10

Миновало полгода. Певунов долечивался в одном из привилегированных санаториев в Прикарпатье. Стояло на редкость душное лето, похожее на вечность. Четырехэтажное здание санатория окружал многомильный парк. Вдоль аллей повсюду были натыканы игрушечные беседки с резными стенами и крышами в виде мухоморов. В парке во множестве водились белки и жил прирученный лось по имени Тимофей. На призывный свист Тимофей высовывал из кустов рогатую башку, надеясь раздобыть что–нибудь вкусненькое. Совсем рядом выпячивались в дымке бугристые силуэты Карпат. В ясные утра горы казались нарисованными коричнево–зеленой краской на небесной голубизне. Певунов целыми днями бродил по парку, опираясь на трость, нежился на солнышке, любовался пейзажем, а когда его никто не мог видеть, пытался даже бегать.

Публика в санатории собралась разношерстная, расспросы о том, кто и как сюда попал, считались не вполне приличными.

Певунову повезло с соседом по палате. Куприянов Михаил Федорович, полковник в отставке, был человек замкнутый, изысканно вежливый, они с Певуновым с первого дня почувствовали друг к другу взаимную симпатию. Полковник осенью пережил второй инфаркт.

— Вам тут понравится, — уверил он Певунова. — Я тут почти каждый год «реабилитируюсь» — отличное место. Кормят сносно, обслуживание на высоком уровне, а главное — настоящих больных раз–два — и обчелся. А то, знаете ли, отдыхать в обществе инвалидов — тяжкое испытание.

— Но ведь это санаторий?

— Да, санаторий. Но лечатся здесь в основном от затяжного ничегонеделания. Вы обратили внимание, как здесь много скучающих пожилых дамочек?

— Трудно не заметить. А кто это?

— Бог его знает. Жены и родственницы чьи–нибудь. Нуждаются они в санаторном уходе не более, чем гренадеры. Я склонен думать, не они здесь отдыхают, а кто–то там дома от них отдыхает.

В глазах полковника мелькнула смешливая искорка. Певунов улыбнулся в ответ. Ему нравились люди, которые шутят, имея за плечами два инфаркта. Он лишь опасался, что полковник ночью станет храпеть, но, оказалось, Михаил Федорович спал тихо, как девушка, и только иногда поскрипывал во сне зубами. В столовой они заняли общий столик. Третий с ними сидела драматическая актриса Ирина Савчук, женщина лет сорока пяти. Представляясь, она назвала себя Ирой, а на вопрос об отчестве досадливо поморщилась: «Неужели я такая старая?» Четвертый сотрапезник, юный атлет Виктор, появился за столом всего один раз, потом его прибор всегда оставался нетронутым, где он питался — неизвестно. Но и один совместный обед с атлетом Виктором оставил неизгладимое впечатление. Этот малый был, пожалуй, здоровее всех здоровых парней, которых Певунов встречал когда–либо. Он смолотил три тарелки борща и выпросил у разносчицы два добавочных шницеля, уверяя, что он малокровный и ему положено. Победительно гогоча, рассказал парочку анекдотов такого свойства, что после каждого актриса Савчук вынуждена была делать вид, что уходит из–за стола, и кокетливо просила: «Мужчины, скажите же что–нибудь этому юному наглецу!» Атлет заливался так, что посуда дребезжала на соседних столиках.

— Вы, молодой человек, не долежали в психиатричке. Рано выписались, — вежливо попенял ему Михаил Федорович.

Виктор размышлял над его словами минут пять, потом сказал, хохоча пуще прежнего:

— А ты остряк, дед, ей–богу, остряк!

Впоследствии, когда они обедали и ужинали втроем, вопрос здоровья исчезнувшего Виктора стал предметом их ежедневных шутливых соболезнований. Полковник, скрывавший за внешней мрачностью большую охоту позубоскалить, высказал предположение, что бедного мальчика принудительно погрузили в анабиоз с целью сохранения его бесценной жизни для последующих поколений.

— Какой ужас! — воскликнула Ирина Савчук, не знавшая, что такое анабиоз, и почему–то представившая, что Виктора разрезали на части и рассовали по пробиркам.

Она каждый день радовала взоры мужчин новыми туалетами. Оба наперебой ухаживали за ней, пикировались, красноречиво намекали на возможный в ближайшие дни смертельный поединок, но после застолья бесследно исчезали к немалому удивлению Ирины Савчук. Самолюбие актрисы было задето. Такую непоследовательность она расценила как вызов и однажды прямо спросила, чем занимаются ее дорогие кавалеры.

— Я страдаю, — туманно ответил полковник.

— Где же вы изволите страдать, Михаил Федорович?

— Обыкновенно у себя в номере.

— А вы чем занимаетесь по вечерам, дорогой Сергей Иванович? Тоже страдаете?

— Пишу завещание, — ответил Певунов. Прежде его всегда раздражали чересчур активные дамочки, но Ирине Савчук он был благодарен за ее внимание. В ней было то, чего ему теперь не хватало: неутомимое стремление к приключениям.

— Слушайте сюда! — сказала Савчук. — Отставить хандру. Сегодня вечером я имею честь пригласить вас обоих на коктейль. В восемь вечера. Самоотводы не принимаются.

— А куда приходить? — спросил покладистый Михаил Федорович.

— Ко мне.

— Разве это прилично?

— Не волнуйтесь, дама будет не одна.

— С мужем? — с надеждой спросил полковник.

Ирина Савчук обиделась. От обиды лицо ее помолодело.

— Если вам не подходит мое приглашение…

— Мы придем, — успокоил ее Певунов. — Горе тому, кто попробует нам помешать.

По вечерам они обычно играли на террасе в шахматы. По молчаливому уговору они ни о чем друг друга не расспрашивали. Так сладко и томно наплывали с гор прохладные сумерки, что и говорить ни о чем не хотелось. В этот вечер, примеряя перед зеркалом галстук, Михаил Федорович заметил вдруг с какой–то тоскливой растерянностью:

— Куда я собираюсь? Я не должен и не хочу никуда идти.

— Что так?

— Видите ли, после смерти жены я дал себе слово не участвовать ни в каких развлечениях с женщинами.

Певунов почувствовал досаду. Он не знал, что сказать. Полковник некстати приоткрылся, теперь им вряд ли будет вместе так легко, как прежде. Некоторые вещи мужчина обязан держать при себе. Эксгумация допустима лишь в особых обстоятельствах и никак не на отдыхе. Мало ли у кого кто умер.

— Давайте не пойдем, — хладнокровно предложил Певунов.

Но Михаил Федорович уже спохватился, уже пришел в себя.

— Нет, нет, неудобно обманывать такую милую женщину. — Глаза его блеснули лукавой усмешкой. — Да и потом я не думаю, что нас ждут какие–то особенные развлечения. Верно?

— Да уж! — с облегчением подтвердил Певунов.

Принаряженные, в парадных костюмах, они прошествовали по коридору, спустились на второй этаж и постучали в дверь Ирины Савчук. Развлечение все–таки их ожидало. Стол был сервирован: фрукты, две бутылки «Твиши», пирожные на бумажных тарелочках, — но не в этом дело. Кроме Ирины Савчук в комнате присутствовала ослепительная блондинка.

— Прошу знакомиться! — представила блондинку Савчук. — Это Элен Кузьмищева, восходящая звезда кино и театра. Она только сегодня приехала. Не робейте, Михаил Федорович, Элен не кусается.

