половника. Мы наклонялись, словно собаки, и по очереди пили из ведра, а белокурый охранник спокойно пил из большой фляги. От воды несло рыбой, но мне было всё равно. Колени у меня на вид походили на сырое мясо, спина болела от того, что несколько часов не разгибалась.
Мы копали на маленькой поляне, а вокруг был лес. Мама попросила разрешения выйти в туалет и потащила меня и госпожу Римас за деревья. Мы присели на корточки лицом друг к другу, подобрав платья, чтобы облегчиться.
— Елена, не могли бы вы передать мне тальк, пожалуйста? — спросила госпожа Римас, подтираясь листком.
Мы рассмеялись. Зрелище было очень забавное: сидеть в кружке, держась за колени. Поэтому, собственно, мы и хохотали. Мама так смеялась, что у неё несколько прядей волос выбилось из-под платка, которым она повязала голову.
— Нашего чувства юмора, — сказала мама, в её глазах от смеха заблестели слёзы, — они у нас не отнимут, не так ли?
Мы смеялись так, что аж в боку кололо. В темноте мигали фонарики. Брат Йоанны играл на аккордеоне игривую мелодию. Мой дядя, который от души причастился черничным ликёром, нетвёрдо выплясывал на заднем дворе домика, пытаясь наследовать наших мам. Он держал подол воображаемой юбки и качался во все стороны.
— Пошли, — прошептала Йоанна. — Прогуляемся.
Мы взялись за руки и прошли между тёмных домиков к пляжу. В сандалии набрался песок. Мы стояли на берегу, и вода хлюпала возле наших ног. Балтийское море при свете луны казалось совсем другим.
— Как луна блестит, словно манит нас к себе, — вздохнула Йоанна.
— Так и есть. Она зовёт нас, — сказала я, запоминая свет и тени, чтобы потом нарисовать. Я сбросила сандалии. — Пойдём.
— У меня нет купальника, — заметила Йоанна.
— У меня тоже. И что?
— Как «и что»? Лина, мы не можем купаться нагишом, — сказала она.
— Разве кто-то говорил о купании нагишом? — спросила я.
И вошла в чёрную воду прямо в платье.
— Лина! Боже, что же ты делаешь! — закричала Йоанна.
Вытянув руки перед собой, я рассматривала тени, которые отбрасывала на воду луна. Юбка невесомо всплыла вверх.
— Давай же, милая! — обратилась я к сестре и нырнула.
Йоанна сбросила ботинки и зашла в воду по икры. Лунное сияние плясало на её тёмных каштановых волосах и высокой фигуре.
— Присоединяйся, здесь так здорово! — сказала я.
Она медленно, очень медленно вошла в воду. Я подскочила и потянула её в море. Она вскрикнула и засмеялась. Смех Йоанны можно различить в любой толпе. В нём всегда была неукротимая свобода, и его луна покатилась вокруг меня.
— Ты сумасшедшая! — сказала она.
— Почему сумасшедшая? Это такая красота — мне аж захотелось стать её частью, — пояснила я.
— Нарисуешь нас вот так? — спросила Йоанна.
— Да, а картину назову… «Две головы, торчащие из темноты», — сказала я и брызнула в Йоанну водой.
— Я не хочу домой. Здесь всё такое совершенное, — произнесла сестра, делая в воде круговые движения руками. — Тихо, кто-то идёт!
— Где? — Я закрутилась, оглядываясь по сторонам.
— Вон там, за деревьями, — прошептала она.
Из-за деревьев на границе с пляжем вышли две фигуры.
— Лина, это он! Тот высокий. Это о нём я тебе рассказывала. Что я его в городе видела! Что же делать?
К берегу подошли двое парней, они смотрели прямо на нас.
— Как-то поздновато для купания, вам так не кажется? — спросил высокий парень.
— Вообще-то, нет, — ответила я.
— О, так вы всегда купаетесь ночью? — поинтересовался он.
— Когда хочу, тогда и купаюсь, — огрызнулась я.
— А твоя старшая сестра тоже всегда ночью купается?
— Вот у неё и спросите.
Йоанна под водой дала мне пинка.
— Вы тут лучше осторожно. Ведь не хотите, чтобы вас кто-то голыми увидел, — улыбнулся парень.
— Правда? Вы имеете в виду вот так?
Я подскочила и стала во весь рост. Мокрое платье прилипло ко мне, словно бумажка к растаявшей ириске. И принялась брызгать в парней водой.
— Сумасшедший ребёнок! — Он засмеялся и отошёл назад в надежде, что на него вода не попадёт.
— Пошли, — сказал его приятель. — А то ещё на встречу опоздаем.
— На встречу? Это ж какая может быть встреча в такое время? — спросила я.
Парни на мгновение опустили головы.
— Ну, нам пора. Пока, старшая сестра! — обратился высокий парень к Йоанне, прежде чем вместе с другом пойти дальше по берегу.
— Пока, — ответила Йоанна.
Мы так смеялись, что я подумала: «Наверное, родителям тоже слышно». Выскочив из воды, мы похватали свою обувь и побежали по песку к тенистой тропке. Вокруг нас квакали лягушки и пели сверчки. Йоанна схватила меня за руку, и я остановилась в тёмном месте.
— Только родителям не рассказывай!
— Йоанна, мы ведь мокрые с ног до головы. Они сразу догадаются, что мы купались, — заметила я.
— Нет, про парней не рассказывай… и о том, что они говорили.
— Хорошо, старшая сестра, не скажу! — улыбнулась я.
Мы побежали сквозь темноту и смеялись до самого дома.
Что же такого Йоанна знала о тех парнях и их встречу, чего не знала я?
Смех затих.
— Лина, милая, нам пора идти, — сказала мама.
Я оглянулась на яму. А что, если мы роем себе могилу?
34
Я нашла палочку и сломала её пополам. Села и принялась рисовать на твёрдой земле. Изобразила наш дом, сад и деревья, пока не пришло время возвращаться к работе. Я вдавила в землю пальцами маленькие камешки, и получилась дорожка к нашей двери, а крышу выложила палочками.
— Лучше нам подготовиться, — сказала мама. — Зима будет такая, которой мы ещё не видели. С сильными морозами. И без еды.
— Зима? — удивилась я, сев на пятки. — Ты что, шутить? Ты уверена, что мы здесь будем до зимы? Мама, нет!
Ведь до зимы ещё месяцы и месяцы. Я не могла думать о том, что буду жить в этой избушке, рыть ямы и прятаться от командира ещё несколько месяцев. Я бросила взгляд на белокурого охранника. Он смотрел, как я рисую на земле.
— Надеюсь, что нет, — сказала мама. — Но вдруг? Если мы не будем готовы, то, скорее всего, погибнем от голода или холода.
Мама привлекла к себе внимание Ворчливой.
— Метели в Сибири очень коварные, — кивнула госпожа Римас.
— Даже не знаю, как эти домики их переносят, — сказала мама.
— А если мы построим себе другие дома? — спросила я. — Можно сделать из колод что-то вроде этого колхозного здания, с печью и дымоходом. Тогда у нас будет возможность жить всем вместе.
— Глупая. Они не дадут нам времени ни на какую стройку, а если мы что-то и построим, то они заберут это себе, — сказала Ворчливая. — Копай давай.
Спустился дождь. По нашим головам и плечам застучали капли.
Мы открыли рты, чтобы поймать как можно больше воды.
— Это сумасшествие какое-то, — заметила госпожа Римас.
Мама что-то крикнула белокурому охраннику. Из-под навеса веток засветился кончик его сигареты.
— Он говорит, чтобы мы быстрее копали, — сказала мама громко, дабы перекричать ливень, который уже стоял стеной. — Мол, теперь земля мягкая.
— Сволочь, — ругнулась госпожа Римас.
Подняв взгляд, я увидела, как мой нарисованный домик тает под дождём. Палочку, которой я рисовала, отнесло прочь ветром и водой. Опустив голову, я принялась копать. Вгоняла лопатку в землю со всей силы, представляя себе, что передо мной не земля, а командир. Мне сводило пальцы, руки дрожали от усталости. Платье по низу обтрепалось, а лицо и шея обгорели на утреннем солнце.
Когда ливень утих, нас погнали обратно в лагерь; тогда мы были уже по пояс в земле. Желудок сводила голодная судорога. Госпожа Римас перекинула брезент через плечо, и мы шли вперёд, едва волоча ноги, а руки у нас онемели на тех лопатах без рукояток, которые мы сжимали почти двенадцать часов.
В лагерь мы зашли с тыла. Я узнала избушку, где жил Лысый — она с коричневой дверью, — и смогла проводить маму к нашей лачуге. Йонас уже ждал нас в доме, а вся посуда оказалась наполнена водой до краёв.
— Вернулись! — обрадовался он. — Я волновался, не заблудились ли вы!
Мама обняла Йонаса и расцеловала его в голову.
— Когда я пришёл, ещё был дождь, — объяснил Йонас. — Так я всю посуду из дома вытащил, чтобы набрать нам воды.
— Мой умничка! А сам пил? — спросила мама.
— Много! — ответил он, глядя на то, как печально я выгляжу. — Можете хорошенько помыться.
Мы напились из большой посудины, затем помыли ноги. Мама настояла на том, чтобы я попила ещё, даже если и чувствую, что больше не могу.
Йонас сидел на досках по-турецки. Перед ним был разослан один из маминых шарфиков. Посередине лежал одинокий кусочек хлеба, а рядом — маленький цветочек.
Мама взглянула на хлеб и на завядший цветок.
— В честь чего этот банкет? — спросила она.
— Сегодня я получил за работу хлебную пайку. Вместе с двумя женщинами делал ботинки, — улыбнулся Йонас. — Кушать хотите? Выглядите уставшими.
— Очень хочу, — призналась я, глядя на тот кусочек. «Раз уж Йонас заработал хлеб сапожничеством в помещении, то нам, наверное, дадут целого индюка», — подумала я.
— Нам всем дают за работу по сто грамм хлеба, — рассказал Йонас. — Нужно пойти и забрать свои пайки в колхозном управлении.
— Вот… вот это и всё? — спросила мама.
Йонас кивнул.
Триста грамм чёрствого хлеба. Это просто в голове не укладывалось. И ради этого мы столько часов копали. Они заморят нас голодом и, наверное, скидают в те ямы, что мы выкопали.
— Но этого же мало, — заметила я.
— Найдём ещё что-нибудь, — сказала мама.
К счастью, когда мы пришли, в деревянном здании командира не было. Нам дали карточки без выкрутасов и лишних разговоров. Мы пошли за другими работниками до здания рядышком. Там нам взвесили и раздали хлеб.
Мой дневной рацион почти вмещался в кулаке. По пути назад нас встретила госпожа Грибас за своим домом. Она жестом подозвала нас к себе. Руки и одежда у неё были грязными. Она целый день работала на свекольном поле. Её лицо исказила резкая гримаса, когда она нас увидела.
— Что они с вами сделали?
— Заставили копать, — ответила мама, отбрасывая от лица волосы, к которым прилипла земля. — Под дождём.
— Ну-ка, быстро! — Она подтянула нас к себе. Её руки дрожали. — Я могла попасть в беду, рискуя вот так ради вас. Надеюсь, вы это понимаете. — Она засунула руку в лифчик, достала оттуда несколько маленьких свёкл и быстро отдала их маме. После чего сунула руку под юбку и вытащила ещё две маленькие свеклы из трусов. — А теперь идите. Быстро! — велела она.
Я услышала, как в лачуге за нашей спиной что-то кричит Лысый.
Мы поспешили домой пировать. Я была так голодна, что мне уже было всё равно, как я не люблю свеклу. Было всё равно даже на то, что её принесли нам в чужом потном нижнем белье.
35
— Лина, положи это в карман и отнеси господину Сталасу, — сказала мама и дала мне свеклу.
