Идея написать самостоятельную работу с проблемным изложением основных вопросов теории права возникла у автора несколько лет назад, когда более или менее четко сформировалось осознание собственной позиции по многим (в определенном смысле - по всем) вопросам теории права и неудовлетворительности существующими учебниками. В подавляющем большинстве случаев учебники и учебные пособия по теории государства и права повторяют традиционные, «азбучные» положения, доставшиеся современной юриспруденции в наследство от позитивистской догматики[228]. При этом авторы этих учебников не утруждают себя прояснением оснований тех положений, которые излагаются. Принципиально важным представляется то, что современная наука и науковедение давно показали несостоятельность позитивизма. Может ли он, в таком случае, продолжать господствовать в юриспруденции? Ответ, думается, очевиден.
Именно такого рода соображения и подтолкнули автора взяться за нелегкий труд по написанию работы по теории права, соответствующего уровню современной науки (общественной, прежде всего) и его продвижению к опубликованию. Главная сложность состоит в том, как суметь адаптировать положения постклассической науки (онтологии и гносеологии) применительно к юриспруденции и сделать их доходчивыми для восприятия студентами и научной общественности. О том, насколько это удалось - судить читателю[229]. Исходные теоретические положения, в которых раскрывается авторская позиция по основополагающим методологическим вопросам теории права, излагаются во введении.
Любое научное исследование (автор настоящей работы надеется именно на такой ее статус) покоится на мировоззренческих основаниях. Последние относятся как к господствующим в обществе представлениям о мире и человеке в нем, так и к идиосинкразическим соображениям автора биографического толка. Бесспорно, что коллективные представления диалектически связаны с индивидуальными идеями (причем эта связь двусторонняя, включающая взаимообусловленность того и другого).
Конец XX в. совпал с будоражащим многие умы ощущением смены господствующего мировоззрения, по крайней мере, западного общества. В философии, шире - в гуманитарном знании - это умонастроение получило наименование сперва постпозитивизма, затем постмодернизма и постструктурализма. Параллельно - будучи во многом обусловленным этим процессом - происходили и продолжают изменяться философские основания науки, именуемые эпистемологией. Если постмодернизм - это радикальная критика исходных положений культуры (в самом широком смысле слова) эпохи модерна (индустриального общества), то очевидна необходимость переформулировки оснований науковедения, выработка позитивной (но не позитивистской) программы науки.
Что же изменяется в мировоззрении (пост)современного общества? Главное - проблематизируются понятия «общество» и «человек». Из самоочевидных данностей, на которых строился каркас всех общественных наук, они превратились в самые спорные, не поддающиеся референции многомерные, постоянно изменчивые феномены[230]. Так, крупнейший немецкий социолог XX в. Н. Луман основное и непреодолимое противоречие видит в невозможности соотнести человека и общество в одном целом (в системе)[231] и приходит к выводу о необходимости сформулировать концепт общества без индивидов. При этом коммуникация, выступающая содержанием социальности[232], объявляется аутопойетическим феноменом, способным к самовоспроизведению без какого-либо участия человека, его сознания[233]. Возникает вопрос: кто и как производит сообщение, его передачу, расшифровку и другие операции, традиционно относящиеся к коммуникации? Такой подход представляется радикальной версией структурализма, против которого как раз и восстали постмодернизм и постструктурализм, через демонстрацию всесилия подчиняющих человека структур.
Не лучше обстоит дело и с другим вариантом переформулировки понятия общества, предложенного либеральными контрактуалистами. Сторонники новой теории общественного договора[234]- от Д. Ролза до либертарианцев, включая представителей неоинституциональной теории общественного выбора - исходят из первичности человека, который по своему усмотрению в целях максимизации собственной индивидуальной выгоды заключают политический контракт об исходных принципах устройства общества. Не вдаваясь в детали так понимаемого общественного договора , следует заметить, что эта позиция не выдерживает критики с позиций коммунитаризма. Последние справедливо заявляют, что индивидуальные суждения о благе зависят от коллективной оценки общих практик. Эти суждения становятся субъективными и произвольными, будучи оторваны от коллективного обсуждения. Самореализация, формирование индивидуальной идентичности и чувства ориентации в мире зависят от деятельности сообщества. Этот общий процесс есть гражданская жизнь, и корень ее — взаимодействие с другими: другими поколениями, другими типами личности, чьи отличия важны, потому что они делают свой вклад в целое, от которого зависит наше частное самоощущение[235]. Лидер коммунитаризма Ч. Тейлор утверждает, что либеральные теории основаны на «атомизме», на «крайне поверхностной моральной психологии», согласно которой индивиды самодостаточны вне общества. Индивиды, в соответствии с атомистическими теориями, не нуждаются ни в каком социальном контексте для того, чтобы реализовывать и развивать свою способность к самоопределению. Тейлор вместо этого выдвигает «социальный тезис», утверждающий, что эта способность может проявляться только в обществе определенного типа с определенной социальной средой[236].
Таким образом, возникает антиномия индивида и структуры, или - основной вопрос социальной философии: что первично - общество или человек? На него пытались ответить все сколько-нибудь значимые философы, начиная с Античности (или - может быть - Древнего мира) и до наших дней. При этом практически все придерживались монистической точки зрения, аргументируя в пользу либо одной позиции, именуемой методологическим холизмом, либо другой - методологический индивидуализм. Представляется, что постклассика вносит свою лепту в решение этого вопроса, отказываясь от противопоставления этих полярных позиций в пользу их взаимной дополнительности, взаимообусловленности или диалога. Индивида невозможно вынести за пределы общества, как это делает Н. Луман, как и невозможно обособить интеракцию и рамку (фрейм), речь от языка и т.д. Необходимо показать, как первичное действие (в широком смысле слова, включая ментальную активность человека) порождает коллективные представления (или социальные представления по С. Московичи), в которых закрепляются социальные статусы и связи между ними, и которые, в свою очередь, реализуются в последующих действиях людей как некоторая традиция. Такую программу в свое время предложил П. Бурдье: «Единственно возможное основание закона — в истории, которая, если быть точным, уничтожает любое основание. Б. Паскаль напоминает, что история есть идеальное оружие против абсолютизма любого сорта, поскольку абсолютизм всегда базируется на абсолютизации или натурализации исторических принципов. Какими бы ни были принципы, включая и самые рациональные принципы самого «чистого» разума, например, математического, логического или физического, они всегда сводимы в конечном итоге к их происхождению, а значит — к произвольному истоку. Основа закона есть ни что иное как произвол, т. е. по Б. Паскалю — «правда узурпации». А видимость естественности, необходимости закону придает то, что я называю «амнезией происхождения». Рожденная из привыкания к обычаю, она скрывает то, что формулируется приведенной выше тавтологией «Закон есть закон, и больше ничего». А как только мы хотим докопаться до корней, как писал Б. Паскаль, рассмотреть смысл существования закона и идем к самому его истоку, возвращаемся к его началу, то обнаруживаем один лишь произвол. У истока закона нет ничего, кроме обычая, т. е. исторического произвола исторического разума»[237]. Социальная реальность, порождаемая первичным произволом, есть «множество невидимых связей, тех самых, что формируют пространство позиций, внешних по отношению друг к другу, определенных одни через другие по их близости, соседству или по дистанции между ними, а также по относительному положению: сверху, снизу или между, посредине»[238]. «Социальный мир в значительной мере есть то, что делают в каждый момент его агенты; но разрушить и переделать сделанное можно лишь на основе реального знания о том, что из себя представляет социальный мир и какое влияние агенты оказывают на него в зависимости от занимаемой ими позиции»[239].
Социальные статусы или классы, по мысли выдающегося французского социолога, не могут быть сведены ни к объективной данности, ни к субъективному произволу: «...субъективизм предрасположен редуцировать структуры к взаимодействиям, объективизм стремится выводить действия и взаимодействия из структуры. Таким образом, главная ошибка, ошибка теоретизирования, которую мы находим у Маркса, заключается в рассмотрении классов на бумаге как реальных классов, в выведении из объективной однородности условий, обусловленностей и, следовательно, диспозиций, которые вытекают из идентичности позиций в социальном пространстве, их существования в качестве единой группы, в качестве класса»[240]. Все социальные группы суть позиции в социальном поле, порожденные борьбой за «монополию легитимной номинации как официального — эксплицитного и публичного — благословения легитимного видения социального мира»[241] и процессом «пресуществления», «узурпации делегирования» и «самоосуществления доверенных лиц»[242]. «Чтобы изучить, как создается и учреждается власть создавать и учреждать, власть, имеющая официального представителя, например руководителя партии или профсоюза, недостаточно учитывать специфические интересы теоретиков или представителей и структурное сходство, которое их объединяет на основе полномочий. Необходимо также анализировать логику, обыкновенно воспринимаемую и описываемую как процесс делегирования, в котором уполномоченное лицо получает от группы власть образовывать группу. Здесь можно следовать, преобразовывая их анализ, историкам права (Канторович, Пос и др.), когда они описывают мистерию министерства — любезную юристам канонического права игру слов mysterium и ministerium. Тайна процесса пресуществления, которая совершается через превращение официального представителя в группу, чье мнение он выражает, не может быть разгадана иначе, как в историческом анализе генезиса и функционирования представления, при помощи которого представитель образует группу, которая произвела его самого. Официальный представитель, обладающий полной властью говорить и действовать во имя группы, и, вначале, властью над группой с помощью магии слова приказа, замещает группу, существующую только через эту доверенность. Персонифицируя одно условное лицо, социальный вымысел, официальный представитель выхватывает тех, кого он намерен представлять как изолированных индивидов, позволяя им действовать и говорить через его посредство, как один человек. Взамен он получает право рассматривать себя в качестве группы, говорить и действовать, как целая группа в одном человеке: «Status estjnagistratus», «Государство — это я», «Профсоюз думает, что...» и т. п[243].
Сложность определения общества, как и любого социального явления, института, состоит в том, что социальность не имеет непосредственной референции (указания на что-то материальное, фактическое, представляющее собой «общество»). Любое единичное проявление социальности никогда полностью не объемлют ее. Но в то же время без воплощения в единичном - можно сказать в «человеческом субстрате» - социальное не существует.
Вышеизложенное дает основание заключить, что общество - это сложившиеся на основе первичного действия представителя элиты и/или референтной группы социальные статусы (роли, позиции) и их воспроизводство (в том числе, и видоизменение) конкретными людьми - широкими народными массами. Это же касается и социальных образований более «мелких», по сравнению с обществом, охватывающим все формы социальности шире сообщества (общины)[244]: социального института, малой группы, субкультуры.
В чем же проявляется бытие социальности как того общего, что разделяют и воспроизводят своими действиями отдельные индивидуумы? Тут мы подходим ко второй антиномии общественного бытия (первой выступала дихотомия структуры и человека, включая его единичное действие) - взаимодополнительность материального и идеального (психического). Специфика социального состоит в его знаково-символическом опосредовании: это не мир людей, их действий и вещей, а значений и смыслов, которые приписываются людям, действиям и вещам. Означивание и осмысление выступает содержанием культуры, которая, в свою очередь, и есть содержание социальности.
Человек в постклассической картине мира - не вынесенная за скобки субстанция, а активное начало всех социальных образований. При этом человек, в свою очередь, есть продукт социализаторской деятельности общества - социально значимого Другого, или, референтной группы.
Переход от классической картины мира к неклассической и постклассической (постнеклассической) связан ко всему прочему с изменением типов рациональности[245]. Классическая рациональность, соединяющая познавательный и онтологический аспекты[246], ориентирована на объективность познания внешнего мира трансцендентным субъектом, воплощающим научный разум как таковой, а тем самым постулирует универсальность и аподиктичность научного знания. Она четко описывается схемой субъектобъект. Неклассическая рациональность проблематизирует объективность познания, признавая зависимость представления об объекте от используемого метода (шире - позиции субъекта). Она вписывает в субъект-объектное отношение опосредующий его метод. Постклассическая (или постнеклассическая) рациональность вводит субъект-объектное отношение в социокультурный контекст, определяемый историей, ценностями, интересами и потребностями субъект[247]. Ближе всего к постклассическому типу рациональности, как представляется, примыкает парадигма социальной эпистемологии[248], а также социологии знания[249].
Таким образом, можно резюмировать, что «человекоцентристское» измерение социальности, сформированное постклассической картиной мира, основанное на методологии социального конструктивизма[250], а также близких ему теоретических направлениях дискурс-анализ[251] и теории социальных представлений[252] предлагает следующую «картину» социальной реальности: 1) любое социальное явление (процесс, норма, институт) существует в трех модусах бытия - в виде массового поведения, знаковой формы и ментального образа, включая индивидуальные, групповые и коллективные (социальные, общественные) формы проявления, взаимодействующие друг с другом; 2) социальное явление является результатом предшествующей практики, в том числе, означивания, в определенном смысле результатом произвола (по отношению к предшествующим явлениям и практикам), который, впрочем, не может быть каким угодно, выступая, в то же время, относительно устойчивой структурой - массово повторяющимся поведением, зафиксированным знаком и общепринятым ментальным образом; 3) социальное явление (институт) не есть некая данность, объективная сущность, открываемая в «природе вещей», а представляет собой социальный конструкт, обусловленный и ограниченный хабитуализацией (опривычиванием) предшествующих практик; 4) оно никогда не является окончательно завершенным, а находится в состоянии постоянного переосмысления, а тем самым, трансформации; 5) любое социальное явление контекстуально и релятивно: оно зависит от исторического и социокультурного контекста, то есть, его содержание определяется связью с другими социальными явлениями и обществом как целым.
Эти исходные методолого-мировоззренческие посылки станут основанием для последующего изложения постклассической теории права.
Эпистемология - это «раздел философии, в котором анализируется природа и возможности знания, его границы и условия достоверности»[253]. Термин «эпистемология» был введен в научный оборот шотландским философом Дж.Ф. Ферье в работе «Основы метафизики» (1854 г.), в которой он различил философию на онтологию - учение о бытии, и эпистемологию - учение о познании. В англо-американской литературе предпочитают использовать именно термин «эпистемология», тогда как в отечественной - гносеология. Долгое время оба эти термина употреблялись как тождественные (или, по крайней мере, как синонимы). Однако сегодня наметилось некоторое различие между ними. По мнению авторов «Новейшего философского словаря», они различаются исходными оппозициями: субъект - объект (гносеология) и объект - знание (эпистемология). Поэтому последняя исследует знание, его структуру, функционирование и развитие, и исходит не из субъекта познания, а из объективных (?) структур знания[254]. Думается, что элиминировать субъекта (как это сделал, например, К. Поппер, введя в научный оборот «третий мир» - мир объективных знаний) из проблематики знания в современных условиях бесперспективно, так как не учитывает постоянный процесс воспроизводства знания, вне которого оно не может существовать[255]. Философское знание, которое само по себе научным не является, входит в структуру любой научной дисциплины (о чем будет сказано ниже) и потому не может не привлекать внимание теоретиков права. Таким образом, представляется, что эпистемология - понятие несколько более широкое, нежели гносеология или теория познания, так как включает всю проблематику знания.
Если суммировать многочисленные высказывания современных мыслителей о том, чем современная эпистемологическая ситуация отличается от классической, то можно выделить следующие ее характеристики[256]. Во-первых, наука уже не занимает того положения, которое ей приписывалось в «эпоху сциентизма». После работ постпозитивистов (прежде всего, «методологического анархиста» П. Фейерабенда), социологов знания, социальной феноменологии и исследований Римского клуба стало очевидно, что наука не обладает привилегированным эпистемологическим статусом, не является основной формой знания, а наоборот ответственна за многие (если не за все) глобальные проблемы современности. Во-вторых, «антропологический поворот»[257], произошедший во второй половине XX в., привел к важнейшему (и до конца не осознанному в науковедении) изменению основного эпистемологического отношения: от субъект - объектного к субъект - субъектному, включающему в себя субъект - объектное. Это говорит о том, что научное познание является социокультурно и исторически обусловленным, как сам процесс познания, так и использование знания (все элементы воспроизведения научного знания)[258]. Отсюда перенос интереса современных исследователей от знания как такового к процессу его воспроизводства и к научному сообществу - главному субъекту производства знания, а также опосредующим его социокультурным и историческим условиям (контексту).
Для постклассической эпистемологии характерна также проблематизация познаваемости мира и шире - референтности (отношения знака и предмета, опосредованного означаемым)[259]. Отсюда вытекает знаменитый тезис Ж.-Ф. Лиотара о том, что современность (постмодерн) - это недоверие к метанарративам[260], которые сегодня утратили свое легитимирующее значение. На вопрос о том, существует ли объективный мир, «природа вещей», с которой должно быть соотнесено научное знание, представители постклассической эпистемологии отвечают в большинстве своем отрицательно. Образ мира для них - это скорее конвенции, соглашения научного сообщества, хотя и не произвольные, а такие, которые демонстрируют большую познавательную эффективность.
Постклассическая эпистемология акцентирует внимание на росте знаний и предлагает некумулятивную концепцию его приращения. Одним из первых такую точку зрения высказал Т. Кун в знаменитой работе «Структура научных революций», в которой показал, что нет поступательного (кумулятивного) развития научного знания; оно растет (изменяется) «революционно», в силу наукой не эксплицируемой креативности. Между научными революциями осуществляется всего лишь «подгонка» новых фактов под парадигму - образец. К. Поппер, выдвинув принцип фаллибилизма (опровержимости) в качестве критерия научности, утверждал тем самым что наука - это собрание заблуждений, так как каждое научное открытие неизбежно когда- нибудь будет опровергнуто. Это, как минимум, заставляет критически относиться к самым казалось бы очевидным истинам.
Постклассическая эпистемология также развенчала догму эмпиризма, то есть требование верификации (подтверждаемости теории опытом). Ни одна теория не является полностью верифицируемой, так и невозможна ее окончательная фальсификация, - утверждает У. Куайн[261]. Активное развитие синергетики привело к тому, что современное науковедение отказалось от краеугольного принципа классической науки - принципа причинности. Все это, как будет показано ниже, имеет самое непосредственное отношение и к познанию государства и права. И еще одно отличие постклассической эпистемологии от классической. Последняя основывалась на дихотомических антиномиях индивидуализм - холизм, идеализм - материализм (реализм), сущее - должное и т.д. При этом все классические теории познания исходили из принятия в качестве основания какого-либо одного из двух полюсов антиномий доказывая недостаточность противоположной точки зрения. Современная (постклассическая) теория познания в качестве своего основания берет не одну из двух противоположностей, а процесс их снятия, то, что условно говоря, располагается между ними, демонстрируя их взаимообусловленность. Такая эпистемология может быть названа диалогической[262] и ее интенции применительно к юриспруденции будут раскрыты ниже.
В общем и целом посткласическая эпистемология предполагает «переоценку фундаментализма, признание многомерного образа реальности, а также неустранимой множественности описаний и «точек зрения», отношения дополнительности и взаимодействия между ними. Преодоление тотального господства одной (любой) доктрины - это, по существу, не только идеологическое, но и методологическое требование для философии познания XXI века. Мы уже работаем в контексте многих постмодернистских принципов, не всегда осознавая, как известный герой Мольера, что «говорим прозой»»[263].
Предмет любой науки, в том числе и юридической - это то, что она изучает. Так, по крайней мере, считается в классическом науковедении. Такой подход проистекает из идеи репрезентатизма и корреспондентской теории истины, сформулированной А. Тарским[264]. Отсюда вытекает имеющее мифо-религиозную основу[265] идея о том, что предмет науки образуют объективные законы бытия (соответствующей формы материи). Однако с позиций постклассической эпистемологии, которая ставит под сомнение эти исходные постулаты классического науковедения, предмет науки следует рассматривать как рефлексивное отношение субъекта и объекта, включенное в процесс интерсубъективной коммуникации. Предмет науки, следовательно, это не сама по себе объективная реальность (в таком случае предмет науки не отличим от объекта), и даже не ее рефлексивный образ[266], а гносеологическое отношение познания (восприятия, описания, объяснения, интерпретации и, насколько это возможно, предсказание) субъектом выделяемой из объекта его определенной части (стороны, аспекта) с последующей практической деятельностью по его использованию. Другими словами, объект науки - это независимая от воли, желания и поведения отдельных субъектов реальность. Для юридической науки - это право. Предмет же юриспруденции (как науки) - это та сторона или момент объекта, который попадает в поле зрения субъекта познания в силу обстоятельств, о которых будет сказано ниже.
Таким образом, предмет науки вообще, и юриспруденции в частности, определяется как объектом (в нашем случае - спецификой правовой реальности), так и субъектом (факторами, с субъектом связанными)[267]. Рассмотрим эти факторы, определяющие предмет юридической науки подробнее.
Прежде всего, предмет юриспруденции зависит собственно от того, что изучается. Очевидно, что изучать правовую реальность - это одно, а звезды на небе - несколько иное. Однако образ права формируется «позднее» (после его описания, объяснения и интерпретации) и на основе тех обстоятельств, которые были обозначены как субъективные (относящиеся к субъекту, а не к креативной воле субъекта)[268].
Предмет юридической науки, далее, зависит от уровня накопленных знаний, связанного с историей соответствующего общества. Очевидно, что по мере «взросления»[269] социума представления о праве изменяются в сторону их уточнения[270]. При этом изменяется акцент субъекта познания на те или иные стороны объекта в силу их актуальности для данного социокультурного контекста - соответствующего общества. Смена актуализации той или иной стороны объекта обусловлена как объективными обстоятельствами (спецификой состояния общества), так и сменой доминант (универсалий, по терминологии В.С. Степина или эпистем, если следовать словарю М. Фуко) культуры - господствующих в данное время в данной цивилизации представлений о мире, человеке в нем и т.д. Так, например, эпистема Нового времени (эпохи Просвещения) определила юснатуралистическое представление и праве и, соответственно, предмет юридической науки. Позитивистская эпистема - это ориентация на внешние признаки права, вследствие чего изменяются и границы предмета юридической науки.
Принципиальное значение для определения предмета юриспруденции играет тип цивилизации, в которой существует эта дисциплина и к которой принадлежит субъект, его конструирующий. Разные типы цивилизаций обусловливают различные образы правовой реальности[271] и отличающиеся друг от друга правовые системы. В результате предмет юридической науки (как и ее существование) получает специфическое именно для данной культуры - цивилизации характерные черты. Несмотря на процессы глобализации культурные различия продолжают (а может быть, и усиливают) оказывать определяющее воздействие на научную деятельность и ее предмет[272]. Это доказывается тем несомненным фактом, что наука не может существовать вне научного сообщества. А последнее является носителем специфических культурных особенностей соответствующего социума. Это же касается и специфики социальной стратификации данного общества, того места, которое в нем занимает наука (и юриспруденция в частности). В социальной психологии доказано, что классовая принадлежность во многом обусловливает специфику восприятия любого социального явления[273], в том числе, и права. Вышеизложенное необходимо отличать от вульгарного социологизма, коим страдают наиболее радикальные концепции социологии знания. Социальный контекст, несомненно, оказывает значительное влияние как на отдельного представителя научного сообщества, так и на всю совокупность ученых. Однако это воздействие не прямое, а опосредованное, в частности, существующими ценностями и нормами науки, ее внутренней структурой, категориальным аппаратом и др., преломляющими и адаптирующими социокультурное воздействие. В то же время нельзя не обращать внимание и на процесс трансляции и даже переноса и заимствования научных знаний, как в исторической ретроспективе, так и в кросс-культурном аспекте (речь идет о навязывании образцов науки, в том числе юридической, Западом всем остальным регионам мира). В любом случае отрицать влияние социокультурного контекста на формирование предмета теории права (юриспруденции) невозможно, как и не следует его переоценивать, считать, что он прямо и непосредственно его (предмет) определяет[274].
На предмет юриспруденции влияет также отношение социума к данной дисциплине, выражающееся как в применимости соответствующих знаний на практике, так и в институционализации этой дисциплины. Важным показателем востребованности научной дисциплины в этой связи выступает ее престиж в общественном сознании и как следствие - ее выбор абитуриентами и процесс образования. Парадоксальным образом возникновение юридической науки самым непосредственным образом было связано с преподаванием римского права в первых средневековых университетах[275], что свидетельствовало о востребованности юридических знаний.
Необходимо обратить внимание и на зависимость предмета науки (а, следовательно, и юридической) от господствующих социальных и научных представлений, существующих в данном обществе. Эта зависимость прекрасно показана представителями школы П. Бурдье, продемонстрировавших, что даже статистика, казалось бы, неангажированная наука, оперирующая «объективными» данными, является «ставкой в борьбе за символическое доминирование». Выбор объекта социологического исследования, способ классификации явлений внешнего мира и их номинации всегда избирательны и зависят от позиции субъекта в поле символического капитала[276].
Предмет юриспруденции зависит и от того, какой тип правопонимания господствует в данную эпоху, в данной культуре и в данном научном сообществе[277]. Представитель юснатурализма основной акцент будет делать на природу человека, обусловливающую вечные и неотчуждаемые права личности; сторонник позитивизма - на внешние формы права; социолог права - на влияние общества на право и права на общество. Между этими подходами к определению предмета юриспруденции, несомненно, существуют точки соприкосновения. Все они, например, не могут не включать в предмет этой дисциплины нормы права. Однако воспринимаются они (нормы права) сторонниками различных концепций правопонимания по-разному: как «природа человека», статья нормативно-правового акта или обычай.
Таким образом, вышеизложенное позволяет сформулировать промежуточный вывод: предмет юридической науки не является заданным, но конструируется[278] субъектом в рамках объекта. Определение предмета науки - это активная деятельность субъекта, но отнюдь не произвольная: она обусловлена как объектом, так и историческим и социокультурным контекстом, о котором речь шла выше.
После рассмотрения контекста предмета юриспруденции необходимо обратиться к анализу субъекта, конструирующего предмет. Проблема субъекта социальной (и правовой) реальности и ее познания актуализируется в конце 60-х г.г. XX в. в постструктурализме а затем в постмодернизме и связывается с утратой субъектом социокультурной идентичности. В 1968 г. Р. Барт провозгласил «смерть субъекта (автора текста)»[279], а в 1969 г. эту же мысль развил М. Фуко[280]. Постструктуралисты и постмодернисты показывают, что субъект обусловлен (жестко детерминирован) социокультурной и исторической ситуацией, за пределы которой ему не вырваться. Насилие структуры над субъектом - главный мотив исследований Р. Барта, Ж. Делеза, М. Фуко и других основоположников постмодернизма[281].
Вышесказанное имеет самое непосредственное отношение к юриспруденции: кто создает и познает право, кто ответствен за последствия того и другого? Насколько депутаты Государственной Думы являются действительными авторами познанной необходимости в законотворчестве и ее реализации в нормативно-правовом акте? Насколько произволен судья в принятии судебного прецедента? По мнению Ю. Батлер автономность субъекта - иллюзия, так как он является продуктом социальности[282]. Эту же мысль несколько иначе выразил Л.И. Спиридонов в работе «Социология уголовного права»[283]. Общественные отношения, по его мнению, определяют социальную обусловленность уголовного права, как и всего правопорядка, и, следовательно, любого социально-значимого поступка каждого отдельного индивида и, в конечном счете, даже его биографические особенности. Это не означает, что индивид «запрограммирован» ими на конкретные поступки. Они (господствующий тип социальных связей) определяют рамки поведения, выйти за которые индивид не может (как нельзя быть тем, статус кого еще не возник). Свобода воли существует только внутри этих рамок. Изменить их отдельному человеку, даже харизматическому лидеру, не под силу.
Субъект права и его познания, конструирующий предмет юриспруденции, внутренне диалогичен. Диалогичность субъекта состоит не просто в его противоречивости, но в постоянном воспроизведении им взаимообусловленности и взаимного перехода противоположных его моментов, сторон. Главной характеристикой так понимаемого субъекта выступает диалог индивидуального и общественного, являющийся главным противоречием социального мира. М.М. Бахтин выразил это термином «полифоничность» (многоголосие субъекта), включающий, как минимум, два «голоса» - личности и общества. Напряжение (диалог) между ними является основанием нетождественности индивида самому себе[284], и, добавим от себя, трансцендентности - выхода за собственные (обусловленные социумом) рамки.
Эта диалогичность раскрывается Л.И. Спиридоновым применительно к диалектике индивидуального и общественного правосознания[285]. В процессе индивидуальной социализации общественное правосознание - господствующие идеи и представления - доминируют над индивидуальным, формируя его. После завершения правовой социализации, когда правосознание, принадлежащее выдающимся мыслителям, религиозным, политическим деятелям сформировалось, оно «опережает» общепринятые концепции и представления, если в них вносится нечто новое. Внесение правовой инновации и есть проявление процесса трансцендирования субъекта правотворчества. Таким образом, автономность субъекта познания права состоит в его «опережающей рефлексивности» по отношению к господствующей точке зрения.
Каково содержание предмета юридической науки, теоретической частью которой выступает теория права[286], определяющая границы юридического, в том числе и предмета юриспруденции? Классическое науковедение одно из главных отличий науки от «ненаучных» форм знаний видит в том, что именно наука изучает закономерности соответствующего объекта. Другими словами, предмет науки, с этой точки зрения, образуют закономерности, изучаемые наукой. Поэтому предмет юриспруденции образуют закономерности возникновения, развития и функционирования правовых явлений. При этом закономерность (или закон) - это связь сущностей явлений, процессов, порядок или последовательность их возникновения, изменения и развития, действующие при определенных условиях[287].
По поводу приведенной точки зрения следует заметить, во-первых, что предмет юридической науки образуют не сами по себе, допустим, закономерности, но знания, представления о них субъекта. Не случайно В.М. Сырых говорит о «познанных закономерностях», утверждая далее, что структуру правовой науки образует не юридическая практика, а знания[288]. Во-вторых, большинство сложных систем (а право, несомненно, относится к числу таковых) являются диссипативными[289], то есть, открытыми (постоянно обменивающимися веществом и энергией со средой), неравновесными (характеризующимися неустойчивой внутренней структурой) и нелинейными (способными к самоорганизации). Устойчивое состояние в таких системах образуется из синтеза порядка и хаоса, которые не могут существовать один без другого, так как являются условиями существования друг друга[290]. Такие системы можно представить также в виде аутопойетических[291], характеризующихся постоянным самосозиданием, осуществляющимся в процессе коммуникации. В них нет заранее предопределенного единства и иерархичности (ее элементы - не атомы, а события - не объединены в фундаментальную целостность)[292]. Идеи аутопойезиса использовал в своих исследованиях Н. Луман. В частности, его знаменитое определение права как «продолжение коммуникации другими способами» свидетельствует о том, что задача права состоит в редуцировании до минимума сложности (контингентности) перенасыщенного возможностями мира через разрешение конфликтов[293]. Все это свидетельствует о том, что признание существования законов (по крайней мере, в их классическом варианте), наиболее важным из которых является причинно-следственная зависимость, сегодня достаточно проблематично. Н.Н. Моисеев в этой связи пишет, что закон причинности «нельзя доказать логически и вывести из каких-либо других аксиом. Или даже четко определить!... Нам следует набраться мужества отказаться от тривиального представления о причинности, когда нам кажется, что одни и те же «причины», действующие на один и тот же «объект», обязательно должны порождать одни и те же следствия»[294]. Р. Будон небезосновательно заявляет, что крах теорий социального изменения, которые строились на основе прогнозов и были опровергнуты самой жизнью, произошел из-за господства в классической науке закономерностей, рассматривавшихся как универсальные и вневременные. Это заставляет пересмотреть теорию причинности и, соответственно, представление о социальных (добавим от себя - и правовых) закономерностях[295].
Если можно говорить о правовых закономерностях, знания о которых образуют предмет теории права, как и всей (всех) юридической науки, то лишь как об условных и вероятностных тенденциях. Такого рода тенденции, несомненно, существуют в науке (собственно этим наука отличается от собрания нарративов - рассказов). Но они действуют только при определенных исторических и социокультурных условиях, и проявляются как закон больших чисел. В.М. Сырых по этому поводу пишет: «Одна и та же объективная закономерность в различных конкретно-исторических условиях проявляет себя по-разному, действует инвариантно. И доказать преимущество какого-либо одного варианта перед другим, апеллируя к познанным объективным закономерностям, не представляется возможным.... Методом проб и ошибок, последовательно проверяя научные теории, государство устанавливает более или менее эффективную систему действующего права»[296]. Тенденции функционирования правовой реальности, описываемые, объясняемые и интерпретируемые категориями юридической науки и образуют содержание ее предмета.
Предмет теории права и юриспруденции, если подходить к нему с позиций постклассической эпистемологии, как уже отмечалось выше, является внутренне диалогичным. Классическая наука, в том числе и юридическая, исходила из примата одной стороны наиболее важной антиномии социального мира (личность - общество). В результате господствовал либо методологический (превращающийся в онтологический) индивидуализм, представленный, например, индивидуалистическими теориями естественного права[297] или общественного договора, либо органицизм, выраженный в концепциях исторической школы права или институционализма. Первые постулировали приоритет самоволящего индивида, который по своему разумению устанавливает социальные институты, тогда как вторые в качестве основания утверждали социальное целое, выводя его из постулируемой объективной потребности (духа нации или солидарности)[298].
Диалогическая эпистемология (и онтология) в качестве основания считает не один из аспектов (сторон) социального образования, а процесс их взаимообусловленности и взаимоперехода. Так, социальный (и правовой) институт есть безличностная связь между социальными (правовыми) статусами (характеристика органицизма), воспринимаемая в правосознании и воспроизводимая конкретными действиями персонифицированных субъектов. Государственный служащий, например, в таком случае - это «диалог» (взаимообусловленность) юридического статуса и конкретного человека - носителя должностной компетенции. При этом взаимообусловленность социальных (и правовых) явлений предполагает их взаимную зависимость, а также связь с социумом как целым. Другой не менее важной антиномией социального мира является противоречие идеального и материального. Их диалогичность проявляется в том, что любое социальное (и правовое) действие, процесс, явление «сопровождается» (воспроизводится, моделируется, при этом всегда частично, но включая характеристики, не присущие материального объекту) его идеальным образом. Последний всегда «домысливает» те стороны и аспекты социального явления, которые остаются непосредственно не наблюдаемы[299]. Так как любой образ (знак) имеет материальный референт, объективированный хотя бы словесно (когда речь идет, например, о симулякрах), то, следовательно, право - это не фикция, но система знаков, которая реализуется в определенных объективированных и потому материальных формах и фактических действиях, производящих изменения в материальном мире[300]. Все это свидетельствует о необходимости учитывать (вводить в предмет юриспруденции) как объективные (материальные) характеристики права, так и представления о них субъекта правовой реальности.
И последнее замечание, касающееся предмета теории права и юридической науки. «Право - неоднократно повторял вслед за Гегелем и Марксом Л.И. Спиридонов - лишь момент общества, реально существующий как элемент (сторона) социально-экономической формации. Оно не имеет собственной истории, отдельной от истории социальной»[301]. В другом месте он отмечает: «Право, нравственность, искусство или религия не могут быть воспроизведены в самостоятельной, т.е. несоциологической, а лишь юридической, этической и т.д. теории, не признающей общество непременной предпосылкой всех своих последующих рассуждений. Не обладает такой «самостоятельностью» и экономика. Все общественные науки социологичны по самому своему существу...»[302]. Это говорит о том, что право (и предмет юриспруденции) обладает лишь относительной самостоятельностью и не может быть отгорожен «китайской стеной» от политики, экономики и других социальных явлений. Или можно сказать по-другому: не существует «чистых» правовых явлений, которые не были бы одновременно психическими, экономическими, политическими и т.д. феноменами. Право - это границы поведения человека, а потому представляет собой рамки для иных социальных связей и отношений. Не случайно В.М. Сырых к предмету юриспруденции относит и неправовые явления: «Невозможно познание предмета общей теории права без системного и целенаправленного вторжения в сферу неюридического»[303]. Значительный интерес в этой связи представляют исследования американской школы «Правового реализма», и их продолжателей, показавших, что на принятие судебного решения оказывают огромное влияние политика, экономика, биографические особенности судьи, его личностные пристрастия и другие обстоятельства «человеческого фактора»[304].
Единственным объектом юридической науки, как и теории права, является право[305]. Поскольку оно не существует как самостоятельное явление (таковым его можно представить лишь аналитически, абстрагируясь от множества социальных связей, в которые право вплетено), а всегда проявляется вместе с политикой, экономикой и другими социальными явлениями, процессами, постольку в предмет юриспруденции неизбежно входят представления о государстве, экономике, демографических процессах и т.д. Однако неюридические явления (представления о них) входят в предмет юриспруденции не в «полном объеме», и не непосредственно, а опосредованно и в том объеме, в каком они влияют на право. Каков этот объем - решает научное сообщество. Все это заставляет отказаться (хотя бы на уровне научного текста) от определения общетеоретической юридической дисциплины как «теория государства и права» в пользу традиционного (в дореволюционной России и зарубежных государствах) наименования «теория права». Позволительно напомнить, что термин «теория государства и права» возник в СССР после 1-го совещания юристов, на котором восторжествовало (практически всех не согласных с этим подходом расстреляли) узкоэтатистское правопонимание[306]. Суть последнего - государство порождает право, поэтому изучать их надо вместе: невозможно же отрывать следствие - право от причины - государства. Сегодня, как представляется, особой проблемы в наименовании дисциплины нет - более важно как она излагается.
Таким образом, содержание предмета теории права образует система принципов, категорий, эмпирических суждений, описывающих, объясняющих и интерпретирующих диалогичность правовой реальности.
Подводя итог вышеизложенному, представляется возможным и необходимым заметить следующее. Предмет любой науки, и теории права, в частности, не есть некая объективная данность, непонятно кем и когда созданная, а представляет собой конструкт, обусловленный объектом, потребностями социума (точнее - представлениями о потребностях социума), господствующими представлениями, включая мировоззрение, картину мира данной культуры, а также научными предпочтениями субъекта, прежде всего, принятой им методологией, конструирующего предмет научного исследования[307]. Акцент на ту или иную сторону объекта со временем изменяется вместе с трансформацией философских, методологических, мировоззренческих оснований науки и может предстать в виде социологически ориентированной тории права, антропологической или культурологической, лингвистической или какой-либо другой; хотя возможно, что усилия ученых по переформулировки предмета теории права приведут к возникновению новых научных дисциплин - антропологии, культурологи или семиотики права. Наиболее перспективна, как представляется, такая переформулировка предмета науки теории права[308] в связи с приходом постклассической картины мира, которая предполагает акцент на междисциплинарности и сравнительном правоведении и наполнении новым содержанием основных категорий теории права, которые достались ей в наследство юридической догматики как реификация человеческой жизнедеятельности в безличностную объективную данность[309].
Методология - учение о методах научного познания, о том, как происходит процесс научного познания, в каких формах он воплощается. Современная постклассическая методология, как уже отмечалось выше, отличается от классической указанием на принципиально важной роли внешних - социокультурных - факторах, обусловливающих научное познание, признанием контекстуальности, то есть, исторической и социокультурной изменчивостью научного знания, его принципиальной неполноты. Более того, современная наука не в состоянии ответить на вопрос как именно происходит научное открытие, но может пролить свет на способы фиксации нового знания, его распространения и применения.
Методы, как и предмет науки, имеют сложную объект-субъектную структуру. Они объективны, так как обусловлены предметом и контекстом познания. Но в то же время в данном конкретном исследовании они выбираются конкретным субъектом (хотя выбор как таковой не является произвольным, но его результат, в свою очередь, не может быть заранее предопределен). Так, сторонник юридического позитивизма и представитель социологии права, скорее всего, изберут разные методы исследования права.
Методы науки, в том числе, и юридической[310], обусловлены историческим и социокультурным контекстом[311]. Они предопределены господствующим в данную эпоху в конкретной культуре-цивилизации мировоззрением[312]. Структурно универсалии культуры (мировоззрение) можно представить в виде эпистемы (если использовать в несколько видоизмененной интерпретации термин М. Фуко[313]), то есть господствующих представлений о мире и человеке в нем. Именно они задают соответствующую картину мира и специфику методов его (мира) восприятия - описания, объяснения и интерпретации. Так, например, для античности характерно целостное восприятие мира, вытекающее из постулата предзаданной гармонии (отсюда античный юс- натурализм, в котором право воспринимается буквально как право природы, природы вещей). То же самое, в принципе, свойственно и для средневекового мировоззрения: это та же целостность, но являющаяся божественным творением. Новое время в западной культуре-цивилизации отличается атомистической картиной мира, обусловливающей метод индукции, конкретизируемый количественным измерением реальности. Эпистема нового времени задает господствующий индивидуалистический тип правопонимания, четко согласующийся с атомистической картиной социального мира. Новейшее время сохраняет атомизм как тип мировоззрения и радикализирует его в основной научно-исследовательской программе[314]- позитивизме.
Позитивизм, сыгравший принципиально важную роль в деле становления и институционализации теории права, исходил из наиболее радикальной версии сциентизма. Сторонники этого направления, начиная от О. Конта, проводили резкое противопоставление науки и ненаучных форм восприятия мира. Это отличие для позитивистов касается, прежде всего, метода научного познания (не случайно сам термин «позитивизм» впервые был предложен К.А. де Сен-Симоном именно для обозначения метода науки). Суть позитивистского метода состоит в требовании подтверждения научных суждений фактами - эмпирическими данными. Так как последние выражают внешние признаки изучаемого объекта, то исследовать что-либо (например, право) необходимо именно по его внешним проявлениям[315].
Эта программа способствовала бурному росту наук, в том числе и общественных, которые строились по образу и подобию естественных, прежде всего, физики. Однако в начале XX века позитивистская программа (методология) столкнулась с целым рядом серьезных проблем, поставивших под сомнение ее эвристическую ценность. Главной из них можно считать недостаточность фактического подтверждения как единственного (и единственно возможного для позитивистов) критерия научности. Проникновение физики в микромир (мир элементарных частиц) поставило под сомнение возможность описать любое явление (как, например, электрон, так и более сложный объект) одним единственным (единственно верным) способом. Другими словами, любое описание (и объяснение, а также интерпретация) всегда неполно и избирательно. В этом суть принципа неопределенности, сформулированного В. Гейзенбергом[316], имеющий значение не только для физики, но и для науки как таковой. Столкнувшись с проблемами квантовой механики (прежде всего, с корпускулярно-волновым дуализмом электрона) Н. Бор выдвинул знаменитый принцип дополнительности, утверждая, что понятия частицы и волны, используемые для описания электрона, не противоречат, а дополняют друг друга. Этот принцип также утверждает зависимость результата исследования от избираемых средств и методов[317].
Поэтому ни одна научная теория не может считаться окончательной, непогрешимой, аподиктичной. А научные факты, с одной стороны, всегда частично подтверждают научную теорию и, с другой стороны, зависят, в свою очередь, от интерпретации с точки зрения той или иной теории[318]. Все это заставило позитивистов пересмотреть основные положения своей программы. В результате в начале XX века формулируется неопозитивистская научно-исследовательская программа с соответствующей методологией. Взяв за основной критерий научности формальную логику и проводя на ее основе демаркацию науки и метафизики (последняя использует псевдопонятия, не поддающиеся проверке логическими нормами языка[319]), представители неопозитивизма сформулировали в качестве основы своей методологии принцип верификации.
Принцип верификации - это требование сведения теоретических суждений к совокупности протокольных предложений, фиксирующих опытные эмпирические данные . При этом верификация бывает прямая, под которой понимается проверка утверждений, формулирующих данные наблюдения, и косвенная, предполагающая установление теоретических (логических) отношений между несколькими верифицируемыми утверждениями. Верифицированные суждения (утверждения) являются основой для построения логически истинной, непротиворечивой теории. Именно так - на основе логической непротиворечивости - пытался построить «чистую» (основанную исключительно на логике) систему права Г. Кельзен[320].
Однако претензии неопозитивистов на обнаружение единственно истинного метода научного исследования оказались тщетными. Наиболее серьезная критика, которая, по сути, развенчала неопозитивистскую методологию, была высказана К. Геделем, который был участником Венского кружка, сформулировавшего неопозитивистскую программу. В 1931 -1932 г.г. им были доказаны знаменитые теоремы неполноты и непротиворечивости формальных систем. Согласно первой из них, если арифметическая формальная система непротиворечива, то она неполна. Если же она полна - то она противоречива[321]. Вторая теорема гласит, что если формальная система непротиворечива, то невозможно доказать ее непротиворечивость средствами, формализуемыми в этой системе. Все это свидетельствует о том, что право не может быть замкнутой непротиворечивой формальной системой.
Другим вариантом развития позитивизма в XX веке выступил структурализм как еще одна авторитетная научно-исследовательская программа. Его становление приходится на 30 - 50 г.г. прежде всего в лингвистике. В 50 - 60 г.г. структуралистская методология распространяется на другие области знаний, в частности, в антропологию[322].
Суть структурализма состоит в поиске инвариантной универсальной структуры, которая выражается во внешней форме объекта. В связи с этим может создастся впечатление, что структуралистская методология является разновидностью диалектики, напоминающей, например, поиск эйдосов Платона или знаменитый тезис Парменида. Однако структура в структурализма рассматривается как статичное образование, представляющее собой внутреннюю форму объекта. Поэтому можно обнаружить схожесть исходных установок структурализма и позитивизма[323].
Структура - это целое, образованное взаимосвязанными элементами таким образом, что каждый зависит от других и целого как такового; именно целое определяет место, роль, значение и основные характеристики отдельного элемента. Структура выступает формообразующим механизмом, порождающим внешний символический уровень объекта. «Структура - это инвариантно-статичное, замкнутое в себе абстрактное и императивное по отношению к своим пользователям целое, обладающее уровневой организацией и образованное конечным числом составляющих и правил их комбинирования, поддающихся систематизации и инвентаризации»[324]. Тем самым обнаруживается несомненно сходство структурализма и неопозитивизма, представленного, например, «чистой» системой права Г. Кельзена, так как обе они ориентированы на текст как главный объект анализа.
В структурализме (прежде всего, в структуралистской лингвистике) под текстом понимается связная и полная последовательность знаков. При этом в структурализме акцент делается именно на внешней связанности знаков, в результате чего происходит обособление языка в систему, существующую «в себе и для себя». В «позднем» структурализме текст понимается несколько шире - как культурный код, в соответствии с которым организуется знаковое многообразие культуры[325]. Наиболее существенным в структурализме представляется идея Ф. Соссюра, восходящая к классическому разграничению в картезиантстве субъекта и объекта, то есть установка на однозначную номинативность или референцию языка (и любую другую знаковую систему, например, право) и его упорядоченность - включение в систему отношений с другими элементами. При этом акцент делается на синхронном аспекте языка (структуры), а не на диахронном. Из связи означающего и означаемого вытекают смысл и значение текста (через анализ смысла и значения знака), рассматриваемые в структурализме исключительно формально: отношение знака (означающего) и означаемого выступает значением знака (шире - текста), а отношение знака и контекста или объема понятия, включающего совокупность означаемых, отнесенных к одному классу, выступает смыслом знака (текста)[326]. Иногда значение обозначается термином десигнат, а смысл - денотат.
Главная проблема, с которой сталкивается структурализм в этом аспекте, является конвенциональный характер знаков, из которых состоит текст. Если означающее условно, то его связь с означаемым также является условной[327]. Отсюда проблематизируется существование универсальной и замкнутой структуры, репрезентируемой в «план выражения». Письменная фиксация права создает «возможность расхождения действительного права и его официальной формы», - справедливо утверждает И. Грязин[328]. Это же свидетельствует о невозможности однозначного толкования (интерпретации) знака (текста), что доказывается полисемией многих знаков[329] и открытостью текстов. Ко всему прочему следует добавить, что семантическая концепция текста, его смысла и значения в праве должна быть дополнена прагматическим его (текста) аспектом[330]. А это доказывает контекстуальность и смысла и значения текста . По мнению У. Куайна смысл языкового выражения нельзя рассматривать вне определенной аналитической гипотезы, как и истинность положений научной теории вне самой теории, вне определенной концептуальной системы. В этом состоит суть его теории онтологической относительности[331].
Все вышеизложенное свидетельствует о явной недостаточности структуралистской методологической программы и претензиях аналитической юриспруденции, или догматической методологии права, сформированной на ее основе[332]. Догматический метод - или «доктринальное изучение права (Rechtsdogmatik) - предстает не более (и не менее), чем как строгая понятийная проработка любых определений в юридических целях (по крайней мере, в некоторой степени) - посредством дефиниции, классификации и систематизации»[333]. Сам по себе - это метод не научного познания права, а практической деятельности юриста[334]. Даже если относить формально-логические способы описания, систематизации нормативно-правового материала к научной деятельности, как и решение «трудных дел»[335], то ограниченность юридической догматики, тем не мене, несомненна: она оперирует с уже существующим правом[336] и ничего не говорит о том, каково это право. Отсюда вытекает возможность догматически выверенного тоталитарного законодательства, что стало предметом критики нормативизма в сер. XX в. Более того, ограничительные теоремы К. Геделя развенчали претензии догматики права на его (права, как и теории права) завершенность и непротиворечивость[337]. Поэтому сегодня многими современными учеными, которые непредвзято пытаются исследовать состояние теории права (и всей юридической науки), высказывается озабоченность ее догматичностью[338]. При этом критика в гораздо большей степени должна быть отнесена к отраслевым юридическим наукам, нежели к теории права[339]. Это связано с тем, что если в общетеоретическом правоведении имеет место многообразие подходов, направлений и школ, то в отраслевых дисциплинах принципиальных столкновений точек зрения практически нет, так как последним аргументом в них практически всегда выступает «воля законодателя», а точнее - буква закона. Расхождения позиций, конечно, в науках уголовного права, в цивилистике или среди конституционалистов имеют место. Но подавляющее большинство из них касаются не принципиальных вопросов правопонимания, возможности судебного усмотрения или полноты правоприменения кодифицированного акта, либо даже статуса решений высших судебных инстанций как источника права, а затрагивает вопросы преимущественно специфики квалификации того или иного состава преступления, гражданско-правового договора или полномочий государственного служащего[340]. В любом случае основной аргумент, который кладут в обоснование своих «теорий» представители отраслевых дисциплин, сводится к законодательству - высшей догме, принимаемой в качестве аксиомы.
Однако главная проблема структурализма и, соответственно, аналитической (догматической) теории права (и юриспруденции), для которой характерны наивные натурализм, универсальность, вера в причинность и предсказуемость - реификация или гипостазирование общеюридических понятий (возможно, это относится и к категориям отраслевых юридических наук). Суть реификации состоит в овеществлении абстрактных понятий, в представлении их как некой материальной сущности, обладающей самостоятельными бытийными свойствами, в т.ч. воздействия на отношения между людьми. Если вспомнить марксизм, то овеществление (реификация) состоит в том, что отношения между людьми принимают видимость отношений между вещами, в чем состоит, в частности, товарный фетишизм. Гипостазирование - это приписывание свойств существования идеальным объектам, понятиям и теориям, т.е. их онтологизация. К этим категориям социальных наук примыкает антропоморфизм (по терминологии Ф. Хайека[341]) или персонификационные метафоры или метонимии (по терминологии Дж. Лакоффа и М. Джонсона[342]) - перенесение человеческих характеристик на неодушевленные предметы. Ф. Хайек пишет: «Современному человеку кажется неприемлемой идея, что мы не вполне вольны как угодно комбинировать свойства, которые мы находим желательными для нашего общества, и что не любой набор таких свойств окажется жизнеспособным целым; иными словами, что мы не имеем возможности создавать желательный общественный порядок из особенно привлекательных для нас элементов на манер некой мозаики и что многие благонамеренные начинания могут тянуть за собой длинный хвост непредвидимых и нежелательных последствий»[343].
Практически все понятия классической юриспруденции - норма права, система права, субъект права, действие права и т.д. - суть реифицированные категории, коим приписывается (атрибутируется) свойство объективного надличностного (безличностного) бытия. А ученый-юрист олицетворяется юридическим Гераклом (по У. Блекстону), знающим ответы на все вопросы. В связи с этим насущной задачей постклассической теории права становится переописание юридической догматики: не отказ от нее, но наполнение чловекоразмерностью и практической ориентированностью[344].
Преодолению кризиса позитивизма и структурализма в гуманитарном знании способствовали три «поворота» - лингвистический, антропологический и практический. Лингвистический «поворот» акцентирует внимание на знаково-символическом опосредовании всех социальных (и правовых) явлений. Любое действие, предмет, сам человек становятся социальными явлениями, только будучи означенными и осмысленными в знаково-символических формах. Язык (точнее - человек, использующий язык) обозначает актами номинации, классифицирует, категоризирует и квалифицирует социальные ситуации, превращая некоторые из них - представляющиеся наиболее значимыми - в правовые. Таким образом, конструирование и воспроизводство правовой реальности происходит с помощью знаковых форм, наиболее важной из которых является язык[345].
Антропологический «поворот» полагает человека во всех его проявлениях, прежде всего, как существа социокультурного, центром социальности и, тем самым, правовой системы. Именно человек создает правовую реальность, он же ее воспроизводит своими действиями и ментальной (психической) активностью. Поэтому субъектом права эмпирически всегда является человек - носитель статуса физического или должностного лица, либо коллективного субъекта.
Суть практического «поворота» применительно к юриспруденции состоит в том, что право существует только в том случае, если оно (его знаковое выражение) действует, т.е. претворяется в практиках людей - носителей правовых статусов. Действие (а значит - и бытие) права - это поведение и ментальные (психические) активности людей, взаимодополняющие и взаимообусловливающие друг друга как идеальное (психическое) значение и персональный смысл дополняет практическое действие и его результат. Соотнесение своего представления, выраженного в ожидании, с нормой права - обезличенным (обобщенным и социально значимым) Другим (его образом), воплощаемым персональным человеком и типизированной ситуацией - и реализация его (представления - ожидания) в юридически значимом поведении и есть бытие права.
Такой подход предполагает переосмысление практически всех юридических категорий с формально-догматической на социолого-практическую. Система права, в таком случае, - это ментальные представления (и ожидания), воплощаемые в массовые практики в масштабах социума, соотносимые с господствующими (официальными) системами знаков. При этом действия и социальные представления референтной группы конструируют и трансформируют систему знаков (законодательство). То же самое касается и отдельной нормы права: это социальное представление, выражающее правовые статусы применительно к типовой ситуации и их воплощение в массовых практиках. Важно иметь в виду, что социальные представления и практики складываются из представлений и действий отдельно взятых индивидуумов и включают их личностное, неявное (или фоновое) знание[346]. Механизм преломления законодательства в социальные представления и господствующие практики всегда соотносимый с этим личностным знанием должен стать объектом пристального внимания социологии права, если она претендует на то, чтобы стать основой практической юриспруденции.
Структурализм в конце 60-х г.г. XX в. вытесняется постструктурализмом. Пытаясь освободиться от тотальной власти абсолютного логоса - центра, сторонники этого направления (из которого, во многом, вырос постмодернизм) занимаются преимущественно деконструкцией[347], разоблачением веры в существование трансцендентного начала - упорядочивающего и управляющего центра. Однако постструктурализм (может быть, имплицитно) содержит и некоторые «положительные» моменты. К таковым следует отнести утверждаемую ими диалогичную природу текста. Диалогичность текста, по мнению постструктуралистов, состоит во взаимообусловленности автора, получателя текста (или персонажа), читателя и письма, образованного культурным контекстом. Тем самым текст рассматривается как переплетение множества разнородных кодов, дискурсов[348]. Он приобретает диахронную глубину, недоступную структуралистскому анализу, выступает памятью кодов культуры и является принципиально открытым, безграничным и постоянно обновляемым пространством, так как допускает добавление новых элементов и переструктурирование старых. Все это предполагает вариативность и множественность прочтений (интерпретаций) текста.
Вышеизложенное имеет прямое касательство к анализу права, понимаемого как текст[349]. Метод деконструкции предполагает соотнесение намерения автора правового текста (его индивидуальный «голос») с кодом (кодами) культуры, выступающим синхронным и диахронным контекстом, во многом обусловливающим намерение автора и «голос» читателя - то есть способ его прочтения. Особую важность в современных условиях представляет задача выявления заимствований чужой, преимущественно западной, правовой культуры (институтов, норм и т.д.) и ее преломление (аккультурацию) в правовой культуре реципиента. Однако это уже другая - антропологическая - научно-исследовательская программа.
«Вызов» постмодерна актуализировал потребность в поиске новых, непозитивистских[350] методологических направлений. Среди них наиболее перспективными представляются социальная феноменология права, герменевтика, синергетика права и юридическая антропология.
Значительную эвристическую ценность представляют также методология социального конструктивизма, социальных представлений и дискурс-анализ.
Феноменология как метод у ее основоположника Э. Гуссерля представлена в основном редукцией, которая состоит в остранении (заключении в скобки) всего внешнего, несущественного. Делается это для представления неискаженной природы вещей. Эти идеи, наиболее активно разрабатывавшиеся А. Райнахом[351], были восприняты такими юристами, как Г. Радбрух, Г. Коинг, Г. Фехнер, В. Майхоффер и некоторыми другими, предложившими достаточно оригинальные варианты концепции естественного права. Однако существенных результатов получено не было. Главная проблема так называемой «трансцендентальной» феноменологии права заключается в том, что поиск эйдоса права (правовой «природы вещей») основывается на интуитивизме, а потому лишен даже той объективности, на которую претендовала позитивистская юридическая наука.
Во второй половине XX века наибольшее влияние получила не философская феноменология, а социологическая, воспринявшая идею позднего Э. Гуссерля о том, что первопричина социального коренится в «жизненном мире». Поэтому современная социальная феноменология пытается прояснить (понять, а не объяснить) мир социальной обыденности. Это предполагает необходимым выявить значения, которыми простой, средний человек наделяет типичные жизненные ситуации. Для этого используется диалог, соучаствующее (включенное) наблюдение, вживание в роль, ассоциативный эксперимент, этнометодологические методики и другие нетрадиционные методы[352].
Выявлением смысла и значения действий индивидов, а не количественной объективацией социального, занимается герменевтика, продолжающая линию феноменологии. Герменевтика - это наука об интерпретации текста (а всё в мире может быть представлено как текст). При этом широко используются методы лингвистики, двойной или тройной рефлексии (когда интерпретируется не только текст, но и его автор, а также конкретно-историческая ситуация), помещения в контекст и др[353]. Перспектива этих методов особо очевидна как для выработки нового типа правопонимания, так и в разделе юридической техники - толковании законодательства[354].
Наиболее интересную методологию герменевтического анализа правовых текстов разработал еще в 50-е г.г. XX в. итальянский философ и юрист Э. Бетти. Он сформулировал четыре герменевтических канона, активно используемых в юриспруденции. 1) Канон имманентности герменевтического масштаба - это требование соответствия герменевтической реконструкции точке зрения автора: автор должен исходить из духа, объективированного в соответствующем источнике, а не привносить его туда. 2) Канон тотальности и смысловой связанности герменевтического исследования, суть которого - зависимость целого от частей, а частей от целого (это так называемый герменевтический круг, который разрешается постулируемым «предзнанием» о целом до его расчленения на части). 3) Канон актуальности понимания - это требование соотнесения интерпретируемого объекта (явления) с его духовным горизонтом. 4) Канон смысловой адекватности понимания или смыслового соответствия позиции интерпретатора с импульсами, исходящими от интерпретируемого объекта[355].
Несмотря на несомненную эвристическую ценность методов феноменологии и герменевтики, необходимо отметить, что эти методы далеки (может быть, пока) от того, чтобы претендовать на аподиктичность. Главная проблема, которая ими пока не может быть решена, состоит в отсутствии возможности верифицировать идеи трансцендентальной феноменологии (Э. Гуссерля, М. Хайдеггера, М. Шелера) или герменевтики (Г.-Г. Гадамера), с одной стороны, и в отсутствии надежных критериев успешной коммуникации (интеракции) - критериев права - у представителей социологической феноменологии (П. Бергера, Т. Лукмана) и инструментальной герменевтики (Э. Бетти), с другой стороны.
Синергетика - это активно развивающаяся комплексная наука о самоорганизующихся, стохастических (неравновесных, слабо детерминированных) системах, поведение которых крайне затруднительно предсказывать. Такими характеристиками, по мнению многих исследователей, обладают все сложные социальные системы, в том числе и право. Этот метод достаточно активно разрабатывался применительно к правовым явлениям А.Б. Венгеровым, сегодня - Г.В. Мальцевым[356], однако сколько-нибудь серьезных достижений на пути построения «синергетической теории права», претендующей на новую правовую отологию и гносеологию, пока не видно[357].
На роль квинтэссенцией методологии современной юриспруденции, как представляется, может претендовать антропологическая научно-исследовательская программа. В общем и целом[358] ее суть сводится к «человеческому измерению» правовых явлений. Антрополого-правовая методология на сегодняшний день не является однородной научно-исследовательской программой. В зависимости от используемой методологии антропология права (как и культурная антропология вообще) может быть классифицирована на структуралистскую и рефлексивную, характерную для состояния этой дисциплины в ситуации постмодерна. Если первая ориентирована на выявление смысловой структуры репрезентируемой культуры (в том числе правовых феноменов), то вторая предполагает диалогический анализ отношения Я (исследователь) - Другой (исследуемый) для прояснения не только последнего, но и самого себя. Другими словами, понять специфику чужой правовой системы важно, прежде всего, для того, чтобы лучше выяснить специфику своей собственной[359].
Как видим, антрополого-правовой подход является имманентно диалогичным. Суть диалога, в данном случае, - это изучение взаимодействия, взаимообусловленности и взаимоперехода противоположных сторон явления (например, должного и сущего, единичного, группового и общественного, материального и идеального, статики и динамики, трансцендентного и имманентного применительно к праву), а также аналогичных диалогических отношений изучаемого явления и однопорядковых ему явлений (права и экономики, политики и т.д.) и во взаимоотношении с метасистемой относительно данного явления (с обществом)[360]. Наиболее существенной проблемой, стоящей перед антрополого-диалогической методологией является уяснение такой взаимообусловленности человека и социальных институтов, при которой человек сохраняет свою идентичность и при этом сохраняется целостность института. Ее решение - дело будущего.
Методологическую программу социального конструктивизма одними из первых представили П. Бергер и Т. Лукман в 1965 г., с точки зрения которых социальный мир является сконструированным человеческими действиями, а не предзаданной естественной сущностью[361]. По мнению К. Джерджена социальный конструктивизм (или конструкционизм) выражается в следующих посылках. Во-первых, понятия, которыми люди объясняют внешний им мир и самих себя, не задаются предметом объяснения, а представляют собой социальные артефакты - продукты взаимообмена между членами социальных сообществ. Во-вторых, понятия приобретают свое значение исключительно в контексте текущих социальных взаимодействий. Поэтому все научные понятия являются конвенциями соответствующих значений, включающими, в том числе, способ оперирования ими. В-третьих, степень устойчивости образа мира не зависит от объективной ценности предлагаемых объяснений, а определяется превратностями социальных процессов. Отсюда вытекает, в частности, то, что ценность метода научного познания обусловлена исключительно степенью его распространенности в локальном научном анклаве. В-четвертых, семантика производна от социальной прагматики. Это означает, что понятия обретают цельность и целостность внутри конкретного типа социальных отношений, а не являются «зеркалом природы» (термин Р. Рорти). В-пятых, оценка существующих понятий - это одновременно оценка принятых образцов жизнедеятельности (потенциал расширения существующего набора форм жизнедеятельности). В-шестых, социальный конструктивизм расширяет сферу диалога оппозиционных точек зрения, исключая тем самым право на доминирование какой-либо из точек зрения. Задачами науки, резюмирует К. Джерджен, являются: деконструкция (отказ от безоговорочного принятия постулатов истины, рациональности и добра как абсолютных критериев оценки научной практики; демократизация, предполагающая приобщение к научному дискурсу все новых участников; реконструкция, или моделирование новых форм социальной реальности и практики[362].
Социальный конструктивизм, отрицая заданность социального мира, утверждает его многообразие, возможность изменения к лучшему и, следовательно, личную ответственность за его современное состояние. Выступая в оппозиции к «наивному социальному реализму» он запрещает выдавать частные, индивидуальные интересы и стремления за общественные и, тем самым, говорить от имени социального целого[363].
Отсюда следует вывод, что право - это социальный конструкт, создаваемый и воспроизводимый практиками конкретных людей, хотя и не какими угодно произвольными. Это, например, господствующая точка зрения в современной (преимущественно западной) криминологии. Я.И. Гилинский по этому поводу пишет: «...преступность не онтологическое явление, а мыслительная конструкция, имеющая исторический и изменчивый характер. Преступность почти полностью конструируется контролирующими институтами, которые устанавливают нормы и приписывают поступкам определенные значения. Преступность - социальный и языковой конструкт. /.../Отсутствие четких (онтологических!) критериев того, что же по своему содержанию является «преступлением», приводит к тому, что оно оказывается всего-навсего «конструктом», более или менее искусственным»[364]. И далее: «В реальной действительности нет объекта, который был бы «преступностью» (или «преступлением») по своим внутренним, имманентным свойствам, sui generis, per se. Преступление и преступность — понятия релятивные (относительные), конвенциональные («договорные»: как «договорятся» законодатели), они суть социальные конструкты, лишь отчасти отражающие отдельные социальные реалии: некоторые люди убивают других, некоторые завладевают вещами других, некоторые обманывают других и т. п. Но ведь те же самые по содержанию действия могут не признаваться преступлениями: убийство врага на войне, убийство по приговору (смертная казнь), завладение вещами другого по решению суда, обман государством своих граждан и т. п.»[365]. Однако сказанное «не означает, что социальное конструирование вообще, преступности в частности, совершенно произвольно. Общество «конструирует» свои элементы на основе некоторых онтологических, бытийных реалий. Так, реальностью является то, что некоторые виды человеческой жизнедеятельности причиняют определенный вред, наносят ущерб, а потому негативно воспринимаются и оцениваются другими людьми, обществом. Но реально и другое: некоторые виды криминализированных деяний не причиняют вреда другим, а потому криминализированы без достаточных онтологических оснований. Это, в частности, так называемые «преступления без жертв», к числу которых автор этого термина Э. Шур относит потребление наркотиков, добровольный гомосексуализм, занятие проституцией, производство врачом аборта»[366].
Программу социального конструктивизма уместно дополнить эвристически ценными, позволяющими наглядно представить процесс превращения социальной инновации в привычное, идеи С. Московичи, связанные с формированием социальных представлений. В основе этого механизма, представляющего собой превращение «незнакомого в знакомое»[367], лежат два процесса: анкоринг (заякоривание) и объективизация.
Суть анкоринга состоит в «постановке на якорь» новых, странных, неожиданных идей (добавим от себя - и образцов поведения). То есть эти идеи (и действия) сводятся к привычным категориям и образам, помещаются в знакомый контекст. Это позволяет свести до минимума пугающее воздействие нового, неизвестного (именно для этого используются старые формы или их элементы)[368]. «Заякорить», по мнению С. Московичи, означает, во-первых, произвести наименование неизвестного явления (идеи), а тем самым, описать его, наделив определенными характеристиками; во-вторых, произвести отграничение его от других явлений; в-третьих, превратить его в объект конвенции тех, кто имеет к этому явлению непосредственное отношение[369]. Благодаря включению нового явления (идеи) в мир традиций соответствующей группы с помощью анкоринга меняются сами эти традиции.
Второй механизм превращения «незнакомого в знакомое», дополняющий анкоригн, называется С. Московичи объективизацией. Суть его состоит в преобразовании абстрактного представления в конкретный образ. При этом происходит перевод иконической сущности нового явления (идеи) в образ, а затем осуществляется соотнесение его с комплексом образов или с его прототипом[370].
В результате этих операций новое правило поведения номинируется, фиксируется в знаково-символической форме (зачастую метофоризируясь) и приобретает более или менее отчетливый образ в общественном сознании. Тем самым оно (правило поведения, имеющее юридическое значение) типизируется[371] и входит в массовую культуру, в том числе, в правопорядок.
Дискурс-анализ - это одно из наиболее популярных сегодня междисциплинарных направлений, выражающих квинтэссенцию постклассической гуманитарной науки[372]. Дискурс можно рассматривать как порождающая практика[373], непосредственно связанная с использованием языка. Э. Лаклау утверждает, что в основе любого социального института лежит учреждающий его акт власти, который в условиях фундаментальной неразрешимости социального, состоит в предпочтении одного правила организации практик всем существующим альтернативам, («первичный произвол» - по отношению к действующей нормативной системе), и который с помощью механизма «забывания происхождения» (у П. Бурдье - «амнезия происхождения») седиментируется, то есть, превращается в социальный институт, якобы сложившийся сам собой[374]. Вместе с тем индивидуальные артикуляции (термин, предложенный Э. Лакло и Ш. Муфф) и действия никогда не бывают точными копиями сложившегося образца; они, исходя из изменяющегося контекста, постоянно видоизменяют его сперва в рамках допустимого «люфта», а затем могут трансформировать в новый институт. Эта потенциальная изменчивость любой устойчивой структуры (института) обусловлена тем, что всякий знак (следовательно, и всякий институт как совокупность знаков с семиотической точки зрения) не имеет однозначного объективного значения[375]. Социальная практика, оперирующая знаками, переопределяет их значения как в рамках структуры, так и выходя за ее границы и создавая тем самым новую структуру. Таким образом формируется представление об объективности социальной структуры (института), ее естественности. Однако так понимаемая объективность — это исторический результат политических процессов и борьбы за гегемонию навязывания своего символического виде мира. Объективность, как утверждает Э. Лакло, — это маскировка изменчивости, сокрытие альтернативных возможностей иных значений[376].
Дискурс - это не просто особый тип разговора, при котором происходит обмен доводами «за» и «против» чего- либо, но структура коммуникации и ее артикуляция в языковой практики. Тем самым дискурс-анализ соотносится с теорией аргументациии, включающей как рациональные логические приемы, так и нерациональные эмоциональные способы убеждения аудитории, которая активно используется для анализа юридической деятельности[377]. Так, один из авторитетных современных теоретиков права Германии Р. Алекси разрабатывает дискурсивную теорию права, основным содержанием которой является юридическая аргументация как рациональный дискурс[378]. Прикладное значение дискурс-анализа состоит в том, что с помощью методики включенного наблюдения и регистрации (протоколирования) проговаривания юридически значимых действий, например, правоприменителем, можно определить тот смысл, который он (правоприменитель) вкладывает в эти действия[379]. Важное значение имеет дискурс-анализ и для прояснения специфики обыденного правосознания, в частности, выяснения механизмов формирования предубеждений и других социальных установок. Такой анализ применительно к расизму блестяще был проведен Т.Ф. ван Дийком[380]. Достаточно обстоятельно разработана методика критического дискурс-анализа Н. Фэркло, включающая анализ интердискурсивности (интертекстуальности) и гегемонии в контексте социальной практики: выявление комбинации жанров и дискурсов в рамках текста и доминирующего/доминирующих дискурсов и их конкретное проявление в практиках акторов[381]. Тем самым можно заключить, что дискурс-анализ представляет собой перспективную методику в рамках антропологического метода исследования права.
Вышеизложенное дает основание заключить, что постклассическая юридическая методология исходит из релятивности, конструируемости (но не произвольности), контекстуальности, постоянной изменчивости и принципиальной неполноты научного познания правовой реальности, что не отменяет необходимость и возможность такового, а лишь проблематизирует его.
Наука представляет собой сложноструктурированный, многогранный феномен, призванный систематически воспроизводить знания. Таким образом, наука - это не только сумма знаний, но и социальный институт, выражающий потребности общества в определенного вида знаниях, институт по их производству, фиксации, трансляции и применению на практике (в последнем случае наука трансформируется в технологию).
Структуру юридической науки, как и теории права, представленной в виде системы знаний, т.е. теории[382], можно рассматривать с нескольких позиций. Во-первых, с точки зрения содержания ее предмета, о чем речь шла выше. Во-вторых, с точки зрения структурных элементов юридической теории как социального института. Такими структурными элементами можно считать научно - исследовательские программы, ядро которых составляют институционализированные типы правопонимания (юридический позитивизм, социология права, теория естественного права, феноменология права и т.п.). В-третьих, с точки зрения выделения уровней юридической науки. В этой связи традиционно выделяются теоретические знания и эмпирические, отличающиеся тем, что первые служат идеализации (построению модели) изучаемого объекта, тогда как вторые ориентируются на непосредственное изучение объекта. С точки зрения современного науковедения к ним добавляется «метауровень» - философские основания науки[383]. В связи с этим представляется целесообразным выделить философию и права (верхний уровень), теорию права (средний уровень) и эмпирический (нижний) уровень[384].
Наиболее запутанным и дискуссионным вопросом является дисциплинарное и содержательное определение философии права. Это связано с тем, что право - сложный, многогранный феномен, являющийся объектом многих наук. В современной юридической литературе не прекращается спор по поводу того, что же такое философия права - составная часть философии (ибо она не может не исследовать такой феномен как право), самостоятельная научная дисциплина или часть (уровень) теории права.