Восходящая звезда привстала и оказалась ростом выше обоих мужчин. Рукопожатие у нее было крепкое, многообещающее. В иные времена Певунов в подобной ситуации естественным образом встрепенулся бы и обнадежился, но сейчас ощутил только слабый укол раздражения, так при виде короткого замыкания привычно вздрагивает ушедший на пенсию электрик.

— Ирина меня опекает, — сказала Элен. — Я не хотела сюда ехать, но она настояла. Впрочем, полезно недельку поскучать на природе. Не правда ли, мужчины? А-а?

Услышав это повелительное «а?», мужчины как по команде опустились на стулья. Элен при разговоре капризно вытягивала пухлые губки, нисколько не сомневаясь, что каждое произнесенное ею слово окружающие воспринимают как подарок судьбы. Ирина Савчук с ревнивым любопытством следила за впечатлением, какое произвела ее юная подружка. Певунов деликатно спросил:

— А не вас, товарищ Кузьмищева, я видел недавно в фильме, название которого запамятовал?

— А они ничего, веселые! — обернулась Элен к подруге. — Хотя немного пожилые для моего возраста.

Ошарашенный Михаил Федорович схватил бутылку и разлил вино по стаканам. Выпили по глотку, обменялись репликами о вкусе вина и о погоде. Ирина Савчук, видя, что веселье не клеится, предложила игру: каждый расскажет самый забавный случай из своей жизни. Все обрадовались, а восходящая звезда Элен заранее захлопала в ладоши, но вскоре выяснилось, что забавное по заказу не вспоминается.

— А что вспоминается? — расстроилась Элен. — Наверное, какие–нибудь фигли–мигли? А-а?

— Мне война вспоминается часто, — загрустил Михаил Федорович.

— Про войну не хочу, — запротестовала Элен, смело кладя руку на грудь полковнику. Это она проделывала уже не первый раз, и Михаил Федорович зябко ежился. — Хочу только про любовь. Давайте я первая расскажу. Вот в прошлом году. Приходит за кулисы один дяденька, чтобы со мной познакомиться. Познакомились. Я вижу, у дяденьки глаза блестят, как у кота Васьки. Я уж все понимаю, как к нам, актрисам, некоторые относятся с цинизмом. А этот, который пришел, работает главным конструктором, так он представился. Но я не верю, потому что вижу — жулик и хвастун. «Что вы от меня хотите?» — спрашиваю его напрямик. Из себя он ничего, приятный внешне и по виду обеспеченный материально. Вы почему отворачиваетесь, Михаил Федорович? Вам неинтересно? Вы не знаете, что будет после.

— Мужчины бывают нахальные, — выручил полковника Певунов. — Но и женщины иногда их самих провоцируют.

— Из–за того, что вы меня перебили, я не буду дальше рассказывать, — заявила Элен и надулась.

Ирина Савчук погладила ее по голове. При этом она смотрела на Певунова. У Ирины Савчук был светлый, ничего не выражающий взгляд. Она сказала:

— Какое ты милое, непосредственное дитя, Элен!

— Хочу купаться! — потребовало дитя. — Мужчины, пойдемте купаться?

— Купаться тут негде, — объяснил Михаил Федорович. — Только в ванной.

— Фу, так я и думала. С тоски помереть! Тогда хочу гулять. Хочу бегать по лунному парку.

— А? — вопросил полковник точно заколдованный.

Все–таки Элен вытащила всех на волю. Беззвездный вечер окутал землю синеватой мглой. Чуть они отошли, как санаторий со светящимися угольками окон показался им повисшим в воздухе. Во тьме, среди парковых зарослей, глухо поскрипывало и шелестело, какие–то ночные твари совершали свои мистические обряды.

— Кто там шебуршится, ой?! — испуганно пропищала Элен, повиснув на руке у Михаила Федоровича.

— Должно, змеи хороводятся.

Элен дико взвизгнула и повлекла полковника вперед. Они мгновенно растаяли в чернильном провале аллеи.

— А действительно, как–то не по себе от этих звуков, вы не находите, Сергей Иванович? — спросила Ирина Савчук, легонько касаясь его руки.

Певунову было не по себе от другого: женщина явно ждала от него определенных действий, аккуратно и умело подводила его к неизбежности этих действий, — его замутило от подозрений. Спать ему хотелось, и больше ничего. Впереди, во мраке раздавались повизгивания и хохот Элен Кузьмищевой.

— Как бы ваша подруга не надругалась над полковником. Он ведь, как и я, очень больной и усталый человек.

— Чем же вы больны, Сергей Иванович? — теперь Ирина Савчук уже властно завладела его рукой.

— Недавно перенес сложнейшую операцию. Чуть не помер. По сей день еле ноги волочу. Надо полагать, недолго осталось куковать на белом свете.

Ирина Савчук вдруг негромко и как–то приглушенно рассмеялась, Певунову сперва показалось, что она закашлялась.

— Чему смеетесь, Ирина? Я что–нибудь не так сказал?

— Ой, простите, пожалуйста!.. Но какие же вы все мужчины, одномерные. Вот вы сейчас идете и думаете про меня: какая наглая баба, пристала и никак не отвяжется. Признайтесь, ну?!

— Да что вы, Ирина!

— Думаете, к сожалению, — Ирина Савчук заговорила как–то по–домашнему доверительно. — К сожалению, у современных мужчин есть основания думать о женщинах плохо. Особенно у тех, кто посещает дома отдыха и санатории. Только зачем же, Сергей Иванович, составлять столь категоричное мнение на основании частных наблюдений. Уверяю вас, есть женщины и женщины, как соседствуют в мире поэзия и грязь.

Она хорошо это сумела сказать, как бы со стороны взглянув на них, бредущих без цели и смысла по темной аллее. Не слова ее, а голос, мягкий и несуетный, проник в Певунова, шевельнул какие–то колесики, что–то в нем задвигалось, захотелось вдруг говорить, говорить — точно нарыв в душе прорвался. Так долго он играл в молчанку — эта ночь его растормошила. Как бы только не пришлось после стыдиться своих откровений. А это бывает.

— Вы правы, Ирина, мы всегда торопимся, делаем поспешные выводы, а жить не умеем и в жизни разбираемся не лучше, чем дети. Вот я действительно недавно был очень болен и одновременно счастлив. Как это совместить — стремление умереть и рядом ощущение радости небывалой? Собирался умирать — как жить заново… Теперь здоров — и пустота. Были мысли, было головокружение и желание понять, теперь — безразличие ко всему. Нырнул, как Иванушка–дурачок, в кипяток, но принцем не вынырнул. Воспоминания расплываются, от них голова болит, точно свинец в нее льют. Не могу припомнить, почему, чем был счастлив. Помню одно лицо — ее звали Нина. Нянчилась со мной, да не со мной, а с тем, счастливым паралитиком, и в ней самой все было счастьем. Вы сказали — поэзия и грязь. Да, да, грязь нам доступна, а поэзия — удел не наш. Кому–то дано, нам — нет. Мы зато в середке, нам тепло и не дует… Простите, Ирина, не знаю, как объяснить, а вот жалко того, что было, до слез.

Ирина Савчук тесно к нему прижалась, и путала шаги, и сбивала его с толку своим ласковым телом. Из всего им сказанного она выловила главное.

— Эта Нина — была медсестра, врач? Молодая, красивая?

— Посторонняя. Совсем посторонняя. Вы не о том подумали, Ирина.

Выжатый излишек сокровенности опустошил его. Он не придумал ничего лучше, как сжать податливые прохладные плечи Ирины Савчук и чуток их потискать. Он ее всю помял немного в своих руках.