Лысому. Я не могла. Вот просто не могла это сделать.
— Мама, у меня нет сил. — Я легла на доски, прижавшись щекой к дереву.
— Я соломы нам принёс, чтобы мягче было, — сказал Йонас. — Женщины мне сказали, где её можно взять. И завтра ещё принесу!
— Лина, быстро, а то скоро стемнеет. Отнеси это господину Сталасу, — велела мама, раскладывая солому вместе с Йонасом.
Я побрела к Лысому в лачугу. Большую часть её серого пространства занимала женщина с двумя орущими младенцами. Господин Сталас съёжился в уголке, его сломанная нога теперь была привязана к доске.
— Где тебя носило? — спросил он. — Голодом меня заморить хочешь? Ты что, с ними за компанию? Какой ужас. Ревут день и ночь. Я бы мёртвого ребёнка на этот дурдом променял.
Я положила ему на колени свеклу и собралась уходить.
— Что с твоими руками? — спросил он. — На них даже смотреть противно.
— Я целый день работала, — отчеканила я. — В отличие от вас.
— И что же ты делала? — спросил он.
— Ямы копала, — ответила я.
— Копала, значит? — пробурчал он. — Интересно. А я думал, они твою мамку взяли…
— Что вы хотите сказать? — спросила я.
— Твоя мать — умная женщина. Она в Москве училась. Эти чёртовы совдепы всё о нас знают. О наших семьях. Не думаю, что они бы этим не воспользовались.
Я подумала о папе.
— Мне нужно передать весточку отцу, чтобы он мог нас найти.
— Найти нас? Не говори ерунды, — буркнул он.
— Папа нас найдёт. Он сможет. Просто вы его не знаете, — сказала я.
Лысый опустил взгляд в пол.
— А ты его знаешь? — А после спросил: — А энкавэдэшники до тебя и твоей матери уже добрались? Между ног — уже или ещё нет?
Мне стало совсем мерзко. Я фыркнула и пошла из этого дома.
— Эй!
Я оглянулась на голос. К дому прислонился Андрюс.
— Привет, — сказала я.
— Выглядишь ужасно, — заметил он.
У меня уже не осталось сил придумывать какой-то остроумный ответ. Поэтому я просто кивнула.
— Что они заставили тебя делать?
— Мы ямы копали, — ответила я. — А Йонас целый день шил ботинки.
— А я деревья рубал, — сказал Андрюс. Он был грязный, но, кажется, охранники его не трогали. Лицо и руки у него загорели, и глаза от того казались ещё более голубыми. Я вытащила из его волос грудку земли.
— А где вы живёте? — спросила я.
— Где-то там, — ответил он, однако никуда не показал. — Вы копаете с тем белокурым энкавэдэшником?
— С ним? Шутишь. Ничего он не копает, — сказала я. — Стоит себе, курит и на нас кричит.
— Фамилия у него Крецкий, — рассказал Андрюс. — Командир — Комаров. Я ещё что-то попробую разузнать.
— Откуда ты всё это узнаешь? А о мужчинах ничего не слышно? — спросила я, подумав о папе. Андрюс покачал головой. — Здесь вроде село есть рядом, а там почта, — сказала я. — Не слышал о нём? Хочу письмо двоюродной сестре отправить.
— Они прочитают всё, что ты напишешь. У них и переводчики для этого есть. Так что будь осторожна в своих словах.
Я опустила глаза, вспомнив, как энкавэдэшники предлагали маме переводить. Наша личная переписка, значит, не будет личной. Любая приватность оставалась лишь в воспоминаниях. Она даже не порциями, как сон или хлеб. Я подумала, не рассказать ли Андрюсу, что энкавэдэшники хотели, чтобы мама для них шпионила.
— Вот, — сказал он и протянул руку. В ней лежали три сигареты.
— Ты даёшь мне сигареты? — удивилась я.
— А ты что подумала, у меня в кармане жареная утка?
— Нет, я… спасибо, Андрюс.
— То-то и оно. Это твоему брату и маме. Как они, всё нормально?
Я кивнула, колупая носком ботинка землю.
— А где ты взял сигареты? — спросила я.
— Достал.
— Как твоя мама?
— Хорошо, — быстро ответил он. — Слушай, мне пора. Привет от меня Йонасу передавай. И пузырями своими сигареты не размочи, — поддразнил он.
Я поплелась к лачуге, пытаясь проследить, в какую сторону пошёл Андрюс. Где же он живёт?
Я дала маме три сигареты:
— Это от Андрюса.
— Как любезно с его стороны, — сказала мама. — Где он их достал?
— Ты видела Андрюса? — спросил Йонас. — У него всё хорошо?
— Он в порядке. Целый день деревья рубал. Привет тебе передаёт.
Вернулась алтайка и принялась махать руками на маму. Они быстро поговорили, в основном употребляя слово «нет», а алтайка ещё и ногами топала.
— Елена, — представилась мама, показав на себя. — Лина, Йонас, — показала на нас она.
— Улюшка! — назвалась хозяйка, протянув маме руку.
Мама дала ей сигарету.
— Зачем ты отдала ей сигарету? — спросил Йонас.
— Она говорит, что это плата за проживание, — ответила мама. — Её зовут Улюшка.
— Это имя или фамилия? — спросила я.
— Не знаю. Но раз уж мы здесь будем жить, то должны обращаться друг к другу как полагается.
Я разослала пальто на соломе, что принёс Йонас. Легла. Мне ужасно не нравилось, как мама сказала «раз уж мы здесь будем жить…» — словно мы здесь остаёмся. Также я услышала, как мама сказала «спасибо», то есть поблагодарила алтайку. Я посмотрела и увидела, как она подкуривает одной спичкой с Улюшкой. Мама сделала две красивые затяжки, держа сигарету длинными пальцами, и быстро её потушила — тоже дневная норма…
— Лина, — прошептал Йонас. — Андрюс хорошо выглядел?
— Отлично, — ответила я, думая о его загорелом лице.
Прислушиваясь, я лежала в постели. Услышала во дворе тихие шаги. Занавеска отклонилась, и стало хорошо видно загорелое лицо Йоанны.
— Выходи, — сказала она. — Посидим на крыльце.
Я, крадучись, вышла из спальни на крыльцо дома.
Йоанна прилегла боком в кресле-качалке и покачивалась туда-сюда. Я села рядом на стуле, подобрав колени под подбородок и натянув на босые пятки хлопковую ночную рубашку. Кресло ритмично скрипело, а Йоанна смотрела в темноту.
— И? Как оно? — спросила я.
— Он замечательный! — вздохнула она.
— Правда? — удивилась я. — Умный? Не один из тех придурков, что пиво на пляж ходят пить?
— Ну что ты, — выдохнула Йоанна. — Он на первом курсе в университете учится. Хочет стать инженером.
— Хм. А у него подружки ещё нет? — спросила я.
— Лина, перестань искать в нём недостатки!
— Та я не ищу. Просто спрашиваю.
— Когда-то, Лина, кто-то тебе понравится — и тогда ты не будешь так его критиковать.
— Я не критикую, — сказала я. — Просто хочу убедиться, что он для тебя достаточно хорош.
— У него есть младший брат, — улыбнулась Йоанна.
— Правда? — Я наморщила нос.
— Вот видишь? Ты уже к нему скептически настроена, хотя ещё даже не видела!
— Я не настроена к нему скептически! И где же его младший брат?
— Приедет на следующей неделе. Хочешь его увидеть?
— Не знаю. Всё зависит от того, какой он, — ответила я.
— А пока не увидишь, не узнаешь! — поддразнила Йоанна.
36
Когда это случилось, мы спали. Я промыла свои пузыри и приступила к написанию письма Йоанне. Вот только очень устала и уснула. Как вдруг услышала, что на меня кричит энкавэдэшник и тащит на улицу.
— Мама, что происходит? — спросил Йонас.
— Говорят, нам нужно срочно явиться в колхозное управление.
— Давай! — закричал охранник с фонарём в руке.
Они становились раздражительными. Один из них достал пистолет.
— Да! — сказала мама. — Да! Дети, быстро! Идёмте!
Мы вскочили из соломы. Улюшка перевернулась на другой бок, отвернувшись от нас. Я взглянула на свой чемодан, обрадовавшись, что успела спрятать рисунки.
Других людей тоже выгоняли из домов. Мы шли вереницей по тропинке к колхозному управлению. Сзади до нас доносились крики Лысого.
Они согнали нас в самое большое помещение деревянного здания. Седой господин, который накручивал часы, стоял в углу. Девочка с куклой возбуждённо замахала мне рукой, словно встретила старую подругу, которую давно не видела. На её щеке темнел большой синяк. Нам велели тихо ждать, пока подойдут остальные.
Стена, сложенная из брёвен, была покрыта серой штукатуркой. В комнате много места занимал стол с чёрным стулом. Над столом висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Иосифа Виссарионовича Джугашвили. Он сам назвал себя Иосифом Сталиным — стальным. Я смотрела на портрет. Он, казалось, тоже смотрел на меня. Он вскинул правую бровь, словно бросая мне вызов. Я смотрела на его густые усы и тёмные каменные глаза. На портрете он щурился почти с насмешкой. Это специально? Я задумалась о художниках, которые рисовали Сталина. Они радовались, что оказались рядом с ним, или боялись, что будет, если вдруг ему не понравятся их работы? Портрет Сталина доверия к себе не вызывал.
Открылась дверь. Прискакал Лысый на сломанной ноге.
— И никто из вас даже не подумал мне помочь! — кричал он.
Зашёл Комаров, командир, а за ним несколько энкавэдэшников с винтовками. Белокурый охранник, Крецкий, шёл последним и нёс стопку каких-то бумаг. Откуда Андрюс узнал их фамилии? Я оглянулась по сторонам, разыскивая взглядом Андрюса и его мать. Вот только их здесь не было.
Заговорил Комаров. Все посмотрели на маму. Командир замолчал и перевёл взгляд на неё, подняв бровь и вращая зубочистку языком.
Мамино лицо стало напряжённым.
— Он говорит, что нас сюда привели заниматься документами.
— Документами? — спросила госпожа Римас. — В такой час?
Комаров продолжал говорить. Крецкий поднял какую-то машинопись.
— Нам всем нужно подписать этот документ, — сказала мама.
— Что там говорится? — спрашивали все.
— Три вещи, — проговорила мама, глядя на Комарова.
Тот рассказывал дальше, а мама переводила на литовский язык.
— Во-первых, мы этой подписью даём согласие присоединиться к колхозу.
В комнате зашумели. Люди отворачивались от командира, который продолжал что-то говорить. Его рука непринуждённым жестом отклонила форму, показав всем кобуру на поясе. Люди развернулись.
— Во-вторых, — сказала мама, — этим мы соглашаемся платить военный налог — двести рублей с человека, в том числе и с детей.
— И где мы им возьмём двести рублей?! — возмутился Лысый. — Они и так украли у нас всё, что могли.
Люди снова зашумели. Энкавэдэшник с грохотом постучал дулом винтовки по столу. Стало тихо.
Я смотрела, как Комаров говорит. Он глядел на маму, словно ему невероятно нравилось говорить это именно ей. Мама замолчала. А после открыла рот.
— Ну, ну, что там? Что в-третьих, Елена? — спрашивала госпожа Римас.
— Мы должны согласиться, что мы — преступники. — Мама на мгновение замолчала. — И что наш приговор… двадцать пять лет тяжёлой работы.
В комнате закричали, зашумели. Кто-то начал задыхаться. Люди надвигались на стол, спорили друг с другом. Энкавэдэшники подняли винтовки, нацелившись на нас. Я так и сидела с открытым ртом. Двадцать пять лет? Мы будем двадцать пять лет в тюрьме? Значит, когда я отсюда выйду, то буду старше, чем мама сейчас. Чтобы не упасть, я протянула руку, разыскивая поддержки у Йонаса. Однако рядом его не оказалось. Он уже упал и лежал около моих ног.