Попробуем выяснить проблематику и статус философии права. Такая очередность вопросов представляется весьма важной, так как от определения проблематики (то есть, роли, назначения) философии права зависит ее дисциплинарный статус. Каковы же ее функции? Во многих работах, написанных философами (преподавателями философии, как любил говорить в последние годы Л.И. Спиридонов, после прочтения интересной статьи А.А. Гусейнова в журнале «Вопросы философии»[385]), философия права предстает как история правовых учений[386]. Такой же подход зачастую используют и достаточно авторитетные юристы[387]. Конечно, в этих работах - весьма содержательных и информативных - обсуждаются философско-правовые проблемы, такие как: соотношение права и морали, права и закона, сущность права, роль права в обществе и др. Однако авторы этих работ не объяснили, почему эти вопросы относятся именно к философии права, каков предмет этой дисциплины, ее функции, и вообще - что такое философия права. В таком случае изложение различных точек зрения даже с хорошим комментарием, предполагающим критику рассматриваемых концепций, следует отнести к такой дисциплине, как «История политических и правовых учений», которая (история), как известно, заканчивается сегодня[388].
Работ, посвященных собственно философии права, в том числе, рефлексирующих по поводу проводимого исследования, очень немного. Среди них следует назвать исследования Д.В. Масленникова, А.В. Полякова, С.Г. Чукина, В.М. Сырых, А.Ф. Закомлистова, В.П. Малахова и некоторые др. Вместе с тем, и у перечисленных ученых нет единства позиций по поводу того, каково назначение философии права и что она собой представляет: часть философии, самостоятельную науку или часть теории права. В общем и целом в современной философской и юридической литературе, посвященной философско-правовой проблематике, существует несколько различающихся позиций по поводу содержания, назначения и статуса этой дисциплины. Прежде чем высказать свою точку зрения по данному вопросу, необходимо проанализировать эти позиции[389].
По мнению Д.А. Керимова философия права выступает теорией познания правовых явлений и в качестве гносеологии входит в теорию права[390]. Соглашаясь с тем, что философия права входит составной частью в теорию права (аргументация будет приведена ниже), нельзя не отметить, что связывать предмет философии права исключительно с гносеологической функцией означает непозволительную ограниченность его трактовки. Главный вопрос, который хотелось бы задать авторитетнейшему ученому, - почему онтология права оставлена «на откуп» социологии.
Несколько иначе подходит к выяснению предмета философии права В.С. Нерсесянц. По его мнению, философия права является междисциплинарной наукой, объединяющей начала юридической науки и философии[391], выполняющая «ряд существенных общенаучных функций методологического, гносеологического и аксиологического характера»[392]. При этом автор отмечает различие философского осмысления проблематики философии права, когда демонстрируется философский потенциал какой-либо философской концепции в особой сфере права, и юридического, когда доминируют правовые мотивы: смысл, место и значение права и т.д. В качестве главной проблемы философии права В.С. Нерсесянц считает вопрос о том, что такое право, и рассматривает его преимущественно с точки зрения различения и соотношения права и закона[393]. Как видим, здесь проблематика философии права охватывает гораздо более широкий круг вопросов, по сравнению с позицией Д.А. Керимова. Такая позиция представляется вполне приемлемой. Однако вызывает возражение, во-первых, отнесение философии права (и философии) в разряд науки, во-вторых, жесткое различение проблематики философии права с точки зрения собственно философии и юриспруденции[394], и, в-третьих, акцент и в онтологии, и гносеологии, и аксиологии права на различение исключительно права и закона.
Третий мэтр отечественной юриспруденции С.С. Алексеев утверждает, что философия права - это наиболее высокая ступень осмысления права, вершина обобщенных юридический знаний, представляющая собой «науку о праве в жизни людей, в человеческом бытии», призванная «дать мировоззренческое объяснение права, его смысла и предназначения для людей, каждого человека, обосновать его под углом зрения сути человеческого бытия, существующей в нем системы ценностей»[395]. Как и В.С. Нерсесянц, он также различает философию права как исконно философскую дисциплину, рассматривающую право под углом зрения определенной универсальной философской системы, и интегрированную философско-правовую область знаний, «когда на основе определенной суммы философских идей осуществляется проработка правового материала»[396]. Можно согласиться, что философия права - это наиболее высокая ступень осмысления права. Однако эта идея нуждается, как представляется, в более подробной аргументации и обосновании. В то же время отождествление философии права с наукой или самостоятельной дисциплиной вызывает серьезные возражения (это противоречит идее автора об иерархичности юридического знания).
Более последовательной представляется позиция В.М. Сырых (хотя форма ее изложения далека от научной корректности). Правильным представляется его утверждение о том, что связь теории права и философии не зависит от содержания философии[397]. Философия, выполняя мировоззренческие, теоретические, методологические и гносеологические функции, выступает тем самым основанием теории права. Философия исследует всеобщие законы в развитии природы, общества мышления, является необходимым основанием теории права, так как любое конкретное явление (предмет науки) характеризуется определенной совокупностью всеобщих черт, признаков. Для их выявления и применяются философские (диалектико-материалистические - у В.С. Сырых) категории[398].
Нельзя не признать справедливым утверждение автора о том, что правоведение не может изучать конкретику своего предмета без учета воздействующих на право общих социологических закономерностей[399]. Однако «от такого «философского» экскурса никакой философии права образоваться не может»[400]. В пылу критического задора автор вообще отказывает философии права в праве на существование, так как, по мнению В.С. Сырых, теория познания права - это не что иное, как философия[401], а проявление всеобщих законов в отдельных сферах изучают соответствующие научные дисциплины. Поэтому философ не может за юриста решить проблему сущности права, а юрист за философа - гносеологические проблемы, тем более что они (по утверждению автора) там решены[402]. Правда ниже автор утверждает, что юристу необходимы знания и философии, и других наук[403]. Как видим, позиция В.С. Сырых достаточно противоречива.
Достаточно спорной представляется точка зрения В.П. Малахова на предмет философии права и ее взаимоотношение с юриспруденцией. По его мнению, предмет философии права - «духовное бытие правового существа»[404].
Философия права, «будучи социальной философией, обращенной к праву, она противоположна юридическому подходу к пониманию предмета, поскольку философия и наука качественно отличны друг от друга. Будучи системой программных установок права, правовой идеологией, философия права является органической частью юриспруденции как учения о праве»[405]. В этой связи возникает вопрос, как трактует автор философию права, которая является частью юриспруденции, но не является наукой? Прояснить эту «диалектическую связь» должно приводимое известным философом права различие философии права и тории права: «Во-первых, юридическая теория имеет своим предметом отчужденное право, поскольку исходным пунктом анализа для нее является не субъект, а социальная реальность. Поэтому право предстает как социальный институт и принципиально не может быть увидено как универсальная характеристика социального и индивидуального бытия. Более того, юридическая наука имеет дело не с эмпирической реальностью, а с реальностью правовых установлений. Философия же права имеет дело с реальностью субъективного т.е. с реальностью человека, одухотворенного моралью и одушевленного правом, а не с реальностью, противопоставленной субъективности (с объективностью).
Во-вторых, для философии права источником права является субъект, и право предстает как имманентное свойство человека. В обществе нет ничего принципиально отличного от человека и существующего помимо него. Поэтому, только говоря о праве как свойстве человека (субъекта), мы в состоянии уловить право в его объективированных формах, Для юридической же теории право субъекта может быть понято только как следствие определенной совокупности общественных процессов.
В-третьих, философия права говорит о праве, его понимании и существе как о феномене общественной культуры, а юридическая теория говорит о праве как о средстве, с помощью которого человек сообразуется с некоторыми требованиями, продиктованными обществом.
Есть все основания утверждать следующее. С одной стороны, философское понятие права не может и не должно быть исходным понятием общеправовой теории; из философского понятия о праве нельзя развернуть систему научных понятий юридической теории. С другой стороны, юридическое понятие о праве, как и любое иное нефилософское понятие о праве, не может и не должно рассматриваться в качестве материала для философских обобщений.
Но в то же время философия права и общеправовая теория находятся в органичном единстве, потому что ими решается, по сути, одна и та же задача. Особенно это очевидно, когда мы принимаем во внимание, что каждая из них является особенным типом учения о праве: будучи учением, общая теория права может быть представлена как идейная, мировоззренческая программа действительного права; будучи учением, философия права дает предельно широкое понимание природы и сущности права как феномена человеческой жизни. /.../
Связь с философией права позволяет общеправовой теории обнаруживать и постоянно удерживать в зоне внимания то, что юридическое понятие права ориентировано на конкретность предмета, что оно является ограниченным, т.е. примененным к решению вполне определенного и исчерпывающего круга задач. Философия права в состоянии помочь общеюридической теории осознать принципиальную фрагментарность ее понимания права,... помогает видеть границы возможностей права, определенные самой природой той формы права, которая является действительным предметом юридической теории»[406]. Нельзя не заметить, что принятие во внимание человека свойственно антропологической теории права, основанной, конечно, на соответствующей философии. «Отчужденный» подход к правопониманию - скорее реализация определенной (позитивистской) философии в юриспруденции, нежели тория права как таковая. Очерченные функции философии права (относительно теории права) явно принижают ее (философии права) значение.
Более последовательная и интересная позиция по данному вопросу принадлежит С.Г. Чукину. По его мнению, философия права представляет собой философский дискурс права, и является главным средством легитимации права[407]. Философия права, с его точки зрения, выполняет мета-методологическую функцию (в рамках методологического дискурса) и функцию легитимации права с точки зрения внешних принципов (в рамках дискурса обоснования права, проводимого с позиций предельных оснований)[408], и включает в себя онтологию, эпистемологию и методологию права. Познавательный же дискурс, и это представляется не до конца последовательным, отнесен к ведению юридической науки[409].
В завершение изложения различных точек зрения обратимся к работам зарубежных авторов, посвященных данной проблематики. В большинстве случаев философия права в работах западных авторов отождествляется с теорией естественного права, т.е. с определенным типом правопонимания[410]. М.Ф. Голдинг к предмету философии права относит природу права, проявляющуюся, прежде всего, во взаимоотношении права и морали, цель права, сущность ответственности, а также критерии справедливости при разрешении юридических споров[411]. Интересно, что цель права связывается им с пределами правового регулирования в обществе. Обращает внимание тот факт, что в данном случае полностью отсутствует гносеологическая проблематика в предмете философии права.
В этой связи более последователен В. Кубещ, который к философско-правовой проблематике относит фундаментальные знания о правовой реальности и о месте права в обществе, определение условий значимости этих знаний для отдельных юридических дисциплин и обобщение результатов исследований отдельных юридических дисциплин, в результате чего формируется научное правовое мировоззрение[412]. Задачами философии права, по его мнению, являются: исследование сущности права; способов его познания; анализ идеи права, его смысла и цели; обоснование логики в сфере права и логической структуры основных правовых понятий; дифференциации юридических наук; формулирование правового мировоззрения[413]. Вместе с тем, формулирование общеюридических понятий относится, по его мнению, именно к философии права, а не юридической догматике, которая лишь систематизирует и интерпретирует правовой материал, применяя нормативные и телеологические методы[414].
Как видим, и в отечественной и в зарубежной литературе нет единства мнений по поводу предмета философии права. Для того, чтобы аргументировать какую-либо точку зрения по данному вопросу, необходимо, как представляется, выяснить вопрос о соотношении (взаимосвязи) философии и науки[415].
Отношение между ними в XIX - XX в.в. протекали, как известно, достаточно сложно. Философия из «науки наук» первоначально была превращена позитивистами в лженауку, досужий вымысел, но уже постпозитивистами была с почетом возвращена на причитающееся ей место в структуре научного знания в качестве одного из его оснований в связи с неустранимостью социокультурного и исторического измерения науки. Это связано также с тем, что при любом подходе к описанию и объяснению научного знания оно неизбежно опирается на некоторое предпосылочное знание, априори. Теория парадигм Т. Куна, научно-исследовательских программ И. Лакатоса, неявного знания М. Полани, традиции Л. Лаудана, тематических структур Дж. Холтона, концептуальных установок Я. Хинтикки - все это хорошо описанные в литературе примеры такого предпосылочного знания. Все они оказывают непосредственное влияние на научную деятельность и влияют на ее результат.
Значительный интерес относительно понятия, структуры и функций философских оснований науки представляют идеи В.С. Степина. Они, с его точки зрения, включают в себя нормы и идеалы исследования, научную картину мира и философские идеи и принципы, с помощью которых обосновывается картина мира и эксплицируются нормы и идеалы исследования[416]. Тем самым основания науки выполняют эвристическую и адаптационную функции: детерминируют научный поиск адаптируя социокультурные факторы до- (вне-) научного порядка к данной отрасли научного знания.
Исходя из вышеизложенного философия науки (соответствующей конкретной научной дисциплины) является не отдельной областью знаний, существующей вместе (рядом) с этой наукой, а ее «верхним» уровнем - уровнем ее оснований. На этом уровне происходит соприкосновение философии и этой научной дисциплины - философские знания (в том числе, обыденные знания, подвергшиеся философской рефлексии) применяются для онтологического и гносеологического ее обоснования, а также происходит «адаптация» вненаучных знаний - мировоззрения, идеологии, стереотипов и т.п. - к проблематике соответствующей научной дисциплины. Так как философия представляет собой рефлексию над основаниями бытия и сознания, поэтому она включает в себя два главных раздела - онтологию (учение о бытии) и гносеологию (учение о сознании[417]). Аксиология, традиционно относимая к философскому знанию, как и этика и эстетика, представляют собой, на наш взгляд, подразделы социальной онтологии. В свою очередь методология (исследование научных методов, норм и принципов познания) - не что иное, как важнейший раздел гносеологии. Как видим, философия науки (как ее соответствующий уровень) - это не наука, но такое знания, без которого наука (в нашем случае юридическая) невозможна.
Таким образом, философия права - это «верхний» уровень юриспруденции, эпистемология юриспруденции, призванная способствовать онтологическому и гносеологическому обоснованию права. Необходимо заметить, что такое обоснование невозможно без участия всех трех уровней науки - и философского, и теоретического, и эмпирического. Эту функцию философия права (как уровень юридической науки, а не какая-то самостоятельная дисциплина), осуществляет особым способом - привлекая именно философское знание. Как именно?
Прежде всего, философия права проясняет смысл наиболее фундаментальных понятий юриспруденции - права, государства, нормы права[418] и др. Тем самым производится один из этапов формирования этих предельно общих для юридической науки понятий, дополняемых данными догмы права и практической юриспруденции. При этом используется аналогия из других областей знаний, метафоризация[419], метонимия. Тем самым исходные онтологические допущения, входящие важнейшим компонентом в картину мира, «переводятся» в юридическую сферу - предмет юридической науки. Привлечение данных других наук, то есть проведение междисциплинарных исследований, также относится в разряд философско-правовых исследований. Благодаря привлечению данных из других наук - т.е. междисциплинарности - возникает возможность увидеть старое в новом свете[420]. Тем самым философия права задает научную эвристику - формулирование рабочих гипотез, задающих направление научных исследований права.
К онтологическим аспектам философии права относится ко всему прочему определение роли и значения права в обществе.
Онтологическая проблематика философии права предполагает также разработку вопросов взаимосвязи юридической науки и социальной практики. Эти вопросы включают, во-первых, адаптацию социокультурных факторов применительно к юриспруденции (в том числе, формулирование социального заказа для юридической науки и практики) и, во-вторых, выработку критериев оценки юридической практики - то есть разработку вопросов эффективности права, смыкающаяся с определением значения юридической реальности в обществе. Все это относится к «политике права» как элементу философии права.
К этой онтологической проблематике примыкает определение предмета юридической науки. Так как предмет науки - это гносеологическое отношение субъекта и объекта познания, зависящее от того, как предварительно определяется объект - соответствующая реальность (в данном случае - правовая), то определение предмета данной конкретной научной дисциплины включает в себя вопросы и онтологии, и гносеологии. При этом важно иметь в виду, что это именно философско-правовая проблематика, так как определить предмет юриспруденции (как и любой другой научной дисциплины) оставаясь в рамках юридической науки невозможно[421]. Для этого необходимо произвести рефлексию над ней, а это в состоянии сделать только философия права, привлекая, конечно, сугубо юридические (в том числе, и практические) знания. К этой же проблеме примыкает вопрос о структурировании юридических наук и определения их предметов, хотя здесь связь с проблематикой науки теории права еще более наглядна; в то же время решить вопрос о структуризации правовой системы без привлечения философского знания невозможно.
К гносеологической проблематике философии права относится определение критериев научности юридического знания - применение общих критериев научности к области юридического знания. Другой важной составляющей гносеологии права является адаптация общенаучных методов применительно к познанию правовых явлений[422]. Это связано с тем, что у юриспруденции, как справедливо замечает В.П. Малахов, не собственной методологии[423], она формируется из применения всеобщих и общенаучных методов применительно к исследованию права.
К рассмотренной проблематике философии права примыкает ее мировоззренческая функция, связанная с формированием «правовой картины мира», то есть современным социокультурной и исторической ситуации социума правосознанием. Именно философия как мировоззрение обусловливает, например, предпочтение естественноправовой ориентации теоретика права, а не позитивистской или социологической. Сюда же примыкает философская рефлексия над идеологией, научными стереотипами и личностной идиосинкразией ученого, что неизбежно должно входить сегодня в структуру научной деятельности, если последняя претендует на научность[424]. Это и есть те «ненаучные» факторы, которые, по мнению сторонников социологии знаний, оказывают определяющее влияние на процесс и результат научной деятельности.
Отмеченные проблемы - функции - философии права, обозначенные выше, чрезвычайно сложны, неоднозначны, особенно в ситуации постмодерна и нуждаются в специальных исследованиях.
Таким образом, философия права - это онтологическое и гносеологическое обоснование права философскими методами (определяющее что есть право, каково его значение в обществе, каков социальный заказ и критерии оценки юридической практики, предмет юридической науки, критерии ее научности и методы научного познания правовых явлений), представляющее собой «верхний» уровень юридической науки, обеспечивающий взаимодействие философии (рефлексии над основаниями культуры) и внеюридических факторов с правоведением.
Средний уровень юридической науки, по мнению С.С.Алексеева и некоторых других ученых, представлен догмой права (специально-юридической теорией или общей позитивной теорией)[425], в виде традиционной для теории права проблематики. С таким мнением можно согласиться лишь отчасти. Если исследователь не является сторонником юридического позитивизма, то это совсем не обязательно должна быть формально-догматическая теория права, описывающая и объясняющая основные общеюридические институты.
Вообще сам термин «теория среднего уровня» был введен в научный оборот знаменитым американским социологом Р. Мертоном в основном для критического анализа структурного функционализма Т. Парсонса[426]. С точки зрения Р. Мертона, такие теоретические конструкции, как исторический материализм Маркса, теория социальных систем Парсонса и интегральная социология Сорокина - это скорее общие теоретические интерпретации, чем строгие системы типа общей теории в физике[427]. Чтобы связать эти философские концепции с эмпирическими фактами, как раз и необходимы теории среднего уровня, значительно менее абстрактные и более верифицируемые, нежели первые.
В теории права, в принципе, структурные элементы предмета и образуют подобные теории. При всех содержательных различиях сторонников позитивизма, социологии права или теории естественного права, сюда традиционно относятся теория правовых норм, теория правоотношений, теория правонарушений, теория юридической ответственности и некоторые другие. Они формируются «на стыке» философского их осмысления (например, исходя из социально-философских представлений о норме как таковой) и эмпирических проверок данными из отраслевых юридических наук (нормами уголовного, гражданского и т.д. отраслей права, закрепленными в соответствующих формах норм права). Тем самым, теория права обобщает, оценивает, теоретически интерпретирует данные отраслевых юридических наук, без которых она превратилась бы в спекулятивную, схоластическую дисциплину.
При очевидной целесообразности выделения теорий среднего уровня, нельзя не отметить и проблемы, нерешенные вопросы, возникающие в этой связи. Прежде всего, это относится к тому, что между философским и теоретическим уровнями нет однозначной связи. Одна и та же теория среднего уровня может быть обоснована, с некоторыми модификациями, различными философскими концепциями, и наоборот (эта же проблема относится и к нижнему уровню теории права - эмпирическому). Серьезной проблемой является наличие или отсутствие логических связей между элементами теории права «среднего уровня». В этой связи представляется справедливой критика А.Ф. Черданцевым попыток экспликации логической системности теории права. «Общую теорию права, - пишет известный теоретик права, - сомнительно представлять в виде некой логической системы, где одни понятия вытекают из других, одни субординационно подчинены другим. Такой механизм, конечно, существует, но эпизодично, не характеризуя всей системы теоретических знаний»[428]. Если предмет науки и теории права, в частности, конструируется субъектом на основе, прежде всего, господствующих научных традиций, то именно субъект определяет состав и связи между элементами соответствующей теории. Так, к теории права некоторые авторы относят экономические аспекты права (в рамках междисциплинарного направления экономический анализ права), другие - достоинство человека, правовое симулирование, правовые льготы и поощрения, цели и средства, правовую политику, злоупотребление правом, юридический конфликт, третьи - правовую модернизацию, глобализацию и т.д[429]. При этом очевидно, что предмет теории права постоянно (хотя и не очень быстро) видоизменяется, что вряд ли можно обосновать изменением логических оснований юриспруденции. Вызывает некоторые вопросы и статус таких дисциплин, которые традиционно именуются прикладными - теория криминалистики, теория судебной бухгалтерии, теория судебной медицины. Не менее дискуссионным является статус криминологии.
Эмпирический уровень - это уровень фактов, полученных в результате конкретных исследований. Эмпирия - это знания о мире в его существовании, то есть в его внешних проявлениях. Эмпирический факт представляет собой индивидуальную характеристику, данную в непосредственном опыте, он представляет объект в его единичном существовании.
Неверно отождествлять «факт» лишь с чувственным отражением определенных сторон объективного мира, рассматривать его исключительно как чувственный образ того или иного события, явления. Чувственных образов как таковых, «очищенных» от рациональных компонентов мышления просто не существует. Любая фактическая информация о конкретном, единичном событии или явлении всегда фиксируется в языке науки и тем самым становится (может стать) всеобщим достоянием. Фактуальные предложения научного языка практически всегда включают в себя специальные термины, смысл которых может быть понят лишь в контексте определенной научной теории. Поэтому фактами науки могут быть лишь те данные, которые «ассимилированы» определенной теоретической концепцией, включены в систему научного знания путем их отображения в понятийной системе некоторой теории. Например, те или иные данные (результаты анализа, наблюдения и т.д.) о конкретных нормах права станут научными фактами только тогда, когда будут интерпретированы в соответствии с представлением о норме права как таковой (например, как о статье нормативно-правового акта, или как фактическом состоянии общественных отношений). При этом следует заметить, что процедура интерпретации следует не за эмпирическим исследованием, а всегда вместе с ним одновременно. Поэтому выделить эмпирический уровень теории права в чистом виде, без теории, практически невозможно, но можно лишь аналитически.
Серьезной проблемой является вопрос об эмпирическом уровне теории права и юриспруденции в целом. Дело в том, что теория права - общеюридическая концепция и сама по себе не имеет «прямого» выхода на эмпирику. Поэтому эмпирический уровень теории права зачастую опосредован данными отраслевых юридических и смежных общественных дисциплин. Невозможно эмпирически представить норму права, систему права или правоотношение как фактические данности, так как это - абстрактные понятия. Еще сложнее это сделать применительно к праву - многогранному, многоаспектному феномену. Но это не означает, что мысленно невозможно соотнести эти понятия с единичными суждениями. Поэтому трудности выделения эмпирического уровня теории права не дают оснований для отказа от теории права как таковой и от признания ее наукой[430].
Многогранность права, о которой подробно будет сказано в соответствующем разделе курса, включает человека - носителя статуса субъекта права, его действия (в широком смысле этого слова - активность, проявляющуюся вовне) и знаковые формы, в которых осмысляется сам человек, его действия, вещи материального мира, с которыми оперирует человек, и он сам (его социальный статус). Единичные суждения об этом и образуют эмпирический уровень юриспруденции и теории права.
По мнению В.А. Четвернина к правовым явлениям относятся 1) поведение, подчиненное праву, 2) проявления права в сознании, 3) авторитетные тексты, в которых формулируется право. Категорично заявляя, что «других видов правовых явлений не существует», В. А. Четвернин исключает из их числа правовые нормы на том основании, что это «правила должного, которые проявляются посредством правовых явлений». Соответственно, делает вывод автор, «правовые явления — это способы бытия правовых норм»[431]. Ю.Е. Пермяков полагает, что эмпирической базой «юридической науки, т. е. правом как фактической реальностью, выступает обширная практика утвердительных суждений о статусе, часть из них облекается в особую — юридическую — форму и возможна лишь внутри строго определенных процедур. Судебные решения, награждения, приобретения, заключение договоров и совершение разнообразных сделок — все это можно понять как различные варианты достижения субъектом права статуса, который он считает достойным самого себя. Субъект, контрагент (Другой) и авторитетная инстанция — вот три онтологических полюса правовой жизни. /.../ Юридическая наука и практика в описании эмпирических объектов пользуются суждениями, которые опираются на право как свой собственный критерий. Суждения, опирающиеся на право — это, во-первых, суждения о законности (легитимности). Они являют собой верхний класс, высший уровень обобщений. Вне права суждения такого рода не встречаются. Вторая группа правовых суждений — суждения о статусе, которые в свою очередь могут быть классифицированы более детально (демонстрация легитимности, суждения о компетенции, об ответственности и виновности, о доказанности, о наличии права, а также правовая квалификация как пространственное определение взаимных расположений субъектов права). Третья — о стратеги поведения в правовом пространстве. Три уровня правовой реальности могут быть представлены в научном суждении о поведении субъекта: законно-незаконно (раздел аналитического правоведения, повествующий о формальных основаниях правовых суждений с позиции инстанции), надлежащий-ненадлежащий (раздел аналитического правоведения о субъекте права, его полномочиях и компетенции), правильно-неправильно (практическая юриспруденция как выбор оптимальных правовых конструкции направления движения к надлежащей инстанции)»[432]. Представляется возможным согласиться с приведенной интересной классификацией юридических суждений, если, во-первых соотнести их с субъектом высказывания[433], и, во-вторых, с научным, а не практическим их характером (очевидно, что суждения о статусе, законности и т.д. могут быть сугубо практическими, но могут представлять собой обобщения практических ситуаций и использоваться для научных целей: в таком случае происходит их «удвоение» - это будут суждения о практических суждениях).
Связь между теоретическим и эмпирическим уровнями чрезвычайно тесная, а их различие не имеет абсолютного смысла. Но относительное различие все же имеется. Оно связано с тем, что теория фиксирует более или менее постоянные (инвариантные) свойства и отношения объектов в понятиях и связях между ними. Эмпирия (факты) описывают текучесть, непостоянство объектов, что связано с изменчивостью их количественных характеристик.
Соотношение и взаимодействие уровней науки ставит важный вопрос о том, как именно происходит научное исследование, как «развивается»[434] наука? «Кумулятивная» (о терминологии Т. Куна) модель науки осталась в прошлом, поэтому изменения в науке происходят как научные революции, «взрывающие» философский ее уровень (парадигму), что не исключает некоторой преемственности, хотя прошлое знание всегда переформулируется в рамках новой парадигмы. Вообще говоря, наука (как уже говорилось выше) не может объяснить механизм научного открытия. Не случайно позитивисты (включая неопозитивистов) вынесли «контекст открытия» за рамки науки, оставив ей заниматься «контекстом обоснования». К сожалению (возможно, оценочные категории тут не уместны, так как это всего лишь констатация факта) постклассическая наука, кроме эпатажа П. Фейерабернда, заявившего о необходимости привнесения в науку «ненаучного» для стимулирования ее изменений и исследований по социологии знания, показавших зависимость продуктивности научных исследований от социокультурного контекста, ничего не предлагает. Думается, это специфика науки как таковой - работать с фиксированным знанием. В этой связи чрезвычайно прозорливым видится рассуждение по этому поводу Ю.Е. Пермякова - одного из немногих современных теоретиков права, органично сочетающих великолепную философскую эрудицию с высоким уровнем юридической подготовки[435]. «Современная наука отличается от прошлой тем, что имеет в себе незавершенность приобретенного знания. Она открыта действительности, в которой находится место таким фактам, которые трудно или невозможно объяснить, опираясь на имеющиеся концепции и усвоенный опыт. Для современной науки имманентно свойственна недосказанность; это звучит т парадоксально, поскольку научное знание стремится к самоорганизации, оформлению в исчерпывающим образом объясняющую модель — концепцию. Концепции перестают видеть отклонения в ожидаемых событиях и предпочитают отказывать фактам, которые не поддаются соответствующему описанию и объяснению, в свойстве реальности. В любой отрасли теоретического познания со временем накапливаются довольно много оговорок, объясняющих несоответствие теоретических постулатов практическому опыту (например, «дурное государство» Гегеля, «азиатский способ производства» Маркса). Поэтому для развивающейся науки способность видеть собственную несостоятельность выступает залогом ее ответственного подхода к исполнению своих задач. Современная теория права должна быть заинтересована в поиске таких фактов, к объяснению которых она методологически не готова»[436]. В другой работе он констатирует: «Когда мы говорим о науке, то чаще всего понимаем ее как средство приобретения теоретических знаний. Эта познавательная модель объясняет нам, почему ценится приобретаемое знание и информация о предмете: они единственный продукт и конечная цель всякой научной мысли. Между тем о самой мысли в настоящем аспекте говорить не приходится, она оказывается за рамками познавательного интереса. Стандарт современной науки таков, что ее конечным продуктом выступает знание, а не сомнение, концепция, а не догадка, завершенная теория, а не брошенная в неопределенное будущее мысль. Невнимание методологии к вопросу о том, что такое научная мысль и как становится возможным научное мышление, хоть и кажется парадоксальным, но лишь на первый взгляд. /.../
Любая наука начинается с предположений, обсуждение которых не входит в ее задачи. Как только наука приступает к осмыслению своих собственных исходных положений, она неминуемо задается вопросом о субъекте, что составляет прерогативу философского знания. /.../
Завершенные системы знания (научные концепции) не вправе допускать существование фактов и обстоятельств, которые ими не предусмотрены. Любая концепция стремится к собственной состоятельности, т. е. логическому совершенству, полноте объяснения и способности прогнозировать будущее. Достигнув идеала научности, концепция приобретает черты мифа: она не допускает ни вопросов, ни собственного опровержения. Так достигается свобода теории от факта, который способен ее опровергнуть»[437].
Таким образом, научное познание начинается с выдвижения научной гипотезы, мысли (по терминологии Ю.Е. Пермякова) в основном за счет привлечения данных других наук, выхода в «междисциплинарность» - т.е. с помощью транцендирования науки в философский ее уровень.
Постклассическая эпистемология предлагает несколько иную структуру научного исследования, в отличие от традиционного. Оно может быть представлено следующей схемой: сбор данных - их описание - их классификация - построение теории - итоговый документ. При этом на каждом его этапе происходит возврат к исходным данным. Наиболее важным, как представляется, здесь является требование соотнесения установки автора и действующего субъекта, а также постоянный учет обстоятельств контекста: места, времени и типа культуры[438]. Поэтому описание выступает здесь основанием для концептуального анализа, то есть для построения теории описываемого явления. Для этого требуется обобщение сходных данных в соответствующую категорию. Затем необходимо осуществить контекстуализацию категорий: выяснить при каких условиях они действуют. Затем необходимо выявить связи, зависимости между этими явлениями. Это, в свою очередь - условие для классификации явлений. Тем самым происходит формулирование мини-теории - индуктивного обобщения отдельных явлений, концептуализация единичных фактов. Эмпирическая информация об отдельных частях (сторонах) явления достраивается до целого его образа и превращается в «теорию данного явления»[439]. Затем, очевидно, данный отдельный случай, концептуализированный до уровня теории, сравнивается с другими аналогичными случаями. Таким образом, в постклассической эпистемологии происходит сближение «переднего» края науки и ее институционализации.
Если науку (теорию права в нашем случае) рассматривать в качестве социального института, как это, например, делают представители социологии науки[440], то в структуре науки выделяются несколько иные элементы. Сторонники социологии науки пытаются выявить (и доказать) социальную обусловленность научных положений, и поэтому основной единицей анализа для них является научное сообщество, производящее знание. Большое влияние на становление этого подхода в науковедении сыграла работа Т. Куна, в которой структурная единица науки — парадигма - отождествляется, прежде всего, с научным сообществом, разделяющим общие правила «решения головоломок»[441]. В связи с этим основным объектом анализа социологии науки являются научные школы - устойчивые институционализированные образования, определяющие специфику научной деятельности конкретных ученых (от выбора темы исследования, до определения социального статуса того, кто волею судьбы попал под влияние именно этой научной школы).
Научная школа представляет собой малую группу (в социологическом смысле), объединенную неформальным лидером (его статус может совпадать с формальным) и соответствующей научно-исследовательской программой[442]. В социальной психологии науки к этим признакам научной школы также добавляют единство стиля мышления, переходящее от учителя к ученикам[443]. Критерии научной школы достаточно условны и не являются четко зафиксированными в каких-либо нормативных документах. По мнению В.П. Карцова в качестве таковых можно считать: единство программы деятельности, в том числе предмета исследования; непосредственное общение членов научной школы, включая общение учеников с учителем; идентичность школы как коллектива (имеется в виду психологическое отличие от других коллективов); потребность в кооперации деятельности[444]. Для экспликации характеристик научных школ в юриспруденции автором в 2003 г. было проведено анкетирование представителей юридического научного сообщества г. Санкт-Петербурга из числа преподавателей вузов города.
Было опрошено 25 преподавателей, практически все - кандидаты юридических наук, пытая часть - доктора юридических наук. На вопрос существуют ли в современной юриспруденции научные школы положительно ответили 19, отрицательно - 3, практически не существуют - 2, отсутствует мнение у 1. На вопрос какие научные школы Вы можете выделить, мнения респондентов разделились: по типу правопонимания (либертарная, нормативистская и т.п.) - 15 ответов[445]; по региональному критерию - 14[446]; по наименованию дисциплины - 11[447]; по институциональному критерию - 2[448]; затруднились с ответом - 4; таковые отсутствуют - 3 ответа. Эти данные интересно соотнести с открытым вопросом о критериях научной школы. Подавляющее большинство - 22 - в качестве такового указало наличие научной концепции, направления исследования (интересны некоторые уточнения: для 4 важен «качественно иной подход к научной проблеме», для 4 - метод исследования, для 3 - «не любые взгляды, а концептуальные»); единство научного сообщества - главный критерий для 14 респондентов; наличие лидера - для 5; институциональный критерий - для 2[449]. В качестве лидеров научных школ набрали более 2 голосов: Е.А. Суханов - 4, Л.И. Спиридонов - 4, В.С. Нерсесянц - 3, А.П. Сергеев - 2, Ю.К. Толстой - 2, В.А. Четвернин - 2, Д.М. Шаргородский - 2, Д.А. Шестаков - 2, С.С. Алексеев - 2, И.Л. Честное - 2. Не назвали ни одного лидера - 3.
На вопрос относите ли себя к какой-либо из существующих школ отрицательно ответили 7, положительно (к Петербургской - 6) - 15, трое затруднились с ответом. Положительно ответили на вопрос о существовании научных школ в прошлом 23 респондента; лидерами среди них стали: историческая школа права - 4, социологическая - 4, Московская - 3, Санкт-Петербургская - 3, психологическая - 3, позитивистская - 3.
На наш взгляд научная школа находится внутри научной дисциплины и не может представлять ее целиком. Обязательным условием существования научной школы является научная концепция с соответствующим предметом и методом познания реальности. Эти исходные установки видения (предмет) и познания (метод) реальности, выраженные в «классических» (для этой школы) трудах, должны разделяться некоторым количеством сторонников. При этом одно (концепция) предполагает второе (научное сообщество), так как вне ученых, тех, кто воспринимает некоторые идеи, знания как такового не существует (что бы по этому поводу не писал К. Поппер, в частности, о «третьем мире»). В то же время лидер научной школы может существовать как реально, так и виртуально - в «классических» трудах прошлого времени.
Другим критерием структурирования науки является дисциплинарная ее институционализация. Научная дисциплина (от лат. discipulus - ученик) - это, прежде всего, трансляция знаний, единица процесса обучения, а также воспроизводство научных кадров. Эмпирическим показателем формирования научной дисциплины в США является наличие кафедр с таким названием в 10 и более университетах[450]. Внутри научной дисциплины выделяются научные направления и научные специальности, границы между которыми весьма условны. Главным показателем институционализации научной дисциплины, научного направления и научной специальности является классификатор наук, например, который ведется ВАКом (Высшей аттестационной комиссией) для присуждения ученых степеней и научных званий.
Институциональный критерий науки предполагает анализ влияния на процесс научного исследования социальных (социокультурных) факторов[451]. Очевидно, что результативность научной деятельности (это еще одна проблема: каковы показатели результативности науки) зависит от отношения правящей элиты и референтной группы к науке вообще и соответствующей дисциплине в частности. Это преломляется в финансировании науки, ее востребованности обществом, воплощении научных результатов в практической деятельности. Следует признать, что юриспруденция и теория права пока далеки от осмысления этой проблематики[452].
Вопрос о месте теории права в системе наук, во-первых, предполагает определение критериев ее отличия от других научных дисциплин и, во-вторых, выявление специфики взаимосвязи с ними. Кроме того, необходимо отличать взаимосвязь теории права, представляющей всю юриспруденцию, с общественными науками, и с юридическими дисциплинами.
При рассмотрении первого вопроса ограничимся выяснением взаимосвязи теории права (юридической науки) и социологии, с одной стороны, и юриспруденции и политологии - с другой. Но для начала необходимо ответить на более общий вопрос: обладает ли юриспруденция автономией? Если да - то в чем она состоит и до каких пределов распространяется? На первый взгляд вопрос очевиден: конечно, обладает. Однако если право рассматривать в качестве социального явления (а с этим мало кто будет спорить), то возникает проблема пересечения предметов исследования юриспруденции и социологии: право как социальное явление изучает и юриспруденция и социология.
Различие между ними, как представляется, состоит в степени общности изучения права, как социального феномена. Юридическая наука изучает свой предмет во всей полноте и определенности. Социология же изучает право, как и другие социальные явления (экономику, политику, науку, искусство и т.д.) с точки зрения того существенного, что характеризует их именно как социальные феномены.
Такое разграничение юриспруденции и социологии связано с предметом последней. Он не может включать в себя всю совокупность социальных явлений, в противном случае социология рискует превратиться в безграничную энциклопедию социальных феноменов. Поэтому социология не изучает социальные явления во всей их подробности, детальности, но как раз с точки зрения того, что их объединяет в группу социальных феноменов, то есть то, что является в них существенным. Детальный их анализ выпадает на плечи частных социологических дисциплин, то есть общественных наук, изучающих экономику (экономическая теория), политику (политология), право (юриспруденция) и т.д. с точки зрения того существенного, что выявлено во всех социальных явлениях социологией.
Таким образом, юридическая наука - это частная социологическая теория, самостоятельность которой достаточно относительна (она относительна с точки зрения самостоятельности права по отношению к другим социальным явлениям). Эта «ограниченность» самостоятельности отнюдь не является показателем «ущербности» юридической науки. Наоборот, это единственно возможный способ избежать неразрешимой проблемы самодостаточности системы (вспомним «ограничительные» теоремы К. Геделя и А. Тарского). Только изучая право как сторону общества можно построить адекватную ему теорию.
В этой же связи необходимо прояснить и вопрос о статусе социологии права. Что такое социология права: часть общей социологии, самостоятельная научная дисциплина, часть теории права или сама теория права? В отечественной и зарубежной литературе нет однозначного ответа на этот вопрос.
Прежде всего, следует отвергнуть второй вариант статуса социологии права. Для этого нет ни онтологических, ни эпистемологических предпосылок, то есть собственного предмета и социально-институциональных характеристик (научного сообщества, системы подготовки кадров, учебной дисциплины и т.п.). В этом смысле прав Ю.И. Гревцов (хотя он отстаивает именно этот подход), отмечающий, что «отечественная социология права - наука, во многом не состоявшаяся. В стране нет организованного корпуса учёных, представляющих именно эту науку, почти нет публикаций, не готовятся специалисты»[453]. Это же, заметим, относится и к социологии права за рубежом.
Является ли социология права составной частью общей социологии? Нет, хотя столь категорический ответ не исключает исследование социологами права как социального феномена. Такое исследование будет относиться к «чисто» социологическому, а не юридическому в том случае, если право анализируется для того, чтобы продемонстрировать (подтвердить) какую-либо общесоциологическую концепцию, то есть прояснить социальность как таковую.
Если же юрист использует методы социологии или социолог подвизается на ниве юриспруденции и при этом исследуется права ради, так сказать, него самого - то перед нами социологически ориентированная теория права. Таким образом, социология права - это не часть теории права[454], но сама теория права, по крайней мере, один из ее вариантов. Она не сосуществует рядом с догматически ориентированной теорией права, но включает последнюю в себя, как раздел «юридическая техника».
Если юриспруденция не хочет оставаться формальнодогматической, схоластической, витающей в облаках «чистых юридических понятий» (в духе Г. Кельзена) дисциплиной - то не только должна, но и обязана. Это связано с тем, что право - суть момент, сторона общества (как любил говорить Г.В.Ф. Гегель), а поэтому выступает формой других отношений, всегда «скрывающихся» за правом. Более того, право в эмпирической реальности не существует вне (или без) экономики, политики, психологии и т.д. Поэтому в предмет юриспруденции эти неюридические явления неизбежно входят, но не сами по себе и не в «полном объеме», а лишь в том аспекте, в каком они влияют на право[455]. Каждый ученый и практик сам должен выбирать этот объем, но очевидно, что чем лучше цивилист знает экономику, а конституционалист политику - тем его представления о праве будут более полными. Ко всему прочему сугубо с научной точки зрения право не может быть обосновано «из самого себя», а только с позиций некоторой метасистемы - общества. Поэтому юридическая наука может претендовать на обоснованность своих положений лишь в том случае, если она основывается на положениях социальной философии (теоретической социологии)[456].
Соотношение юриспруденции и политологии также является достаточно проблематичным. Это связано с тем, что политология не может не изучать деятельность субъектов политики, в том числе, государство. Однако государство исследует и юриспруденция с точки зрения его влияния на правовую реальность. Особо остро стоит вопрос о соотношении политологии и теории государственного (конституционного) права.
Для того, чтобы определиться по данному вопросу необходимо вспомнить историю формирования политологии как самостоятельной науки, так как генезис научной дисциплины может пролить свет на условия и предпосылки ее появления на свет. Политология в качестве самостоятельной науки институционализировалась в 1880 г. в США, когда при Колумбийском университете была открыта школа политических наук. В Европе становление политологии происходит несколько позднее - в первой половине XX в. Это время господства позитивизма. С точки зрения позитивистов право (например, конституцию) необходимо изучать по ее внешним проявлениям в соответствующем тексте. Все другие аспекты, в том числе обусловливающие текст права (конституции) к предмету позитивистской юриспруденции не относятся. Так образовался теоретический вакуум: существуют принципиально важные вопросы (например, расстановка политических сил, политической сознание, политическая культура и др.), определяющие содержание текста права, а изучать их некому. Собственно для анализа такого рода проблем и возникла политическая наука, у которой, по словам Ж. Бюрдо, нет своего предмета, так как она призвана изучать содержательные вопросы конституционного права[457]. Сегодня же, когда позитивизм перестал быть господствующей (или единственной господствующей) доктриной, соотношение между юриспруденцией и политологией конвенциональное и достаточно условное. Действительно, для того, чтобы изучать политические партии, необходимо знать законодательство о них, но и одновременно чем собственно партии отличаются от других политических институтов. Такого рода знания необходимо дополняют друг друга.
Взаимоотношение теории права с отраслевыми юридическими дисциплинами (теорией государственного права, теорией гражданского права и т.д.) в некотором роде может быть представлено по аналогии соотношения социологии с частными социологическими дисциплинами. Теория права (как и социология) выступает философским уровнем, теоретико-методологической базой для отраслевых юридических наук.
Теория права, во-первых, задает научную эвристику всем иным юридическим дисциплинам, чаще всего, на имплицитном уровне. Новая научная гипотеза не может возникнуть «внутри» наличного знания. Новизна всегда предполагает выход за границы существующей предметной области (если это действительно новое). Куда? Как правило - в область междисциплинарности. А все междисциплинарные исследования относятся именно к теории права. Во-вторых, именно теория права определяет предмет юриспруденции (и всех юридических дисциплин) и предмет правового регулирования для всех отраслей права. В-третьих, без теории права невозможна выработка общеюридических понятий, используемых во всех юридических науках. В-четвертых, теория права «адаптирует» всеобщие и общенаучные методы научного исследования, обеспечивая их трансформацию в частнонаучные (или специальные) методики, которые только после такой «адаптации» используются в иных дисциплинах. Наконец, в-пятых, именно теория права определяет критерии научности, включая оценку практики для всей юриспруденции, разрабатывая теорию эффективности права.
Однако между теорией права и отраслевыми юридическими дисциплинами существует и обратная связь. Она состоит в том, что последние являются «питательной средой» теории права, в достаточно большой степени выступает ее эмпирической базой. Отраслевые юридические науки, далее, предъявляют теории права «социальный заказ», демонстрируя те практические проблемы, которые нуждаются в теоретическом осмыслении.
Таким образом, теория права обобщает, оценивает, теоретически интерпретирует данные отраслевых юридических наук, без которых она превратилась бы в спекулятивную, схоластическую дисциплину.
Проблема критериев научности юриспруденции — одна из наиболее актуальных. Она «спровоцирована» тем, что в нынешней ситуации, именуемой постмодерном, поставлены под сомнение критерии научности как таковые, как и привилегированный статус науки (о чем уже упоминалось выше). В соответствии с принципом пролиферации, сформулированным П. Фейерабендом, чем более несовместимой с господствующей точкой зрения является выдвигаемая гипотеза, тем лучше. Действительно, многие научные открытия представлялись поначалу научному сообществу абсурдными. И чем их больше, тем, по мнению знаменитого американского философа, в большей степени будет обеспечен прогресс науки. Но в то же время стоит ли любую «сумасшедшую» идею считать научной и пытаться применять на практике и преподавать в вузе? В любом случае принцип пролиферации и близкий ему принцип релятивизма размывают границы между научным и ненаучным.
На всем протяжении истории юридической науки, с момента ее институционализации, мало кто подвергал сомнению ее претензии на громкое название Наука. Такой ее статус не ставился под сомнение до самого последнего времени, в том числе, в эпоху господства позитивистской методологии (а то, что она продолжает господствовать в юриспруденции для большинства знакомых с юриспруденцией очевидно)[458]. Исключение, может быть, составляли представители естественных наук. Так, известный физик - Нобелевский лауреат Л.Д. Ландау - все науки классифицировал на естественные (физика, химия и т.д.), неестественные (математика) и противоестественные (гуманитарные науки)[459]. Сегодня, когда поставлены под сомнения «классические» критерии научности[460], юриспруденция не может остаться в стороне от обсуждения такой животрепещущей проблемы, как ее критерии отнесения в разряд наук. Причем проблема усугубляется не только возможной потерей такого привилегированного статуса. От того, что в Англии до сих пор юриспруденция относится к числу искусств, ничего страшного не происходит. Важнее другое: если раньше научный разум выступал главным критерием легитимности социального (в том числе и правового) порядка, то сегодня, в условиях кризиса рациональности как таковой, он поставлен под сомнение[461]. Отсюда проблематичность обоснования права, общественного порядка и самого общества.
Вопрос о критериях научности юриспруденции практически не поднимается в юридической литературе[462]. Для большинства юристов он считается само собой разумеющимся, представляя собой «естественную установку» в социальной феноменологии. Так, из 10 опрошенных автором экспертов, все 10 высказались в пользу научности их области знаний, в которой они специализируются, хотя двое также добавили промежуточный ответ «в большей степени да»[463]. В том случае, когда все же речь заходит о методологии права, ее научность, как правило, связывают с наличием собственного предмета и методов исследования, иногда добавляют логическую последовательность (непротиворечивость) теоретических положений и научный язык их изложения[464]. Однако астрология, например, также имеет свой предмет исследования; у нее имеются соответствующие методы; вполне вероятно (я не специалист в этой области, поэтому не могу утверждать категорично), что ее суждения и умозаключения представляют собой непротиворечивую систему; у нее сложился свой понятийный аппарат, выраженный в соответствующем языке. Можно ли отсюда сделать вывод, что астрология является наукой? Думается, что наукой она не является.
Проблема, заявленная в заглавии данного вопроса, предполагает определение критериев научности, выработанных философией науки (науковедением) и сравнение с ними эпистемологических признаков юриспруденции. Только так возможно утвердительно ответить на вопрос является ли юриспруденция наукой или это, как остроумно выразился один физик (П. Эренфельс) относительно всех нефизикализированных дисциплин, - «собирание марок».
Повторим, что сделать это чрезвычайно трудно, так как современное науковедение переживает серьезный кризис философских оснований, связанный со сменой типов рациональности, или - переходом от классической модели науки к постклассической (или постнеклассической).
Наука чаще всего отождествляется с суммой знаний. Знания, претендующие на статус научных, должны отвечать критерию истинности. Долгое время считалось, что критерии истины и, следовательно, научности, вечны и неизменны. Сама же наука, предполагалось, развивается от меньшего объема знаний к большему, то есть к открытым истинам добавляются всё новые и новые. Ранее установленная истина при этом сомнению не подвергалась - ведь это абсолютно достоверное знание. Такая концепция науки, зародившаяся в Новое время и доминировавшая до середины XX века, в современном науковедении получила название кумулятивной.
Положение о том, что результаты философского и научного познания должны быть вечными и тем самым неопровергаемыми истинами является лейтмотивом рационалистической философии Нового времени. Интуитивные истины у Декарта, истины разума у Лейбница, синтетические и аналитические суждения у Канта, принципы наукоучения у Фихте - все это различные наименования кумулятивного образа науки в методологии Нового времени.
Этой же идеей проникнуты принципы позитивистов XIX и начала XX веков. В отличие от рационалистов абсолютная значимость (истинность) ими приписывается результатам, прежде всего, опытного, а не теоретического познания. Неизменной сохраняется уверенность в возможности достижения абсолютной истины[465]. И те, и другие основные усилия прилагали к тому, чтобы сделать научные знания объективными. Рационалистическая философия науки в теории права (которая к тому времени еще не институционализировалась в качестве самостоятельной научной дисциплины) представлена теорией естественного права Нового времени. Последнее традиционно определяется как дозаконотворческий и внезаконотворческий комплекс объективных закономерностей, необходимостей, правил социальной, общественно-политической жизни[466]. Эти закономерности предписаны самой природой и запечатлены в человеческом разуме. Они мыслятся либо априорно в виде логической предпосылки, либо как «естественное состояние», исторически предшествующее общественному и государственному порядку.
На место философии Нового времени в XIX веке приходит несколько другая (хотя и в рамках той же эпистемы - ценностей и мировоззрения техногенной цивилизации) науковедческая программа - позитивистская. Позитивисты, как уже отмечалось, решили отбросить всякие абстрактные рассуждения, которые не могут быть сведены к опытным данным. С этого времени торжествует эмпиризм, а познание ограничивается изучением исключительно внешних признаков непосредственно наблюдаемых предметов. Именно в это время возникает теория права как самостоятельная научная дисциплина, на формирование которой не могла не сказаться интеллектуальная атмосфера эпохи. В результате на место философии права, выражающейся в то время исключительно теорией естественного права Нового времени, приходит позитивистская концепция права. Юридический позитивизм акцентирует внимание на внешних признаках (проявлениях) права, то есть либо на тексте права (юридический догматизм), либо на правовом поведении (позитивистская социология права)[467].
Для юридического позитивизма, следовательно, критериями научности выступают либо эмпирические факты, либо формальная логика (наиболее последовательно представленная Венским «кружком», Берлинской и Львовско- Варшавской школами, и заложившая основы современной аналитической философии)[468]. С этими установками соотносятся корреспондентская и когерентная теории истины, основанные на соответствии чувственно данному, в первом случае, и другим теоретическим утверждениям, во втором[469].
Эти положения должны были бы стать основой построения юриспруденции как строгой науки. Однако позитивистская программа так и не стала методологической основой юриспруденции. Прежде чем ответить на вопрос, почему так произошло, проанализируем запечатленные в научных статьях критерии научности, как правило, имплицитно используемые известными отечественными учеными юристами. Такую идею в свое время вынашивал Л.И. Спиридонов[470]. Результаты проведенного анализа оказались достаточно интересными.
В качестве эмпирического материала были взяты две статьи из журнала «Правоведение», посвященные проблемам отраслевых юридических дисциплин: теории конституционного права (автор - В.Е. Чиркин) и гражданского права (автор - М.И. Горлычева). Статья авторитетного конституционалиста В.Е. Чиркина начинается с утверждения: «Совершенствование федерализма, местного самоуправления, всей работы государственного аппарата...требует кардинальных изменений, а затем и пересмотра Конституции...»[471]. Какие приводятся аргументы в пользу такого вывода? К сожалению, в интересной статье нет ни статистических данных, ни экспертных оценок, ни логических выводов, подтверждающих его. При этом данное предложение построено как констатация фактов, представляющаяся маститому ученому, видимо, как очевидное положение дел. Я не спорю с тем, что это не так. Просто становится «доброй традицией» утверждать что-либо, не приводя никаких доказательств. Но вернемся к анализу данной статьи. Выходом из создавшегося положения дел автор видит в обращении к новому опыту парламентаризма зарубежных стран, а также к собственному предшествующему опыту. В западной литературе, утверждает В.Е. Чиркин, раздаются упреки в медлительности, громоздкости процедуры, недостаточности контроля за администрацией, и наоборот, в эксцессах такого контроля со стороны парламентов. В качестве «ответа на критику» во многих странах произошли изменения в традиционной структуре и деятельности парламентов - были созданы органы, напоминающие Президиум Верховного Совета СССР - так называемые «микро-парламенты». И далее подробно и обстоятельно описывается их организация, полномочия, процедура деятельности[472]. В завершение статьи автор приводит оценку такого нового образования, показывая как его плюсы, так и минусы. Вывод достаточно неожидан: российскому парламенту вовсе не обязательно механически переносить зарубежный опыт, однако его следует всячески изучать[473]. Обращает внимание, что приблизительно 9/10 объема статьи занимает описание существующего положения дел. В этой связи встает вопрос, действительно ли рассмотренная статья (не худшая, а одна из лучших публикаций журнала) обладает характеристиками научности? Оставим пока этот вопрос открытым.
Статья М.И. Горлачевой[474] посвящена формам участия государственных органов в гражданском и арбитражном процессах. Главная идея статьи - законодательно закрепить участие государственных органов в гражданском процессе в ГПК РФ. Основное внимание автор уделяет толкованию закрепленного в законодательстве принципа «государственные и общественные интересы» через анализ ст. 18 Конституции РФ. При этом рассматривается понятие государства и государственный орган со ссылками на мнения ученых. Общий вывод состоит в целесообразности законодательного закрепления участия государственных органов в гражданского и арбитражном процессах в связи с «удобностью и демократичностью плюралистической модели участия государства в гражданском обороте», хотя аргументация «удобности и демократичности» ничем не подкрепляется.
Как видим, способами доказывания в современной юриспруденции являются: описание, ссылки на законодательство, на принципы права (разделение властей, демократизм и т.д.), на иностранный опыт или авторитет других ученых. Все это свидетельствует о том, что юридическая наука в способах аргументации не далеко ушла от средневекового идеала, для которого характерно догматическое восприятие исходных начал познания. Такое некритическое отношение к законодательству оборачивается его апологетикой и превращением юридической науки в вечно опаздывающего студента, на долю которого остается усвоение и комментирование политической воли власть придержащих.
Возвращаясь к общетеоретическим рассуждениям о критериях научности, заметим, что уже в начале XX века надежды позитивизма (о чем уже шла речь выше) были поставлены под сомнение. Кризис классической физики привел к убеждению, что опыт (и эксперимент) должен учитывать его условия (в том числе пространственно-временные), принимать во внимание методику его проведения, например, используемые приборы, и самого наблюдателя. В этом суть сформулированного Н. Бором принципа дополнительности: объективная реальность зависит от способа ее описания, поэтому квант - это и волна, и частица (а может быть, заметим от себя, и еще что-то третье, пятое, десятое). Результаты опыта (становящиеся тем самым научными фактами) принципиально зависят от их интерпретации. Поэтому оказалось, что одна и та же теория может быть подтверждена принципиально разными (несоизмеримыми) фактами, а один и тот же факт может входить в состав различных (несоизмеримых) теорий. Более того, факт - это не просто единичный предмет (элемент) объективного мира, но единичное суждение о предмете (элементе). А оно всегда контекстуально, зависит не только от теоретических взглядов субъекта, но и от его мировоззрения, идиосинкразии (Р. Рорти). Таким образом, любой научный факт является «теоретически и мировоззренчески нагруженным», и зависит от множества социокультурных факторов[475]. Поэтому один и тот же результат эмпирического изучения правосознания или факт принятие нового нормативно-правового акта может быть интерпретирован совершенно по-разному.
С другой стороны, как справедливо замечает А.Л. Никифоров, человек не «открывает» заранее «заготовленные природой факты, а активно воздействует на природу, налагая на нее отпечаток своей личности и деятельности... Факты возникают как итог деятельности человека, как результат его активного творческого воздействия на мир»[476]. Следовательно, факты (практика как единичный и потому всегда ограниченный опыт) никогда не подтверждают теорию целиком и полностью и не могут служить критерием ее истинности[477].
«Надо сказать, - пишет Ю.Е. Пермяков, - вопрос о собственных эмпирических основаниях юридическую науку на протяжении ее истории практически никогда не волновал. Было очевидно, что юридическая практика и законотворческая деятельность нуждаются в научных рекомендациях и представляют собою обширное поле для научных наблюдений и критического анализа. /.../Дело лишь в том, что ни один факт, заимствованный у юридической практики, не был способен опровергнуть научный тезис, поскольку для любого события юридическая теория могла легко подобрать такое определение и выбрать такую интерпретацию, которые оставляли бы в неприкосновенности любой научный и идеологический постулат»[478]. Проблематичность эмпирической проверяемости юридической теории, тем не менее, не отрицает необходимости таковой и превращения юриспруденции в «науку о духе», или «идеальных сущностях»[479].
Изложенную проблему практической проверяемости научной теории можно продемонстрировать на примере применения юридической теории[480]. Во-первых, юридическая теория не воздействует прямо и непосредственно на социальную реальность: ее действие всегда опосредовано принятием политического решения (например, о реализации в Конституции РФ принципа разделения властей), ее адаптацией отраслевой юридической наукой (в случае с концепцией разделения властей - теорией конституционного права), а также правосознанием чиновников и населения. Только преломляясь (и, конечно, искажаясь) сквозь эти «фильтры» соответствующая юридическая теория воплощается в правопорядке. Однако эффект от ее воздействия на правопорядок практически (и теоретически) не поддается просчету, если не «заключать в скобки» многие существенные факторы. Например, конечным результатом криминологической теории должно стать снижение преступности. Однако на снижение преступности влияет не только и не столько принятие, например, нового УК или специальные предупредительные меры (допустим, регистрации или дактилоскопии всех приезжих), но и деятельность полиции, судебной системы, но и экономическая ситуация в стране, рост (или падение) демографических показателей и т.д. Любой социальный фактор в той или иной степени влияет на состояние преступности, и не только социальный: известно, что солнечная активность оказывает значительное воздействие на лиц с неустойчивой психикой. Таким образом, даже отказавшись от корреспонденской теории истины (как это сделал, например, Р. Рорти) в пользу ее инструментальной версии, обосновать научность теории на основе ее практической проверяемости невозможно.
Сторонников логического позитивизма также ожидал неожиданный «сюрприз»: теоремы неполноты К. Геделя (о которых шла речь выше) в начале 30-х годов доказали нереализуемость их программы. Оказалось, что даже формальную арифметику невозможно обосновать ее собственными средствами. Для этого требуется метаязык (метасистема), с позиций которого возможна эта процедура. Но для обоснования метаязыка требуется мета-метаязык... Все это - регрессия в «дурную бесконечность», с чем, кстати, столкнулись и Г. Кельзен (при обосновании Gmndnorm) и Г. Харт (при определении нормы-признания). На ограниченность логики применительно к социальной деятельности (в том числе, и юридической) обращали внимание Г. фон Вригт, К. Гемпель, У. Дрей и др. Благодаря идеям этих философов в науку прочно вошло разграничение естественнонаучного объяснения и объяснения интенционального, характерного для общественных наук[481]. Нельзя не обратить внимание также и на тот факт, что норма права - центральный элемент правовой реальности и теории права - не может быть объяснена с помощью формальной логики[482]. С другой стороны, истинность логического вывода отнюдь не свидетельствует об истинности посылок, из которых этот вывод сделан. Поэтому логика, как минимум, является ограниченным критерием научности. То, что логика занимает весьма ограниченное место в юриспруденции, указывали в 30-е г.г. XX в. «реалисты» США (К. Ллевеллин, О. Холмс, Д. Фрэнк)[483]. Сегодня эту позицию достаточно обстоятельно аргументируют представители постмодернистской юриспруденции США Р. Познер и П. Шлаг[484].
Все это привело к тому, что в 60-х годах XX века возникла новая модель науки - некумулятивная и, соответственно, изменились критерии научности. Постпозитивисты - Т. Кун, С. Тулмин, П. Фейерабенд и др. - подвергли сомнению, прежде всего, поступательность развития науки, когда к «старым истинам» добавляются новые, открытые недавно. Для них же научное открытие - это всегда отрицание старого, опровержение, а не добавление. Поэтому история идей с точки зрения постпозитивизма - это история заблуждений.
Недостаточность неопозитивистской программы была подвергнута резкой и во многом обоснованной критике также со стороны постструктуралистов и постмодернистов. Работы Ж. Бодрийяра, Ж. Деррида, Ж.-Ф. Лиотара и др. показали, что между знаком и означаемым нет однозначной связи. Знак - не более чем конвенция, которая не выражает означаемое, а напротив, создает его[485].
Право (как уже отмечалось в вопросе, посвященном методологии юридической науки) вполне оправданно можно рассматривать как систему знаков, означающих нечто. Этим нечто, как представляется, выступает правопорядок - фактические взаимодействия людей, наделенные «правовым смыслом». Сам же смысл включает два момента: имманентный - признание необходимости совершать определенные действия (в силу привычки, ритуала, целесообразности и т.д.), и трансцендентный - это такое поведение, которое объективно служит целостности общества, обеспечивает его нормальное функционирование. Однако связь принципов права и даже отдельных норм с фактическим массовым поведением неоднозначна, прежде всего, в силу амбивалентности социального (например, наличия как явных, так и латентных последствий любого социально значимого действия). Как уже отмечалось выше, декартово-лапласовская уверенность в калькуляции социальной реальности, производимая по образцу естествознания, оказалась утопией. Постоянная изменчивость, субъективность социальной реальности, когда действие соотносится не только с прогнозируемым (всегда вероятносто) результатом, но и ценностями и мотивами актора, доказала несостоятельность позитивистской (в том числе, структуралистской) программы построения социального (и юридического) знании. В связи с этим в современном науковедении стал утверждаться конвенциональный критерий научности.
Конвенциональность как главный на сегодняшний день критерий научности вытекает из онтологической и гносеологической конвенциональности: социальные нормы, в отличие от законов природы, суть соглашения (хотя и не произвольные[486]), и их познание всегда обусловлено историческим и социокультурным контекстом, а потому является относительным[487], а также неустранимости философского (метафизического - неверифицируемого) компонента из научного знания. Отсюда вполне оправдано утверждение, что в гуманитарных науках «господствуют часто не строго определяемые логические понятия, а именно концепты, выражающие скорее интуитивно, нежели логически, схватываемые смыслы»[488]. Поэтому позитивистский эталон научности в принципе не может быть реализован в юриспруденции. Не существует абсолютных критериев научности; они относительны и зависят от исторической эпохи и социокультурных особенностей того или иного социума.
Исходя из вышеизложенного можно сделать вывод, что практическая (фактическая) проверяемость и логика являются ограниченными критериями научности. Их нельзя полностью сбрасывать со счета, но и абсолютизировать их не стоит. Им на смену приходит (или уже пришел) конвенциональный критерий научности, выражающий соглашение научного сообщества о том, что считать эпистемологическим эталоном. Этот критерий основан на научных традициях, опыте других стран, относительной практической проверяемости и логической обоснованности, и гораздо более консервативен, чем может быть, кажется. Научное сообщество скорее не пропустит в пантеон наук новую, экстраординарную концепцию, чем даст ей право на официальное существование. В то же самое время нельзя забывать и о трансцендентном (точнее - трансцендентальном) критерии научности, выражающемся в конечной результативности научной деятельности - самосохранении общества. Очевидно, что наука (и юридическая, в том числе) призвана оказывать воздействие на социум. Нормальное функционирование, поддержание целостности социального организма (в нашем случае - приемлемого правопорядка) - показатель научности тех концепций, которые применяются на практике (при этом, конечно, следует иметь в виду, что этот конечный результат зависит не только от научной деятельности, но и от всех иных социальных и природных факторов).
Таким образом, самостоятельность науки вообще и юридической в частности, является относительной. Ее относительность связана, во-первых, с утратой научным знанием своего привилегированного эпистемологического статуса. Достаточно справедливым выглядит утверждение представителей социологии знания (или когнитивной социологии) о том, что наука - разновидность культурной деятельности человека[489]. Поэтому на нее, как и на все остальные виды человеческой деятельности, оказывают влияние внешние социальные факторы, обусловливающие не только формулировку научной проблемы или применение знаний на практике, но и мотивацию научной деятельности, связанной с производством знаний (научными открытиями)[490]. При этом социология знаний не допускает вульгарного «социологизма» - попыток объяснять научные открытия классовой принадлежностью ученого, но постулирует их зависимость от особенностей менталитета культуры, господствующей картины мира, эпистемы. В то же время релятивизм когнитивной социологии является также относительным, так как постулируется универсальность социокультурной обусловленности науки. Более того, если культура имеет некие универсалии - как трансцендентные (связанные с естественным стремлением человека, как и любого живого существа, к самосохранению), так и изменяемые во времени, то таковые должны быть и у науки. В качестве такой научной универсалии (содержание которой изменяется исторически) можно предложить способность теории (науки) к решению проблем, как это делает Л. Лаудан[491].
Достаточно привлекательным представляется подход П. Бурдье по преодолению дихотомии «вульгарный социологизм» и (не менее) «вульгарный сциентизм» - антагонизм интерналистского и экстерналистского способов интерпретации науки - с помощью концепции «поле науки»[492]. «Поле» в терминологии П. Бурдье - это совокупность позиций, которые занимают агенты (субъекты) поля. Позиции в поле определяют как представления агентов на поле, так и на собственные практики в нем. Важной (если не важнейшей) особенностью поля является его автономия, то есть относительная независимость функционирования поля от внешних принуждений. Поле переопределяет все внешние воздействия собственной «логикой» (его способность к рефракции)[493]. При этом главными показателями капитала (статуса позиции) в поле науки являются два вида власти: политическая (официальный статус) и власть престижа[494].
Автономность поля науки состоит в том, что борьба за власть (символический капитал) в нем происходит по правилам самого поля науки - по правилам научной аргументации[495]. Очень важно отметить, что П. Бурдье не ограничивается редукцией науки к властным отношениям, как это делает, например, М. Фуко[496], и даже к оперированию специальными понятиями ради ее достижения. Он утверждает, что именно «автономизация научного поля делает возможным установление специфических законов, которые, в свою очередь, способствуют прогрессу разума и посредством этого - автономизации поля»[497].
Сохраняются ли в ситуации «постклассики» такие критерии научности, как объективность, универсальность, истинность, достоверность знания? Дабы не впадать в неумеренный радикализм и не призывать к их «сбрасыванию с корабля истории», следует еще раз заметить, что критерии классической науки наполняются другим значением, принципиально отличающимся от традиционного. Другими словами, можно сохранить старые названия, но в новом контексте их содержание значительно иное, по сравнению с «классическим».
Объективность научного знания становится интерсубъективной, ментальной конструкцией. Объективно сегодня то, что приобрело значение объективного в общественном сознании. В основе так понимаемой объективности лежит конструктивистская деятельность референтной группы по формированию ментальных (социальных) представлений и соответствующих «воображаемых сообществ» (по терминологии Б. Андерсона)[498]. Но будучи сформированным, социальное представление (докса) существует как (или как бы) независимая от воли и желания отдельно взятых индивидов. Требуются серьезные усилия по изменению или ликвидации (устранению) таких правовых явлений (чаще всего - институтов), которые одновременно являются научными понятиями. Тем самым правовое явление (институт) существует неразрывно с социальным представлением о нем, зачастую приобретающим понятийную форму.
Универсальность в условиях постклассического науковедения вытесняется контекстуальностью (как исторической, так и социокультурной). На статус универсального может претендовать только самая «голая» (поэтому бессодержательная) абстракция: идея необходимости нормативного регулирования общественных отношений и его восприятия в общественном сознании.
Истина, о чем уже шла речь выше, трансформируется от корреспондентской теории (соответствие знака референту) к когерентной (соответствие знака другим знакам) и к коммуникативной (значение знака как общезначимого в научном дискурсе)[499] или прагматической (истинность знака - это вера в его эффективность)[500].
Достоверность научного знания сегодня не может быть полной, окончательной. О достоверности можно говорить лишь применительно к определенному контексту и с некоторой степенью вероятности. Граница между наукой и иными формами культуры стирается, пролиферируется. Возможно, именно поэтому наука утратила свой привилегированный социальный статус в современном мире.
Вышеизложенное позволяет сделать вывод о том, что юридическая наука обладают статусом относительной автономии, проявляющейся в ее признании обществом (в том числе, экспертным научным сообществом), институциональном статусе и способностью к решению социальных проблем. В то же время эта автономия относительна; она обусловлена историческим и социокультурным контекстом, в том числе, господствующей идеологией, обыденным мировоззрением[501], системой властных отношений, влиянием внешних заимствований и другими факторами.
Подводя итог, можно констатировать, что в условиях постклассического науковедения кардинально изменились (изменяются) критерии научности, в том числе, юридической теории. Чтобы претендовать на статус научной, юридическая теория должна учитывать многомерность права, его сконструированность референтной группой и постоянное воспроизведение ментальными образами и действиями широких народных масс, относительность, то есть обусловленность, применительно к социальному целому и другим социальным явлениям и принципиальную незавершенность, неполноту (а значит - антидогматичность) нашего знания о правовой реальности. При этом уместно говорить об интерсубъективной, ментальной объективности знания о праве, универсальности как необходимости этого знания само по себе (как и права), о коммуникативной истине этого знания, контекстуальная и вероятностная достоверность которого обретается в качестве общезначимости в предельно широком социально-научном дискурсе о праве.
Эти выводы - не плод досужих размышлений, а общепризнанные философские (и философско-правовые) положения - основания постклассической научной картины мира. Юридическая наука только в том случае преодолеет состояние методологической неопредленности (можно сказать резче - кризиса, стагнации), если сумеет вписаться в обозначенные выше критерии и, следовательно, найти адекватный ответ на вызов постсовременности. Применительно к теории права это означает необходимость радикальной смены правопонимания (онтологии права) и познания права (гносеологии юриспруденции), а также их связи (они не противопоставляются друг другу, а представляют собой взаимообусловливающее единство).
Познание любого социального феномена, в том числе, права, предполагает применение к нему принципа историзма. Одна из существенных характеристик социальных явлений - наличие у них исторического измерения. Правда, одной истории для изучения права, экономики, государства и т.п. недостаточно, но без нее познание не может претендовать на статус научного исследования. В то же время современная историческая наука (включая науку историю права) далека от формулирования общепринятой научным сообществом концепции возникновения права. По этому, как и по большинству других вопросов, она находится в состоянии мировоззренческого плюрализма, что свойственно постклассической науке вообще[502]. Поэтому излагаемый ниже материал не претендует (и не может претендовать) на «истину в последней инстанции», а скорее приглашает к научной дискуссии или, по крайней мере, к размышлению на заданную тему.
Накопление новых научных фактов неизбежно заставляет пересматривать старые концепции, выдвигать новые теории. Во второй половине XX века антропологией, наукой, изучающей «древности» человека, были сделаны важные научные открытия, заставившие по-новому взглянуть на исторические предпосылки права и даже более того - изменить представление о сущности этого феномена. Однако в то же время возникли новые проблемы, связанные с осмыслением генезиса права.