— Зачем? — удивилась она, отстраняясь не телом, а дыханием и недоверием. — Вы разве хотите этого?

— Вроде бы.

— Не стоит притворяться, мы оба не очень–то расположены.

— Это иногда отвлекает.

Ирина Савчук холодно рассмеялась, и на ее смех, как на зов, возникла из тьмы тень Элен Кузьмищевой. Тень материализовалась и прохныкала плаксиво:

— А где Михаил Федорович? Я его потеряла.

— Как то есть потеряла?

— Ну да, я спряталась в кустах на минутку, а он исчез. И там кто–то опять шебуршится. Я испугалась очень. Там — плюх–плюх! Может, там колодец, и он провалился… а?

Негромко аукаясь, прошли вперед по аллее, но полковника не обнаружили. В чернильных недрах парка и впрямь что–то сильно хлюпало. Не исключено, что ночные хищники догладывали косточки несчастного Михаила Федоровича.

— Хороший был человек, — грустно заметил Певунов. — Мечтал выздороветь и пожить еще годика три. Придется вам отвечать перед общественностью, Элен. Это ведь вы затеяли ночную прогулку. Если бы не ваши соблазнительные авансы, лежал бы он сейчас в постели с грелкой, живой и невредимый.

Элен не успела запротестовать, из кустов на аллею вымахнуло что–то черное, огромное, похожее на бульдозер, покачалось, пофыркало и с треском кануло обратно. Элен умиротворенно всхлипнула и упала на Певунова. Он бережно опустил ее на траву.

— Что это было — спросила Ирина Савчук, не потерявшая присутствия духа.

— Лось Тимофей балует, — объяснил Певунов, не уверенный, впрочем, что это был лось. — Элен, очнитесь!

Элен тряхнула головой и села.

— Сергей Иванович, спасите меня!

— Что ж, давайте возвращаться. А как же полковник?

— Вы нас с Ириной проводите, возьмете побольше людей и вернетесь. Ой, кто там?!

Ей померещилось. Парк умолк и прислушивался, точно перед несчастьем. Сейчас и Певунов ощутил что–то грозное в дрожащем мерцании ночи. «Куда в самом–то деле подевался Михаил Федорович?» — подумал он. Элен Кузьмищеву они с Ириной чуть ли не волоком дотащили до санатория. Девушка обмерла не на шутку. В вестибюле при ярком электрическом свете Певунов увидел, что лицо ее вытянулось, в глазах затаилась мольба.

— Ну, ну! — подбодрил он актрису. — Как вы, однако, чувствительны, барышня. Вам по вечерам не по паркам шастать, а дома сидеть. Разве можно так расстраиваться из–за пустяков. Хотя гибель полковника, честно говоря, и меня выбила из колеи.

Он поднялся к себе в палату. Михаил Федорович, уже облаченный в пижаму, лежа в постели, читал «Огонек».

— Ловко! — позавидовал Певунов. — Мы ваш труп в кустах ищем, а вы отдыхаете.

Полковник не выглядел виноватым.

— Не по мне, знаете ли, ночные моционы с дамами, уж не обессудьте. Да и эта кинозвезда чересчур резва. Пришлось вот таким манером удалиться. Хотел я было вас окликнуть, когда кустами крался, аки нечистый, но не посмел тревожить. Очень вы были увлечены беседой. Да-с!

В объяснении Михаила Федоровича было слишком много самодовольства, и Певунов не удержался, попугал:

— Легко решили отделаться, Михаил Федорович. Дамы к нам сейчас в гости пожалуют. Вы им сами все расскажите.

— Как же это… — Михаил Федорович с несчастным видом полез из–под одеяла, начал бестолково хватать то рубашку, то брюки. — Неужели нельзя как–то их остановить?

— Нынешнюю молодежь, если она взбудоражена, и танком не остановишь. Я пробовал — куда там. Элен кричит: «Вы не знаете, не вмешивайтесь! У нас с Михаилом Федоровичем договорено, чтобы я к нему в номер пришла».

Полковник внимательно посмотрел на Певунова, улыбнулся и опять нырнул в постель.

— Напугали, напугали старика. Я ведь… — Он не договорил, махнул рукой.

Посмеиваясь, Певунов разделся, погасил свет, лег.

— Как вы думаете, Сергей Иванович, не обидели мы дам? — озабоченно спросил в темноте полковник. — Все же они к нам всей душой.

За эти слова Певунов готов был ему поклониться. Он никого особенно не жалел вокруг себя, но сочувствовал тем, кто жалел. Он еще помнил, как к нему приходила Нина Донцова и кормила его с ложечки.

— Нынешнюю молодежь обидеть невозможно, — успокоил он полковника. — Спокойной ночи.

Михаил Федорович заснул быстро, измучился, оврагами уходя от Элен Кузьмищевой. Певунов не спал. Наступил его час. Он с наслаждением шевелил пальцами и потягивался. Ночные занавески на окне колыхались над ним, подобно парусам. Он вытягивал в темноту невидимые щупальца, пока не начинало покалывать кожу от чьих–то чувственных прикосновений. И вот тогда возникало мгновение, когда надо было заставить себя уснуть. Он научился точно угадывать тот рубеж в сознании, за которым истома физического томления перетекала совсем в иные ощущения. Деятельно начинал трудиться разум, соединяя в себе сладостный мираж с обыкновенными, привычными конструкциями бытия. «Еще усилие, еще чуть–чуть — и никто меня не догонит, — в изнеможении думал Певунов. — Я взорвусь, исчезну, и исчезнет комната, и этот дивный воздух, и скрип зубов полковника, и все, все, все, что еще не успокоилось и клубится звуками, запахами, цветом…»


Рано утром Певунов ушел из санатория. Он отправился на обычную ежедневную прогулку, но изменил маршрут и вскоре оказался за воротами парка, миновав будочку сторожа, в которой никого не оказалось. Одурманенный утренней свежестью, он шагал по дороге, влекомый тем детским ощущением, когда кажется, что еще немного пройти и взору непременно откроется нечто необыкновенное. Он опирался при ходьбе на палку, но уже больше по привычке. Палка была хороша сама по себе: легкая, ухватистая, с затейливой резьбой и черным, массивным набалдашником — как раз Певунову по руке. Эту чудесную палку прислал с оказией в больницу Василий Васильевич. Иногда Певунов смотрел на нее и гадал: из чего все–таки она вытесана? Незнакомое, очень плотное дерево с прозрачными глазками–прожилками по глянцево–коричневой коже. Нежно поглаживая трость, он думал: есть вещи, какие не купишь в магазине, а где и кто их делает — поди узнай.