Я не могла дышать. Комната начала сжиматься вокруг меня. Я падала, подхваченная глубинным течением паники.
— НУ-КА ТИХО! — крикнул какой-то мужчина.
Все оглянулись по сторонам. Это был седой господин с часами.
— Успокойтесь, — медленно проговорил он. — Истерика не поможет. В панике мы не в состоянии мыслить здраво. Да и детей это пугает.
Я посмотрела на девочку с куклой. Она вцепилась в мамину юбку, и по её побитому лицу текли слёзы.
Седой мужчина заговорил тише и спокойнее:
— Мы умные, достойные люди. Поэтому они нас и депортировали. Для тех, кто со мной не знаком, представлюсь: я Александрас Лукас, адвокат из Каунаса.
Толпа приутихла. Мы с мамой помогли Йонасу подняться.
Командир Комаров что-то закричал из-за своего стола.
— Госпожа Вилкас, прошу вас объяснить командиру, что я разъясняю ситуацию нашим друзьям, — сказал господин Лукас.
Мама перевела.
Крецкий, молодой белокурый охранник, грыз ноготь на большом пальце.
— Я никаких бумаг подписывать не буду! — заявила госпожа Грибас. — Ранее мне уже сказали подписать документ для регистрации на конференцию учителей. И в итоге я оказалась здесь. Это они так собрали список учителей на депортацию!
— Если мы не подпишем, нас убьют! — сказала Ворчливая.
— Я так не считаю, — запротестовал седой мужчина. — До зимы точно не убьют. Сейчас начинается август. Здесь много работы. Мы хорошие крепкие работники. Мы для них работаем в поле, на стройке. Им выгодно нас использовать, по крайней мере до зимы.
— Он прав! — согласился Лысый. — Сначала они из нас все соки выдавят, а потом поубивают. Кто хочет этого подождать? Лично я — нет.
— Они девушку, у которой был младенец, расстреляли, — зло бросила Ворчливая.
— Ону они застрелили, потому что она потеряла самообладание, — пояснил господин Лукас. — Она была не в себе. А мы себя контролируем. Мы умные, практичные люди.
— Так нам не нужно подписывать? — спросил кто-то.
— Нет. Думаю, нам следует вежливо сесть. Госпожа Вилкас объяснит, что сейчас мы не готовы подписывать документы.
— Не готовы? — спросила госпожа Римас.
— Я согласна, — сказала мама. — Мы не должны давать полный отказ. Но и демонстрировать истерик не следует. Становимся в три шеренги.
Энкавэдэшники держали свои винтовки, не уверенные, что сейчас мы будем делать. Мы же сели перед столом тремя равными рядами под портретами российских вождей. Охранники ошарашено переглянулись. Мы спокойно сидели. Мы вернули себе чувство собственного достоинства.
Я обняла Йонаса за плечи.
— Госпожа Вилкас, прошу вас спросить у командира Комарова, в чём нас обвиняют, — сказал седой адвокат.
Мама так и сделала.
Комаров сидел на краю стола, покачивая сапогом.
— Он говорит, что нас обвиняют согласно статьи пятьдесят восьмой советского уголовного кодекса за контрреволюционную деятельность против СССР, — перевела мама.
— За это двадцать пять лет не дают, — пробурчал Лысый.
— Скажите ему, что мы будем на них работать и делать своё дело качественно, но подписывать ещё не готовы, — сказал господин Лукас.
Мама перевела.
— Он говорит, что мы должны подписать сейчас.
— Я себе приговор на двадцать пять лет подписывать не буду! — сказала госпожа Грибас.
— Я тоже, — сказала я.
— Так что же нам делать? — спросила госпожа Римас.
— Мы здесь спокойно подождём, пока нас не попросят отсюда, — сказал господин Лукас, накручивая часы.
И мы принялись ждать.
— А где Андрюс? — прошептал Йонас.
— Не знаю, — ответила я. Я слышала, как Лысый спрашивал о том же.
Мы сидели на полу колхозного управления. Каждые несколько минут Комаров кого-нибудь бил рукой или ногой в попытке запугать и заставить подписать документы. Однако никто не поддавался. С каждым его шагом я вздрагивала. По затылку и спине стекал пот. Я пыталась не поднимать головы, боясь, что Комаров меня узнает. Если кто-то засыпал, его били.
Шли часы. Мы тихо сидели, словно школьники перед директором. В конце концов Комаров обратился к Крецкому.
— Он сказал, чтобы тот теперь сидел вместо него, — перевела мама.
Комаров зашагал к маме и схватил её за руку, выплюнув ей в лицо что-то похожее на устрицу. А после и вовсе вышел из комнаты.
Мама быстро вытерла слизь, словно ей было всё равно. А вот мне было совсем не всё равно. Я хотела собрать всю свою ненависть и выплюнуть её ему в лицо.
37
На рассвете нам сказали возвращаться к работе. Уставшие, но с ощущением облегчения, мы поплелись к своей лачуге. Улюшка уже куда-то ушла. В доме пахло тухлыми яйцами. Мы попили дождевой воды и съели кусочек хлеба, который отложила мама. Несмотря на все мои старания, платье как следует не отстиралось и было твёрдым от грязи. Руки у меня выглядели так, словно их долго жевал какой-то мелкий скот. А из пузырей вытекал жёлтый гной.
Я постаралась как можно тщательнее промыть язвы дождевой водой. Но не тут-то было. Мама сказала, что должны сформироваться мозоли.
— Просто делай, как можешь, милая, — сказала мама. — Двигай рукой так, словно копаешь, но сильно не дави. А я поработаю.
Мы вышли из дома строиться на работу.
К нам подошла госпожа Римас — на её лице читался ужас. И тут я тоже увидела это — тело мужчины возле колхозного управления. Его грудь была пробита палкой. Руки и ноги у него повисли, как у марионетки. Его рубашка была пропитана кровью, кровавая лужа разливалась под ним. Возле его свежих ран от пуль уже собирались хищные птицы. Одна из них клевала ему глаз.
— Кто это? — спросила я.
Мама ахнула, схватила меня за руку и попыталась закрыть мне глаза.
— Он написал письмо, — прошептала госпожа Римас.
Я прошла мимо мамы и посмотрела на бумажку, прибитую к палке, которая колыхалась на ветре возле мёртвого тела. Там было что-то написано и грубо набросан план.
— Он написал письмо партизанам — литовским борцам за свободу. Энкавэдэшники его нашли, — объяснила госпожа Римас.
— А кто им перевёл? — прошептала мама.
Госпожа Римас пожала плечами.
Желудок у меня опустился вниз: я подумала про свои рисунки. Почувствовала тошноту и закрыла рот рукой.
Белокурый Крецкий смотрел на меня устало и сердито. Из-за нашего протеста охранник не спал всю ночь. Он погнал нас на ту же поляну быстро, криком и пинками.
Мы пришли к большой яме, которую вырыли вчера. Вдруг я подумала, что в ней могли бы поместиться четыре человека. Крецкий велел нам вырыть ещё одну яму рядом. Я не могла забыть то мёртвое тело перед колхозным управлением. Его план представлял собой всего лишь несколько извилистых линий. Я подумала про свои рисунки, в которых были жизнь и боль — они лежат в моём чемодане. Нужно их спрятать.
Зевнув, я принялась откидывать землю. Мама сказала, что время пройдёт быстро, если разговаривать о том, что нас радует. Это, говорила она, придаст нам сил.
— Я хочу найти село, — сказала я. — Может, там можно покупать еду или отсылать письма.
— Как мы можем куда-то ходить, когда всё время работаем? — спросила Ворчливая. — А не будем работать — не будем есть.
— Я у хозяйки спрошу, — сказала госпожа Римас.
— Только осторожно, — заметила мама. — Мы не знаем, кому можно доверять.
Я скучала по папе. Он бы знал, у кого можно спрашивать, а от кого лучше держаться подальше.
Мы копали и копали, пока не подвезли воду. В машине сидел командир Комаров. Он прошёлся над ямами, присмотрелся к ним. Я не сводила глаз с ведра с водой. Волосы прилипли к лицу. Мне хотелось окунуть лицо в воду и пить. Комаров что-то крикнул. Крецкий засовал ногами. Комаров повторил свою команду.
Вдруг мама стала белой, как стена:
— Он говорит… чтобы мы залезали в первую яму, — перевела она, сжимая руками ткань платья.
— Зачем? — спросила я.
Комаров закричал и вытащил из-за пояса пистолет. Нацелил его на маму. Она прыгнула в первую яму. Ствол нацелился на меня. Я тоже прыгнула. Это продолжалось, пока все мы вчетвером не оказались в яме. Он заржал и дал следующую команду.
— Нам следует положить руки за голову, — перевела мама.
— Господи боже, нет, — дрожа, сказала госпожа Римас.
Комаров обошёл яму, не сводя с нас ствола пистолета. Он велел нам лечь. Мы легли рядом друг с другом. Мама схватила меня за руку. Я посмотрела вверх. За его большим угловатым силуэтом небо было чистое и голубое.
Комаров снова обошёл яму.
— Я люблю тебя, Лина, — прошептала мама.
— Отче наш, Иже еси на небесех… — начала госпожа Римас.
БАБАХ!
Он выстрелил в яму. На головы нам посыпалась земля. Госпожа Римас ойкнула. Комаров велел замолчать. Он ходил над нами кругами, бормоча, обзывая нас гадкими свиньями. Вдруг он начал сапогом сбрасывать в яму землю с кучки рядом. Ржал и бросал всё быстрее и быстрее. Земля сыпалась мне на ноги, на платье, на грудь. Он, бесясь, пихал ту землю, обсыпал ею нас, держа нас под прицелом. Если бы я села, он бы у меня выстрелил. Но если я не сяду, то он похоронит меня живьём. Я закрыла глаза. На моём теле тяжело лежала земля. И в конце концов она упала мне и на лицо.
БАБАХ!
Снова нам на головы посыпалась земля. Комаров дико ржал и бросал землю нам в лица. Мне засыпало нос. Я открыла рот, чтобы сделать вдох, но туда посыпалась земля. Я услышала, как Комаров смеётся, а затем судорожно закашлялся. Он смеялся и кашлял, пытался отдышаться — командир словно выдохся и ничего уже не мог. Крецкий что-то сказал.
БАБАХ!
И стало тихо. Мы лежали в яме, вырытой нашими руками. Послышалось приглушённое гудение отъезжающего грузовика. Я не могла открыть глаза. Почувствовала, как мама сжимает мою руку. Она была жива. Я тоже сжала ей руку. Затем сверху до меня донёсся голос Крецкого. Мама села и начала с отчаянием отбрасывать землю с моего лица. Помогла мне сесть. Я обняла её и не хотела отпускать. Госпожа Римас откопала Ворчливую. Та, громко отдышавшись, откашливала землю.
— Всё хорошо, солнышко, — сказала мама, покачивая меня в своих объятиях. — Он просто хотел нас запугать. Желает, чтобы мы подписали те документы.
Я не могла плакать. Даже говорить не могла.
— Давай, — тихо сказал Крецкий. И протянул руку.
Я с сомнением взглянула на его руку. Охранник протянул её ниже, и я схватилась за неё. Он взял за руку меня. Упёршись пальцами ног в землю, я позволила ему меня вытащить и оказалась возле ямы один на один с Крецким. Мы смотрели друг на друга.
— Вытащите меня отсюда! — закричала Ворчливая.
Я посмотрела вдаль, туда, куда поехала машина. Крецкий опять отправил нас копать. Остаток дня больше никто и слова не сказал.
38
— Что случилось? — спросил Йонас, когда мы вернулись в дом.
— Ничего, солнышко, — сказала мама.
Йонас смотрел то на маму, то на меня, пытаясь найти ответы на наших лицах.