Первая проблема, с которой приходится столкнуться с самого начала - проблема исходного представления о правопонимании. Действительно, ведь прежде чем изучать возникновение права, необходимо определить, каково содержание этого явления. Само историческое исследование дать ответ на этот вопрос не в состоянии, ибо оно само начинается с выдвижения гипотезы (постановки вопроса, как утверждает крупнейший английский историк Р. Дж. Коллингвуд). Гипотеза затем может видоизмениться, модифицироваться, но первое, приближенное представление о праве уже должно быть. Для целей настоящего исследования определим право как совокупность общеобязательных социальных норм, обеспечивающих самосохранение социума, закрепленных в разнообразных формах (обычаях, ритуалах, нормативных правовых актах и т.д.), применение которых может быть обеспечено принуждением (не обязательно государственным). Будучи социальным явлением, право является необходимой стороной, моментом общества, обеспечивающим его целостность, нормируя общественные отношения[503]. Принуждение при этом играет вспомогательную роль и не обязательно связано с государством.
К данной проблеме примыкает вторая, связанная с методологической неопределенностью (методологическим релятивизмом), господствующим сегодня в общественных науках, в том числе, связанных с изучением возникновения права. Очевидно, что результаты научного исследования прямо связаны с тем, какой методологической установкой руководствуется его автор. В связи с этим необходимо сразу заявить, что излагаемый подход - о чем подробно говорилось в первом разделе настоящей работы - основан на «умеренной» версии социального конструктивизма, предполагающего анализ первичного «произвола», которым конструируется социальный институт (в данном случае - право), его социокультурную обусловленность и дальнейшую эволюцию, связанную с «социальной амнезией», в результате которой первичность «произвола» вытесняется из общественного сознания (правосознания), а институт начинает восприниматься в качестве «естественного» образования, некоей объективной данности[504].
Третья проблема состоит в огромном количестве точек зрения по вопросу об исторических предпосылках (возникновении) права. Мы не будем рассматривать традиционные теории возникновения права[505]. Вместо этого рассмотрим несколько достаточно широких подходов к нашему вопросу, внутри которых располагаются те или иные теории.
Первый подход - классовый. Он связан с марксистской концепцией социально-экономических формаций, намеченной К. Марксом в 1859 году и ставшей канонической для отечественной юриспруденции и истории на несколько десятилетий после её деформированной формулировки И. Сталиным в 1938 году[506]. С этой точки зрения право возникает вместе с государством в результате появления частной собственности и классов для защиты собственности и эксплуатации не собственников (при этом важно заметить, что классы отличаются как раз отношением к собственности). Возражения против такой вульгарно-экономической (в интерпретации И. Сталиным) трактовки возникновения государства и права и - шире - исторического процесса - хорошо известны[507]. Главные из них сводятся к трем. Первый касается того, что классов в марксистском слове - больших групп людей, отличающихся по их месту в процессе производства, определяемом отношением к собственности - в восточных деспотиях не было. Основным средством производства во всех классовых формациях является земля, а частной собственности на землю там долгое время не было, хотя право (в определенном смысле этого слова), как признают большинство исследователей, в том числе марксистских, там существовало. По большому счету марксистская схема применима лишь к одному весьма ограниченному региону мира - Средиземноморью; в остальных регионах она явно противоречит фактам.
Другое возражение касается той роли, которую К. Маркс и его последователи отводили экономике. Именно экономика выступала для них главной движущей силой истории: все остальные сферы общества обусловливаются уровнем и характером развития экономики, хотя бы даже как у самого Маркса «в конечном итоге». Бесспорно, экономика - важная сфера общества, но можно ли выводить все изменения в социуме исходя из экономического детерминизма[508]? М. Вебер, например, достаточно аргументировано показал, что зарождение капитализма обусловлено изменениями в ментальности - протестантской этикой. Эту же точку зрения разделяют представители «Новой исторической науки» Франции во главе с Ж. Ле Гоффом[509].
Третье возражение связано с отказом современной историографии от линейного направления истории и вытекает из предыдущего. Сегодня считается доказанным, что история - это не жестко детерминированный экономикой процесс (хотя бы и «в конечном итоге»), а цепь случайных, ситуативно обусловленных событий, за которыми можно обнаружить общую тенденцию (как представлялось Ф. Энгельсу) лишь самого общего, абстрактного, а потому малосодержательного, типа. Это связано с тем, что любое социальное явление является принципиально амбивалентным, включающем как положительные стороны, так и отрицательные (их «положительность» и «отрицательность» зависят от точки зрения наблюдателя, от его интересов и потребностей).
Второй подход условно можно назвать диалектико - социологическим. Он связывает возникновение права с утверждением обменных отношений и переходом от локальных сообществ (Gemeinschaft по Ф.Теннису) к обществу в современном смысле слова (Gesellschaft, то есть общество как эквивалент мира, человечества)[510]. Сущностными принципами обмена, его атрибутами являются свобода личности (под принуждением, как известно, обмен невозможен), формальное равенство с другим субъектом (выражающаяся в том, что при обмене невозможно навязать свою волю другому субъекту), частная собственность (обменивать можно лишь то, что принадлежит субъекту по праву) и эквивалентность обмениваемого (следствие формального равенства). Именно эти отношения объективно требуют соответствующую ей адекватную правовую форму. Такой формой и выступает право, обеспечиваемое государственным принуждением.
Вот что по этому поводу пишет Е.Б. Пашуканис: «Только в условиях товарного хозяйства рождается абстрактная правовая форма, то есть способность иметь право вообще отделяется от конкретных правопритязаний. Только постоянное перемещение прав, происходящее на рынке, создает идею неподвижного их носителя./.../ Подобно тому, как регулярное повторение актов обмена конституирует собственность в качестве всеобщей категории, поднимающейся над субъективными оценками и случайными меновыми пропорциями, подобно этому регулярное повторение одних и тех же отношений - обычай - придаёт новый смысл субъективной сфере господства, обосновывая ее существование внешней нормой»[511]. Заметим, что эти идеи, не утратившие своего значения и сегодня, значительно ближе к аутентичному марксизму, чем его сталинская интерпретация.
Таким образом, возникновение права здесь связано с переходом от общества патриархального, традиционного (по терминологии М. Вебера) к индустриальному. Сам этот процесс, по мнению немецкого социолога, обусловлен сменой типов рациональности - переходом от аффективных и ценностно-рациональных способах легитимации власти, являющихся по сути нерациональными (они основаны на вере в харизматические свойства лидера, кровно-родственные связи или привычку повиноваться, то есть личную преданность) к социуму, основанному на целерациональной организации (технической, формальной, а потому объективной рациональности)[512].
В этой связи возникает вопрос: если не право, то что нормативно обеспечивает целостность, нормальное функционирование докапиталистических обществ? Неужели в Японии до конца XIX века (только в это время там начинают развиваться капиталистические отношения) не было права?
Справедливости ради заметим, что у представителей этого подхода речь идет о возникновении права в его развитых формах, и реализуется такая модель возникновения права не сразу. Такую оговорку можно найти у Е.Б. Пашуканиса: «Если оставить в стороне культуру первобытных народов, где мы вообще лишь с трудом можно выделить право из общей массы социальных явлений нормативного порядка, то даже в средневековой феодальной Европе правовые формы отличаются крайней неразвитостью...»[513].
Если согласиться с приведенными уточнениями, что с победой обмена (который приходит в Европу лишь в Новое время, а окончательно побеждает после буржуазных революций) возникает именно развитое право (а с этим утверждением невозможно не согласиться), то необходимо более подробно рассмотреть предшествующие стадии его становления.
Третий подход - антропологический. Крупнейшие представители современной политической антропологии, к которой перешла «пальма первенства» в изучении ранних социальных норм, утверждают, что право является универсальным социальным явлением, изначально присущим обществу. Оно появляется вместе с обществом и исчезнет с ним же. В ходе эволюции общества изменяется лишь степень зрелости права, но не его сущность[514].
В юриспруденции близкая точка зрения была высказана еще в XIX веке Г. Мэном[515]. Он считал, что право возникло до общеобязательных норм регулирования в форме древних судебных решений[516]. В современной юридической литературе эта идея изложена шведским историком права Э. Аннерсом[517]. Древнее право он именует примирительным правом родового строя, связывая его в основном с процедурами разрешения межобщинных конфликтов. Соглашаясь, в принципе, с приведенным мнением, заметим, что кроме межобщинных норм не меньшее значение играли и внутриобщинные, закреплявшие положение индивида в «большой семье».
В этом смысле более последователен С.А. Дробышевский, один из немногих теоретиков права в нашей стране, разделяющих антропологический подход[518]. Он усматривает существование права ещё в первичных локальных общинах охотников-собирателей. Но, к сожалению, он оставляет без рассмотрения важный (и сложный) вопрос о возникновении права и крайне скупо показывает механизм его перехода к более зрелым формам.
Из этих трех подходов наиболее убедительным применительно к изложенному выше пониманию права представляется третий. Напомним, что специфический признак права - общеобязательность - означает, что именно оно (право) обеспечивает целостность, нормальное функционирование общества. Существование права в таком случае доказывается лишь исторически, то есть с позиции завтрашнего дня мы сможем с большей или меньшей убедительностью определить, например, какие из законов, принятых парламентом той или иной страны, выражали право. Другими словами, само существование общества доказывает существование права. Поэтому исторические предпосылки права следует искать, прежде всего, в самом возникновении общества (главная предпосылка), в механизмах перехода общества от одного состояния к другому и в характеристиках воспроизводства общества на каждом этапе его развития, которым соответствуют основные стадии «зрелости» права. Возникшее право, или соответствующая традиция права, затем сохраняет свои основные характеристики, демонстрируя тем самым преемственность.
Выдвинем несколько исходных гипотез, которые и будут подвергнуты проверке в ходе дальнейшего изложения. Право возникает как адаптивная функция социума (его структурных единиц - первичных ячеек древнего общества - локальных общин или семейных кланов охотников- собирателей), как средство включения каждого отдельного индивида в социальное целое (прежде всего, с помощью подавления его агрессии) и как один из механизмов «социального отбора» и «социального наследования». Их возникновение и переход от одной формы зрелости к другой является результатом инновационной деятельности отдельных структурных единиц социума и может быть описан формулой «вызов - ответ» (А.Тойнби). Право как механизм воспроизводства социума представляет собой способ оформления (институционализации) реально сложившихся общественных отношений. Этапы эволюции права выделяются в соответствии с этапами эволюции человечества. Представляется возможным предложить следующую схему «всемирной истории»[519]. Суть ее в самых общих чертах сводится к тому, что на первом этапе развития человечество представлено локальными цивилизациями, мало контактирующими друг с другом и сохраняющими свою самобытность. Их количество в данном случае не имеет принципиального значения. Среди них обязательно выделяют античную, европейскую (периода средних веков), восточную (как собирательное географическое понятие, включающее индусскую, китайскую, японскую, ближневосточную), африканскую и американскую. Все они, несмотря на существенные отличия, основываются на отношениях территориального коллективного членства[520].
В эпоху позднего средневековья (XII век) в Западной Европе происходит своеобразная «мутация», приводящая к бурному развитию обменных отношений, пребывавших до той поры в латентном, зародышевом, неразвитом состоянии. Эмпирически это проявляется в развитии городов, торговли, появлении ярмарок, первых бирж, формировании психологии и идеологии индивидуализма. Европа постепенно становится единым целым (когда изменение в одном месте влечет изменение в другом) и начинает распространять свою экспансию по всему миру (в этом состоит один из смыслов процесса модернизации), навязывая свою культуру, экономику, правовые и политические формы. Этот период, в котором обменные отношения сосуществуют с отношениями территориального коллективного членства, именуется Новым временем. Завершается он полной победой обмена в результате буржуазных революций и знаменуется приходом новейшего времени. Ему на смену во второй половине XX в. приходит «постновейшее» время, которое именуют постиндустриальным, информационным обществом или ситуацией постмодерна, контуры которого пока только прорисовываются, хотя общая тенденция выглядит достаточно отчетливо - признание многообразия культур, путей и форм эволюции.
Исходя из вышеизложенного, общая схема исторического процесса может быть представлена как переход от локальных цивилизаций к Новому, а затем новейшему времени, а от него - к постновейшему. Эпоха локальных цивилизаций распадается на несколько периодов, которые традиционно именуются в соответствии с политическим измерением: эгалитарные сообщества охотников-собира- телей (зарождение политической организации и права); потестарные общинные и племенные образования, союзы племён (вождества - чифдом), для которых характерно древнее примирительное право; архаичное, древнее право ранних государств. Эпохе модерна соответствует право, являющееся формой обменных отношений.
Такой подход соответствует методологии восхождения от абстрактного к конкретному, при котором изучаемое явление анализируется с момента его зарождения (исходные предпосылки права в родоплеменном обществе или обычай в знаменитой схеме Гегеля) и до современного состояния, включая все промежуточные стадии (право в форме закона). То есть этот подход не пытается выявить «день рождения» права (что представляется невозможным), а предполагает, насколько это возможно, подробный анализ эволюции форм зрелости права.
Таким образом, право как субстанциональное явление возникает вместе с зарождением человеческого общества (локальных общин охотников-собирателей) в виде древнейших социальных норм («зародыш» права), которые обеспечивали выживание в естественном отборе первичных социальных сообществ и затем эволюционирует вместе с обществом к современному праву. При этом заметим, что эволюция не является однолинейным процессом, она включает разнонаправленное движение и на сегодняшний день нет доказательств того, что изложенная линия эволюции является результатом жизненной необходимости, а не игрой случая.
«Исследование происхождения и сущности любого социального явления должно начинаться с анализа той фазы этого явления, на которой оно возникает и проявляет свои потенциальные возможности, а в дальнейшем и ведущие признаки»,- справедливо утверждает А.И. Ковлер[521]. Поэтому возникновению человека разумного, форм его социальной организации и нормативной системы, ее регулирующей, будет уделено пристальное внимание. Без выяснения обстоятельств их возникновения невозможно более или менее обстоятельно осветить вопрос об исходных предпосылках права.
«Глубочайшая пропасть - пишет Ю.М.Бородай - отделяет самые сложные формы зоологического стада от примитивнейших из всех известных типов архаической общины. Пропасть эта заключается в том непреложном факте, что там, где начинается человеческий род, кончается безраздельное господство так называемых «естественных» факторов. Любая стадная организация животных легко раскрывается как результат взаимодействия естественно-биологических механизмов; напротив, социальный организм, сколь бы архаичным он ни был, не поддается никакому пониманию с точки зрения естествознания»[522].
Естественным регулятором взаимоотношений животных в стаде является инстинкт самосохранения. Этот инстинкт «привязывает» особь к стаду, а внутри стада тормозит проявление «эгоцентричных» вожделений отдельных животных (пищевых или половых), которым противостоят такие же вожделения других особей. Особое значение имеет в данном случае регулирование животной агрессии, на что обращает особое внимание А.П. Назаретян[523]. С тех пор, как гоминиды вступили на путь систематического использования, а затем и производства орудий, стала складываться беспрецедентная ситуация. Они унаследовали естественную агрессивность своих животных предков, для регулирования которой природных механизмов оказалось уже недостаточно.
Прежде всего, искусственные средства нападения существенно превзошли естественные средства защиты. В результате гоминид оказался беззащитным против внезапной агрессии со стороны сородича. Тем самым было нарушено биологическое равновесие между «вооружённостью» и «естественной моралью» (по терминологии К. Лоренца), и это не могло пройти безнаказанно. «Они должны были либо пасть жертвой чрезмерно развившегося инструментального интеллекта, либо выработать качественно новые, неизвестные природе средства сдерживания./.../ Наши полуживотные предшественники в целом, как вид, сумели принять «исторический вызов», сформировав искусственные регуляторы отношений и, тем самым, образовав зачаточные формы качественно нового феномена в истории земли, а может быть и метагалактики - феномена культуры»,- пишет А.П.Назаретян[524].
Результатом - «ответом» на «вызов» истории - является появление первых социальных норм, носящих надбиологический характер. Собственно это и есть определяющий момент возникновения человека.
Социальные нормы, как и институты, непосредственно направлены на обуздание слепых зоологических побуждений отдельных индивидов, составляющих общность. Однако социальный запрет основан на чем-то принципиально ином, нежели механизм естественно-биологических ограничений. Дело в том, что социальные ограничения касаются всех членов человеческой общины, а не только слабых, как в стаде. Другое принципиальное отличие состоит в том, что социальные побуждения несовместимы с инстинктом самосохранения, ибо принципиально противоречат ему, диктуя поступки подчас вредные (самоограничение), а иногда даже и самоубийственные (самопожертвование).
«Взаимопомощь» в обезьяньих объединениях удавалось наблюдать лишь в случае защиты от нападений животных других видов. Напротив, люди искусственно сохраняют и поддерживают жизнь вопреки всем естественным законам для многих биологически неполноценных индивидов. Известно, что забота о старых, больных, раненых биологически не только бессмысленна, но и вредна. Природа заботится о быстрейшей смене поколений и отсечении бесперспективных для репродуктивной деятельности особей, а биологическая популяция, соответственно, не заинтересована в лишних ртах. Даже высшие позвоночные, самоотверженно защищающие детёнышей, не станут искусственно поддерживать жизнь того, кто не способен за неё бороться. Природе не нужны старики и она безжалостно отсеивает ослабевших. В естественных условиях травоядные животные, теряющие скорость, силу, быстроту реакции, как правило, становятся добычей хищников, а постаревший хищник гибнет от голода и болезней (при некоторых условиях может стать и добычей голодных сородичей).
Напротив, для культуры наличие стариков становится настоятельной необходимостью для передачи социального наследия, и в целом забота о сородичах с ослабленной жизнеспособностью яснее всех прочих признаков свидетельствует о том, что солидарность приобрела надприродную, внеинстинктивную мотивацию. Это подтверждается археологическими находками. Так, в погребении Ля Шапеллье был обнаружен 40-50 летний палеантроп, пораженный жесточайшим деформирующим артритом, что свидетельствует о бесперебойном обеспечении его пищей (у него также было сломано бедро и отсутствовали почти все зубы). Полным калекой от рождения был и человек из пещеры Шапи-дар в Ираке[525].
Для всех людей без исключения обязательны два безусловных постулата, составивших когда-то конституирующее ядро первобытно-родовой общины, два наидревнейших табу, призванных подавить внутри этой общины зоологические половые побуждения и агрессивность. Эти два императива, ставшие ныне «врожденными» («само собой разумеющимися») гласят: 1) не убивай своих родных; 2) не вступай в половую связь со своей матерью и ее детьми - сестрами[526].
Итак, возникновение первичных социальных норм свидетельствует о том, что гоминид (предчеловек) превратился в человека - существо уже не только биологическое, но и социальное. На этом биологический естественный отбор уступает первенствующее место в механизме эволюции отбору социальному. Отбор наиболее эффективных социальных организаций в противоположность биологическому отбору индивидуальных организмов - специфически человеческое, социальное явление. В животном мире внутривидовая конкуренция разворачивается не между различными стадными объединениями, но внутри последних. Животные подразделяются не на «своих» и «чужих», но на доминирующих, то есть более сильных, и слабых. При этом первые оберегают свои «права», особенно на самок; практически только самые жизнеспособные получают возможность производить потомство - в этом суть биологической эволюции, то есть полового отбора индивидуально наиболее полноценных организмов.
Первичный социальный тип отбора в антропологии именуется «грегарно - индивидуальным» (от греческого gregus - стадо). Суть его в том, что социальные группы с лучше отработанными кооперативными отношениями обеспечивали тем самым большее разнообразие индивидуальных качеств и получали преимущество в конкуренции. При этом рост разнообразия, как справедливо замечает А.П. Назаретян, был целенаправленным и не давал сиюминутного утилитарного эффекта. Генные и «культурные» мутации, сами по себе столь же неизбежные, сколь и актуально бесполезные, накапливались просто потому, что внутри стада снижено давление естественного отбора. Но те коллективы, где это обстоятельство было выражено сильнее, впоследствии оказались более жизнестойкими при периодических обострениях экологической обстановки, наиболее динамичный компонент которой - отношения с другими коллективами[527].
Интересно, что в более сплоченных сообществах лучшие шансы на то, чтобы выжить и оставить потомство, получали особи с менее развитой мускулатурой, менее агрессивные, но с тонкой нервной организацией. Такие индивиды оказались способнее к действиям, обычно не дающим индивидуальных адаптивных преимуществ: к сложным операциям, связанным с обработкой (производством) орудий, поддержанием огня, лечением сородичей, передачей информации и т.д. При «классическом» отборе такие умельцы были бы обречены на гибель. Подобные коллективы со снижающимся уровнем внутренней агрессивности оказались более адаптивными и, в частности, способными формировать надежную боевую организацию, эффективные формы координации и коммуникации[528].
Таким образом, несомненно, что социальные нормы становятся чрезвычайно полезным фактором с точки зрения борьбы между различными коллективами, отбора из них наиболее сплоченных. Но как возникают такие «сверхъестественные» образования?
Сегодня, видимо, практически все исследователи согласны, что основной проблемой происхождения социальных норм является загадка половых самоограничений, идущих вразрез с естественно-зоологическими вожделениями, направленными на ближайших сородичей. Как увидим далее, первые социальные нормы выступали в форме табу - запретов инцеста (кровосмешения), результатом чего является экзогамия (состояние упорядоченности половых связей в первичных сообществах) и теснейшим образом связанных с ними запретов убийства ближайших родственников. Поэтому выяснение механизма возникновения запрета инцеста означает установление механизма происхождения социальных норм.
По данному вопросу существует несколько основных гипотез. Одна из первых и чрезвычайно популярных, в том числе и среди юристов, пишущих на эту тему, принадлежит Л. Моргану[529]. С его точки зрения запрет инцеста приобретает форму биологической необходимости, поскольку кровосмесительство биологически вредно. Так как люди становятся разумными, то они должны были замечать вред и отказываться от инцеста. Кто не хотел отказаться - тот вымер в процессе естественного отбора[530].
Однако эта тиражируемая из учебника в учебник концепция не выдерживает критики. Во-первых, вред родственных браков отнюдь не бесспорен. Почему, например, до сих пор не вымерли все стадные животные? Ведь любая относительно устойчивая группа животных (например, обезьян) неизбежно превращается со временем в кровосмесительную популяцию и инцест (инбриндинг) здесь правило. Во-вторых, если даже такие браки и были вредоносны, это не могло быть принято во внимание формирующимся родовым обществом хотя бы потому, что первобытный человек не осознавал причинно-следственную связь между половым актом и деторождением[531].
Другая точка зрения принадлежит Э.Б. Тейлору[532]. Он считал, что введение дуальной экзогамии (двух взаимобрачующихся групп, внутри которых половая связь запрещена) диктовалось необходимостью положить конец кровавой вражде между соседними группами - вражде, которая вела их к взаимному уничтожению. Единственным средством установить мир между этими первоначально промискуитетными (с беспорядочными половыми связями) внутри себя общинами были взаимные браки. Запрет промискуитета сделал принудительными браки «на стороне», а установленная таким образом экзогамия оказалась необходимым условием прекращения взаимного истребления.
Однако, как справедливо отмечает Ю.М. Бородай, во всех известных примитивных обществах нарушение запрета половых связей внутри рода равноценно смерти. Нарушитель сам умирает или заболевает, по крайней мере. Объяснить этот поразительный факт рациональным соображением о выгоде половой связи «на стороне», конечно, невозможно[533].
Более перспективной представляется попытка найти основания первичных социальных норм - табу в тотемной организации, характерной для всех примитивных сообществ в любых концах света[534].
Тотем - это обычно какое-нибудь животное, реже - растение или какой-нибудь предмет, который становится табу для всех членов данной общины. За исключением строго определенных ритуалом обстоятельств к тотему вообще нельзя прикасаться: его нельзя убивать, съедать, вообще причинять какой-либо вред или оскорбление. Ко всем животным данного вида относятся с величайшим страхом и, одновременно, любовным почтением; их пытаются задобрить и ждут от них милостей. Случайно погибшее животное оплакивается и хоронится как соплеменник. Во время тотемного празднества священному животному воздаются почести как мифическому прародителю; однако кульминация такого празднества - торжественный обряд жертвоприношения тотема и вкушения его плоти, что, как правило, сопровождается всеобщей оргией, во время которой отменяются и внутритотемное половое табу. Такое празднество - единственный случай, когда нарушение самых страшных запретов (обычно такие нарушения караются смертью) не только допускаются, но вменяются в ритуальную обязанность.
Каждая община носит имя своего тотема; все члены данной группы сопричастны его имени и именно постольку связаны тотемными родственными узами. Тотемное родство вовсе не всегда совпадает с родством по крови, но родство по имени (общность тотема) всегда оказывается неизмеримо более существенным и важным, чем кровное родство.
Существует несколько теорий, объясняющих возникновение тотемной организации. Ю.И. Семенов считает, что различные первобытные охотничьи объединения специализировались первоначально на добыче животных строго определенного вида. Отсюда возникло убеждение, что человеческий коллектив и связанный с ним вид животных образуют вместе одну общность, что все члены данного коллектива и все особи данного вида животных, несмотря на все различия, в сущности тождественны друг другу. «Осознав» это, другие люди вынуждены были отказаться от своей любимой пищи (не поедать же самих себя!) и переключиться на другую еду[535]. Следует заметить, что эта идея восходит к Э. Дюркгейму.
По поводу этой концепции можно привести слова З. Фрейда (высказанные, конечно, в адрес Э. Дюркгейма, а не Ю.И. Семенова): «...нигде не было найдено такого состояния питания у примитивных народов и, вероятно, его никогда не было. Дикари всеядны и тем в большей степени, чем ниже они стоят»[536].
Более оригинальной и продуктивной является психоаналитическая концепция, предложенная ее основателем - З. Фрейдом. Групповая невротическая фиксация, типичным примером которой является тотем - суть лишь внешнее замещение каких-то реальных и устойчивых взаимоотношений внутри группы. Это такие взаимоотношения, о которых «не принято» говорить вслух, даже «не принято» думать, то есть адекватное осознание которых мучительно для всех членов группы.
Поэтому для таких взаимоотношений требуются специальная форма выражения, которая замещает, маскирует их. Исходя из основной концепции психоанализа - Эдипова комплекса - З. Фрейд объясняет суть тотемных отношений следующим образом: конкретная причина фобий животных «во всех случаях...одна и та же: страх по существу относится к отцу, если исследуемые дети были мальчиками, и только перенесся на животных»[537]. И продолжает: «Если животное - тотем представляет собой отца, то оба главных запрета тотемизма, оба предписания табу, составляющие его ядро - не убивать тотема и не пользоваться в сексуальном отношении женщинами, принадлежащими тотему, по содержанию своему совпадают с обеими преступлениями Эдипа, убившего своего отца и взявшего в жёны свою мать, и с обоими первичными желаниями ребёнка, недостаточное вытеснение или пробуждение которых составляет, может быть, ядро всех психоневрозов»[538].
Можно было бы согласиться с этой гипотезой, если бы тотемизм возникал в условиях патриархальной семьи. Однако такая организация жизни первобытного человека - достаточно позднего происхождения. Ей предшествовал матриархат[539], в котором тотемизм уже присутствует. «Большая семья»- патриархальная община - явление исторически универсальное. В ней кровное родство и кровная связь не составляет существо. Власть главы семейной общины определяется уже не родственными отношениями, не старшинством, а его ролью в качестве распорядителя хозяйства (об этом речь пойдёт ниже).
С другой стороны, решает ли проблему объединение изгнанных братьев и убийство отца, как это мыслится З. Фрейду? У животных, например, просто на смену старого вожака приходит новый. З. Фрейд объясняет возникновение социальных норм (нравственности) амбивалентностью отцовского комплекса. Братья ненавидели отца, но в то же время любили и восхищались им. Устранив его, утолив свою ненависть, они должны были ощущать раскаяние, вину. «Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотема, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдипова комплекса. Кто поступал наоборот, тот обвинялся в единственных двух преступлениях, составлявших предмет заботы примитивного общества»,- пишет З. Фрейд[540].
Но в таком случае предполагается, что человеческая совесть, чувство вины уже существовали у животных! Следовательно, эта теория не объясняет их возникновение.
Более реалистичной выглядит точка зрения Ю.М. Бородая, которая, условно говоря, лежит в той же плоскости, что и психоаналитическая концепция. Он начинает изложение своей теории с характеристики организации совместной жизни обезьян. Структурной основой объединения обезьян является семья, состоящая из одного самца и многих самок, образующих его гарем. Самец «вожак» не допускает к самкам других самцов. Устраненные от половой жизни «холостяки» являются причиной разных беспорядков, но в общем признают господство вожака и уступают ему. При этом их отношение к вожаку амбивалентно? Они подчиняются сильному, но и стремятся к нему в поисках защиты.
Предгоминиды - непосредственные предки человека - в отличие от современных видов обезьян, перешли к прямохождению. При этом значительно осложнились материнские функции, а отсюда - резкое обострение сексуальной конкуренции среди самцов. Этот дефицит характерен и для наиболее примитивных человеческих сообществ. Кроме того, в отличие от современных видов обезьян, предгоминиды стали хищниками (из 17 обнаруженных австралопитеков все без исключения явились жертвами насилия).
«На этой стадии эволюционного развития - пишет Ю.М. Бородай,- возникает биологический тупик. Другими словами, здесь возникает такая ситуация, которая может разрешиться либо неизбежной гибелью вида в результате взаимного истребления самцов (судьба австралопитеков), либо... образованием у них способности преодолевать половой инстинкт, «переключать» энергию этого инстинкта на иные, непосредственно не связанные с реальной сексуальной сферой виды деятельности - сублимация. Для существа, овладевшего такой способностью (навыками идеальной сублимации), это означало бы преодоление собственного естества, преодоление собственной биологической природы - скачок в новое сверхбиологическое качество»[541]. Отказ от убийства стал бы тождествен всеобщему отказу и от половых связей внутри группы - двойным табу.
Итак, дилемма самоограничение или смерть стала постоянно воспроизводящейся проблемой практически каждого из самцов. Следовательно, реальное воспроизведение полового акта невозможно (за исключением вожака). Однако этот инстинкт преодолен быть не может. Но он может быть замещен какой-либо идеальной формой, которая не должна иметь никакого реального намека на замещаемое (иначе - смерть). Если нечаянную сексуальную разрядку может дать манипулирование каким-либо посторонним предметом (камень, палка, кость), то этот предмет и может стать устойчивым заместителем женщины. Поэтому и отношение к этому предмету перестает быть утилитарным: его берегут, хранят, стараются придать все более совершенную форму. Но если наконец прямо осознается, что предмет этот является символом сексуального действия - он табуируется как и сам запрещённый половой акт[542].
Следует признать, что и эта точка зрения может встретить возражения (например, не совсем понятно как быть с тотемом - животным), но из всех существующих концепций (скорее - гипотез) она представляется наиболее реалистичной, так как связывает воедино появление социальных норм и идеальных представлений.
Подводя итог рассматриваемому вопросу можно утверждать, что приблизительно 2-3 млн. лет назад люди выделились из животного состояния[543] и главной отличительной чертой, определяющей социальность является появление первичных социальных норм. Это были два главных табу, обеспечивших выживание в конкурентной борьбе с другими локальными общинами и адаптацию к природе - запрет убийства родственников и вступления с ними в половую связь. Принадлежность к роду определялась тотемной организацией. Становление последней - по причине замещения смертельно опасных половых отношений (с точки зрения одной из гипотез) - и явилась механизмом возникновения первичных социальных норм - зародышевой формы права.
Локальные группы первобытных людей - охотников, собирателей, рыболовов - были сравнительно небольшими, обычно 20-30, иногда до 50 человек. Это была оптимальная численность группы, имевшей как бы закреплённую за ней зону обитания и, соответственно, пропитания. Система добычи пищи и ее потребления в группе всегда была жестко фиксирована, причём господствовал строгий принцип уравнительности, действовавший с учётом ролевых функций. Поэтому основной принцип первичных социальных норм - эгалитарность (уравнительность). «Эгалитарность же как господствующая и обязательная для всех норма - пишет Л.С. Васильев - проявлялась прежде всего следующим образом: каждый вносил в общий котел группы все то, что был в состоянии добыть, и каждый получал из этого котла то и столько, что и сколько было ему положено в соответствии с полом, возрастом и выполняемыми в группе ролевыми функциями (такая форма взаимоотношений - система джаджмани - практиковалась, тысячелетиями воспроизводясь и почти не изменяясь, в традиционной сельской общине Индии). Этот социально-экономический аспект взаимоотношений в группе, который современные антропологи... именуют принципом реципкорного, то есть обязательного взаимного обмена, сыграл решающую роль в процессе саморазвития раннего общества»[544].
Такого рода саморазвитие происходило, как свидетельствуют данные антропологии, следующим образом. Ни в одном человеческом сообществе не может быть двух одинаковых индивидов. Не являются в этом смысле и рассматриваемые эгалитарные локальные общины охотников-собирателей. Тут неравенство проявляется в том, что лучшие охотники всегда отличались своими результатами не только в индивидуальном, но и в коллективном промысле. Однако эгалитарный принцип потребления сводил это на нет: добытая каждым в отдельности и всеми вместе добыча потреблялась совместно, с учётом лишь ролевых особенностей, что было жёстким следствием суровых условий быта и без чего группа просто бы не выжила, а общество не могло бы нормально воспроизводиться. «В то же время - пишет Л.С. Васильев - генеральный закон реципкорного взаимообмена, связывающий общество и его локальные группы, настоятельно требовал, чтобы тот, кто вносил в группу наибольшее количество добычи, что-то за это получал от остальных членов группы. Но что? Что все они, менее способные и удачливые, могли дать лучшему (лучшим) из них? Только одно - уважение, почтение, благодарность. Это и стало ключевым импульсом в процессе саморазвития раннего общества, организованного в локальные группы охотников и собирателей. В группе, в обществе появилось то, что нельзя было оценить количеством пищи (а пища всегда была высшей ценностью древней эпохи бытия человека, таковой она и поныне осталась в мире животных), но что стало цениться наравне с пищей, а в социальном плане и выше пищи, - престиж как результат и даже как совокупность того уважения и тех благодарностей, которые заслужили лучшие за их весомый вклад в общее дело обеспечения группы»[545].
Поэтому одним из принципов организации раннего общества становится меритократизм, то есть власть удачливых, завоевавших престиж. При этом лидерство (престиж) должно было постоянно подтверждаться, доказываться. Подчинение лидеру (предоставление престижа) в некотором смысле напоминает перманентные выборы, подтверждающие доверие.
Лидер группы должен был многое знать и уметь, за всё отвечать. Но главной его функцией было распределение добычи. В отличие от вожака стада животных, которые в основном все лучшее берут себе, опираясь на извечное право силы, лидер локальной группы все лучшее отдает, приобретая тем самым престиж и авторитет, который с течением времени становится в глазах людей все более высокое социальной ценностью. Пожалуй, единственной привилегией, которой он при этом пользуется, является право на более чем одну женщину группы[546].
Итак, в эпоху мезолита (перехода от древнего каменного века - палеолита - к новому - неолиту) «только что» появившийся человек существовал локальными общинами охотников и собирателей, основанных на принципе уравнительности (эгалитарности). Органами управления локальных общин являлись вождь (лидер группы), собрание общинников (почти повсеместно - мужчин - воинов) и совет старейшин, к которым добавляются шаманы (жрецы). Первичные социальные нормы закрепляли структуру (распределение ролей) таких групп, обеспечивали их воспроизводство и конкуренцию с другими группами, а также адаптацию к природным условиям. Для них же было характерно резкое противопоставление «мы» - «они», то есть обеспечение конкурентоспособности в основном с другими представителями гоминид - палеантропами (неандертальцами). Именно в борьбе с ними наши предки - неоантропы (кроманьонцы) совершенствовали как технические, так и социальные нормы, обеспечивающие сплоченность, коллективизм[547].
Исчезновение неандертальцев ознаменовало переход от среднего (мезолит) к верхнему палеолиту (неолиту); началась эпоха бурного развития вида homo sapiens, выражающаяся прежде всего в развитии материальных орудий и навыков. Бинарная оппозиция «мы» - «они», характерная для психологии древнего человека (да и не только для него) после победы над неандертальцами должна была искать другого врага, и он был найден - по мнению А.П. Назаретяна, с которым можно согласиться, - во внешней природе (в фауне, прежде всего, и флоре)[548].
К 10-15 тысячелетию люди сумели овладеть чрезвычайно продуктивными орудиями и приёмами охоты, обеспечившими присваивающему хозяйству небывалый технологический потенциал. Это совпало по времени с тенденцией общего потепления климата на планете в результате чего сложились идеальные условия для роста населения и материальных потребностей общества.
Охотничий азарт, безудержное стремление к успеху в добыче за пределами материальной необходимости превратили людей верхнего палеолита в подлинный бич для животного мира. Так, при одной из раскопок в Якутии археологи наткнулись на такое количество мамонтовых костей, что сначала, по аналогии с легендой о слоновьих кладбищах (будто каждый слон, чуя приближение смерти, отправляется в определённое место), решили, что перед ними естественное кладбище мамонтов. Кладбище, однако, оказалось «рукотворным» - неподалеку обнаружили стоянку первобытного человека. На территориях Чехии и Франции известны места, где было убито от сотни до тысячи мамонтов, многие тысячи лошадей. Жилища из мамонтовых клыков строились с явным превышением конструктивной необходимости, с претензией на роскошь. Природа не могла бесконечно выдерживать давление столь оснащённого и безудержного агрессора. Стали исчезать поголовья и целые виды животных. Полностью вымерли пещерные медведи, мамонты, некоторые породы лошадей. Около 25 тыс. лет назад первые люди проникли в Америку и, распространяясь от Аляски до Огненной Земли по дороге истребили всех слонов и верблюдов. Экологический кризис не мог не повлечь за собой кризис политический: конкуренция между локальными общинами достигла предельного ожесточения, количество населения сократилось приблизительно в 8 раз, а в некоторых зонах люди временно совсем исчезли. Человечество опять оказалось на грани самоистребления[549].
Единственно возможный выход из создавшегося положения был найден в замене экстенсивного хозяйства интенсивными формами - «открытием» земледелия и скотоводства, а также модернизацией социальных отношений. Весь этот комплекс новых отношений считают результатом неолитической «революции».
Изменение хозяйственной деятельности сопровождалось грандиозными техническими открытиями, заложившими основы современной цивилизации. Это умение пользоваться огнём, изобретение лука и стрел, знакомство с колесом, изготовление керамики, строительство крупных сооружений, начала металлургии, прядения, ткачества и т.п. Отмеченные новшества протекали совместно с изменениями социальной организации, интеллекта и психологии человека. Ум земледельца или скотовода во многом отличается от ума первобытного собирателя или охотника, существенно превосходит его по информационному объёму. Способность связывать в причинный узел события, отстоящие друг от друга на значительный интервал времени, прогнозировать результаты собственных действий и планировать их на перспективу свидетельствует о переходе человека на значительно более высокую стадию развития.
В это время достаточно четко прослеживается специализация отдельных племён на сельскохозяйственные, скотоводческие и военные функции. Именно в неолите возникают первые формы межплеменного компромисса: вместо истребления противника оказалось выгоднее периодически изымать у более слабых «излишки» производства и, с другой стороны, пользоваться покровительством более сильных. Такой союз, безусловно, был неравноправным, но это был компромисс. Военные роды располагались на границах племенной общности, а производящие - в центре; захваченный в войне скот первые зачастую передавали вторым для дальнейшего использования.
Регулярное производство избыточного продукта и демографический взрыв привели к оседлому образу жизни (у сельскохозяйственных племён), что выразилось в появлении первых деревень - поселений со стационарными домами и хозяйственными постройками. Одновременно это стало предпосылкой социального неравенства.
На смену локальным группам охотников-собирателей приходит оседло-земледельческое хозяйство одной разросшейся семьи, семейно-клановой группы. Возглавлял такой клан («компаунд») отец-патриарх, который уже не избирался, а своим положением был обязан месту в иерархии группы. Его статус уже не зависел от настроений членов группы, он не обязан был демонстрировать качества умелого добытчика и щедрого дарителя. Главная функция патриарха - это приумножение богатства группы, организация хозяйства, распределение работы и планирование повседневной жизни, то есть административно - управленческие функции[550].
Несколько семей образовывали общину. Деревенская община была организована на основе самоуправления, однако каждая патриархальная семья обладала своей коллективной собственностью (за исключением земли), распоряжался которой патриарх. Организация самоуправления имела большое значение для общины, так как решали общие дела, в том числе распределение участков земли именно органы самоуправления. Поэтому к выборным должностям членов общинного совета и тем более старейшины стремились многие. Наивысшие шансы на успех имел тот глава семьи, который не просто отличался знаниями, опытом, но прежде всего имел достаточное количество поддерживающих его клиентов. Механизм конкурентной борьбы за «голоса избирателей» в антропологии известен как реципкорный дарообмен[551].
В дни семейных или иных праздников глава той или иной процветающей семейной группы на правах распорядителя имущества своего коллектива закалывает сразу весь скот (у папуасов это обычно 30-40 свиней) и приглашает всю деревню. Отказаться от приглашения невозможно, а жёсткий закон эквивалента требует от всех присутствующих на празднике гостей вернуть принятый да. Но, так как сделать это в материальной форме может не каждый, ибо не в каждом хозяйстве имеется столько свиней, разница возвращалась в форме определенных обязательств и зависимостей, что и обеспечивало главе богатого коллектива (патрону) поддержку зависящих от него клиентов на очередных «выборах».
Согласно непреложным древним законам реципкорного дарообмена, за свою важную, трудоемкую и общественно необходимую организационно - административную работу старейшина должен был получать от тех, для кого эта работа велась, некий эквивалент. Вначале эквивалент выражался, по-видимому, в форме спорадических подарков за услуги по перераспределению участков и угодий, разрешению споров и т.п. Возможно, члены общины в случае надобности принимали безвозмездное участие в строительстве нового дома для старейшины, культовых сооружений. С течением времени все спорадические подарки, подношения, различные виды бесплатной для общинного старейшины помощи становились общепринятой нормой и обретали вид регулирующихся обычаем обязательств. Так происходила институционализация новой социальной организации первобытного общества, которая закреплялась нормами древнего права[552].
Древнее общество многие исследователи именуют традиционным, и противопоставляют его современному обществу. При этом, как не странно, до сегодняшнего дня отсутствует разработанная теория традиции, несмотря на то, что потребность в ней ощущается все в большей степени[553].
Традиция, по мнению известного социолога П. Штомпки - это непрерывное существование прошлого в настоящем, которое может принимать две формы: материальную и идеальную, или объективную и субъективную. Другими словами, традиция - это совокупность тех объектов и идей, истоки которых коренятся в прошлом, но которые можно обнаружить в настоящем[554].
Традиция нормативна, одна из ее главных функций - регулятивная. Будучи интегративной формой регуляции, традиция включает в себя ритуал, обычай, этикет, миф (последний - как одна из идеальных форм традиции). Все эти формы регуляции считаются унаследованными от предков и уже поэтому имеют императивный характер для любого члена группы. По мнению известных антропологов Р.М. Берндт и К.Х. Берндт общепринятые стандарты поведения у аборигенов считаются наследием прошлого. По их представлениям, великие мифические предки создали тот образ жизни, который ведут теперь люди. И так как сами мифические предки считаются вечными и бессмертными, таким же неизменным, раз и навсегда установленным должен быть и существующий уклад жизни[555]. Таким образом, ссылка на закон предков («так делали раньше», «так установили предки») - основной и универсальный способ мотивации действий в данной системе поведения. Вопрос «почему так, а не иначе?» попросту не имел значения, ибо весь смысл традиции как раз в том и состоял, чтобы делать так, как это было сделано «в первый раз», во «время первых поступков».
Важным условием существования любого общества является наличие социальной (коллективной) памяти. При отсутствии письменности единственным способом контроля над её сохранностью является ритуал. В широком смысле ритуал (ритуализация форм поведения) - это стереотипичность, регламентированность поведения в виде обрядов, последовательности совершения каких-либо действий. В узком смысле ритуал используется и полностью реализует свое назначение лишь в экстремальных ситуациях. Репертуар ритуалов всегда строго ограничен и соотносится с кризисными моментами в жизни коллектива, вызванными либо преобразованиями в социальной структуре (рождение, инициация, свадьба, смерть), либо изменениями в окружающем мире (поворотные точки календарного цикла, эпидемии, эпизоотии, стихийные бедствия). Ритуал, другими словами, можно определить как единственно возможный способ поведения человека и коллектива в тех ситуациях, которые расцениваются данным коллективом как кризис и поэтому требующие специальных (обязательных для всех членов) программы поведения[556].
Нижний уровень ритуализации поведения представлен обычаями, ежедневным «распорядком дня». Это - обычаи «календарного» плана, приуроченные к определенным временным точкам малых циклов (месяца, недели, времени суток), чередования труда и отдыха, совместные молитвы и трапезы и т.д.
Способ совершения определенных (в основном бытовых) действий именуется этикетом[557].
Важнейшие социальные нормы древнего общества поддерживались, оценивались и объяснялись с помощью мифов. Миф зачастую рассматривают как вымысел, фантазию, сказку. Однако эта интерпретация мифа характерна для нашей индустриальной культуры, менталитет которой основан на рациональности. Для примитивного общества миф обозначал подлинное, реальное событие, событие сакральное, значительное, служащее примером для подражания.
В отличие от сказаний, мифы воспроизводятся только во время священнодействий (обычно осенью и зимой, и только ночью) и представляют собой идеальную форму ритуалов (ритуал в таком случае - их внешняя реализация). Ритуальное воспроизведение мифа - это актуализация исторического события, например, создания мира, человека и т.п. Вспоминая и воспроизводя мифы, архаический человек был уверен в том, что он тем самым повторяет свершения богов и героев. Знать мифы - значит приблизиться к тайне происхождения всех вещей. И только так возможно научиться управлять ими (например, весьма распространена идея, что лекарство исцеляет только тогда, когда известно его происхождение).
Практически все известные мифы, по справедливому замечанию крупнейшего их исследователя М. Элиаде, легитимируют традицию. «Подразумеваемая идея этого верования состоит в том, что только первое явление какой-либо вещи значимо, все последующие её появления не имеют такого значения. Поэтому ребенка учат не тому, что сделал отец или дед, а тому, что было сделано предками в далекие времена. Конечно, отец и дед только подражали предкам... Можно, следовательно, думать, что подражая отцу, мы достигнем тех же результатов»[558].
На формирование древнего права огромное влияние сыграла необходимость разрешения неизбежно возникающих конфликтов внутри племенной организации (внутри поселения, объединяющего несколько больших семей- кланов) и даже между племенами. По мнению Э. Аннерса, именно это - магистральный путь развития права[559]. При этом он справедливо замечает, что каждый отдельный индивид рода ещё не был субъектом права, а был всего лишь членом своего рода. Поэтому конфликты внутри племени представляли собой конфликты между родовыми группами, а не между отдельными индивидами. «В судебных процессах в качестве юридических сторон выступали роды, а не отдельные индивиды»[560]. Судебной инстанцией долгое время (до формирования предгосударства и раннего государства) выступал не вождь, а народное собрание - представительный орган племенного общества, который мог принимать решение о военных походах, о переходах на другие земли и т.п. Именно народное собрание, состоявшее из мужчин, способных носить оружие, являлся посредником в переговорах между конфликтующими сторонами и этими переговорами способствовало урегулированию споров. «Именно из таких переговоров о примирении, - пишет Э. Аннерс - имевших место в родовом обществе, впоследствии и возникло примирительное право, которое, по нашему мнению, первоначально не представляло собой ни гражданского, ни уголовного права, а просто-напросто было договором о примирении, или, другими словами, договором о заключении мира между враждующими родовыми группами. Со временем этот договор в силу повторения ситуаций однородного характера постепенно перерос в правила, правовые нормы...»[561].
Способом «доказывания» в споре долгое время были различного рода испытания (например, прикладыванием к телу раскаленного железа, кипятка; отсутствие следов на теле «доказывало», что на стороне такого испытуемого божественная сила, а, следовательно, его утверждения о фактах верны) и поединки (исход которых воспринимался так же как божественное указание на говорившего правду и считавшегося приговором). Существовал и значительно более совершенный метод, в соответствии с которым одной из сторон представлялась возможность клятвенно подтвердить правдивость своих доводов. Такая клятва бралась со стороны ответчика (но при отсутствии явно свидетельствующих против него фактов), после чего производилась оценка силы доказательств за счет использования наряду с клятвой ответчика клятвы, даваемой другими лицами.
Санкцией выступала обязанность в той или иной форме возместить причиненный ущерб, а также изгнание из общины, в результате чего индивид лишался защиты рода и мог быть безнаказанно убит любым, кто только этого желал.
Главными признаками древнего права являлись эквивалентность и формальное равенство субъектов (родов). Проявлялось это, например, в талионе - принципе возмещения причинённого ущерба (око за око, зуб за зуб). Эквивалентность и формальное равенство характерны не только для примирительного права древних народов, о чём речь шла выше, но и для древнего договорного права. О том, что архаичным народам был известен договор, свидетельствуют многочисленные антропологические исследования[562].
Основы теории первобытного обмена заложил крупнейший антрополог XX века М. Мосс. В ставшем классическим «Очерке о даре» он показал субстанциональную, имманентно присущую человеческому обществу природу возмездности дара, делающей его лишь «теоретически добровольным, в действительности же обязательно вручаемым и возмещаемым»[563]. Несомненный интерес для историков представляет его попытка проследить трансформацию и оформление этого принципа в римском, классическом индийском и германском праве.
Содержание и форму древних договоров исследует Д. Фрэзер[564]. Все древние договоры сопровождаются жертвоприношением, причём животных традиционно разрезали пополам и переходили между обеими половинами (интересно, что сам термин «заключать договор» в большинстве индоевропейских языках произволен от глагола «резать»). В чем смысл этого обряда? Он символизирует возмездие, то есть призыв божественной кары на голову клятвоотступника и очищение договаривающихся сторон от пагубных влияний, против возможной угрозы, опасности. И в том, и в другом случае это свидетельствует об эквивалентности и формального равенства сторон договора.
Таким образом, в древнем обществе, основанном на кровно - родственных связях возникают социальные нормы, обеспечивающие его целостность, конкурентоспособность и адаптивность семейных кланов и тотемных общностей. С позиций сегодняшнего дня многие из них представляются совершенно бессмысленными, может быть, даже вредными[565]. Однако даже они (несмотря на фактическое содержание) сплачивали общину и тем самым выполняли «генеральную» функцию права.
Эволюция древнего общества у некоторых народов приводит к появлению новой формы социальной организации - вождества (англ. - chiefdom)[566]. Этот термин был введен в научный оборот Э. Сервисом в 1962 году в качестве универсальной формы политической организации, отличной от племени и государства (хотя это слово использовалось и раньше)[567].
В современной литературе вождество определяется как «социальный организм, состоящий из группы общинных поселений, иерархически подчиненных центральному, наиболее крупному из них, в котором проживает правитель (вождь). Последний, опираясь на зачаточные органы власти, организует экономическую, редистрибутивную, судебно-медиативную и религиозно-культовую деятельность общества»[568].
Сегодня трудно однозначно определить причину и механизм возникновения более совершенной социальной организации (по сравнению с племенной), тем более, что критерии «развитых форм» всегда субъективны[569]. Можно, видимо, согласиться с достаточно абстрактной схемой, в соответствии с которой количественные изменения (в частности, размеров горизонтально организованной неиерархической надлокальной социальной системы) неизбежно должны привести либо к введению организационной иерархии, то есть формированию новой надлокальной структуры управления - вождества, либо ... разрушению социальной организации. Поэтому Н.Н. Крадин возникновение вождества сравнивает с неолитической «революцией» и именует «революцией управленческой[570]. Х.Д.М. Классен и П. Скальник выделили 6 факторов, особо тесно связанных с появлением и последующим развитием раннего государства: рост населения, война, завоевание, идеология, производство прибавочного продукта и влияние уже существующих государств. При этом ими особо выделяется роль экономической, демографической и идеологической конкуренции[571]. При этом все выделенные факторы действуют комплексно и могут быть дифференцированы только аналитически.
Главная отличительная черта ранней государственности с точки зрения управления - появление первых признаков публичной власти, то есть отстранение широких слоев населения от управления, появление слоя людей, профессионально занимающихся организаторской деятельностью. Другими словами, это знаменует постепенный переход от самоуправления к более или менее централизованному управлению (хотя элементы первого ещё долгое время остаются даже в ранних государствах). Вождество - это система, имеющая тенденцию как к интеграции в виде политической централизации, единой редистрибутивной экономики, так и дифференциации в виде специализации труда (прежде всего управленческого), отстранения непосредственных производителей от управления обществом, формирования элитарной и народной культуры.
Возникновение новой управленческой функции, ее институционализация сопровождается изменением территориальной организации общества, Наиболее важным в этой связи следует отметить появление первых городов (урбанистической цивилизации). Город - это, прежде всего, не стены, за которыми можно укрыться от неприятеля, а площадь, на которой решаются общие дела, то есть территориальная форма управления. Происходит постепенное разделение власти, изменение политико-правового статуса отдельных частей территории, в результате чего достаточно четко выделяется центр (город и прилегающая территория) и периферия. Все это свидетельствует о перерастании пространства в раннее государство[572].
Становление ранней государственности характеризуется появлением письменности, урбанизации, развитием ремесла и торговли, крупным монументальным строительством. Значительно увеличивается население и территория ранних государств по сравнению с вождеством. Этническая гомогенность заменяется, как правило, гетерогенностью (многоэтничностью).
Не менее важные изменения происходят и в политической организации. Чрезвычайно усиливается власть правителя. Его положение становится наследственным и сакральным (практически повсеместно), то есть узаконенным ссылками на божественное происхождение. Усиливается социальная дифференциация общества, которая, условно, разграничивает элиту (управленцев, жрецов) и подданных (свободных крестьян-общинников, ремесленников и т.п.). Между ними устанавливается система взаимного обмена услугами. Первые выполняют управленческие функции, считаются ответственными за охрану и благосостояние подданных, а вторые обязуются исправно платить налоги и исполнять повинности.
В раннем государстве органы управления, которые можно обнаружить и в вождестве, становятся специализированным бюрократическим аппаратом, основанным на внеклановых связях и состоящий из многочисленных профессиональных чиновников, характеризующихся значительно более дробной функциональной специализацией. Эмпирически важным показателем формирования раннего государства является институт налогов, свидетельствующий о регулярности этой государственной функции и появления группы людей, профессионально занимающейся ее реализацией.
Все эти процессы сопровождаются изменением нормативной системы общества. Общая тенденция связана с дифференциацией норм: постепенно отделяются религия, моральные нормы и законодательство. Последнее связано с более активной нормотворческой деятельностью государства. Следует заметить, что этот процесс практически не исследован в исторический науке и истории права. Н. Рулан по этому поводу пишет: «Условия зарождения права нам неизвестны ввиду отсутствия документов, относящихся к далекому прошлому. С другой стороны, даже если бы они дошли до нас во всей полноте, значительная часть права все равно осталась бы нам неизвестной. В ту эпоху и до недавнего времени письменность и грамотность были достоянием меньшинства не только из-за трудностей обучения, но и вследствие слабости средств распространения знаний. /.../У права несколько родителей: у него множество источников, что обусловливает и трудности его утверждения. Зачастую ссылались на бога как на его первопричину. Но право быстро продемонстрировало свое подлинное лицо, обращенное к этому миру: быть орудием власти, которое используют правители»[573].
Формирование законодательства связано, прежде всего, с санкционированием обычаев. Другой путь - развитие прецедентного права. Третий - оформление властных велений правителя[574]. Появление законодательства как новой, более совершенной формы права придает ему и новые характерные черты: формальную определенность (писаная форма), объективность (нормативный акт относится, в принципе, к неопределенному адресату), обеспеченность государственным принуждением. Однако не все законодательство (и это характерно и для наших дней) отражает право. Но несомненно, что это - значительный шаг вперед с точки зрения юридической техники и фактического регулирования общественных отношений.
Право, как уже отмечалось, является формой господствующей социальной связи, определяющей положение человека в обществе и обеспечивающая воспроизводство социального целого. В отличие от родоплеменного строя, где право закрепляло кровно - родственные отношения, в вождестве и ранних государствах (античных полисах, восточных деспотиях или средневековых княжествах) право оформляет прежде всего отношения территориального членства и принадлежность к определённому сословию. Именно это - рождение на данной территории - являлось первичным фактором социализации, отличающим «своих» - граждан - от «чужих» - не граждан и даже (по определению Аристотеля) «не совсем» людей, то есть варваров. Над этим - первичным - механизмом придания человеку социальных качеств надстраивается вторичный, закрепляющий человека за определённым сословием (социальной группой) и, тем самым, конкретизирующий его статус. Усложнение социальной структуры неизбежно требует и изменения формы права. Поэтому обычай заменяется законодательством - господствующей формой права (вместе с судебными прецедентами) раннегосударственного общества. Содержание же права - эквивалентность и формальное равенство, в принципе, остаётся неизменным.
В завершение этого вопроса заметим, что формирование ранней государственности и права идет различными путями в разных локальных цивилизациях. Можно выделить как минимум три основных ветви право- политогенеза: восточный, античный и европейский (феодальный). Для первого характерен внеэкономический способ принуждения крестьянских общин, сохраняющих достаточно широкую самоуправляемость. Второй - античный - отличается самоуправляющейся демократической формой организации полиса. Третий - европейский - характеризуется диффузией власти и собственности и договорным (хотя и неравноправным) оформлением отношений служебной зависимости, составляющей сути феодализма[575].
На рубеже позднего средневековья в Западной Европе мощно заявляет о себе новый тип социальной связи - обменный, существовавший до поры до времени вместе с отношениями территориального членства. Тут необходимо сделать важное уточнение. Несомненно, обменные отношения, в принципе, так же стары, как и человек. Для древнего общества характерен обмен женихов и невест, недостающих товаров и т.п. Однако не эти отношения сплачивали индивидов в социальное целое и носили эпизодический характер. Социальный субъектом обмена там выступал род. Только в условиях национального и мирового рынка обмен становится всеобщей связью между атомизированными индивидами. Его признаками становятся свобода личности, частная собственность, эквивалентность и формальное равенство, так сказать, в чистом виде.
Процесс формирования, укрепления и победы обменных отношений над остальными объективно способствует появлению нового качества права (при сохранении старой формы - законодательства) - быть мерой свободы. Это - признак права в собственном смысле слова, то есть современного права[576].
Становление обменных отношений, в свою очередь, обусловлен формированием новой системы ценностей, так как любое социальное изменение происходит вместе с трансформацией культуры. Большинство историков и философов выделяют три основных ценности, определяющих «лицо» европейской цивилизации: античное наследие в виде греческой философии и римского права, христианство и их синтез, из которого выкристаллизировался экспансионизм личного начала и склонность к инновациям. Формирование этих ценностей сопровождалось изменением социальной организации общества, обусловливая друг друга. Поэтому ценности европейской цивилизации необходимо рассматривать в контексте социальной структуры и ситуации эпохи. Особое значение в этой связи придается XII веку, который по праву называют «средневековым ренессансом»[577]. Именно в этот, весьма непродолжительный, период происходят кардинальные изменения в культуре средневековой Западной Европы, затронувшие самым непосредственным образом юриспруденцию, что дало основание Г, Берману утверждать, что западная правовая система начала складываться именно в это время. Следует заметить, что этот процесс не был предопределен или задан некими «объективными» предпосылками, а был скорее «счастливым стечением обстоятельств».
Из всего многообразия христианских ценностей - а иных на тот момент в Европе просто и не могло быть - представляется необходимым выделить, прежде всего, концепцию личности, из которой проистекает современная идея о правах человека. Фундаментальное утверждение библейской антропологии состоит в том, что человек был создан по образу и подобию Божьему. Каждый человек является видимым образом невидимого Господа. Следовательно, каждый человек священен, он - носитель абсолютной ценности. При этом следует отметить, что христианство провозглашает ценность человека лишь потенциально, имплицитно, которая реализуется лишь в Новое время в результате победы обменных отношений. Особенно характерно это для высказываний первохристиан, например, Аврелия Августина, который видел в человеке существо греховное. Эсхатологичность, близость Страшного суда, «результаты» которого не дано предугадать, заставляют оценивать библейскую антропологию амбивалентно. Ситуация в этом вопросе меняется в позднем средневековье, например, в учении Фомы Аквинского.
Другая непреходящая ценность христианства, которая также проявляется при определенных изменениях общественных отношений (когда отношения служебной зависимости постепенно вытесняются обменными) - это активное отношение к внешнему миру. Из всех мировых религий именно христианство, по мнению М. Вебера, отличается принятием мира и стремлением к его преобразованию (однако опять таки потенциально, в исторической перспективе, о которой пойдет речь ниже).
Христианство - это не только эксплицитные принципы - регулятивы поведения европейца, действующие, в том числе, на архетипическом, бессознательном уровне, но и основания многих важнейших политико-правовых институтов западной цивилизации. Такие основания представляют собой религиозные догматы, ставшие юридическими метафорами, в результате чего они вошли в правовую культуру Запада как принципы политической и правовой системы. По мнению В. Вжозека «фундаментальные для исторического мышления категории, являющиеся предпосылками формулируемых в данную эпоху... образов мира и человека, суть доминирующие метафоры»[578]. На их роль обращает внимание Г. Берман в своем фундаментальном исследовании средневекового права. Интересно, что большинство из них сформировалось в XI веке, в XII веке они стали правовыми аналогами, а в XIII - уже правовыми понятиями. Правовые метафоры, лежащие в основании правовых аналогий и понятий, были главным образом религиозного содержания. Это были метафоры Страшного суда и чистилища, жертвы Христа за грехопадение Адама, пресуществление хлеба и вина в таинстве причащения, отпущения грехов в таинстве покаяния, власти священства «связывать и разрешать (развязывать)», то есть налагать или снимать вечное наказание. Другие правовые метафоры носили в основном феодальный характер, хотя и имели религиозный налет: метафоры чести, возмещения за нарушение чести, метафоры присяги в верности, взаимных уз службы и защиты. Все эти метафоры, отмечает Г. Берман, были частью единого здания обрядов и мифов[579]. К перечисленным метафорам следует добавить общественный договор, два тела церкви, которые трансформировались в доктрину двух тел короля и обоюдоострого меча.
Итак, изменения, происходящие в религиозной жизни западного средневекового общества XI - XII веков (это и рассмотренные метафоры, и формирование канонического права, и организация самой церкви, которая стала прообразом современного государства и т.п.) - конкретно-исторические условия, в которых формировалась западноевропейская правовая система и юридическая наука.
Таким образом, в период средневекового «ренессанса XII века» в господствующих отношениях средневековой Европы происходит целый ряд очень важных изменений, ознаменовавших переход к новой исторической эпохе - Новому времени[580]. Эти изменения с полным правом можно определить как «социальную мутацию». Главное, что происходит - это постепенное усиление (расширение, упрочение, распространение во все сферы общества) обменных отношений, которые начинают вытеснять отношения служебной зависимости.
Развитие обменных отношений привело к невиданному ранее подъему (общему росту) европейского общества в X - XII веках. Более всего впечатляет рост народонаселения: численность христиан составляла в 700 г. 27 млн. чел, в 1000 г. 42 млн., а в 1300 - 73 млн[581]. Одновременно происходит и общий экономический подъем, развивается торговля, появляются первые международные ярмарки. Параллельно изменяются политические, религиозные отношения, меняется система ценностных установок. Общей чертой обновления системы ценностей в этот период было перемещение центра внимания «с небес на землю», преодоление прежнего «презрения к миру» и обращение к земному миру и его ценностям (конечно, в рамках, допускавшихся христианством)[582].
Потенции, заложенные в XII в. - «золотом веке» юристов - раскрылись в Новое время. Наиболее важными обстоятельствами, способствовавшими ее развитию, можно считать следующие: во-первых, изменение интеллектуального консенсуса (эпистемы) эпохи; во-вторых, внешнюю экспансию Европы; в-третьих, устранение дуализма церкви и государства в политико-правовой сфере; наконец, в-четвертых, становление национальных политико-правовых систем при сохранении их качественного единства.
Принципиальная важность обмена состоит в том, что именно он является наиболее эффективной формой отношений, обеспечивающей развитие активности личности и преобразование внешнего мира. Действительно, обмен возможен лишь при условии индивидуальной свободы личности (под принуждением обмена быть не может). Обмен, далее, предполагает формальное равенство субъектов, вступающих в эти отношения. Формой обмена является договор, в котором учитывается желание, стремление обеих сторон. Поэтому обмен, в принципе, направлен на достижение согласия. Условием обмена является частная собственность и эквивалентность. Обменные отношения в масштабах общества, проникая во все его сферы, образуют институт рынка, который уже в эпоху Нового времени начинает господствовать не только в экономике, но и в политике, науке и даже семейно-бытовых отношениях. Принципиальная особенность рынка - включение механизмов самоорганизации, самоуправления. В результате адаптация к изменениям среды протекает гораздо эффективнее по сравнению с централизованным управлением. Обмен - основа гражданского общества и западной демократии.
Развитие обменных отношений способствовало смене ценностных ориентаций общества. Дедуктивная (догматико-схоластическая) эпистема сменяется индуктивной, опытно-экспериментальной. Главная отличительная черта последней состоит в интенции на практическое преобразование внешнего объекта. Знание начинается с практики (так, по крайней мере, предполагается), с насущных практических проблем, и практикой заканчивается - при реализации знаний, решении этих проблем. На основе данной эпистемы формируется атомистическая картина мира, в которой каждый индивид - особый, самодостаточный и равный (в сущностных характеристиках - естественных правах) другим атом (или Робинзон Крузо). Основными методами познания является описание, квантификация (количественное измерение), эксперимент. Внешний мир четко противостоит субъекту, как в гносеологическом, так и прагматическом (преобразовательном) отношении. Так складывается естественнонаучная установка познания, пытающаяся объяснить окружающий мир с точки зрения причинно-следственных связей (законов), господствующих в мире. Отсюда становится понятной обусловленность главных политико-правовых идей рассматриваемой эпохи - теории естественного права и договорной теории государства[583].
Параллельно этому формируются важнейшие политикоправовые институты, без которых немыслимо современное государство. Прежде всего, это касается парламента. Представительские ассамблеи типа парламентов, штатов и т.п. берут свое начало, по мнению Б. Даунинга, в средневековой феодальной организации. Первоначально они не были ни законодательными, ни эгалитарными органами. Они были консультативными учреждениями, призванными обеспечить защиту привилегий (то есть по сути - неравенства)[584]. Однако в ходе противоборства сперва с церковью, а затем с монархическим абсолютизмом они приобретают современные функции. Уже с конца XIІІ - начала XIV веков к их функциям относились: во-первых, представление аристократией, духовенством, бюргерами региональных и классовых интересов; во-вторых, защита представителями сословий своих прав от посягательств со стороны короля; в-третьих, решение вопросов национального уровня;
в-четвертых, усиление своих привилегий, свободы и роли в правительстве; в-пятых, создание основы национальной интеграции, препятствующей распаду той или иной территориальной целостности государства[585].
Формирование общества, основанного на обменных отношениях, объективно требует изменения системы нормативного регулирования. Последняя, закрепляя основы такого общества, приобретает в этот период более совершенную форму писаного права - нормативно-правовых актов и судебных прецедентов.
Вышеизложенное позволяет сделать следующие выводы. По мысли автора право - субстанциональное социальное явления, необходимый атрибут общества, обеспечивающий его целостность. Право возникает вместе с обществом в виде первых социальных норм - табу. Механизм их возникновения может быть описан как результат вытеснения и замещения смертельно опасного из-за жестокого соперничества полового инстинкта первым социальным символом - тотемом. Первичная организация властных отношений представляет собой зародышевую форму государственности. Эволюция права обусловлена развитием общества и проходит ряд важных этапов: древнее право локальных общин охотников - собирателей, древнее племенное право, архаичное право периода вождества, право раннего государства, основанного на принципе территориального членства и, наконец, современное право, соответствующее обществу, основанному на обменных отношениях.
Проблема преемственности права чрезвычайно актуальна как для историко-правовой науки, так и для политики права, которые очевидным образом взаимообусловливают друг друга. Особую актуальность этот вопрос приобретает сегодня, когда складывается постклассическое мировоззрение и соответствующая научная картина мира. Как разумно проводить правовую политику, соблюдая меру преемственности и новаторства, заимствования зарубежного опыта и умеренного консерватизма, может ли история и рефлексия над прошлым помочь в этом - вопросы, принципиально важные для современной отечественной юриспруденции.
Традиционно, с позиций классического науковедения, преемственность в социальных науках трактуется как «связь между явлениями в процессе развития, когда новое, снимая старое, сохраняет в себе некоторые его элементы. Преемственность есть одно из проявлений диалектики отрицания отрицания закона и перехода количественных изменений в качественные. Преемственность носит объективный и всеобщий характер, проявляясь в природе, обществе и познании. Применительно к обществу различают две стороны Преемственности: передачу социальных и культурных ценностей от поколения к поколению, от формации к формации и усвоение этих ценностей каждым новым поколением, каждой новой социальной системой. Преемственность — особый механизм «памяти общества», который осуществляет накопление и хранение культурной информации прошлого, на основе которой создаются новые ценности. Преемственность может быть непрерывной, когда культурные ценности прошлого постоянно функционируют в жизни общества, и прерывной, когда какие-либо ценности на время исчезают из культурного обихода. Преемственность обозначает также всю совокупность действия традиций, воспроизводящих нормы социального поведения, характерные для исторически прошедшей общественной реальности. При этом следует различать наследование подлинных ценностей культуры и сохранение пережитков прошлого. ...На принципе Преемственности основаны все социальные институты обучения и воспитания»[586].
С.К. Бондырева и Д.В. Колесов преемственность рассматривают как «Ненасильственное заимствование чего-либо одним индивидом у другого (или одним сообществом у другого) с последующим воспроизведением этого (заимствованного) в своей жизнедеятельности.... Преемственность предполагает повторение заимствованного и его развитие, а также продолжение участия в процессе и поддержание этого процесса, если заимствован процесс. Таким образом, преемственность — это явление, сущность которого заключается в усвоении опыта (действий) одних индивидов другими и воспроизведении его в собственной деятельности». По их мнению, традиция теснейшим образом связана с преемственностью: «Традиция реализует именно отношения преемственности, но обязательно между поколениями. Акты преемственности происходят постоянно и в пределах одного поколения: учение всегда предполагает реализацию полученных знаний, и такая реализация — это тоже проявление преемственности»[587].
Известный антрополог М. Мид рассматривает проблему преемственности между поколения применительно к классификации культур. «Разграничение, которое я делаю между тремя типами культур — постфигуративной, где дети прежде всего учатся у своих предшественников, кофигуративной, где и дети и взрослые учатся у сверстников, и префигуративной, где взрослые учатся также у своих детей,— отражает время, в котором мы живем. Примитивные общества, маленькие религиозные или идеологические анклавы главным образом постфигуративны, основывая свою власть на прошлом. Великие цивилизации, по необходимости разработавшие процедуры внедрения новшеств, обращаются к каким-то формам кофигуративного обучения у сверстников, товарищей по играм, у своих коллег по учебе и труду. Теперь же мы вступаем в период, новый для истории, когда молодежь с ее префигуративпым схватыванием еще неизвестного будущего наделяется новыми правами»[588]. «Постфигуративные культуры, культуры, в которых взрослые не могут вообразить себе никаких перемен и потому передают своим потомкам лишь чувство неизменной преемственности жизни, по современным данным, были характерны для человеческих сообществ в течение тысячелетий или же до начала цивилизации»[589].
Характеризуя постфигуративную культуру, она пишет: «...преемственность в каждой культуре зависит от одновременного проживания в ней по крайней мере представителей трех поколений. Существенная черта постфигуративных культур — это постулат, находящий свое выражение в каждом деянии представителей старшего поколения, постулат, гласящий, что их образ жизни, сколь много бы изменений в нем в действительности ни содержалось, неизменен и остается вечно одним и тем же»[590]. Тем самым преемственность традиционного общества противопоставляется инновационному типу современной культуры.
Собственно эти же мотивы господствуют и в немногочисленных юридических работах, посвященных преемственности в праве.
Ф.Ф. Литвинович актуальной задачей современной юриспруденции видит «исправление некоторого методологического искривления, которое проявилось на предыдущем этапе развития права и государства в России - в разрыве конструктивной преемственности с дореволюционной российской юридической мыслью, многие положения которой становятся актуальными именно сегодня, на новом витке истории России»[591]. При этом постулируется, что до автора диссертационного исследования «преемственность в праве исследовалась с позиций одномерного, линейного, прогрессивного развития, анализ преемственной связи осуществлялся лишь по глубине и степени влияния правового наследия на современное право и государство. По нашему мнению, преемственность в праве это неизмеримо более сложная связь, чем просто одномерная и линейная, требующая для раскрытия своего сложного содержания сущностных оснований нелинейного развития. Именно поэтому, исследование проблемы преемственности в праве с позиций не абсолютного линейного, прогрессивного развития, а под углом относительности снятия, предполагающего бесконечное возвращение субъекта деятельности к прошлому правовому наследию в свете новых задач, позволит в цепи многоактных отрицаний и «снятий» обнаружить соотношение непреходящего и преходящего в развитии права и на основе этого выработать научно обоснованные рекомендации для правотворчества и государственного строительства»[592]. Развивая идеи синергетики, преемственность в праве трактуется автором «как проявление объективной существенной связи между различными этапами развития права, связи, которая реализует себя не в одноактном отрицании и «снятии», а в бесконечной цепи «снятий», вбирающих в себя непреходящие формы и ценности правового бытия»[593].