Дорога, неровная, в выбоинах, дожди пойдут — не проедешь, вела, петляя, под гору; когда Певунов оглянулся, то не увидел санатория. Он остановился один в ароматном, зеленом мире. «Пойду вперед — куда–нибудь да выведет тропа», — решил с некоторым даже удальством. Но хвалился напрасно. Выступившее на безоблачное небо оранжевое солнце прогрело землю, в воздухе поплыли столбы жара, и Певунов пожалел, что не надел соломенную шляпу. Он был в спортивных брюках и пестрой хлопчатобумажной рубашке. Отмахав еще с полкилометра, рубашку стянул с себя и намотал на голову. Он вспотел и постепенно начал ощущать резь в спине. Хотелось пить, в животе урчало. Открывался поворот за поворотом, казалось, не будет конца этому спуску, этим зеленым трущобам. В санатории давно отзавтракали, и Михаил Федорович, поди, лежит на постели и блаженствует в ожидании физиопроцедур. Где–нибудь к обеду он обратит внимание на отсутствие Певунова и решит, что сосед, не иначе, околачивается в парке с Ириной Савчук. Певунов ясно представил себе его осуждающую гримасу. Нет, уважаемый Михаил Федорович, мы не прохлаждаемся в парке с прелестной Ириной, увы, мы лишены этой возможности, ибо бредем незнамо куда по раскаленной дороге и скоро, наверное, обуглимся до костей. Певунов свернул на обочину и опустился на траву в тени дикой яблони. Обтер рубашкой мокрое от пота лицо и грудь и немного подремал, привалившись спиной к дереву. В ушах гудели стрекозы. Ему чудилось, что время от времени он взмахивает рукой, отгоняя назойливых легкокрылых, но на самом деле сидел неподвижно. Он знал, что теперь у него не хватит сил вернуться в санаторий и вернее идти, куда шел, вряд ли эта земля необитаема. Поблизости наверняка есть какой–нибудь хуторок, где можно напиться. Обратный путь, когда он окидывал его мысленным взором, представлялся ему бесконечной, дымящейся от солнца лентой, на которую только безумец рискнет ступить. Вскоре он побрел дальше, озираясь по сторонам, иногда сталкивая палкой с дороги особо крупные камешки. Ему мерещилось, что идет быстро, но он сильно прихрамывал и еле полз. Да и куда было спешить? Не сегодня утром начал он этот спуск, а когда–то давным–давно.

Он уже догадался, что с ним происходит нечто неизбежное, давно задуманное судьбой, и смирился с этим и с каждым шагом ощущал себя все увереннее и безмятежнее, а когда перед ним неожиданно открылись какие–то постройки — не сразу поверил глазам. «Ничего тут не должно быть! — подумал с отрешенностью бедуина. — Однако надо пойти и проверить! Вон и стадо овец пасется вдали».

От покосившегося плетня, неизвестно что огораживающего, отделился мальчик, худенький, опаленный солнцем до черноты — белая пушистая головка с яркими, синими точками глаз. Он возник из травы, точно выткался из воздушных струй. Певунов разглядывал мальчика с сомнением. Мальчик ли это?

— Ты что, пацан, за овцами приглядываешь? — спросил на всякий случай.

— Чего за ними приглядывать? Не убегут!

— Ты, значит, тутошний?

— Ага.

— А еще кто в доме есть?

— Мамка там и деда… Позвать?

— Погоди, — Певунов подошел ближе и увидел, чем занимался мальчик, прячась в траве.

Там была нора, куда он напихал веток и палки и собирался все это поджечь. Коробок спичек был зажат у него в кулачке.

— А кто в норе?

Мальчик утомленным движением отвел со лба белые лохмы.

— Может, змея. А может, и крот.

— Ты подожжешь, и кто–нибудь вылезет? — Певунову было очень интересно, он присел на корточки возле норы.

— Нет, дяденька, никто не вылезет. — Мальчик не скрывал удивления неосведомленностью взрослого человека. — У норы много других ходов. Некоторые я, конечно, законопатил, но не все. Все никто не найдет.

— Зачем же поджигаешь?

— Я их пугаю!

— А-а! — Певунов искренне обрадовался исчерпывающему объяснению.

Они познакомились. Мальчика звали Павлом, он учился в пятом классе, а здесь, у деда, они с матерью отдыхали. Вскоре Павлу надоели расспросы, он повернулся к любопытному дядьке спиной и зашагал к дому, сделав знак следовать за ним. На свой последний вопрос: откуда у него спички? — Певунов уже не получил ответа. Он стянул с головы рубашку, надел ее и пригладил волосы. Они миновали большой сарай, откуда им под ноги с визгом вылетел кудрявый песик, одно ухо у него свисало на глаз, а другое — торчало к небу. Щенок недолго радовался встрече, Павел ловко поддел его босой ногой за пузо, щенок перекувырнулся, тявкнул и без обиды удалился в тень сарая. Они подошли к обыкновенному деревянному дому о пяти углах, но с высоким богатым крыльцом, выглядевшим на доме как архитектурное излишество. Мальчик скользнул в дверь, а Певунов в нерешительности топтался внизу. Через минуту на крыльце появился седовласый старик в кедах и выцветшей футболке, на которой можно было разобрать надпись: «Спартак». Дед–спартаковец оперся плечом о косяк и какое–то время смотрел на Певунова доброжелательно–изучающим взглядом. Потом извлек из штанов очки и напялил их на нос.

— Чего не заходишь, милый человек? — обратился старик к Певунову дребезжащим голосом.

— Я из санатория, — объяснил Певунов. — Попить бы водички хотелось. Жарко очень.

— Летом у нас всегда жарко, — заметил старик философски. — А зимой бывает и холодно. Заходь в дом, гостем будешь, — он отстранился и сделал широкий приглашающий жест.

С чувством странной неловкости и опаски Певунов поднялся на крыльцо и втиснулся в дверь. Он очутился в маленькой прихожей, заваленной тряпьем, пыльной и душной. В углу — гора бутылок.

— Сымай обувку! — велел старик.

Певунов послушно снял кеды, подтолкнул их к чьим–то разношенным валенкам и бутсам и продвинулся в горницу, светлую комнату с дощатым, блекло сияющим полом. Часть комнаты была отгорожена занавеской, из–за которой торчала спинка железной двуспальной кровати.

— Садись, садись, — пригласил старик. — Сичас распоряжение отдам. — Крикнул кому–то в сени: — Эй, Маняша, двигай сюда!

Певунов опустился на диван, жалобно под ним скрипнувший и провисший почти до пола. Ступни его через тонкие носки жадно впитывали свежую прохладу этого дивана. Но это его мало беспокоило. На зов хозяина из сеней явилась простоволосая, в легком ситцевом платье женщина. Взглянув на нее, Певунов испытал нечто вроде шока. Перед ним стояла лет на двадцать постаревшая Нина Донцова. Ее это были глаза, ее улыбка, ее поза ожидания с чуть распяленными от бедер руками. Увы, подумал он, начинается бред от солнечного перегрева.

— Вы, наверное, мать Нины? — спросил он неуверенно.

— Что вы, гражданин! — весело ответила женщина. — Я Пашкина мамаша. Ничья больше. Все другие остались в городе.

Когда она заговорила, сходство с Ниной не исчезло, но как–то затушевалось ее звонким голосом.

— А как вас зовут?

— Маняша… Мария Петровна.

— Принеси–ка нам чего–нибудь попить, Маняша, — распорядился старик. — Гость из санатория, вишь, утомился с дороги, на солнышке напекло. А ты нам чего холодненького и подай.

Маняша полыхнула по комнате платьем, обдала Певунова смеющимся взглядом, убежала.

— Ишь, девка! — похвалился старик. — Пятый десяток разменяла, а все козочкой шастает. Напоминала она тебе кого, служивый?

— Да, батя. Знакомую одну из Москвы… Очень похожи, просто не верится. Я даже испугался.

Тут они представились друг другу. Старик назвался дядей Володей. За стенкой Маняша гремела склянками. Певуновым все глубже овладевало безразличие к тому, что осталось за порогом этой избы. Мысль о том, что в санатории может подняться переполох, мелькала в его голове серой тенью. Куда ему отсюда идти, коли здесь так тихо и прохладно, и Нина Донцова готовит питье. Вдобавок у него не было уверенности, что это не сон. Как–то все слишком неправдоподобно: нелепое скитание под палящим солнцем, приход сюда, перед тем разговор с мальчишкой–змееловом, который теперь загадочно исчез, зазывно торчащая спинка кровати, коричневые стены с наклеенными на них фотографиями и переводными картинками, старик Володя в очках… Впрочем, могло оказаться и так, что именно теперь он проснулся, а прежде видел долгий сон. Видится же ему, что на этом обшарпанном диване он сиживал не раз, а бывало, и полеживал на нем, задрав ноги на мохнатый валик. Что сон, что явь. Сколько раз мы возвращаемся домой, не подозревая, что вернулись, и глупо норовя уйти?