— Просто мы устали, — улыбнулась мама.
— Просто устали, — сказала я брату.
Йонас провёл нас к соломенной постели. В его шапочке лежало три больших картофелины. Он приложил палец к губам, мол, удивляйтесь тихо. Братик не хотел, чтобы Улюшка забрала у нас картофель «за проживание».
— Где ты его взял? — шепотом спросила я.
— Милый мой, спасибо! — поблагодарила мама. — И, кажется, у нас ещё осталось достаточно дождевой воды. Сварим отличную картофельную юшку.
Мама вытащила из чемодана пальто.
— Сейчас вернусь.
— Ты куда? — спросила я.
— Занесу поесть господину Сталасу.
Я проверила свой чемодан, думая об убитом мужчине перед управлением. Рисунков никто не трогал. Дно чемодана держалось на застёжках. Я вырвала из блокнота все записи и рисунки, засунула под эту подкладку и застегнула дно на место. Буду прятать свои послания к папе, пока не найду способ что-то из них отправить.
Я помогла Йонасу поставить воду. Потом мне пришло на ум, что госпожа Грибас сегодня не могла дать нам свеклу. А картофель мама не взяла. Так что же она понесла Лысому?
Я прошла между домиками и быстро спряталась. Мама разговаривала с Андрюсом возле дома, в котором жил Лысый. Пальто у неё уже не было. Разговора я не слышала. Однако выглядел Андрюс чем-то озадаченным. Он аккуратно передал маме какой-то свёрток. Она взяла его и похлопала парня по плечу. Андрюс развернулся и собрался уходить. Я тут же спряталась за лачугу.
Когда мама ушла, я выглянула и принялась следить за Андрюсом, чтобы узнать, куда он пойдёт. Парень прошёл мимо ряда бараков. Я держалась на расстоянии настолько, чтобы видеть, куда он направляется. Он шёл на край лагеря, потом к большому зданию из колод с окнами. Остановился и оглянулся. Я спряталась за ближайшим домиком. Кажется, Андрюс хотел войти в здание из чёрного хода. Я подкралась поближе и спряталась за кустом.
Прищурившись, я посмотрела, что за тем окном. За столом сидело несколько энкавэдэшников. Я окинула взглядом здание. Нет, Андрюс не мог пойти к энкавэдэшникам. Я уже собралась идти за ним дальше, как вдруг увидела её. Госпожа Арвидас появилась в окне, в руках у неё был поднос со стопками. Её волосы были чистыми и хорошо уложенными. Одежда выглажена. На лице — косметика. Она улыбалась и ставила напитки перед энкавэдэшниками.
Андрюс и его мать работали на НКВД.
39
Мне бы радоваться в тот вечер картофельной юшке. Но из головы не шёл Андрюс. Как он мог?! Как он может на них работать? Или он там и живёт? Я подумала: вот я лежала в яме, а Андрюс — в кровати, в советской кровати. Я пнула ногой колючую солому и перевела взгляд на ржавый потолок.
— Мама, как ты думаешь, они нам сегодня дадут поспать? Или снова будут требовать подписать документы? — спросил Йонас.
— Не знаю, — ответила мама. Она повернулась ко мне. — Андрюс дал мне тот замечательный хлеб, что мы ели вместе с юшкой. Это такая смелость — он рисковал ради нас.
— О, он смелый, не так ли?
— Ты что хочешь этим сказать? — не понял Йонас. — Конечно, он смелый. Он нам еду приносит почти каждый день.
— У него такой вид, будто он хорошо ест, правда? По-моему, он даже набрал в весе, — заметила я.
— Вот и порадуйся за него, — сказала мама. — Нужно радоваться, что не все так бедствуют, как мы.
— Ага, хорошо, что энкавэдэшники не голодные. А то бы у них не было сил живыми нас в землю закапывать, — сказала я.
— Что? — спросил Йонас.
Улюшка закричала, чтобы мы помалкивали.
— Тише, Лина. Давай помолимся и поблагодарим за эту прекрасную еду. И за папу помолимся.
В ту ночь мы спали. А следующим утром офицер Крецкий сказал маме, что нам нужно присоединиться к другим женщинам на свекольном поле. Я была поражена. Мы, склонившись, пололи тяпками без черенков долгие зелёные ряды сахарных свёкл.
Госпожа Грибас напутствовала нас касаемо скорости работы. Она рассказывала, что в первый день кто-то опёрся на черенок тяпки, чтобы вытереть пот со лба. Тогда советские заставили их отпилить черенки. Я поняла, насколько тяжело было госпоже Грибас воровать для нас свеклу. За нами следила вооружённая охрана. Хоть и казалось, что они больше курили и травили анекдоты, но незаметно спрятать свеклу в бельё оказалось непросто. Она торчала, как ещё одна конечность.
В тот вечер я отказалась нести еду господину Сталасу. Сказала маме, что мне плохо и я не могу пойти. Мне не хотелось видеть Андрюса. Он предатель. Отъедается на советских продуктах, ест из руки, что душит нас изо дня в день.
— Я понесу еду господину Сталасу, — через несколько дней вызвался Йонас.
— Лина, сходи с ним, — велела мама. — Я не хочу отпускать его одного.
Я пошла с братом к дому Лысого. Рядом нас ждал Андрюс.
— Привет, — поздоровался он.
Я не обратила на него внимания, оставила Йонаса во дворе и пошла в дом отдать свеклу господину Сталасу. Он стоял на ногах.
— Вот ты где. Ну и где тебя носило? — спросил он, прислонившись к стене. Я увидела на его соломенной постели мамино пальто.
— Разочарованы, что я всё ещё жива? — поинтересовалась я, отдавая ему свеклу.
— Просто настроение плохое, — сказал он.
— А что, только вам одному можно злиться? Мне это всё уже осточертело. Я устала от этих энкавэдэшников, которые всё время над нами издеваются.
— О-ё-ёй! Да им всё равно, подпишем мы или нет, — сказал Лысый. — Ты что, правда считаешь, что им от нас нужно какое-то разрешение, подписи, чтобы делать с нами вот это? Сталину нужно сломать нас. Или ты не понимаешь? Он знает, если мы подпишем какие-то дурацкие бумажки, то мы сдались. То он нас сломал.
— А вы откуда знаете? — спросила я.
Лысый только отмахнулся.
— Тебе злость не идёт, — заметил он. — А теперь ступай.
Я вышла из дома.
— Идём, Йонас.
— Подожди, — прошептал брат мне на ухо. — Андрюс нам колбасы принёс.
Я скрестила руки на груди.
— По-моему, у неё аллергия на доброту, — сказал Андрюс.
— Нет, не на доброту. А где ты взял колбасу? — спросила я.
Андрюс посмотрел на меня.
— Йонас, оставишь нас на минутку? — попросил он.
— Нет, не оставит. Мама не хочет, чтобы мой брат ходил один. Только поэтому я и пошла с ним, — сказала я.
— Да ничего страшного, — произнёс Йонас и отошёл.
— Так вот чем ты сейчас питаешься? — спросила я. — Советской колбасой?!
— Когда могу достать, — ответил Андрюс.
Он вытащил сигарету и закурил. Андрюс казался крепче, руки у него стали ещё более мускулистыми. Он затянулся и выпустил дым вверх.
— Ещё и сигареты, — отметила я. — Ты спишь в хорошей кровати в том советском здании?
— Ты не представляешь… — начал он.
— Не представляю? Ну, выглядишь ты сытым и не измученным. Тебя посреди ночи не гнали в колхозное управление и не осуждали на двадцать пять лет. Ты им все наши разговоры пересказываешь?
— Ты считаешь, что я стукач?
— Комаров предлагал маме всё ему пересказывать. Она отказалась.
— Ты не знаешь, о чём говоришь, — краснея, сказал Андрюс.
— Не знаю?
— Нет, не знаешь и не представляешь.
— Что-то я не видела, чтобы твоя мать возилась в земле…
— Нет, — сказал Андрюс, его лицо было почти вплотную к моему. — Знаешь почему?
На его виске запульсировал сосуд. Я почувствовала его дыхание на моём лбу.
— Да, потому что…
— Потому что они угрожали убить меня, если она не будет с ними спать! И если она им надоест, они тоже меня убьют! Как бы ты себя чувствовала, Лина, если бы твоя мама стала гулящей, чтобы спасти тебе жизнь?!
Я так и разинула рот.
Слова сами выскакивали из Андрюса:
— А что бы мой отец почувствовал, узнав об этом? А мать что чувствует в постели с теми, кто убил её мужа? Нет, возможно, твоя мать может для них и не переводить, а ты представляешь, что было бы, если бы они приставили нож к горлу твоего брата?
— Андрюс, я…
— Нет, ты ничего не понимаешь! Ты и представить себе не можешь, как я себя ненавижу за то, что из-за меня мать вынуждена делать такое, и как я каждый день хочу умереть, чтобы освободить её. Но вместо этого мы с мамой используем свою беду, чтобы поддерживать жизнь других. Однако ты этого не понимаешь, не так ли? Ты слишком эгоистична и сосредоточена на себе. Ой, бедная, копаешь целый день. Да ты просто избалованный ребёнок.
Он развернулся и пошёл прочь.
40
Солома колола мне в лицо. Йонас давно спал. Выдыхал он с тихим свистом. Я же ворочалась и не находила себе места.
— Он старается, Лина, — сказала мама.
— Он спит, — ответила я.
— Я об Андрюсе. Он старается, а ты всякий раз не позволяешь ему делать добро. Далеко не все мужчины ловкие, понимаешь?
— Мама, ты не понимаешь, — сказала я.
Она не обратила внимания на мои слова и продолжила:
— Ну, я понимаю, что ты расстроена. Йонас говорил, что ты плохо повелась с Андрюсом. Это несправедливо. Иногда доброта бывает немного неуклюжа. Однако неуклюжая доброта более настоящая, чем поступки тех известных людей, о которых ты читала в книгах. Твой папа был очень неуклюжим.
По моей щеке скатилась слеза.
Мама слегка рассмеялась в темноте.
— Он говорит, что я зачаровала его с первого взгляда. А знаешь, что произошло на самом деле? Он хотел заговорить со мной и упал с дерева. С дуба. И сломал руку.
— Мама, это не так, — сказала я.
— Костас, — вздохнула она. — Он был таким неуклюжим, но таким искренним… Иногда у неуклюжести есть такая красота! Любовь, чувства ищут для себя выхода, однако порой получается не очень грациозно. Тебе это понятно?
— Хм, — пробормотала я, пытаясь сдержать слёзы.
— Хорошие мужчины часто бывают более практичными, чем красивыми, — подвела итог мама. — А Андрюс — и практичный, и красивый. Два в одном.
Мне не спалось. Всякий раз, закрыв глаза, я видела, как он мне подмигивает, как его красивое лицо приближается к моему. Запах его волос оставался вокруг меня.
— Ты не спишь? — прошептала я.
Йоанна перевернулась на другой бок.
— Жарко, не могу уснуть, — ответила она.
— У меня голова идёт кругом. Он такой… красивый, — призналась я.
Она хихикнула, засунув руки под подушку.
— А танцует даже лучше, чем его старший брат!
— Как мы смотрелись вместе? — спросила я.
— Как люди, которым хорошо, — ответила Йоанна. — Это всем было видно.
— Не могу дождаться завтрашней встречи, — вздохнула я. — Он просто само совершенство.
На следующий день после обеда мы побежали в дом причёсываться. Выбегая, я чуть не сбила с ног Йонаса.
— Вы куда? — спросил он.
— Гулять, — ответила я и пошла догонять Йоанну.
Я шла как можно быстрее, но не бежала. Пыталась не помять рисунок в руке. Когда у меня не получалось заснуть, я решила рисовать. Портрет настолько удался, что Йоанна предложила подарить рисунок ему. Она уверяла меня, что мой талант произведёт на него впечатление. Его брат поспешил к Йоанне, встречая её на улице.