Анализируя соотношение понятия преемственность с другими близкими понятиями, Ф.Ф. Литвинович полагает, что, имея объектную общность, понятия «преемственность в праве» и «повторяемость» различаются в аспекте соотношения их как сущность и явление. Понятие «преемственность» выражает объективную связь явлений, в то время как понятие «наследование» отражает деятельно-субъективный момент этой связи, заключающий в себе ее осознание, критическую оценку, но в онтологическом плане можно говорить об определенном совпадении этих понятий. Наследование исторического правового опыта поколений является специфической формой действия закона преемственности в развитии права. Понятие «заимствование» характеризует преемственность в праве со стороны влияния и взаимовлияния сосуществующих правовых культур, причем уровень развития субъекта заимствования должен не только соответствовать уровню развития заимствуемого содержания, но и быть способной к приумножению, обогащению этой правовой культуры. Если же заимствование не соответствует этому критерию, оно превращается в простое повторение предыдущих результатов, в иллюзорную видимость преемственности. Рецепция правовых ценностей предшествующей культуры и перенос ее достижений в актуальную деятельность реализуется как заимствование, которое должно быть приумножено и обогащено, в противном случае оно превращается в простое повторение предыдущих результатов и только видимость преемственности и рецепции[594].
В другой работе он пишет: «Преемственная связь, выступая важнейшим элементом механизма переходных ситуаций развития права, выражает в этом механизме тот момент, который обусловливает целостность развивающейся системы права не только за счет генетического единства, но и за счет единства связей сосуществования, что находит свое отражение в понятиях «наследование», «заимствование», «рецепция права», с разных сторон выражающих процесс преемственности в праве»[595].
Собственно, об этом же идет речь в диссертации В.А. Рыбакова, содержащей несколько поразительных совпадений с работами Ф.Ф. Литвиновича, в которой автор дает «обоснование оригинального понимания преемственности в праве. Из него исключаются рецепция права, правовой опыт, правовое наследство, повторения в праве, которые представляют собой самостоятельные правовые явления»[596].
Известный французский историк и антрополог права Н. Рулан использует несколько иную терминологию: перенесение права, заимствование, аккультурация, рецепция, включающая возрождение старого права, трансплантацию и привнесение права извне[597]. Им, в частности, выделяется два типа перемещения права: добровольное и принудительное (последнее подразделяется на перемещение как результат аннексии и результат колонизации). Отсюда вытекает и две разновидности результата перемещений права: принятие и сопротивление. При этом чаще всего встречается взаимное проникновение перенесенного и туземного права. «Перенесенные права вообще присваиваются элитами или некоторыми этническими группами. Те, что держат в своих руках политическую и экономическую власть, пользуются ими, чтобы истолковать по-своему туземные права. Но возможно и обратное соотношение»[598]. Интересно, что «принятие римского права в средневековой Франции произошло условно. Оно испытало многочисленные повторные толкования и урезания под влиянием ученых юристов, а иногда даже фальсификации (превосходство суверена над законом, смешение имущества, принадлежащего жене, с римским приданым и т. д.) Но также под влиянием практики (оговорки об отказе от римского права): нравы к этому не были готовы. В Германии отмечается то же явление, которое позднее должно было послужить предлогом для нацистов, чтобы разоблачить «иностранный» характер этого права»[599].
Таким образом, в современной юридической науке постулируется важность преемственности права и показывается отличие этого процесса от таких явлений (процессов), как заимствование, рецепция, перенос, аккультурация и др. В то же время граница между этими явлениями - процессами остается дискуссионной: преемственность включает развитие (эволюционное), но любое развитие всегда предполагает в определенном смысле разрыв с прошлым. Преемственность - это сохранение ядра прошлого при изменении «периферийных» элементов. Но что считать ядром и периферией? Существуют ли объективные критерии этих аспектов традиции? Каковы критерии инновации? Сколько статей в новом уголовном кодексе должно быть сохранено из старого, чтобы полагать преемственность в эволюции уголовного права? Допустимы ли здесь количественные подсчеты? На эти и подобные вопросы классическое науковедение дать вразумительный ответ не в состоянии[600].
Это связано с осознанием ограниченности человеческого разума, невозможности открыть и описать якобы объективно существующие законы истории. В общем и целом, это связано с признанием неадекватности классического науковедения изменившимся социокультурным и историческим условиям. Таким образом, проблема относительности различия преемственности и инновации все более остро осознается в связи с приходом постклассического мировоззрения.
Классическая научная картина мира, сформированная идеями лапласовского детерминазма и декатровского рационализма исходит из объективности законов природы и общества и возможности их аподиктичного описания для однозначного целесообразного использования в практической деятельности. Уже начало XX в., совпавшее с квантовой революцией в физике, перечеркнуло многие надежды «законодательного разума» (термин И. Канта), продемонстрировав зависимость представления о бытии от позиции наблюдателя, его описывающего. Ограничительные теоремы К. Геделя, имеющие междисциплинарное (семиотическое) значение показали ограниченность классической рациональности в плане невозможности формализовать более или менее сложные системы (множества или системы знаков) непротиворечивым способом и обосновать систему ее же методами. Тем самым доказывается неполнота и противоречивость описаний, объяснений и тем более предсказаний реальности. Открытия диссипативных структур И. Пригожина в химии, демонстрирующих сложнейшую зависимость случайности, вытекающей из «точек бифуркации» и необходимости, поставили крест на причинности как содержании принципа детерминизма[601]. Эти идеи, именуемые в философии науки как неклассическая эпистемология, были радикализированы постмодернистами[602] в конце XX в. и вынудили многих мыслителей искать ответы на вызовы нового образа (пост)современности. Таким ответом и стала концепция постклассической или постнеклассической (по терминологии В.С. Степина) эпистемология[603], которая постепенно проникает и в юридическую науку[604].
Основными положениями постклассической научной картины мира можно считать следующие:
- наивный онтологический объективизм заменяется на интерсубъективный рефлексивный образ бытия, а представление о данности (или заданности «природой вещей» или трансцендентным основанием) реальности - ее скоструированностью человеком, хотя и не по произволу;
- законы природы и общества, включая историю, воспринимаются сегодня как седиментрированные, хабитуализированные представления, реализуемые в повседневных практиках людей;
- познание социальной реальности (как и реальности «природной») всегда неполно и приблизительно, «перерешаемо», зависит от позиции «наблюдателя» и входит в само бытие: бытие не существует независимо от представлений о нем и практик действующих людей.
С точки зрения методологии эти идеи стали результатом трех «поворотов», случившихся во второй половине XX в., ознаменовавших революцию в социогуманитарном знании: лингвистический, антропологический и прагматический. Лингвистический поворот привлек внимание к языку и его роли в структурировании социального мира. В зависимости от языковой картины мира, отличающейся у разных народов (типов культур-цивилизаций), зависит различие восприятия мира и поведения. Так как право формулируется и интерпретируется в языке, то очевидно, что в различных языковых картинах мира одни и те же юридические термины (прежде всего, принципы права, дефиниции, но также и формулировки конкретных норм права в статьях нормативно-правовых актов) приобретают разные значения. Например, понятие свобода, без которого невозможна формулировка прав человека, в японском языке означает эгоизм и выступает антиценностью, а в славянских языках предстает вольностью, то есть произволом, в то время как в английском - правом, ограниченным свободой другого человека[605]. Антропологический поворот акцентирует внимание на культурном релятивизме - необходимости изучения социального (и правового) института с позиций характеристик данной культуры и практик людей, в ней социализированных. Прагматический поворот также утверждает контекст оциокультурных практик человека, его употребления языковых выражений - значений слов и понятий - в своей практической жизнедеятельности. Прагматический поворот, нашедший свое концептуальное выражение в идеях Л. Витгенштейна, Г. Райла и М. Псшани, ознаменовал изменение акцента в гносеологии с вопроса «что?» на вопрос «как?», с онтологической (буквально - бытийственной) проблематики на функциональную: вопрос «что это такое?» переформулируется в «как это действует?». Анализ личностного, неявного знания как раз и позволяет ответить на него.
Наиболее перспективными методологическими программами в этой связи представляются социальный конструктивизм[606], теория социальных представлений[607] и дискурс-анализ[608]. Именно они позволяют раскрыть новое «воскрешение» человека после «смерти субъекта», наступившего вслед за «смертью Бога», провозглашенного сперва Ф. Ницше, а затем постструктуралистами М. Фуко и Р. Бартом.
Теория социального конструктивизма говорит о том, что в основе любого социального института лежит «первичный произвол» и последующая «социальная амнезия» (по терминологии П. Бурдье, воспринявшего ее у Б. Паскаля). Отсюда идея «созданности традиций» Э. Хобсбаум[609] и концепция «воображаемого сообщества» Б. Андерсона[610]. Концепция социальных представлений показывает влияние ментальных процессов на жизненные практики, их нерасторжимое единство и взаимозависимость. Методология дискурс-анализа исследует практики использования структуры в повседневной жизнедеятельности, которые эти структуры вместе с субъектами, ответственными за этот процесс, порождают и воспроизводят[611].
Что все это означает применительно к проблеме преемственности права? Во-первых, то, что нет универсальных объективных критериев определения преемственности или инновационности в развитии права[612], хотя можно говорить о косвенных признаках преобладания либо первого, либо второго. И то, и другое определяется наблюдателем - властью, референтной группой и легитимируется населением (которое соглашается с навязанным представлением)[613].
Так, например, революционность Кодекса Наполеона для развития правовой системы Запада может быть поставлена под сомнение его консервативностью и эклектичностью[614].
Доказать либо одну точку зрения, либо другую «полностью» и «окончательно» (однозначно) невозможно, хотя можно привести более весомые с точки зрения научного сообщества аргументы (которые, впрочем, со временем как правило пересматриваются). Поэтому история - это не события прошлого, но их интерпретация с позиций сегодняшнего дня властью, научным сообществом, широкими слоями населения и седиментация в исторической памяти социума. Это связано с тем, что прошлое дано нам не «само по себе», но как образы, представления о прошлом, всегда неполные, огрубляющие прошедшие события.
Важно заметить, что преемственность - это социальный конструкт, создаваемый властью номинации и воспроизводимый практиками людей. На этом аспекте следует остановиться несколько подробнее. Антропологический тип правопонимания, включающий упоминавшийся выше прагматический поворот, методологию социального конструктивизма, социальных представлений и дискурс-анализа, предполагает «человекоцентристское» измерение права: право предстает в виде практик и социальных представлений по формированию и воспроизведению общеобязательных образцов поведения[615]. Именно человек создает право - новый общеобязательный образец (образцы) поведения. В силу авторитета и власти номинации (по терминологии П. Бурдье) этот (эти) образец распространяется среди широких слоев населения, которые легитимируют его (их) своими практиками и представлениями. Поэтому право как социальный институт существует и действует только тогда, когда оно обладает трансцендентным критерием - объективно служит самосохранению социума и когда воспроизводится населением (как правоприменителями, так и обывателями). Эти два аспекта очевидным образом взаимообусловливают друг друга, демонстрируя диалог трансцендентного и имманентного: самосохранение общества (или целостность - по терминологии Л.И. Спиридонова) возможно только тогда, когда большинство населения (или, по крайней мере, значимая его часть) совершает действия и имеет об этом определенное представление, которые самосохранение и обеспечивают (без действий и их оценки, шире - ментального образа достичь целостность невозможно); массовые действия и ментальные представления только тогда могут считаться правовыми (с трансцендентной точки зрения), если они достигают цели - самосохранение общественного целого: в противном случае, если эти действия приведут к аномии, то правовыми они названы не могут быть ни при каком типе правопонимания.
Исходя из антропологической методологии дискурсанализа можно констатировать, что право существует и действует только через людей, воспроизводящих его своими практическими действиями и ментальными представлениями. Поэтому норма права - это не только ее формулировка в статье нормативного правового акта, но ее интерпретация субъектом, соотнесение с индивидуальной интенцией и реализация в соответствующих действиях[616]. Другими словами, норма права - это модель юридически значимого с точки зрения данного социума поведения, включающая так называемое личностное, практическое знание (умения и навыки) юридической квалификации и принятия решения в конкретной жизненной ситуации. Причем это личностное, неявное знание, формирующееся в процессе юридической социализации, свойственно как для правоприменителя, облекающего официальные формулировки законодательства в профессиональные стереотипы[617], так и для широких слоев населения, не отягощенных специальными юридическими знаниями, но обладающими ментальными обыденными (доксическими) представлениями о юридически значимых ситуациях и правильном типичном поведении в них[618].
Таким образом, преемственность права нельзя сводить только к формальной стороне законотворчества.
Если нормативные правовые акты по какой-либо причине не воспринимаются населением (а иногда и правоприменителем) как важные, социально значимые, не оцениваются положительно населением и не воспроизводятся их многократными действиями, то они не могут быть названы правовыми в антропологическом смысле[619]. Это, как правило, свидетельствует о «мертворожденности» такого нормативного правового акта, который фактически не вошел в правовую культуру (и правовую систему) данного общества и об отсутствии преемственности в правовой политике. «Вообще-то правовые передачи проходят удовлетворительно, - пишет Н. Рулан, то есть без особых потрясений в обществе - рецепторе, только тогда, когда это общество побуждается к изменениям, которые делают необходимым принятие нового права, и когда передовое право исходит от общества, основные черты которого больше не отличаются от черт общества - рецептора..., или рассматривается им как независимое от общества, в котором оно родилось, и возможное для принятия любым другим обществом... Итак, если колонизация вызвала глубокие изменения в традиционных обществах, то два других условия не могут быть выполнены. Так что в большинстве случаев... либо передача права не что иное, как иллюзия, либо цена этой передачи очень высока: это может быть распад структуры общества - рецептора либо искажение сути передаваемого права»[620]. С другой стороны, любой нормативный правовой акт всегда адаптируется практикой его правоприменения и реализации обывателем. Так, например, судебная практика, давая расширительное толкование нормативному правовому акту, адаптированное к запросам социума, обеспечивает тем самым «продолжение жизни» такому устаревшему акту[621].
Подводя итог, можно заключить, что преемственность права играет принципиально важную роль в правовой политике. Последняя может быть успешна только в том случае, если сумеет обеспечить легитимацию населением нововведений, неизбежных в современном мире перманентных социальных изменений.
Признаки - это то, что отличает одно явление от другого. Следовательно, признаки права - это его отличительные характеристики, позволяющие идентифицировать это социальное явление.
Несмотря на многообразие подходов к правопониманию и «несоизмеримость парадигм» в юриспруденции, на сегодняшний день сформировался относительный консенсус по поводу определения права. Возможно, это реакция на бурные девяностые и нулевые годы, прошедшие под знаменем противостояния классический юридической науки и постмодернизма. Признав это противоборство неконструктивным, многие пишущие ученые-юристы вообще отказались от теоретико-философских размышлений о том, что такое правопонимание, каковы критерии его классификации и перестали «ломать копья» по этому поводу. Так, по мнению авторитетного немецкого теоретика и философа права Р. Алекси полагает, что «главной проблемой в споре о понятии права является соотношение права и морали. Несмотря на дискуссию, которая длится более двух тысяч лет, две основные позиции по-прежнему соперничают друг с другом: позитивизм и непозитивизм». Для юридического позитивизма характерны «два элемента для определения понятия права: надлежащее или авторитетное установление права и его социальная действенность (эффективность). Многочисленные варианты юридического позитивизма являются следствием различного толкования этих элементов и придания большего значения одному из них. Общим для них выступает утверждение: то, что есть право, зависит исключительно от того, что соответствующим образом установлено и/или является действенным. При этом правильность содержания не играет роли.
Сторонники непозитивизма, напротив, исходят из... [того, что] понятию права должно быть дано определение, включающее в себя моральные элементы. При этом ни один серьезный непозитивист не исключает из понятия права такие элементы, как надлежащее установление и социальная действенность. Единственное, что его отличает от позитивиста, это представление о праве как о понятии, включающем в себя моральные элементы наряду с ориентированными на факты признаками. Здесь также возможны различные толкования и акценты»[622]. Сам автор дает следующее определение права: «Право - это система норм, которая 1) содержит в себе притязание на правильность; 2) состоит из совокупности норм, которые принадлежат к в общем и целом социально действенной конституции и не являются крайне несправедливыми, а также из совокупности установленных в соответствии с этой конституцией норм, которые обладают определенным минимумом социальной действенности или потенциальной возможности такой действенности и не являются крайне несправедливыми; и, наконец, 3) включает в себя принципы и иные нормативные аргументы, на которых основывается и/или должна основываться процедура правоприменения, чтобы соответствовать притязанию на правильность»[623]. Другой немецкий исследователь - социолог права В. Гепхарт предлагает социокультурное измерение права и выделяет четыре его признака: нормативность (право как система норм), организационность или организованность права, т.е. его организационный аспект (он выражается в государственном аппарате, обеспечивающем принуждение), символизм права - его символический аспект (право как элемент коллективного сознания) и действенность и ритуальность - право как действие и ритуал[624]. Не вдаваясь в дискуссию по поводу правомерности изложенных позиций, замечу, что все они тяготеют к интегральности права[625], - диалектическому соединению разных аспектов права. Такие попытки можно только приветствовать, если они не превращаются в механическую эклектику.
Если право рассматривать как сложный, многогранный феномен (о чем подробнее будет сказано ниже), то различные его проявления или модусы бытия (по выражению Л.С. Мамута) могут быть объемлемы четырьмя признаками.
Первым признаком права, в чем совпадают взгляды практически всех ученых, является его нормативность. Нормативность означает, что право представляет собой прежде всего совокупность социальных норм - правил поведения, регулирующих отношения между людьми[626]. Нормативность проявляется в коммуникативности - взаимодействиях людей, объединенных вырабатываемым в ходе этих интеракций согласием, разделяемым участниками коммуникации общим знанием о правильном поведении в такого рода ситуации. Нормативность означает, что право регулирует не единичные жизненные ситуации, но распространенные, многократно повторяемые и положительно оцениваемые действия и события.
Нормативность права в западной юридической литературе обозначается термином «действенность» или «действительность» (иногда - «валидность»). Представляется, что для русского языка более удачен термин «действенность», так как именно он указывает на социальное действие или эффект, производимый правом. Термин «действительность» более созвучен существованию нормы (впрочем, если исходить из прагматической методологии, то эти два термина выступают синонимами и означают по-сути одно и то же: существование права как раз и проявляется в ее действенности, в производимом эффекте). Валидность в нормативизме акцентируется с точки зрения юридической силы нормы права, что относится в большей степени к ее формальному аспекту, о котором речь пойдет ниже.
«Включение аспекта действительности в понятие права означает введение в это понятие институционального контекста правотворчества, право, применения и реализации права», - пишет Р. Алекси[627]. В то же время здесь возникает проблема многозначности терминов соблюдение нормы права и применение санкции, выражающие социальную действительность права. «Так, можно спросить, является ли внешнее поведение, которое соответствует определенной норме, достаточным для ее соблюдения, либо предпосылкой для этого выступают определенные знания и мотивы соответствующего лица. Если принять за основу последнее, то возникает проблема, присутствие каких знаний и каких мотивов позволит говорить о соблюдении какой-либо нормы. Вторая причина состоит в том, что определенная норма может соблюдаться в различном объеме, что также верно и в отношении санкций за ее несоблюдение. Вследствие этого социальная действенность и тем самым социальная действительность нормы может достигать различной степени. Так, например, норма, которой следуют в 80% охваченных ею ситуаций и несоблюдение которой в 95% случаев влечет за собой применение санкций, обладает очень высокой степенью действенности. Напротив, степень действенности нормы окажется весьма низкой, если, предположим, ей следуют только в 5% случаев, а ее несоблюдение влечет за собой применение санкций лишь в 3% случаев. Между такими крайними точками ситуация не столь очевидна. Возьмем, к примеру, норму, уровень соблюдения которой составляет 85%, но только в 1 % случаев ее несоблюдение влечет за собой наказание, а также норму, уровень соблюдения которой достигает лишь 20%, однако в 98% случаев ее несоблюдение влечет за собой наказание. На вопрос, какая норма из двух обладает более высокой степенью действенности, невозможно ответить, ограничившись только сравнением количественных показателей. Ответ на этот вопрос определяется значимостью, которую в рамках понятия социальной действительности права, с одной стороны, имеет соблюдение норм, а с другой - наказание при их несоблюдении»[628]. Действительно, количественный критерий здесь не поможет, тем более, что сосчитать количество соблюдений запретительных норм невозможно в принципе: сколько раз мы влечение дня соблюдаем весь уголовный кодекс (я надеюсь, что читатель относится к категории правопослушного населения): один раз, сто раз или речь надо вести о ежеминутном соблюдении права? Соблюдения измеряются только методом от противного - количеством правонарушений. С другой стороны, если какая-либо статья уголовного кодекса не применяется на практике ни разу в течение года (а такие существуют) - не свидетельствует ли это о необходимости их декриминализации? В связи с вышеизложенным представляется возможным сделать вывод: нормативность означает хотя бы минимальную распространенность соответствующего правила поведения. Конечно, это весьма расплывчатый критерий, однако он ничем не хуже еще менее определенного критерия «вопиющая несправедливость», т.е. когда несправедливость «превышает определенный порог»[629].
Критерий распространенности (или действенности) права как признак нормативности дополняется оценочным аспектом[630]. Это вытекает из лингвистического «поворота» в социогуманитарном знании (о чем речь шла в первом разделе). Любое действие человека сопровождается его оценкой (и другими видами психической активности человека: мотивами, интересами, установками, стереотипами и т.п.). Поэтому оценка права как справедливого/несправедливого (или «вопиюще несправедливого») входит в нормативность права. Следовательно, выдвигаемый Р. Алекси признак права (хотя и весьма в туманной формулировке) как «притязание на правильность» относится к нормативности права[631].
Гораздо более последователен в этом вопросе Ю. Хабермас, формулирующий «притязание на значимость» как критерий оправдания нормативности и характеристику коммуникативности. «Коммуникативными я называю такие интеракции, - пишет Ю. Хабермас, - в которых их участники согласуют и координируют планы своих действий; при этом достигнутое в том или ином случае согласие измеряется интерсубъективным признанием притязаний на значимость. В случае, когда процессы взаимопонимания идут в эксплицитной языковой форме, акторы, разговаривая о чем-либо друг с другом, своими речевыми действиями выдвигают притязания на значимость, а именно притязания на истинность, на правильность и на правдивость своих высказываний, смотря по тому, ссылаются ли они на что-либо в объективном мире (как совокупности существующих обстояний вещей), на что-либо в общем для них социальном мире (как совокупности регулируемых законом межличностных отношений в какой-либо социальной группе) или на что- либо в собственном субъективном мире (как совокупности переживаний, к которым у них имеется привилегированный доступ)[632]». Выстраивая делиберативную концепцию оправдания и обоснования норм (об этом еще будет повод поговорить) как способа обретения ими притязания на значимость, Ю. Хабермас замечает: «Длительное утверждение той или иной нормы зависит также от того, можно ли в данном контексте традиции привести основания, достаточные, для того чтобы в кругу тех, кому оно адресовано, соответствующее притязание на значимость казалось хотя бы оправданным. Применительно к современным обществам это означает: нет легитимности — нет и лояльности масс»[633].
Оценочный аспект нормативности права проявляется в легитимности права и сегодня играет первостепенную роль в связи с процессами «глокализации» и мультикультурализма (несмотря на провалы этой политики). Проблема легитимности права как его признания населением - отдельная обширная тема для самостоятельного исследования. Существует несколько философско-правовых концепций легитимности права. Одна из наиболее распространенных в контексте классического науковедения является теория естественного права. Сегодня она исходит из необходимой «терминологической» связи права и морали. Так Р. Алекси утверждает, что мораль (представления о справедливости) входит в правовую систему через принципы права. При этом принципы права собственно говоря и являются господствующей моралью[634]. Моральные принципы, выступающие основными правами, предстают «верхним уровнем» в «империи права» у Р. Дворкина[635]. Однако как доказал А. Макинтайр, «для окончательного разрешения рационального спора [по поводу принципов]потребовалось бы обращение к такой норме или совокупности норм, чьего авторитета ни одна адекватно мыслящая личность не могла бы не признать. Однако поскольку от подобной нормы или совокупности норм одновременно требуется обеспечить критерии рациональной приемлемости или неприемлемости любой теоретической или концептуальной схемы, то она сама должна формулироваться и обосновываться независимо от какой-либо подобной схемы. Однако... подобных норм быть не может, любая норма, способная выполнять подобные функции, сама будет включена в совокупность теоретических и концептуальных схем, служащую ей опорой и средством артикуляции. Таким образом, что касается широких теоретических и концептуальных построений, каждая соперничающая теоретическая точка зрения находит в себе самой и выражает в своих собственных терминах нормы, согласно которым, как утверждают ее приверженцы, она должна оцениваться, конкуренция между подобными соревнующимися точками зрения подразумевает конкуренцию норм. Не существует теоретически нейтральной, дотеоретической основы, позволяющей рассудить спор конкурирующих мнений»[636]. Не случайно Р. Дворкин пишет, что неопределенность стандартов, лежащих в основе Конституции, неизбежно вызывает разногласия при их использовании «разумными людьми доброй воли»[637]. Поэтому «слово «права» в разных контекстах имеет разную силу»[638]. Таким образом, по поводу моральных аргументов (и принципов) всегда возможны несовпадающие позиции, причем столь противоположные, что не допускают хотя бы маломальский консенсус. Это, в частности выражается в так называемой «сущностной оспоримости» практически всех социальных категорий, включая и принципы права. Такие понятия, по мнению автора данного термина У. Гэлли, как свобода, справедливость, демократия являются многомерными, носят ярко выраженный оценочный характер, всегда эксплицируют некоторую идеологию, и потому дискуссия по поводу их содержания является бессодержательной - практически любую точку зрения можно как аргументировать, так и опровергнуть. Ко всему прочему, они всегда открыты для новых толкований[639]. Э. Гидденс, поддерживая эту точку зрения, утверждает, что весь концептуальный аппарат социальных наук в известной степени является сущностно оспариваемым[640].
Следовательно, легитимность на основе общепринятой морали в (пост)современном мире, характеризующемся мультикультурностью, т.е. несовпадающими моральными ценностями, невозможна.
Другой вариант легитимности основан на «постметафизическом мышлении», разрабатываемом, в частности, представителями Франкфуртской школы[641]. Сторонники проекта «незавершенного модерна» основные надежды возлагали на формальную рациональность. Их исходная посылка состоит в том, что в современном мире невозможно обосновать какое-либо содержательное знание в силу радикального онтологического и гносеологического (которые смыкаются друг с другом) релятивизма. Суть его в том, что социальный мир текуч, изменчив, стохастичен, подвержен постоянным флуктуациям, коих становится все больше и больше в эпоху постиндустриального общества, а потому и невозможно аподиктическое знание о таком обществе. Из такой эпистемологической посылки, например, вытекает попытка обосновать право через процедуру принятия решения, служащую средством его легитимации, Н. Лумана[642]. В частности, он аргументирует это тем, что независимо от рациональной мотивации действий их функциональность внутри определенной социальной системы может оказаться иррациональной. И наоборот, иррациональные действия, например, в условиях незнания или даже аморального поведения могут выполнять в этой системе рациональные функции[643]. Аналогичной точки зрения по своим методологическим основаниям придерживается Ю. Хабермас, утверждающий, что автономное демократическое законодательство требует некоторой процедуры полагания прав, которая обеспечивает легитимность и делает возможным дальнейшее формирование правовой системы[644]. Критерий же этой процедуры лежит, по его мнению, в дискурсивной коммуникации, обеспечивающий избавление ее участникам от субъективных воззрений ради рационально мотивированного согласия[645]. Однако даже самая рациональная формальная процедура не может застраховать от ошибочного решения или патовой ситуации при отсутствии желания договариваться о чем-либо при, например, разрешений конфликта между замкнутыми субкультурами.
Вышеизложенный скепсис, однако, не означает, что легитимность права в принципе не может быть эксплицирована. Она может быть измерена социологически, хотя для этого требуется методология качественного исследования. Кроме всего прочего, легитимность права всегда может быть выявлена «задним числом» - в историческим исследовании прошедших эпох по объективным показателям соотнесения фактического поведения с официальными нормами права.
Признак нормативности, несмотря на его важность, не выражает специфического качества права, позволяющего отличать его от других социальных институтов - от морали, религии и т.д. Большинство юристов и прошлого, и настоящего в качестве такового называют принудительность норм права. Сторонники такой точки зрения предполагают, что главным отличием правовых норм от, например, моральных является то, что за несоблюдение первых последует (может последовать) государственное принуждение, а за неисполнение вторых - лишь меры нравственного осуждения[646]. При этом получается, что само право создается государством (объявляя какие-то поступки запрещенными и подкрепляя эту «запрещенность» угрозой применения соответствующего наказания) по своему произволу (усмотрению). Действительно, любое поведение в принципе может быть объявлено запрещенным и караться со всей строгостью имеющихся в распоряжении государства принудительных средств.
Однако достаточно сомнительным представляется тезис о формировании права государством. Фактически государство (в современном смысле слова) - явление достаточно позднее. Сам термин государство (State, der Staat, l’Etat) появился не раньше ХVI в.[647] Очевидно, что право существовало и до этого времени, когда организованное принуждение стало осуществляться суверенной властью.
С другой стороны, любое ли правовое (юридически значимое) поведение государство может объявить в качестве запрещенного? Талейран как-то сказал Наполеону замечательную по своей глубине фразу: «Штыками можно захватить власть, но вот сидеть на штыках очень неудобно». Поэтому управлять с помощью одного насилия более или менее длительное время невозможно. Неразумные, не отвечающие интересам населения правила поведения будут либо игнорироваться (это так называемые «мертворожденные» законы), либо население будет искать «обходные» пути и формировать альтернативные нормы (например, обычаи).
Не выдерживает критики эта точка зрения и с позиции современности. В законодательстве любого государства всегда формулируются не только запретительный и обязывающие нормы права, но и управомочивающие. Специфика последних (регулирующих, например, условия заключения гражданско-правовых договоров) как раз состоит в том, что они предполагают волеизъявление субъектов, то есть отрицают всякую возможность принуждения. Например, можно пойти в магазин и заключить договор купли- продажи, а можно и не ходить. При этом за воздержание от покупки никто не наказывает. «Отказаться» же от наказания за совершенное правонарушение, как и от выполнения возложенной обязанности не может никто[648]. В то же время само по себе неисполнение юридической обязанности еще не влечет возложения наказания: оно последует только тогда, когда это неисполнение будет переформулировано в запретительную норму права в соответствие с принципом противоправности. Таким образом, принудительными, то есть, обеспеченными санкцией, являются только запретительные нормы права. Поэтому признак принудительности не является основополагающим критерием отличия права от других социальных норм.
Одновременно можно указать на существование сегодня обычного права (которое, например, допускает Гражданский Кодекс), канонического права в мусульманских странах, международного права, которые не имеют корреляции с государственным принуждением.
Придерживаясь диалектико-социологической доктрины, разработанной Л.И. Спиридоновым, в качестве специфического признака права определим его общеобязательность. При этом общеобязательность состоит не в принудительности правовых норм, а в том, что они «объективно способствуют функционированию социального целого»[649]. Определяя одинаковый для всех масштаб поведения участников общественной жизни, они обеспечивают взаимодействие их как элементов единой социальной системы и закрепляют связи множества социальных индивидов в общество. Правовые нормы закрепляют условия, при которых индивид в состоянии удовлетворять свои потребности, лишь удовлетворив потребности другого. «Массовое несоблюдение этих условий может привести к разрушению баланса обменных связей - той основы, на которой держится современная социальная система, и поэтому нормы, их закрепляющие, общеобязательны»[650].
Таким образом, общеобязательность правовых норм можно представить как их наибольшую социальную важность, значимость с точки зрения обеспечения целостности социума. Такая формулировка - в общем и целом, безусловно, верная - нуждается в конкретизации, так как содержит ряд вопросов, требующих прояснения. Главная из возникающих проблем состоит в том, как определить целостность общества и выявить именно те нормы, которые ее обеспечивают (или те, которые такому требованию не отвечают). Сделать это чрезвычайно сложно, если вообще возможно, так как до сих пор остается не проясненной проблема эффективности норм права. Суть ее состоит в том, что на конечный результат (состояние общества, которое может быть квалифицировано как целостное) влияет такое количество факторов (и социальных, и биологических, и физических - например, природные катаклизмы или солнечная активность), что просчитать их невозможно. В принципе, любое природное (и тем более социальное) явление находится в корреляционной связи с этим конечным результатом и оказывает воздействие на него. Тем более трудно выявить правовую составляющую из этого детерминирующего процесса.
Право действует вместе с другими социальными и природными явлениями (например, с экономикой, политикой и т.п.)[651]. Одновременно право воздействует на общество в качестве системного целого, одни нормы права дополняют другие (например, материальные нормы права обеспечиваются процессуальными). Поэтому выделить результативность отдельной нормы права, а, следовательно, доказать, что именно она обеспечивает целостность социума, еще более проблематично, нежели системы права в целом. Правда, некоторые нормы права представляются очевидно функционально необходимыми: некоторые составы преступлений (убийство, кража, грабеж и т.д.). Для рыночной экономики необходимой (конститутивной) нормой (точнее - принципом, закрепляемом и конкретизируемом в нескольких нормах) права является закрепление права частной собственности; для демократической политической системы - нормы избирательного права. Но они, в свою очередь, предполагают обеспеченность нормами уголовного права.
Рассматриваемая проблема усугубляется тем, что любой социальный институт полифункционален, то есть может выполнять разные функции. Поэтому в различных исторических ситуациях одна и та же правовая норма может по-разному интерпретироваться, применяться и приводить к разным результатам. В самом деле: что эффективнее - однопалатный парламент, двухпалатный или, может быть, какой-нибудь «трехпалатный»? Априори ответить на этот вопрос невозможно.
Какой же возможен выход из создавшейся ситуации? Как определить те социальные нормы, которые действительно являются правовыми, то есть обеспечивают целостность общества?
Любое эмпирическое подтверждение эффективности определенной нормы права, например, что в большинстве стран мира сегодня используется такая-то норма права (допустим, закрепляющая разделение властей) или соответствует массовым экспектациям (поддерживается сегодня общественным мнением) не страхует нас от ошибок. С изменением историко-социальной ситуации разделение властей может оказаться анахронизмом, а о манипуляции и переменчивости общественного мнения сегодня известно всем и каждому.
Остается уповать на подтверждение нашего выбора той или иной нормы права историей. Только с позиции сегодняшнего дня мы можем с большей или меньшей степенью уверенности сказать, какие нормы права отсутствовали, например, в Древнем Египте, что способствовало упадку этой цивилизации[652] (хотя любой ответ будет вероятностным, как и всякое эмпирическое исследование), а с позиции завтрашнего дня рассуждать о современном законодательстве России. Парадокс состоит в том, что история так же, как и эмпирическое исследование не может быть надежным критерием определения оптимума. Во-первых, история зависит от множества случайных обстоятельств, которые не дают возможность рационально объяснять прошлое. Во-вторых, только с позиции внешнего наблюдателя в отношении завершенного исторического процесса возможно суждение, отвечающее классическим канонам научности. Но такого внешнего наблюдателя, как раз, и не может быть; да и сам исторический процесс («мировая история»), слава Богу, еще не завершился.
Поэтому приходится довольствоваться «малым», признавая принципиальную возможность погрешимости наших доводов. Во-первых, таким критерием является существование социума: пока общество (та или иная цивилизация) сохраняется, оно воспроизводит нормы, обеспечивающие его самосохранение. Это - доказательство «от противного». Когда цивилизация гибнет - это показатель отсутствия общеобязательных норм права и соответствующих общественных отношений - связей между социальными статусами, которые закрепляются правом. Все иные социальные нормы (моральные, религиозные и т.д.) сами по себе обеспечить воспроизводство социума на более или менее длительном промежутке времени не в состоянии: они лишь способствуют выполнению правом его «генеральной функции». Если же какая-либо социальная норма, например, заповедь «не убий!», формулируется как религиозная, но объективно является конститутивной, функционально необходимой для общества, то тем самым она неизбежно превращается в правовую (независимо от того, где и как она сформулирована)[653].
Во-вторых, косвенным подтверждением критерия общеобязательности норм права выступает их более или менее длительная стабильность (сохранение), в том числе, в форме архетипов коллективного бессознательного, запечатленных в мифах, легендах, сказках данной культуры (цивилизации) и проявляющихся в стереотипах массового поведения. Таким образом, признак нормативности подтверждает критерий общеобязательности как наибольшей функциональной значимости.
«Непозитивистская» концепция права, признающая «терминологическую связь права и морали», сущностным признаком права полагает «моральный аргумент»[654]. Не отрицая его важности - на мой взгляд он входит в нормативность права как ее внутренний, психический аспект (вместе с другими «неправовыми» социальными феноменами - идеологией, религией, ценностями, другими социальными представлениями) - замечу, что сам о себе он не может выступать исходной аксиомой, т.к. является одним из социальных образований, ничуть не важнее остальных[655]. Кроме того, его проблематичность - о чем уже упоминалось выше - состоит в неопределенности с точки зрения сторонников разных моральных ценностей (например, между либералами и коммунитаристами). Можно конечно попытаться конкретизировать «порог несправедливости», «переходя который нормы теряют правовой характер», как такой, который «определяется с помощью минимальных моральных требований. Примером тому служит элементарное право человека на жизнь и личную неприкосновенность»[656]. Однако и в этом случае возникает множество проблем, например, допустимости ограничения права на жизнь. Это же, в принципе, относится и к критерию права, выдвигаемому сторонниками юридического либертаризма: формальное равенство, выступающее мерой свободы и справедливости.
Другой - постклассический, коммуникативный - критерий права предлагает А.В. Поляков. Смысл правовой коммуникации он видит во «взаимодействии субъектов права, с одной стороны, и субъектов коррелятивной обязанности — с другой. Реализация прав и обязанностей, обусловливающих саму возможность существования права, и составляет его смысл»[657]. При этом права и обязанности возникают в процессе взаимного их признания в коммуникации, т.е. через признание права. «Но что означает признание права (правовых текстов)? Это есть признание неких общих рамок поведения, т. е. определенных прав и обязанностей, связывающих всех членов общества; признание их «объективного», независимого от индивидуальной вол лица, и социально значимого (ценностного) характера, понимание их содержания и порядка реализации, включая признание возможности наказания за несоблюдение таких правил. В этом смысле право есть там, где есть соотносимые права и обязанности»[658]. Полностью соглашаясь с важностью легитимности права, замечу, что этот признак произволен от общеобязательности как наибольшей функциональной значимости (это же касается и формального равенства, свободы, справедливости, морали и т.д.). Легитимность производна от существования общества, как и свобода (точнее - мера свободы, формального равенства и справедливости)[659]. Думаю, с этим положением согласится любой: для легитимности, свободы, справедливости и т.д. необходимо наличие функционирующего социума. Поэтому право должно обеспечить в первую очередь нормальное воспроизводство общества, с чем связаны и его легитимность, и становление меры свободы, справедливости и т.д.
Третьим признаком права является его формальная определенность. Более подробно он будет рассмотрен в третьем вопросе настоящего раздела. Сейчас же заметим, что любой социальный феномен должен быть внешне выражен в какой-либо форме, ибо существование внутреннего содержания невозможно вне внешней формы его проявления, знакового опосредования. Точно так же назначение (сущность) права должно получить внешнюю - знаковую - форму своего выражения. К таковым относятся нормативные правовые акты, судебные и административные прецеденты (судебно-административная практика), правовые обычаи, нормативные договоры, правосознание и др. Указанные формы внешнего выражения права (которые в позитивистской теории права именуют источниками права)[660] пересекаются с правом - своим содержанием, так как не все принимаемые в государстве законы, не все обычаи и т.д. объективно служат целостности социума. В этом признаке содержится критерий «надлежащего или авторитетного установления права» по терминологии Р. Алекси[661]. К.Э. Альчуррон и Е.В. Булыгин - авторы фундаментальной работы «Нормативные системы» этот признак обозначают как «правовая валидность»: «Следуя общепринятой терминологии, мы будем использовать термин «валидный» для тех правовых высказываний, которые принимаются правоведами как допустимые компоненты основы правовой системы. Для установления правовых высказываний основания используются определенные критерии. Данные критерии вводят требования, которым должны отвечать правовые высказывания для того, чтобы считаться валидными. Из этого следует, что понятие правовой валидности соотносимо с критерием или с некоторым множеством критериев установления.
Критерий установления состоит из двух типов правил: а) правила признания, оговаривающие условия, при которых высказывание становится валидным; б) правила отклонения, определяющее, когда правовое высказывание, валидное в соответствии с правилами признания, больше не является таковым.
Правила признания указывают на различные источники права: законодательство, прецедент, обычай и т. д. Правила отклонения указывают пути, через которые валидное правовое высказывание может утратить свою действительность (правила отмены, утрата силы вследствие неупотребления и т. д.)»[662].
Четвертый признак права - его принудительность на стадии правоприменения, при наличии оснований для юрисдикционного правоприменения, то есть, когда совершено правонарушение. Отчасти проблема принудительности в праве была рассмотрена выше. Сейчас же заметим, что речь идет не о государственном принуждении, а о принуждении как таковом, которое может быть реализовано разными субъектами и протекать в разных формах. Дело в том, что в мусульманских странах, например, принуждение осуществляется зачастую представителем религиозной общины, самоуправляющаяся деятельность которой признается государством. Сам статус шариатских судов заставляет усомниться, что там существует именно государственное принуждение. С другой стороны, государственное принуждение в западной правовой системе применяется исключительно при наличии правонарушения. Поэтому реализация управомочивающих и обязывающих норм права предполагает принуждение лишь потенциально, в качестве возможности при совершении правонарушении[663]. Таким образом, принудительность права не обязательно является государственным принуждением[664], и имеет место только при наличии правонарушения в процессе правоприменения[665].
Таким образом, сущностным, универсальным, трансцендентным критерием права является его «генеральная» функция - обеспечение целостности (нормального функционирования, воспроизводство) социума. Этот признак является трансцендентным потому, что «выходит» за рамки самого права и «находится» (или обнаруживается) в обществе. Он конкретизируется в имманентных признаках права, изменчивых, зависимых от контекста исторической эпохи и типа культуры-цивилизации - в нормативности, включающей легитимность, социальную действенность (действительность - по терминологии Р. Алекси), моральную оправданность, в формальной определенности и обеспеченности принуждением при наличии оснований для юрисдикционного правоприменения.
Проблема источника права - одна из актуальнейших в юридической науке. «С тех пор, как возникло право, проблемы источников его образования, форм его организации и существования постоянно привлекали к себе повышенное внимание исследователей-теоретиков, и, отчасти, практиков», - справедливо утверждает М.Н. Марченко[666]. Это обусловлено, прежде всего, тем, что тот или иной подход к определению источника права связан с таким фундаментальным вопросом, как правопонимание. В зависимости от того или иного типа (или подхода) правопонимания, различается представление о том, что считать источником права[667]. Отсюда, в частности, вытекает такой принципиальный вопрос, как отождествление или противопоставление понятий «источник права» и «форма права».
Принципиально важным представляется также то, что содержание понятия источника права напрямую связано с господствующим мировоззрением, свойственным соответствующему типу социума, находящемуся на определенном этапе исторической эволюции и характеризующемуся особой социокультурной спецификой. Именно мировоззрение (или картина мира), обусловленная, в свою очередь, историческими и социокультурными факторами, задает господствующие в данном обществе представления о мире, социуме, человеке, в том числе, и о праве.
Сегодня происходит трансформация классической, сложившейся в Новое время, картины мира в постклассическую, иногда именуемую «постнеклассической». Ее формирование не может не сказаться на смене оснований юридической науки. В связи с этим можно констатировать, что в юриспруденции складывается новая онтология и методология, принципиально отличающиеся от классических образцов. Все это обусловливает изменение представлений о понимании источника права.
В современной (классической) - преимущественно позитивистской - юридической науке источник права отождествляется с формой внешнего выражения норм права. Это связано с тем, что для позитивистов право представляет собой нормы, объективированные в сформулированных или санкционированных государством внешних формах, обеспеченных принудительной силой государственной власти. При этом уместно говорить о нормативистском позитивизме и о социологическом позитивизме, когда понятие права расширяется до правопорядка как также форме внешнего проявления права (права в жизни). В любом случае право трактуется исходя из внешних его характеристик и не обращается внимание на его содержательные, сущностные аспекты.
В юридической науке, сложившейся в XIX в., которую можно именовать в качестве классической, термин «источник права», как правило, отождествлялся с формой его внешнего выражения[668]. Так, Н.М. Коркунов полагал, что источник права - это формы объективирования юридических норм, служащие признаками их обязательности в данном обществе и в данное время. «Таково значение, придаваемое выражению «источники права», как техническому термину. И для возможности надлежащего понимания учения об источниках права весьма важно не смешивать технического понятия источников с другими понятиями в обыденном словоупотреблении, также обозначаемыми этим словом»[669]. Е.Н. Трубецкой утверждал, что такие формы права, как закон, обычай, а также, по мнению некоторых юристов, административные распоряжения, судебная практика, право юристов нередко называются источниками права[670]. Об этом же писал и Л.И. Петражицкий: «Что такое источники права? По общепринятому мнению, к источникам права относится законное право (или законы, что с точки зрения существующих учений о праве равняется друг другу) и обычное право. По господствующему, хотя и не общепризнанному мнению, сюда относится также право судебной практики (или = судебная практика). По поводу понятия источника права — определения его, в отличие от приведенного перечисления отдельных источников - в науке имеются разногласия. Все согласны относительно того отрицательного положения, что источники права в техническом смысле следует отличать от источников познания права, от тех исторических документов, в том числе сочинений частных писателей и иных данных, из которых мы можем добыть сведения относительно какого-либо существовавшего или существующего права. Но как следует определить положительно существо источников права, по этому поводу высказываются разнообразные мнения; некоторые определяют источники права как формы создания права, другие как основания возникновения права, третьи как факторы, обосновывающие право в объективном смысле, четвертые как признаки обязательности юридических норм, пятые как различные формы выражения права, т. е. общей воли и т. д.
Эти попытки определения и вообще вся постановка и квалификация подлежащего учения, учения о законном, обычном праве и т. д. как учения об источниках права, не выдерживают научной критики и даже представляют странное и ненормальное с элементарно логической точки зрения явление»[671].
Как видим, не все представители юридической науки разделяли такое - господствующее - представление об источнике права[672]. Кроме Л.И. Петражицкого особо следует отметить его последователей - Н.Н. Алексеева и Г. Гурвича, ставшие предтечами формирования постклассического правопонимания[673]. Н.Н. Алексеев проводил различие между первичными и вторичными источниками права. «Если называть источником права все то, что способно устанавливать права и обязанности, то нормативные или нормоустановительные факты можно считать первичными источниками права. Они служат основанием для образования неограниченного количества норм, постановлений, предписаний и т. д. с соответствующими им толкованиями и изъяснениями. Последние во всей их совокупности составляют содержание данного положительного права. В последнем, в свою очередь, следует отличать, с одной стороны, те условные установления, которые, основываясь на нормативных фактах, получают способность устанавливать права и обязанности — иными словами, вторичные источники права, — с другой стороны, то, что устанавливается этими источниками в качестве обоснованных правопритязаний и правообязанностей»[674].
Г. Гурвич полагал, что «позитивность права характеризуется двумя существенными признаками: его установлением неким квалифицированным «властным» органом, чей авторитет не тождествен авторитету самой нормы, и действительной эффективностью такого правила в конкретно данной социальной среде. Следовательно, каждый «источник» права должен доказать, что он отвечает такому двойному требованию, т. е. то, что он и представляет собой некую власть, гарантирует эффективность такой власти и самим своим существованием объединяет в единое целое эти два признака. Источником позитивного права также обозначают власть, на которую опирается обязывающая сила правовой нормы и которая в силу самого своего существования предоставляет гарантию действительной эффективности такой нормы.
При таких допущениях легко увидеть, что «властные приказы», которые обычно указываются в качестве источников позитивного права: закон, обычай, юридическая практика, нормативный договор, устав ит.п., не предоставляют никакой гарантии действительной эффективности рассматриваемой нами нормы; законы, уставы, договоры могут оставаться только на бумаге и быть абсолютно бессильными; обычай может выйти из употребления; речь может также идти и об «источниках» правовой жизни иной исторической эпохи. Для того чтобы суметь обрести гарантию действительной эффективности права и убедиться в том, что в данном случае речь действительно идет о праве позитивном, необходимо углубиться в поиски основания обязывающей силы и действительной эффективности позитивного права и попытаться найти основу самих вышеуказанных «властных сил»; необходимо найти «источники источников», т. е. первичные источники, на которых и основывается властность и эффективность вторичных источников.
Такие рассуждения непосредственно приводят к новому разграничению в сфере источников права: разграничению нормативных фактов, или первичных источников и технических приемов, для формальной констатации этих фактов, или вторичных источников»[675].
Именно такой подход, акцентирующий внимание на нормативности фактичного, дал толчок развитию феноменологии права и, будучи переосмысленным в связи с трансформацией картины мира во второй половине XX в., способствовал формированию постклассического правопонимания, в том числе, применительно к проблеме источника права[676].
Одним из вариантов постклассической трактовки источника права является позиция А.В. Полякова. «В коммуникативной теории права ... правом являются не столько сами нормы, сколько та коммуникативная целостность, интенциональным и смысловым ядром которой выступают субъективные права, а необходимыми коррелятами правовые обязанности. Интерсубъективная деятельность членов общества, в ходе которой реализуются различные жизненные потребности, типизируясь и институционализируясь, создает разнообразные формы объективированных правовых текстов. Правовые тексты, получившие социальную легитимацию (ставшие нормативными фактами), интерпретируются как социально значимые и обязательные для исполнения правила поведения (нормы) общего или индивидуального значения. Нормы являются основаниями прав и обязанностей, или другими словами, нормативными основаниями должного, конституирующими право, которым обладает субъект. Следовательно, коммуникативная теория права дает основания различать такие понятия как текстуальный и внетекстуальный источник права.
Под внетекстуальным источником права следует понимать саму интерсубъективную деятельность членов общества, в ходе которой реализуются разнообразные человеческие потребности. Именно совместная деятельность «порождает» феномен права. Типичное и значимое в этой деятельности, основанное на ценностных аспектах как материальной, так и духовной культуры, через обыкновения, волевое императивное установление или договор объективируется в форме первичного правового текста.
Правовой текст сам является сложной системой, и в нем, помимо прочего, следует различать знаковую форму (означающее) и содержание (означаемое). Текст получит правовое значение только тогда, когда он будет интерпретирован социальным субъектом (обществом) как содержащий в себе определенную норму (правило поведения), конституирующую чьи-либо субъективные права и обязанности и тем самым определяющую коммуникативное правовое поведение членов общества.
Наличие такого побудительного первичного правового текста запускает механизм правовой коммуникации и «порождает» право. Таким образом, текстуальным источником права будут являться форма и содержание правового текста, которые никогда буквально не совпадают с формой и содержанием правовой нормы...
В свою очередь нормы права (общие и индивидуальные) будут являться источниками прав и обязанностей у конкретных субъектов»[677].
Сущность права, с точки зрения диалого-антропологической парадигмы, разрабатываемой автором, которую, как представляется, можно отнести к числу постклассических - это его обусловленность культурой данного социума[678] и его «генеральная» функция - обеспечение целостности, нормального воспроизводства общества.
Исходя из заявленной теоретико-методологической посылки, основное внимание при характеристике источника права необходимо сосредоточить на его социокультурной обусловленности в механизме функционирования - процессе правообразования. Это обусловлено тем, что сущность любого явления представляет собой его назначение в метасистеме (качество, обусловленное целым - по Гегелю). Такой «метасистемой» для источника права, если исходить из постклассического правопонимания, выступает процесс (или механизм) правообразования, обусловленный, в свою очередь, обществом, его потребностями в правовом опосредовании тех или иных общественных отношений.
Представляется целесообразным начать анализ источника права с его лингвистического аспекта. Лингвистический «поворот», сыгравший важную роль в формировании постклассического науковедения, акцентирует внимание на повседневном употреблении тех или иных слов в процессе восприятия, интерпретации и структурирования мира[679]. Признавая существенную роль внеязыковой социальной реальности, тем не менее, нельзя не признать, что последняя определяется языком (речью), шире - знаково-символическими формами, опосредующими любое социальное явление и наделяющее его индивидуальным смыслом и интерсубъективным значением, что, собственно говоря, и обусловливает специфику социального. Поэтому социальная наука является рефлексией над словоупотреблением, прежде всего, обыденным опосредующим общественные отношения.
В обыденно словоупотреблении, фиксируемом в толковых словарях, термин «источник» определяется как: а) «то, из чего берется, черпается что-либо; то, что дает начало чему-либо, служит основой для чего-либо»; б) «письменный памятник, документ, на основе которого строится научное исследование» и в) «исходные место или позиция, служащие основой для развития чего-либо»[680].
Таким образом, источник права - это то, откуда право проистекает, исток права. Поскольку сущность любого социального явления определяется контекстуально, постольку принципиально важно рассмотреть источник права в механизме правообразования, выступающего его процессуальным контекстом.
Механизм правообразования схематично может быть представлен следующим образом: исходная правовая инновация и последующая его объективация во внешней форме, воспроизводимая многократно повторяющимися юридически значимыми действиями конкретных людей - носителей статуса субъектов права.
Итак, источник права представляет собой правовую инновацию, разрабатываемую и вносимую в правовую систему данного социума, тот «первичный произвол», который, по мнению П. Бурдье, ссылающегося на авторитет Б. Паскаля, лежит в основе всякого закона[681]. Возникает вопрос: как это происходит? Является ли разработка и внесение правовой инновации естественным ходом вещей» или рационально планируемой деятельностью? Можно привести множество аргументов и цитат, подтверждающих как одну, так и другую точку зрения. Так, по мнению Ф.А. фон Хайека, «картезианский рационализм», исходящий из веры во всемогущество человеческого разума, способного спроектировать идеальные социальные институты, глубоко ошибочен и означает, в сущности, возврат к «примитивным антропоморфным способам мышления», «возрождающему склонность приписывать происхождение всех институтов культуры изобретению или замыслу»[682]. «Утверждение о том, что эффективность наших действий исключительно или преимущественно обязана знанию, которое может быть выражено словами и, таким образом, может стать явной посылкой силлогизма, попросту ошибочно. Многие общественные институты, представляющие собой необходимое условие успешного достижения сознательных целей, по сути дела, являются результатом обычаев, привычек или установившихся практик, которые не были изобретены и соблюдаются без преследования какой-либо цели»[683].
Соглашаясь с мнением великого философа-экономиста, тем не менее, заметим, что убеждение о «естественном» характере социальных явлений, процессов и институтов также является ошибочным или, по крайней мере, односторонним, впрочем, как и точка зрения оппонентов, утверждающих сознательность и спланированность социальных институтов. С одной стороны, любое социальное явление создается и воспроизводится конкретными людьми: отрицать это означает антропоморфизировать (приписывать человеческие качества надчеловеческим явлениями) и реифицировать и даже фетишизировать социальные институты. С другой стороны, «естественность» социальных явлений и процессов не объясняет механизма их формирования, функционирования и изменения. Более того, если полагать социальные институты результатом «естественного хода вещей» (безличностных по природе), то невозможно объяснить их историческую изменчивость, при том, что очевидно - любой социальный институт никогда не остается неизменным на протяжении некоторого промежутка времени, даже если сохраняется его изначальное название. Ко всему прочему, как справедливо утверждают сторонники постсруктурализма, тот, кто постулирует «естественность», а значит «вечность» социальных институтов, тот тем самым прикрывает свои гегемонистские устремления и стратегии. Так, Э. Лаклау утверждает, что в основе любого социального института лежит учреждающий его акт власти, который в условиях фундаментальной неразрешимости социального, состоит в предпочтении одного правила организации практик всем существующим альтернативам, («первичный произвол» - по отношению к действующей нормативной системе), и который с помощью механизма «забывания происхождения» (у П. Бурдье - «амнезия происхождения») седиментируется, то есть, превращается в социальный институт, якобы сложившийся сам собой[684].
Другое дело, что действия людей, которыми конструируются социальные институты, никогда не приводят к тем результатам, которые предполагались (если они рефлексировались). Это связано как с ограниченностью знаний, так и с неизбежными «непредвиденными последствиями» (или «экстерналиями») в силу эмерждентности коллективных действий. Таким образом, социальные институты конструируются действиями конкретных людей, но отнюдь не по их произвольному усмотрению. В этом проявляется диалог действия (индивида) и структуры. Постструктуралисты справедливо утверждают подчиненность индивида, субъекта действия структурой. Это проявляется как в имманентности власти социальным отношениям, так и в хабитуальной природе подавляющего большинства человеческих действий. Власть, по мнению М. Фуко растворена в социуме (Фуко). При этом власть постструктуралистами трактуется предельно широко: речь идет, прежде всего, о символической власти, о которой много писал П. Бурдье, о власти номинации и означивания[685]. Именно этот аспект власти навязывает человеку господствующие значения, определяющие содержание общественных отношений. Более того, именно власть с помощью механизма интерпелляции превращает человека в субъекта, в том числе, субъекта права[686].
Но, несмотря на обусловленность субъекта структурой, последний все же сохраняет относительную автономность, выражающуюся в свободе воли. Таким образом, в субъекте социального действия (и субъекте права, в том числе) сохраняется «человеческая персональность», связанная с индивидуальным восприятием мира, мотивами, установками и другими психическими особенностями. Поэтому дискурс - это открытая, «плавающая» структура, модифицирующаяся «артикуляционными практиками»[687]. Именно эта неустранимая «субъективность» обеспечивает новизну в процессе разработки и внесения правовой инновации в рамках правообразования.
Правовая инновация обусловлена, с одной стороны, потребностями общества в правовом регулировании соответствующих общественных отношений. Здесь очевиден момент объективной необходимости, «сопротивления вещей» (по терминологии Р. Харре и Б. Латура) волюнтаризму конструктивистского произвола. Так, изменения в экономике порождают объективную потребность в изменении гражданского законодательства, трансформации в политике - в конституционном, а динамика демографической ситуации - в законодательстве социального обеспечения. Однако внешние факторы (экономика, политика, демография и т.д.) не действуют прямо и непосредственно на правовую систему. Более того, экономика, политика и т.д. сами по себе не действуют: в социальном мире действуют только люди[688]. Такого рода высказывания - не что иное, как антропоморфизм[689]. Ко всему прочему внешний фактор может стать действующим мотивом человека (людей) только интериоризируясь в психике. То есть, причина совершения действия - это внутренний побудительный мотив, соотносимый с объективными возможностями его совершения.
Отсюда вытекает важный вывод: внешние факторы должны быть восприняты как социальная (правовая, юридическая) проблема. Этот вопрос подробно анализируется «школой П. Бурдье». Проблема - это не просто дисфункция, но ее признание и легитимация. Проблема приобретает социальное значение в современных условиях благодаря деятельности средств массовой информации.
Субъектами правовой инновации - ее разработчиками и «реализаторами» - являются правящая элита, референтная группа и широкие народные массы. При этом процесс правообразования, включает, условно говоря, две стадии. На первой стадии формулируется социальная (юридическая) проблема, вырабатываются альтернативы ее решения, производится выбор одной из них, который закрепляется в соответствующей форме внешнего выражения норм права. Тем самым осуществляется трансформация внешнего стимула (экономических, политических и т.д. факторов) в предполагаемый образец юридически значимого поведения, а мера свободы, всегда присутствующая при принятии решения, превращается в необходимость или желательность реализации принятого решения.
Селекция того или иного образца формы права обусловлена множеством социальных факторов: экономической или политической ситуацией в стране и в мире (точнее - той или иной оценкой ситуации, представлением о ситуации), расстановкой политических сил в данный момент, том числе, спецификой элиты данного общества, особенностями культуры социума, предыдущим (историческим) опытом и т.п. Выделить наиболее значимые факторы из числа этого, очевидно, неполного списка в принципе невозможно, так как любой социальный и не только социальный (например, экологический, природный) фактор оказывает влияние на данный процесс. Поэтому можно констатировать, что правовая селекция всегда включает элемент случайности, хотя зачастую ее можно более или менее верно предсказать. Правящая элита зачастую направляется «неправящей» элитой (по терминологии Г. Моски), которая подсказывает тем, кто находится у власти наиболее перспективный (с их точи зрения) вариант правовой инновации, готовит решение (по крайней мере - детализирует его и придает ему юридическую форму) и осуществляет пропагандистскую кампанию в его поддержку.
Несколько иначе осуществляется правообразование правовых обычаев. Тут инициатива принадлежит референтной группе - «социально значимому другому», выступающей экспертом, авторитетом для широких народных масс. Действительно, найти «автора» правового обычая практически невозможно, хотя всегда был кто-то первый, кто стал практиковать новое правило поведения. Здесь важно то, что это правило поведения со временем становится распространенным, многократно используемым и положительно оцениваемым среди более или менее значимой части населения. Происходит это, как представляется, на «пересечении» его (правила поведения) функциональной значимости и авторитетности субъекта, его практикующего (как правило, социальной группы).
На второй стадии к процессу праообразования подключаются широкие народные массы, которые либо легитимируют новое юридически значимое правило поведения, либо нет[690]. Опять-таки невозможно найти одну-единствен- ную причину правовой легитимации (или ее отсутствия). Тут также принципиально важную роль играет функциональная значимость, полезность (оцениваемая населением) правила поведения, а также авторитет правящей элиты и референтной группы. При этом во внимание также должны приниматься особенности правой культуры социума, его историческое прошлое, и другие факторы, от которой во многом зависит процесс правой легитимации. В то же время следует заметить, что полной «стопроцентной» легитимации никогда не бывает, так же, как и «нулевой», как правило, тоже.
В современном постиндустриальном, многосоставном обществе легитимность политических решений, выражающихся всегда в правовой форме, приобретает особую проблему. В частности, серьезной проблемой становятся пределы государственного вмешательства в «негосударственные» сферы общества, в том числе, в приватную сферу человека.
Процессу легитимации способствует механизм седиментации. Он предстает в обстоятельно разработанной теории социальных представлений С. Московичи.
При этом социальные представления рассматриваются не как нечто заданное, но как механизм трансформации «незнакомого в знакомое», в результате чего происходит превращение «представленного» в «реальное» (о чем упоминалось в первом разделе настоящей работы)[691]. Этот механизм осуществляется с помощью закрепления («постановки на якорь») и объективизации. Первый механизм - анкоринг (англ. Anchoring - «заякоривание») - объясняет как происходит сведение новых представлений к привычным категориям, помещение их в знакомый контекст. Он включает в себя номинацию, то есть наименование нового явлений, описание его и наделение некоторыми характеристиками; различение его от других явлений; включение в систему конвенциональных значений среди тех, кто имеет отношение к нему и кто разделяет данную конвенцию[692]. Другой механизм - объективизация - предполагает преобразование абстрактного представления в конкретное. Сперва воспринимается иконический образ (портретный эквивалент) неясного явления через сопоставление понятия и образа; затем он соотносится с существующим комплексом образов, символизирующих соответствующую группу явлений, то есть с его прототипом и проникает в коллективную память. Тем самым воспринимаемое натурализуется, и изображение начинает восприниматься в качестве бесспорного элемента реальности[693].
Только когда широкие народные массы начинают в своей практической жизнедеятельности более или менее регулярно использовать (соблюдать или исполнять) новый образец юридически значимого поведения - можно говорить о том, что источник права сформировался и вошел в правовую систему (правовую реальность).
Таким образом, источник права с позиций постклассического правопонимания необходимо рассматривать в контексте механизма правового регулирования - воспроизводства правовой реальности. В таком случае источник права представляет собой механизм интериоризации внешних потребностей общества (представлений элиты и референтной группы о потребностях социума) в знаковые формы нормативных представлений (ожиданий - экспектаций) о границах возможного, должного и запрещенного поведения и массовое поведение в соответствии с этими социальными представлениями, закрепленными в знаковой форме нормативных текстов. В этом и состоит «селективная функция правовой культуры», о которой как об источнике права писал Л.И. Спиридонов.
Право, как и вся социальность, опосредовано знаковыми формами, вне которых социальное (и правовое) бытие в принципе невозможно[694]. Благодаря знакам человеческая активность опредмечивается, объективируется и приобретает собственное, отделенное от своего автора, бытие в ментальных формах - образах и представлениях. Социальные и индивидуальные представления образуются при «прочтении» знака и стимулируют (а через механизм интериоризации и мотивируют) поведение человека. Другими словами, формальная определенность социальности (и права) существует только вместе с ее интерпретацией людьми и образует текстуальность в постструктуралистском смысле. В то же время следует предостеречь читателя от поспешных выводов в том смысле, что текстуальность есть сущность права[695]. Соглашаясь с тем, что право не существует вне языка, замечу, что и все другие социальные феномены имеют языковую природу. Следовательно, знаковая опосредованность права не может быть его сущностным признаком, позволяющим квалифицировать право, а значит различать его от морали, религии и т.п.
Знаки как носители социальных и индивидуальных представлений (можно сказать текстов в широком смысле) в правовой реальности классифицируются на носителей индивидуальной и нормативной информации. Отсюда вытекает классификация форм внешнего выражения права на индивидуальные и нормативные.
Индивидуальные формы внешнего выражения права опосредуют, наделяют значением и смыслом акты индивидуального поведения человека (в широком смысле слова «поведение»: к нему следует относить все формы экстернализации человека - любые проявления его внешней активности, включая бездействия в случаях необходимости совершения действия). В классической юриспруденции эти индивидуальные формы внешнего выражения права проявляются в правоотношениях и простых (или непосредственных) формах реализации права - в соблюдении, исполнении и использовании.
Нормативные формы внешнего выражения права — это не что иное, как формы, в которых закрепляются нормы права. Они существуют (являются социально действительными) только тогда, когда реализуются в индивидуальных формах внешнего выражения права, а там самым, если наделены социальной действенностью[696]. К ним относятся конституция[697], нормативные правовые акты (или законодательство в широком смысле), судебные и административные прецеденты, судебная и административная практика, правовые обычаи, научная юридическая доктрина, религиозные догматы, правосознание. Не имея целью проанализировать все формы внешнего выражения нормативности права, остановимся на наиболее важных среди них.
Система формальной нормативности права предполагает иерархичность и взаимообусловленность форм. Особое место среди них занимает конституция.
По поводу того, что следует считать конституцией, существует несколько альтернативных точек зрения, которые можно назвать типами конституционализма. При этом все они исходят из разных философских оснований, определяющих подход исследователя к конституционной проблематике. Это связано с тем, что дать теоретическое обоснование такого сложного явления как конституция оставаясь «внутри» теории конституционного права (и даже правоведения) невозможно: система не может быть обоснована методами, которыми она формализована - гласит одна из ограничительных теорем К. Геделя. Поэтому чтобы предложить какую-либо концепцию конституции, необходимо философско-правовое исследование этого феномена, основывающееся на общефилософских представлениях об обществе и человеке в обществе. В принципе, любое юридическое исследование в той или иной степени эксплицитности (ясности для самого исследователя) основывается на философско-правовых основаниях. Таким образом, в зависимости от исходных философских пристрастий (к которым, несомненно, добавляются идеологические и социокультурные интенции автора) определяется авторский подход к сущности конституции.
Возможны разные критерии классификации конституционализма исходя из философских и философско-правовых оснований. Так, можно говорить о конституции формальной и фактической, искусственной и естественной, индивидуалистической и органистической (холистской), либеральной и консервативной, естественно-правовой, социолого-правовой и позитивистской и т.д. Однако все эти подходы в той или иной степени проявляются (хотя в большинстве случаев авторы соответствующих подходов не утруждают себя рефлексией об основаниях своих концепций) в институционилизированных, то есть, признанных научным сообществом (точнее, определенной его частью) теориях. При этом в соответствии с классическим и постклассическим типами онтологии и гносеологии принципиально важно выделить соответствующие подходы к определению сущности и назначения конституции в обществе.
Классические подходы к определению конституции и, соответственно, конституционализма, сложились в XIX в., когда, собственно говоря, сформировалась юридическая наука в современном смысле слова (включая теорию права и основные отраслевые юридические дисциплины) и когда конституция становится реальностью в правовых системах западных государств. Основой классификации представлений о конституционализме в это время выступает, с одной стороны, тип правопонимания, а. с другой стороны, господствующий тип идеологии, которого придерживается тот или иной ученый. Эти два критерия пересекаются. При этом возможен достаточно сложный симбиоз этих критериев, та как однозначной связи типа правопонимания и политической идеологии нет и быть не может. Так, можно быть либералом и придерживаться, в принципе, любого типа правопонимания. В то же время для консервативной идеологии более характерны либо естественно правовой подход, либо историческая школа права. Более важным является институциональный критерий отнесения конкретного исследователя и самоотнесения себя к той или иной группе ученый, разрабатывающих соответствующий подход к определению сущности конституции. Именно институциональные направления (научные школы, в некотором смысле) станут основанием для рассмотрения исходных положений конституционализма. Таковыми являются позитивистская (основанная на соответствующем типе правопонимания), либеральная (отличающаяся типом политической идеологии) и социологическая онтологии (и соответствующие методологии) конституционализма.
Первая, позитивистская трактовка конституции, определяет последнюю как основной закон государства. Так, Т.Я. Хабриева и В.Е. Чиркин пишут: «Термин «конституция» в научных исследованиях употребляется в разных значениях и с неодинаковыми характеристиками (говорят о фактической, юридической, политической, неписаной, «живой» конституции), но для подавляющего большинства людей конституция - это особый юридический документ, имеющий важное значение в жизни человека, коллектива, общества, государства. Он закрепляет основы общественного и государственного строя, правового положения человека и гражданина, основы осуществления публичной власти народом, структуру и взаимоотношения основных органов государства, государства с мировым сообществом. Поэтому конституцию часто называют основным законом»[698]. Приблизительно так же определяет конституцию А.С. Автономов. По его мнению «Конституция - это основной юридический закон, нацеленный на регулирование жизнедеятельности общества и государства./.../Именно в XVIII в. окончательно доктринально оформляется концепция конституционализма. Согласно этой концепции, непосредственно предшествовавшей полному вызреванию идей правового государства, конституция представляет собой фундамент правовой системы страны, содержит основополагающие принципы и главные моменты правового регулирования государственной и общественной жизни и прав человека»[699].
Этот подход основывается на позитивистской философии и, соответственно, правопонимании. Для позитивистов, как известно, право есть то, в чем оно внешне проявляется, в чем можно «научно» зафиксировать его признаки. Так, для И. Бентама право - это система знаков, изданных сувереном и обеспечиваемая государственным принуждением. Д. Остин еще более афористично определял право как приказ суверена, снабженный санкцией. Таким образом, право для «фактических позитивистов» XIX в. отождествляется со знаковой (текстуальной) формой его внешнего выражения, создаваемой и обеспечиваемой государственной властью. Это же касается и конституции, которая выступает основным законом, то есть, главной, юридически приоритетной в данном государстве формой права. При этом важно то, что для «фактических позитивистов» конституция есть искусственное образование, созданное по усмотрению (возможно плану) законодателя. О том, что такой радикально конструктивистский проект не выдерживает критики, будет сказано ниже. Серьезные проблемы возникают и при обосновании конституции с точки зрения нормативистского (неопозиивистского) подхода.
Позитивистский подход только отчасти может быть признан научно состоятельным, во-первых, в силу проблематичности обоснования формально закрепленной конституции. Это связано с тем несомненным фактом, что право, как и любую другую систему, о чем уже упоминалось выше, невозможно обосновать «изнутри», методами, которыми оно формализовано: это противоречит знаменитой «ограничительной» теореме К. Геделя. Во-вторых, конституцию невозможно генетически вывести из некой исходной «основной нормы» (в смысле, придаваемом ей Г Кельзеным), выступающей аксиомой для всей правовой системы, так как логика не в состоянии описать генезис чего-либо, в том числе, и права (возможен логически верный вывод из неверных посылок). В-третьих, социальным основанием любой конституции, на что обращал внимание еще Ф. Лассаль, является расстановка политических сил и (добавим от себя) потребности общества в обеспечении его нормального функционирования. А эти важные аспекты юридическим позитивизмом не учитываются и, по их мнению, не должны приниматься во внимание.
Таким образом, главной проблемой позитивистской трактовки конституции является ее априоризм, что делает формализованный текст основного закона необоснованным.