— Говоришь, в Москве проживает знакомая? Считай, обознался. Маняша отродясь в Москве не бывала. Я бывал, дак и то не по доброй воле, а когда супостат туда задвинул. За оборону Москвы медаль имею, после тебе покажу. Ты ведь, я вижу, не шибко торопишься?

— Да вроде нет.

— Куда спешить? Для нас с тобой уж спешка миновала.

— Разве миновала? — удивился Певунов, попадая под власть непомерного простодушия старика, обладающего каким–то тайным знанием.

— А сам–то рази не чуешь? — Старик ухмыльнулся и заговорщицки подмигнул из–под очков. — У каждого свой предел обозначен. У одного — омут, у другого — санаторий. Добрел до предела, разом угомонись и жди…

Маняша впорхнула в горницу, чудом уместив на деревянном подносе множество мисок и плошек. Стол мгновенно был уставлен снедью. Появились на нем малосоленые огурчики, квашеная капуста, пронизанная кровинками моркови, блюдо с нарезанной ветчиной и чугун с дымящейся картошкой, а поверх всего взгромоздился на стол не меньше, чем пятилитровый кувшин, откуда поплыл в ноздри аромат сладко–подопревших ягод. Не заметил Певунов, как переместился к столу, как потекла диковинная, блаженная трапеза, сдобренная неспешным разговором, и лишь немного погодя обнаружил себя окончательно разомлевшим с кружкой прогоркло–кислого, духмяного питья в руке.

— Нина, а скажите, что же это мы пьем?

— Не Нина я, не Нина, — лукавила женщина. — А пусть хоть и Нина, не важно. Вы пейте, не сомневайтесь, вреда не будет. Домашняя настоечка без градусов, а душе в радость.

Под действием безградусной настоечки Певунова все пуще манила к себе откровенно–вызывающая, золотистая усмешка Маняши.

— Идти все же надо! — спохватился он в какой–то момент. — В санатории беспокоятся. Еще и погоню организуют.

— Куда пойдешь, служивый? — Старик Володя замаячил перед глазами озорной бороденкой. — Не ты первый из санатория сбегаешь. Идти тебе некуда. Стемнеет скоро. Долго ли запетлять в незнакомых местах.

— Что ж в самом деле, я и жить у вас буду? — без охоты возразил Певунов. — Чудное дело.

— А что, и поживи, — согласился старик, как о давно решенном. — Мужские руки в доме не лишние. Вон забор с зимы каши просит, крышу с сарая того и гляди ветром сдует.

— Хорошо бы, Павел сбегал в санаторий, предупредил, что я не пропал без вести.

Маняша чуть нахмурилась, но старик сказал:

— А чего бы и нет. Он малец шустрый, беги, Пашка, дорогу знаешь?

Павла тут же вымело из избы.

Певунов ничему не удивлялся, его лишь смущало некоторое затишье за столом и то, что взгляды старика и Маняши были устремлены на него как бы с соболезнованием.

— Что–нибудь не так? — спросил он. — Что такое?

Не дождавшись ответа, тут же забыл о своем беспокойстве, потянулся к кувшину. Маняша мягко перехватила его руку и сама наполнила его кружку.

— Эх, хоть поухаживать за мужиками в кои–то веки!

— А муж ваш в городе остался?

— Нет у ней мужа, — ответил за Маняшу старик Володя. — Безмужняя она. Нынче это водится. Нарожать детей и в одиночку взращивать.

Певунов сочувственно улыбнулся Маняше.

— У ней и никогда не было мужа, — продолжал объяснять старик. — А который был — его и считать нечего. Пьяница лютый, а не муж. Семью пропил, совесть пропил, нацелился было и мой хутор пропить — да руки коротки. Напустил на него дьявол хворобу, теперь не иначе тоже по санаториям мается.

Певунов улавливал, дело не в пьянице муже и вообще не в словах. Что–то в сегодняшнем дне происходило такое, не имеющее отношения к их разговору и сидению за столом, но напрямую касающееся его дальнейшей жизни. Ему оставалось только надеяться на благополучный исход. Он пригляделся к женщине и увидел, что теперь она больше похожа на Ларису, а не на Нину.

— Теперь–то я вас узнал! — Он погрозил ей пальцем и, дурачась, поклонился. — Вы — Лариса!

— Пусть Лариса, — отозвалась женщина с внезапной скукой. — Лишь бы не черт в юбке.

Старик горестно заметил:

— Путаешь ты все на свете, служивый. От крутого солнца такие явления. Ложись, подремли малость…


Певунов опамятовался на диване. Под головой подушка, жесткая, как ботинок, ноги покрыты шерстяным платком. Стол прибран. Старик Володя сидел у окна боком к Певунову, смолил цигарку, дым выпускал в открытую форточку. Певунов заворочался и сел. Выпитое зелье еще слегка кружило голову. Старик обернулся к нему.

— Ну как?

— Все в порядке… А инструмент где?

— В сарае, где же еще? Пошли помаленьку?

Время близилось к вечеру, солнце наполовину завалилось за горизонт.

В сарае инструментов накопилось полным–полно: топоры без топорищ, заржавевшие лопаты, покореженные пилы, без половины зубьев грабли и прочее такое. Все навалено в беспорядке на верстаке и на полу. Отсюда, изнутри, сквозь многочисленные щели в стенах отлично просматривалась окрестность.

— Я и говорю, мужских рук не хватает, — оправдался старик, поймав осуждающий взгляд Певунова.

Они наложили в карман гвоздей, отобрали какие получше молотки, зубила, прихватили несколько подходящих досок. С забором провозились до самой темноты: конопатили дыры, поставили шесть новых опор. В один из перекуров Певунов спросил:

— Скажи, дядя Володя, зачем вообще этот забор нужен? Он ведь ничего не загораживает. И калитки нету. Да и к чему калитка действительно, если забор можно обойти с любой стороны.

Старик протирал стекла очков листом лопуха.

— Забор для порядка нужен. Чтобы вид был соответственный. Как же это без забора? Ну ты, парень, чудной. Хутор без забора как проходной двор.

Прибежал Павел и позвал их ужинать.

— Ты в санатории был? — спросил Певунов.

— Был.

— Михаила Федоровича предупредил, где я?

— Ага, предупредил.

Певунов смотрел на мальчика с подозрением.

— Как же ты его мог предупредить, если у нас с тобой о нем и разговора не было? Как ты его нашел?

Мальчик обиженно засопел.

— Нашел и нашел, эка важность.

— И что он тебе ответил?

— Ты чего, служивый, к мальцу пристал с ножом к горлу, — вступился старик. — Ты людям верь. Как он твово Федоровича угадал — его дело. Он у нас смышленый. Вундеркинд по–научному.