— Привет, незнакомка, — улыбнулся он Йоанне.
— Привет, — ответила сестрёнка.
— Привет, Лина. Что это у тебя? — спросил он про лист в моей руке.
Йоанна бросила взгляд на палатку с мороженым неподалеку. Я обошла её, пытаясь найти парня.
— Лина, — сказала она, протянув руку, чтобы удержать меня.
Но было поздно. Я уже увидела. Мой принц обнимал одной рукой какую-то рыжую девушку. Они непринуждённо смеялись, по очереди откусывая мороженое. В животе у меня резко закрутило.
— Я кое-что забыла, — отступая, сказала я. Пальцы скомкали портрет в вспотевшей руке. — Сейчас вернусь.
— Я с тобой, — сказала Йоанна.
— Нет, всё нормально, — заверила её я в надежде, что со стороны не видно, как у меня горит шея. Попробовала улыбнуться. Уголки рта у меня задрожали. Я повернулась и пошла, пытаясь не заплакать. Однако остановилась, прислонившись к мусорному баку.
— Лина! — Ко мне подбежала Йоанна. — Ты как, нормально?
Я кивнула. Развернула портрет. Красивое лицо. Порвала его и выбросила. Отдельные кусочки выпали из моей руки и полетели на ту сторону улицы. Парни те ещё идиоты. Все как один — идиоты.
41
Приближалась осень. Энкавэдэшники подгоняли нас всё больше и больше. Если кто-то хотя бы оступался и падал, ему сокращали норму хлеба. Руки у меня стали такие, что мама могла обхватить их пальцами одной ладони выше локтя. Я не плакала. Иногда желание плакать меня переполняло, но слёз не было — только в глазах появлялось сухое жжение.
Трудно было представить, что где-то в Европе неистовствует война. У нас же была своя собственная война — мы ждали, когда энкавэдэшники выберут следующую жертву и бросят её в очередную яму. Им нравилось бить нас в поле. Однажды утром они поймали какого-то деда, который ел свеклу. За это охранник вырвал у него передние зубы плоскогубцами, а нас заставили на это смотреть. Раз за разом нас будили посреди ночи, чтобы мы подписали себе приговор на двадцать пять лет. Мы научились спокойно сидеть возле стола Комарова с открытыми глазами. У меня даже получалось не привлекать к себе внимание энкавэдэшников, сидя прямо перед ними.
Мой учитель рисования говорил, что когда глубоко вдохнуть и представить какое-то место, то можно оказаться там. Увидеть, почувствовать. Во время этих походов к НКВД я этому научилась. В тишине я цеплялась за свои увядшие мечты. И только под прицелом обретала надежду и позволяла себе желания из самых глубин души. Комаров считал, что пытает нас. Но мы убегали в покой, внутрь себя. И находили там силы.
Не каждый мог просто сидеть. Люди не находили себе места, нервничали, уставали.
В конце концов кто-то сдался и подписал.
— Предатели! — тихо сказала, словно сплюнула, госпожа Грибас, щёлкнув языком. Люди спорили по поводу тех, кто так поступил. Подписал кто-то и в первую ночь. Я возмущалась. Мама сказала мне, что стоит пожалеть тех, кого заставили выйти за рамки собственного «я». Однако я не могла их ни жалеть, ни понять.
Каждое утро, выходя в поле, я могла предвидеть, кто подпишет документы следующим. Их лица пели песню поражения. И мама тоже это замечала. С такими людьми она пыталась поговорить, работала рядом в попытке приободрить их дух. Иногда у неё получалось. Хотя в большинстве случаев — нет. Ночью я рисовала портреты тех, кто сдался, и писала, как НКВД их сломало.
Поведение энкавэдэшников укрепляло во мне чувство протеста. Чего это я буду сдаваться тем, что плюёт мне в лицо, кто мучает меня каждый день? Чего это я буду отдавать им собственное достоинство и самоуважение? Мне было интересно — а что же случится, когда мы останемся единственными не подписавшими документы?
Лысый стонал, что никому нельзя верить. Всех обвинял в шпионаже.
Доверие рушилось на глазах. Люди начали размышлять над скрытыми мотивами поведения других, сеять зёрна сомнения. Я думала о папе, о том, как он говорил мне быть осторожной с тем, что именно я рисую.
Ещё через две ночи подписала Ворчливая. Она склонилась над столом. Ручка дрожала в её узловатой руке. Я думала, что она, может, передумает, но вдруг женщина что-то написала и обрекла себя и двух своих девочек на двадцать пять лет заключения. Мы просто смотрели на неё. Мама закусила губу и опустила глаза. Женщина же принялась кричать, что мы все дураки, что мы всё равно умрём, так почему бы перед этим не начать есть? Одна из её дочек заплакала. В ту ночь я нарисовала её лицо: уголки её губ опустились от безнадёжности, а лоб был испещрён морщинами — она и злилась, и была растеряна.
Мама и госпожа Римас пытались узнать новости о мужчинах или войне. Андрюс пересказывал информацию Йонасу. На меня он внимания не обращал. Мама писала письма папе, хоть и не знала, откуда их можно будет отправить.
— Если б мы могли дойти до села, Елена, — говорила госпожа Римас в очереди за пайком. — Можно было бы письма отправить.
Тех, кто подписал себе двадцатипятилетний приговор, отпускали в село. Нас — нет.
— Да, нам нужно добраться до села, — сказала я, думая о том, чтобы передать что-то папе.
— Отправьте ту шлюху Арвидас, — сказал Лысый. — Она всё быстренько сделает. Сейчас она, наверное, и русский уже неплохо знает.
— Да как вы смеете! — возмутилась госпожа Римас.
— Отвратительный старикашка! Или вы думаете, ей хочется с ними спать? — закричала я. — От этого зависит жизнь её сына!
Йонас опустил голову.
— Вам следует сочувствовать госпоже Арвидас, — сказала мама, — как мы сочувствуем вам. Андрюс и госпожа Арвидас немало ночей подкармливали нас. Как можно быть таким неблагодарным?!
— Ну, подкупите тогда ту тупоголовую корову, что подписала, — сказал Лысый. — Её ведь можно купить, так пусть она ваши письма и отнесёт!
Мы все написали письма, и мама планировала отправить их своему «контакту» — дальнему родственнику, что живёт в селе. Мы надеялись, что папа поступит так же. Понятное дело, нам нельзя было указывать свои имена или писать о чём-то конкретном. Мы понимали, что НКВД прочитает наши письма. Поэтому нам оставалось писать о том, что мы живы и здоровы, хорошо проводим время, учимся полезным навыкам. Я нарисовала портрет бабушки и написала: «Привет от бабушки Алтай», а внизу поставила свою подпись. Папа, конечно же, узнает это лицо, мою подпись и поймёт, что значит «Алтай». А энкавэдэшники, надеюсь, не догадаются.
42
У мамы оставалось три предмета из столового серебра, которые она зашила за подкладку. Она взяла их с собой, когда нас депортировали.
— Подарок на свадьбу, — говорила она, держа их в руках, — от моих родителей.
Серебряную ложку мама предложила Ворчливой за то, чтобы та отправила наши письма и принесла всякую всячину и новости, когда пойдёт в село. Та согласилась.
Все ждали новостей. Лысый рассказывал маме о тайном пакте между Россией и Германией. Литву, Латвию, Эстонию, Польшу и другие страны Гитлер и Сталин поделили между собой. Я нарисовала, как они сидят и делят страны, словно дети играют в игрушки. Тебе Польша — мне Литва… Это у них игра такая? Лысый говорил, что Гитлер нарушил эту договорённость со Сталиным: Германия вторглась в Россию через неделю после нашей депортации. Когда я спросила маму, откуда Лысый об этом знает, она ответила, что понятия не имеет.
Что случилось с нашим домом, со всем, что у нас было, когда нас вывезли? Знают ли Йоанна и другие наши родственники, что произошло? Может, они нас ищут.
Я была рада, что Гитлер выгнал Сталина из Литвы, но что он там делает?
— Хуже Сталина быть не может, — говорил один из мужчин за столом в гостиной. — Он — воплощение зла.
— Здесь нет ни хуже, ни лучше, — тихо заметил папа.
Я за углом подкралась ближе, чтобы послушать.
— Но ведь Гитлер не будет нас выселять, — ответил тот мужчина.
— Тебя, наверное, нет, а нас, евреев? — спросил доктор Зельцер, близкий друг моего отца. — Вы ведь слышали, Гитлер заставляет евреев носить звезду на рукаве.
— Мартин прав, — сказал папа. — И Гитлер в Польше вводит систему гетто[5].
— Систему? Это так называется, Костас? Он в тех гетто запер сотни тысяч евреев в Лодзе и ещё больше — в Варшаве, — с отчаянием в голосе произнёс доктор Зельцер.
— Я не так выразился. Извини, Мартин, — сказал папа. — Я хочу сказать, что перед нами два дьявола и каждый из них хочет управлять адом.
— Но, Костас, невозможно оставаться нейтральным и независимым, — заметил кто-то.
— Лина! — прошептала мама, схватив меня за воротник. — Ступай в свою комнату!
Я не сопротивлялась. Мне уже наскучили постоянные разговоры о политике. Я слушала только ради развлечения, так как пыталась нарисовать выражения их лиц по услышанным словам, а не непосредственно глядя на них. И для того, чтобы нарисовать доктора Зельцера, я услышала достаточно.
Мой брат и дальше работал с сибирячками в швейной мастерской. Он им нравился. Йонаса и его славный характер любили все. Женщины посоветовали ему сделать тёплую обувь на зиму. Когда он откладывал остатки себе, они смотрели в другую сторону. Йонас учил русский язык намного быстрее, чем я. Он многое понимал в разговорах и даже использовал жаргон. Я же просила его переводить. Я терпеть не могла русский язык.
43
Я полола рядом с мамой на свекольном поле. Передо мной появились чёрные ботинки, и я подняла взгляд. Крецкий. Его жёлтые волосы были с одной стороны зачёсаны на пробор и спадали через лоб. Интересно, сколько ему лет. Выглядел он не намного старше Андрюса.
— Вилкас, — сказал он.
Мама взглянула на него. Он затарахтел что-то по-русски, да так быстро, что я ничего не поняла. Мама опустила взгляд, а потом снова подняла его на Крецкого. И закричала, обращаясь ко всем на поле:
— Они ищут того, кто умеет рисовать!
Я застыла. Они нашли мои рисунки…
— Кто-то из вас рисует? — спросила она, приложив руку козырьком к глазам и осматривая поле. Что же мама делает?
Никто не ответил.
Крецкий прищурился и перевёл взгляд на меня.
— Они дают две сигареты тому, кто скопирует им карту и фотографию…
— Я это сделаю! — быстро сказала я, уронив тяпку.
— Лина, нет! — Мама схватила меня за руку.
— Мама, понимаешь... папа, — прошептала я. — Может, так мы что-то узнаем про мужчин или про войну. Да и я немного отдохну от работы на поле.
Я подумала, что дам сигарету Андрюсу. Мне хотелось извиниться перед ним.
— Я пойду с ней, — сказала мама по-русски.
— НЕТ! — закричал Крецкий и схватил меня за руку. — Давай! — потянув меня прочь, орал он.
Крецкий тащил меня со свекольного поля. Держал так, что рука болела. Только поле оказалось позади, как он меня отпустил. Мы молча дошли до колхозного управления. Между лачугами к нам шли два энкавэдэшника. Один нас заметил и что-то крикнул Крецкому.
Он взглянул на них, затем на меня. И резко изменился.
— Давай! — закричал Крецкий и дал мне пощёчину.
Щека заболела. От неожиданного удара скрутило шею.