Другой подход к определению конституции может быть назван либеральным, так как напрямую коррелирует с либеральной идеологией. С точки зрения этого подхода конституция - это не любой основной закон государства, а только такой, в котором провозглашаются и реализуются на практике (в правопорядке) либеральные ценности: свобода личности, формальное равенство, частная собственность, разделение властей, принципы правового государства и т.п.[700] Конституция с точки зрения либеральной идеологии призвана не только провозгласить эти ценности, но и поставить пределы государственной власти.
Не отрицая важность такой трактовки конституции, тем не менее, следует заметить, что она претендует на универсальность, в то время как перечисленные ценности свойственны исключительно западной правовой культуре. Универсальное сегодня суть оправдание господства единичного. По справедливому замечанию К. Шмитта, тот, кто говорит (пытается говорить) от имени народа (сегодня - человечества), тот выдает собственные устремления за всеобщие, пытается навязать собственную точку зрения всем, а тем самым подчинить остальных: идентифицировать себя с таким универсальным и положительно оцениваемым понятием для того, чтобы отказать в них врагу и тем самым легитимировать насилие. Поэтому «самая ужасная война, самая бесчеловечная акция осуществляется именем человечества»[701]. И. Валлерстайн по этому поводу выражается еще более резко: «Универсализм - это средство эксплуатации третьего мира»[702].
С другой стороны, либерализм исходит из примата индивидуального над общественным. С точки зрения либералов все социальные институты, включая государство, должны служить свободе личности. При этом предполагается, что разумные индивиды сознательно, планомерно создают наилучшие институты (в соответствии с законами общественного развития, открытые разумом) с помощью заключения общественного договора для удовлетворения своих индивидуальных эгоистических потребностей. Не отрицая такой постановки вопроса самой по себе, тем не менее, нельзя не заметить, что вывести коллективные правила поведения, включая конституцию как совокупность фундаментальных правил организации социума, исходя из произвола самоволящего индивида (даже ограниченного произволом другого индивида) в принципе невозможно. Это связано с тем, что должен существовать механизм сопоставления, сравнения и агрегирования в так называемом «всеобщем благе» индивидуальных предпочтений. Однако «объективные, проводимые по определенным процедурам межличностные сравнения полезности, даже если они носят частичный характер, представляют собой всего лишь окольный путь назад, к неустранимому произволу, осуществляемому властью. В конце концов, либо все будет решать интуиция того человека, который проводит сравнение, либо никакого сравнения не будет»[703]. Более того, в политически организованном обществе «ввиду необходимости взвешивания индивидуальных целей — поскольку нет другого способа слить их в единую величину, максимизируемый индекс — государство должно, несмотря на весь свой (предполагаемый - И.Ч.) альтруизм и беспристрастность, трансформировать цели своих подданных, соединяя их в собственную цель, потому что выбор весов, применяемых к целям каждого индивида, не принадлежит никому, кроме государства»[704].
Таким образом, либерализм (серьезный вопрос - насколько он действительно либерален) на практике оборачивается насильственным доминированием государственной власти, а либеральный универсализм - господством «золотого миллиарда» над всем остальным миром. Тот, кто не соглашается с, например, индивидуалистическим пониманием прав человека, объявляется антидемократом и подвергается остракизму.
К либеральному конституционализму близко примыкает новый и достаточно модный сегодня подход, разрабатываемый в рамках экономического анализа права, который именуется «конституционная политическая экономия»[705]. Конституционная политическая экономия, по мнению Д. Бьюкенена — это «исследовательская программа, которая направлена на изучение действующих характеристик правил и институтов, в рамках которых взаимодействуют индивиды, а также процессов, посредством которых эти правила и институты выбираются или возникают»[706]. В таком случае конституция - это договор между гражданами, учреждающий институты государства[707].
Как и любое серьезное научное направление, конституционная политическая экономия, как и экономический анализ права, исходит из некоторых основополагающих постулатов онтологического и методологического свойства. Теоретическая оценка этого популярного, претендующего на экспансию описания и объяснения всех сторон социальной (и правовой) реальности[708], должна, как представляется, основываться на анализе исходных допущений о природе общества и человека, а также возможности их познания и предсказания[709].
Анализ работ, считающихся классическими в области экономического анализа права, позволяет выделить следующие исходные допущения онтологического и методологического свойства. Во-первых, это онтологический и методологический индивидуализм и рационализм. Экономика, в соответствии с таким подходом, суть «наука о рациональном выборе в мире - в нашем мире, - где ресурсы ограничены по отношению к человеческим потребностям. Задача экономической теории, определенной таким образом, состоит в том, чтобы исследовать смысл предположения, что человек является рациональным максимизатором своих жизненных устремлений, своего удовлетворения -... личной выгоды. /.../ Концепция человека как рационального максимизатора своей личной выгоды подразумевает, что люди реагируют на стимулы, т.е. если внешние условия изменяются таким образом, что индивид может более полно удовлетворить свои потребности путем изменения своего поведения, то он это сделает»[710]. Одновременно это допущение предполагает первичность человека и вторичность всех социальных институтов, что полностью соответствует исходным установкам классического индивидуализма, а в политике - либерализма. Поэтому данный постулат конкретизируется в радикальном конструктивизме. Суть его в том, что все социальные институты спроектированы разумом человека для максимального удовлетворения его потребностей. Более того, это предполагает что все социальные институты основаны на договоре - взаимном согласии о границах прав человека и их использования[711]. «В основе общественного устройства как такового лежит нечто, напоминающее общественный договор или квази-договор», при этом «конституционный договор, который определяет права» принципиально отличается от «постконституционного, который организует обмены этими правами»[712]. Основным показателем деятельности человека во всех сферах общества является эффективность, которая понимается как максимизация ценности или полезности (выгоды)[713].
Однако эти исходные постулаты, продолжающие традицию философии эпохи Просвещения, не могут быть приняты безоговорочно сегодня в ситуации постмодерна. Во-первых, постструктурализм недвусмысленно показал непреодолимую (против которой, собственно говоря, представители экономического анализа права и выступают) силу структуры. Можно, конечно, не соглашаться с радикальным видением господства структуры в любом акте коммуникации[714] и даже в слове (акте номинации)[715], но отрицать ее роль в социализации индивида невозможно, так как иначе придется признать человека tabula rasa, а каждое новое поколение заставить изобретать снова и снова все cоциальные институты. Другими словами, радикальный индивидуализм полностью отрицает роль традиции в институционализации социума, что, очевидно, противоречит здравому смыслу. В этой связи гораздо более перспективным представляется подход генетического структурализма, исповедуемый школой П. Бурдье. Сторонники этого направления утверждают, что в основе любого института лежит «первичный произвол», который может трансформироваться в социальный институт благодаря механизмам объективации, реификации и седиментации, в результате действия которых наступает «социальная амнезия» и этот первичный произвол начинает восприниматься как «естественно сложившийся», выражающий якобы объективный ход вещей (об этом уже неоднократно речь шла выше).
Не меньше возражений может встретить тезис о рациональности homo economicus. Родоначальник социологической феноменологии А. Щюц показал, что в тех сферах, в которых человек не является специалистом, он действует на основе двух основных идеализаций: «и-так-далее» (я доверяю тому, что мир, каким я его знанию, останется таким и дальше) и «я-могу-это-снова» (мои прошлые успешные поступки приведут в аналогичной ситуации к успешному результату)[716]. Одновременно при этом предполагается, что любой на моем месте в аналогичной ситуации поступит точно таким же образом. Именно эти идеализации определяют господствующие экспектации - ожидания соответствующих действий от других. Очевидно, что такое здравосмысловое поведение значительно отличается от традиционного представления о рациональности, под которым понимается расчет, основанный на научном знании. В этой связи следует заметить, что Р. Познер, как и другие сторонники экономического анализа права, несколько «смягчают» требование рациональности, выступая за «ограниченную рациональность», которая, например, не сводится к «сознательному вычислению»[717], признавая, что «основное допущение (экономического анализа права - И.Ч.) - о рациональности человеческого поведения - представляется противоречащим опыту и наблюдениям повседневной жизни»[718]. Однако, несмотря на то, что «допущения экономической теории являются односторонними и ущербными, если рассматривать их как описания человеческого поведения, особенно поведения таких необычных экономических агентов, как судья, сторона судебного процесса, родитель, насильник и другие субъекты, поведение которых мы должны рассматривать в экономическом анализе права,/.../ абстракция является существенным элементом научного исследования, а экономика претендует на право быть наукой»[719].
Еще одним направлением в рамках современного конституционализма можно считать социологический подход, акцентирующий внимание на «живой конституции». Его основоположником считается Ф. Лассаль, который в 1862 г. определил конституцию как «фактические отношения, силы, существующие в данном обществе»[720]. В американском конституционном праве под «живой конституцией» понимается не только документ, закрепляющий нормы права, но и группы давления, определяющие «процесс правления»[721], его обусловленность экономическими выгодами и интересами[722], обычаи и традиции системы правления[723], а также толкование конституционных норм Верховным Судом США[724].
Соглашаясь со многими плодотворными идеями, высказываемыми представителями социологического подхода, заметим, что ограничивать конституцию только расстановкой политических сил и ее социальной обусловленностью - значит обеднять ее содержание. Реальная конституция (расстановка политических сил) в современных условиях неизбежно объективируется в формально закрепленных в тексте основного закона нормах конституции. Отсюда неизбежно «напряжение», противоречие между конституцией формальной и реальной. Й. Изензее, один из соавторов семитомного энциклопедического словаря-справочника по государственному праву Германии пишет: «Конституция нормативно провозглашает не реальное, а должное состояние государства.... Конституция является не отражением действительности, а образцом для нее. Норма и реальность могут вступить в противоречие.
В то же время конституционная норма и конституционная реальность связаны теснейшим образом. Реальные отношения властвования требуют правового закрепления и легитимации. Конституционные положения, претендующие на эффективность действия и нормативную силу, должны учитывать реальные обстоятельства и соответствовать им. Отсюда следует, что конституционные нормы подчиняются своего рода «принципу относительности», т. е. обусловлены и ориентированы на силы, формирующие государство и являющиеся его опорой. Между конституционной реальностью и нормой неизбежна определенная напряженность. Но она не должна переходить границы, за которыми возникает угроза эффективному действию конституционной нормы»[725].
Изучение этой антиномии предполагает выход за рамки так трактуемого социологического подхода.
Постклассическая онтология и методология права, о которой уже речь шла выше, предлагает иные варианты трактовки конституции. Одним из них является антропологический. С точки зрения диалогической социальной антропологии права, конституция суть принципы общественного устройства данного социума, воплощенные в его правовой культуре и правопорядке. Если законодатель их адекватно отразил в основном законе - то в таком случае основной закон представляет собой юридическую форму внешнего выражения «фактической» конституции. Именно к этому, как представляется, необходимо стремиться в конституционном правотворчестве.
Принципы организации социума, изначально организованного политически[726], неизбежно рефлексируются в общественном сознании (первоначально в форме мифов, легенд, архетипов коллективного бессознательного, а затем и в идеях, теориях) и закрепляются в соответствующих политико-правовых институтах и нормах. Эти элементы и образуют содержание понятия «конституционализм». В таком смысле конституционализм существует везде, где есть человеческое общество - и у аборигенов Австралии, и в древнем Китае, и в современной Европе. При этом обособленные культуры-цивилизации имеют разные принципы организации, определяемые господствующим типом общественной связи между социальными статусами (в каждой цивилизации это разные социальные статусы и отношения между ними), по-разному эти принципы закрепляются в политико-правовых институтах и нормах и получают разную экспликацию в общественном (политико-правовом) сознании.
Конституция, являясь закреплением принципов устройства социума, прежде всего, в принципах права, очевидно нуждается в их конкретизации в законодательстве. Вообще говоря, конкретизация законодательства - отдельная проблема, имеющая как теоретико-правовой (и даже философско-правовой) аспект, так и технико-юридический. Конкретизация права - это средство придания определенности законодательству[727], которое всегда в той или иной мере является неопределенным и противоречивым (в полном соответствии с теоремами К. Геделя). Более того, конкретизация права в прямом смысле слова выходит за рамки законодательства в юридическую практику (правоприменение и простые формы реализации права). Так, по мнению А.И. Овчинникова, «конкретизация требуется и происходит всегда, когда происходит соотнесение вопросов «права» и «факта», должного и сущего, нормы и казуса... и представляет собой создание нормы на основе существующей. В самом деле, чтобы конкретизировать общую норму, следует предварительно уяснить ее смысл. Но уяснение, или понимание, нормы — всегда ее применение и конструирование, так как частный случай и общая норма соотносятся как часть и целое (понимание целого невозможно без представления его частей)»[728]. Эта мысль представляется принципиально важной: конкретизация права - это не просто «перевод» абстрактных норм (точнее - текстуальных их форм) права в более конкретные, но и их «преломление» в правосознание и правовые практики конкретных людей — носителей статуса субъектов права. Другими словами, конкретизация знака предполагает его включенность в исторический и социокультурный контекст правовой реальности, всегда связанный (о чем речь шла выше) с практически всеми социальными явлениями и процессами[729]. В частности, это означает, что конституция конкретизируется в законодательстве, законы (и другие нормативные правовые акты) - в правовые обычаи и традиции, закрепляющие сложившиеся юридические практики, которые интериоризируются в правосознании.
Роль правовых обычаев в современной юридической науке, как представляется, недооценивается. Акцентируя внимание на единообразии поведения и неписанной форме, обычай относят, как правило, к архаичным формам (источникам) права и исследуется применительно к современности практически исключительно в гражданском праве и международном частном праве[730]. В то же время достаточно сложным является вопрос о разграничении «частных кодификаций права, иных мер негосударственного регулирования», а также судебной (шире - юридической) практики и обычаев[731]. Представляется, что правовой обычай как раз и есть одна из форм закрепления юридической практики[732]. В отличие от законодательства, в обычаях и традициях формулируются более конкретные детали, от которых положения нормативных правовых актов абстрагируются. Поэтому на практике статья нормативного правового акта облекается в форму правового обычая, закрепляющего господствующие практики, сложившиеся в данном сообществе. Другими словами, правовые обычаи - это не только «право в жизни», существующее в тех лакунах, где нет или по какой-то причине не действует «право в книгах»[733], что изучал Е. Эрлих, но и дополнение (точнее - наполнение конкретикой) социально действующего законодательства[734].
Особую роль среди форм нормативности права играет правосознание. Правосознание в виде доктрины выступает основой юридической догматики и «юридического мышления», обеспечивая, тем самым, традиции правовой системы, ее устойчивость, стабильность, воспроизводимость во времени[735]. Доктрина существует на уровне принципов права и в некоторых случаях может применяться в непосредственной юридической практике, например, при разрешении «сложных дел» судами[736]. Через доктрину в правовую реальность входит идеология как оформленная в современные представления мифология[737].
Право как западное явление, в качестве своего истока имеет западную религию: католицизм XI-XII вв., на который «наложился» протестантизм XV-XVI вв. Это утверждение основано на том несомненном факте, что основу современной западной культуры заложили христианские догматы[738]. Именно они легитимировали устройство западного социума и воплотились в таких ценностях правовой культуры, как индивидуализм (свобода личности), формальное равенство, активистское, первообразовательное отношение к внешнему миру. В этой связи особое значение сыграли догматы чистилища, боговоплощения, доктрина Ансельма Кентерберийского об искуплении, двух мечей, протестантская идея призвания и некоторые другие. Формирование этих догматов освящает ценности свободы, формального равенства и активизма и придает им статус «естественных».
В эпоху Просвещения эти религиозные догмы приобретают светский характер и превращаются на уровне обыденного сознания в мифологемы[739], а на теоретическом - в идеологемы[740] и фиксируются в первых конституционных актах - Билле о правах, Декларации прав человека и гражданина, Конституции США и др.
В силу экспансии Европы эти мифоидеологемы, более или менее четко соответствующие западной правовой культуре и отражающие социально-правовую реальность Запада, насаждаются всему остальному миру, выдаваясь за универсальные, единственно пригодные естественно-правовые ценности. В странах-реципиентах они «пересекаются» с принципами местной правовой культуры, в результате чего возникает дуализм их правовых систем[741].
Все это приводит к тому, что западные правовые ценности становятся искусственно вводимыми псевдомифами[742]. В то же время современная правовая система Запада является также мифологичной. «Чтобы понять, как миф может служить праву, - пишет Н. Рулан, - надо отметить, что значение мифа превосходит смысл тех знаков, которые он использует. Без особого труда можно проанализировать с этой точки зрения некоторые из наших законодательных памятников. Авторитет Гражданского кодекса не есть только результат технического совершенства его статей. В действительности Кодекс выполняет другую миссию: организацию общества в совокупность свободных индивидов, добровольно пожелавших подчиниться праву и руководимых Разумом. Что касается Конституции, то она не только определяет компетенцию различных органов: она является отражением общества, где власть справедлива, контролируема, уважаема и является гарантом прав граждан. Сами по себе выборы в нашем демократическом обществе представляют собой нечто большее, чем просто способ назначения на руководящие посты: это — ритуал, в ходе которого общество демонстрирует свою сплоченность, подчинение меньшинства большинству; в ходе их проявляется также соотношение личности и времени, фактор обновления. Подобно тому как в некоторых африканских племенах монарх периодически предается смерти с тем, чтобы общество могло как бы «возродиться», выборы нового президента, в конечном счете, преследуют ту же цель. Это свидетельствует о том, что господство Времени, неизбежность смерти, — понимаемой как конец или же как переходное состояние, в данном случае безразлично, — являются общими проблемами для всех обществ»[743].
Одним из мифов современной догматической теории права («мифом позитивного права», по терминологии Н. Рулана) является вера в полноту и непротиворечивость законодательства (форм нормативности права). Кодификации как вершина формализации законодательства исходят из аксиомы полноты и завершенности. «Кодификаторы, убежденные, что их «дитя» (без психоанализа здесь, пожалуй, не обойтись) является образцом совершенства, волей-неволей рассматривают результат своего творчества как нечто автономное и самодостаточное. Под таким углом зрения кодекс составляет полную и, следовательно, закрытую совокупность норм, исключающую всякое обращение к нормам, находящимся вне кодекса. /.../ Даже если не принимать во внимание разного рода утопии идеи создания кодексов, охватывающих все право в целом, в любом кодексе в той или иной мере заложено стремление к тому, чтобы сделать его исчерпывающим в своей области. Например, составители Кодекса Хаммураби, стараясь все предусмотреть, рассматривали самые невероятные и фактически неосуществимые ситуации, что выдает желание сконструировать максимально полный, насколько это возможно, закон. Такое намерение еще более явно прослеживается в Прусском общеземском уложении (ALR) 1794 г., чьи разработчики пытались описать приблизительно в 19 000 статей все гражданское право. Метод «абстрактной казуистики» характеризующий немало кодификаций, в частности, в германской традиции прекрасно отражает волю их создателей урегулировать посредством абстрактных положений все потенциальные случаи, которые могут встретиться в жизни, дабы ограничить право судей на слишком широкое усмотрение. Аналогичным образом, когда составители французского Гражданского кодекса, весьма, надо признать, сдержанно относившиеся к роли судебной практики, включили в Кодекс ст. 4, гласящую, что судья не вправе отказать в правосудии под предлогом молчания, неясности или неполноты закона, они просто-напросто исходили из того, что Кодекс представляет собой полную систему, достаточную для того, чтобы охватить весь набор возможных ситуаций, с которыми сталкиваются магистраты»[744]. Автор фундаментальной монографии, посвященной кодификации, оценивая «Эффект кодекса как замкнутой системы», пишет: «Мало сомнений в том, что, зажимая юридическую мысль в тиски толкования единственного корпуса правовых норм, кодификация в определенной мере душит, убивает ее, вызывая необходимость «спасать науку от кодексов», как сказал в свое время Савиньи. Будучи неизбежной в первые годы после принятия любого кодекса, экзегеза связывает по рукам и ногам творческий потенциал доктрины, сводя ее исключительно к описательным комментариям. /.../ Юрист в конечном итоге теряет ощущение того, что справедливо и что несправедливо, что гуманно и что негуманно. Он не оценивает закон; он просто любит его как таковой, видя прелесть прежде всего в симметрии, в архитектонике закона и не замечая того, что в нем иногда жестоко или не совсем разумно. /.../ Рассуждая в более общем плане, кодификации XIX и XX вв. в приступе юридического шовинизма вынудили доктрину замкнуться на национальном праве и предать забвению свои традиционные функции, испокон веков заключавшиеся в том, чтобы способствовать развитию юридической науки»[745].
А.В. Кашанин и С.В. Третьяков полагают, что для законодательства характерны:
а) Неполнота закона, или наличие пробелов, обусловленная, в частности, разрывом между абстрактным характером общих норм и конкретностью случая, вынесенного на рассмотрение суда[746]. При этом к числу факторов, определяющих неустранимость данного разрыва, следует отнести как уникальность мышления каждого человека, так и невозможность остановить общественное развитие.
б) В определенной степени неизбежная противоречивость закона, требующая активности суда по устранению таких противоречий.
в) Многозначность закона. Знаковая природа любого языка, в том числе и используемого в праве, символический характер человеческих коммуникаций актуализирует для правового дискурса комплекс проблем, связанных со значением и пониманием текста, и соответственно корпус знаний логики, герменевтики и семиотики. В частности, это определяет неизбежную степень неопределенности содержания закона и гибкость в его интерпретации, причем как бессознательную и ненамеренную так и допускаемую сознательно[747].
Вышеизложенное дает основания для заключения, сделанного в свое время Г. Хартом: «Какой бы механизм, прецедент или законодательство ни выбрать для сообщения образцов поведения, они, как бы гладко ни работали среди огромной массы обычных случаев, окажутся в некоторый момент, когда их применение будет под вопросом, неопределенными: они будут обладать тем, что терминологически выражается как открытая структура»[748].
Подводя итог вышеизложенному в данном параграфе, можно констатировать, что формальная определенность права - неотъемлемый, хотя и не являющийся сущностным, аспект бытия права. В эпоху постсовременности формальная определенность права - это гибкая, подвижная, контекстуально обусловленная структура, воспроизводимая дискурсивными практиками людей - носителей статуса субъектов права.
Современная юридическая литература изобилует множеством разнообразных подходов к определению типов правопонимания. В свое время мною было высказано предложение комплексного подхода к решению данной проблемы, включающего философский критерий (когда за основу классификации принимается какая-либо философская концепция), социологический (предполагающий акцентирование внимания на фактор институционализации типов или школ правопонимания) и культурно-исторический (связанный с различием правопонимания разных культур и исторических эпох)[749]. Очевидно, что эти три аспекта взаимодополняют друг друга. При этом принципиально важен приоритет этих аспектов, обусловливающих правопонимание. Если в позитивистской доктрине господствовал институциональный критерий, а в естественно-правовой и либертарной - философский, то формирующееся постклассическое правопонимание акцентирует внимание на социокультурном историческом контексте, определяющем содержательные характеристики права и его восприятия. Последнее, в свою очередь, характеризуется изменением типа социума, сопровождаемым сменой картины мира: на смену классической картины мира приходит постклассическая. Она подвергает радикальной критике господствующие принципы классического мировоззрения (прежде всего, бинарные оппозиции истина/ложь, рациональность/ иррациональность и т.д.) и на их место возводит радикальный релятивизм и социальный конструктивизм как новые основания миропорядка. Их можно признавать или отвергать, однако не принимать во внимание уже невозможно.
Постсовременность - о чем уже говорилось - подвергла (и продолжает подвергать) радикальному пересмотру, деконструкции основания эпохи модерна. Именно в этом - развенчании принципов мышления, картины мира, мировоззрения - видится радикальный разрыв постсовременности с эпохой модерна. И основная критика постмодерна направлена на веру в рациональность, как онтологическую, так и гносеологическую. Рационален ли мир? Подчиняется ли природа вечным и неизменным законам? Рационально ли человеческое мышление? В состоянии ли человек аподиктично описать, объяснить и предсказать развитие природы, общества и самого человека? Может ли человек преобразовать мир в лучший из миров и достичь всеобщее благо? Если господствующие представления, основанные на науке эпохи модерна, оптимистично отвечали на эти вопросы, хотя бы применительно к достижимой перспективе, то сегодня ответ явно иной. Во многом это связано с развенчанием претензий научного знания на привилегированный эпистемологический и социальный статус, вызванный, в частности, невозможностью науки справиться с радикальными рисками, с которыми столкнулось современное общество[750]. И. Валлерстайн в работе с симптоматичным названием «Конец знакомого мира» в этой связи пишет: «...вера в определенность - фундаментальная посылка модернити - обманчива и вредна. Современная наука, будучи наукой картезианско-ньютоновской, основывается на несомненной определенности. Изначально предполагается существование объективных универсальных законов, управляющих всеми естественными явлениями, равно как и возможность их научного постижения. Отсюда следует, что на основе исходных данных мы можем абсолютно точно просчитать будущее и прошлое». Однако эта вера сегодня опровергнута теорией неравновесности, доказывающая, что «ньютоновская определенность имеет место только в очень ограниченных и простых системах...»[751].
Действительно, эпистемологическая неопределенность стала краеугольным постулатом постмодерна, провозгласившего «недоверие к метанарративам» (Ф. Лиотар) - шире - к завышенным претензиям научного разума и ожиданиям разумного переустройства общества. Когда критерием научности становится фальсификация, то есть, опровержение, когда история науки трактуется как история заблуждений, а истина определяется как то, во что удобнее верить (Р. Рорти) - происходит утрата наукой и своего привилегированного социального статуса. Вместе с наукой утрачивается вера в незыблемость рациональности мироустройства и в возможность однозначной морально-правовой квалификации социальных явлений - их четкой оценки и классификации на хорошие и плохие, морально оправданные и аморальные, правомерные и противоправные[752]. Утрачивается также вера в возможность как достижения всеобщего блага, так и его содержательного определения.
В общем и целом, в господствующей картине мира эпохи постмодерна закономерность уступает место вероятности, универсальность локальности, тождество различию, объективность превращается в субъективность, одномерность вытесняется многомерностью, референтность - симулякрами. Все это, очевидно, не может не определять и основные характеристики права эпохи постмодерна.
Рациональность права подвергается сомнению как с онтологической, так и гносеологической точек зрения. Онтологическая рациональность состоит в достижимости желательного результата. В этой связи право представлялось «социальным инженерам» эпохи модерна главным (или одним из главных) инструментом преобразования социального мира. Так, Р. Паунд полагал, что право - главнейший инструмент социального контроля, призванный упорядочивать общественные отношения в соответствии с установленной целью, обеспечивать гармонизацию социальных конфликтов[753]. Однако именно «социальная инженерия» эпохи модерна, используя право, привела к глобальным проблемам современности, которые могут привести к исчезновению человека как биологического вида.
Рациональность предполагает возможность четкого расчета последствий принимаемых решений, например, при принятии нового нормативно-правового акта[754]. Однако при этом возникают непреодолимые препятствия, на которые обращает внимание один из ведущих английских социологов Э. Гидденс[755].
С точки зрения Э. Гидденса современное общество отличается (которое он характеризует как радикально модернизированное, а не постмодернистское) от традиционного, прежде всего рефлексивностью. Сегодня практика обосновывается не традицией, а знанием. Социальная практика в эпоху модерна постоянно проверяется и преобразуется в свете поступающей информации и поэтому существенно меняет свой характер. При этом принципиально важно то, что все формы общественной жизни частично конструируются самим знанием о них действующих лиц[756]. Сперва, когда требования разума заменили диктат традиции, стало казаться, что он даст больше уверенности, чем прежние догмы. Однако это представление выглядело убедительным лишь до тех пор, пока мы не увидели, что рефлексивность модерна в действительности подрывает традиции разума, во всяком случае, там, где он понимается как достижение определенного знания. «Мы живем в мире, который полностью сконструирован рефлексивно примененным знанием, и мы никогда не можем быть уверены, что любой его элемент не будет пересмотрен», - отмечает Э. Гидденс[757].
Тезис о том, что большее знание об общественной жизни, даже подкрепленное опытом, равносильно большему контролю над нашей судьбой, является, по мнению Э. Гидденса, ложным. Он, может быть, справедлив относительно физических явлений[758], но не универсума общественных событий. Расширение нашего понимания социального мира могло бы привести ко все более ясному постижению человеческих инстинктов и, следовательно, к возрастающему технологическому контролю над ними, если бы общественная жизнь была либо полностью отделена от человеческого знания о ней, либо это знание постоянно проникало бы в мотивы социального действия, производя шаг за шагом рос рациональности поведения в отношении специфических потребностей.
Оба условия, считает Э. Гидденс, применимы к многообразным обстоятельствам и контекстам социальной активности, но ни одно из них не поднимается до того всеобъемлющего воздействия, которое провозглашалось бы в качестве цели наследниками идей Просвещения. Так происходит вследствие влияния нескольких факторов. Первый заключается в дифференцированности власти. Присвоение знания осуществляется не единообразно, зачастую оно в разной степени доступно для тех структур, которые способны поставить его на службу групповым интересам. Второй затрагивает роль ценностей. Изменения в этой сфере зависят от нововведений в познавательной ориентации, созданных изменяющимися взглядами на социальный мир. Третий фактор - влияние непредусмотренных последствий. Никакой объем накопленных знаний об общественной жизни не может охватить всех обстоятельств их применения, даже если такое знание было бы совершенно отлично от среды, к которой оно относится[759].
Исходя из приведенных аргументов, а их можно продолжить, следует согласиться с общим выводом английского социолога о том, что рефлексивность модерна приводит не к стабилизации общества, а, наоборот, к росту его неустойчивости и, как следствие, неуправляемости. Риск в постсовременном обществе становится имманентным самому существованию[760]. Отсюда же делается вывод о качественном отличии управления социальными системами. У любой социальной системы всегда существует множество целей, которые, что особо важно, задаются не извне, а присущи ей самой. Непредсказуемость поведения социальной системы обусловливает «неспособность провести детальное и достаточно точное исследование возможных последствий принимаемых решений, а значит, и их сопоставления и рационального выбора./.../ На определенной ступени сложности управляемой системы точный расчет необходимых команд, то есть то, на чем основывается вся теория управления техническими системами, становится принципиально невозможной»[761].
Таким образом, складывается парадоксальная и тревожная ситуация: для преодоления новых, сложных проблем, возникших в современном обществе, требуется усиление управления в глобальном масштабе, без чего выживание человечества поставлено под угрозу, но сама интенсификация управления невозможна по объективным причинам, обрисованным выше. С одной стороны, необходим «экологический императив» для предотвращения глобальной катастрофы, а с другой оказывается, что любое политическое и правовое решение, выражающее императив, может привести, вследствие принципиальной непредсказуемости побочных эффектов и его результата в более или менее отдаленной перспективе, к самым неблагоприятным последствиям.
Не случайно одной из главных проблем, обсуждавшихся Римским клубом в 80 - 90 г.г. становится управляемость современным обществом. Так, А. Печчеи в своей последней статье «Римский клуб - повестка дня на конец столетия» (1984), оставшейся незаконченной, писал: «Самым серьезным препятствием для трудной миссии, которую должно выполнить человечество за этот период, остается абсолютная неуправляемость общества в его нынешнем состоянии. В этих условиях не только проведение, но даже замысел какого-либо предприятия глобального масштаба, сколь бы важным оно ни было, не имеет ни малейшего шанса на успех. Несмотря на системный характер глобального человеческого сообщества, для его управления нет ни институтов, ни политической философии»[762].
Эту же мысль высказал в своем выступлении на заседании Римского клуба в 1993 году директор Международного института управления (Женева) Б. Гаврилишин. «Можно утверждать, - говорил он, - что сложность управления, ограниченность возможностей политических органов экспоненциально растут как функция географических масштабов, культурных, языковых и поведенческих различий. Другие факторы - такие, как разный уровень образования, доходов, технологического развития, трудность взаимодействия с другими политическими образованиями - усугубляют сложности и делают задачу управления еще тяжелее»[763].
Если обозначенную выше проблему «приземлить» к практическим вопросам теории права, то она трансформируется в неудовлетворительность измерения результативности права, правового регулирования. Традиционно эффективность права, выражающаяся в принимаемом решении (например, нормативно-правовом или индивидуально-правовом акте) измерялась отношением цели и результата (иногда с добавлением затраченных средств). Чем ближе результат к поставленной цели и чем меньше на это затрачено средств, тем эффективность выше. Однако цель нормативно-правового акта (например, Уголовного Кодекса, Гражданского Кодекса) количественно измерить чрезвычайно сложно. Еще сложнее определить количественные параметры достигнутого результата. Проблема усугубляется также тем, что считать результатом действия нормативно-правого акта? Для Уголовного Кодекса, видимо, таким результатом можно считать снижение преступности, а для Гражданского Кодекса - рост экономики. Однако на состояние и уровень преступности влияют в той или иной мере все социальные (и не только социальные, а, например, и климатические) факторы[764]. То же самое касается и экономики. Более того, в силу амбивалентности любого социального явления, которое можно рассматривать в качестве результата правового регулирования, его оценка как «положительного» или «отрицательного» всегда относительна. Она зависит от точки зрения наблюдателя, его ценностных, идеологических и политических предпочтений и т.д. при этом с течением времени ценность достигнутого результата всегда меняется, что связано, в том числе, с дисфункциональностью, обнаруживаемой, как правило, по прошествии некоторого времени.
Более операциональной, вроде бы, представляется формула, включающая разницу состояния общества (или какой-либо его подсистемы) после правового воздействия и до правового воздействия. Например, состояние преступности через год после принятия нового Уголовного Кодекса и состояние преступности при действовавшем ранее УК. Однако в этом случае нужно вывести за скобки все остальные факторы, воздействующие на преступность, кроме норм УК. При этом нельзя забывать, что право само по себе не действует: действуют только люди, которые соблюдают, исполняют и используют (или не соблюдают, не исполняют или не используют) информацию, закрепленную в нормах права. Поэтому на конечный результат влияет мотивация, целеполагание, специфика правовой культуры населения, которые обусловлены материальными факторами, качество законодательства и т.д. Так, «реалисты» США в 30-е г.г. XX в. показали зависимость решений, принимаемых судьей, от его (судьи) культуры (воспитания в северных штатах, или южных), расы, конфессии, возраста, пола, а также подсознательного образа сторон-участников судебного процесса[765], а сторонники «Школы критических правовых исследований» в 70 - 80 г.г. XX в. - от политических и идеологических предпочтений, а также социально-экономического статуса[766].
С другой стороны, право, как следует из вышеизложенное, действует (через действия людей) не само по себе, а вместе с его «материальным содержанием» - экономикой, политикой и т.д. Вычленить, например, из экономических по содержанию отношений их правовой аспект можно только аналитически и всегда лишь с некоторой вероятностью.
В то же время результативность права зависит и от его имманентного качества - непротиворечивости, обоснованности, соответствия культуре социума, ожиданиям населения. Очевидность этих требований, предъявляемых к праву, не гарантирует того, что оно (право) когда-либо сможет стать непротиворечивым, обоснованным и т.д. дело в том, что как доказал К. Гедель, непротиворечивых и одновременно завершенных формализованных систем не может быть «по определению» (исходя из его ограничительных теорем неполноты). Сегодня это же подтверждается постструктуралистами, обосновавшими самостоятельность знаков относительно их референтов (содержания) и превращение некоторых из них в симулякры. Поэтому с одним и тем же принципом права (например, с принципом разделения властей) может согласовываться разное конституционное законодательство. В любом случае прямой и однозначной логической связи между разными уровнями системы права не существует. С другой стороны, Р. Познер достаточно убедительно показал, что так называемой «юридической логики», на которой настаивал в свое время еще Блэкстоун, не существует: юристы в своих практических действиях руководствуются, как и обыватели, «практическим мышлением», включающим в себя «анекдоты, самоанализ, воображение, здравый смысл, сопереживание, приписывание мотивов, авторитет говорящего, метафоры, аналогии, обычаи, интуицию, ожидание регулярностей»[767].
Рациональность, по крайней мере, в классической ее интерпретации, предполагает универсальность законов бытия и мышления и, соответственно, универсальность права. В духе идей Просвещения мало кто сомневается, например, в универсальности прав человека, свободы личности, формального равенства, демократии и т.д. Однако концепция онтологической относительности У. Куайна, гипотеза лингвистической относительности Б. Уорфа и Э. Сэпира, концепция «языковых игр» Л. Витгенштейна, антропологический поворот в гуманитарной науке поставили под сомнение веру в существование универсальных законов в социальном мире, а открытия диссипативных структур в синергетике - и в мире природы. Так как право формулируется и интерпретируется в языке, то очевидно, что в различных языковых картинах мира одни и те же юридические термины (прежде всего, принципы права, дефиниции, но также и формулировки конкретных норм права в статьях нормативно-правовых актов) приобретают разные значения. Например, понятие свобода, без которого невозможна формулировка прав человека, в японском языке означает эгоизм и выступает антиценностью, а в славянских языках предстает вольностью, то есть произволом, в то время как в английском - правом, ограниченным свободой другого человека[768]. С другой стороны, универсальность права, навязываемая остальному человечеству, четко коррелирует со стратегией идеологического господства «золотого миллиарда». Прав был К. Шмитт, заметивший в свое время, что тот, кто говорит «человечество» (или пытается говорить от имени человечества), тот хочет обмануть: идентифицировать себя с таким универсальным и положительно оцениваемым понятием для того, чтобы отказать в них врагу и тем самым легитимировать насилие. Поэтому «самая ужасная война, самая бесчеловечная акция осуществляется именем человечества»[769]. И. Валлерстайн по этому поводу выражается еще более резко: «Универсализм - это средство эксплуатации третьего мира»[770].
Основные принципы права относятся (как уже отмечалось) к так называемым «сущностно оспариваемым понятиям», а потому не могут быть универсальны. Такие понятия, по мнению автора данного термина У. Гэлли, как свобода, справедливость, демократия являются многомерными, носят ярко выраженный оценочный характер, всегда эксплицируют некоторую идеологию, и потому дискуссия по поводу их содержания является бессодержательной - практически любую точку зрения можно как аргументировать, так и опровергнуть. Ко всему прочему, они всегда открыты для новых толкований[771]. Э. Гидденс, поддерживая эту точку зрения, утверждает, что весь концептуальный аппарат социальных наук в известной степени является сущностно оспариваемым[772].
Не меньше возражений встречает и представление об объективности права. Во-первых, право, как и любое другое социальное явление, невозможно свести к одному референту. То есть вывести объективность права их объективности, например, свободы, формального равенства, закона или власти невозможно, так как право включает в себя и одно, и второе, и третье. Во-вторых, объективность права, как, например, его соответствие объективным законам природы, общества и разума, предполагает его неизменность. Однако очевидна динамичность, постоянная изменчивость правовой системы любого общества. В-третьих, реификация права, предстающая в обыденном общественном сознании как некая самостоятельная и самодостаточная сила, подчиненная собственным законам, которая действует вне или «поверх» действий отдельно взятых людей противоречит антропологической интенции современной социальной науки, в том числе, интенциям постмодерна[773].
Каковы же основные характеристики постклассического правопонимания, или права эпохи постмодерна? Это контекстуально (исторически и социокультурно) обусловленное, многомерное, включающее нормы, действия и ментальные образы, постоянно изменяющееся, человекоцентристское право. Важно то, что это диалогичное по своей сути право, в котором бинарные оппозиции (должное и сущее, материальное и идеальное, объективное и субъективное и т.д.) взаимополагают и взаимообусловливают друг друга.
Предложенные характеристики права не отменяют его рациональность, универсальность и объективность, но «переписывают» (переосмысляют) с учетом изменений, которые произошли в (пост)современной картине мира. Классическая рациональность права трансформируется в его прагматико-релятивистскую контекстуальную рациональность, то есть ее зависимость от результативности (всегда относительную и сложно просчитываемую, но от этого не перестающую быть важнейшим фактором рациональности) и историко-социокультурного контекста. При этом релятивизм, как уже отмечалось, не следует путать с онтологическим и методологическим анархизмом. Релятивизм означает зависимость права от социума и от других социальных явлений, вне (без) которых право само по себе не существует[774].
Универсальность права сегодня переосмысляется как его контекстуальность, что не устраняет ее (универсальность права) как таковую. Как уже отмечалось, трансцендентным - универсальным - признаком права является его общеобязательность как функциональная социальная значимость: право должно обеспечивать целостность (нормальное воспроизводство, как минимум - самосохранение, как максимум - процветание) социума.
Объективность права трансформируется в интерсубъективную коммуникативность. Право не существует как некая объективная данность, а всегда бытийствует в (через) действиях и ментальных образах (социальных и индивидуальных представлениях, которые диалектически взаимообусловливают друг друга) конкретных людей. Отсюда вытекают постоянная изменчивость и многомерность (многоаспектность) права.
Антропологичность (человекоцентричность) права проявляется, прежде всего, в диалоге человеческой экзистенции и социальной структуры. Право, в традиционном представлении - это объективный социальный институт (структура), существующий и действующий в некотором смысле сам по себе (когда юристы говорят о действии нормативно-правового акта с момента его вступления в силу независимо от фактической реализации), независимо от знаний о нем у населения, независимо от желаний и действий конкретных людей. При этом забывается, что любой социальный институт, во-первых, создан конкретными людьми (их желаниями, представлениями, знаниями и действиями), а, во-вторых, реализуется, то есть воспроизводится (как традиционно, так и инновационно, когда в институт вносится нечто новое) представлениями и действиями конкретных людей. То есть, право не есть объективная данность, а представляет собой социальный конструкт. Другое дело, что «произвол» конкретного человека и широких народных масс всегда ограничен многими факторами[775], прежде всего, символическим принуждением социальной структуры. Но именно человек является субъектом права, центром и основой правовой реальности. Субъект права - это всегда человек: когда он выступает от своего имени, то в юридическом смысле именуется физическим лицом; когда от выступает от имени и по поручению должности - то является должностным лицом; когда же он действует от имени коллектива (социального института) - то коллективным субъектом.
Именно такая антропологизация должна стать основой преодоления химер[776] классического правопонимания. Химерами, в частности, являются основные категории догматической по преимуществу, господствующей до сих пор теории права и - шире - юриспруденции. Такими химерами (как минимум метафорами) являются, например, все претендующие на универсальность содержательные определения права. Несомненно химерой выступает утверждение о существовании вечных и неизменных законов права, открытых правоведением, выражающих «собственную логику» правовых явлений и процессов. Химерой является трактовка нормы права как бессубъектного юридического института, действующего с момента вступления нормативно-правового акта в силу (или другой формы внешнего выражения права). Действие права - не меньшая химера в догматико-позитивистской трактовке. Химерой является трактовка правоотношения как юридической модели общественного отношения. Наконец (хотя этот перечень может быть и должен быть продолжен) химерой выступает «бесчеловечная» трактовка субъекта права.
Таким образом, формирующаяся постклассическая картина мира определяет содержательные характеристики всех подсистем социума, в т.ч. права. Для постклассического правопонимания характерен следующий образ права:
< это право с постоянно изменяющимся содержанием, обусловливаемым состоянием социума, прежде всего, его культуры; т. е. это такое правопонимание, в котором акцент делается не на статику, а на динамику права (механизм воспроизводства, конструирования права) проявляющийся в его нормативности;
< это право, в которое возвращен «действующий субъект»; т. е. право — это не объективированная и отчужденная от субъекта данность, а созданная и реализуемая человеческой активностью правовая реальность;
< это право, которое соединяет объективность (выражающую социальную функциональность, нормативность и формальную определенность, а также принудительность) с активностью субъекта в объективной интерсубъективности, воспроизводимой в социальных и индивидуальных представлениях;
< это диалогическое (полифоническое) право, распадающееся на противоположные моменты (должное и сущее, материальное и идеальное, общее и особенное и т. д.), которые обусловливают друг друга, переходят друг в друга и обеспечивают его перманентное становление, которое никогда не будет завершенным.
Из вышеприведенных рассуждений можно сделать вывод о неадекватности господствующего в эпоху модерна типа права и правопонимания изменившимся историческому и социокультурному контекстам. Первым и наиболее важным аргументом, который критическая постклассическая теория права может выдвинуть против господства юснатурализма, позитивизма и социологии права («традиционных» типов правопонимания), является исторический: эти концепции права возникли в эпоху модерна и несут на себе «печать» последней. Так, главной проблемой юридического позитивизма является догматизм закона (и других форм внешнего выражения права) либо основной нормы, которые выступают исходной аксиомой, следовательно, не могут быть обоснованны и подвергнуты критической проверке. Непреодолимым препятствием для теории естественного права и либертарного правопонимания являются абстрактно понимаемая универсальная свобода и формальное равенство, выражающие справедливость[777]. В любом типе общества всегда существует определенная мера свободы и формального равенства, а этот компаративистский аспект права сторонники данного подхода игнорируют. Традиционная социология права, основанная на позитивистской методологии, не принимает во внимание действующего субъекта права во всем его многообразии, объективируя и низводя его до абстрактной категории.
Если сегодня происходит переход к принципиально новой исторической эпохе[778], то неизбежен вывод о том, что правопонимание должно поменяться; другими словами, новой эпохе должна соответствовать иная концепция права.
Другой аргумент в пользу смены «парадигмы» в правопонимании состоит в том, что право по своей онтологической функции во многом способствовало (и продолжает способствовать) сохранению того или иного типа социума. Сегодня очевидны пределы (границы) общества эпохи модерна, перейти которые оно не может, так как это грозит его существованию. Следовательно, право, которое способствовало такой патовой ситуации, должно уступить место принципиально иному типу нормативного регулирования.
На роль подобным образом понимаемого права, отвечающего на вызов постмодерна, не могут претендовать «классические» типы правопонимания в силу обозначенных выше причин. Наиболее перспективным, адекватным современным социокультурным условиям представляется социолого-антропологический подход к правопониманию, основанный на диалогической онтологии и методологии[779].
Основными положениями данного типа правопонимания являются следующие[780].
Социально-антропологический, диалогический тип правопонимания исходит из многомерности, многогранности права, включающего в качестве важнейшего элемента человека. Именно человек создает право (хотя и не по произволу), изменяет его и воспроизводит своими практическими действиями и ментальными представлениями[781]. Право, или правовая реальность, включает нормы, правосознание и правопорядок, в котором реализуются как нормы, так и правосознание. При этом человек (как абстрактная сущность и одновременно ее конкретное воплощение в эмпирически данном человеке) присутствует и в нормах права, и в правосознании, и в правопорядке. Тут требуется одна оговорка: субъектом права фактически всегда выступает человек, однако в юридическом смысле субъектом права (и правоотношения) может выступать коллективное образование, должность, государство и т. д., т. е. социальный субъект, когда конкретный человек, например в правоотношении, действует не от своего имени (как физическое лицо), а от имени коллективного образования, социального субъекта, представляя его. Одновременно следует иметь в виду историческую и социокультурную обусловленность субъекта права, его контекстуальную определенность.
Диалог минимально может быть определен как общение[782], выступающее условием бытия человека и социума.
Существует несколько направлений диалогической философии: экзистенциалистское (М.М. Бахтин, М. Хайдеггер, Э. Левинас) и примыкающий к ней теологическое (М. Бубер, О. Розеншток-Хюсси, Ф. Розенцвейг), структуралистское (Ю.М. Лотман, Ю. Кристева), феноменолого-герменевтическое (П. Рикер, Б. Вальденфельс), полилогика (В.С. Библер). При этом можно говорить о диалогичности этих направлений. Принципиально важно в то же время «приземлить» эти абстрактные философские течения для возможности их применения на уровне «средней теории» и эмпирики.
Диалог - это взаимообусловленность и взаимодополнительность позиции индивида относительно Другого, которая проявляется в действиях и ментальных образах персонифицированного человека. Другим является конкретный контрагент взаимодействия, как фактический, так и ментально представленный, который может быть носителем личностных характеристик и/или безличностных признаков социально значимого другого. Взаимообусловленность и взаимодополнительность осуществляются чрез систему знаков и кодов коммуникации опосредующих любое социокультурное явление и процесс.
Принятие точки зрения социально значимого Другого, предполагающее взаимосоотнесение экспектаций субъектов права (людей, наделенных правовым статусом как отвечающим критериям «социальной нормальности» в разных сферах социума) или взаимодействие, опосредованное правовыми институтами (перефразируя П. Рикера) и есть имманентность диалогичности права. Эта ориентация на обобщенного и социально значимого Другого всегда ограничивает правовую инновацию («первичный произвол», по терминологии П. Бурдье, заимствованной им у Б. Паскаля). Применительно к норме права это предполагает анализ реакции населения на вводимую правовую инновацию, т.е. легитимацию права. В этой связи принципиально важным представляется изучение проблемы признания применительно к праву[783].
Принятие точки зрения Другого есть не что иное, как диалог личности (ее действия и ментального восприятия) и структуры - института, нормы права, бытийствующих, прежде всего, в правосознании, а затем в массово воспроизводимых практиках широких слоев населения. При этом с помощью механизма опредмечивания (в марксистской терминологии) или объективации, седиментации и хабитуализации (с точки зрения социальной феноменологии) происходит формирование структуры как реифицированного (или гипостазированного) социального представления[784], а с помощью распредмечивания (интернализации или инте- риоризации - по Л.С. Выгодскому) структура инкорпорируется в практики конкретных людей.
Зафиксировав многомерность - диалогичность - права, попробуем определить, как указанные стороны (аспекты) права взаимообусловливают друг друга, осуществляя тем самым воспроизводство правовой реальности. В основе механизма воспроизводства права лежат две фундаментальные антиномии: 1) действия личности и структуры; 2) материального и идеального.
В этом смысле любой правовой институт представляет собой противоречивое единство устойчивой структуры в виде относительно четко зафиксированного образа и многократно повторяющегося в прошлом массового поведения и конкретных индивидуальных представлений о нем, реализуемых в отдельных действиях конкретных людей. Иными словами, он субъективен в том смысле, что конструируется первичным единичным действием (например, представителя референтной группы или правящей элиты по объявлению какого-либо действия правомерным либо противоправным). В силу авторитета субъекта — носителя символического капитала, именующего некоторые действия в качестве правомерных либо противоправных, других обстоятельств (например, функциональной значимости определенного действия, подлежащего нормативной охране, — закрепления посягательства на него как противоправного, заимствования иностранного опыта и т. п.) происходит легитимация сконструированного социального мира (социального института, правила поведения), т. е. признание его широкими слоями населения и седиментация («осаждение», букв, «выпадение в осадок», т. е. в образцы традиционного поведения). Все это приводит к тому, что сконструированный мир реифицируется и начинает восприниматься как объективная данность, природа вещей, естественная сущность.
При этом следует иметь в виду, что социально значимый субъект формулирует правило поведения (в том числе юридически значимое) отнюдь не произвольно, т. е. конструирование социального (и правового) мира не является абсолютно произвольным, ничем не обусловленным креативным актом. Он (его волюнтаризм) ограничен как ресурсом наличных средств, так и здравым смыслом, и оценкой легитимирующего потенциала. «Кажущаяся бесконечность возможностей творческого потенциала в дискурсивной практике, — справедливо отмечает Н. Фэркло, — фактически оказывается весьма ограниченной и скованной из-за существующих отношений гегемонии и борьбы за гегемонию»[785]. Эта «борьба за гегемонию» вводит такие ограничения на инновацию, как историческое прошлое, господствующая культура, состояние сфер общества, международное окружение. Внешние факторы интериоризируются правовой культурой в правосознание социума и подвергаются селективному отбору со стороны правящей элиты и референтной группы, после чего новый образец социально значимого поведения легитимируется и означивается (приобретает значение) как правовое поведение. Этому в немалой степени, конечно, способствует придание образцу поведения юридически-знаковой формы, т. е. облечение в соответствующую форму права. Однако реальность права возникает не в момент его официального провозглашения, а только после того, когда новое правило поведения трансформируется в правопорядок.
В конечном счете, окончательный выбор правила поведения как правомерного или противоправного зависит от широких народных масс, которые либо принимают его и включают в контекст правовой культуры общества, или отвергают[786]. Здесь принципиальное значение имеет социокультурный и исторический контекст, который, по большому счету, и является трансцендентным критерием правовой селекции.
Вместе с тем социальный мир (включающий правовую реальность) с антрополого-диалогической точки зрения — это мир фактов (фактического положения вещей), которые наделяются значениями (как объективированных образов, так и индивидуализированных смыслов)[787], интериоризируются в ментальные мотивы и реализуются в индивидуальных действиях. Это не застывшая структура, а перманентный процесс объективации действий и смыслов, с одной стороны, и интериоризации реифицированных институтов и значений — с другой.
Суть излагаемой антрополого-диалогической научно-исследовательской программы как раз и состоит в том, чтобы «расколдовать» (М. Вебер) или «деконструировать» (Ж. Деррида) социальный (и правовой) мир, разглядеть скрывающийся за кажущейся объективностью социальных (и правовых) институтов механизм их социального конструирования. Поэтому конституция, законодательство, органы государственной власти, правовые обычаи — не догмы, а объекты научной критики, производимой для их совершенствования, результаты нормотворчества человека, обусловленного историческим и социокультурным контекстом (оказывающим на него обратное воздействие), зафиксированного в знаково-символической форме и реализуемого в правопорядке.
С этой точки зрения, право представляет собой единство и различие, т. е. диалог уникального (конкретного, фактического взаимодействия — правоотношения, в котором существует субъективное право) и типичного, повторяющегося (объективной нормы права). Проблему соединения (и разъединения) «экспрессии» (А. Н. Уайтхед) отдельной личности и социального института, бытие которого объективно, так как проявляется в типизированных взаимодействиях (и приобретающее вследствие этого представление «естественности»), можно назвать «основным вопросом социальной философии» и, соответственно, «основным вопросом философии права», если речь идет о правовых, юридически значимых взаимодействиях. Ее решение, с диалогической точки зрения, состоит в том, что правовой институт — это определенные связи между правовыми статусами, которые реализуются в конкретных взаимодействиях персонифицированных субъектов — людей. Институт — потенциальный набор возможного поведения — существует только в реальном, фактическом поведении (хотя в каждом данном взаимодействии он реализуется не полностью).
Именно эта взаимообусловленность уникального и типичного позволяет прояснить проблему как объективности права, так и его изменчивости, вносимой «субъективным фактором». Внесение изменения в существующий правопорядок, условно говоря, включает две стадии. На первой стадии правящая элита (или референтная группа, если речь идет о формировании нового правового обычая) в соответствии с процессуальным законодательством разрабатывает и принимает новый нормативно-правовой (например) акт. Для этого должны быть некоторые причины как объективного, так и субъективного плана: должны произойти некоторые изменения в обществе, которые оцениваются элитой в качестве нежелательных, вызывающих как минимум чувство обеспокоенности. Это и побуждает предложить инновацию применительно к действующему правопорядку.
Обнаружить единственную причину формирования инновативного образца правового института в принципе невозможно. В основе такой инновативной, креативной деятельности (представители социального конструктивизма называют ее экстернализацией) лежит сложная конфигурация общественных отношений, вызывающая неудовлетворенность как у элиты, так и у широкой общественности (чаще всего элита откликается на имплицитный, неартикулированный «запрос» или «заказ» народных масс), которая предшествует реформе. Вместе с тем индивидуальные артикуляции (термин предложили Э. Лакло и Ш. Муфф) и действия никогда не бывают точными копиями сложившегося образца; они, исходя из изменяющегося контекста, постоянно видоизменяют его сперва в рамках допустимого «люфта», а затем могут трансформировать в новый институт. Эта потенциальная изменчивость любой устойчивой структуры (института) обусловлена тем, что всякий знак (следовательно, и всякий институт как совокупность знаков с семиотической точки зрения) не имеет однозначного объективного значения[788]. Социальная практика, оперирующая знаками, переопределяет их значения как в рамках структуры, так и выходя за ее границы и создавая тем самым новую структуру. Таким образом формируется представление об объективности социальной структуры (института), ее естественности. Однако так понимаемая объективность — это исторический результат политических процессов и борьбы за гегемонию навязывания своего символического видения мира. Объективность, как утверждает Э. Лакло, — это маскировка изменчивости, сокрытие альтернативных возможностей иных значений[789].
В результате инновационной деятельности принимается новый нормативно-правовой акт или складывается обычай (сначала среди узкой группы его адептов). Однако принятие закона, как и формирование «локального» обычая, еще не гарантирует его превращение в действующее право, его вхождение в реальный правопорядок. Для этого требуется легитимация этого нововведения широкими народными массами — содержание второй стадии. Именно за народом остается окончательное слово в вопросе о том, будет ли отобрана историей соответствующая правовая инновация.
Предложенная концепция диалогической антропологии права, безусловно, не завершенная теория, а программа исследований правовой реальности, нуждающаяся в дальнейшей разработке.
Все вышесказанное относительно постклассического правопонимания дает основание утверждать следующее: система права - это вся правовая реальность[790]. Как и любое социальное явление, право (и, следовательно, система права) является феноменом, конструируемым (хотя и не по произволу) людьми, так как все, что существует в нашем мире, создано человеком. Ко всему прочему, система права исторически и социокультурно обусловлена, то есть, зависит от контекста, в котором приобретает смысл и значение.
Бытие права - ментально-деятельностное: право существует, прежде всего, в представлениях о должном, желаемом поведении, которые реализуются в массовом поведении широких слоев населения, включая результаты (последствия) такового. Представления (ментальные образы) фиксируются в знаково-символических формах и выступают нормами права, которые внешне выражаются в соответствующих формах права. Массовое правовое (юридически значимое) поведение предстает в правоотношениях, а также простых формах реализации права - соблюдении, исполнении и использовании, которые могут существовать и вне правоотношений. При этом критерием правовых норм и правовых отношений, с точки зрения диалогического социолого-антропологического подхода, развиваемого в настоящей работе, является наибольшая функциональная значимость некоторых норм и отношений, по сравнению с другими, которая состоит в том, что именно они обеспечивают нормальное функционирование, выживание социума, включая его отдельные подсистемы[791].
Таким образом, элементами (точнее - аспектами) система права являются люди, выступающие субъектами права, их представления о социально значимом поведении, то есть правовая культура, объективированная в нормы права, и массовое поведение людей, воспроизводящее (как традиционно, так, иногда, и инновационно) нормы права. Эти элементы (аспекты) взаимодействуют и взаимообусловливают друг друга, находясь в состоянии диалога. О том, как именно осуществляется это диалогическое взаимодействие, речь пойдет ниже. Сейчас же попробуем прояснить дискуссионный вопрос об операционной или оперативной замкнутости, автономности системы права. В современной западной (да и отечественной) юридической литературе преобладает мнение о том, что самостоятельность юриспруденции может быть обоснована только в том случае, если удастся доказать, что право (шире - система права) обладает автономией относительно других социальных явлений. Кроме того, традиционная точка зрения классической юриспруденции исходит из системности права как его полноты, непротиворечивости и логической независимости. В свою очередь, это предполагает беспробельность такой системы[792]. Так ли это?
О системе права, не нуждающейся в человеке как субъекте права, обретающей нормативную социальную идентичность в результате своих собственных самогенерируемых (обдуманных) нормативно-правовых действий, пишет В. Кравиц[793]. При этом, по его мнению, с которым сегодня (благодаря авторитету Н. Лумана) солидарны многие, система права «способна квалифицировать свои внутренние операции как право/неправо, юридически действительные/ юридически недействительные, легальные/нелегальные, правомерные/неправомерные, правильные/неправильные, справедливые/несправедливые и т.п.... В этом внутреннем мире правильным, дозволенным или запрещенным оказывается только то, что является юридически правильным, юридически дозволенным, юридически запрещенным и т. п. Таким образом, создается порядок юридического значения, и мы получаем возможность идентифицировать в правовом ракурсе различные формы нормативных верований и ожиданий, институциональных образцов поведения и социальных структур... Квалифицирующий различные операции как право/неправо, юридически действительные/ юридически недействительные, легальные/нелегальные, правомерные/не- правомерные, правильные/неправильные, бинарный код исключает другие виды дискурса. В этом плане цель бинарного кода состоит в производстве (которое всегда предполагает воспроизводство) юридических решений в рамках самореферентной правовой системы директив и норм, которая путем постоянного взаимоувязывания коммуникаций порождает все новые и новые директивы и нормы»[794]. Тем самым теория аутопойетических систем Н. Лумана получает развитие применительно к системе права: последняя является оперативно закрытой, так как функционирует на основе представленного выше бинарного кода различения правового/неправового и когнитивно открытой, способной селектировать информацию, поступающую из внешней среды, а тем самым, приспосабливаться к ней[795]. А.Ю. Антоновский - комментатор Н. Лумана - утверждает: правовая система «оперирует различением законное/незаконное и не должна учитывать и рационально осмысливать действительные причины и следствия деликтов: т.е. волю и мотивацию или другие внеправовые факторы, тем более - действительные следствия, к которым может привести и приводит, скажем, наказание»[796]. В этой связи приходится предположить, что коммуникация как главная характеристика общества, по мысли Н. Лумана, обеспечивающая его воспроизводство[797], производится сама по себе, без участия человека.
Интересно, что правопонимание Н. Лумана (как и В. Кравица) по большому счету позитивистское, так как каких-либо «внеправовых» критериев, которым «руководствуется» бинарный код разграничения права от неправа, не выдвигает[798]. Тем самым критерий различия права/неправа - фундаментальнейший вопрос теории и философии права - остается непроясненным, а, по большому счету, в руках государственной власти. Такой подход во многом свойствен западной традиции права - стремлению максимально рационализировать правовую реальность. Однако как не существует в природе закрытых систем (это противоречит второму закону термодинамики), так и не существует формально непротиворечивых и одновременно завершенных систем (что доказано ограничительными теоремами К. Геделя)[799]. Более того, если право - это мера свободы, то в нем неизбежно присутствует неустранимая неопределенность и многовариантность, что противоречит классической концепции рациональности. В этой связи следует согласиться с К.И. Скловским, по мнению которого одна и главных проблем юриспруденции «сводится к тому, что невыразимость наиболее важных понятий затрудняет строение силлогизма, в основе которого должно лежать, как известно, тождество (нетождество), что технически чаще всего имеет форму спора об ином названии того же, а в условиях изначальной неопределенности основных понятий это обычно не очевидно и приводит к мукам отождествления, когда «жестокий закон тождеств и различий бесконечно издевается над знаками и подобиями»; эти несовпадения в большинстве случаев и составляют истинный источник юридических трудностей»[800].
Ко всему прочему, классическая рациональность пыталась вытеснить «субъективный фактор», насколько это возможно (и как это не парадоксально), из науки и научно обоснованных важнейших видах жизнедеятельности человека. Это выражалось, в частности, в стремлении к формулированию «чистой системы права», действующей по принципу «объективного бинарного кода», отделяя от права - мира должного - политику права - мир сущего. На роль того, кто «управляет» им (очевидно, что кто-то должен им управлять, иначе код превращается, реифицируясь, в «объективную натуралистическую надличностную мифическую сущность»), пожалуй, может претендовать носитель абсолютного разума - Геркулес в интерпретации У. Блэкстона и Р. Дворкина. О бесперспективности такого проекта шла речь в первой части данной главы. Постклассическая рациональность, как уже заявлялось выше, исходит как раз из обратного - необходимости учета пресловутого «человеческого фактора». Тем самым не может не приниматься историческая и социокультурная обусловленность права, наполняемого конкретным значением контекстом, в котором оно через конкретных людей претворяется в правопорядке. Следовательно, код дифференциации права/неправа существует не «внутри» права, а во взаимодействии правовой реальности и социального контекста.
По мнению авторитетного криминолога и теоретика уголовного права А.Э. Жалинского, с которым трудно не согласиться, главными негативными факторами, определяющими особенности современной правовой мысли, являются «бессубъектность правовой мысли, т. е. правовой теории, правовой доктрины и даже обыденных правовых суждений; нарративная, повествовательная форма ее представления потребителю, во многих случаях обслуживающая имитационное регулирование»[801]. «Результаты контентанализа по меньшей мере ряда учебников и курсов общей теории права нескольких учебников по отраслевым дисциплинам показывают, что правотворчество и правоприменение преимущественно рассматриваются как «безлюдный», осуществляющийся сам по себе, без участия профессионалов процесс, а человек и гражданин также преимущественно представлены как пассивный объект права, даже если говорится о защите их основных и иных прав»[802]. И далее: «Понятия реализации права, форм реализации права, механизм правового регулирования в учебниках по теории излагаются при полном игнорировании позиций субъектов этой деятельности, так как если бы авторы были согласны с пониманием судьи как автомата. А применение права сводили бы к силлогизму»[803].
Таким образом, приходится признать, что право - это момент, сторона, аспект общества, продукт человеческой деятельности, не существующий «сам по себе». Нет «чистых» правовых явлений, существующих вне политики, экономики, психики и т.д. Содержанием права в любом случае выступает поведение и ментальное представление человека, а они, в свою очередь, обусловлены потребностями и интересами, которые связаны с социальным статусом, материальными благами и другими социальными явлениями, процессами. Только аналитически можно выделить право из фактических интеракций, каждая из которых представляет собой пересечение множества социально-психических явлений и процессов.
Ко всему прочему, беспробельность системы норм права (трактуемых как языковые конструкции, по-разному действующие при разных обстоятельствах и посылках, а не императивные предписания, заключающие в себе раскрытие неких объективных идей и принципов[804]) - не более, чем иллюзия[805]. Поэтому достаточно последовательной представляется позиция М. ван Хука по данному вопросу: «Правовые системы, в отличие, например, от математических систем, не являются независимыми от общества, которому они принадлежат и которое организуют. Каждая правовая система представляет собой часть более общей социальной системы. Правовая система — это способ организации общественного, экономического, морального и других типов поведения. Следовательно, правовые системы должны соответствовать обществу. /.../ В то же время встроенные в общество и строго детерминированные им современные правовые системы оказываются относительно автономными./.../В самом слабом смысле «автономия» означает только то, что правовая норма или система могут быть идентифицированы как нечто отличное от морали, религии или другой системы правил, и что это не просто повторение свода внеправовых правил./.../ Параллельно существует методологическая автономия, включающая следующие три аспекта а) автономию языка: технический язык права развивается, создавая собственные понятия и наделяя специфическими значениями привычные слова; b) автономию стиля: уставы, судебные решения, договоры и т.п. составляются в определенном стиле; с) автономию аргументации: способы аргументации и мышления, используемые в праве, отличаются от принятых в других формах дискурса (например, в экономическом, политическом или религиозном дискурсе)»[806].
Проблема субъекта права - одна из актуальнейших в современной юридической науке. Ее особая актуальность, как представляется, связана, прежде всего, с изменением представления о человеке в современном мировоззрении и изменением фактического положения человека в современном обществе. С одной стороны, человек все больше отчуждается от результата своей деятельности, в том числе, от политико-правовых явлений и процессов. С другой стороны, возрастает осознание недопустимости этой тенденции. Так, структурализм и постструктурализм провозгласили «смерть субъекта», понимаемую как тотальное поглощение человека структурой (начиная от грамматики и заканчивая политическими институтами), которая не просто дисциплинирует его (в смысле дисциплинирующих практик М. Фуко), но превращает его в винтик, место или функцию в системе[807]. Одновременно постструктуралисты противопоставляли «реализм» тотального господства структуры над человеком идеям просветителей, полагавшим, что человек, наделенный Разумом, сам, по своему усмотрению, творит социальные (материальные и духовные) условия своего бытия. Собственно говоря, пафос постструктуралистской и постмодернистской критики направлен на развенчание этого просветительского мифа и, в конечном счете, на освобождение субъекта от власти структуры[808]. Более того, такие постмодернисты, как Ж. Бодрийяр, например, показывают, что современная социальная реальность превратилась в симулятивный процесс, воспроизводящий симулякры первого, второго и т.д. порядков[809]. Он, в частности, доказывает, что сегодня, в условиях тотальной манипуляции несуществующим фактически общественным мнением фиктивная власть превращается в реальную. При этом оппозиция реальное / воображаемое, свойственная картине мира эпохи модерна, сегодня практически устранена.
Первым заявил о «смерти субъекта (автора)» в 1968 г. Р. Барт[810], хотя эта тема во Франции известна еще со времен Малларме. Кто говорит посредством письма: конкретный человек, писатель, исповедующий определенные представления или общечеловеческая мудрость? Узнать это нам никогда не удастся, утверждает Барт, по той причине, что в письме как раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике[811]. В отличие от Нового времени, когда появляется идея автора (с ее помощью объяснение текста ищется в его создателе), сегодня произошло обезличивание письма и, как следствие, язык встает на место автора. Сам текст - это многомерное пространство, сотканное из цитат, отсылающих к многочисленным источникам. Поэтому во власти автора лишь «смешивать» различные виды письма, а его «внутренняя сущность» - уже готовый словарь, где одно слово объясняется через другое слово[812]. Но это отчуждение автора от его произведения оборачивается «восстановлением в правах» читателя, так как только в нем текст, «сложенный из множества разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога», в котором постоянно порождается и тут же улетучивается смысл, обретает единство. При этом сам читатель - это обезличенный человек «без истории, без биографии, без психологии»[813].
Эта же мысль была изложена в 1969 г. М. Фуко в выступлении во Французском философском обществе в Коллеж де Франс[814]. При этом эпатажное заявление о смерти автора потребовало специальных разъяснений в развернувшейся после выступления дискуссии (преимущественно с представителем генетического структурализма Л. Гольдманом). Суть выступления сам Фуко считал не в заявлении, что автора не существует, а в том, что в современной тематике, проявляющейся как в произведениях, так и в критике, автор стирается в пользу форм, свойственных дискурсу. Более того, вопрос об исчезновении автора «позволяет обнаружить действие функции-автор», точно так же, как смерть человека - это тема, которая «позволяет прояснить тот способ, которым понятие человека функционировало в знании», понять, каким образом, согласно каким правилам сформировалось и функционировало понятие человека[815].
Структура, как утверждается в постструктурализме и постмодернизме, формирует потребности человека, трансформируя личность в члена аморфной массы[816]. Поэтому многие философы стали отказываться от понятия «субъект» в пользу «актор» или «агент»[817]. С другой стороны, антропологический «переворот», случившийся в 60-е г.г. XX в. привлек внимание к тому очевидному факту, что социальный мир, тем не менее, формируется человеком. Эта же идея стала краеугольной в методологии социального конструктивизма. Таким образом, оказалось, что субъект изначально «раздвоен»: он воспринимает себя как творческую личность и одновременно как отчужденную от «своего первоначального сектора»[818].
Таким образом, проблема субъекта в постмодернизме имеет двойственный характер. С одной стороны, постмодернизм (и постструктурализм) выступил против бессубъектности структурализма, программа которого была направлена на поиск объективной самодетерминирующей структуры, существующей за внешним проявлением любого предмета (феномена). «Инструмент интеллектуального действия и предмет анализа, соссюровский язык - пишет о структуралистской программе Бурдье - это язык мертвый, письменный, чуждый (о каком говорил еще Бахтин), это самодостаточная система, оторванная от реального использования и полностью выхолощенная, которая подразумевает чисто пассивное понимание... Иллюзия автономии собственно лингвистического порядка, утверждающая себя через предпочтение внутренней логики языка в ущерб социальным условиям его целесообразного использования, прокладывает путь всем последующим исследованиям, которые делаются так, как если бы владение кодом давало бы знание надлежащего способа использования; как если бы из анализа формальной структуры языковых выражений можно было вывести способы их использования и их смысл; как если бы правильный грамматический строй фразы был достаточен для производства смысла...»[819]. Поэтому задача постмодернизма, в некотором смысле, - «вернуть» субъекта действия[820], показать, что социальная (и правовая) реальность, политико-правовые институты, юридические тексты, юридически значимые действия и т.д. - результаты действия конкретного субъекта. С другой стороны, постструктурализм и постмодернизм как его продолжение, показывают, что субъект обусловлен (жестко детерминирован) социокультурной и исторической ситуацией. Его действия именно такие потому, что он - выходец из такой-то среды, за пределы которой он не в состоянии вырваться. Это насилие структуры над субъектом - главный мотив исследований М. Фуко, Ж. Делеза, Р. Барта и других основоположников постмодернизма. При этом необходимо иметь в виду, что это - диагноз положения субъекта в массовом обществе, а не постмодернистский идеал. Наоборот, постмодернисты, как уже отмечалось, пытаются преодолеть объективирующую, отчуждающую функцию структуры, разоблачая ее роль.
Таким образом, именно человек как носитель статуса субъекта творит реальность. Но он, в то же время, обусловлен предшествующей социальной реальностью, которая его породила, сделала субъектом права, наделив правоспособностью и дееспособностью.
Все это не может не иметь прямого отношения к юриспруденции, так как понятия субъект права, правовой статус, правосубъектность производим от понятий субъект, социальный статус, социальная субъектность.
Постструктурализм и постмодернизм, прежде всего, подвергают критике традиционную в философии права и теории права эпохи модерна трактовку субъекта права. Интенции постструктурализма и постмодернизма направлены преимущественно на деконструкцию догматизма, рациональности, объективизма и статичности субъекта права - господствующих о нем представлений в классической юриспруденции.