Певунов удовлетворился ответом. Даже ему понравился ответ. Фантасмагория продолжалась. Ничего удивительного нет в том, что шустрый малец сбегал неизвестно к кому и выполнил поручение; нет ничего удивительного и в том, что Певунов ушел из санатория и не собирается туда возвращаться, потому что необходимо починить здешний забор. Все это естественно и логично, пусть и не совсем понятно. Да и кому непонятно–то? Вот забор, вот старик Володя, а вот и сам Певунов в майке, запревший и с гвоздем в зубах. В избе женщина, похожая одновременно на Нину и на Ларису, приготовила ужин. Мальчик Павел ковыряет в песке пальцем ноги. Впереди ночь, а позади бессмыслица болезни и пост начальника торга большого приморского города. Если крепко потереть ладонью лоб, то прошлое исчезнет, а забор и старик Володя все равно остаются.

— Чего–то я не помню, была ли у меня семья, — обратился он к старику. — Или я одинокий на свете?

— Это бывает. Потом, когда надо, вспомнишь.

Поужинали жареной картошкой, заправленной салом и помидорами. Маняша, наряженная в сверкающее бисером, длинное вечернее платье, запалила керосиновую лампу, и при ее неверном свете долго пили чай с сухариками и вареньем. Ночь влажными лапами просунулась в открытое окно и ощупывала лица сидящих. Певунов клевал носом, но все же поинтересовался:

— У вас разве электричества нету? Вон же лампочки.

Старик ответил резонно:

— При электричестве не чай пить, а кофию. Баловство одно. Где спать–то ляжешь? В доме или на сеновале?

Певунов решил, что в доме, пожалуй, всех стеснит, и ответил, что на сеновале.

— Токо не кури тама, — предупредил старик.

Маняша понесла на сеновал подушку и одеяло, а они постояли на крылечке. Звезды висели низко, похожие на донышки бутылок, подсвеченных снизу торшером. С каждой затяжкой в груди Певунова чиркало будто напильником. Ему было страшновато уходить на сеновал одному. Он боялся, что до утра не дотянет.

— Не задумывайся, — посоветовал старик. — Живи как бог даст.

— Уж дал, — усмехнулся Певунов. — Вот сюда привел. А зачем?

— Значит, надо. Душа дорогу знает.

— Кто ты? Что вообще значит весь твой хутор? — не удержался, спросил Певунов. Знал, не положено спрашивать. Не совладал со страхом.

— Не любопытствуй понапрасну. Все люди одним миром мазаны.

Певунов ощутил толчок в спину, хотя старик стоял перед ним и не шевельнулся. В сарае нашарил примеченную засветло лесенку, забрался наверх. Нащупал подушку, одеяло, лег, закутался до подбородка и стал ждать. Густо пахло сеном, в ноздрях щекотало и потягивало на чих. Где–то внизу поскуливал щенок. Певунов то задремывал, то открывал глаза, из которых никак не уходило жаркое томление дня. Ждать пришлось недолго. Заскрипела лесенка, заколебался настил, и рядом но не касаясь его, опустилась тень.

— Я ведь любил тебя, Лариса! — сказал он.

— Не Лариса я, Мария. Не хочу быть Ларисой.

— У меня сердце в крови купалось, когда тебя любил. Семью предал ради тебя. За что так со мной обошлась? Не навестила, в письме отраву прислала.

— Ты что — чумовым притворяешься?

— Дай руку, пожалуйста!

Прохладой тянуло от ее тела, а рука была жесткая, чужая. Неужели он обознался?

— Не пугайся, Маняша, я в своем уме. До того в своем, скоро зубами защелкаю. Скучно быть в своем уме. Ты этого не знаешь?.. Я всю жизнь в своем уме прожил, а счастье изведал, когда со скалы свалился и ум отшиб. Так теперь умишко опять при мне, спасибо доктору Рувимскому… Ты, Маняша, иди в дом. Ко мне еще попозже прийти должны, не хочу, чтобы нас видели вместе, да в такую пору.

Маняша отшатнулась, что–то бормоча, вроде даже ругаясь, на мгновение ее силуэт обозначился на фоне чердачного окошечка, как мишень. Щенок внизу заворчал, дверь сарая негромко хлопнула. Певунов скоро уснул. Во сне он катился по склону, ранясь о ядовитые колючки. Проснулся от свирепой ломоты в измятом теле. Услышал голос Михаила Федоровича и еще чьи–то голоса. Было утро серое, тусклое.

— Эй, Сергей Иванович, вы спите?! Что с вами?

Певунов превозмогая свинцовую онемелость в суставах, подполз к краю настила, свесил голову. В проеме двери стояли люди: полковник, врач санатория и незнакомый мужчина в замшевой куртке.

— Сейчас спущусь!

Он окинул прощальным взглядом свое ночное пристанище, и так ему стало грустно, точно приходилось отчий дом покидать навеки. Он спустился по лесенке. Настала минута расставания.

— Спасибо! — благодарил старика Певунов, тряся сухонькую, слабую ладонь. — Чудесно выспался. Нижайший поклон Маняше. Передайте, я ее никогда не забуду и ни с кем не спутаю.

— Оклемаешься — возвращайся! — пригласил старик. — Маняша до самой осени прогостит, никуда не денется. Главное, чтоб ейный муж не объявился. Тогда может беда грянуть.

В санаторий возвращались на «Жигулях». Полковник бережно поддерживал его за плечи. Певунову показалось, едут они целую вечность.

— Пешком быстрее дошли бы, — угрюмо буркнул и вдруг вспомнил про Павла. — Послушайте, Михаил Федорович, а мальчонка приходил?

— Нет, никто не приходил.

— Как же вы меня искали?

— Сторож видел, по какой дороге вы отправились. Ну и поехали наугад.

В санатории Певунова уложили в изолятор и первым делом измерили температуру. Градусник показал около сорока. Однако к вечеру температура спала, и он почувствовал себя вполне здоровым. Врач сказал, что скорее всего с ним приключился тепловой удар. После ужина Певунова навестили Ирина Савчук и Михаил Федорович.

— А где же Элен Кузьмищева? — спросил Певунов.

— О-о, в отместку Михаилу Федоровичу она завела другую компанию. Полковник локти кусает, да поздно… Но вы–то, вы–то Сергей Иванович, как всех напугали. Покинули нас не сказавшись. Прямо как Лев Толстой.

Ирина Савчук импульсно тискала руки на груди. Взгляд полковника искрился иронической улыбкой. Певунов был им рад, но ему хотелось спать. Гости это почуяли, пожелали ему доброй ночи и удалились, как показалось Певунову, чересчур торопливо.

Он спал долго, до девяти утра, пока не принесли завтрак.

…Дальнейшей жизни Певунова можно только позавидовать. Дни его походили один на другой, как близнецы, но в каждом бывает что–нибудь такое, что ему особенно дорого.

Встает он рано, около семи, и делает гимнастику по системе йогов. Ему долго не давалась асана «плуг», но теперь он классически достает носками до пола, дышит при этом глубоко. Закончив упражнения, облачается в тренировочный костюм и спускается в парк. В этот час в парке полно собак и бегунов трусцой. Между бегунами и владельцами собак часто возникают перепалки. Дело в том, что некоторые собаки не выносят вида бегущих людей, с лаем устремляются за ними в погоню и пытаются укусить за пятки. Это бегунам неприятно. Певунов, который больше симпатизирует собакам, вынужден силой обстоятельств выступать на стороне спортсменов. Он делает это без особого энтузиазма, и до активных антисобачников ему далеко. Среди них есть воители, такие, к примеру, как пенсионер Подгурский, который не спеша обходит всех и каждому грозит несусветными карами, вплоть до тюремного заключения. Собаки хорошо знают пенсионера Подгурского и облаивают его с осторожностью из кустов. Однажды какой–то спаниель–новичок подбежал к Подгурскому вплотную, вероятно, с целью подольститься, и был едва не убит снайперским ударом ногой в живот. Впоследствии пенсионер Подгурский показывал желающим синяк на щиколотке и обещал довести дело до публичного суда. Забавная деталь: владельцы собак и бегуны трусцой враждовали исключительно на территории парка и тут как бы не узнавали друг друга, а за его пределами многие поддерживали самые приятельские отношения. Исключая, разумеется, фанатика Подгурского, готового продолжать борьбу в любом месте и любыми средствами до гробового часа. И вот Певунов встречает Подгурского на аллее в молоденьком сосняке, где собаки почему–то охотно справляют нужду. Это и у Подгурского любимое место. Сейчас он стоит на опушке и полемизирует с пожилой дамой, держащей на поводке огромного, густого ньюфаундленда.