Два энкавэдэшника приближались, следя за нами. Крецкий обозвал меня фашистской свиньёй. Те засмеялись. Один из них попросил спичку, и Крецкий ему подкурил. Энкавэдэшник наклонился лицом ко мне. Пробормотав что-то по-русски, он выпустил мне в лицо длинную струю дыма. Я закашлялась. Он ткнул зажжённым кончиком сигареты мне в щёку. В щербине между его передних зубов виднелись коричневые закопченные пятна. Губы у него потрескались и покрылись сухой корочкой. Он отступил, смерил меня взглядом и кивнул.
Моё сердце выпрыгивало из груди. Крецкий засмеялся и хлопнул того охранника по плечу. Другой энкавэдэшник поднял брови и показал пальцами неприличный жест, а после рассмеялся и пошёл в поле. Щека больно пульсировала.
У Крецкого опустились плечи. Он отошёл и закурил.
— Вилкас, — позвал он и, покачав головой, выпустил дым из уголка рта.
А после засмеялся, схватил меня за руку и потащил к колхозному управлению.
И на что я только согласилась?
44
Я сидела за столом в колхозном управлении. Помахала руками в надежде, что они перестанут дрожать. Карта лежала передо мной слева, а фотография справа. На карте была Сибирь, а на снимке — какая-то семья. Лицо одного из мужчин на фото было обведено чёрной рамкой.
Энкавэдэшник принёс бумагу и коробку с хорошим набором карандашей, перьев и прочих принадлежностей для рисования. Я погладила их пальцами — мне бы их для моих рисунков. Крецкий указал на карту.
Карты я в школе видела, но они никогда не были мне так интересны, как эта. Я смотрела на Сибирь, поражённая её размерами. Где мы? И где папа? Я рассматривала её внимательно. Крецкий нетерпеливо постучал кулаком по столу.
Пока я рисовала, надо мной стояло несколько офицеров. Они листали свои бумаги и показывали что-то на карте. В их папках к документам были прикреплены и фотографии. Я смотрела на места, обозначенные на карте, чтобы запомнить их. Потом себе зарисую.
Большинство офицеров ушли, как только я закончила карту. Крецкий просматривал свои документы и пил кофе, пока я рисовала мужчину из фотографии. Закрыв глаза, я вдохнула. Кофе пах удивительно. В комнате было тепло, как дома на кухне. Когда я открыла глаза, на меня внимательно смотрел Крецкий.
Он поставил свою чашку на стол и наблюдал за тем, как я рисую. Я смотрела на лицо того мужчины: пусть оно оживает на моём листе. У него были ясные глаза и тёплая улыбка. А губы спокойные и расслабленные, а не сжатые, как у госпожи Грибас или Лысого. Я задавалась вопросом, кто он такой, не литовец ли часом. Пыталась сделать такой портрет, на какой бы смотрели его жена и дети. Где этот господин, почему он так важен? Чернило с ручки ложилось очень ровно. Мне бы такую ручку. Когда Крецкий отвернулся, я уронила перо себе на колени и наклонилась ниже над столом.
Для волос я нуждалась в какой-то текстуре. Окунув палец в чашку Крецкого, я взяла на подушечку немного кофейной гущи и капнула ею на тыльную сторону другой руки, а после растёрла. Затем крупинками аккуратно придала волосам коричневого цвета. Почти. Я наклонилась и немного провела по краю мизинцем. Получилось аккуратное округление. Отлично. Послышались шаги. Передо мной появились две сигареты. Я дёрнулась и оглянулась. За моей спиной стоял командир. Когда я его увидела, по моим рукам и затылку побежали мурашки. Придвинувшись к столу, я попыталась спрятать перо. Он поднял брови, блеснув из-под губы золотым зубом.
— Готово. — Я пододвинула к нему рисунок.
— Да, — кивнув, сказал он. И посмотрел на меня, двигая зубочисткой.
45
Я шагала между домами в темноте в тыловую часть лагеря, пробираясь к зданию НКВД. До меня доносились голоса из-за тонких стен. Крадучись, я быстро шла между деревьев, пряча в кармане ручку и сигареты. Остановилась за деревом. Барак энкавэдэшников в сравнении с нашими лачугами был просто как гостиница. Ярко горели керосиновые лампы. Компания энкавэдэшников сидела на крыльце, играя в карты и передавая по кругу фляжку.
Я спряталась в тени за зданием и услышала плачь и шёпот на литовском языке. Завернув за угол, я увидела сидящую на ящике госпожу Арвидас, она приглушённо рыдала, а её плечи дрожали. Перед ней на коленях стоял Андрюс, держа её за руки. Я подошла ближе, и он резко оглянулся.
— Чего тебе, Лина? — спросил Андрюс.
— Я… госпожа Арвидас, у вас всё хорошо?
Она отвернулась.
— Лина, оставь нас, — сказал Андрюс.
— Я могу чем-то помочь? — спросила я.
— Нет.
— Ничего не могу для вас сделать? — не отступала я.
— Да иди уже! — Андрюс поднялся и повернулся ко мне.
Я застыла на месте.
— Я пришла, чтобы дать тебе… — Я засунула руку в карман в поисках сигареты.
Госпожа Арвидас оглянулась на меня. Тушь с её глаз стекала на кровавую ссадину, что горела на щеке. Что они с ней сделали? Я почувствовала, как сигарета ломается в моих пальцах. Андрюс всё так же смотрел на меня.
— Извини, — я запнулась. — Извини меня, правда, мне очень жаль…
Я быстро развернулась и побежала прочь. Образы в моей голове истекали кровью, перетекали из одного в другой, искажённые от скорости: Улюшка скалит жёлтые зубы; Она лежит в грязи, и её мёртвый глаз открыт; охранник выдыхает дым в моё лицо через сжатые губы — Лина, прекрати — разбитое лицо папы, которое выглядывает из дыры; мёртвые тела над железной дорогой; командир протягивает руку к моей груди. ПРЕКРАТИ! Но ничего из этого не прекращалось.
Я бежала назад к нашей лачуге.
— Лина, что с тобой? — спросил Йонас.
— Ничего!
Я не находила себе места в доме. Я ненавидела этот лагерь. Почему мы здесь? Я ненавидела командира. Ненавидела Крецкого. Улюшка сетовала, топала ногами и требовала, чтобы я села.
— ДА ЗАТКНИСЬ ТЫ, ВЕДЬМА! — закричала я.
И принялась рыться в чемодане. Рука наткнулась на камешек от Андрюса. Схватив его, я хотела бросить его в Улюшку, но вместо этого сжала в попытке разломать. Сил на это не хватало. Поэтому, засунув камешек в карман, я схватила бумагу.
За домом нашлась полоска света. Взяв ворованную ручку, я занялась рисованием. Рука двигалась короткими, словно царапинами, штрихами. Я отдышалась, и штрихи стали более плавными. На бумаге постепенно возникала госпожа Арвидас. Её длинная шея, полые губы. Рисуя, я думала про Мунка, про его идею, что боль, любовь и отчаяние — это звенья бесконечной цепи.
Дышала я уже медленнее. Оттенила её темные каштановые волосы, которые красивым изгибом ложились на лицо, огромный синяк и ссадину через щёку. На мгновение остановилась и оглянулась, проверяя, нет ли кого рядом. Нарисовала размытую слезами тушь. В её полных слёз глазах изобразила командира, который стоит перед ней, сжав руку в кулак. Я рисовала дальше, глубоко дышала и встряхивала руками.
Вернувшись в нашу лачугу, я спрятала ручку и рисунок в чемодан. Йонас сидел на полу, нервно дёргая коленом. Улюшка храпела на соломе.
— Где мама? — спросила я.
— Ворчливая сегодня пошла в село, — сказал Йонас. — Мама пошла её встречать.
— Но ведь уже поздно, — заметила я. — И её всё ещё нет?
Я дала той женщине свою гравюру на дереве, чтобы она отправила её папе.
Оказавшись на улице, я увидела идущую в мою сторону маму. Тепло одетая и в сапогах, она широко и радостно улыбнулась, когда увидела меня.
К нам подбежала госпожа Грибас.
— Быстро! — сказала она. — Скорее всё прячьте. НКВД всех сгоняет подписывать документы.
У меня не было возможности рассказать маме о госпоже Арвидас. Мы спрятали всё в избушке Лысого. Мама обняла меня. Она очень исхудала за последнее время, платье висело на ней, а под поясом платья выступали кости.
— Она отправила наши письма! — радостно прошептала мама.
Я кивнула в надежде, что носовой платок уже прошёл сотни километров и опередил почту.
Не прошло и пяти минут, как энкавэдэшники ворвались в наш дом и заорали, что мы должны пройти в управление. Мы с Йонасом пошли вместе с мамой.
— Как карты рисовались? — спросила она.
— Легко! — ответила я, подумав об украденной ручке, что сейчас лежала в нашем чемодане.
— Я не была уверена, безопасно ли это, — сказала мама. — Но, наверное, я ошибалась.
Она обняла нас.
Вот именно, мы были в безопасности. В безопасности в пасти ада.
— Тадаса сегодня отправили к директору! — рассказал за ужином Йонас. И засунул в свой маленький ротик огромный кусок сардельки.
— За что? — спросила я.
— Потому что он говорил про ад, — с полным ртом ответил Йонас, и по его подбородку потекла юшка.
— Йонас, не разговаривай с полным ртом. И куски поменьше бери! — сделала ему замечание мама.
— Извини, — всё так же сквозь сардельку пробормотал Йонас. — Очень вкусно!
Он дожевал.
Я тоже откусила от сардельки. Она оказалась тёплой, с вкусной солёной корочкой.
— Тадас рассказывал одной девочке, что ад — это самое худшее место, и оттуда никогда не убежишь!
— А почему это Тадас вообще завёл разговор про ад? — спросил папа и потянулся за овощами.
— Потому что его папа сказал, что, когда Сталин войдёт в Литву, мы все там окажемся.
46
— Называется оно Турочак, — рассказывала нам на следующий день мама. — Стоит на холмах. Село небольшое, но там есть почта и даже маленькая школа.
— Школа? — заинтересовалась госпожа Грибас.
Йонас взглянул на меня. Он спрашивал про школу ещё с начала сентября.
— Елена, вам нужно сказать им, что я учительница! — сказала госпожа Грибас. — Детям в лагере необходимо ходить в школу. Нужно здесь сделать что-то типа школы.
— Она письма отправила? — спросил Лысый.
— Да, — ответила мама. — А в качестве обратного адреса указала адрес почты.
— И как мы тогда узнаем, что нам кто-то написал? — спросила госпожа Римас.
— Ну, дальше будем что-то давать тем, кто подписал документы, — скривилась госпожа Грибас. — И они будут проверять, есть ли нам почта, когда будут идти в село.
— Она говорит, что встретила женщину из Латвии, муж которой сидит в тюрьме под Томском, — рассказала мама.
— Ой, Елена, может, там и наши? — Госпожа Римас приложила руку к груди.
— Её муж написал, что проводит время с многими литовскими друзьями, — улыбнулась мама. — Но она говорит, что письма были как-то странно и непонятно написаны, а многие фразы и вовсе зачёркнуты.
— Ну естественно, — подал голос Лысый. — Там ведь цензура. Той латышке нужно осторожно писать. И вам тоже, а не то получите пулю в лоб.
— Вы когда-нибудь уже перестанете? — не удержалась я.
— Это правда. Ваши любовные послания могут их убить. А что о войне слышно? — спросил Лысый.
— Немцы взяли Киев, — сказала мама.
— И что они там делают? — спросил Йонас.
— А что, как ты думаешь, им там делать? Они людей убивают. Это ведь война! — ответил ему Лысый.
— И в Литве тоже? — спросил Йонас.
— Глупенький, неужто ты не знаешь? — ответил Лысый. — Гитлер убивает евреев. А литовцы, быть может, ему в этом помогают.
— Что? — спросила я.