Догматизм субъекта права связан со свойственным юридическому позитивизму - господствующему методологическому направлению в юридической науке XIX - XX в.в. - убеждением в производности понятия «субъект права» от воли законодателя (или основной нормы в интерпретации нормативизма). Право творит субъекта права, наделяя его правосубъектностью, правовым статусом, отождествляемым с правами и обязанностями. Тем самым субъект права оказывается генетически и функционально подчинен структуре - объективному праву, выступающему демиургом правовой реальности. Многомерность субъекта права сводится к одному (хотя и достаточно важному, но отнюдь не единственному) аспекту - правам и обязанностям.
Проблематичность рациональности[821] и объективизма концепции субъекта права вытекает из критики фундаменталистской теории права эпохи модерна. Последняя может быть названа как «фундаменталистская»[822] потому, что она претендует на «метанарративность» - описание всей правовой реальности целиком и объяснение ее единственно возможным - правильным, истинным - способом. Специфика западной юридической науки, по мнению Р. Познера, состоит в том, что право объявляется объективным, «существующим независимо от мира фактов», обособленно от политических органов, правительства, сохраняемое профессиональной кастой юристов явлением. Отсюда, по его мнению, вытекают три основных постулата, на которых зиждется ортодоксальная точка зрения юристов Запада: право есть разум; это особый вид разума («искусственно сотворенный»), а не просто здравый смысл; только юристы - лица, специально тренированные и практикующие право - знают его сущность[823].
Подвергая сомнению «фундаменталистскую» юридическую теорию, способную, якобы, постичь объективную истину, Р. Познер достаточно справедливо отмечает ограниченность использования юристами логики. Поиск, оценка фактов, в основном, не являются логическим процессом, утверждает он. Судья, как правило, предпочитает держаться давно действующей нормы права, несмотря даже на ее противоречие со справедливостью. Еще менее применима логика к изменению правовой системы, принципиально отличающейся от исправления ошибок в силлогизме[824].
«Логика, как и математика, охватывает отношения между идеями, а не соотносимость с фактами», - пишет он[825]. Более того, «показать, что мнение нелогично, еще не значит показать, что оно неверно»[826]. Крупнейший французский социолог П. Бурдье также отказывает логике в верном, «истинном» описании и тем более объяснении практик: «За практикой следует признать особую, нелогическую логику, дабы не требовать от нее больше логики, чем она способна дать, неизбежно принуждая ее говорить несвязности либо навязывая ей искусственную связность»[827].
Показав ограниченность применения в праве формально-научных методов, Р. Познер доказывает, что основным методом, используемым в правовой практике, является «практическое мышление». Последнее включает в себя «анекдоты, самоанализ, воображение, здравый смысл, сопереживание, приписывание мотивов, авторитет говорящего, метафоры, аналогии, обычаи, память, интуицию, ожидание регулярностей»[828]. Заметим, что Р. Познер не первооткрыватель «нелогичности» юридического мышления и практики. Еще в 30-е г.г. XX в. к этому же выводу пришли представители школы «правового реализма» США. В частности, Д. Фрэнк утверждал, что судья принимает решение опираясь на подсознательно сложившийся у него образ сторон - участников в деле. Поэтому куда как большую роль, нежели логика имеют в этом деле такие иррациональные факторы, как индивидуальные и общественные стереотипы мышления, предубеждения, господствующая мораль и т.д.[829]
Наиболее последовательно отстаивают тезис о рациональности субъекта права представители такого весьма популярного сегодня на Западе научного направления, как экономический анализ права. Свою задачу они видят в том, чтобы «исследовать смысл предположения, что человек является рациональным максимизатором своих жизненных устремлений, своего удовлетворения - ... личной выгоды. /.../ Концепция человека как рационального максимизатора своей личной выгоды подразумевает, что люди реагируют на стимулы, т.е. если внешние условия изменяются таким образом, что индивид может более полно удовлетворить свои потребности путем изменения своего поведения, то он это сделает»[830]. Одновременно это допущение предполагает первичность человека и вторичность всех социальных институтов, что полностью соответствует исходным установкам классического индивидуализма, а в политике - либерализма. Поэтому данный постулат конкретизируется в радикальном конструктивизме. Суть его в том, что все социальные институты спроектированы разумом человека для максимального удовлетворения его потребностей. Более того, это предполагает что все социальные институты основаны на договоре - взаимном согласии о границах прав человека и их использования[831]. «В основе общественного устройства как такового лежит нечто, напоминающее общественный договор или квази-договор», при этом «конституционный договор, который определяет права» принципиально отличается от «постконституционного, который организует обмены этими правами»[832]. Основным показателем деятельности человека во всех сферах общества является эффективность, которая понимается как максимизация ценности или полезности (выгоды)[833].
Однако эти исходные постулаты, продолжающие традицию философии эпохи Просвещения, не могут быть приняты безоговорочно сегодня в ситуации постмодерна. Во-первых, постструктурализм недвусмысленно показал непреодолимую (против которой, собственно говоря, представители экономического анализа права и выступают) силу структуры. Можно, конечно, не соглашаться с радикальным видением господства структуры в любом акте коммуникации[834] и даже в слове (акте номинации)[835], но отрицать ее роль в социализации индивида невозможно, так как иначе придется признать человека tabula rasa, а каждое новое поколение заставить изобретать снова и снова все социальные институты. Другими словами, радикальный индивидуализм полностью отрицает роль традиции в институционализации социума, что, очевидно, противоречит здравому смыслу. В этой связи гораздо более перспективным представляется подход генетического структурализма, исповедуемый школой П. Бурдье. Сторонники этого направления, как уже отмечалось выше, утверждают, что в основе любого института лежит «первичный произвол», который может трансформироваться в социальный институт благодаря механизмам объективации, реификации и седиментации, в результате действия которых наступает «социальная амнезия» и этот первичный произвол начинает восприниматься как «естественно сложившийся», выражающий якобы объективный ход вещей[836].
Не меньше возражений может встретить тезис о рациональности homo economicus. Родоначальник социологической феноменологии А. Щюц показал, что в тех сферах, в которых человек не является специалистом, он действует на основе двух основных идеализаций: «и-так-далее» (я доверяю тому, что мир, каким я его знанию, останется таким и дальше) и «я-могу-это-снова» (мои прошлые успешные поступки приведут в аналогичной ситуации к успешному результату)[837]. Одновременно при этом предполагается, что любой на моем месте в аналогичной ситуации поступит точно таким же образом. Именно эти идеализации определяют господствующие экспектации - ожидания соответствующих действий от других. Очевидно, что такое здравосмысловое поведение значительно отличается от традиционного представления о рациональности, под которым понимается расчет, основанный на научном знании. В этой связи следует заметить, что Р. Познер, как и другие сторонники экономического анализа права, несколько «смягчают» требование рациональности, выступая за «ограниченную рациональность», которая, например, не сводится к «сознательному вычислению»[838], признавая, что «основное допущение (экономического анализа права - И.Ч.) - о рациональности человеческого поведения - представляется противоречащим опыту и наблюдениям повседневной жизни»[839]. Однако, несмотря на то, что «допущения экономической теории являются односторонними и ущербными, если рассматривать их как описания человеческого поведения, особенно поведения таких необычных экономических агентов, как судья, сторона судебного процесса, родитель, насильник и другие субъекты, поведение которых мы должны рассматривать в экономическом анализе права,/.../ абстракция является существенным элементом научного исследования, а экономика претендует на право быть наукой»[840].
Сомнения в рациональности и перспективах применения объективирующих формул в экономическом анализе права могут быть распространены и на основной показатель деятельности человека, на чем, собственно, и основаны научные исчисления и формулы, призванные измерить эффективность права (как отдельных норм, так и нормативно-правовых актов). Методика исчисления эффективности права в рамках экономического анализа права состоит в выявлении групп общих и специальных интересов и расчете выгод / издержек для каждой из них от принятия нового нормативно-правового акта[841]. При этом проблема выделения групп общих и специальных интересов не эксплицируется. Одновременно отмечается, что «в реальной экономике фактические цены и издержки, фиксируемые в бухгалтерской отчетности, по которым внешний наблюдатель только и может судить о величинах, фигурирующих в процедурах анализа затраты - эффективность, не имеют обычно ничего общего с равновесными ценами и альтернативными издержками, не отражая тем самым и полезности (или благосостояния)... Отмеченные обстоятельства в определенной степени ставят под сомнение возможность полного расчетного, теоретического способа экономического анализа законопроектов и других намечаемых нормативных документов, не предполагающих в той или иной форме обращения к наблюдению за поведением субъектов, затрагиваемых вводимой или изменяемой юридической нормой». Однако и анализ эффективности нормативно-правового акта post factum, по крайней мере, достаточно сложного (например, отраслевого кодекса), вряд ли может быть эксплицирован по такой методике. Это, как представляется, связано с тем, что общественное сознание, фиксирующее выгоды / издержки (точнее - их оценку) сегодня ситуативно, подвержено манипулируемости СМИ и популистскими лидерами, размыто. Поэтому выявить массовые предпочтения относительно нормативно-правового акта, с которым подавляющее большинство населения незнакомо, на более или менее длительную перспективу практически невозможно. Ситуация усложняется также тем, что в условиях мультикультурности происходит стирание социальных различий а, следовательно, и интересов различных социальных групп[842]. «Расколотость» социального субъекта, его многогранность, связанная со множеством идентичностей и их постоянной изменчивостью позволила лидеру постмодернизма в юриспруденции США П. Шлагу заявить о «смерти субъекта права»[843].
Статичность концепции субъекта права классической юриспруденции связана с претензиями на вечность, неизменность рациональной истины, открываемой юридической наукой. Тем самым субъект права, отождествляемый, прежде всего, с естественными правами, представляется универсальной сущностью, свойственной всем временам и народам. Такой антиисторизм отрицает контекстуальность, историческую и социокультурную обусловленность субъекта вообще и субъекта права в частности.
Изменения, которые произошли в мировоззрении (картине мира) постиндустриального общества, поставили под сомнение догматичность, рациональность, объективность и статичность субъекта права. Прежде всего, методология постструктурализма и постмодернизм (в их «мягкой» версии) утверждают перманентную изменчивость субъекта права, его экзистенциально воспроизводимую природу. Субъект права - не данность, а социальный конструкт (как и право в целом). С точки зрения антропологизма постсовременного мировоззрения, субъект права должен трактоваться не просто как субъект правоотношений[844], а гораздо шире - как центр правовой системы, ее творец и постоянный деятель[845]. Именно субъект права формирует и воспроизводит своими действиями правовую реальность. Конечно, связь субъекта права и права как структуры гораздо сложнее, нежели отношение творец - продукт творения (о чем уже шла речь выше). Субъект, несомненно, создает и преобразует правовую реальность, но одновременно сам формируется ей в процессе правовой социализации.
Исходя из эвристически ценных положений социальной феноменологии представляется возможным предложить следующий механизм воспроизводства субъекта права. Его образуют стадии или этапы экстернализации, объективации, хабитуализации, институционализации и интернализации основных характеристик (признаков, качеств) субъекта права.
Экстернализация представляет собой внешнюю активность человека, в нашем случае имеющей юридического значение. Очевидно, что любое социальное явление (а субъект права, очевидно, социальный феномен) формируется посредством деятельности, как целенаправленной, так и совершаемой бессознательно, и ментальной активности. Эта деятельность (или даже единичное действие) и психоментальная активность фиксируются в соответствующей форме. Тем самым результат деятельности (активности) отчуждается от ее автора (создателя) и приобретает всеобщее значение.
Хабитуализация обозначает опривычивание, типизацию определенных действий, образа мыслей, другой активности. Многократное их повторение свидетельствует о формировании социального института. В этой связи важно отметить, что социальный институт - это не только устойчиво повторяющиеся общественные отношения, но и субъекты - люди, которые своими действиями эти общественные отношения воспроизводят, а также мыслительный образ этих отношений. Поэтому все вышеназванные стадии сопровождаются процессом интернализации (или интериоризации, в терминологии Л.С. Выгодского).
Таким образом, воспроизводство социальных институтов (социального мира, в широком смысле слова) одновременно означает воспроизводство субъектов этих институтов. В этом процессе обнаруживается диалог единичного и общего, индивида и структуры. Социальный (и правовой) институт суть объективное, то есть независящее от воли, желания и т.д. отдельных (именно отдельных) субъектов образование. В то же время институт не может существовать вне и без людей, своими действиями и мыслительной активностью осуществляющих его функции. Связь института и человека (субъекта) двусторонняя.
Прежде всего, социальный (и правовой) институт формирует субъекта осуществляя функцию социализации. Важную роль в этом процессе играет идеология, которая, как отмечает Л. Альтюссер, осуществляет узнавание и интерпелляцию (запрос, призыв) субъекта, а тем самым его рекрутирование. «Идеология «действует», или «функционирует» так, что среди индивидов она «рекрутирует» субъектов (она рекрутирует их всех); или «трансформирует» индивидов в субъектов (она трансформирует их всех). Происходит это в той самой операции, которую я называю интерпелляцией, или окликанием. Эта операция стоит за самыми обычными действиями, например, когда полицейский (или кто-нибудь другой) окликает тебя: «Эй, ты!»... Индивид, которого только что окликнули на улице, обернулся. В результате этого «психологического поворота на сто восемьдесят градусов» он превратился в субъекта. Почему? Потому что он распознал, что оклик был «действительно» адресован ему и что «окликнули действительно его» (а не кого-то другого)... И вы, и я всегда уже субъекты и как таковые постоянно исполняем ритуалы идеологического узнавания, гарантирующего, что мы действительно есть конкретные, индивидуализированные, различимые и (естественно) незаменимые субъекты»[846].
Приблизительно тек же рассуждает П. Бурдье, ставя на место идеологии символическую власть номинации[847], действующей через габитус, который «есть о, что позволяет «обжить» институции, практически их присвоить и тем самым поддерживать в активном, жизненном, деятельном режиме, постоянно вырывая их из состояния омертвелой буквы, омертвелого языка, заставляя ожить чувство, растворенное в них. Однако при этом габитус подвергает эти институции пересмотру и преобразованию, что есть компенсация и условие их реактивации. Более того, он есть то, благодаря чему институция может осуществляться со всей полнотой: достоинство инкорпорации, эксплуатирующей способность тела принимать всерьез перформативную магию социального, есть то, что делает короля, банкира или священника вочеловеченной наследственной монархией, финансовым капитализмом или Церковью. Собственность присваивает собственника, воплощаясь в форме порождающей структуры практик, наилучшим образом адаптированных к ее логике и требованиям. Есть все основания сказать вслед за Марксом, что «владелец майората, сын-первенец, принадлежит земле», что «она его наследует», или что «персоны» капиталистов есть не что иное, как «персонификация» капитала, поскольку процесс социализации - чисто социальный, но почти магический, - освященный актом институирующего указания («маркировки»), делающего из индивида «старшего», «последователя», «христианина» или попросту мужчину (в противоположность женщине) со всеми вытекающими привилегиями и обязательствами...»[848].
Однако, с другой стороны, именно субъект права формирует правовую реальность и одновременно формируется сам, совершая «первичный произвол» (по терминологии П. Бурдье) своей внешне проявляющейся активностью[849].
Заметим, что этот же диалог относится и к антиномии человек - статус, то есть распространяется и на отношения человек - правовой статус.
В общем и целом, диалог индивида и структуры проявляется в том, что в процессе индивидуальной социализации структура господствует над субъектом, формируя его. Когда же процесс социализации завершен, то есть субъект в основном социализирован (хотя этот процесс длится всю жизнь), приобщен к господствующим нормам, ценностям, знаниям, он имеет возможность попытаться осуществить преобразование структуры. Для выдающихся индивидов такие попытки часто оказываются успешными (хотя их успех зависит от множества факторов, а не только от свойств личности реформатора). Этот диалог показывает возможность преодолеть («снять») антиномию человек - структура, индивидуализм - объективизм.
Тем самым внешняя, формальная сторона человека (правовой статус) должна быть дополнена внутренней - психической, ментальной - составляющей. Для законодателя, возможно, не имеет принципиального значения мотивация, ценностные предпочтения, социальная идентичность субъекта права, а достаточно определить (классифицировать) его исключительно с точки зрения наделяемых прав и возлагаемых обязанностей. Это же касается и правоприменителя (за исключением случаев квалификации тех составов правонарушений, которые включают факультативные признаки субъективной стороны). Однако законодатель - это коллектив отдельных людей и уже на результат голосования по законопроектам их мотивация и ценностные предпочтения играют весьма важную роль. То же самое можно отметить и относительно деятельности правоприменителя: при разрешении конкретных индивидуальных дел психологические и ментальные моменты играют значение не менее важное, нежели логика, знание законодательства и прецедентов (хотя это тоже ментальные процессы) и т.д. Как доказали «реалисты» США еще в 30-е г.г. XX в., судебное решение обусловлено такими «неюридическими» факторами, как уровень культуры судьи, его возраст, пол, раса, идеологические предпочтения, специфика воспитания и др[850]. Если право - это экспектация (ожидание) того, какое решение вынесет судья по конкретному делу (О. Холмс), то для знания права (его объяснения) требуется знать все эти «экстаюридические» аспекты, то есть, изучать субъекта права антропологическими методами «качественного» исследования (например, методом включенного наблюдения, биографическим методом, методом ассоциативного эксперимента, глубинным интервью)[851]. Близкую, как представляется, точку зрения развивает канадский философ права Б. Мелкевик, по мнению которого задача философии права - «уважать автономию индивидов (субъектов права) во всем, что касается вопроса о праве»[852]. Традиционная философия права «предала забвению» или реифицировала автономию личности. Современная философия права «в общем строится на необоснованном и радикальном разделении между индивидом, с одной стороны, и субъектом права — с другой. Иными словами, предпочтение отдается концепции «субъекта права» как части некоего параллельного «юридического мира», понимаемого как совершенно отличный от того мира, где живут плотские существа. Здесь речь идет о партикуляристской догме, которая радикально отстраняется от всего, что касается индивида и социального мира, во имя некоего особого мира, населенного понятиями, называемого (повторимся) «юридическим». В этом особом мире именно понятие так называемого «субъекта права» (которое предполагается «юридическим») заменяет собой индивида. Поэтому все касающееся конкретного индивида во плоти и крови становится чуждым и несущественным для философии права (так же как и для догматического/доктринального творчества). Индивид становится чем-то, о чем не говорят, и особенно тем, что не имеет никакой истинной ценности для/в философии права»[853]. «Право, - по мнению Б. Мелкевика, - может существовать только на благо индивидов, но никоим образом не на благо судьи, государства, нации, Системы либо какого-либо еще абстрактного монстра. Право принадлежит собственно только его носителям, и поэтому всегда можно убедиться в том, что именно им позволено «устанавливать право». Иначе говоря, речь идет о том, чтобы гарантировать для них возможность утверждать себя в качестве авторов и адресатов права»[854].
Содержание субъекта права (как и социального субъекта вообще), с точки зрения диалого-антропологической методологии, образует процесс представительства, который лежит в основе правовой идентичности. Именно в этом процессе соединяется личностное, индивидуальное начало с безличностным статусом, существующим в обществе. Тем самым человек выбирает роль (правовой статус)[855], и воспроизводит ее своими действиями и ментальным образом. В правовой (юридически значимой) деятельности человека и других формах его внешней активности находят выражение (представлены) правовые статусы. Это же касается и коллективных субъектов права: статус, например, государственного органа (как и самого государства) реализует своей внешней активностью конкретный человек с присущими ему психологическими, в том числе, эмоциональными и интеллектуальными, свойствами, которые имеют значение для совершения/несовершения тех или иных юридически значимых действий (начиная от заключения договора и заканчивая началом военных действий).
Таким образом, субъект права с точки зрения постклассической юридической науки - это постоянно воспроизводимая и разрешаемая в онтологическом диалоге антиномия человека и правового статуса. Именно человек представляет (выражает, реализует) своими действиями и ментальной активностью правовой статус как совокупность прав и обязанностей. Личностное (ячеловеческое.») начало субъекта права играет важнейшую роль в формировании и воспроизводстве правовой реальности, которая, в свою очередь, социализирует (рекрутирует) новых субъектов права. Субъект права характеризуется многомерностью, связанной с множеством правовых идентичностей, существующих в современном социуме, контекстуальностью (зависимостью от исторической эпохи и культуры-цивилизации) и изменчивостью.
Предложенный подход позволяет по-новому представить не только субъекта права, но и правовой статус, правосубъектность, права и обязанности. Правовой статус - это формально определенные права[856] и обязанности и одновременно фактическое положение людей, занимающих определенное (этим статусом) положение в социуме. Эти два момента взаимодополняют друг друга: фактическое (социальное) положение через механизм юридического процесса определяет совокупность прав и обязанностей, присущих этому положению. В то же время фактическое положение проявляется в массовом поведении и ментальном образе, его отражающем. Правосубъектность - это не просто потенциальная (для дееспособности реальная) возможность иметь и реализовывать права и обязанности, но и массовая фактическая деятельность по обладанию и реализации прав и обязанностей, а также массовое, господствующее в обществе представление о такой деятельности. Права и обязанности - не просто обладание потенциальной возможностью совершать определенные действии и требовать адекватных действий от обязанного лица и осознание этой возможности, как и необходимости совершения определенных действий в пользу управомоченного лица, но и фактические действия, реализующие эти права и обязанности.
Ментальные образы (представления) о должном, необходимом поведении выражаются в нормах права. По мнению Д. Раза нормативность в конечном счете основывается на оценочных суждениях. Поэтому обязательность правила - это «вера людей в обязательность правил»[857]. Близкую идею отстаивает Э. Паттаро, разрабатывающий психологическую концепцию права: норма права есть широко распространенное убеждение в том, как следует себя вести[858]. Нормы права, образующие объективное право - господствующие представления о должном, инкорпорированные в единичные, массово воспроизводимые действия людей - выступают важным элементом системы права.
Социальные нормы, - это необходимое условие существования общества и, соответственно, жизни каждого отдельного человека. По справедливому утверждению Ю.М. Бородая, именно появление первых социальных норм (по его мнению - моральных) является показателем возникновения Homo Sapiens’a. «Глубочайшая пропасть, - пишет он, - отделяет самые сложные формы зоологического стада от примитивных из всех известных типов архаической общины. Пропасть эта заключается в том непреложном факте, что там, где начинается человеческий род, кончается безраздельное господство так называемых «естественных» факторов. Любая стадная организация животных легко раскрывается как результат взаимодействия естественно-биологических механизмов; напротив, социальный организм, сколь бы архаичным он ни был, не поддается никакому пониманию с точки зрения естествознания»[859]. Социальные нормы непосредственно направлены на обуздание слепых зоологических побуждений отдельных индивидов. Они по своей природы надбиологичны. Они касаются всех членов человеческой общины, а не только слабых, как в стаде, а также зачастую несовместимы с институтом самосохранения, так как диктует подчас поступки вредные с точки зрения отдельного индивида (самоограничение, альтруизм), а иногда даже и самоубийственные (самопожертвование); при этом обеспечивается самосохранение социального целого. Появление социальных норм знаменует прекращение биологической эволюции и становление социальной эволюции.
Социальные нормы представляют собой правила поведения человека в обществе. Первое их отличие состоит в относительно широкой распространенности такого образца поведения. Широта распространения некоторых социальных норм (например, запрет убийства, при различных квалификациях) распространяется на все человечество в целом. Многократная (систематическая) повторяемость определенного варианта поведения также характеризует распространенность нормы.
Вторая черта социальных норм - как следствие распространенности - их объективность. Социальные нормы - это такие правила поведения, которые существуют независимо от воли и желания отдельных индивидов (нравится кому-либо Уголовный или Налоговый Кодексы - или нет). Более того, социальные нормы по своей сути неперсонифицированы, так как закрепляют юридическую связь между социальными (правовыми) статусами. В этом также проявление объективности социальных норм.
Третий признак социальных норм - их институционализация и формализация. Распространенность какого- либо правила поведения уже свидетельствует о том, что оно стало социальным институтом, главная отличительная черта которого - систематическое воспроизведение этого правила. Институционализация одновременно предполагает формализацию - внешнее выражение соответствующего образца поведения, что позволяет согласовывать индивидуальное поведение (как сознательно, так и на уровне бессознательного) с ним в последующих актах воспроизводства. Таким образом, социальные нормы формулируются (закрепляются) в какой-либо форме - обычая, традиции, ритуала, закона, и т.д.
Четвертый признак социальных норм состоит в том, что это правило именно межличностного, человеческого поведения. Это предполагает, что социальные нормы устанавливают модель взаимодействия людей друг относительно друга. Действия, в которых нет второго субъекта (либо реально, либо потенциально), то есть действия, которые не могут привести к каким-либо последствиям относительно другого человека (например, технические операции), социальными нормами не регулируются.
Пятый признак социальных норм выражается в закреплении социальный статусов субъектов и связей между ними. В них выражаются модели «нормального» человека, способного к выполнению определенных социальных функций.
Назначением социальных норм (в некотором смысле - их целью) является регулирование поведения людей. Будучи идеальным - информационным - феноменом, норма выступает средством сравнения своего поведения с этим социально одобряемым образцом и, соответственно, прогнозирования собственных поступков[860].
Правовые нормы представляют собой разновидность социальных норм. Они, как и нормы морали, религии и т.д., также являются широко распространенными правилами поведения, регулирующими взаимоотношения людей. Одновременно такие образцы поведения являются институциональными, объективными (независящими от воли и желания отдельных индивидов) и формально определенными. Эти признаки не дают специфического качества права, позволяющего отличать его от других социальных институтов. Таковым, как уже отмечалось выше, выступает общеобязательность, понимаемая как наибольшая функциональная значимость определенных правил поведения. Этот признак относится как к праву в целом, так и к отдельно взятым нормам. Одновременно нормы права должны быть внешне выражены в знаковых формах, а их применение - в случае правонарушения - обеспечивается принудительно.
Элемент принудительности в неявном, имплицитном виде можно обнаружить в любой норме права, точно так же, как элемент принудительности присутствует, например, в номинативной функции языка[861]. То есть принятие какого-либо правила поведения (нормы права) означает, что все остальные варианты такого правила поведения уже не принимаются. Но принудительными в буквальном смысле слова могут быть только такие нормы права, которые независимо от волеизъявления субъекта должны быть реализованы именно таким образом, в противном случае должно последовать соответствующее наказание. Те же нормы права, которые имманентно связаны с волеизъявлением (желанием) субъекта, а также в которых прямо не формулируется наказание, принудительными в буквальном смысле названы быть не могут. Поэтому, например, говорить о принудительности реализации норм договорного гражданского права бессмысленно, так как их реализация зависит исключительно от нашего желания: если мы сегодня не пойдем в магазин или не поедем куда-нибудь на общественном транспорте и не реализуем соответствующие договоры, никто нас не накажет. При реализации этих норм добровольно, добросовестно (а большинство норм именно так и реализуется) никакого принуждения быть не может. Но вот если кто-либо уклонится от соблюдения условий заключенного договора, совершает правонарушение - это основание для правоприменения и, одновременно, для принуждения. Таким образом, принудительными, то есть связанными с возможностью наказания, являются исключительно запретительные нормы права (уголовно-правовые, административно-правовые, закрепленные в КоАП, дисциплинарных уставах и т.п.), снабженные санкциями. Но поскольку они действуют по принципу дополнительности, обеспечивая возможностью принуждения (конечно, лишь при совершении правонарушения) все остальные нормы права (управомочивающие и обязывающие), то можно сказать, что этот признак права присущ системе права в целом, хотя он актуализируется лишь при нарушении правопорядка (к сожалению правонарушаемость сопровождает историю права на всем ее протяжении). При этом речь не идет обязательно о государственном принуждении, хотя именно оно сегодня превалирует. В мусульманских странах, а также тех регионах, где господствует обычное право - такое принуждение осуществляет общество или церковь.
Одной из наиболее актуальных проблем, относящихся к нормам права, является их обоснованность или истинность.
Вопрос об истинности правовых норм, как и вообще социальных норм, - один из самых сложных, дискуссионных и малоразработанных в юриспруденции (и обществоведении). Данная проблема обусловлена тем, что, с одной стороны, сегодня меняется представление об истине[862], а с другой стороны, достаточно спорной является попытка применить критерий истинности к деонтическим модальностям, разновидностью которых являются нормативные суждения.
Традиционное, классическое понятие истины, восходящее еще к Платону, исходит из того, что истина - это соответствие мысли действительности. Долгое время считалось, что к этому соответствию можно в конечном счете прийти. Эту веру не поколебало даже обоснованное Кантом положение о том, что сама по себе объективная действительность нам не дана в опыте. Однако уже в начале XX в. в результате открытий в области квантовой физики и в логико-лингвистических исследованиях жесткая дихотомия истина/ложь предстала в значительно более «ослабленном» варианте. В частности, А. Тарский в работах «Понятие истины в языках дедуктивных наук» (1933)[863] и «Понятие истины в формализованных языках» (1935)[864], которые дали толчок развитию теории истины в XX в., рассматривает истину не как характеристику действительности, а лишь как свойство осмысленных предложений. При этом сам он противопоставляет свое дескриптивное понятие истины утилитарному, представленному в прагматике и отождествляемую с полезностью в некотором отношении или эффективностью.
По поводу дескриптивного понимания истины, как оно представлено сегодня, интересно и очень образно пишут И.Т. Касавин и З.А. Сокулер: «Философ уже больше не требует от них: «Действуй так, и ты обретешь истину!», он говорит обратное: «Действуй свободно, на свой страх и риск, в меру своих сил и разумения, ты знаешь из чего исходишь, и можешь предвидеть, к чему придешь, ты и только ты ответствен за свои дела, и вот мой единственный совет - думай»... Дескриптивная концепция истины не предполагает норм и критериев совершенства знания,... она лишь указывает при каких условиях и в какой мере знание способно претендовать на некоторую когнитивную и социально-культурную функцию»[865].
Таким образом, можно констатировать, что в XX в. концепция истины претерпела существенную модификацию. Вот что по этому поводу пишет А.Л. Никифоров: «Мне кажется, мы можем констатировать важное различие между естественнонаучными утверждениями и утверждениями общественных наук: для того, чтобы научное сообщество признало первые истинными, достаточно обычного научного обоснования и ничего более; для вторых этого недостаточно, но в то же время их часто признают истинными, даже если такое обоснование отсутствует или страдает существенными изъянами. Как объяснить это различие?
Можно предположить, что понятие истины в общественных науках включает в себя некий оценочный момент, которого лишено понятие истины в естествознании. Соглашаясь с тем, что некоторое естественнонаучное положение истинно, мы тем самым признаем существование в действительности определенного положения дел, но никак его не оцениваем. Однако когда мы признаем истинным некоторое утверждение относительно общества или человека, то часто мы неявно присоединяем к этому оценку: данное утверждение справедливо, желательно, несет в себе добро и благо. И не желая признавать истинность некоторой идеи или теории, мы думаем не столько о несоответствии их реальному положению дел, сколько о несоответствии их нашим представлениям о добре и справедливости. Короче говоря, в общественных науках понятие истины сложнее и богаче, нежели в естествознании: в его содержание включается не только идея соответствия объекту, но еще и идея соответствия субъекту — его высшим ценностным представлениям. Для выражения такого понятия можно было бы использовать слово «правда»»[866]. В то же время можно говорить о прагматической концепции истины, коммуникативной, дискурсивной, интенциональной и др. Р. Алекси по этому поводу пишет: «Дискурсивная теория не имела бы никакой проблемы с заменой « «истинного» на «правильный». Это объясняется с помощью трех эквивалентностей. Первая касается семантической концепции практической истины или правильности. Она может быть выражена, следуя идеям Тарского, такой эквивалентностью: (1) Предложение «Джонс должен говорить правду» является истинным, если и только если Джонс должен говорить правду. Далее с помощью второй эквивалентности вводится понятие практического или нормативного факта: (2) Если и только если Джонс должен говорить правду, это практический или нормативный факт, что Джонс должен говорить правду. Третья эквивалентность соединяет понятия истины и факта с понятием обоснованности (justifiability): (3) Джонс должен говорить правду, если и только если обосновано (justifiable), что Джонс должен говорить правду. Эта модель практической истины охватывает реалистические элементы, но она отличается от строгой или институциональной модели в ключевом вопросе. В институциональной модели обоснованность нормативного предложения зависит от существования нормативного факта, восприятие которого — дело интуиции. В дискурсивной модели существование нормативного факта зависит от обоснованности соответствующего предложения. Если кто-то хочет включить реализм в дискурсивную теорию, то он может стать, таким образом, только разновидностью слабого реализма»[867].
Даже если присоединиться к расширительному пониманию истины как правды, то ее применимость к правовым нормам вызывает серьезные проблемы. Такую попытку, например, предпринял В.М. Баранов[868]. Логика сторонников этой точки зрения сводится к тому, что нормы права (которые чаще всего отождествляют со статьями нормативно-правовых актов) отражают объективно сложившееся положение дел, или предвосхищают возникающие тенденции в объективной действительности. В том случае, если норма права действительно отражает такое положение дел, ее можно считать истинной. Однако при этом упускается из виду четыре (как минимум) важных момента: во-первых, нормативное суждение всегда является оценочным. Нормы - частный случай оценок, утверждает известный логик А.А. Ивин[869]. Они, по большому счету, не описывают действительность, а являются прескриптивными - управомочивают, обязывают или запрещают какое-либо поведение[870].
При этом оценка осуществляется не с точки зрения истина/ ложь, а с позиции правильно/неправильно, допустимо/недопустимо, то есть с точки зрения модальных оппозиций, относящихся не к ассерторической логике, а к деонтической (или к прагматике). При этом «нормативность как таковая не может быть выражена какими-либо формально логическими и лингвистическими средствами»[871].
Во-вторых, любое описание, особенно относящееся к практической деятельности широких масс людей (предположив, что нормативное суждение можно - что не очевидно - описать средствами ассерторической логики, переведя их в дескриптивные суждения, а, следовательно, подвести под категорию истины) является вероятностным, огрубляющим, искажающим реальность (и само превращается в реальность «второго» порядка).
В-третьих, со времени Д. Юма до сих пор не удалось доказать возможность логического перехода от описательных суждений, формулирующих гипотезу нормы права, к нормативным (деонтическим модальностям разрешено, обязательно, запрещено). Поэтому невозможность такого логического вывода автоматически делает неприемлемым применение к нормам права классической концепции истины[872].
В-четвертых, нормы права невозможно подвергнуть той же процедуре проверки, что и описательные суждения, то есть верифицировать к суждениям о единичном (к фактам)[873], то есть проверить с точки зрения эффективности - такая проверка, по крайней мере, всегда будет неполной и вероятностной.
Подводя итог этой серьезной проблеме (ожидать ее решения в ближайшее время не приходится, вполне возможно - она из числа «вечных» проблем, которые не имеют и не могут иметь «окончательного» решения) можно констатировать, что критерий истины, по крайней мере, в его классическом варианте, к нормам права не применим.
В связи с вышесказанным, более предпочтительно говорить не об истинности, а об обоснованности нормы права[874]. Способами обоснования нормы права являются: логический, к которому примыкает формально-юридический, дискурсивный и практический[875]. Логический способ включает в себя дедуктивное выведение нормы из других норм, системное обоснование (путем включения ее в систему норм), неполную индукцию, аналогию, апелляцию к образцу, идеалу или стандарту[876].
Формально-юридическое обоснование использует правила логического следования и поэтому выступает разновидностью логического. В нормативизме основным способом обоснования нормы права является соотнесение (или выведение из) ее с исходными принципами права: с основной нормой Г. Кельзена или правилом признания Г. Харта. Необходимость апелляции к основной норме (а по большому счету разработка концепции исходного нормативного основания права) связана с «тавтологическим характером определения правовой действительности. По этому определению норма юридически действительна, если она установлена компетентным органом в предусмотренном порядке и не противоречит высшему по рангу праву, иными словами, если она установлена надлежащим образом. Однако понятия «компетентный орган», «установление нормы в предусмотренном порядке» и «высшее по рангу право» уже обусловлены правовой действительностью. Эти понятия могут только подразумевать «компетентный в силу юридически действительных норм орган», «урегулированный правом порядок установления норм», «юридически действительное вышестоящее право». В противном случае речь не шла бы о понятии правовой действительности в узком смысле.
Главным инструментом разрешения противоречия, которое содержится в понятии правовой действительности в узком смысле, выступает основная норма»[877]. Основная норма с точки зрения аналитической юриспруденции обеспечивает переход от фактически установленного права (конституции) к необходимости следования ему (ей), чем разрешается «парадокс Юма)[878]. Однако неразрешимой остается проблема логического обоснования самой основной нормы, ведущая к «регрессии в дурную бесконечность»[879]. Отсюда аксиоматичность (недоказуемость в данной системе) и полная содержательная нейтральность основной нормы по Г. Кельзену. Более последователен в этом вопросе Г. Харт. По его мнению, утверждение, что правило признания существует, «может быть только внешним утверждением факта. Ибо, в то время как подчиненное правило системы может быть действительным и в этом смысле «существовать» даже если все его игнорируют, правило признания существует только в сложной, но обычно согласованной деятельности судов, официальных и частных лиц по выявлению права через обращение к некоторым критериям. Его существование — это вопрос факта»[880]. Тем самым, правило признания, выполняющее ту же функцию. Что и основная норма Г. Кельзена, соотносится с юридической практикой. Однако открытым остается вопрос о том, как и кем оно вырабатывается[881]. В связи с изложенным стоит согласиться с точкой зрения Р. Алекси: «Основная норма, речь о которой здесь идет, считается только основной нормой права. В качестве основной нормы права она действительно не может быть обоснована посредством какой-либо другой нормы права. Однако это не исключает ее обоснования посредством норм или нормативных точек зрения иного вида, например, посредством моральных норм или соображений целесообразности»[882].
Дискурсивное обоснование производится через систему принципов, правил и форм общего практического дискурса, процессуальное ядро которой составляют правила, гарантирующие свободу и равенство в дискурсе, предоставляя всем право участвовать в нем и право задавать вопросы, а также отстаивать любые точки зрения[883]. Одним из первых эту точку зрения сформулировал применительно к нормам морали К.-О. Апель на основе концепции трансцендентальной прагматики[884]. Ю. Хабермас, продолживший и развивший исходные положения дискурсивной теории нормативности, утверждает: «Нормы только тогда имеют значение, когда они находят (или могут найти) согласие всех заинтересованных участников практического дискурса»[885]. «Каждая значимая норма должна удовлетворять условию, что следствия и действия, которые предварительно возникают из всеобщего следования им ради удовлетворения интересов каждого отдельного индивида, могут быть без принуждения признаны всеми заинтересованными лицами»[886].
Эти идеи конкретизирует применительно к правовому дискурсу и юридической аргументации Р. Алекси в работе «Юридическая аргументация как рациональный дискурс». «Практический дискурс рационален, если в нем выполняются условия рационального практического аргументирования. Если эти условия выполняются, то результат дискурса верен. Следовательно, теория дискурса - это процессуальная теория практической правильности.
Условия рациональности процедуры дискурса можно свести в систему правил дискурса. Практический разум можно определить, как способность принимать практические решения на основании системы этих правил.
Правила дискурса можно классифицировать многочисленными способами. Здесь целесообразно разделить их на две группы: на правила, которые касаются непосредственно структуры аргументов, и правила, которые являются непосредственным предметом процедуры дискурса.
К правилам первой группы (к правилам, которые касаются непосредственно структуры аргументов) причисляют, например, требование отсутствия противоречий, универсализации сточки зрения согласованного использования применяемых способов оценки, требование терминологически- языковой ясности, истинности применяемых эмпирических предпосылок, дедуктивной полноты аргументов, принятия во внимание последствий, взвешенности решений, принятия ролевого обмена и анализа возникновения моральных убеждений./.../
...вторая группа правил не носит монологический характер. Ее основной задачей является обеспечение беспристрастности практической аргументации. Служащие этой цели правила можно назвать «специфическими правилами дискурса». Главные из них гласят:
1. Каждый, кто может говорить, может принимать участие в дискурсе
2. Каждый может поставить под сомнение любое утверждение.
(b) Каждый может ввести любое утверждение в дискурс.
(c) Каждый может выражать свои взгляды, желания и потребности.
3. Ни одному из ораторов нельзя препятствовать реализовывать его права, закрепленные в пунктах (1) и (2), никаким давлением, в рамках или за пределами дискурса.
Эти правила гарантируют права каждого из тех, кто принимает участие в дискурсе, а также свободу и равенство в рамках дискурса. Они служат выражением универсального характера теории дискурса. Здесь невозможно привести какое-либо обоснование этих правил. Но все же можно указать на то, что им соответствуют основные принципы демократического конституционного государства, а именно свобода и равенство.
Центральная проблема теории дискурса состоит в том, что ее система правил не предоставляет никакого метода, который позволил бы конечным числом операций достигать всегда точно определенного результата»[887]. Кроме того, «дискурс — это не процедура, которая всегда приводит к единственному правильному ответу. Безусловно, дискурсивной теорией выдвигаются определенные нормативные требования. Правила дискурса выражают ценности свободы и равенства. Это служит базисом для обоснования прав человека. Поэтому права человека могут считаться дискурсивно необходимыми. Это подразумевает то, что отрицание прав человека дискурсивно невозможно. Тем не менее наряду с дискурсивной необходимостью и дискурсивной невозможностью существует широкое разнообразие того, что просто дискурсивно возможно. Суждение просто дискурсивно возможно, когда отдельный человек может обосновать это суждение, не нарушая какого-либо правила или принципа дискурса, тогда как другой человек в то же время может сделать то же самое относительно противоречащего данному положению суждения. В таком случае несовместимые суждения обусловлены основаниями. Поэтому разногласие является, как выразился Джон Роулз, «разумным разногласием». Можно назвать это «проблемой практического познания»»[888].
К дискурсивному обоснованию нормы права примыкает ее обоснование с позиций теории юридической аргументации. По мнению А.С. Александрова, воспроизводящего позицию X. Перельмана, обоснование нормы права производится в судебном судопроизводстве с помощью приведения убедительных аргументов. «Грамматическая форма играет большую (и, как уже указывалось, по большей части — неосознаваемую) роль в различении правового/неправового при интерпретации текста закона. А что есть «критерий правового»? Это то, что аудитория считает правовым, справедливым. Если реальное право — это смысл текста закона, актуализированный судебным дискурсом, то грамматика должна лежать в основании судебного доказывывания»[889]. «Нет ничего в суде, кроме текста. Текстовое поле замыкает всю юридико-познавательную ситуацию. Поскольку возможно неограниченное количество интерпретаций текста, постольку мы не можем утверждать, что одна из них является единственно правильной. Привилегию на подобного рода «объективизацию» смысла, прочтения или мнения дает только власть прекратить судебную речь, спор. Истина — равнозначна принятому за истинное в судебном решении. В этом состоит значение правовой презумпции об истине судебного приговора, вступившего в законную силу. Путь к судебной истине «заказан» языком, поскольку языковая картина мира судьи, оценивающего судебные доказательства, есть не что иное, как набор риторических фигур»[890]. И далее: «Концепция «судебной истины» (истины формальной, юридической) имеет своим персонажем судебного оратора, аргумементатора. Образ его действий - устная речь. Говорящего оратора и его аудиторию объединяет пространство языка. Это есть языковый мир суда — текстовое пространство правового. Таким образом, в суде не устанавливают посредством языка истину некоей реальности (существующей вне и помимо речи), но, скорее применяют в определенном порядке речевые техники, и, приемы конструирования таковой из словесной массы. Практика судоговорения (а, в общем-то, язык) конституируют судебную истину — то, что мы склонны признавать истинным (наиболее вероятным, не вызывающим разумных сомнений, правдоподобным) в данное время, в данном месте речевой коммуникации. Судебная истина есть продукт судебного дискурса, языка уголовного судопроизводства»[891]. Однако проблема произвольности нормы права в таком случае не снимается.
Практическое обоснование нормы права предполагает соотнесение ее с практиками, в которых норма права реализуется и с социальными представлениями о ней конкретных людей - как правоприменителей, так и тех, кто реализует ее в простых формах (соблюдения, исполнения и использования). В таком случае можно утверждать, что практическое обоснование нормы права производится через экспликацию ее эффективности и легитимности[892].
Проблема эффективности нормы права (как и права в целом) - одни из актуальнейших в современной юридической науке. В классической теории права (не только в позитивистской) со времен И. Канта в целях противостояния ригоризму и (сегодня) релятивизму постулируется, как уже отмечалось выше, автономия права. При этом обоснование автономии права опять-таки производится аксиоматически или априорно - право (якобы) обосновывается само собой. Так, по мнению Д. Раза, правила могут быть обоснованы содержательно независимыми суждениями, которые обусловлены способом своего происхождения и независимы от действительности правил, устанавливающих такой способ происхождения. Обоснование правила не является обоснованием для совершения действия, которое требуется этим правилом. Таким образом, обоснование правила не связано с желательностью любого требуемого данным правилом действия, а вытекает, в конечном счете, из веры людей в обязательность соответствующего правила, которая зиждется на легитимности государственного органа, уполномоченного эти правила формулировать[893]. Тем самым ставится под сомнение функциональность и эффективность норм права. Близкую мысль высказывал в свое время Ф. Хайек, утверждая, что нормы права не выдумываются, но создаются спонтанно, в ходе селекции проб и ошибок, а большинство людей не сознают, что соблюдают, исполняют или используют нормы права. Поэтому нет единственной причины именно такой формулировки нормы права, а оправдать можно только норму, а не ее применение. Суть закона, по его мнению, не эффективность, а уважение. Поэтому деструктивным является утверждение, что норма права приемлема, если она полезна[894].
Безусловно, эта серьезнейшая для юриспруденции проблема, вытекающая из знаменитого парадокса следования правилу Л. Витгенштейна[895], требует отдельного специального рассмотрения. В любом случае получается, что само правило (норма права) не является функциональной. Действительно, четко, однозначно определить цель, назначение отдельной нормы права практически невозможно, т.к. нормы права взаимодополняют друг друга. Благодаря их взаимодействию (например, регулятивных и охранительных норм) обеспечивается эмерджентный эффект системы права. Ко всему прочему формальность норм права не имеет прямой референции - связи с обозначаемым предметом (общественными отношениями). Это вытекает из считающегося доказанным в структурализме и постструктурализме произвольности (относительной) знака и означаемого, а также референта. Однако это не исключает функциональности права как такового.
Постклассическое науковедение выявило и другие проблемы эффективности права, вытекающие из проблематизации эффективности человеческой деятельности[896].
Во-первых, конечный результат правового (проявляющегося чаще всего как законодательного) воздействия, как и всякое социальное явление, является амбивалентным. Считать его положительным или отрицательным невозможно, так как одно всегда содержит другое и наоборот. Все дело в точке зрения, в системе координат, в которой оценивается этот результат: если правовая инновация, например, в области гражданского права, приводит к росту экономической активности, то она же, как правило, приводит к возрастанию экономической преступности; изменение социальной политики (которое невозможно без реформ законодательства социального обеспечения) может привести к увеличению деторождаемости, то есть положительному изменению демографической ситуации в стране, однако это же будет способствовать увеличению преступности, динамика которой четко коррелирует с ростом населения. Эта проблема дополняется непредвиденными и нежелательными последствиями (экстерналиями), которые сопровождают любое благое (считающееся таковым) начинание.
Во-вторых, определить влияние на тот или иной результат (например, снижение преступности) отдельного нормативно-правового акта практически невозможно. Право, как уже отмечалось, действует в системе, когда одни нормы дополняют другие. В то же время (об этом речь пойдет ниже) действует не закон как таковой, а люди в соответствии с законом или вопреки ему. Поэтому, например, эффективность нормативно-правового акта невозможно «оторвать» от эффективности деятельности системы правосудия, правоохранительных органов и т.д. (для охранительного законодательства). Так, например, при скоротечном протекании криминогенной ситуации можно пренебречь воздействием на конечный результат (состояние преступности, в данном случае) всех иных факторов, как это, допустим, произошло 13 июля 1977 года, когда ударом молнии в провода высокого напряжения было прервано электроснабжение Нью-Йорка на 25 часов. «В результате, - как пишет газета “Таймс”, - десятки тысяч афроамериканцев и испаноговорящих подвергли шестнадцать привилегированных районов города разграблению»[897]. Ущерб, причиненный городу (он официально не публиковался, по неофициальным данным оставил более 1 миллиарда долларов) - и есть показатель (отрицательный, определяемый методом от противного, в данном случае) эффективности уголовного кодекса штата Нью-Йорк вместе с эффективностью деятельности полиции, судов и пенитенциарной системы. Отделить одно от другого (как и эффективность норм уголовного права от уголовно-процессуального права) невозможно. С другой стороны, как справедливо отмечает Я.И. Гилинский, «различные виды девиантности имеют общий генезис, взаимосвязаны между собой»[898], взаимовлияют друг на друга, что проявляется в синергетическом эффекте - результате, вычленить из которого одну-единственную составляющую не представляется возможным. Это же касается и права, являющегося «моментом», стороной общества.
В-третьих, конечный результат обусловливают практически все социальные факторы, и даже природные (влияние солнечной активности на совершение преступлений, а также климата на экономику - доказанные факты). Сторонники теории факторов (факторного анализа) в свое время попытались установить возможно более полный перечень обстоятельств, который влияет на отношение людей к уголовно-правовым нормам, и математически определить удельный вес каждого из этих условий в их воздействии на поведение человека. Однако после того, как один социолог включил в свой перечень 170 различных моментов, каждый из которых побуждает к совершению проступков, а критики начали упрекать его в неполноте представленного перечня, стало ясно, что создание полной номенклатуры факторов отклоняющегося поведения - занятие безнадежное[899].
В-четвертых, все социальные взаимосвязи являются принципиально вероятностными, подверженными случайным (флуктуационным) воздействиям, так что конечный результат всегда отличается от спрогнозированного[900].
В-пятых, любая эмпирическая проверка какой-либо нормы права, и даже серия проверок всегда вероятностны, ограничены, не удовлетворяют критерию объективности, что не исключает расхождения результатов; одновременно совершенно не ясно, сколько таких проверок-подтверждений должно быть проведено для признания результата репрезентативным.
В-шестых, и это представляется принципиально важным, возникает сомнение в адекватности объективного измерения социального мира, являющегося по определению субъективным - не миром вещей, а миром значений и смыслов. Поэтому все внешние факторы воздействуют на человека не прямо, а опосредованно, преломляясь (интериоризируясь) через мир значений, составляющих содержание правовой культуры общества, в личностный смысл и мотивацию.
Антропологический подход, к праву предполагает, прежде всего, выявление его человеческого измерения. В самом деле, право, выраженное в любой форме, само по себе не действует. Это же касается и отдельной нормы права. Действует человек, и ни кто иной. При этом человек, будучи отягощен свободой, всегда имеет возможность выбора: поступить в соответствии с нормой права, или вопреки ей. Это касается как управомочивающих норм, которые могут быть использованы, а могут и игнорироваться без каких-либо последствий со стороны государства в отношении субъекта права, так и обязывающих и запретительных норм, неисполнение или несоблюдение которых чревато неблагоприятными последствиями в виде возможности применения санкции. Поэтому юридическая наука, если она не хочет оставаться формальной догматикой, содержание которой сводится к схоластическим рассуждениям о квалификации деяний, не может не включать анализ психологических основ поведения человека (как индивидуального, так и массового)[901]. «Без обращения к человеческой, психосоциальной природе права, - пишет К.В. Арановский, - оно остается понятием условным, а правовое регулирование выглядит схемой, где оставлена его действующая сторона. Человек в такой ситуации умозрительно помещен в положение предмета правовых воздействий, вместо того чтобы быть определяющим участником правовой деятельности и создателем права в каждом случае, когда складываются правоотношения»[902].
Антропологическая программа, следовательно, предполагает, прежде всего, анализ того, как воспринимается норма права в правосознании. Правовая перцепция, в то же время, выступает первым критерием (показателем) эффективности нормы права. Поэтому оценка населением нормы права, выраженная как в правосознании, так и в фактическом поведении (правопорядке)[903], является первым показателем ее эффективности. При этом необходимо соотносить восприятие нормативно-правового акта и его воплощенность в поведении на уровне теоретического правосознания, профессионального (правоприменителя) и обыденного. Между ними нет однозначной связи; каждый из этих уровней должен рассматриваться, с одной стороны, отдельно, но, с другой стороны, во взаимосвязи и взаимодополнительности с другими.
Другим критерием эффективности нормы права является показатель альтернативного нормативного регулирования того или иного круга общественных отношений. В данном случае имеется в виде распространенность «живого права» - обычаев и традиций. Особую остроту этот показатель приобретает в ситуации конфликта норм, коллизии нормативно-правового акта и существующего обычая. Думается, прав был Е. Эрлих, утверждавший, что в случае такого конфликта судья должен так интерпретировать нормативно-правовой акт, чтобы он был максимально приближен к «живому праву»[904]. Альтернативное нормативное регулирование, если и не противоречит «официальному», то в значительной мере его дополняет, конкретизирует. Поэтому в любом случае оно должно учитываться.
Оба изложенных критерия акцентируют внимание на гораздо более значимую роль правосознании и правовой культуры в анализе эффективности законодательства. Анализ человеческого измерения эффективности нормативно-правовых актов предполагает анализ психологических механизмов практических действий правоприменителя и логики практических рассуждений обывателя - человека, не являющегося юристом, но включенного в правовую реальность. Поэтому для выявления человеческого измерения эффективности нормы права необходимо использовать методы социальной психологии и учитывать ее разработки, относящиеся к специфике восприятия обывателем социальных явлений. Особую значимость в этой связи представляет механизм каузальной атрибуции - приписывания причины социальным явлениям[905]. Для такого - обыденного - типа мышления (а все мы обыватели в тех сферах, коих становится все больше и больше, в которых мы не являемся специалистами) характерны следующие черты: игнорирование ситуативных причин в пользу личностных, завышение ролевой позиции, ложные корреляции личностных характеристик и др. Такое мышление является иррациональным, но именно так мыслит основной субъект правопорядка.
Однако состояние правосознания является (особенно в современных условиях) явлением весьма неустойчивым, подверженным манипулируемости со стороны носителей «символического капитала» (термин П. Бурдье). Поэтому два рассмотренных выше критерия эффективности нормы права должны быть дополнены третьим - историческим анализом, направленным на выявление функциональной значимости ее в более или менее длительной перспективе.
Рассмотренные антропологические критерии эффективности не отрицают традиционный подход, критически изложенный выше, но является важным его дополнением. По своей природе нормы права, как и любые социальные нормы, представляют собой разновидность информации. Норма - это всегда модель, образец, правило. Бытие правила (модели, образца) идеально (информационно). Но в то же самое время эта информация отражает фактическое конкретное содержание - определенное поведение. Более того, само правило (норма) отнюдь не произвольно, а самым непосредственным образом связано с фактическим поведением (применительно к нормам права речь идет не о любом поведении, а о систематически повторяющемся общеобязательном поведении). Рассмотрим эту связи нормы и поведения подробнее.
В философской и социологической литературе очень часть можно встретить утверждение о том, что социальная норма представляет собой систематически повторяющиеся действия (общественные отношения). Так, Ю.А. Левада характеризует социальные нормы как «опривыченные действия»[906]. На двойственную (билатеральную) особенность бытия социальных норм обращает внимание В.Д. Плахов. По его мнению, социальная норма существует одновременно и как фактическая реальность, и как идеальный ее образ[907]. Он же выделяет нормы - образцы, нормы - модели, нормы - информационные коды (языковые эквиваленты), нормы - поведение (деятельность), а также реальные (имманентные) нормы[908].
На наш взгляд с этой точкой зрения можно согласиться, но лишь отчасти. Нам не может не импонировать утверждение многих авторов о том, что норма права не создается по усмотрению (произволу) государственной власти. Но в то же самое время само отождествление нормы права и фактического поведения представляется не совсем корректным хотя бы с лингвистической точки зрения (все же это два разных слова - понятия). Социальная норма (как и норма права) - это не само фактическое, систематически повторяющееся поведение, а его форма, его объективация и институционализация в соответствующей форме. Поэтому поведение - необходимая предпосылка нормы, но не сама норма. С другой стороны, назначение нормы состоит в регулировании поведения, поэтому как только она (норма) сформировалась, она сразу начинает реализовываться в поведении (например, норма права в правоотношениях и иных формах реализации права - соблюдении, исполнении и использовании, которые могут осуществляться и вне правоотношений).
Итак, предыдущее рассуждение позволяет прийти к выводу, что нормы права теснейшим образом связаны с фактическим правовым поведением (прежде всего с правоотношениями). Эта связь представляется наиболее важным аспектом в характеристике бытия нормы права, поэтому остановимся на ней подробнее. Прежде всего повторим, что норма права генетически и функционально связана с правовым поведением и не может существовать без него. Специфика бытия нормы права, как и права в целом, может быть охарактеризована по аналогии с Хайдеггеровым Dasein, суть которого - временность (историческая, временная протяженность, длительность)[909]. Этот временной или исторический характер бытия нормы права как раз и образует правовое поведение. Не случайно Л.И. Спиридонов связь нормы права и правоотношения назвал «основным вопросом социологии права»[910]. Интересно отметить, что эту же проблему поднимал в конце XIX в. С.А. Муромцев[911].
На первый взгляд (особенно распространенный среди сторонников юридического позитивизма), норма права предшествует правоотношению, так как последнее возникает на основе нормы права. Однако в данном случае норма права предстает как «вечная», аксиоматически заданная догма, которая не нуждается в каком - либо обосновании.
При социологическом подходе обращается внимание прежде всего на этот момент - как формируется сама норма права. Она складывается в результате «деятельности» селективной функции правовой культуры. Правовая культура данной цивилизации отбирает из всегда существующих как минимум двух возможных альтернатив правового развития какой-либо одной. Это может быть заимствование иностранного образца правового поведения (что редко приводит к успешному его усвоению), либо деятельность методом проб и ошибок, либо целенаправленное планирование такого образца (положительный результат в этом случае весьма сомнителен, так как, как доказал Ф. Хайек, более или менее широкомасштабное социальное планирование принципиально невозможно)[912]. Одним словом, так или иначе, но отбор происходит. Он неизбежно сопровождается включением этого образца поведения в фактический правопорядок. Другими словами, происходит легитимация (или алегитимация) правовой инновации. В случае положительного результата - когда широкие слои населения включают ее в свою повседневную реальность (свой жизненный мир) - эта инновация входит в правовую культуру общества, неизбежно институционализируется и становится правилом поведения, выраженном в какой-либо форме (например, обычая, а затем, возможно, и закона). Этот механизм, бегло обрисованный выше, именуется нормогенезом. Из него можно сделать вывод, что правоотношения как устойчиво повторяющиеся общеобязательные общественные отношения, предшествуют норме права в генетическом смысле.
Когда норма права окончательно институционализируется, объективируется в соответствующую форму права, она начинает реализовываться в правоотношениях. Чаще всего (особенно когда речь идет об обычном праве) все это происходит на уровне правовой установки: как совершалось какое-то привычное для многих людей действие, так оно и продолжает совершаться. Однако приобретение формы закона, особенно в сфере публичного права, или частного права, регулирующего деятельность коллективных субъектов (например, юридических лиц), вынуждает сознательно согласовывать свои действия с такой нормой права, хотя эти действия моментально «обрастают» привычками (они, как говорят социологи, хабитуализируются) и начинают дополняться здравосмысловым осознанием, стереотипами и ритуалами, иногда - мифами обыденного сознания и интуитивными действиями.
Таким образом, если генетически правоотношения предшествуют норме права, то функционально норма права главенствует над реализующими ее правоотношениями. Предпосылка нормы права находится в прошедшем времени - в тех предшествующих общественных отношениях (действиях), которые институционализируются в правила поведения. Сама норма права - настоящее время - это информация, выраженная в соответствующей деонтической модальности, то есть модель правового поведения. Смысл такой модальности - быть направленной в будущее; именно будущее правовое поведение подтверждает претензию соответствующего правила поведения быть нормой права. Как видим, нора права соединяет (потенциально актуализирует, направляя в будущее) три формы времени, объединяя сущее с должным и реализуя должное в сущем. Можно сказать, что норма права демонстрирует диалогическое отношение прошлого, настоящего и будущего. Проблема нормогенеза, лишь обозначенная выше, показывает диалогичность не только сущего и должного, но и субъективного и объективного, идеального и материального, инновационного и традиционного и т.п. Так, на стадии функционирования норма права, воплощая объективное, идеальное (информационное) и традиционное, превращается в правовое поведение, «трансформируясь» в будущее. Однако на стадии генезиса нормы права начинают доминировать другие полюса этого полилога (многогранного диалога): субъективное, индивидуальное начало, которое вносит материальным действием какую-либо инновацию. А затем все возвращается к традиции до нового «выбора» инновации (точнее - ее отбора культурой).
Одним из наиболее интересных и дискуссионных вопросов в современной теории права является проблема семиотической (или внутренней) структуры нормы права[913]. Насколько нам известно, первым предложил рассматривать вместе с внешней структурой нормы права (гипотеза, диспозиция и санкция) еще и внутреннюю - «семиотическую» - структуру нормы права Н.В. Разуваев[914]. «Глубинная структура включает в себя три иерархически соподчиненных уровня (или плана): означаемого, значения и означающего»[915]. Означающее - это норма права, выраженная как знак. Означаемое, по его мнению, - это ценности, которые формулируются в данной норме права[916].
В общем и целом такой подход, связанный с использованием достижений семиотики, позволяет по-новому взглянуть на норму права, выявить в ней ранее не замеченный стороны, характеристики. Однако при этом не все выводы Н.В. Разуваева представляются бесспорными. Рассмотрим этот вопрос подробнее.
Знаковая ситуация, как ее изобразил еще в XIX в. Г. Фреге[917], включает в себя связь трех элементов (так называемый «треугольник Фреге»): предмет (денотат, объем понятия) - знак (имя, слово) - понятие (десигнат, содержание понятия). Отношение знака и денотата образует значение знака; отношение знака к десигнату (понятию) есть выражение смысла, который заложен в понятии. Этот треугольник показывает, что мышление человека (его восприятие действительности) связано с предметами окружающего мира не прямо (непосредственно), а опосредовано, через знаки - заменители предметов. Особый интерес вызывает в этой связи представление о норме права как знаковосимволической реальности (норма, как упоминалось выше - это правило, зафиксированное в словесной форме). Норма права замещает собой правовую реальность, а ее восприятие предполагает оперирование со знаковой формой нормы права, но одновременно в соотнесении (это нельзя забывать) с фактической реальностью (фактическими отношениями - юридически значимым поведением).
Наиболее важный вопрос, который возникает в связи с семиотическим рассмотрением нормы права, является проблема означаемого (предмета). По мнению Н.В. Разуваева, как уже отмечалось, означаемым выступают ценности. Такой вывод представляется малоубедительным, тем более, что он никак не аргументирован в автореферате. На наш взгляд норма права выражает, прежде всего, фактическое поведение (например, обычай - это выражение традиционного поведения), имеющее юридическое значение. Поэтому правоотношения (и в генетическом, и в функциональном смысле) - референт нормы права. Другое дело, что эта связь - номинация или репрезентация - не прямое, зеркальное отражение. Более того, в современном постструктурализме (постмодернизме) наиболее радикальные сторонники этого направления утверждают, что за актом номинации вообще отсутствует какое-либо содержание (например, политические партии сегодня, и с этим можно отчасти согласиться, выражают сами себя, а не волю народа - социальной группы, - которой в эксплицитном виде вообще не существует). Знак (у Ж. Бодрийяра, Р. Барта, Ж. Деррида, Ж. Делеза) как и всякая структура первична по отношению к его содержанию, организуя (создавая) его по своему образу. Активность формы (структуры), на наш взгляд, конечно нельзя отрицать, как и невозможно элиминировать содержание, без которого знак просто не в состоянии воспроизводиться, а значит и существовать.
Более перспективен в этой связи подход, позволяющий соединить семиотико - семантический аспект (отношение системы материальных объектов, являющихся знаками, к обозначаемым объектам) с прагматическим. Так, Е.Д. Смирнова, совершенно верно предполагая, что язык (знак) является средством номинации, предлагает переформулировать «треугольник Фреге» следующим образом, для того, чтобы имело место понимание (перекодировка сигналов): производитель знака - знак - означаемое - воспринимающий знак. Такая схема учитывает «динамику» системы и позволяет говорить о ее традиционном или инновационном воспроизводстве, то есть более глубоко представить природу (в том числе диалогическую) нормы права.
О необходимости дополнения семантического треугольника прагматическим отношением «говорящий - слушающий» пишет Б.В. Марков: «На то или иное использование, применение высказываний, на то, что значения отсылают не только к идеям или понятиям, но и к действиям, координатором которых выступает язык, указывает прагматика. Общая схема прагматики строится на том обстоятельстве, что знаки употребляются и понимаются в определенном практическом контексте, в рамках социального жизненного мира. Они, конечно, отличаются от сигналов, вызывающих реакции непосредственно. Слова, которые мы слышим, могут восприниматься как команды, просьбы, советы, пожелания и т. п. Конечно, при этом они должны быть поняты. Стало быть, знаки проходят стадию понимания, и поэтому они не свободны от ментальных переживаний. Но важно и то, что понимание связано не только с внутренним, но и с внешним планом деятельности. Во-первых, оно не самодостаточно, а замкнуто в цепочку «знак—понимание—действие». Во-вторых, установление смысла в такой цепи не предполагает открытия идеи или сущности, как это предписывает теоретическая установка»[918].
Таким образом, норма права как знак отсылает к «фактическим» референтам через понятие или значение как способ употребления понятия - слова (по Л. Витгенштейну). В силу многогранности, полифиничности права, его референтность множественная и не может быть сведена к одному единственному привилегированному объекту. К референтам права следует отнести человека в его «юридической ипостаси», юридически значимые действия (практики) человека, его восприятия правовой реальности, включая знаки, к которым отсылают статьи нормативно-правовых актов (тем самым знак превращается в референт).
Не менее важной проблемой современной юридической науки является логическая (условно - внешняя) структура нормы права. Норма права выступает содержанием импликации - логической связки «если - то». В связи с этим норма права включает в качестве структурного элемента предпосылку правила поведения - модель конкретной жизненной ситуации, при наступлении которой можно, должно или запрещено что-либо делать. Эта предпосылка именуется гипотезой нормы права. Центральным элементом нормы права выступает ее диспозиция - само правило поведения, закрепляющая меру возможного, должного или запрещенного поведения одного человека (носителя статуса субъекта права) по отношению к другому. В диспозиции нормы права всегда указывается ее адресат и (в подавляющем большинстве случаев имплицитно) адресант - «обобщенный Другой»[919]. Кроме того, из диспозиции нормы права можно вывести ее объект - то, на что она направлена: «поведение субъектов, которым она адресуется, т.е. общественные отношения»[920]. Считается, что в логической структуре нормы права существует и третий элемент - санкция, указывающая последствия (иногда классифицируемые на позитивные и негативные) действия диспозиции (ее соблюдения или несоблюдения)[921]. При этом предполагается формула расширительной импликации: «если-то-иначе»[922]. По мнению украинского исследователя В.В. Трутня, «так называемая логическая норма — это не что иное, как криминалоид Ломброзо. И не только потому, что она сформулирована криминалистами М.С. Строговичем и С.А. Голунским, авторами «первого марксистского учебника теории государства и права» (1940 г.), к тому же М.С. Строгович еще и автор первого, как казалось небуржуазного, учебника по логике. Более серьезная содержательная причина состоит в том, что в этой норме санкция, а не диспозиция играет первую скрипку, при этом санкция понимается в узком смысле наказания за правонарушение: формула «если... то... а в противном случае...» (С.С. Алексеев). Первый недостаток делает норму уголовной по определению, второй — закрывает путь доктрине естественного права, которая во главу угла ставит не принуждение, а признание. При этом следует учесть, что наиболее сильным принуждением является наказание. Формальная причина для непринятия формулы С.С. Алексеева лежит на поверхности: на самом деле в ней спрятались не одна норма из трех элементов, а две, поскольку она безоговорочно должна была бы продолжена и дополнена четвертым элементом — «... то...». Итак, в так называемой норме до Прокруста было четыре элемента, а после осталось только три. Неизвестно, почему Прокруст остановился, не завершил недоброе дело, и не лишил криминалоида последней человеческой черты, то есть диспозиции. Тогда норма имела бы формулу: гипотеза — санкция, или «украл — в тюрьму», и все дела»[923]. Если смягчить не вполне корректные филиппики коллеги с Украины, то, тем не менее, придется признать определенную справедливость процитированных упреков. Реально существующие нормы права, закрепленные в нормативных правовых актах (а сегодня это основная форма внешнего выражения норм права) никогда не содержат всех трех элементов нормы права вместе[924]. При этом искать недостающие в конституционном праве, например, санкции в уголовном праве - категорически неверно, т.к. в уголовном законодательстве формулируются уголовно-правовые нормы (иначе просто все уголовно-правовые нормы придется признать санкциями иных - «позитивных» отраслей права)[925].
В этой ситуации можно пойти по пути разграничения «логической структуры нормы права» и структуры фактической нормы, как поступает, например, С.С. Алексеев. Он пишет: «При анализе логической структуры нормы нужно учитывать специализацию права - то обстоятельство, что между регулятивными и правоохранительными нормами произошло как бы распределение элементов:
< в регулятивных нормах, как правило, реально имеются гипотеза (указание на условия) и диспозиция (указание на права и обязанности);
< в правоохранительных нормах, как правило, несколько иной состав элементов: гипотеза, ее подчас тоже называют «диспозицией» (указание на правонарушение), и санкция (указание на меры государственно-принудительного воздействия, т.е. на сами санкции)»[926].
Более предпочтительной является двучленная структура нормы права[927], включающая гипотезу и диспозицию, которая, в свою очередь, классифицируется на «позитивную» (или «регулятивную») диспозицию и «негативную» (или «охранительную») диспозицию, именуемую санкцией: обязанность лица, совершившего правонарушение (гипотеза) подвергнуться наказанию. В таком случае не надо придумывать усложненную конструкцию трехчленной структуры уголовно-правовых норм или искать (непонятно где) недостающие элементы. При этом гипотеза и диспозиция нормы права всегда должны в ней присутствовать - в противном случае это не нормы права[928]. Поэтому если норма права - это правило поведения, то нормы-принципы, декларации, дефиниции или организационные положения (закрепляющие организацию или устройство, например, государственного органа) - не нормы права, но элементы диспозиций соответствующих норм права (например, понятие преступления - элемент всех уголовно-правовых норм).
В качестве подведения итога данному параграфу, представляется возможным сформулировать основные идеи диалогичности нормы права. Диалог - это взаимообусловленность и взаимодополнительность позиции индивида относительно Другого, которая проявляется в действиях и ментальных образах персонифицированного человека. Другим является конкретный контрагент взаимодействия, как фактический, так и ментально представленный, который может быть носителем личностных характеристик и/ или безличностных признаков социально значимого Другого. Взаимообусловленность и взаимодополнительность осуществляются чрез систему знаков и кодов коммуникации опосредующих любое социокультурное явление и процесс.
Норма права с точки зрения так понимаемой диалогической онтологии, представляет собой формализованный знак, выражающий образец наиболее функционально значимого (обеспечивающих целостность социума) поведения, проявляющийся в многократно повторяющемся поведении широких слоев населения, социальных представлениях и их ментальных интериоризациях. Норма права - это психический образ, который в обязательном порядке реализуется в поведении[929]. Ментальный, психический образ или социальное представление, по С. Московичи, и есть то, что именуется социальной структурой. Норма права, тем самым, это постоянный процесс воспроизводства, в т.ч. его трансформации, в действиях и ментальной активности социально значимых образцов поведения, закрепляющих соотнесение правомочий и обязанностей, адаптированных применительно к усредненному человеку в различных сферах социума.
Воспроизводство нормы права предполагает первичный произвол человека, обладающего высоким социальным статусом (политическим капиталом), его объективацию и легитимацию элитой и широкими народными массами, благодаря чему складывается новый юридически значимый образец поведения. Затем благодаря авторитету элиты и возникшей привычки (седиментации и хабитуализации) новая норма права начинает воспроизводиться традиционным образом. Тем самым реализуется диалог действия и социальной структуры, правовой инновации и традиции. Этот механизм взаимообусловленности и взаимодополнительности действия и структуры, персонального и социального позволяет продемонстрировать химеры наивного натурализма применительно к норме права. Обыденному мышлению свойственно выдавать результаты социальноконструктивистской деятельности за некую объективную, надындивидуальную данность. Диалогический же подход показывает, что реифицированная или гипостазированная социальная структура (в т.ч. норма права как социальный институт) существует только через действия и ментальнопсихические представления конкретных людей.