— Об людях не думаете! — вещает пенсионер, с пафосом ниспровергателя. — Весь лес загадили. Вы бы еще слонов сюда вывели. — Заметив трусящего навстречу Певунова, пенсионер обращается к нему за подмогой: — Вот, Сергей Иванович, извольте видеть! Сплошное безобразие. А куда смотрят местные власти? Куда, я вас хочу спросить?!

— Действительно, куда? — отвечает Певунов и прибавляет ходу.

Его ежедневный маршрут — около трех километров в зеленой зоне. На открытой местности, на виду, он бегать стесняется.

Дома дверь ему отворяет Дарья Леонидовна. Каждое утро Певунов говорит ей примерно следующее:

— Как же ты, Даша, не можешь понять, насколько это полезно для здоровья. Ты погляди на меня, как я легко дышу. Ну почему ты не бегаешь? Многие жены бегают со своими мужьями, ничего особенного.

Дарья Леонидовна отмахивается, шутит:

— Это уж ты у нас спортсмен. Мой бег от ванной до плиты. Иди вон Ленку поднимай, опять в школу опаздывает.

Певунов проходит в спальню дочери. Аленины коричневые узкие ступни торчат из–под простыни. Она и не собирается вставать. Ах, сладок, неприкосновенен девичий утренний сон! Певунову жалко ее будить, он понимает, на что замахивается, но ничего не поделаешь — школа не ждет.

— Аленушка–куренушка, просыпайся! — трясет ее за плечо. — Кукареку, кукареку, сколько можно спать человеку!

Дочка открывает один глаз:

— Отстань, папка!

— Что значит — отстань? А ну подъем немедленно! Где моя кружка с холодной водой?

Была Алена поменьше — часто будил ее именно так, плескал водой в постель не жалеючи, Алена помнит — брр! — угроза нешуточная, поэтому, садится, изображая фигуру скорби. Певунов, маленько еще ее потормошив, спешит в ванную. Он долго нежится под душем, чередуя ледяную воду чуть ли не с кипятком — исключительно полезный контрастный душ, — фыркает, отплевывается, с шумом прочищает ноздри. Благодать какая! Чувствует себя здоровым, молодым, бодрым. Из ванной, запахнувшись в махровый халат, шлепает на кухню. На плите уже шкварчит яичница с ветчиной, заварной чайник испускает горьковатый дымок. Дарья Леонидовна накладывает мужу тарелку обязательной овсяной каши. Каша не густая, но и не жидкая, такая, как он любит, слегка подслащенная клубничным вареньем. На кухню, потягиваясь и позевывая, в ночной рубахе до пят, выходит Алена. Хватает со стола и сует в рот кусок пирога. Певунов злится:

— Какой же ты поросенок, Алена! Умойся, сядь за стол. Взрослая уже девица, стыдно. Вот жена кому–то попадется, распустеха.

— Я замуж пока не собираюсь, папочка. А уж если выйду, то за такого, кто всякую будет меня любить, со всеми недостатками.

— Твое воспитание, мать!

Дарья Леонидовна настороженно улыбается: что–то муж слишком часто заговаривает о дочерином замужестве. Хочет, что ли, поскорее развязать себе руки?

— Ступай отсюда, бесстыдница! — выталкивает она Алену.

Позавтракав, Певунов уходит в свой кабинет и там просматривает свежий номер «Правды». Потом начинает собираться на работу. Бреется, подбирает галстук к рубашке, взбивает поредевшие волосы аккуратной челкой. Эту спортивную, короткую стрижку он носит — дай бог память! — лет тридцать. Перед уходом целует жену и дочь.

На улице поджидает машина. Федор Купрейчик радушно распахивает дверцу:

— Карета подана! Прошу, гражданин начальник!

Однако Певунов обыкновенно ходит на службу пешком. У водителя эта новая причуда начальства вызывает недоумение и досаду:

— Можно было загодя упредить, Сергей Иванович, я бы не торопился.

— Завтра валяй прямо к конторе.

Он идет по городу не спеша, стараясь ровно и глубоко дышать. Те, кто с ним здороваются, получают в ответ полную достоинства и радушия улыбку. Вот шагает человек, обремененный важными заботами, но с чистой совестью. К нему не придерешься ни с какой стороны.

На службе он первым делом присаживается за стол к своей секретарше и заинтересованно осведомляется о ее самочувствии. В жизни Зины произошли большие перемены. То есть не перемены, а чудеса. Она собирается замуж. У нее в доме живет одинокий пожилой мужчина, бывший шахтер. Они знакомы сто лет, но недавно как–то разговорились в очереди, сходили вместе в кино, присмотрелись друг к другу и теперь решили соединить свои судьбы. Певунов принял горячо к сердцу Зинины новые обстоятельства, хотя поначалу и воспринял их несколько юмористически, и это простительно, потому что Василь Васильевич, услышав о Зинином замужестве, вообще вел себя непристойно, смачно хлопал себя кулаком по макушке и хохотал. Зина с Данилюком три дня не здоровались после этого. Зато каждое утро, а то и в обеденный перерыв, если выпадало время, она делилась с Певуновым своими сомнениями.

— Он хороший, но какой–то беспомощный, — говорила она. — Вот пошел вчера покупать мясо, принес одни обрезки. Кость и кучу обрезков. Стесняется высказать продавцу свои претензии. Какой–то он деликатный и несовременный.

— Это же прекрасно! Значит, ему нужна помощница, руководительница.

Зина краснела и умолкала. Сегодня она спешит поделиться с начальником очень важным известием:

— Знаете, Сергей Иванович, я уж не понимаю, что и думать. Вчера справляли день рождения у соседки. Ну, давняя моя соседка, тоже одинокая, мы с ней как родные. Пригласила нас с Мишей в гости. Он как узнал, по какому поводу собрались, сразу умчался куда–то и вернулся во–от с таким букетом алых роз. Соседка чуть сознания не лишилась. Ей цветы–то, может, в первый раз подарили. Ну это ладно. Сели за стол, тут я, тут Миша, разлили вино, и вдруг он встает и произносит тост. Да так складно у него выходит, точно он всю жизнь хорошие слова копил и только случая не было их моей соседке высказать. Дуреха старая млеет, а Миша мой наклонился и ручку ее к губам тянет. Ну, как вам это?

— А что такое, Зина? Что вас смущает?

— Как — что такое? А вдруг он юбочник? Дон Жуан какой–нибудь. Потом ведь намаешься. — Зинины глаза наполняются влагой, и так это чудно видеть Певунову, он с неожиданной запальчивостью старается ее успокоить:

— Что ты, Зина! Интеллигентный человек, хочет сделать приятное твоей подруге. А как же! Ты что, хотела, чтобы он ее грязью облил в ее день рождения? Ревность это в тебе, Зина. Нужно ее перебарывать.