— Что вы хотите этим сказать? Гитлер выгнал Сталина из Литвы, — сказал Йонас.
— Но героем он от этого не стал. Наша страна обречена, или ты не понимаешь? Нам всё равно умирать, хоть в чьих руках мы будем, — говорил Лысый.
— А-ну перестаньте! — закричала госпожа Грибас. — Я этих разговоров не выдерживаю.
— Хватит, господин Сталас, — сказала мама.
— А что Америка, Британия? — спросила госпожа Римас. — Наверное, они нам помогут.
— Пока ничего, — ответила мама. — Но, надеюсь, скоро это произойдёт.
Это были первые новости о Литве за многие месяцы. Мама приободрилась. Несмотря на голод и волдыри на руках, она просто светилась. Ходила чуть ли не вприпрыжку. Надежда подпитывала её, словно кислород. Я думала о папе. Правда ли он где-то в сибирской тюрьме? И вспоминала ту карту, что рисовала для НКВД, а после то, как Сталин с Гитлером делили Европу. Вдруг я подумала: если Гитлер в Литве убивает евреев, то как же там доктор Зельцер?
Возможность переписки дала пищу бесконечным разговорам. Мы узнали, как зовут родственников, знакомых, коллег других людей — всех, кто мог бы написать. Госпожа Грибас была убеждена, что письмо может написать её молодой сосед.
— Нет, не напишет. Он, может, вообще не замечал, что вы там живёте, — сказал как-то Лысый. — Вы ведь не из заметных.
Госпожу Грибас такие слова не порадовали. Мы с Йонасом потом из этого повода посмеялись. Вечером мы лежали на соломе и придумывали забавные сценарии любовного романа госпожи Грибас с её молодым соседом. Мама говорила, чтобы мы перестали, но иногда я слышала, что она тоже втихаря посмеивалась вместе с нами.
Холодало, и энкавэдэшники подгоняли нас всё больше и больше. В какой-то момент они даже увеличили нам пайки, потому что хотели построить ещё один барак, пока не выпадет снег. Документы мы подписывать отказывались. Андрюс и дальше со мной не разговаривал. Мы сажали картошку на весну, хотя никто не хотел верить, что мы пробудем в Сибири до конца холодов.
Советские заставили маму проводить занятия в смешанном классе, где были алтайские и литовские дети. В школу разрешалось ходить лишь тем детям, чьи родители подписали документы. От мамы требовалось преподавать на русском языке, хотя многие дети его ещё плохо понимали. Госпоже Грибас учить детей не разрешили, и её это очень расстраивало. Ей говорили, что позволят помогать моей маме, когда она подпишет бумаги. Госпожа Грибас и дальше отказывалась, но вечерами помогала маме разрабатывать планы уроков.
Я была рада, что мама может работать учительницей под крышей. Йонаса теперь отрядили рубить дрова. Выпал снег, и каждый вечер мой брат возвращался замёрзший и мокрый. Кончики его обледеневших волос просто отламывались. У меня суставы сводило от холода. Я не сомневалась, что кости у меня внутри леденели. Когда я потягивалась, они издавали резкий трескучий звук. Когда мы грелись, в руки, ноги и лицо заходили болезненные зашпоры. С холодами энкавэдэшники становились всё раздражительней. Улюшка тоже. Она требовала платы, стоило ей лишь захотеть. Несколько раз я буквально вырывала свой паёк из её рук.
Йонас платил Улюшке щепками и дровами, которые воровал на работе. К счастью, работая с двумя сибирячками, он сделал себе крепкие ботинки. Русский язык он тоже быстро выучил. Я нарисовала своего братика с серьёзным выражением лица.
Меня отрядили носить на спине по снегу двадцати пяти килограммовые мешки с зерном. Госпожа Римас научила меня отсыпать оттуда понемногу, раздвигая иголкой нитки мешковины, а потом незаметно сдвигая их обратно. Мы быстро учились подбирать объедки. Йонас каждый вечер крадучись ходил рыться в мусоре, который выбрасывали энкавэдэшники. Тараканы и червяки никого уже не пугали. Два движения пальцем — и в рот. Иногда Йонас приносил свёртки с передачами от Андрюса и госпожи Арвидас, которые те подкладывали в мусорку для нас. Но, если не считать редких подарков от Андрюса и его мамы, мы превращались в падальщиков, которые питаются гнилым и грязным.
47
Как и предвидел Лысый, мы могли каждый раз подкупать Ворчливую, чтобы та проверяла для нас почту, когда идёт в село. Два месяца мы за нашу плату не получали ничего. Мы мёрзли по своим лачугам, греясь лишь надеждой на то, что в конце концов заветный конверт придёт и принесёт новости из дома. Температура держалась далеко ниже нуля. Йонас спал возле печки, каждые несколько часов просыпаясь и подбрасывая туда дрова. Пальцы на ногах у меня онемели, а кожа потрескалась.
Госпожа Римас первой получила письмо — в середине ноября, от дальней родственницы. Новость об этом разлетелась по лагерю мгновенно. В её избушку набилось чуть ли не двадцать человек, чтобы послушать информацию из Литвы. Госпожа Римас пошла за своим пайком и ещё не вернулась. Мы ждали. Пришёл Андрюс. Он протиснулся ближе ко мне. Раздал всем из карманов ворованное печенье. Мы старались говорить тихо, но в такой толпе волнение лишь нарастало.
Я развернулась и нечаянно задела локтем Андрюса.
— Прости, — извинилась я.
Он кивнул.
— Ты как? — спросила я.
— Хорошо, — ответил он. В лачугу зашёл Лысый и стал жаловаться на тесноту. Люди потеснились. Меня вдавили в курточку Андрюса.
— Как твоя мама? — спросила я, взглянув на него.
— Хорошо — насколько это вообще возможно, — сказал он.
— Что ты делал в последнее время? — Мой подбородок практически упирался ему в грудь.
— Деревья в лесу рубил. — Он поёрзал, глядя на меня сверху вниз. — А ты?
Я чувствовала макушкой его дыхание.
— Мешки таскала с зерном, — ответила я.
Андрюс кивнул.
Конверт ходил по рукам. Кто-то его целовал. Он пришёл к нам! Андрюс провёл пальцем по литовскому штемпелю и марке.
— А ты писал кому-то? — спросила я у Андрюса.
Он покачал головой.
— Мы ещё не уверены, что это безопасно, — объяснил он.
Пришла госпожа Римас. Люди попытались расступиться, но было слишком тесно. Меня снова вжали в Андрюса. Он схватил меня и держал, чтобы нас не завалили, словно домино. Нам удалось удержаться на ногах, и он быстро меня отпустил.
Госпожа Римас помолилась перед тем, как открыть конверт. Как и ожидалось, некоторые строчки были зачёркнуты жирным чёрным чернилом. Но прочитать можно было достаточно.
— У меня два письма от нашего друга из Ионавы, — прочитала вслух госпожа Римас. — Это, наверное, мой муж! — воскликнула она. — Он в Ионаве родился. Он жив!
Женщины обнялись.
— Читай дальше! — закричал Лысый.
— Он пишет, что он и некоторые его друзья решили посетить летний лагерь, — прочитала госпожа Римас. — Говорит, что там прекрасно, — продолжила она. — Прям как сказано в сто втором Псалме.
— У кого под рукой Библия? Посмотрите сто второй Псалом, — сказала госпожа Грибас. — Это что-то значит.
Мы помогали госпоже Римас расшифровать письмо. Кто-то шутил, что толпа греет лучше, чем печка. Я украдкой посматривала на Андрюса. Он был крепкий в кости, имел сильный взгляд и в целом очень пропорциональное тело. Складывалось впечатление, что он иногда мог бриться. Его кожа обветрилась, как и у всех нас, но губы у него не были тонкими и потрескавшимися, как у энкавэдэшников. Его тёмные волнистые волосы в сравнении с моими были чистыми. Он посмотрел вниз, и я отвела взгляд. Я и представить себе не могла, насколько грязной выгляжу или что он увидит в моих волосах.
Вернулся Йонас с маминой Библией.
— Скорее! — торопили его. — Сто второй Псалом.
— Есть! — сказал Йонас.
— Тихо, пусть читает!
— Господи, услышь молитву мою, и вопль мой да придёт к Тебе.
Не скрывай лица Твоего от меня; в день скорби моей приклони ко мне ухо Твоё; в день, когда воззову к Тебе, скоро услышь меня.
Ибо исчезли, как дым, дни мои, и кости мои обожжены, как головня.
Сердце моё поражено, и иссохло, как трава, так что я забываю есть хлеб мой.
От голоса стенания моего кости мои прильнули к плоти моей…
Кто-то ахнул. Йонас замолчал. Я схватила Андрюса за руку.
— Продолжай, — сказала госпожа Римас, заламывая себе пальцы. Завывал ветер, и стены ветхого дома содрогались.
Голос Йонаса дрожал.
— Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как филин на развалинах.
Не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле.
Всякий день поносят меня враги мои, и злобствующие на меня клянут мною.
Я ем пепел, как хлеб, и питьё моё растворяю слезами.
От гнева Твоего и негодования Твоего, ибо Ты вознёс меня и низверг меня.
Дни мои — как уклоняющаяся тень, и я иссох, как трава.
— Скажи, чтоб он перестал! — прошептала я Андрюсу, уронив голову ему на курточку. — Пожалуйста.
Но Йонаса не останавливали.
В итоге Псалом закончился. Ветер бросался на кровлю.
— Аминь, — сказала госпожа Римас.
— Аминь, — отозвались все остальные.
— Он голодает, — сказала я.
— И что? Все мы голодаем. Вот и я тоже иссох, как трава, — сказал Лысый. — Ему не хуже, чем мне.
— Он жив, — спокойно сказал Андрюс.
Я взглянула на него. Конечно. Он так хотел, чтобы его отец был жив, пусть даже голоден.
— Да, Андрюс прав, — сказала мама. — Он жив! А ваша родственница, наверное, ему написала, что и вы тоже живы!
Госпожа Римас принялась перечитывать письмо. Кое-кто вышел из дома. Среди них был и Андрюс. А за ним пошел Йонас.
48
Это случилось через неделю. Мама говорила, что замечала некоторые признаки. Но вот я — нет.
Госпожа Грибас отчаянно махала мне руками и пыталась бежать ко мне по снегу.
— Лина, скорее! Там Йонас… — прошептала она.
Мама говорила, что заметила, как изменился цвет его лица. Но ведь он у всех изменился. Под кожу нам заползла серость, а под глазами пролегли тёмные канавы.
Крецкий меня не отпускал.
— Ну пожалуйста, — умоляла я. — Йонас заболел!
Неужели один раз помочь нельзя?!
Он указал на кучу мешков с зерном. Поблизости бродил командир, кричал и бил ногами работников, подгоняя их.
Надвигалась метель.
— Давай! — кричал Крецкий.
Когда я вернулась в избушку, мама уже была там. Йонас лежал на своей соломе почти без сознания.
— Что с ним? — спросила я, опустившись рядом на колени.
— Не знаю. — Мама отвернула калошу штанов Йонаса. На ноге были какие-то пятна. — Может, какая-то инфекция. Его лихорадит, — сказала она, приложив руку ко лбу моего брата. — Ты не замечала, какой он в последнее время был уставший и раздражительный?
— Честно говоря, нет. Мы все сейчас уставшие и раздражительные, — сказала я и посмотрела на Йонаса.
Как я могла не заметить? Его нижняя губа была вся в язвах, а дёсны казались фиолетовыми. Руки и пальцы обсыпало красными пятнами.
— Лина, сходи за нашими пайками. Твоему брату нужно хорошо питаться, чтобы это перебороть. И попробуй найти госпожу Римас.