Принятие точки зрения социально значимого Другого, предполагающее взаимосоотнесение экспектаций субъектов права (людей, наделенных правовым статусом как отвечающим критериям «социальной нормальности» в разных сферах социума) или взаимодействие, опосредованное правовыми институтами (перефразируя П. Рикера) и есть имманентность диалогичности права. Эта ориентация на обобщенного и социально значимого Другого всегда ограничивает правовую инновацию («первичный произвол», по терминологии П. Бурдье, заимствованной им у Б. Паскаля). Применительно к норме права это предполагает анализ реакции населения на вводимую правовую инновацию, т.е. легитимацию права. В этой связи принципиально важным представляется изучение проблемы признания применительно к праву[930].
Принятие точки зрения Другого есть не что иное, как диалог личности (ее действия и ментального восприятия) и структуры - института, нормы права, бытийствующих, прежде всего, в правосознании, а затем в массово воспроизводимых практиках широких слоев населения. При этом с помощью механизма опредмечивания (в марксистской терминологии) или объективации, седиментации и хабитуализации (с точки зрения социальной феноменологии) происходит формирование структуры как реифицированного (или гипостазированного) социального представления[931], а с помощью распредмечивания (интернализации или интериоризации - по Л.С. Выгодскому) структура инкорпорируется в практики конкретных людей.
Норма права - это диалог действия (сущего) и структуры, выраженной господствующими представлениями о должном. Знаковая форма, в которой норма права получает внешнее выражение, интерпретируется человеком с точки зрения как господствующих представлений (в т.ч., официальных), так и его индивидуальных предпочтений. Действие нормы права - это всегда действия человека, точнее - взаимодействия как правоотношения или действия как простые формы реализации права, которые могут осуществляться вне правоотношений. При этом человек соотносит свои экспектации и действия с другим человеком, принимая во внимание его «нормальную типичность», выраженную в правовом статусе. Сама модель поведения никогда полностью не формулируется в знаковой форме нормы права, а содержится ко всему прочему в ее интерпретации, соотносимой с практикой использования (в т.ч. применения) и личностным, неявным практическим знанием конкретного индивида.
Таким образом, норма права - это диалог, т.е. взаимообусловленность, проявляющаяся во взаимодействии людей, человека и структуры (представленной человеком - носителем статуса как должностного лица, так и представителя коллективного субъекта), опосредованная социальным представлением, выраженным в знаковой форме (например, в статье нормативного правового акта), объективно обеспечивающий нормальное воспроизведение социума. Именно целостность, нормальное функционирование социума - трансцендетный (находящийся за пределами самого права) критерий нормы права.
Нормы права можно структурировать по разным основаниям. Если исходить из абстрактности/конкретности информации, сформулированной в нормах права, то структуру будут образовывать принципы права, материальные правила поведения, процессуальные правила поведения и их конкретизация с помощью механизма интериоризации, включающего толкование норм и принципов права в соотнесении с личностными или социальными экспектациями, в индивидуальные акты, (как юридически значимые решения, так и действия). В постклассической онтологии права взаимодействие принципов, норм, актов толкования, юридически значимых решений и действий, в соотнесении с конкретным человеком - субъектом права, выходит за рамки догматики права[932] и представляет собой механизм воспроизводства правовой реальности и будет подробнее рассмотрен в следующем параграфе.
Применительно к догматике права принципиально важную роль играют принципы права. Принципы права в юриспруденции, пребывающей преимущественно в рамках «проекта Просвещения», традиционно трактуются как исходные начала правовой системы общества[933]. При этом эти исходные начала по сути представляют собой признаки права, т.е. отличительные характеристики, позволяющие отличать право от морали, религии, других социальных норм.
Принципы права в подавляющем большинстве случаев определяются в современной юридической литературе (хотя большинство авторов не рефлексируют по этому поводу) как характеристики (исходные начала) права эпохи Нового времени. В литературе предлагаются традиционные классификации принципов права на общие (общеправовые), межотраслевые и отраслевые[934]. Общеправовые принципы, среди которых выделяются гуманизм (свобода, равенство, безопасность, достоинство, справедливость, человек - высшая ценность, и др.), законность, организационные принципы устройства государственной власти (например, принцип федерализма в Конституции РФ)[935], в связи с различением естественного и позитивистского типов правопонимания, подразделяют на морально-этические или нравственные и организационные[936]. При этом они трактуются как универсальные категории с однозначно определяемым содержанием и объемом, которые либо вытекают из природы вещей (например, природы человеческой рациональности), либо из социального контракта, из принимаемой потенциально всеми гражданами конвенции[937].
В этой связи возникает несколько проблем, свойственных онтологии и гносеологии Нового времени, которые являются основаниями представления о праве эпохи модерна. Наиболее существенной среди них представляется проблема рациональности в самом широком смысле этого слова, в том числе, рациональности права и его принципов, из которой вытекает проблема универсальности принципов права. На протяжении последних трех веков в философии и мировоззрении господствовало представление о разумности нашего «лучшего из миров» и возможности его аподиктичного познания. Благодаря разуму человек в состоянии открыть закономерности, на основе которых существует мироустройство, и сконструировать отвечающие этим закономерностям социальные институты. Однако претензии человеческого разума на открытие (если они есть) конститутивных закономерностей бытия и создания, на которых должны быть сформированы оптимальные, справедливые, обеспечивающие всеобщее благо социальные институты, как оказалось, сильно преувеличены, о чем уже упоминалось выше.
Если рациональность трактовать как логическую непротиворечивость, то есть, исходить из программы неопозитивизма, то нельзя не признать, что она не выдерживает критики по нескольким основаниям. Во-первых, логика, будучи правилом вывода из исходных посылок, ничего не говорит об обоснованности самих исходных постулатов. Поэтому существует множество логически правильных суждений, которые являются бессмысленными[938]. Во-вторых, логически завершенные системы (множества) являются противоречивыми, как доказал своими знаменитыми ограничительными теоремами К. Гедель[939]. Поэтому сформулировать право (и его принципы) как замкнутую, самодостаточную, логически непротиворечивую систему, о чем мечтал Г. Кельзен, невозможно. В-третьих, существуют серьезные проблемы с так называемой «юридической логикой», с помощью которой можно попытаться рационализировать (формализуя) принципы права. Этот вопрос требует отдельного рассмотрения[940]. Сейчас же представляется возможным заметить, прежде всего, что формулировки законодателя неизбежно опираются на естественный язык, который отличается от искусственного, формализованного, конвенционального языка, который призвана разрабатывать аналитической философии. Он отличается метафоричностью, противоречивостью, неполнотой, а также тем, что его значение и референция определяются не аналитически, а через практическое обращение с конкретными предметами. С другой стороны, формальная логика не в состоянии обосновать норму права, так как прескриптивные суждения, образующие ее диспозицию, не могут быть логически выведены из дескриптивных, формулирующих гипотезу нормы права. Эта проблема, именуемая «парадоксом Юма», имеет более широкую философскую трактовку о соотношении фактов и ценностей, фактов и мотивации поведения. Между нормами и фактами существует отношение асимметричности: «нормы всегда относятся к фактам, а факты оцениваются согласно нормам, и эти отношения нельзя обратить»[941]. При этом отношение оценивания с логической точки зрения совершенно отличается от личного психологического отношения - симпатии или антипатии - к интересующим нас факту или норме. В мире фактов регулятивной идеей является идея соответствия между высказыванием или предложением и фактом, то есть идея «истины». В мире норм соответствующую идею можно описать разными способами и назвать различными именами, к примеру «справедливостью» или «добром». Но «регулятивная идея абсолютной «справедливости» и абсолютного «добра» по своему логическому статусу отличается от регулятивной идеи «абсолютной истины», и нам ничего не остается делать, как примириться с этим различием.... Очевидно, что критерий абсолютной справедливости невозможен еще в большей степени, чем критерий абсолютной истины. Можно, конечно, в качестве такого критерия попытаться рассматривать максимизацию счастья. Но я никогда не рекомендовал бы принять в качестве такого критерия минимизацию нищеты, хотя я думаю, что такой критерий был бы усовершенствованием некоторых идей утилитаризма»[942]. Отождествление фактов и норм, по мнению К. Поппера, предприятие весьма опасное, так как оно «неизбежно ведет к отождествлению будущей власти и права. ...Другими словами, это ведет к отождествлению норм или с властвующей ныне, или с будущей силой»[943].
Чрезвычайно важной, до сих пор не осмысленной в теории и философии права проблемой является вопрос о референции принципов права. Дело в том, что принципы права - исходные базисные конструкты, морально окрашенные, выражающие господствующее в данной культуре мировоззрение, несущие (по крайней мере, отчасти) мифорелигиозную и идеологическую окраску, во многом определяющие их содержание, не имеют алгоритма редукции к миру повседневности, к правопорядку. Принципы права, чтобы претвориться в правопорядок, должны трансформироваться в более конкретную форму права (законодательство, подзаконные нормативно-правовые акты, судебные прецеденты и др.). Затем они интериоризируются (всегда специфическим образом) в правосознание правоприменителя и воплощаются в индивидуальные правоприменительные акты. Параллельно они должны быть восприняты населением и «переведены» в простые формы реализации права - соблюдения, исполнения и использования. И только после этого (точнее - из этого: правосознания правоприменителя, обывателя, актов правоприменения и форм реализации права) и складывается правопрядок как конечный результат действия принципов права. Однако «перевод» принципов права в законодательство, правосознание, акты правоприменения и формы реализации права никогда не может быть полным и адекватным. Это связано с тем, что в аналитической философии именуется теорией «онтологической относительности» У. Куайна[944]. Радикальная, то есть полная, абсолютная «переводимость» или интерпретативность (а любой социальный объект всегда дан в форме интерпретации) невозможна в силу контекстуальности понимания принципов права и их конкретизации в формах права, правосознании и т.д. С другой стороны, принципы права содержательно неопределенны (так как несут в себе элементы морали, религии, мировоззрения, идеологии), а потому могут быть интерпретированы различным образом в зависимости от идеологических, религиозных, моральных, мировоззренческих и т.п. предпочтений субъекта. Попытаться свести исходные принципы права к «протокольным предложениями», то есть к семантическим очевидностям, невозможно в силу метафоричности принципов права и мета-языкового способа их обоснования: как показал У. Куайн, значение любой семантической (семиотической) единицы может быть определено не аналитически (разложением на части), а только с позиций более широкой системы (мета-языка). Поэтому принцип справедливости, например, может быть определен только через еще более широкий и абстрактный принцип, например, всеобщего блага (хотя «широта» справедливости и всеобщего блага всегда останется дискуссионной). Р. Рорти в этой связи утверждает, что есть некоторые термины, например, «истинная теория», «правильные поступки», которые интуитивно и грамматически являются единичными, но для которых не может быть дано множества необходимых и достаточных условий, которые позволили бы осуществить однозначное указание. Нет необходимых и достаточных условий, которые выделят однозначный референт «самой лучшей вещи, которую следует сделать человеку, оказавшемуся в этой обескураживающей ситуации», хотя могут быть даны правдоподобные условия, которые укоротят перечень конкурирующих несовместимых кандидатов. «Мы должны считать, что истинные референты этих терминов (Истина, Реальность, Благо) совершенно не имеют какой-либо связи с практикой обоснования, которая свойственна нам. Дилемма, возникающая в связи с этим платонистским гипостазированием, состоит, с одной стороны, в том, что философ должен попытаться найти критерии для выбора этих однозначных референтов, в то время как, с другой стороны, единственные намеки, которые он имеет относительно того, что это за критерии, могли бы быть даны текущей практикой (например, наилучшей моральной и научной мыслью наших дней). Философы, таким образом, обрекают себя на сизифов труд, потому что как только они находят более совершенное объяснение трансцендентального термина, оно немедленно обзывается «натуралистической ошибкой», смешением сущности и случайного»[945].
Рациональность можно рассматривать в практической плоскости и связывать с результативностью принципов права. Однако в силу амбивалентности, дисфункциональности любого социального явления его результативность (или эффективность) всегда проблематична. Вместе с тем неопределенным всегда является и сам результат действия права (и его принципов). Это связано, во-первых, с тем, что действует не право, а человек, отягощенный мотивацией, целеполаганием, социокультурной и исторической обусловленностью. В этой связи справедливым представляется утверждение Ю.Е. Пермякова: «Утверждение о том, что правовая норма обладает юридической силой, является метафорой, за которой скрывается опосредованное легитимной властью (и всеми социальными факторами, добавим от себя - И.Ч.) взаимодействие субъектов права, имеющих правовые притязания и взаимное согласие на достижение совместного результата»[946]. Поэтому принципы права действуют всегда вместе с нормами права, в которых они конкретизируются (причем всегда достаточно произвольно), деятельностью правоприменителя и обывателя, а также всеми социальными (и не только социальными) факторами, обусловливающими их результативность. Вычленить собственно результативность именно принципов (а тем более одного принципа) права из всей совокупности факторов как практически, так и теоретически невозможно.
Во-вторых, даже если было бы возможным определить результат воздействия принципов (или принципа) права, например, на отдельную подсистему общества (допустим, на экономическую или политическую), то и в этом случае проблематичным является определение оценки этого результата: просчета насколько он положителен или отрицателен. Это относится к упоминавшейся выше дисфункциональности социальных явлений и процессов: каждый из них имеет положительные и одновременно отрицательные стороны, моменты. Особо остро эта проблема встает сегодня в связи с глобальностью происходящих изменений (как социальных, так и, например, природных, экологических) и невозможностью предсказания этих процессов, о чем свидетельствуют открытия в области синергетики (когда малые возмущения могут привести к непредсказуемым глобальным изменениям).
Таким образом, претензия эпохи модерна на рациональное устройство социального мира, выражающаяся как в реализме (логической обоснованности, разумности), так и номинализме (эмпиризме) оборачивается либо беспредпосылочностью оснований, либо произволом. «Некритический, или всеобъемлющий, рационализм можно описать как подход, которого придерживается человек, говорящий: «Я не намерен признавать что бы то ни было, если оно не обосновано доказательствами и опытом». Это утверждение может быть выражено также в виде принципа, согласно которому следует отвергнуть всякое допущение, если оно не опирается на доказательство или на опыт. Нетрудно заметить, что названный принцип некритического рационализма является противоречивым, поскольку он сам не может быть обоснован ни доказательствами, ни опытом. Следовательно, этот принцип должен быть отвергнут. (Он представляет собой аналогию парадокса лжеца, то есть высказывания, которое утверждает свою собственную ложность). Некритический рационализм, таким образом, является логически несостоятельным, и поскольку это устанавливается посредством чисто логического доказательства, некритический рационализм оказывается повержен оружием, которое он сам для себя выбрал.
Эта критика может быть обобщена. Поскольку все доказательства начинаются с предположений, совершенно невозможно требовать, чтобы все предположения были обоснованы доказательствами. Выдвигаемое многими философами требование, чтобы мы вообще не прибегали к каким-либо предположениям и никогда ничего не принимали в качестве «достаточных оснований», и даже более слабое требование, состоящее в том, что любое исследование следует начинать с очень небольшого набора предположений («категорий»), - оба эти требования несостоятельны. Ведь все они основываются на очень сильном предположении, будто возможно начинать познание без каких-либо предположений или иметь всего несколько предположений, и тем не менее получать результаты, стоящие затраченного на них труда....
В рационалистическом подходе придается большое значение аргументации и опыту. Однако ни логическая аргументация, ни опыт сами по себе не определяют выбор рационалистического подхода, поскольку лишь те, кто готов принимать во внимание аргументы и опыт, то есть люди, которые в действительности уже признали рационализм, - только они и будут проявлять к нему интерес. Можно сказать, что рационалистический подход сначала должен быть принят и только после этого могут стать эффективными аргументы и опыт. Следовательно, рационалистический подход не может быть обоснован ни опытом, ни аргументами.... Из всего сказанного можно сделать вывод, что никакие рационалистические аргументы не способны рационально воздействовать на человека, который не желает признавать рационалистический подход. В результате всеобъемлющий рационализм оказывается несостоятельным»[947]. Заметим, что это написано в 1943 г. - задолго до пришествия постмодернизма и постструктурализма, с точки зрения которых принципы права - не более, чем «игра означающих».
Не меньше возражений можно привести и относительно идеи универсальности принципов права. Эта посылка вытекает из «проекта Просвещения», в соответствии с которой социальное устройство основывается на рациональных, а поэтому универсальных законах бытия. Если универсальны законы природного и социального мира (включая и законы его познания), принципы права также не могут не быть универсальными. Однако из приведенных выше парадоксов рациональности следует, что «фундаментальные, «последние» нормы (то есть, принципы права - И.Ч.) нельзя обосновать аксиоматическим путем. Их можно анализировать исключительно метаэтически, как данность «языка морали», и результатом такого анализа будет то, что моральные суждения понимаются уже как выражение субъективного чувства или императивная формулировка произвольных решений... Именно невозможность обоснования универсальных правил человеческой солидарности и посредством рационального дискурса становится в наше время тормозом развития человеческого рода в целом.
В этой связи все либеральные ссылки на свободу человека самому выбирать, что хорошо, а что плохо, теряют свой смысл, ибо возникает необходимость обоснования этических и правовых норм, которые не могут быть обоснованы сами из себя. Даже так называемая автономия частного решения не может быть гарантирована, если основывать это решение только из самого себя, приватно»[948].
С другой стороны, упоминавшаяся неоднократно кон- текстуальность, которая задает условия определения значений слов, фраз, предложений и текстов неизбежно свидетельствует о неустранимом плюрализме всех социальных (и правовых) институтов и принципов, на которых они основаны. Эта контекстуальность определяется ситуацией времени (исторической эпохой) и культуры, в которых такие абстрактные понятия, как справедливость, свобода, равенство и т.д. наполняются конкретным содержанием. Значение и смысл знаков определяется языковыми играми (Л. Витгенштейн) или жизненными практиками, которые вырабатывают правила обращения, употребления знаков. Поэтому не существует универсальных принципов, определяющих содержание прав человека, демократии, договоров, преступлений и наказаний и т.д.
Невозможность универсального и одновременно содержательного определения принципов права вытекает ко всему прочему из несоизмеримости ценностей, лежащих в их основе. Ценности же, в свою очередь, обусловлены моральной, мифологической, религиозной и идеологической составляющей их абстрактного содержания. Так, Д. Раз доказывает, что высшие ценности являются несоизмеримыми и принципиально разными для различных типов обществ. Конфликты между разнонаправленными, но в равной мере обоснованными ценностно окрашенными требованиями не могут быть справедливо разрешены. Поэтому, например, нейтральной автономии личности быть не может: она может существовать только в либеральном обществе, которое отдает приоритет именно такой форме жизни. Следовательно, либеральный перечень основных прав и свобод не может быть исчерпывающим по определению[949].
Рационально, а значит и универсально, обосновать такие морально окрашенные категории, как свода, справедливость, равенство, народовластие и т.д. невозможно. Не случайно Р. Дворкин пишет, что неопределенность стандартов, лежащих в основе Конституции, неизбежно вызывает разногласия при их использовании «разумными людьми доброй воли»[950]. Поэтому «слово «права» в разных контекстах имеет разную силу»[951].
Для того, чтобы наполнить конкретным содержанием принципы права, показать, как они действуют (и действуют ли сформулированные в законодательстве декларации), необходимо поменять методологию их исследования с классической на постклассическую.
Во-первых, любой правовой институт (в том числе, принципы права) необходимо рассматривать контекстуально - конкретно исторически и в связи с культурной обусловленностью. Очевидно, что представления о справедливости, свободе, равенстве и т.д. изменяются и наполняются разным содержанием в различных исторических эпохах. Так, например, политическая (публично-правовая) свобода в античном полисе (с позиций сегодняшней эпохи) - это обязанность участвовать в общих делах полиса, а не субъективное право. Одновременно необходим семантический анализ юридической категории, закрепляемой как принцип права в контексте соответствующей культуры, позволяющей определить конкретное ее содержание, значение и смысловые коннотации. В этой связи можно вспомнить те трудности, с которыми столкнулись японцы вместе с французом Буассоном при составлении первой Конституции Японии в связи с неадекватностью перевода на японский язык слова libertas, freedom[952].
В этой связи принципиально важными являются исследования конструирования архетипов правового бессознательного, конкретизируемых в правовых установках, характерных для соответствующей правовой культуры.
Во-вторых, антропологический подход к анализу принципов права предполагает экспликацию механизма их формирования. Суть последнего адекватно описывается теорией социального конструктивизма.
Наиболее значимые положения социального конструктивизма, о чем говорилось выше, как представляется, можно обобщенно сформулировать следующим образом: 1) любое социальное явление (процесс, институт) существует в трех модусах бытия - в виде массового поведения, знаковой формы и ментального образа, включая индивидуальные, групповые и коллективные (социальные, общественные) формы проявления, взаимодействующие друг с другом; 2) социальное явление является результатом предшествующей практики, в том числе, означивания, в определенном смысле результатом произвола (по отношению к предшествующим явлениям и практикам), который, впрочем, не может быть каким угодно, выступая, в то же время, относительно устойчивой структурой - массово повторяющимся поведением, зафиксированным знаком и общепринятым ментальным образом; 3) оно никогда не является окончательно завершенным, а находится в состоянии постоянного переосмысления, а тем самым, трансформации. Другими словами, социальный мир (в том числе и мир права), с точки зрения социального конструктивизма - это мир значений, формирующихся в диалектическом процессе опредмечивания и распредмечивания знаков. Это мир, создаваемый людьми, который, в свою очередь, превращает людей из биологических существ в личности.
Все это самым непосредственным образом касается принципов правовой реальности. Последняя, исходя из предлагаемого подхода, представляет собой совокупность институтов - устойчивых образов, выраженных, в том числе, в знаковой форме, реализуемых в массовом (многократно повторяющемся индивидуальном) поведении, наделенном (постоянно наделяемом) юридическим значением. Принципы права, в свою очередь - исходные начала образов права, форм права и правопорядка.
Принципы права, с этой точки зрения, - суть диалог инновации и традиции: первичного произвола в рамках ограничений исторической эпохи, специфики культуры и необходимой для самосохранения социума функциональности, его многократного повторения и положительной оценки, в результате чего инновация превращается в объективированную, овеществленную (реифицированную), в том числе, символически, традицию. При этом индивидуальные артикуляции (термин Э. Лакло и Ш. Муфф) и действия никогда не бывают точными копиями сложившегося образца; они, исходя из изменяющегося контекста, постоянно видоизменяют его сперва в рамках допустимого «люфта», а затем могут трансформировать в новый институт. Эта потенциальная изменчивость любой устойчивой структуры (института) обусловлена тем, что всякий знак (следовательно, и всякий институт как совокупность знаков с семиотической точки зрения) не имеет однозначного объективного значения[953]. Социальная (и правовая) практика, оперирующая знаками, переопределяет их значения, как в рамках структуры, так и выходя за ее границы и создавая тем самым новую структуру. Тем самым формируется представление об объективности социальной структуры (института, принципа права), ее естественности. Однако так понимаемая объективность - это исторический результат политических процессов и борьбы за гегемонию навязывания своего символического видения мира. Объективность, как утверждает Э. Лакло, - это маскировка изменчивости, сокрытие альтернативных возможностей иных значений[954].
Интересный и поучительный пример «социальной амнезии», создающей видимость объективности, естественности политико-правового института - английской конституции, сыгравшей роль политического образца в развитии конституционных учреждений - приводит Н.Н. Алексеев: «Сама по себе конституция эта (английская - И.Ч) была чистым продуктом иррационального исторического творчества. Она была постройкой, которая производилась не по выработанному плану, но которая исторически слагалась и росла, как строятся старые города. И как старые города с их запутанными и узкими улицами, и старыми домами, английская конституция обладала истинным историческим стилем, но в то же время была неудобна, если угодно, непрактична. В ее элементах не было никакой логики, но она вся была основана на символах, фикциях, пережитках, привычках. Последующая конституционная теория потратила немало остроумия, чтобы рационально защитить существование двух палат, но английские две палаты - лорды и общины - создавались без всякой теории, как результат многовековых влияний, борьбы интересов, различных компромиссов, соглашений. Без всякой теоретической логики, без плана, выросла и английская система парламентарного министерства. Мы уже не говорим о потомственной монархической власти, основы которой целиком построены на исторических традициях. И вот эти три чисто иррациональные исторические категории - король, палаты, ответственное министерство, были превращены западной политической мыслью в род нормальной, отвечающей требованиям логики и справедливости политической системы»[955].
В то же время нельзя не заметить, что конструирование социального (и правового) мира не является абсолютно произвольным, ничем не обусловленным креативным актом. «Кажущаяся бесконечность возможностей творческого потенциала в дискурсивной практике, - справедливо отмечает Н. Фэркло, - ...на практике оказывается весьма ограниченной и скованной из-за существующих отношений гегемонии и борьбы за гегемонию»[956]. Эта «борьба за гегемонию» вводит такие ограничения на инновацию, как историческое прошлое, господствующая культура, состояние сфер общества, международное окружение. Эти внешние факторы интериоризируются правовой культурой в правосознание социума и подвергаются селективному отбору со стороны правящей элиты и референтной группы, после чего новый образец социально значимого поведения легитимируется и означивается (приобретает значение) как правовое поведение. Этому в немалой степени, конечно, способствует придание образцу поведения юридически-знаковой формы, то есть облечение в соответствующую форму права. Однако реальность права возникает не в момент его официального провозглашения, а только после того, когда новое правило поведения трансформируется в правопорядок. Все это дает основание не только заключить, что селективная функция правовой культуры представляет собой источник права и принципов права (в настоящем смысле этого слова), но и продемонстрировать как именно это происходит. В-третьих, антрополого-правовой подход к экспликации принципов права предполагает выявление в их содержании религиозных, мифологических и идеологических аспектов. Особое значение приобретает влияние религии, мифов и идеологии[957] на формирование господствующих представлений о праве и, тем самым, на правовую реальность, включающую принципы права, нормы права, выраженные в знаково-символической форме (преимущественно в статьях нормативно-правовых актов), правоотношения, (динамический аспект правовой реальности) и образы права (ментальную составляющую правовой реальности). Религия[958] стоит у истоков западного права, так как именно в ней были сформированы исходные догматы, которые определили не только культуру современного западного человека, но и принципы западной правовой системы[959]. Это же касается и других цивилизаций - правовых систем мира, в которых религиозные нормы и правовые зачастую слиты воедино и трудно различимы. Несмотря на то, что в современном мире (по крайней мере, в той его части, которая отождествляет себя с западной культурой) значительную часть населения составляют атеисты, религиозные постулаты, трансформируясь в «народную культуру» продолжают оказывать социализирующее воздействие на население и его правовое поведение[960].
Миф является наиболее близкой широким народным массам формой общественного сознания, обеспечивающей сплоченность коллектива[961]. Одновременно миф способствует адаптации «высоких» идей на уровень массовой психологии и практических действий. Это достигается тем, что миф, являющийся, по мнению Р. Барта, вторичной знаковой системой, надстраивающейся над первичной, указывающей на реальность, деформирует и отчуждает первоначальный смысл соответствующего события и придает себе видимость природы, так как переживается как фактически существующий[962]. В связи с этим в современном законодательстве (особенно в конституциях и декларациях) мифическая составляющая весьма значительна. Так, в Преамбуле Конституции ФРГ 1949 г. провозглашается единство нации, «сознающей свою ответственность перед Богом и людьми, воодушевленной желанием охранять свое национальное и государственное единство и служить миру во всем мире... для придания государственной жизни... нового строя приняла в силу своей учредительной власти настоящий Основной закон...»[963]. Тем самым, как считает К. Хюбнер, «нация представляет собой индивидуум, идентичность которого неподвластна времени и поэтому является чем-то сверхъестественным. Ее история постольку всегда современна, поскольку современна сама нация, так как нация и ее история является одним и тем же. Принадлежность к ней является не субъективной диспозицией, а судьбой и вследствие этого не имеет ничего общего с профанной каузальностью и случайностью»[964]. Мифический характер имеют и многие положения любой современной конституции относящиеся к правам человека, например, «неприкосновенность достоинства человека» (ч.1 ст. 1 Конституции ФРГ), «право на свободное развитие своей личности» (ч.1 ст. 2 Конституции ФРГ) и некоторые другие, являющиеся не просто неверифицируемыми и неоперационализируемыми абстракциями, под которые можно подвести любое конкретное содержание, но и мифическими по своему семантическому характеристике. Поэтому представляется справедливым утверждение К. Хюбнера о том, что «мифическое, немифическое и мифически нейтральное продолжают свое фактическое существование в конституции, из которой вытекает вся политическая (и общественная - добавим от себя) жизнь»[965]. В не меньшей степени это касается и деклараций, в которых закрепляются стандарты прав человека и исходные правовые принципы. В них апеллируют к «общечеловеческим ценностям», к «человечеству» как таковому, «гуманизму», «прогрессу» и др. Как прозорливо заметил в свое время К. Шмитт, кто говорит «человечество», тот хочет обмануть: идентифицировать себя с таким универсальным и положительно оцениваемым понятием для того, чтобы отказать в них врагу и тем самым легитимировать насилие. Поэтому самая ужасная война, самая бесчеловечная акция осуществляется именем человечества[966].
Н. Рулан, вслед за М. Аллио, рассматривает мифы прогресса, индивида, государства, кодексов и законов в качестве «мифов позитивного права»[967]. В частности, он отмечает, что государство сегодня стремится занять место в нашем сознании, принадлежавшее ранее Богу. Одновременно «нам продолжают внушать, будто закон выражает волю народа. Но кто, кроме юристов, знает, что законы рождаются в министерских учреждениях: 90 % законов, принятых на сегодняшний день парламентом (имеется в виду парламент Франции - И.Ч.), являются результатом правительственной инициативы»[968].
Идеология представляет собой систему верований, обосновывающую существующий общественный порядок (в том числе, правовую и политическую системы) и предлагающую стратегию ее воспроизводства[969]. Она объясняет человеческую природу и устройство мира, причем и то, и другое соотносится с представлением о должном. Тем самым идеология не только является важным средством социализации индивида, выступая фильтром информации, идущей от общества к индивиду, но отличается прагматическим измерением (так называемая оперативная идеология), предлагая соответствующую программу (стратегию) действий. В то же время идеология является важнейшим средством интеграции и конкуренции[970]. Идеологическая составляющая проявляется в праве, прежде всего, в политически ангажированных, конъюнктурных нормах и нормативно-правовых актах. Речь идет о таком законодательстве, которое принимается в угоду политической ситуации, диктуемой господствующими в геополитическом аспекте государствами, а не отражает тенденций общества. Сюда же следует отнести нормы, закрепляющие привилегированный статус отдельных категорий лиц в обществе. Абстрактные принципы права, которые в силу их полисемичности (многозначности) можно трактовать сколь угодно широко - в интересах тех или иных групп населения - являются идеологичными по своему содержанию[971].
Антропологический анализ принципов права предполагает не просто экспликацию религиозного, мифологического и идеологического их аспектов, но демонстрацию конкретного содержания именно этой господствующей в данном социуме религии, мифов и идеологии. Очевидно, что православие, восточно-славянские мифологемы и патерналистская идеология значительно отличается от соответствующих протестантско-католических, индивидуалистических, либеральных или мусульманских теократических аналогов.
В-четвертых, антрополого-правовая программа требует сопоставления значений принципов права, бытующих в обыденном правосознании, отягощенном религиозными, мифологическими и идеологическими догмами, с профессиональным и теоретическим, т.е. сопоставление социальных представлений о свободе, равенстве, справедливости с доктринально-теоретическим их прочтением, а также с юридически значимыми действиями, как обывателей, так и правоприменителей, образующих правопорядок. Наиболее интересным в этой связи представляется вопрос о формировании соответствующих социальных представлений - о свободе, народовластии, справедливости и т.д. Социальное представление - это разделяемые широкими социальными группами понятия, убеждения, объяснения, существующие в повседневной жизни, современный эквивалент мифов и веры. Это теории здравого смысла и одновременно сконструированные социальной группой объекты, которые не могут существовать независимо от действующих социальных субъектов[972]. Структуру социального представления образуют информация об объекте, поле представления и аттитюд. Формируется социальное представление на основе процессов «якорения» и объективизации: закрепления информации в обыденном сознании группы, ее персонификации (соотнесении со значимой личностью), образования фигуративной схемы и натурализации (овнешнения, что позволяет оперировать этим представлением). Эти исходные положения теории социальных представлений трансформируются в конкретные социально-психологические методики, позволяющие не просто фиксировать ядерные и периферийные элементы социальных представлений, например, о демократии, правах человека, справедливости, но и проводить сравнительные исследования этих социальных представлений[973]. При этом социальные представления о принципах права должны сопоставляться как с теоретическими концепциями, так и с реальным правопорядком.
В-пятых, социально-антропологический подход к анализу принципов права предполагает выявление их функциональной значимости. Принципы права, как и любой другой социальный феномен, существуют в процессе (или через) их интерпретации. В этой связи можно вспомнить расхожую, но достаточно точную фразу: «Конституция - это то, чем ее считает Верховный Суд»[974]. При этом интерпретации, с одной стороны, достаточно произвольны (в силу полисемантичности, метафоричности, религиозной, мифологической и идеологической нагруженности принципов права), но, с другой стороны, ограничены как существующими традициями, так и «инстинктом самосохранения», который ограничивает произвол власти. За этим «инстинктом самосохранения» скрывается, как представляется, не только ограничения власти, формулирующей принципы права, обществом, но и трансцендентальная природа принципов права - обеспечивать (вместе со всей правовой системой) нормальное воспроизводство социума. В то же время принципы права являются исходной посылкой для авторитетной интерпретации властными инстанциями (а тем самым для определения онтологии - номинации и видения, по словам П. Бурдье) всех остальных элементов правовой системы.
Подводя итог, можно сказать, что принципы права с позиций онтологических и гносеологических установок эпохи постмодерна представляют собой социальные конструкты, образуемые первичным произволом, ограниченным минимумом функциональной значимости, который выдается затем за «естественный ход вещей», процесс рационализации общественной жизни. Содержание принципов права является рациональными настолько, насколько они воспринимаются как рациональные и воспроизводятся массовыми действиями конкретных людей. Будучи религиозно, мифологически и идеологически нагруженными, обусловленными историческим и социокультурным контекстом, принципы права принципиально полисемантичны и достаточно произвольно трансформируются (редуцируются) в законодательство, иные формы права, правосознание и правопорядок. В то же время, подвергаясь постоянной авторитетной интерпретации со стороны правящей (в том числе, правоведческой) элиты, они выполняют унифицирующую роль относительно правовой системы, выступая ее «последним» (или первым) обоснованием.
Другой - более традиционный вариант структурирования норм права производится по образованиям, в которые объединяются нормы права в результате социальной эволюции[975]. Нормы права в ходе эволюции общества объединяются в институты права - совокупности норм, регулирующих близкие, сходные общественные отношения, институты, в свою очередь, группируются в отрасли права, а последние - в общности права. Структура права, следовательно, включает в себя нормы права, институты права, отрасли права и общности права. Рассмотрим как и почему происходит объединение норм права в более широкие образования.
Эволюция общества, как утверждают многие философы[976], идет по пути дифференциации его отдельных сфер, выделению новых, все более специализированных социальных статусов и отношений между ними. Если в первобытном обществе все социальные нормы были относительно гомогенны, то по ходу дифференциации социума начинается неизбежная специализация и социальных, в том числе, правовых норм. В эпоху ранних государств обосабливаются три относительно самостоятельных сферы общества: сфера обменных отношений (шире - частная, приватная сфера); сфера управления; и сфера совершения правонарушений и наказаний за них[977]. Очевидно, что эти принципиально разные области человеческих отношений, в которых человек приобретает весьма различные социальные (и правовые) статусы, невозможно урегулировать одними и теми же нормами. Для одной сферы объективно необходимы одни нормы права, для другой - другие, а для третьей - третьи. Таким образом, процесс социальной дифференциации порождает потребность в обособлении норм права. В связи с этим происходит выделение частно-правовых норм, представленных гражданским правом, публично-правовых норм, выраженных первоначально в нормах полицейского права[978] и процессуальной отрасли права[979], а также запретительных норм, формулируемых уголовным правом. Эти группы норм представляют собой три «первичных» отрасли права, которые сегодня именуются общностями права. На более поздней ступени эволюции происходит относительное обособление общественных отношений внутри трех сфер общества, что послужило причиной выделения новых отраслей права, «тяготеющих» к трем первичным отраслям. Это выделение происходит путем «отпочкования» от господствующей отрасли права относительно самостоятельных образований, которые, преимущественно в силу их значимости и традиции приобрели в глазах юридического научного сообщества статус отраслей права. Так, из гражданского права выделяется семейное право и трудовое право, полицейское право трансформируется в конституционное, административное и финансовое и т.д. Таким образом, выделение относительно самостоятельных сфер общества порождает потребность в дифференциации норм права и выступает первым и главным критерием обособления отраслей права - предметом правового регулирования.
Предмет правового регулирования отвечает на вопрос что регулирует данная отрасль права, какую сферу общества. При этом следует иметь в виду, что речь идет не просто о видах человеческой деятельности, но именно о первичных, наиболее фундаментальных сферах общества[980]. С другой стороны, этот критерий четко действует для отграничения трех «первичных» отраслей права. Внутри этих отраслей- общностей логика предмета правового регулирования не работает. Так, весьма проблематично определить отличие имущественных и личных неимущественных отношений, с имуществом связанных (предмет гражданского права) и трудовых отношений или семейных. В самом деле, договор подряда и трудовой договор по содержанию практически совпадают[981], но относятся к различным отраслям права.
Еще сложнее отличить государственно-управленческие отношения (предмет административного права) от управления в области финансов (предмет финансового права). Конечно, финансы - чрезвычайно важный круг общественных отношений. Но принципы управления финансами ничем не отличаются от управления транспортом, вооруженными силами, здравоохранением или народным просвещением. Если же выделять в качестве самостоятельных транспортное, «армейское», медицинское и образовательное отрасли прав, то что останется на долю административного права? Таким образом, для выделения «нетрадиционных» отраслей права объективных оснований не существует, но есть сложившаяся достаточно длительное время традиция считать их отраслями права, тесно связанная с представлением о значимости определенного вида общественных отношений для общества и относительной длительностью их правового регулирования[982]. Такая традиция является дополнением предмета правового регулирования. Представление о социальной значимости определенного вида общественных отношений выступает основанием для формулирования соответствующих норм права в законодательстве, в том числе, кодифицированном, что, по мнению правоведов-позитистов служит важнейшим доказательством существования обособленной отрасли права.
Еще одним критерием выделения отраслей права, работающим также на уровне общностей права, является метод правового регулирования. Метод правового регулирования - это приемы, способы, с помощью которых отрасль права воздействует на свой предмет. При этом метод - это не какое-то «приспособление», которое берут и применяют к общественным отношениям, а сами нормы права, так как иных приемов, способов правового регулирования вне и помимо норм права просто не существует. В зависимости от того, какие нормы права преобладают в той или иной отрасли, различаются диспозитивный метод правового регулирования, императивный и запретительный[983]. Так как в отраслях частного права преобладают управомочивающие нормы права, то такой метод правового регулирования является диспозитивным, основанным на равенстве статусов субъектов, выражающемся в том, что одна сторона не может навязать другой свою волю, заставить ее что-либо делать вопреки своему желанию. Лишь при наличии обоюдного согласия будет иметь место правовое поведение сторон. Такой метод иногда именуют «методом децентрализованного регулирования» или «автономный»[984]. Он характерен для гражданского права, семейного и трудового.
В отраслях публичного права преобладают обязывающие нормы права, которые образуют императивный метод правового регулирования (или централизованный). Он отличается неравенством (хотя и относительным) статусов субъектов и имеет место во властеотношениях. Действительно, статус начальника и подчиненного, должностного лица и гражданина в административных или финансовых правоотношениях отличается неравенством, проявляющемся в возможности первого отдать обязательный приказ (указание) в отношении второго. Относительность такого неравенства заключается в том, что начальник не может приказать подчиненному (а тем более гражданину, являющемуся объектом надзора) отнюдь не все, что угодно, а лишь то, что входит в его компетенцию.
Императивный метод характерен для конституционного, административного, финансового и процессуальных отраслей права[985].
В уголовном праве, а также обеспечивающих его уголовно-процессуальном и уголовно-исполнительном доминируют запретительные нормы права, отличающиеся тем, что лишь они снабжены санкциями. Именно эти нормы образуют третий метод правового регулирования - запретительный, который весьма близок императивному, но отличается от него тем, что только в нем реализуется принуждение в виде применения санкции правовых норм.
Таким образом, отрасли права отличаются предметом правового регулирования, традицией и значимостью регулируемых общественных отношений, а также методом правового регулирования. При этом изложенные критерии, повторим еще раз, действуют лишь в отношении общностей права.
Значительной особенностью по сравнению с отраслями внутринационального (внутригосударственного) права обладает международное право, подразделяемое, в свою очередь, на международное частное и международное публичное право.
Структура права включает также институты права, представляющие собой объединения правовых норм внутри соответствующей отрасли права. Они обосабливаются по кругу регулируемых общественных отношений, выделяемых внутри предмета правового регулирования. Так, в уголовном праве выделяются такие институты, как преступления против личности, преступления против собственности и т.д. (преимущественно по этому критерию строится Особенная часть УК РФ); в административном праве выделяются соответствующие институты по сферам государственного управления: управление в области транспорта, здравоохранения, народного просвещения и т.д. При этом критерии выделения институтов права еще более произвольны, нежели критерии обособления отраслей права.
Высший уровень абстрактности структуры права образуют общности права - такие правовые образования, в которые группируются отрасли права.
Уже древнеримские юристы расчленяли всю область права на две сферы - сферу публичного права (jus publicum) и сферу частного права (jus privatum, jus civile). С этого времени данное деление стало традиционным, хотя, следуя логике классификации норм права на управомочивающие, обязывающие и запретительные, представляется оправданным выделение и третьей общности права - запретительной. Тем не менее до сих пор остается дискуссионным вопрос о критериях выделения двух «классических» общностей права - частного и публичного.
Со времен Ульпиана - знаменитого древнеримского юриста (11 - 111 в.в.) - господствует представление о том, что частное право - это то, которое имеет в виду интересы индивида как такового, а публичное право - которое имеет в виду интересы государства как целого[986]. Однако очевидно, что для государства небезразличны вопросы, относящиеся к тому или иному строению семьи, собственности или наследованию, поставкам провианта или обмундирования для военных нужд и другие, принадлежащие к области частного, а не публичного права[987]. Достаточно спорным является и такой критерий, как способ защиты нарушенного права: частное право охраняется по инициативе частного лица в порядке гражданского судопроизводства, а публичное - по инициативе государственной власти в порядке уголовного или административного судопроизводства.
Более перспективным является подход, предлагаемый в качестве главного критерия разграничения частного и публичного права тип (принцип) правового регулирования[988]. Отношения, относящиеся к публичному праву, регулируются исключительно велениями, исходящими из единого центра, каковым является государственная власть. Именно она своими нормами указывает каждому лицу его «юридическое место», его права и обязанности по отношению к государству как целому и другим отдельным лицам. Исходящие от государственной власти нормы имеют здесь (в этой сфере) безусловный, принудительный характер, а предоставляемые ею права «имеют в то же самое время характер обязанностей: они должны быть осуществлены, так как неосуществление права явится неисполнением сопряженной с ними обязанности (бездействием власти)»[989]. Такой тип (принцип) правового регулирования сегодня именуется общезапретительным (разрешительным) и выражается в формуле: разрешено то, что прямо предписано. Именно он касается государственных органов и государственных служащих, а также граждан, вступающих в публичные правоотношения. Как видим, в этой области общественных отношений доминируют позитивные обязанности, то есть обязывающие нормы права[990].
В сфере частного права государственная власть принципиально воздерживается от непосредственного и властного регулирования общественных отношений[991]. Правовое регулирование предоставляется множеству «маленьких центров» - некоторым социальным единицам - субъектам права: отдельным индивидам, корпорациям и учреждениям (юридическим лицам). Эти маленькие центры являются носителями собственной воли и собственной инициативы и именно им предоставляется регулирование взаимных отношений между собой. Государственная же власть лишь охраняет то отношение, которое устанавливается частной волей[992]. Такой тип (принцип) правового регулирования является децентрализованным. Он основывается на управомочивающих нормах права, а также коррелирующих с ними запретительными нормами: способ правового регулирования в данном случае зачастую ограничивается установлением общих запретов, предоставляющих наиболее широкий выбор вариантов поведения - любого, который не является запрещенным. Такой тип правового регулирования сегодня именуется общедозволительным и формулируется следующим образом: разрешено все, что не запрещено.
Таким образом, отрасли частного права (гражданское, семейное, трудовое), закрепляя преимущественно частный интерес, основываются на принципе децентрализации, предоставляющем максимально широкий простор для личной инициативы. Отрасли же публичного права (конституционное, административное, финансовое, процессуальные отрасли) закрепляют преимущественно всеобщий (публичный) интерес и основываются на принципе централизации, необходимом для поддержания установленного порядка во властеотношениях.
Если выделять в качестве самостоятельных запретительные нормы права, то есть логика в обособлении запретительной общности права, представленной уголовным уголовно-процессуальным и уголовно-исполнительным права (с функциональной точки зрения сюда же относятся деликтные институты из административного права и гражданского права - институт административных и дисциплинарных проступков и гражданских правонарушений)[993]. Именно эта общность права (достаточно близкая к публичному праву, хотя несколько отличающаяся от него) призвана обеспечивать охрану правопорядка установлением запретов и применением наказаний за их несоблюдение.
Спецификой публичного права является, во-первых, его эволюция из естественно складывающейся публичной сферы общества, призванной принимать решения в интересах всего социума. Появление группы людей, профессионально занимающихся управлением - свидетельство ее обособления. С формированием раннего государства оправданно вести речь о постепенном складывании публичного права как относительно самостоятельной общности права. Именно обособленность данной сферы общества приводит (параллельно) к формированию такого субъекта права, как государство в лице государственных органов (государственных служащих)[994] и к самостоятельности обязывающих норм права. Отсюда вытекает специфика метода и конкретизирующего его режима публично-правового регулирования управленческих общественных отношений, призванных стимулировать дисциплину уменьшением, насколько это возможно, произвола, как государственных служащих, так и граждан в этой сфере.
Во-вторых, особенностью публичного права выступает единство прав и обязанностей субъектов властных правоотношений. У государственных служащих и граждан в публично-правовой сфере права и обязанности в принципе совпадают и представляют собой именно обязанности, т которых, в отличие от субъективных прав, нельзя отказаться. Использование в законодательных формулировках второго лица глагола (например, «устанавливает», «назначает», «утверждает» и т.д.) означает, что это именно обязанности как компетенция, одновременно выступающие запретами для всех остальных субъектов публично-правовых отношений (всем остальным, кроме уполномоченно-обязанного, запрещается «устанавливать», «назначать», «утверждать» и т.д.).
В общем и целом можно согласиться с В.А. Беловым, по мнению которого «нет и не может быть такого, чтобы все было разрешено и чтобы существовали только права — неизбежны и запреты и обязанности.... Вопрос классической литературы: стоит ли благоденствие всего мира слез невинного ребенка? — не может быть разрешен универсальным образом ни в одну, ни в другую сторону. Тем паче его разрешение — ставить во главу угла или общее благо, или частный интерес — никак не может быть общим руководством для государственной политики»[995].
Подводя итог вышеизложенному, следует констатировать, что в условиях постсовременности, когда возрастает объем социального конструктивизма, в том числе, и в правовой реальности, критерии выделения отраслей права и даже общностей права релятивизируются. Практически невозможно логически обосновать выделение, например, земельного или финансового права как отраслей права, а тем более определить статус таких образований, как контрактное, медицинское, образовательное право и т.д. Одновременно границы частной, публичной и запретительной сфер общества и правовой реальности постоянно изменяются, в том числе, после социально-политических, экономических или демографических событий: сужается частная сфера и расширяется запретительная в связи с ростом террористических угроз, однако частная сфера расширяется в связи с увеличением влияния транснациональных корпораций, экономической глобализации. Публичная сфера «расширяется» за счет увеличения регистрационных процедур и, например, необходимости государственного регулирования демографической политики. Примеры такого рода изменений, происходящих на наших глазах, можно и дальше множить; однако более важно выявить механизм, с помощью которого все это происходит. Он, как представляется, во многом обусловлен особенностями правопорядка и правовой культуры как элементов (аспектов) системы права.
Система права, в конечном счете, воспроизводится в действиях конкретных индивидов, образующих правопорядок. Под правопорядком традиционно понимается состояние общества, урегулированное нормами права. При том типе правопонимания, который излагается в настоящей работе, правопорядок является динамической характеристикой системы права. Правопорядок, с другой стороны, теснейшим образом связан с законностью, и выступает завершающим этапом режима законности, то есть реализацией права в правомерном поведении. Основанием правопорядка являются нормы права, а содержанием - правомерное поведение, возникающее на основе информационного, прежде всего, действия юридических норм в обществе.
В свете излагаемого диалого-социологического, антропологического подхода, исповедуемого автором, наиболее важным представляется определить механизм воспроизводства правопорядка, а также возможность его измерения.
Правопорядок как предпосылка, сам процесс правового воздействия на общественные отношения и результат такого воздействия с этих антрополого-социологических позиций начинается с элементарного акта экстернализации - проявления активности человека как такового. В результате производится изменение в окружающем мире, а внешняя активность человека объективируется в какой-либо форме. Таким образом, продукт человеческой активности отрывается от своего создателя и может стать общезначимым всеобщим достоянием. И экстернализация, и объективация могут быть юридически значимыми, если отвечают критерию общезначимости и общобязательности, то есть объективно служат целостности социума[996].
В большинстве случаев экстернализация и, соответственно, объективация, протекают в форме традиции, когда воспроизводится какой-либо образец поведения (в данном случае - правового поведения, то есть воспроизводится - транслируется норма права). Однако достаточно часто встречается и такая форма, как инновация, когда либо от субъекта исходит предложение по изменению существующего положения дел, либо он сам (в допускаемых рамках) совершает действия, не согласующиеся с общепринятыми, то есть демонстрирует своим поведением новый способ поведения. При определенных условиях это нововведение может стать новой нормой права, то есть происходит изменение правопорядка. Рассмотрим подробнее механизм такого рода изменений, дополняя изложенную выше концепцию источника права.
Прежде всего, необходимо выяснить, кто является субъектом инновации. Проблема заключается в том, что, в принципе, это может быть любой человек, но не факт, что его предложение действительно станет новой нормой права. Даже если таким субъектом будет глава государства, это не означает, что большинство населения «с радостью» воспримет его инновационный указ и сразу бросится его исполнять (соблюдать, использовать). Очень часто многие разумные (по мнению представителей государственной власти) проекты остаются нереализованными вследствие нежелания населения (обвиняемого в косности и тому подобных «пороках») им следовать.
Как автор проекта, так и (как не парадоксально это прозвучит) реципиент, то есть адресат - широкие народные массы. Поэтому воспроизводство правопорядка включает в себя две стадии или два уровня. Первая стадия - выработка, условно говоря, «проекта закона» - предложения нового варианта поведения. Причем такое предложение может исходить как «сверху», так и «снизу», как от представителей государственной власти (вместе с рабочей группой, в которую входят эксперты-ученые или практики) при внесении законопроекта в законодательный орган государственной власти, так и от референтной группы (личности), не связанной с государственной властью, когда «вдруг» появляется новый обычай, ритуал, обыденный способ поведения. Внесение инновационного проекта «сверху» гораздо более привычно и само по себе достаточно подробно разработано в литературе[997]. Гораздо менее исследован механизм формирования инновации «снизу». Действительно, как возникает новый обычай, новый способ поведения? В качестве аналогии можно задать вопрос: как возникает новое словоупотребление?
Во втором случае ведущую роль играет неформальная элита или референтная группа для широких слоев населения страны («творческое меньшинство» - по терминологии М.М. Ковалевского). Именно эти «социально значимые другие», которые при определенных условиях могут стать «обобщенным другим», то есть представлять собой позицию не какой-либо малой группы (субкультуры), но всего данного сообщества[998]. Именно они постоянно продуцируют инновации, которые, если будут восприняты населением, превращаются в новые обычаи, традиции, ритуалы, способы поведения в общественных местах, привычки, стереотипы поведения.
Как видим, и в первом и во втором случае принципиально важную роль играет вторая стадия (или уровень) воспроизводства правопорядка. В данном случае инновационный проект «перемещается» от элиты (как формальной - в первом случае, так и неформальной - во втором) к народным массам. Эта стадия может быть названа легитимацией. Она представляет собой не просто интериоризацию внешнего стимула во внутренний мотив (сознание) населения, но предполагает включение индивидов в ту или иную практику, то есть интериоризацию в деятельностном смысле, когда образец поведения начинает использоваться широкими народными массами.
Данная проблема достаточно слабо изучена в социологии и социальной психологии и остается практически без внимания в юриспруденции, несмотря на ее принципиальную важность. Действительно, прояснение механизмов легитимации может помочь в ответе на практический вопрос, - какие законы (и при каких условиях) будут эффективны, то есть, реализованы на практике, а какие нет.
Основная трудность, как представляется, здесь в том, что легитимность права (принятие новой правовой нормы населением) не имеет однозначной корреляционной связи (не то, что причинной) с ее - нормы - результативностью. Тем более, что конечный результат отдельной нормы (да и права в целом) невозможно просчитать по причине того, что правовое воздействие на общественные отношения невозможно отделить от экономических, социальных, демографических, политических и иных факторов. Напомним в этой связи известный тезис К. Маркса, вытекающий из философии права Гегеля: право - момент, сторона общества, который можно вычленить лишь аналитически[999]. Поэтому восприятие населением какой-либо новой идеи или правила поведения носит в гораздо большей степени интуитивный, мифологический, нежели рациональный характер[1000]. Конечный результат заранее предсказать невозможно, поэтому легитимация права обусловлена историческим прошлым нации (например, нельзя отрицать некоторого влияния архетипов коллективного бессознательного, то есть восприятия права на подсознательном уровне в форме легенд, мифов, сказок и т.п.), политической конъюнктурой ситуации, «зрительским эффектом», представленным механизмом внешнего влияния, уровнем манипулируемости (и фактической пиаровской манипуляцией) общественным сознанием. Все это преломляется вместе с другими, - например, экономическими, экологическими и т.п. факторами - в интегративный показатель состояния общества, который, в конечном счете, и детерминирует выбор новой нормы права.
По сути, рассмотренный выше механизм нормогенеза представляет собой источник права: предпосылку, сам процесс и результат селективной функции культуры (о чем уже речь шла выше). Подводя промежуточный итог вышеизложенному, констатируем, что правовое регулирование возможно как «сверху», так и «снизу» и включает в себя деятельность (и материальную, и идеологическую - духовную) элиты и народных масс; процесс правового регулирования образуется из двух стадий: разработки инновационного проекта и его легитимации.
А теперь рассмотрим вкратце специфику механизма воспроизводства правопорядка в современном обществе. Последнее, зачастую именуемой гражданским обществом, характеризуется, прежде всего, тем, что в нем активность индивидов (общественности, по терминологии Ю. Хабермаса) превалирует над структурой. То есть это такое общество, которое в максимальной степени опирается на самодостаточность народных масс. Именно они вырабатывают политический курс, и именно они продуцируют все (по логике сторонников концепции гражданского общества) юридические инновации. Понятно и может только приветствоваться стремление сторонников теории гражданского общества преодолеть, «снять» сохраняющееся в современном обществе отчуждение населения от государства и права. Но насколько похвальна эта интеллектуальная посылка, настолько же она нереалистична. Дело в том, что в условиях массового индустриального общества (а современное общество пока является именно таковым) объективно возрастает роль лидерства. Поэтому вместо тенденции демократизации наблюдается скорее противоположное, инверсионное движение к олигархичности современных политических режимов, ибо большинство населения и субъективно (вследствие апатии, политической пассивности) и объективно (вследствие отсутствия должного уровня специальных знаний и действующего сегодня механизма принятия политических решений) отстранено от управления делами государства. При этом, конечно, полностью игнорировать роль народных масс и их настроение не в состоянии ни один политик. Но при этом желательное настроение (по крайней мере, на некоторое время) можно организовать с помощью современных технологий манипулирования общественным мнением[1001]. Это факт, и при характеристике современной политико-правовой ситуации (при любой ее оценке: как необходимой для выживания человеческой деятельности, так и «грязном занятии», недостойном «порядочного интеллигента») необходимо исходить именно из него. Возможно, ситуация изменится в постиндустриальном обществе, в которое вступают наиболее развитые страны (или регионы мира). В сегодняшних же условиях инновации в подавляющем большинстве случаев продуцируются государственной властью. Порой государство не может ждать, пока в обществе спонтанно возникнет новый обычай, дабы его санкционировать. Поэтому приходится брать ответственность на себя, используя при этом метод проб и ошибок из-за принципиальной непредсказуемости результата - такой инновации (особенно на более или менее длительную перспективу). Таким образом, ожидать инициативное, основанное исключительно на активности общественности, правовое регулирование - как это должно быть в гражданском обществе - пока не приходится.
А теперь попробуем решить вопрос о том, как можно измерить существующий в данном обществе правопорядок. Проблема заключается в том, что правомерное поведение не поддается количественному учету: в самом деле, невозможно количественно рассчитать сколько раз среднестатистический человек соблюдает уголовный кодекс в единицу времени. Единственно возможным вариантом в данном случае является «метод от противного» - измерение правопорядка по количеству совершенных правонарушений. Чем меньше совершено правонарушений, тем выше уровень правопорядка.
Эти показатели можно, как представляется, заимствовать из криминологии - науки, изучающей преступность. В таком случае показателями правонарушаемости («обратной стороной» состояния правопорядка) будут выступать, во-первых, объем правонарушаемости (общее количество правонарушений, зарегистрированные[1002] на определенной территории за определенную единицу времени); во-вторых, уровень правонарушаемости (количество правонарушений, зарегистрированных на определенной территории за единицу времени в расчете на определенное количество жителей этой же территории), что дает возможность сравнивать состояние правопорядка в различных местностях, не взирая на то, что количество населения там неодинаковое; в-третьих, структура правонарушаемости (внутренний состав правонарушаемости по отдельным видам правонарушений); в-четвертых, динамика правонарушаемости (изменение вышеназванных показателей на протяжении более или менее длительного промежутка времени)[1003].
Систему права в аспекте правопорядка можно определить как систему правовых коммуникаций, «целью которой является установление такого общественного порядка, субъекты которого удовлетворяют свои интересы, реализуя субъективные права и обязанности»[1004]. Тем самым правопорядок суть «правовое состояние общественных отношений, т.е. как результат непрерывного процесса воспроизводства правовых коммуникаций»[1005].
Таким образом, с точки зрения постклассической методологии система права представляет собой постоянно изменчивую, находящуюся во взаимодействии с другими социальными подсистемами, создаваемую людьми в процессе исторической эволюции систему представлений о социально значимых с функциональной точки зрения правилах поведения, закрепляемых в нормах права с помощью знаково-символического оформления и реализуемых в массовом поведении широких слоев населения. Очевидно, что предложенный подход к системе права нуждается в дальнейших уточнениях. Однако, несмотря на такую оговорку, он является более адекватным изменившимся (и изменяющимся) условиям постсовременного социума.
Содержанием правопорядка выступает юридически значимая деятельность или правовая практика. Проблема юридической практики актуализируется в связи с необходимостью преодоления кризиса реифицированной юридической науки и теории права в частности. Теория права сегодня справедливо обвиняется в абстрактной схоластике, оторванности от насущных проблем отраслевых и специальных дисциплин. Действительно, когда достижением творческой мысли считают правовую коммуникацию, не нуждающуюся в субъекте права (над чем работает авторитетный немецкий теоретик В. Кравиц[1006]), - что может быть более оторванным от реальной юридической практики? А.В. Кашанин и Ю.А. Тихомиров отмечают, что господствующее в отечественной (российской) теории права позитивистско-догматическое понятие права не может быть априорно принято из-за «излишнего формализма данной позиции, которая отрывает теорию права от реальных проблем правоприменения»[1007]. А.В. Кашанин в соавторстве с С.В. Третьяковым утверждают: «Формальный подход игнорирует необходимое влияние ряда факторов, влияющих на принятие правовых решений, что определяет их частую неадекватность, выражающуюся в том числе в принятии “мертворожденных” либо неприемлемых с общественной точки зрения нормативных актов, а также решений по конкретным делам, возмущающих общественные представления о справедливости»[1008]. Кроме того, онтологический и методологический плюрализм, неизбежный в силу неисчерпаемости такого сложного феномена, как право, не способствует единству не только теоретических подходов в юриспруденции, но и правоприменительной практике (что опять-таки неизбежно при решении «сложных дел»)[1009].
Не лучше обстоят дела и в отраслевых юридических науках. В них крайне редко обсуждается вопрос об основаниях юридических норм (например, об основаниях уголовно-правовых запретов или процессуальных правил) и состоянии этих дисциплин[1010]. Получается, что и их практическая направленность - социальное воздействие нормативного материала, который они призваны обосновывать, на общественные отношения, а также их функции и задачи в современном социуме не становятся объектом изучения[1011].
Плачевная картина, обрисованная выше, во многом обусловлена кризисом классического науковедения, выступающего имплицитной предпосылкой, стереотипом мышления подавляющего большинства ученых. Для последнего характерны наивные натурализм, универсальность, вера в причинность и предсказуемость и, как следствие, - реификация или гипостазирование объекта исследования. Суть реификации состоит в овеществлении абстрактных понятий, в представлении их как некой материальной сущности, обладающей самостоятельными бытийными свойствами, в т.ч. воздействия на отношения между людьми. Если вспомнить марксизм, то овеществление (реификация) состоит в том, что отношения между людьми принимают видимость отношений между вещами, в чем состоит, в частности, товарный фетишизм. Гипостазирование - это приписывание свойств существования идеальным объектам, понятиям и теориям, т.е. их онтсшогизация. К этим категориям социальных наук примыкает антропоморфизм (по терминологии Ф. Хайека[1012]) или персонификационные метафоры или метонимии (по терминологии Дж. Лакоффа и М. Джонсона[1013]) - перенесение человеческих характеристик на неодушевленные предметы. Ф. Хайек пишет: «Современному человеку кажется неприемлемой идея, что мы не вполне вольны как угодно комбинировать свойства, которые мы находим желательными для нашего общества, и что не любой набор таких свойств окажется жизнеспособным целым; иными словами, что мы не имеем возможности создавать желательный общественный порядок из особенно привлекательных для нас элементов на манер некой мозаики и что многие благонамеренные начинания могут тянуть за собой длинный хвост непредвидимых и нежелательных последствий»[1014].
Практически все понятия классической юриспруденции - норма права, система права, субъект права, действие права и т.д. - суть реифицированные категории, коим приписывается (атрибутируется) свойство объективного надличностного (безличностного) бытия. А ученый-юрист олицетворяется юридическим Гераклом (по У. Блекстону), знающим ответы на все вопросы. Очевидно, что такой подход сегодня не выдерживает критики. Все социальные институты суть результаты деятельности человека, существующие как социальные представления и массовые практики. В признании практической «человекоразмерности» права как раз и кроется возможность преодоления кризиса юриспруденции, выражающейся в реификации ее категорий. «Результаты контент-анализа, - пишет А.Э. Жалинский, - по меньшей мере ряда учебников и курсов общей теории права и нескольких учебников по отраслевым дисциплинам показывают, что правотворчество и правоприменение преимущественно рассматриваются как «безлюдный», осуществляющийся сам по себе, без участия профессионалов процесс, а человек и гражданин также преимущественно представлены как пассивный объект права, даже если говорится о защите их основных и иных прав....
Право между тем по своей природе создается людьми, в том числе в значительной степени профессионалами, реализуется ими в интересах той или иной группы людей. Разумеется, оно предстает отдельному лицу как нечто внешнее, регулятор, с которым нужно считаться. Но все же право, правовая система, правовая практика — это продукты преобразовательной, творческой деятельности чека - это продукты преобразовательной, творческой деятельности человека»[1015]. Маститый криминолог кризис уголовного права видит прежде всего в его «бессубъектности»: «По существу, ни одна уголовно-правовая проблема не включает в себя какие-либо отсылки к субъекту реализации уголовного права. Разумеется, это корректируется соображениями здравого смысла, но, повторяем, системные выводы в уголовно-правовой науке отсутствуют. Между тем существование в условно выделенной статике и функционирование в динамике уголовного права всегда и объективно опосредуется человеческой деятельностью, и прежде всего профессиональной юридической деятельностью субъектов, занимающих различные позиции и обладающих различными компетенциями»[1016].
Кризис реификации юридической науки, как представляется, может позволить преодолеть практический «поворот», как основание «постметафизического мышления» (по терминологии Ю. Хабермаса) в гуманитарной мысли. Идеи Л. Витгенштейна и Д. Остина в аналитической философии переместили центр тяжести в научных изысканиях со структуры на функции - перформативные практики использования языковых значений, порождающие деятельность человека. Это побудило к изучению активности человека, интериоризирующего внешние стимулы во внутренние мотивы. Практический поворот как «постметафизическое мышление» состоит также в переносе акцента с теоретического знания на знание практическое, фоновое или личностное. Фоновое знание (оно же - практики) по мнению Д. Серля - это совокупность принятых в культуре традиционных, опривыченных способов деятельности, навыков обращения с различными предметами и т.д.[1017] Практическое (или личностное) знание - это знание «как», а не знание «что», знание рецептов успешной деятельности[1018].
Практический поворот применительно к юридической науке - это новое прочтение роли и значения юридической практики и техники как структуры и устройства юридической деятельности. Юридическая техника - это, перефразируя известного и оригинального теоретика уголовного процесса А.С. Александрова, - грамматика (или синтаксис), юридической практики. По его мнению, «юридическую технику следует понимать, как правопорождающую, правосозидающую деятельность, с одной стороны, с другой, как набор преддоговорных предположений, постулатов - юридических топосов, т. е. устоявшихся, выработанных веками фигур юридической мысли, и, наконец, - как умение речевыми средствами творить право=текст на основе указанной юридической топики»[1019].
Если исходить из важных и плодотворных идей постструктурализма, посвященных дискурсу как порождающей практики[1020], то можно утверждать, что юридическая техника - это не инструмент, прилагаемый к деятельности правоприменителя, но сама юридическая жизнедеятельность. Именно жизненный мир (в интерпретации социальной феноменологии или Ю. Хабермаса) выступает конечным результатом действия юридической теории, проявляющимся в юридической техники, понимаемой в вышеобозначенном социологическом ключе.
Жизненный мир, с позиций социальной феноменологии, - это «мир в естественной установке сознания, в которой человек живет и действует в повседневной жизни», «результат седиментации интерсубъективных значений в процессе социального конструирования реальности»[1021]. Для Ю. Хабермаса главное в жизненном мире - встреча говорящего и слушающего, в которой они выдвигают притязания на значимость, благодаря чему достигается согласие[1022]. Усматривая главную проблему «незавершенного модерна» в противостоянии (или противоречии) системы, тематизирующей механизмы управления и расширяющей пространства свободы действий в данном обществе и жизненного мира, когда тематизируются нормативные структуры (ценности и институты) в данном обществе[1023], он пытается разрешить его (противоречие) через взаимодоплнительность этих двух сторон социальности. В таком случае общество для немецкого философа - это и есть символически структурированный жизненный мир, существующий в процессе постоянного воспроизводства: символические структуры жизненного мира воспроизводятся посредством коммуникативных действий, обеспечивающих не только воспроизводство интерсубъективно значимого знания, но также стабилизацию групповой солидарности и воспроизводство компетентных акторов. Процесс воспроизводства присоединяет новые ситуации к наличным ресурсам жизненного мира в трех основных измерениях: в семантическом измерении (культурного предания), равно как и в измерениях социального пространства (социально интегрированных групп) и исторического времени (следующих друг за другом поколений людей). Этим процессам культурного воспроизводства, социальной интеграции и социализации соответствуют основные структурные компоненты жизненного мира: культура, общество и личность[1024].
Неисчерпаемость жизненного мира повседневности, в котором преломляется законодательство и другие формы права, а также господствующая юридическая практика (образцы действий как системы значений или социальных представлений), необходимо операционализировать, выделив наиболее важные его аспекты. Таковыми можно предположить индивидуальные смыслы, которыми персонализируются господствующие значения применительно к юридически значимым ситуациям в их интерпретации, личностное фоновое знание, персонализация типизации и идеализаций, а также мотивация.
Смысл в социальной феноменологии - это преломление господствующего в социуме (или социальной группе) значение в структуру личности. Приблизительно так же трактуется смысл в социальной психологии. Так, Д.А. Леонтьев полагает смысл интегративной основой личности, включающий несколько граней (онтологическую, феноменологическую и деятельностную). Смыл, по его мнению, - это эмоциональная индикация и трансформация психического образа, которая лежит в основе мотивации поведения (так называемый «личностный смысл мотива»)[1025]. Сталкиваясь с юридически значимой ситуацией (оценивая ее, таким образом, как правило, интуитивно, если это обыватель, а не правоприменитель) человек соотносит ее с личностными потребностями, интересами и ожиданиями, а тем самым наделяет персональным смыслом. Изучение того, как именно человек осмысляет типичные юридически значимые ситуации методами включенного наблюдения и другими «качественными» методиками позволит приблизить юридическую науку к практике - жизненному миру права.
Личностное, фоновое знание, знание «как» - процедурные умения, дополняющие традиционное знание «что» и играет принципиально важную роль в том, что Л. Витгенштейн назвал «следование правилу». Оно наглядно показывает, как происходят трансформации законодательства и господствующей правоприменительной практики в конкретные юридически значимые жизненные ситуации, наполняя первое и второе конкретикой жизнедеятельности. Сюда относятся умения общаться с полицейским, начальником/подчиненным на службе, оформление юридических документов, проведение следственных действий, оценка собранных доказательств и т.д. Все нормы права, в том числе, и процессуальные, а также методики, выработанные юридической наукой, никогда не содержат всей полноты информации для разрешения конкретного дела - ситуации. Поэтому навыки человека, выступающего субъектом в данном конкретном случае и образуют каркас юридической практики.
Типизации и идеализации - это способы оценки ситуации как типичной на основе прошлого опыта. Типизация, с точки зрения социальной феноменологии, - это «превращение незнакомого в знакомое», схематизация текучей и изменчивой социальности[1026]. На основе типизированных схем возникают идеализации - ожидания поведения от контрагента(ов) по ситуации в соотнесении с собственными действиями. А. Щюц вслед за Э. Гуссерлем выделял две идеализации: «И-так-далее», представляющей собой «доверие» окружающему миру, в том смысле, что известный мир останется таким же и имеющегося запаса знаний хватит для адекватности его восприятия и поведения в соответствии с ним, и «Я-могу-это-снова», позволяющую распространять положительный опыт на последующие ситуации[1027]. Кроме того, А. Щюц выделяет еще две идеализации, связанные с взаимозаменяемостью перспектив восприятия мира и поведения в нем: «взаимозаменяемость точек зрения» и «совпадение систем релевантностей». В первой идеализации содержится допущение, что другой, будучи на моем месте, видел бы мир в такой же перспективе, что и я; и наоборот, я видел бы вещи в его перспективе, будучи на его месте. Во второй идеализации я допускаю, что различия в воззрениях и истолковании мира, которые возникают из индивидуальных биографий, являются в принципе нерелевантными. Мы действуем и понимаем друг друга так, как будто мы судим о вещах на основе одинаковых критериев[1028]. Именно положительный опыт прошлых действий или информация, которой мы доверяем, является основой последующих практических действий. Это же касается не только обывателя - человека, не отягощенного специальными юридическими знаниями, навыками и умениями, но и специалистов. Р. Познер - лидер экономического анализа права США - доказывает, что основным методом, используемым в правовой практике, является «практическое мышление». Последнее включает в себя «анекдоты, самоанализ, воображение, здравый смысл, сопереживание, приписывание мотивов, авторитет говорящего, метафоры, аналогии, обычаи, память, интуицию, ожидание регулярностей»[1029].
Мотивация в социальной феноменологии трактуется как цель, которую действующий субъект намерен достичь определенным действием в соответствующей ситуации. В связи с этим А. Щюц выделял мотив «для-того-чтобы», относящийся к проекту социального действия. Кроме того, мотивация относится и к прошлому субъекта - это мотив «потому-что», выступающему основанием для будущего предполагаемого поведения[1030]. Именно мотивация преломляет потребности и интересы в поведение человека и определяется как личностными, идиосинкразическими факторами, так и соотносимыми с ними аспектами социальной и групповой, прежде всего, идентичности.
Практический поворот формирует новую постклассическую онтологию права. Право, с этой точки зрения, создается человеком как «первичный произвол» и последующая «амнезия происхождения» (по терминологии П. Бурдье). Существует же право в знаковой форме социального представления и массовых практиках, его реализующих. Действие права - это трансформация норм в господствующие практики и личностное знание, а не юридическая сила нормативного правового акта[1031]. Существование и действие права - это всегда деятельность людей, воспроизводящих информацию, содержащуюся в знаковой форме правила поведения. Субъектом права является человек и только человек, а не безличностный правовой статус. Человек представляет в правовой реальности (в правоотношениях, прежде всего) либо самого себя, и тогда он именуется физическим лицом, либо должность (должностное лицо), либо коллективное образование - коллективный субъект. Норма права - это не просто формулировка статьи юридического текста (в большинстве случаев - нормативного правового акта), но формулировка, воспроизводимая социальным представлением и массовым действием (практиками) широких слоев населения.