Я шла сквозь темноту, борясь с метелью, ветер бросал колючий снег мне в лицо. Энкавэдэшники мне три пайка не дали. Сказали, что раз Йонас упал на работе, то свой паёк он не заработал. Я пыталась объяснить, что он болен, но они только отмахивались.
Госпожа Римас не знала, что это за болезнь, госпожа Грибас тоже. А тем временем Йонас, кажется, всё больше терял сознание.
Пришёл Лысый и стал над Йонасом.
— А оно заразное? Больше ни у кого таких высыпаний нет? Паренёк может стать для нас всех ангелом смерти. Несколько дней назад девочка умерла от дизентерии. Может, это оно. Бросили её, наверное, в ту яму, что вы выкопали, — сказал он.
Мама велела ему выйти.
Улюшка кричала, чтобы мы вынесли Йонаса прочь на снег. В ответ мама крикнула, что, раз та боится заразы, пусть сама идёт ночевать в другое место. Улюшка попёрлась куда-то из дома. Я села возле братика, прикладывая охлаждённый снегом компресс ему ко лбу. Мама тихо говорила с ним, целовала ему руки и лицо.
— Только не мои дети! — шептала она. — Боже, пожалуйста, убереги его. Он такой маленький. Он так мало ещё видел в этой жизни. Пожалуйста… лучше меня забери… — Мама подняла голову. Её лицо болезненно скривилось. — Костас?
Поздно вечером пришёл с керосиновой лампой господин, что накручивал часы.
— Цинга, — объявил он, взглянув на дёсны Йонаса. — Запущенная. Зубы синеют. Не волнуйтесь, она не заразная. Но лучше найдите парню чего-нибудь витаминного, пока у него органы окончательно не отказали. Он недоедает. И может в любой момент оставить нас.
Мой брат стал образом из сто второго Псалма, он «иссох, как трава». Мама выбежала из дома просить о помощи, а меня оставила с Йонасом. Я прикладывала ему ко лбу компрессы. Положила под руку камешек от Андрюса и рассказала, что искорки в нём лечебные. Рассказывала разные истории из нашего детства, описывала наш дом — комнату за комнатой. Взяла мамину Библию и молилась Богу, чтобы он смилостивился над моим братом. От тревоги меня тошнило. Я схватила бумагу и принялась что-то рисовать для Йонаса, такие картинки, от которых ему могло стать лучше. Когда я рисовала его комнату, пришёл Андрюс.
— Давно с ним такое? — спросил он, опускаясь возле Йонаса.
— С сегодняшнего вечера, — ответила я.
— Он меня слышит?
— Не знаю.
— Йонас, ты выздоровеешь. Вот мы только тебе сейчас поесть и попить найдём. Держись, дружище, не сдавайся, слышишь?
Йонас лежал не двигаясь.
Андрюс вытащил из-под куртки что-то завёрнутое в тряпку. Там оказалась маленькая серебристая жестянка. Из кармана брюк Андрюс достал ножик и принялся открывать им банку.
— Что это? — спросила я.
— Это ему нужно есть! — сказал Андрюс, наклоняясь к лицу моего братика. — Йонас, если ты меня слышишь, открой рот!
Йонас не двигался.
— Йонас, — позвала я, — открой рот. Это тебе поможет.
Мой брат приоткрыл губы.
— Молодец, — сказал Андрюс. Окунув лезвие ножа в жестянку, он вытащил оттуда сочный тушёный помидор.
Мне аж челюсти свело. Помидоры! У меня потекла слюна. Только помидор коснулся рта Йонаса, как губы у него задрожали.
— Да, правильно, жуй и глотай, — сказал Андрюс. А после обратился ко мне: — Вода есть?
— Да, дождевая.
— Пусть попьёт, — велел Андрюс. — Ему нужно всё это съесть.
Я просто не могла отвести глаз от тех помидоров. Сок стекал с ножа Андрюсу на пальцы.
— Где ты их взял? — удивлялась я.
Он с отвращением посмотрел на меня и сказал:
— Да вот в магазин на углу сходил, знаешь такой? — Он смерил меня взглядом и отвернулся. — А где, по-твоему, я бы их взял? Украл, конечно же.
Он закинул последние кусочки помидоров моему брату в рот. Йонас выпил сок из жестянки. Андрюс вытер нож и руки о штаны. Я почувствовала, что тело просто наброситься готово на тот сок.
Вернулась мама с одной из сибирячек, с которыми Йонас сапожничал. На их головы и плечи намело толстый шар снега. Женщина подбежала к моему брату, что-то быстро рассказывая по-русски.
— Я пыталась объяснить ей, что случилось, — сказала мама. — Но она настояла на том, чтобы самой пойти посмотреть.
— Андрюс принёс консервированных помидоров и накормил ими Йонаса, — рассказывала я.
— Помидоры? — с изумлением повторила мама. — О, спасибо! Большое тебе спасибо, милый, и маму от нас поблагодари!
Сибирячка начала что-то говорить, обращаясь к маме.
— Есть чай, который его вылечит, — перевёл Андрюс. — Она просит твою маму собрать для него ингредиенты.
Я кивнула.
— Андрюс, сможешь ещё немного побыть у нас? — спросила мама. — Я знаю, что Йонасу с тобой гораздо лучше. Лина, ставь воду на огонь — будем варить чай. — Мама наклонилась к моему брату. — Йонас, я сейчас вернусь, солнышко. Я пошла за чаем, который тебя вылечит.
49
Мы сидели молча. Андрюс смотрел на моего брата и сжимал кулаки. О чём он думал? Злился из-за того, что Йонас заболел? Или из-за того, что его мать спит с энкавэдэшниками? Или что его отец погиб? А может, он просто злился на меня.
— Андрюс!
Он даже не оглянулся.
— Андрюс, я полная дура.
А теперь оглянулся.
— Ты к нам со всей душой, а я… я просто дура. — Я опустила глаза.
Он ничего не сказал.
— Я поспешила с выводами. Я была глупа. Прости, что обвиняла тебя в слежке за нами. Мне очень жаль… — Он молчал. — Андрюс!
— Ну да, тебе жаль, — сказал он и взглянул на моего брата.
— И… и твою мать мне жаль, — ляпнула я.
Я схватила своё рисование и принялась заканчивать комнату Йонаса. Сначала я обращала внимание на тишину. Она нависала, тяжёлая, неудобная. А когда я продолжила рисовать, то меня поглотило это занятие. Я отвлеклась на то, чтобы как следует прорисовать мягкие, красивые складки на ковре. Письменный стол и книги тоже должны получиться как можно лучше. Йонас в своём столе и книгах души не чаял. Я тоже люблю книги. Боже, как же я по ним скучаю!
Я несла портфель аккуратно, чтобы не повредить книги. Нельзя, чтобы он, как всегда, болтался из стороны в сторону. Ведь там Эдвард Мунк. Я два месяца ждала, пока учительница получит эти книги. И они в итоге прибыли — из самого Осло. Я понимала, что родителям не придётся по душе Мунк и его стиль. Кое-кто называет его живопись «упадническим искусством». Но стоило мне увидеть репродукции «Тревоги», «Отчаяния» и «Крика», как я поняла, что просто обязана увидеть ещё. Его образы искривлённые, заломленные, словно изображены сквозь невроз. Они поразили меня до глубины души.
Я отперла дверь. Увидела на полу вброшенный почтальоном одинокий конверт и, подбежав к столику в прихожей, вскрыла его.
«Дорогая Лина!
С Новым годом. Извини, что я не писала. А теперь, после Рождества, в жизни стало всё совсем серьёзно. Мама с папой ругаются. Папа постоянно злой и почти не спит. Ночью он наматывает круги по дому, а в обед ходит забрать почту. Сложил в коробки почти все книги — говорит, что они занимают слишком много места. Даже некоторые из моих учебников по медицине в коробку засунул. Не сошёл ли он с ума? Всё так изменилось после аннексии.
Лина, пожалуйста, нарисуй для меня тот домик в Ниде. Тёплые и солнечные воспоминания о лете помогут мне пережить холода до весны.
Пожалуйста, напиши, какие у тебя новости, о чём ты думаешь и что рисуешь.
Целую,
твоя двоюродная сестра
Йоанна»
— Он рассказывал мне о своём самолёте, — сказал Андрюс, показав на рисунок через моё плечо. А я и забыла о том самолёте.
Я кивнула:
— Он его очень любит.
— Можно взглянуть?
— Конечно.
Я дала ему альбом.
— Красиво, — сказал Андрюс. Его большой палец упирался в край альбома. — А ещё покажешь?
— Да, — ответила я, радуясь, что в альбоме ещё осталось несколько зарисовок, которые я пока не вырвала.
Андрюс перевернул страницу. Я сняла компресс из головы Йонаса и пошла охлаждать его в снегу. А когда вернулась, Андрюс разглядывал собственный портрет. Я нарисовала его, когда госпожа Римас получила письмо.
— Странный угол, — тихо засмеялся он.
Я села.
— Ну, ты же выше. Вот я так тебя видела. К тому же, было очень тесно!
— Значит, мои ноздри ты хорошо видела, — сказал он.
— Я смотрела на тебя снизу. А сейчас угол будет другой.
Я сидела, наблюдая за ним.
Андрюс взглянул на меня.
— Отсюда ты выглядишь иначе, — заметила я.
— Лучше или хуже? — спросил он.
Вернулись мама и сибирячка.
— Спасибо, Андрюс, — поблагодарила мама.
Он кивнул, наклонился к Йонасу и, что-то прошептав, ушёл.
Мы побросали листья в кипяток, и спустя время Йонас выпил отвар. Мама осталась сидеть возле него, я же легла, но уснуть не могла. Всякий раз, когда я закрывала глаза, перед ними появлялась картина «Крик» — только с моим лицом.
50
Йонас выздоравливал две недели. Ноги у него дрожали, когда он ходил, а говорил и вовсе почти шёпотом. Тем временем мы с мамой слабели. Ведь нам приходилось делить свои два хлебных пайка на троих, чтобы прокормить Йонаса. Поначалу, когда мы просили, люди делились тем, что имели. Но когда мороз стал глубже заползать в избушки, щедрость замораживалась. Однажды я увидела, как госпожа Грибас отвернулась и тут же запихала в рот весь свой паёк, только его получив. И я не могла её в этом винить. Мне часто хотелось поступить так же. С тех пор мы с мамой не просили еду у других.
Несмотря на все мольбы, энкавэдэшники продукты для Йонаса не давали. Мама даже разговаривала с командиром. Но тот только рассмеялся и сказал что-то такое, что на несколько дней расстроило маму. Продавать нам уже было нечего. Почти всё, что имели, мы выменяли у алтайцев на тёплую одежду. Подкладка маминого пальто обвисала, тонкая, как марля.
С приближением Рождества настроение у нас улучшалось. Мы ходили друг к другу в гости и вспоминали святки дома. Без конца говорили про Кучес — наш сочельник. Договорились, что Кучес будем праздновать в домике Лысого. Тот побурчал и согласился.
С закрытыми глазами мы слушали описания двенадцати вкусных блюд, по числу апостолов. Люди покачивались из стороны в сторону и кивали. Мама рассказывала про вкусное маковое молоко и клюквенный кисель. Госпожа Римас заплакала, когда услышала про вафли и традиционное рождественское пожелание: «Дай Бог нам всем собраться и в следующем году».
Охранники грелись водкой и работой. Часто они забывали проверить, что мы делаем, и не желали выходить на морозный, кусающий ветер. Каждый вечер мы собирались послушать новый рассказ о праздновании Рождества. Мы всё больше узнавали о друг друге, кто о чём мечтает, какие воспоминания бережёт. Мама настаивала на том, чтобы приглашать на святки и Ворчливую. Сказала, то, что она подписала тот документ, не значит, что она не скучает по дому. Падал снег, трещал мороз, но и труд, и холод были терпимы. Нам было чего ждать — маленького ритуала, который облегчал наши серые дни и тёмные ночи.