Таким образом, можно резюмировать, что «человекоцентристское» измерение права, сформированное прагматическим поворотом в социальных науках, основанное на методологии социального конструктивизма, а также близких ему теоретических направлениях дискурс-анализа и теории социальных представлений предлагает следующую «картину» правовой реальности: 1) любое правовое явление (процесс, норма, институт) существует в трех модусах бытия - в виде массового поведения, знаковой формы и ментального образа, включая индивидуальные, групповые и коллективные (социальные, общественные) формы проявления, взаимодействующие друг с другом; 2) правовое явление является результатом предшествующей практики, в том числе, означивания, в определенном смысле результатом произвола (по отношению к предшествующим юридическим явлениям и практикам), который, впрочем, не может быть каким угодно, выступая, в то же время, относительно устойчивой структурой - массово повторяющимся поведением, зафиксированным знаком и общепринятым ментальным образом; 3) оно никогда не является окончательно завершенным, а находится в состоянии постоянного переосмысления, а тем самым, трансформации.
Юридическая практика, таким образом - это деятельность человека, в которой пересекаются (практически никогда не совпадают) интересы личностные и социальные, проявляющиеся во взаимных экспектациях, в соотнесении себя с социально значимым Другим. Практика превращает человека в субъекта права, формирует нормы права через седиментацию множества персональных опытов и действий, т.е. систему права (правовую реальность) в динамике[1032]. Через юридическую практику философский уровень (исходные мировоззренческие начала права) и догма права наполняются конкретным содержанием. Практика реифицируется (опредмечивается) в догму и принципы права и, в свою очередь, распредмечивает их, инкорпорируя в хабитус и фактические действия человека. В этом, как представляется, и состоит механизм действия права, функционирования правовой реальности.
Понятие правовой культуры не может принципиально отличаться от своего родового понятия - культуры как таковой. Однако по поводу того, что же такое культура, существует множество точек зрения. Одни считают, что культура - это некоторое качество, отличающее, например, «культурное» поведение от «некультурного». Однако такой подход чреват расизмом, подразделяющим народы мира на культурные, и теми, кто таковым качеством, якобы, не обладают. Современная антропология утверждает, что «некультурных» народ не существует, несмотря на различный уровень их, например, экономического, развития. Сторонники другого подхода пытаются отыскать сферу культуры среди других сфер общества, сводя первую преимущественно к науке, литературе, искусству. Однако культура представлена отнюдь не только перечисленными видами деятельности; к сфере культуры относятся ценности, нормы, идеи, знаки, символы, все ментальные явления. Поэтому объем культуры, в некотором смысле, совпадает с обществом (культура одномасштабна обществу, утверждает Л.И. Спиридонов).
Наиболее предпочтительным представляется третий подход, который условно может быть назван антропологическим. Суть его заключается в том, что культура - это специфически человеческий способ жизнедеятельности, проявляющийся, прежде всего, в знаково-символических формах. Другими словами, культура - это сугубо человеческий мир, то, что является «человеческим» в мире. То есть, специфика социальности (социального бытия) проявляется именно в культуре, знаково-символических формах, опосредующих и определяющих специфику человеческих взаимодействий, наделяя их значениями и смыслами. Действительно, социальным является только то, что приобретает смысл (индивидуальный) и значение (межличностное) социального («человеческого»). Именно этот подход будет взят за основу при характеристике правовой культуры[1033]. Правовая культура, в таком случае - это вся правовая реальность, включающая нормы, ценности, правовые статусы и их реализацию в правопорядке. Правовая культура в этом смысле тождественна правовой системе, выступая ее знаково-символическим, ментальным аспектом.
Этот подход является чрезвычайно абстрактным. Он нуждается в конкретизации, которая может быть осуществлена через раскрытие функций правовой культуры. Они обеспечивают процесс воспроизводства правовой реальности и тождественны рассмотренным выше стадиям воспроизводства правопорядка. Таковыми являются экстернализация - совершение юридически значимых действий (шире - активности, в том числе, мыслительной); объективация - фиксация активности человека в определенных знаково-символических формах, результатах поведения человека, поддающихся интерпретации (например, ущерб от правонарушения, заявление в орган государственной власти, законопроект и т.д.); трансляция объективированных результатов активности человека любому адресату; селекция, то есть выбор из нескольких инновационных вариантов юридически значимой активности человека (проектов законов, обычаев, теорий) какого-то одного; легитимация отобранного варианта поведения благодаря механизму подражания и диффузии широкими народными массами; интернализация, то есть отображение всех предыдущих функций в правосознании, важнейшим элементом которой выступает правовая социализация.
Культуролого-антропологический подход во многом созвучен с идеями социального конструктивизма, демонстрирующими активную (гораздо более активную, чем представлялось ранее) роль сознания по отношению к общественному бытию. Сознание определяется бытием, но социальное бытие не в меньшей степени определяется общественным сознанием.
Социальный мир и все его феномены (в том числе и право) с антропологической (конструктивистской) точки зрения является одновременно и объективным, и субъективным[1034]. Он субъективен в том смысле, что конструируется первичным единичным действием (например, представителя референтной группы или правящей элиты по объявлению какого-либо действия правомерным, либо противоправным). В силу авторитета субъекта - носителя символического капитала, именующего некоторые действия в качестве правомерных, либо противоправных, других обстоятельств (например, функциональной значимости определенного действия, подлежащего нормативной охране - закрепления посягательства на него как противоправного, заимствования иностранного опыта и т.п.) происходит легитимация сконструированного социального мира (социального института, правила поведения), то есть признание его широкими слоями населения и седиментация («осаждение» - букв. - «выпадение в осадок» - в образцы традиционного поведения). Все это приводит к тому, что сконструированный мир реифицируется и начинает восприниматься как объективная данность, природа вещей, естественная сущность.
При этом следует иметь в виду, что социально значимый субъект формулирует правило поведения (в том числе и в форме запрета) отнюдь не произвольно. Он (его волюнтаризм) ограничен как ресурсом наличных средств, так и здравым смыслом, так и оценкой легитимирующего потенциала. В конечном счете, окончательный выбор правила поведения как правомерного или противоправного зависит от широких народных масс, которые либо принимают его и включают в контекст правовой культуры общества, или отвергают[1035]. Здесь принципиально важное значение имеет социокультурный и исторический контекст, который, по большому счету, и является трансцендентным критерием правовой селекции.
С другой стороны, социальный мир (включающий правовую реальность) с культуролого-антропологической точки зрения - это мир фактов (фактического положения вещей), и мир значений (как объективированных образов, так и индивидуализированных смыслов). Это не застывшая структура, а перманентный процесс объективации действий и смыслов, с одной стороны, и интериоризации реифицированных институтов и значений, с другой стороны.
Суть культуролого-антропологической научно-исследовательской программы[1036] как раз и состоит в том, что бы «расколдовать» (М. Вебер) или «деконструировать» (Ж. Деррида) социальный (и правовой) мир, разглядеть скрывающийся за кажущейся объективностью социальных (и правовых) институтов механизм их социального конструирования. Поэтому конституция, законодательство, органы государственной власти, правовые обычаи - не догмы, а объекты научной критики, производимой для их совершенствования. Они - суть результаты нормотворчества человека, обусловленного историческим и социокультурным контекстом (и оказывающим на него обратное воздействие), зафиксированного в знаков символической форме и реализуемого в правопорядке.
Все вышесказанное свидетельствует о том, что культурологическая антропология права - это не самостоятельная дисциплина, располагающаяся между юриспруденцией и антропологией, а сама юриспруденция, которая не ограничивается формально-догматическим представлением и методологией о правовой реальности, но рассматривает и изучает ее в качестве культурного феномена, включающего «материальную» сторону и идеальную[1037]. Такой подход не отрицает значение традиционного взгляда на право и методов его исследования, но предполагает его дополнение антрополого-культурологической рефлексией в отношении формальной стороны права. Только такой подход в состоянии объяснить почему одни и те же правовые институты в различных культурах действуют по-разному, с разной степенью эффективности и приводят к разным результатам.
Рассмотрим подробнее основные положения культурологи права как диалогической культурной антропологии права.
Одной из важнейших проблем культурной (ее иногда именуют социологической) антропологии является интерпретация культурного многообразия мира. Осознание несоизмеримости многообразных культур приходится на конец 60-х г.г. XX в. Этому способствовали не только накопление этнографических данных (гораздо большее значение имеет их интерпретация), но и открытия в лингвистике и эпистемологии (науковедении). Остановимся в этой связи на концепции лингвистической относительности Э. Сэпира и Б. Уорфа. Следуя за своими интеллектуальными наставниками - Ф. Боасом и Э. Сэпиром[1038], Б. Уорф в конце 50-х г.г. разработал достаточно сложную концепцию о том, как под влиянием структуры языка формируются привычные паттерны мышления. Отсюда вытекает идея о несоизмеримости членения опыта в различных языках. Уорф пишет: «Мы расчленяем природу в направлении, подсказанным нашим языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит - в основном языковой системой, хранящейся в нашем сознании... Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создавать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем»[1039].
Это представление об отсутствии единых критериев измерения различных культур не могло не получить отражение в юридической антропологии. Так, на основе этой идеи западные представители этой дисциплины утверждают о том, что принципиальной разницы между политической (потестарной, то есть классовой) организацией древних (в том числе даже локальных общин охотников - собирателей) и современных обществ нет. В любом случае существует группа людей, отличающаяся своими властными функциями, следовательно, правовым статусом. Одновременно ими заявляется и аналогия (прежде всего функциональная) нормативных регуляторов (права) как в древности, так и в современности[1040].
О несоизмеримости нормативных регуляторов в синхронном аспекте убедительно пишет Н. Рулан. На африканском материале, преимущественно, он утверждает, что мышление аборигенов не может быть квалифицировано как «ущербное». Оно не в меньшей степени рационально, чем европейская логика[1041]. Реализм мифологии, по его мнению, приводит к специфике обычного права. При этом одновременно существует представление о законодательной власти, которая в мифах персонализируется[1042]. Этим народам присуща достаточно сложная структура (спецификация) права[1043]. Вывод французского антрополога права следующий: «Вопреки эволюционистским предрассудкам, нельзя говорить о каком-то коренном или «природном» различии между правом нашего современного общества и правом традиционных обществ»[1044]. Другими словами, это не до- или пред- право, а другое право.
Большое внимание Н. Рулан уделяет проблеме заимствования (переноса, или рецепции) права или, как иногда говорят в антрополого-правовой литературе, правовой аккультурации. Эта проблема порождена реальной политикой колонизации. В силу специфичности традиционных культур, принятие местной правовой системой иностранной правовой системы может свестись к простому сосуществованию этих двух систем: очень часто местные общины продолжают жить в соответствии с их старым правом, а новое право применяется только лишь органами государственной власти[1045]. При этом наиболее распространенной реакцией традиционных обществ является противоборство (противодействие) зависимости от принудительной политической власти и законодательства колонизаторов (реакция вполне предсказуемая). Право в таком обществе действует, прежде всего, в прерывном пространстве через различные группы, составляющие общество. Более того, каждая группа пытается создать свою правовую сферу[1046]. «Вообще-то правовые передачи проходят удовлетворительно, - пишет Н. Рулан, то есть без особых потрясений в обществе - рецепторе, только тогда, когда это общество побуждается к изменениям, которые делают необходимым принятие нового права, и когда передовое право исходит от общества, основные черты которого больше не отличаются от черт общества - рецептора..., или рассматривается им как независимое от общества, в котором оно родилось, и возможное для принятия любым другим обществом... Итак, если колонизация вызвала глубокие изменения в традиционных обществах, то два других условия не могут быть выполнены. Так что в большинстве случаев... либо передача права не что иное, как иллюзия, либо цена этой передачи очень высока: это может быть распад структуры общества - рецептора либо искажение сути передаваемого права»[1047].
Необходимо отметить, что разнообразие культур не является (и не может являться) безграничным. При всех различиях между ними (как и любыми сравнениями и сравнимыми объектами - явлениями) всегда есть и нечто общее, хотя бы то, что и те и другие (различные культуры и правопорядки) - это именно социальные (культурные) и правовые феномены. «Непереводимость» (несоизмеримость) между ними всегда относительна: сравнивать и различать можно только такие явления, которые имеют черты сходства, подобия.
Конечно, полного, буквального перевода с языка одной культуры на язык другой достичь невозможно, как нельзя, видимо, выразить неповторимость поэзии Пушкина на английском языке, а Шекспира на русском. Многие жесты и даже действия в разных культурах интерпретируются по- разному. Но в то же самое время, «отсутствие в языке ряда понятий вовсе не означает невозможности их выразить (пусть менее экономным способом) через другие, а различия в грамматическом строе (например, наличие в языке грамматического ряда, определенных или неопределенных форм лексики) вовсе не означает их актуального осознания говорящим в момент речемышления»[1048]. При этом демиургом образа мира и, следовательно, паттернов поведения, является не язык сам по себе, а формы культурно - исторического бытия[1049].
Таким образом, концепция лингвистической относительности заостряет проблему общего и особенного в праве. Несомненно, разные типы культур отличаются различными правовыми системами, которые являются относительно несоизмеримыми. Они несоизмеримы в силу различия культур, особенностей места и времени (по терминологии К. Гирца). Но в то же время это различие относительное: в них есть и нечто общее, позволяющее их квалифицировать как культуры или правовые системы. Что же это за общее? Сам по себе этнографический материал дать ответ на этот вопрос не в состоянии. Поэтому обратимся за возможным ответом к философской антропологии.
Не вдаваясь в историю этой дисциплины[1050], остановимся на ее основном направлении, доминирующем в XX в. - биологической антропологии, концентрирующей свое внимание на биологии человека как вида.
Наиболее интересными течениями биологической антропологии представляются эволюционная эпистемология и концепция А. Гелена. Эволюционная эпистемология возникает в 40-х г.г. XX в. как продолжение идей Ч. Дарвина[1051].
Одна из важнейших идей этого направления состоит в том, что представление о принципиальной несводимости человека (социальной жизни) к животному некорректно (несколько преувеличено). Данные приматологии об устойчивых и передающихся во времени нуклеарной форме семьи у приматов, «ролевых» структурах групповой жизни и территориальной привязанности породили гипотезу о наличии элементов социального научения, необходимых для передачи соответствующего опыта[1052]. Отсюда вытекает принципиально важный вывод: культура не может быть объяснена в ее собственных терминах. В теорию культуры необходимо включать внекультурные (биологические) явления. В генезисе культуры особую роль играют биологические факторы[1053]. Именно из биологии, по их мнению, вытекают все социокультурные феномены, хотя это не простая редукция одного к другому. Так, в основе социальной организации (как и принципов человеческого поведения) лежат два основных биологических инстинкта - агрессии и кооперации. Необходимость контроля над агрессивным поведением - одна из предпосылок социальной организации (заметим в этой связи, что агрессия, как и любое другое социо-биологическое явление амбивалентно: наряду с деструктивным аспектом она включает и прогрессивные моменты, например, как образцы реакции на негативно воспринимаемый стимул она удерживает общую приспособляемость человека к окружению; агрессивные эмоции снижают избытки энергии, не находящие функционального выхода; соперничество и конкуренция - одна из фундаментальных форм социального взаимодействия)[1054].
Второй инстинкт, порождающий социальную (в том числе, политико-правовую) организацию является кооперация. Уже сам факт необходимости противодействия окружающей среде побуждают живые существа объединяться в своей активности для извлечения ресурсов и противостояния неблагоприятным воздействиям.
Таким образом, социальная организация вынуждена формировать и постоянно воспроизводить такие механизмы контроля, которые обеспечивают, с одной стороны, ограничение агрессии (превращение ее в цивилизованные рамки), а, с другой стороны, развитие кооперации. В результате осуществляется устойчивое воспроизводство целостной социальной системы. Применительно к праву это означает соединение и разъединение индивидов (то есть определение их правового статуса), благодаря чему обеспечивается целостность социума, что является «генеральной» функцией права, его предназначением.
Близкую позицию по этому вопросу занимает известный немецкий антрополог А. Гелен. Исходя из эволюционной (биологической) трактовки генезиса человека (последний, по его мнению, произошел из приматов в результате радикального «взрыва», мутации), он рассматривал его как «недостаточное существо» - несовершенное в биологическом смысле по сравнению с другими животными существами. Эта недостаточность детерминирует (порождает) необходимость культуры, которая компенсирует ее. Биологическая незащищенность человека приводит к необходимости сдерживания влечений. Отсюда вытекает потребность в социальных формах совместной деятельности людей - в социальных (в том числе правовых) институтах. Основу социального института составляют ритуалы - совокупность привычных действий[1055].
Интересно, что А. Гелен различает в социальных институтах универсальное - взаимность как фундаментальная антропологическая категория (основа всех социальных институтов), и особенное - ее наполнение конкретным содержанием в различных условиях (культурах, регионах, исторических эпохах), или общее и особенное[1056].
Таким образом, социальные (и правовые) институты обусловлены биологически, хотя к этому уровню бытия человека они не сводятся: это решение биологической проблемы адаптации несовершенного существа на более высоком уровне (или - другими средствами). Однако при этом необходимо учитывать, что переход от такого трансцендентального уровня к конкретному (то есть воплощение его в социальных, правовых институтах), чем занимается этнография, до сих пор не получил надлежащего освещения в философской (и тем более в юридической) литературе. Сам этот переход не происходит автоматически. В любом случае между философским уровнем, описывающим трансцендентальное основание правовых институтов и эмпирическим уровнем - описанием их функционирования - должны быть промежуточные звенья - теории «среднего уровня» (по терминологии Р. Мертона), которые относятся к социологии права, а не философской антропологии права.
Принципиально важную роль в воспроизводстве системы права играют знаки и символы, которые объединяются в тексты и приобретают форму религиозных догматов, мифов и идеологии. Поэтому социальная антропология права (соответствующая научно-исследовательская программа) не может не включать в свой методологический багаж идеи лингвистики и семиотики (особенно после лингвистического «поворота» в социогуманитарном знании).
Язык выступает важнейшим проявлением экзистенции, бытия права по причине формализации правовой реальности. При этом право как сложное, многогранное явление не может быть однозначно выражено в законченной системе знаков, последняя всегда огрубляет, искажает бытие права, хотя постижение права без определения его формы (как первичного этапа изучения) невозможно. Здесь проявляется противоречие языка и речи, мысли и языка.
«Идея о том, что смысл того, что может быть сообщено через посредство языка, - пишет известный лингвист Б.М. Гаспаров, - относительно независим от той конкретной языковой формы, в которую этот смысл может быть уложен в высказывании на том или ином конкретном языке, неоднократно выдвигалась в истории философской, лингвистической и эстетической мысли. Такой подход к проблеме соотношения мышления и языка характерен для направления мысли, которое можно с некоторой условностью назвать «классицистическим», поскольку его истоки восходят к античной и неоклассической картезианской логике и грамматике. Для этих течений характерно выдвижение на первый план универсальности законов человеческого мышления, не зависящих от того языка, на котором говорит то или иное человеческое сообщество; выражаемый в языке смысл понимается как изначальный, независимый от языкового воплощения феномен, свойства которого определяются всеобщими законами логики, а не разнообразными формами выражения, встречаемыми в разных языках.
С другой стороны, не менее мощное развитие в истории мысли получило противоположное направление, исходящее из того, что всякая мысль нераздельно связана с языковой формой, в которую она воплощается, так что всякое изменение формы выражения означает изменение мысли. Такой подход был в особенности характерен для романтического и модернистического (неоромантического по своей сути) понимания мышления как духовного мира, имеющего национально специфичный характер, неотделимый от строя языка и отпечатавшегося в нем исторического опыта народа. Философский спор о том, что первично — «мысль» или «язык», так же вечен, как эстетический спор между сторонниками «классической» и «романтической» духовной ориентации. Применительно к лингвистическим теориям нового времени можно сказать, что структуральная лингвистика и поэтика исходит из представления о неразрывности плана содержания и плана выражения языкового знака, тогда как генеративная грамматика и семантика, напротив, утверждает примат универсального доязыкового «смысла» над его реализацией в конкретном «тексте», построенном по правилам конкретного языка»[1057].
Истоки современной системы права (с точки зрения большинства юридического научного сообщества) - западная религия: католицизм XI-XII вв., на который «наложился» протестантизм XV-XVI вв. Это утверждение основано на том несомненном факте, что основу современной западной культуры заложили христианские догматы[1058]. Именно они легитимировали устройство западного социума и воплотились в таких ценностях правовой культуры, как индивидуализм (свобода личности), формальное равенство, активистское, первообразовательное отношение к внешнему миру. В этой связи особое значение сыграли догматы чистилища, боговоплощения, доктрина Ансельма Кентерберийского об искуплении, двух мечей, протестантская идея призвания и некоторые другие. Формирование этих догматов освящает ценности свободы, формального равенства и активизма и придает им статус «естественных».
В эпоху Просвещения эти религиозные догмы приобретают светский характер и превращаются на уровне обыденного сознания в мифологемы[1059], а на теоретическом - в идеологемы[1060] и фиксируются в первых конституционных актах - Билле о правах, Декларации прав человека и гражданина, Конституции США и др.
В силу экспансии Европы эти мифоидеологемы, более или менее четко соответствующие западной правовой культуре и отражающие социально-правовую реальность Запада, насаждаются всему остальному миру, выдаваясь за универсальные, единственно пригодные естественно-правовые ценности. В странах реципиентах они «пересекаются» с принципами местной правовой культуры, в результате чего возникает дуализм их правовых систем[1061].
Все это приводит к тому, что западные правовые ценности становятся искусственно вводимыми псевдомифами[1062].
Таким образом, сегодня законодательство существует в качестве информационной модели на двух уровнях: мифическом и идеологическом. Отсюда возникает важнейшая, как представляется, проблема законодательной референтности - ее соотнесения с правосознанием и материальным бытием социума. На уровне мифа[1063] она предстает в виде весьма туманных образов[1064]. Закон как идеологическое образование подвержено «ошибке короткого замыкания»[1065] - некорректному выведению эмпирических выводов из предельно общих идеологических конструкций[1066]. Так как между знаком и означаемым[1067], идеологическими конструкциями и эмпирическими данными, а тем более практическими действиями нет и не может быть однозначной связи, можно заключить, что закон преимущественно является идеологическим документом, служащим оправданием (как правило, «задним числом») политики. Будучи предельно абстрактной, закон как идеологема[1068] может служить средством оправдания практически любой политики, чему примером является сталинская Конституция.
Вышеизложенное дает основание для вывода о том, что законодательство необходимо изучать вместе с конкретизирующими ее подзаконными актами и практическими действиями как правоприменителей, так и граждан, реализующих ее положения. Другими словами, - это изучение так называемого «живого закона», предполагающей соотнесение его восприятия широкими слоями населения и специалистами (например, членами Конституционного Суда РФ)[1069].
Таким образом, правовая культура - это механизм постоянного воспроизводства с помощью обозначенных выше функций правовой реальности. Акцент на правовую культуру не просто фиксирует многомерность права, а определяет, как различные элементы, образующие правовую реальность, взаимообусловливают друг друга, осуществляя тем самым воспроизводство права.
Содержание правовой культуры как квинтэссенция вышеобозначенных функций образует механизм правового означивания социальных явлений и процессов как правовых. Он, в свою очередь, зависит от господствующих в данном социуме социальных представлений о добре/зле, правильном/неправильном, справедливом/несправедливом и т.п. универсальных дихотомий. Они универсальны потому, что присутствуют в любом (по крайней мере, сегодня) социуме, включая субкультуры и даже малые группы, однако наполняются разным содержанием в различном историческом и социокультурном контексте. Именно социальные представления и обусловленные ими стереотипы массового юридически значимого поведения, включая критерии отнесения соответствующего поведения к юридически значимому (т.е. процесс юридической квалификации) и являются главным критерием типологии правовых культур. Эти социальные представления, в свою очередь, определяются картиной мира, господствующей в данной культуре. Специфика соответствующей культуры как раз и проявляется в господствующих социальных представлениях и стереотипах поведения. При этом не существует объективной заданности конкретного содержания соответствующего типа правовой культуры: она суть социальный конструкт, производимый элитой и референтной группой с помощью дискурсивного механизма официальной номинации - классификации и «видения» социального мира. Изменения социальной ситуации и господствующего мировоззрения (которые всегда дополняют друг друга) трансформируют социальные представления, включающие критерии идентификации (и самоидентификации) социальной группы (социума) и массовое поведение, а тем самым видоизменяется и правовая культура.
Одной из актуальнейших проблем культурологического подхода к правопониманию является правовой мультикультурализм. Тенденции, происходящие в современном мире, отличаются двумя противоположными векторами: глобализацией и локализацией. Возможно, движение социальных групп, культур и обществ к локализации представляет собой ответную реакцию на глобализацию, шагающую темпами, опережающими возможности психологической адаптации. Нивелирование различий вызывает вполне оправданное стремление сохранить свою самобытность.
Особое значение при этом придается сфере культуры - культурной самобытности наций, этносов и даже отдельных групп. При этом движение к культурной автономии обнаруживается все в большей степени на локальном уровне - местного самоуправления. С одной стороны эта тенденция не может не приветствоваться, хотя бы в силу важности, ценности любой культуры. Более того, для выживания человечества унификация, сопровождаемая процессом глобализации, должна быть уравновешена минимумом разнообразия. Но, с другой стороны, чрезмерное развитие локализации ставит под сомнение не только существование национальной культуры, существующей на уровне отдельного социума, но и их управляемость.
Обозначенная проблема имеет прямое отношение к праву, выступающему формой фактически существующих общественных отношений. Одновременно реформирование законодательства должно учитывать тенденции, происходящие, в том числе, в культурной автономизации и сегментаризации современного общества.
Осмыслением очерченной проблемы в 80 - 90-х г.г. XX в. занялись, прежде всего, социальные философы. Наиболее перспективным направлением их исследований явилась концепция мультикультурализма, сформулированная одним из первых Ч. Тейлором[1070]. Представители мультикультурализма небезосновательно утверждают, что содержание современного общества образовано множеством культур, отличающихся разнородными, порой противоречащими друг другу ценностями. Важно то, что человек существует сразу одновременно в нескольких культурных сферах-пространствах[1071]. Поэтому сегодня не существует замкнутых, самодостаточных, целостных культур. Любая культура, очерчиваемая привязкой к социуму, языковой нации или территории, характеризуется множественностью значений, ей приписываемых, различающимися (может быть не противоположными, но разными) ценностными ориентациями[1072].
Мультикультурализм в области права утверждает, что поскольку отсутствует единая для всех времен и народов культура, выражающаяся как законченная система ценностей, а также рационально обоснованная иерархия ценностей[1073], постольку каждая культурная группа имеет (должна иметь) свою систему правовых норм и руководствоваться только ею. При этом культурные различия объявляются основополагающими, фундаментальными (так как именно они обеспечивают идентичность людей), всякое внешнее воздействие на эти различия должны оцениваться как величайшая несправедливость[1074].
Правовая политика, выражающаяся в законодательстве, реагирует в странах Запада на претензии все большего числа групп на юридические закрепление их автономии и предоставления особого правового статуса двояко. Политика ФРГ, например, состоит в интегрировании гастарбайтеров в правовую систему, но не в силу их членства в конкретной этнической группе, а на основании их правового статуса как индивидов. Отдельные права им предоставляются как работникам и личностям. Конституция ФРГ, таким образом, предоставляет отдельным индивидам определенные права просто потому, что они человеческие существа. Именно эта корпоративная стутусная идентичность обеспечивает таким людям определенные наборы прав и льгот[1075]. Иная система существует в Нидерландах. С 1982 г. там законодательно определена группа этнических «официальных меньшинств». Когда этническая группа добивается статуса официального меньшинства, получают удовлетворение ее претензии на социальную поддержку в жилищной и образовательной областях, в сфере занятости и др. Одновременно эти группы приобретают права на учреждение культурных, религиозных и образовательных организаций, а также обучение своим родным языком в качестве второго языка. Таким образом, голландцы практикуют модель «культурных анклавов» и «сохранения культур»[1076].
Эту двойственность политики мультукультурализма анализирует Н. Рулан. Юристы, по его мнению, вырабатывают некоторое число категорий, отнесение к которой индивида означает для него определенные правовые последствия. Их формирование и многократное увеличение ставит под сомнение «республиканский принцип» - принцип равенства. Другими словами, наделение отдельных лиц или групп особым правовым статусом, свидетельствует о том, что в равенстве могут быть различия[1077]. Так, например, французское законодательство не признает особый статус (а значит юридические существование) корсиканцев как нации[1078] или даже этноса, хотя признает таковой за коренными народами «заморских территорий»[1079].
В общем и целом принцип формального равенства предполагает, что права человека относятся исключительно к отдельным индивидам, а не отдельным группам[1080]. Поэтому «позитивная дискриминация» (особый правовой статус) допускается, как, например, формулируется в решениях Конституционного совета Франции, только исходя из разницы в социальном положении или в целях общественного интереса[1081]. Однако очевидно, что граница (мера) разницы в социальном (и культурном) положении, признаваемом дискриминационным, весьма относительна и контекстуальна: в одни исторические эпохи и у одних культур-цивилизаций это одни критерии отнесения различий к «нетерпимым», а значит - дискриминационным, а в другие (и у других) - иные. В любом случае универсальных критериев такого выделения и, следовательно, наделения определенных групп, категорий населения определенным правовым статусом, не существует. Это зависит, прежде всего, от господствующего в данную эпоху и в данной культуре мировоззрения, формирующего общественное мнение.
Это же касается и такой категории, как «общественный интерес» или «общее благо». По мнению либералов общественного интереса как реально существующей целостности не существует, а следует вести речь об интересах отдельных личностей. Поэтому, как утверждает Р. Дворкин, ограничения прав человека ссылками на общественный интерес, общественную безопасность и т.п. недопустимо[1082]. Проблематичность такого подхода состоит в том, что мера (ограничения) прав человека определяется свободой другого. Другими словами, объем моих прав ограничен правами другого. Но ограниченность ресурсов, объектов притязаний (например, государственных должностей, льгот и пособий) неизбежно приводит к конфликту притязаний одного индивида и другого. Либеральная конструкция меры прав человека разрешить этот конфликт не в состоянии.
По мнению же сторонников коммунитаризма мера прав человека определяется господствующими в обществе убеждениями[1083]. Такой подход представляется гораздо более предпочтительным по сравнению с красивой утопией либерализма, уповающих на «золотое правило». Именно признание, выражающееся в массовом поведении и ментальном образе-оценке соответствующего института, должно определять (и определяет на уровне обычаев) отношение населения к социальным (и правовым, в том числе) институтам, которые суть мера возможного, должного или запрещенного поведения. Одновременно господствующие в социуме предпочтения и оценки должны определять категории населения, которые могут претендовать на особый статус (в том числе, и правовой)[1084]. Выявление критериев признания множества фактически существующих и требующих юридического оформления социокультурных групп (категорий) населения - важнейшая задача социальной антропологии права, которая настоятельно требует серьезных научных исследований.
Проблема мультикультурализма - одна из наиболее актуальных в современной юриспруденции. И не только по причине провала политики ассимиляции мигрантов. Она имеет и чисто практическое значение. Множественность правовых идентификаций неизбежно порождает конфликт норм. Последний выражается в конфликте юрисдикций в тех государствах, в которых мультикультурализм положен в основу правовой политики (Канада, Австралия, Индия, Израиль, Великобритания, отчасти США). В этих государствах признается возможной юрисдикция этнических сообществ в вопросах семейного и отчасти гражданского права. Более того, практика уголовного преследования в США признает возможным принимать во внимание культурные нормы лиц, проходящих по уголовному делу[1085]. Тем самым признается право на культурное различие, но нарушается принцип формального равенства. Поэтому можно констатировать, что проблема мультикультурализма - одна из острейших и не имеющих на сегодняшний день однозначного, единственно верного решения в юриспруденции.
Государство входит в предмет юриспруденции, как отмечалось выше, опосредованно - только во взаимосвязи с основным и единственным ее объектом - правом. Поскольку право играет важную роль в правовой системе общества, постольку оно изучается юридическими дисциплинами (прежде всего, теорией государственного права) в том числе, и теорией права.
Постсовременное государство отличается теми же характеристиками, что и постсовременное общество. Поэтому прежде чем вести речь о специфике постсовеременного государства необходимо выяснит отличительные черты постсовеременного общества, отличающего его от общества эпохи модерна (на смену которому оно приходит). В эпоху Нового времени сложилось «классическое» представление о социальном мире (включая образ человека в нем) и возможности его познания. Господствующей метафорой[1086], с помощью которой организуется восприятие реальности, была метафора системы[1087] (как механической, свойственной для атомистических теорий, так и органической, характерной для диалектических концепций). В любом случае утверждалось, что социум - это устойчивая, закономерная (функционирующая в соответствии с объективными законами), стабильная и предсказуемая система. Она существует независимо от воли и желания отдельных индивидов. В то же время субъект в состоянии беспристрастно, недвусмысленно, аподиктично описать, объяснить и предсказать эту систему. Такое оптимистические представление основывалось на концепции научного разума, основанной, в свою очередь, на метафоре зеркального отражения[1088] (из которой, в частности, вытекает принцип тождества бытия и мышления).
Общество новейшего (или постновейшего) времени, которое именуется постиндустриальным, информационным или постмодерным, характеризуется неустойчивостью, стохастичностью, а потому непредсказуемостью. Отличительной его чертой является изменение роли информации (шире - ментальности), которая приобретает онтологический статус и благодаря которой общество в некоторых своих аспектах стало глобальным[1089]. В то же время социум наполняется «субъективной» составляющей. Это означает, что общество не существует вне идеальных представлений о нем[1090] (как типичных образов, так и интериоризированных субъективных представлений), воспроизводимых как ментальной активностью, так и поведением конкретных индивидов («превращающихся» тем самым в активных акторов). Таким образом, социум - в постсовременном его понимании - это не объективно данная структура (совокупность социальных статусов и безличностных связей между ними), но социальный конструкт, воспроизводимый (традиционно и инновационно) ментальной и поведенческой активностью людей[1091]. При этом такой конструкт является отнюдь не произволом идиосинкразии элиты, так как границы инновации зависят от исторического и социокультурного контекста, включающего, ко всему прочему, функциональную его (конструкта) необходимость. В то же время нельзя не признать, что социальный мир, существующий как система представлений о нем и действий в соответствии с ними, зависит от позиции (исторически и социокультурно обусловленной, прежде всего, идеологически) «наблюдателя» - актора, способа, которым он воспринимает мир[1092]. Все это ставит перед общественной наукой задачу пересмотреть многие, казавшиеся ранее незыблемыми постулаты - социальные категории, которые сегодня воспринимаются как «мифы европейской культуры Нового времени»[1093]: реальность, рациональность, объективность, истина, научность и др.
Изменения, происходящие в восприятии и содержании общества, не могут не сказаться на представлении о государстве, а там самым не изменить его место и роль в социуме. Для традиционной, «классической» теории государства, сложившейся в XIX в., было свойственно представлять его как универсальный обезличенный институт (бюрократическую машину), беспристрастно организующую жизнь общества (по крайней мере, если вести речь не о полицейском государстве, политическую ее сторону). По справедливому определению А.И. Соловьева, «государство признавалось самым надежным инструментом интеграции (и даже конструирования) общества и реализации гражданских интересов, выносящим окончательные (в т.ч. и юридически) вердикты»[1094]. Для «постсовременного» государства (государства постиндустриального, информационного общества), как представляется, свойственно снижение управляемости, рост социальных рисков, постепенной потери суверенитета[1095] и легитимности вследствие отчуждение населения от государственной власти, а также утраты государством сакральности и монополии на рациональность управления[1096]. Современное государство по свидетельству О. Хеффе утрачивает универсальный характер в области легитимации принудительных полномочий публичной власти. Ему на смену приходит «федеративная, субсидиарная, комплементарная мировая республика», основанная на «квалифицированной демократии»[1097].
Проблема «утраты суверенитета» имеет практическое измерение и состоит в теоретическом осмыслении правомерности вмешательства в дела другого государства (то есть, правомерности нарушения государственного суверенитета) в связи с нарушением в нем прав человека. В 2001 г. Международной комиссией по интервенции и государственному суверенитету во главе с известным теоретиком - международником Ф. Дэнгом была разработана концепция суверенитета как ответственности. Суть ее в том, что если государственная власть грубо нарушает права подданных (населения, проживающего в данном государстве), осуществляет внутреннее управление, не соответствующее международным стандартом, то другие нации имеют право и обязаны вмешаться в дела этого государства, а также предотвратить негативные последствия такой интервенции[1098]. Тем самым правительства, не осознающие своей ответственности перед народом (с точки зрения международного права), расплачиваются суверенитетом. Известный социолог, ныне профессор факультета международных отношений университета Дж. Вашингтона А. Этциони, лидер коммунитаризма и автор теории «Хорошее общество», утверждает, что в таком социуме провозглашается ответственность членов общества как друг перед другом, так и перед общим процветанием. Поэтому народ - активные граждане - в определенных случаях сохраняют за собой право обратиться в международные органы для наведения порядка и предотвращения геноцида, этнических чисток, массовых убийств, насилия. При этом тот, кто намеревается предпринять гуманитарную интервенцию, должен получить одобрение, как собственного народа, так и населения, выступающего объектом интервенции[1099]. Соглашаясь в принципе с мнением известного ученого, хотелось бы заметить, во-первых, что достаточно проблематичным остается механизм определения согласия населения на проведение интервенции[1100]. Во-вторых, содержание прав человека и их нарушения должны определяться не европоцентристскими стандартами, выдаваемыми за универсальные, а региональными конвенциями, которые достаточно активно формируются в современном «глокализирующемся» мире[1101].
В результате описанных выше изменений в картине мира происходит трансформация образа государства (как на теоретическом уровне, так и обыденном, так и на уровне коллективного бессознательного), а, следовательно, и изменение самого содержания государства. Государство, отождествляемое с объективной структурой, начинает представляться в качестве феномена культуры, коммуникативного, дискурсивного образования. В этой связи А.И. Соловьевым утверждается «двойственная» природа государства, включающая организационную составляющую, представленную аппаратом управления и «коммуникативную его грань», которая выражается в «служебных контактах между государственными агентами и их внешними и внутренними контрагентами»[1102]. Коммуникационная составляющая позволяет объяснить «скрытые», не представленные в организации «невидимые» смыслы, которыми руководствуется чиновник или политик, используя предоставленные ему формальные инструменты для воплощения собственных (иногда качественно отличающейся от нормативно установленной) версии целей и интересов государства. «Если организационная структура государства принципиально обезличена, то его коммуникативные связи - будучи завязаны на конкретных лиц с их мотивами, ресурсами и каналами передачи информации - предельно персонализированы и опредмечены. Если в основании организационных связей лежат нормативные представления о наиболее эффективном функционировании тех или иных звеньев данного института, то в основании коммуникации - контекстуальные показатели деятельности органов управления и конкретных чиновников. И если организация создает иерархию статусов и функций, то коммуникация - комбинацию отношений их реальных носителей. В этом смысле организационная структура есть социально «пустое» пространство, предписывающее абстрактному носителю функций тот или иной порядок действия, тогда как коммуникация - это интерсубъективная реальность, возникающая в результате действий людей, использующих доступные им ресурсы и каналы общения»[1103].
Соглашаясь с таким подходом в принципе, отметим, что в нем отсутствует проработка механизма взаимообусловленности, содержание которого образует внутренний диалог, организационной и коммуникативной составляющих государства. Создается впечатление, что в описанной А.И. Соловьевым модели, призванной прояснить проблему сочетания общесоциальных и индивидуальных интересов чиновников, эти два момента существуют самостоятельно, не пересекаясь. Отсюда достаточно радикальный вывод: государство неспособно «обеспечить устойчивое совпадение индивидуальных и общесоциальных мотивов деятельности своих агентов». Лишь в ограниченных случаях «индивидуальный выбор чиновника совпадает с общественным содержанием норм и целей. Но и тогда подобное совпадение противостоит коммуникациям, отражающим распространенные партикулярные оценки государственных задач» . Обращает внимание не только радикальность вывода известного политолога, но и отсутствие экспликации критериев «общесоциальности» задач[1104], норм и действий, а также фактологический, эмпирический материал, подтверждающий его (вывод). В то же время нельзя не признать плодотворность идеи, чрезвычайно важной именно для юридического анализа государства, необходимости изучать не просто его обезличенную структуру (форму, механизм, функции), но соотносить ее с конкретной коммуникацией, наполняющей структуру конкретным «человеческим» содержанием. При этом последнее необходимо рассматривать контекстуально - в рамках конкретно исторической и социокультурной обстановки.
В качестве механизма взаимообусловленности структуры и индивида (актора) применительно к государству можно предложить диалог, представляющий собой, с нашей точки зрения, постоянную трансформацию единичного в общее и обратно, включая как фактические действия, так и ментальные представления[1105]. Так понимаемый онтологический диалог достаточно близок дискурс-анализу как одному из наиболее перспективных методологических направлений в современном обществознании. Суть диалога в данном контексте состоит в необходимости принятия позиции Другого, неизбежно присутствующего в социальном мире, опосредованном знаками и их интерпретацией. Основной принцип гуманитарных наук у М.М. Бахтина - постоянное присутствие (в том числе, во внутреннем диалоге) Другого, с которым человек соотносит свои действия, мысли, самость[1106], ориентируясь на его возможное понимание себя и предвосхищая его[1107]. В то же время автор (действия, слова, мысли) должен принимать во внимание уже ранее совершенные действия, произнесенные слова, типизированные общественным сознанием концепты, составляющие содержание интердискурса[1108]. Тем самым складывается «двойная диалогичность» (или «тройная»): ориентация на конкретного другого, безличностного другого - социальный институт и внутреннюю диалогичность, позволяющую понять себя через призму другого[1109]. Политико-правовая реальность, таким образом, суть диалог между людьми, опосредованный политико-правовыми институтами, которые воспроизводятся в нем[1110]. Воспроизводство институтов, в свою очередь, включает традицию и инновацию, изменяющую политико-правовую реальность[1111].
Противоречие структуры (общего) и индивида (или действия, т.е. единичного) применительно к государству конкретизируется к оппозиции должности и человека, замещающего должность. Должность устанавливает жесткие рамки деятельности должностного лица, что выражается, в первую очередь, в разрешительном принципе (режиме) правового регулирования, выражающемся формулой «разрешено только то, что прямо предписано». Однако человек - существо несовершенное, и поэтому его действия потенциально содержат возможность отклонения от заданного идеала.
Более того, даже действия в рамках должного всегда несут отпечаток индивидуальности, то есть допустимого, но отклонения от среднетипичного. Вследствие многозначности словесных формулировок, которыми фиксируется должность (а любое понятие полисемантично), а также их незавершенности[1112] каждое действие, их реализующее, никогда не является повторением уже существующего и выступает потенциальной инновацией[1113].
Эта проблема была известна еще средневековой философской мысли под названием «два тела короля» (как светская интерпретация догмата мистического тела церкви) и излагается Иоанном Солсберийским в его трактате «По- ликратик, или о легкомыслии придворных и изысканиях философов» (1159)[1114]. Разрешение этой антиномии[1115] - до каких пределов простирается потенциально всегда существующее право чиновника на усмотрение - видится в действенных механизмах контроля и надзора за его деятельностью и жесткой правовой регламентацией (прежде всего, процессуальными нормами) его полномочий.
Диалогичность структуры и человека применительно к государству выражается в двух основных его трактовках: аппарате (механизме) государственной власти[1116], неизбежно отчужденной в силу специфики публичности государственной власти, проявляющейся в ее несовпадении с населением (что обеспечивает - должно обеспечивать - профессионализм и объективность управления) и политической организации общества, где акцентируется внимание на населении, без которого государство существовать не может (что выражается в другом аспекте публичности государственной власти, а именно - ее «проистекании» из населения, образующего это общество, т.е. в представительстве). Диалогичность этих противоположных моментов бытия государства может быть представлен в двух стадиях функционирования политической системы общества - в стадии опредмечивания государственной власти при ее формировании («проистекании» из общества и представительства социума) и распредмечивания - «возвращения» государственной власти в общество в виде принятия властных (в том числе, правовых) решений и их исполнения. Этот механизм предполагает действия людей, принимающих в расчет посредством интериоризации государственно-правовые статусы, выраженные в образах (знаково-текстуальной форме).
Одной из важнейших характеристик государства является легитимность. Не случайно этому вопросу посвящена одна их последних публикаций Л.С. Мамута[1117]. Легитимность, будучи признанием населением государственной власти, выступает сущностным признаком государства. По справедливому утверждению Ф. Хайека любая власть «покоится на некоем предваряющем ее убеждении и может держаться лишь до тех пор, пока держится это мнение; поэтому и источник власти — не личность и не сознательно творящая эту власть воля». И далее: «...нет воли, способной навязать людям какие угодно правила. Сообщество свободных людей исходит из того, что всякая власть ограничена общими представлениями, объединяющими людей. Где нет этого согласия, нет и власти. ... Власть не проистекает из должности, она покоится на признании обществом определенных принципов и простирается не далее сферы, определяемой этим признанием. Хотя высший магистрат не может сам эффективно ограничивать свою власть, тем не менее его власть ограничена ее естественным источником, который есть не другой волевой акт, а преобладающее мнение»[1118].
Вопрос о легитимности государства и государственной власти, несомненно, требует отдельного рассмотрения[1119]. Он привлекает внимание к проблеме взаимоотношения государственной власти и общества, аппарата государства и населения. Такие отношения, как представляется, основываются на диалоге как коммуникации, реализуемой в дискурсе, и предполагающей взаимное признание позиций ее участников. Очевидно, что диалог (кстати, как и любое социальное явление) возможен только во взаимодействии людей и феноменологически существует в виде интеракций. Однако не любой обмен сообщениями и действиями является диалогом, а только такой, который основан на принятии и признании (то есть, легитимации, в определенном смысле) точки зрения другого - контрагента (адресата)[1120]. Такое взаимопонимание, взаимодополнительность и взаимообусловленность отношений Я - Другой является основанием воспроизводства социума[1121]. Основной принцип гуманитарных наук у М.М. Бахтина - постоянное присутствие (в том числе, во внутреннем диалоге) Другого, с которым человек соотносит свои действия, мысли, самость, ориентируясь на его возможное понимание себя и предвосхищая его. «У человека нет внутренней суверенной территории, - писал М.М. Бахтин, - он весь и всегда на границе; смотря внутрь себя, он смотрит в глаза другому или глазами другого»[1122].
Принятие и признание другого происходит как пересечение двух уровней: как отношение Я - Ты (или «лицом к лицу), когда во внимание принимаются личностные характеристики адресата и как отношение Я - безличностный Другой, когда конкретный человек воспринимается как носитель статуса, а его личностные характеристики отходят на второй план. П. Рикер в этой связи замечает, что другой «расщепляется» на «другость межличностную и другость институциональную». Только «отношение к третьему, располагающееся на заднем плане отношения к «ты», обеспечивает основу для институционального опосредования, какого требует складывание реального субъекта права, иными словами - гражданина». В понятии «публичное пространство» выражаются прежде всего «условия множественности, возникшие в результате распространения межчеловеческих отношений на всех, кого встреча между «я» и «ты» оставляет вовне, на правах третьих»[1123]. Следует заметить, что такое принятие включает элементы как осознанности (сознательного, добровольного принятия), так и вынужденности либо бессознательности (через формирование соответствующей привычки, установки).
Эти исходные методологические посылки хорошо согласуются с идеями социальной феноменологии и с «мягкой» версией социального конструктивизма. Так, А. Щюц сформулировал понятие «типизации» как основной механизм поведения человека в его повседневной жизнедеятельности, из которых складывается интерсубъективный мир повседневности, воспринимаемый как естественная данность, не подвергаемая сомнению. В основе типизаций - ритуализированных способов поведения - лежат две идеализации, два способа восприятия окружающего мира и себя в нем. Первая идеализация может быть названа как взаимозаменяемость точек зрения. Она предполагает, что любой другой человек на моем месте воспринимает мир так же, как и я. Вторая идеализация формулирует совпадение систем релевантностей. Она касается того, что различия между людьми, обусловленные уникальностью биографических ситуаций, не являются существенными и не влияют на восприятие мира. Эти идеализации, определяющие повседневное общение, считается само собой разумеющимся[1124]. «Умеренный» социальный конструктивизм утверждает, что в основе любого социального института лежит «первичный произвол», который в последующем реифицируется, зачастую даже натурализируется и приобретает видимость объективной данности[1125].
Применение диалогической методологи к анализу государственности предполагает разрешение антиномии индивидуальное - общественное, на которую накладывается антиномия материальное - идеальное. Можно ли определить государство как органическую целостность, или же следует вести речь о должностных лицах, воплощающих своими действиями государство? Решение этого вопроса (как и других онтологических проблем юриспруденции) не может не основываться на некоторых философских предпосылках, выступающих метаоснованием юриспруденции. Так, большинство (возможно, практически все) концепции государства можно классифицировать на холистские и индивидуалистские, основанные, соответственно, на методологическом холизме и методологическом индивидуализме. Ее разрешение предполагает ответ на фундаментальный вопрос: существуют ли универсалии, и если да - то в каком качестве? Наиболее предпочтительной позицией по данному вопросу представляется средняя между реализмом и номинализмом, которую именуют концептуализм: универсалии не существуют в эмпирической, феноменологической реальности как явленная данность, но существуют в качестве идеального образа - понятия, обобщающего свойства единичных людей, действий, вещей, явлений, процессов. При этом наделение социальных целостностей качеством идеального образа как психической или ментальной реальности не ставит под сомнение ее объективность. Более того, социальный мир - это прежде всего мир значений, которыми наделяются люди, действия, явления и процессы[1126].
Изложенное выше дает основание заключить, что государство как некоторая целостность существует в общественном правосознании как объективная данность. В эмпирической же реальности государство представлено действиями конкретных носителей властных полномочий и людей, воспринимающих себя как представителей общества[1127]. Думается, эта посылка согласуется с точкой зрения Л.С. Мамута: «Реально любое государство (публично-властным образом организованное социально-стратифицированное общество) существовало и существует благодаря внутреннему, органическому единству людей и приводимых их усилиями в движение соответствующих публичновластных институтов»[1128]. Заблуждением антропоморфизма и анимизма, по мнению Ф. Хайека, являются обыденные представления о том, что общество или социальный институт (включая государство) «действует», «регулирует», «решает» или «функционирует» само по себе[1129].
Конкретизировать «идеальное» (социопсихическое) измерение государства можно с помощью теории социальных представлений, сформированной С. Московичи. Социальные представления суть господствующие в социальной группе обыденные знания о социально значимом с точки зрения этой группы объекте и ориентации относительного этого объекта[1130]. При этом социальное представление, подчеркивает С. Московичи, - это не представление об объекте, существующем независимо от человека, а сам объект, который не может существовать независимо от действующих субъектов[1131].
Структуру социального представления образуют, во- первых, разделяемое социальной группой знание об объекте, которое можно измерить степенью осведомленности. Во-вторых, в социальное представление входит поле представления, характеризующее информацию с содержательной стороны и, одновременно, социальную группу. Другими словами, это конкретные образы, смысловые свойства, значения информации, входящей в социальное представление. В-третьих, в социальное измерение входит аттитюд, выражающий общую (как позитивную, так и негативную) ориентацию субъекта относительно объекта социального представления.
Социальное представление относительно такого абстрактного феномена, как государство, является аморфным, расплывчатым. Особо это касается образа государства, складывающегося на уровне коллективного бессознательного и на обыденном уровне правосознания. Для этих уровней свойственна персонификация образа государства с политическими лидерами (главой государства в нашей стране), каузальная атрибуция (приписывание известной причины объясняемому явлению), стереотипичность восприятия государства, бинарность, защитный механизм положительной оценки «своей» нации-государству в противоположность «чужим». В то же время для современного российского правосознания свойственно отчуждение населения от государственной власти. На этом противоречивом отношении персонификации и отчуждения следует остановиться подробнее.
Исторически государство в массовом правосознании нашего социума отождествляется с государственной властью, причем с конкретным носителем статуса главы государства[1132]. При этом первое лицо государства воспринимается положительно[1133], в то время как чиновничеству большинство населения нашей страны не доверяют. Отсюда противоположный образ государства как отчужденного от населения аппарата принуждения. Это проявляется, прежде всего, в отношении населения с средним и низшим чиновничьим аппаратом, в котором человек выступает либо в роли объекта воздействия, либо просителя[1134].
Таким образом, налицо амбивалентность отношения населения к государству, включающая как антагонизм, так и единство. «Антагонизм проявляется в представлении о власти как насилии и государстве как аппарате насилия, единство реализуется в функциональном подходе к государству как органу, обеспечивающему взаимодействие различных социальных субъектов»[1135]. На мой взгляд, эта антиномичность между образом государства - «Оно» и образом государства - «Мы» объясняется сохраняющимся несмотря ни на что патернализмом как главной доминантой российского правосознания и отказом государства от выполнения своих функций по обеспечению безопасности и социальной справедливости в обществе. Поэтому отчуждение населения от государственной власти обусловлено не либеральными ценностями и отношением к государству как к «ночному сторожу», а его «нежеланием» удовлетворять ожидания большинства населения. За прошедшие годы реформ практически исчезла позиция «государство дало нам все...», резко снизилась готовность жертвовать чем-либо для блага государства. Иными словами, возросло демонстративное отчуждение человека от государства и столь же демонстративная приверженность упрощенной, но все же демократической модели («заставить государство»). Однако «за отмеченными сдвигами, - отмечал Ю.А. Левада в конце 90-х гг., - стоят не столько внедрение в сознание демократических принципов, сколько недовольство нынешними возможностями государства»[1136]. Лишь 5% считают, что они являются полноправными гражданами России, имеющими возможность влиять на власть через выборы, печать и другими способами. 27% оценивают себя как людей жизнь которых во всем зависит от власти, от государства, а 57% заявляют, что живут, полагаясь во всем только на себя и не рассчитывая на государство. Весомость последней цифры наводит на аналогию с какой-нибудь республикой свободных фермеров ХVIII века, где большинство на государство, действительно, не рассчитывало, не помышляло не о государственных пенсиях, ни об иных государственных гарантиях. «Однако, на самом деле, перед нами в данном случае, скорее, декларация настроений и пожеланий, чем реалистическая картина ситуации. Ведь в ответах на другие вопросы исследования те же люди, которые заявляют, что полагаются «только на себя», надеются на гарантированный государством минимальный доход, считают важнейшими правами человека - право на государственное обеспечение, на гарантированный прожиточный минимум и трудоустройство. 71% опрошенных считает, что «государство должно заботиться о благосостоянии каждого гражданина». Да и нынешние формы «русского бунта» (в основном против задержек зарплаты) - это преимущественно претензии, требования, адресованные тому же государству»[1137]. Представляется, что ситуация начала XXI в. практически не изменила отношение населения к государству.
Наиболее важной проблемой в этой связи, на мой взгляд, является механизм воспроизводства (включающий формирование) социальных представлений о государстве. В основе этого механизма, который одновременно является механизмом социокультурного конструирования реальности лежит диалог индивидуального - социального: превращение индивидуальной инновации в коллективно разделяемое знание-традицию и ее интериоризация в индивидуальные представления и действия.
Кто формирует социальное представление о государстве? Как и любое другое социальное представление, оно складывается на основе первичной инновации (во многом даже произвола), производимой референтной личностью. Применительно к государству такой личностью чаще всего выступают не интеллектуалы - властители дум, а правящая элита. При этом критерий социального господства (символического капитала), по мнению П. Бурдье, состоит в монополизированном праве на номинацию - наименование людей и вещей, их официальную классификацию[1138]. «Политическое поле, - утверждает П. Бурдье, - является местом конкурентной борьбы за власть, которая осуществляется посредством конкуренции за непосвященных или, лучше сказать, за монополию на право говорить и действовать от имени какой-либо части или всей совокупности непосвященных»[1139]. Поэтому «чтобы изменить мир, нужно изменить способы, по которым он формируется, т.е. видение мира и практические операции, посредством которых конструируются и воспроизводятся группы»[1140]. «Право, безусловно, является наивысшей формой символической власти номинации, создающей именованные вещи и, в частности, группы. Реалии, возникшие в результате этих операций классификации, наделяются полной степенью постоянства - постоянства вещей, - какой один исторический институт способен наделить другие исторические институты»[1141].
В принципе можно согласиться с достаточно категоричным утверждением П. Бурдье, навеянным идеями Б. Паскаля. «Единственно возможное основание закона - пишет П. Бурдье - в истории, которая, если быть точным, уничтожает любое основание.... Основа закона есть ни что иное как произвол, т.е. по Б. Паскалю - «правда узурпации». А видимость естественности, необходимости закону придает то, что я называю «амнезией происхождения»»[1142]. Это же, очевидно, касается и социального представления о государстве.
В то же время следует иметь в виду, что формируемое господствующей в плане номинации группой представление не может быть совершенно произвольным. Инновация может быть успешной, т.е. легитимированной населением, если общество согласно ее принять. Поэтому «настоящим законодателем является не автор проекта закона, но все те агенты, которые, выражая специфические интересы и обязательства, ассоциируемые с их положением в различных полях (в юридическом поле, но также в религиозном, политическом и т.д.), сначала вырабатывают частные и неофициальные устремления и требования, а затем придают им статус «социальных проблем», организуя с целью их «продвижения» формы публичного волеизъявления (статьи, книги, платформы ассоциаций или партий) и давления (манифестации, петиции, требования)»[1143].
Превращение инновации в традицию (или индивидуального образа в социальное представление) происходит с помощью механизма легитимации. В его основе лежит борьба различных социальных групп за навязывание своего видения мира (и государства, в том числе), в которой используется символическая власть «как власть учреждать данность через высказывание, власть заставлять видеть и верить, утверждать или изменять видение мира и, тем самым, воздействие на мир, а значит, и сам мир - это власть квазимагическая, которая благодаря эффекту мобилизации позволяет получить эквивалент того, что достигается силой (физической или экономической), но лишь при условии, что эта власть признана, т.е. не воспринимается как произвол»[1144].
Властные группы, навязывая номинации, используют дискурсивные стратегии, порождающие системы значений, в которых и выражается то или иное социальное представление. Именно дискурс как структурная последовательность интенциональных актов, складывающихся в процессе коммуникации (как непосредственной, так и опосредованной) формирует определенную версию реальности. В то же время социальное представление выражается в «последующих» дискурсах, которые воспроизводят и видоизменяют его.
Социальное представление о государстве, его формирование и воспроизводство сопровождается (или осуществляется) не только ментальными образами, но и фактическими действиями. Тем самым социальное представление о государстве (прежде всего, о государственной власти) приобретает фактическое, телесное воплощение в поведении, как представителей государства, так и их контрагентов. Это связано с тем, что социальное представление, как уже отмечалось выше, в принципе неотделимо от его воплощения в поведении, точно так же, как дискурс включает не только структуру (например языка), но и ее реализацию (например, в речи)[1145]. Таким образом, государство это не только ожидания типизированных (политических и, как правило, правовых) действий в социально значимых ситуациях, но и сами действия, реализующие эти ожидания. При этом осуществляется механизм идентификации: населения с образом государства, благодаря чему формируется и воспроизводится нация, а государственных служащих - с соответствующей должностью. Сама же государственная власть формируется и воспроизводится благодаря механизму представительства, блестяще проанализированному П. Бурдье[1146].
Думается, что изложенный подход позволяет по-новому представить государство, более адекватно изменяющимся социокультурным условиям его бытия.
Как представляется, «тайна государства», существующего в правосознании (как образ) и действиях людей, может быть решена на основе расширительной трактовки принципа представительства: каждый человек представляет кого-то или что-то: свой образ себя[1147] (как физическое лицо), должность (должностное лицо), коллектив, в том числе, государство (юридическое лицо). Представительство можно рассматривать в качестве имманентного свойства государства, проявляющегося в отношении управляемых и управляющих, выражая естественное неравенство и социальную стратификацию общества. При этом представительство может быть как добровольным (хотя эта «добровольность» всегда относительна), так и вынужденным, навязанным властным господством.
Парадоксальность представительства состоит в том, что доверенное лицо обретает власть над передавшим ему свои полномочия[1148]. Это связано с тем, что группа образует себя как раз с помощью делегирования, наделяя мандатом выступать от своего имени какого-либо индивида. В результате возникает отношение метонимии: доверенное лицо превращается в часть группы, которая может функционировать как знак вместо целой группы. «Обозначающее - это не только тот, кто выражает и представляет обозначаемую группу; это тот, благодаря кому группа узнает, что она существует, тот, кто обладает способностью, мобилизуя обозначаемую им группу, обеспечивать ей внешнее существование»[1149]. В этой связи справедливым представляется вывод Ж. Деррида о том, что народ США как таковой возникает в результате подписания своими представителями декларации независимости США, так как «подпись измышляет подписывающего»[1150].
Особое значение проблема представительства приобретает в эпоху глобальных проблем современности, когда происходит рост некомпетентности масс вследствие дифференциации знания. Может ли народ давать компетентные наказы своим избирателям или хотя бы компетентно их контролировать, если признать преимущества свободного мандата над императивным? Сомнительность положительного ответа вытекает как раз из растущей некомпетентности большинства и манипулируемости общественным мнением[1151]. Проблема представительства усугубляется также тем, что, как доказал К. Арроу, с одной стороны, результат голосования - единственного способа обеспечить представительство - прямо зависит от процедуры его проведения, а, с другой стороны, не существует правила коллективного выбора, удовлетворяющего принципам демократии[1152]. Другими словами, принятие демократического решения, в традиционном для Запада слова, принципиально невозможно. В связи с этим представляется справедливым суждение А.Н. Кольева о том, что «иллюзия участия масс в политическом действии - один из самых устойчивых политических мифов. Более глубокий взгляд на социальные процессы обнаруживает, что везде и всюду правит меньшинство, а массы либо являются зрителями политического театра, либо играют в нем роль толпы. Именно меньшинство способно дать массе такое видение жизни, которое превратите в нацию - общество, пронизанное пониманием политического, пониманием социальной и властной иерархией»[1153]. Нельзя не согласиться с В.П. Макаренко относительно того, что в политике, как и в экономике «немногие эксплуатируют многих». Поэтому «демократия воплощает надежду на смягчение экономической эксплуатации и политического господства путем регулярной смены правительств и парламентов. Но эта надежда рухнула. Демократия не ликвидировала господство одних социальных групп (классов) над другими. В настоящее время в экономике господствует средний класс. В политике он преобразовался во всесильного среднего избирателя, влияющего на сферу распределения. Трудящиеся классы по-прежнему угнетены»[1154].
Выход из создавшегося противоречивого положения - если он может быть найден - состоит, в общем и целом, в развитии контроля общества за представителями народа и инстинкте самосохранения, побуждающем власть предержащих принимать решения, обеспечивающие целостность (выживание) социума. В этой связи представляются достаточно реалистичными некоторые положения делиберативной или дискурсивной теории демократии, например, требование широкого публичного обсуждения социально важных вопросов, разработку процедур выявления формируемого политически активной общественностью социальных предпочтений[1155].
В свою очередь отношение государственной власти, представленной государственным аппаратом (государственными служащими) и общества, представленного населением, также имеет диалогическую природу. Очевидно, что государственная власть должна принимать решения не в собственных интересах, а в интересах общества[1156]. В то же время государственная власть рекрутируется из общества при любом типе политического режима. В этом выражается диалектика публичности государственной власти: представлять социум и выступать арбитром над ним. Однако не секрет, что в реальности государственная власть (государственные служащие) далека от такой идеально-типической конструкции.
Серьезнейшей проблемой, требующей специального изучения, является экспликация общественных предпочтений, которые должна (по идее, например, теории общественного договора) агрегировать и осуществлять государственная власть. Э. де Ясаи приводит достаточно веские аргументы, чтобы несколько провокационно заявить: «... в любом обществе, где отсутствует полное единогласие и существует плюрализм интересов, государство, сколь угодно сговорчивое, не может преследовать иные цели, нежели свои собственные»[1157]. Главный аргумент состоит в том, что в современном сложноструктурированном обществе не существует объективных критериев сравнения индивидуальных предпочтений и их агрегирования в единую цель государственной деятельности[1158]. «Ввиду необходимости взвешивания индивидуальных целей — поскольку нет другого способа слить их в единую, величину, максимизируемый индекс — государство должно, несмотря на весь свой альтруизм и беспристрастность, трансформировать цели своих подданных, соединяя их в собственную цель, потому что выбор весов, применяемых к целям каждого индивида, не принадлежит никому, кроме государства. Существует ни на чем не основанная вера в то, что при демократии государство веса не выбирает, потому что они заданы, встроены в некое правило, которому государство не может не следовать, пока оно остается демократическим.
Типичным правилом такого рода является правило «один человек — один голос», которое присваивает единичный вес каждому избирателю, нравится он государству или нет. Ошибочность этой веры заключается в переходе от голосов к целям, к максимизируемым величинам. Неявное предположение о том, что голос, поданный за политическую программу или за группу людей, является приблизительно тем же самым, что и выражение целей избирателя, необоснованно. Наличие социального механизма (такого, как выборы для выбора одной из жестко ограниченного множества альтернатив (таких, как состав правительства) не должно трактоваться как доказательство того, что существует, в операциональном смысле, «общественный выбор», в котором общество максимизирует свои совокупные цели»[1159].
С другой стороны, действия государства «могут достигать или не достигать задуманного эффекта, а их ближайшие проявления ничего не гарантируют относительно окончательных результатов. Однако почти всегда они имеют другие эффекты, которые могут быть более важными и долгосрочными. Вдобавок эти непреднамеренные последствия могут быть определенно нежелательными, непредвиденными и, по сути дела, зачастую непредсказуемыми. Именно это придает жутковатый оттенок уютной точке зрения, согласно которой политика — это плюралистическая векторная геометрия, а гражданское общество управляет само собой и контролирует государство, которое представляет собой просто машину для регистрации и исполнения «общественного выбора»[1160].
Очевидно, что общество генетически и функционально предшествует государству. Однако нельзя не признать, что современное государство, используя интеллектуальную элиту, с помощью механизмов символического властвования формирует политико-правовую идентификацию населения и тем самым конструирует и воспроизводит (хотя и не по собственному произволу) общество, организуя его в политико-правовом аспекте. Последнее выражается в формировании господствующих представлений о нации, данном конкретном обществе и самом государстве и управлении массовым поведением, согласующимся с этими, во многом навязанными, представлениями.
Таким образом, государство как сложное, многоплановое явление, которое невозможно свести к единственному референту[1161], представляет собой диалог населения и государственной власти, содержанием которого выступает представительство.
Подводя итог предпринятому исследованию, необходимо отметить, что право, правовая реальность с точки зрения развиваемого постклассического подхода, как и любой социальный институт (социальная подсистема), обусловлено историческим и социокультурным контекстом. Бытие права, напрямую связанное с господствующим в социуме представлением о бытии, определяется исходными социальными характеристиками (и господствующими представлениями о них), образующими «конституцию» данного общества. Сегодня на наших глазах изменяются эти исходные характеристики - устройство социума. Это выражается, прежде всего, в том, что классическая картина мира заменяется на постклассическую (или, по терминологии В.С. Степина, на постнеклассическую). Тем самым формируется постклассическая научная картина мира, определяющая, в том числе, онтологию права, правопонимание.
Приход «постклассики» во многом был инспирирован постмодернизмом - радикальной критикой (деконструкцией) оснований индустриального общества эпохи модерна. В то же время необходимо признать, что сам по себе постмодернизм не предлагает никаких позитивных программ переустройства критикуемого общества (хотя достаточно четко ставит диагноз тупиковости модерна). Поэтому уже в конце 90-х г.г. XX в. заговорили о необходимости разработки позитивной программы преодоления ограниченности современности, что вылилось в такие мировоззренческие и научные направления, как пост-постмодернизм, After Postmodernism и пост(не)классическая философия. Преимущества последнего состоят в том, что в нем акцентируется внимание на новых критериях научности, онтологии и методологии науки.
Пост(не)классика основывается на следующих, принципиально отличающихся от классических, принципах, описывающих мир и человека в мире. Во-первых, «наивный реализм» (натурализм), выражающий принцип объективности, трансформируется во взаимообусловленность объективно го и субъективного аспектов социальной жизни. Другими словами, принцип объективности не отбрасывается (как это делают радикалы постмодернисты), а приобретает другой модус бытия: объективное в социальном мире существует через действия и мысли (психические образования) отдельных индивидов[1162]. Во-вторых, идея универсальности политико-правовых институтов, сформированных западной культурой, заменяется их исторической и социокультурной контекстуальностью[1163]. На роль универсального (если оно есть) может претендовать лишь «голая абстракция», которая наполняется разным содержанием в разных контекстах[1164]. В-третьих, акцент на устойчивую структуру, которую классическая наука в лице структурализма пыталась обнаружить за наблюдаемыми явлениями мира, заменяется признанием неустойчивости и постоянной изменчивости социальной реальности. Тем самым постулируется принципиально важное положение: социальная (и правовая) реальность суть процесс ее воспроизводства, осуществляемый дискурсивными практиками конкретных людей. Это положение вводит в методологию (и онтологию) юриспруденции идеи социального конструктивизма, социальных представлений и дискурс-анализа[1165]. В-четвертых, идея познаваемости (возможности полного описания, объяснения и предсказания) внешнего мира и, тем самым, его прозрачной однозначности трансформируется в принцип неопределенности и релятивности. Наше познание (описание и объяснение, не говоря уже о предсказании) всегда относительно, неполно, незавершенно и оспоримо. Поэтому наиболее абстрактные (а тем самым наиболее важные) социальные категории (включая принципы права) являются «сущностно оспоримыми», т.е. по поводу их содержания не может быть единственного (единственно правильного) мнения, тем более что на их определение и интерпретацию всегда влияет исторический и социокультурный контекст и неустранимая идиосинкразия субъекта. Отсюда неизбежность плюрализма не только в правопонимании, но и практически по всем вопросам теории права, в том числе, правоприменения: универсальной и однозначной квалификации неисчерпаемого множества конкретных жизненных ситуаций не может быть, т.к. не может быть универсальной и однозначной формулы, под которую их можно подвести[1166]. Релятивность же права состоит, прежде всего, в том, что его содержание обусловлено отношением с обществом и с другими социальными явлениями. Это вытекает из принципа различения как основы социального бытия.
В связи с перечисленными выше основными положениями пост(не)классической картины мира неизбежно иное представление о правовой системе и системе права. Она (система права) не может отождествляться со структурой права, включающей нормы, институты, отрасли и общности права (можно добавить подотрасли и субинституты), а представляет собой (с позиций постклассики) воспроизводство правовой реальности и поэтому тождественна понятию правовая система. Конкретнее систему права можно определить как деятельность человека по формированию правовых норм, включающих правовые статусы, и их воспроизводству (с последующей трансформацией) в действиях и ментальных представлениях (актах интерпретации) людей. Механизм такого воспроизводства - содержание правовой культуры.
Исходным, центральным элементом системы права выступает человек. Именно человек (в лице представителя правящей элиты и референтной группы[1167]) создает - конструирует, хотя и не по произволу - нормы права и их более крупные обобщения (институты, отрасли и общности) и наделяет их значением, которое становится господствующим в данном социуме. При этом важнейшим содержанием любой нормы права является формулировка (не всегда эксплицитная) правового статуса субъекта, в эмпирической реальности всегда представленного человеком, которому разрешено, вменено в обязанность или запрещено совершить определенное действие в связи с соответствующим действием другого субъекта. Правовой статус субъекта всегда ориентирован на возможность выполнения конкретного действия человеком.
Именно человек реализует в поведении и сопровождаемых его интерпретациях (наделением индивидуальным смыслом) принятые элитой и референтной группой нормы права, а тем самым, через легитимацию, собственно говоря, формирует нормы права, т.к. норма права может считаться сложившейся только тогда, когда она реализуется широкими народными массами.
Таким образом, система права - это люди, создающие нормы права; нормы права, образующие структуру права; значения, господствующие в данном социуме как ментальная составляющая норм права; действия людей, реализующие нормы права; индивидуальные смыслы, благодаря которым люди не просто квалифицируют социальные ситуации в качестве юридически значимых, но и соотносят их с собственными интересами и потребностями, а тем самым направляют свое поведение в связи с индивидуальными интерпретациями и оценками ситуаций, нормы и себя самих. Система права одномасштабна правовой культуре, выступающей механизмом ее воспроизводства с помощью взаимодействия, взаимообусловленности элементов (точнее - аспектов, моментов) системы права.