Зина успокаивается. Она благодарна Певунову и чувствует себя виноватой: ее сердце, принадлежавшее прежде только ему, теперь она поделила на две части. Что ж, женщинам это свойственно. В состоянии тишайшей размягченности она обдумывает, что бы такое сказать Певунову особенно приятное, но тут появляется бодрый и шумный Данилюк.

— Добрый день, Сергей Иванович! Привет, невеста! — Из его железной пасти извергается хохот, способный заглушить самые нежные ростки чувств, только–только проклюнувшиеся.

— Проходи прямо ко мне, Василь Василич, — приглашает Певунов.

Часа два они пыхтят над фондовыми сводками за истекший квартал, иногда переругиваются и спорят. Певунов упрекает Василь Василича в склонности к рутине, а Данилюк предостерегает начальника против увлечения модными новшествами и перестройками.

С одиннадцати до часу у Певунова прием посетителей. Он разговаривает с людьми вежливо, корректно, стараясь вникнуть в жалобу или предложение и сразу решить вопрос, не заводя бумажной возни. В сложных случаях на помощь призывается Зина со своим неизменным блокнотом в коленкоровом переплете. Посетители, как правило, уходят довольные и обнадеженные. В конце приема заглянул неугомонный директор универсама Желтаков с докладной по реорганизации складских помещений. Докладную Певунов отверг, как бесперспективную и неграмотно составленную, но самого Герасима Эдуардовича похвалил за инициативу и называл его исключительно на «вы».

— Не тушуйтесь, Герасим Эдуардович! — говорит он ему на прощание. — Кто прошлое помянет, тому глаз вон.

Перед обедом звонит Лариса.

— А, это ты, моя радость! — приветствует ее Певунов. — Что новенького? Как делишки?

Он не старается придать голосу какую–то особую интонацию, это давно не требуется ни ему, ни ей. Певунов не осуждает Ларису. Обыкновенная девчушка, которая стремится устроить свое счастье всеми возможными способами, чего с нее возьмешь.

— Я чего звоню–то своему папочке?

— Да, чего, доченька?

Оба посмеиваются, но в ее смешке некая искусственность и торопливость, может быть, она все же рассчитывает на какой–то новый поворот темы. Певунов понимает ее ожидание, он вообще понимает людей.

— У меня большая новость.

— Ну–ка, ну–ка!

— Скоро уеду, и вы больше никогда не увидите бедную девочку Лару.

— Куда это ты собралась? — Певунов охотно встревожен.

Лариса кокетничает:

— А вот не скажу. И адреса не оставлю. Потому что ты злой.

— Лариса! Не обижай старика.

— Если по правде, не хочется уезжать. Но зовут, зовут. И при этом сулят золотые горы.

— Кто зовет–то? Достойный хоть человек?

— А вот это как раз секрет.

Разговор пустяшный, никуда Лариса не собирается. Они оба об этом знают. Да если бы и собиралась, Певунову все равно. С каждой минутой ему делается все скучнее, он по привычке почесывает ладонь. Комарик уязвленного самолюбия зудит в Ларисе. Она никак не решается повесить трубку. Наконец еще несколько шутливых замечаний с обеих сторон, и они прощаются до следующего звонка. Певунов расправляет плечи и подходит к окну. Смотрит, бездумно улыбаясь, на улицу, потом, с сомнением покосившись на дверь, опускается на пол и десять раз отжимается на руках. Вот так–то. Уцелел! Он помнит прощальные слова Рувимского. «Повезло вам крепко, Сергей Иванович. Попади вы в больницу Склифосовского, жить бы остались, но передвигались бы на коляске. У них — конвейер, у нас — искусство!» Эх, как бы не забыть послать ему очередную посылочку с фруктами.

К трем часам Певунов едет заседать в исполкомовской комиссии. Там, как обычно, схватывается с въедливым старичком Сикорским, который мыслит масштабно, как Цезарь. Посреди зоны отдыха, как ее средоточие и культурный центр, ему мнится магазин — супер о десяти этажах, с зимним садом, кинотеатром, ресторанами в угловых башнях и спортивными залами. Поначалу его проект воспринимался утопичным, хотя бы с финансовой точки зрения, но постепенно, долбя, как дятел, в одну и ту же точку, Сикорский приобрел много сторонников в комиссии, особенно из числа сравнительно молодых людей. Певунов был из тех, кто ему возражал и кого Сикорский вслух называл рутинерами, не видящими дальше своего кресла. К сегодняшнему заседанию оба сильно устали друг от друга и повторяют свои доводы чисто механически, благо что решать все равно не им, их голоса чисто совещательные.

— Дворец в виде магазина — это, конечно, звучит заманчиво, — говорит Певунов, — Я понимаю, приятно чувствовать себя энтузиастом большого дела, но пора и о людях думать.

— Вот именно! — кричит с места Сикорский.

— Мы же знаем, как это бывает. Пока утвердят проект, пока составят смету, пока все взвесят — не о курятнике же речь, — пока начнут строительство, если вообще начнут, пройдут годы. Все это время люди будут стоять в очередях за хлебушком и молочком, а за каждой катушкой ниток ездить в центр. Нет, так не годится. Следует обеспечить население всем необходимым и уж потом думать об архитектурных памятниках для потомства.

Сикорского давно удерживают на месте два соратника.

— Фарисейство! Чистой воды фарисейство и преступное равнодушие! Благодаря таким, как вы, Сергей Иванович, многие улицы нашего города выглядят уродливыми близнецами.

— Не благодаря мне, а благодаря демагогии, не подкрепленной экономическими соображениями.

— Принцип сиюминутной выгоды не оправдал себя в историческом масштабе, вы это знаете. Это принцип мелкого собственника.

— И система больших скачков давно себя дискредитировала, уважаемый товарищ Сикорский. Заметьте, тоже исторически.

Комиссия взбудоражена, ломаются копья, в запале полемики наносятся взаимные оскорбления, а Певунов, приятно возбужденный, выходит в коридор покурить. «Эта комиссия — все липа, — думает он с улыбкой, — но какое удовольствие потолковать с азартными людьми».

После заседания Певунов возвращается в контору, но застает там одну уборщицу. Случай небывалый — Зина ушла за двадцать минут до окончания рабочего дня. Певунов рассеянно перебирает бумаги на Зинином столе. На одном из клочков Зининой рукой написано и зачеркнуто слово «милый». «Милый! — повторяет он с сочувственной гримасой. — Надо же! До чего дошла старушка».

Федя Купрейчик дисциплинированно ждет у подъезда, пальцы его выколачивают нервную дробь на руле. Навертывается ущемление его трудовых прав. Певунов сознает щекотливость минуты и торопится отпустить водителя.

— Давай, давай, Федор! Я пешочком.

По дороге он делает большой крюк, чтобы заглянуть на колхозный рынок. Он любит ходить по магазинам, разглядывать товары на прилавках, прицениваться, обмениваться репликами с продавщицами. Это его маленькая слабость, но удовлетворить ее в городе ему редко удается, в магазинах все его знают и обращаются с ним соответственно. Не то на рынке. Здесь он обыкновенный покупатель и может сколь душе угодно бродить по рядам. Он пробует обязательно квашеную капусту, сало, творог и даже иной раз выпивает кружечку огуречного рассола из бочки. Торгуется Певунов яростно и неумолимо, ни в чем не уступая опытным товарищам из солнечных республик. Их оскорбительные намеки на убогость его кошелька только придают ему энергии, отвоевав у какого–нибудь продавца персиков лишний пятиалтынный, Певунов чувствует себя счастливым и умиротворенным, точно совершил важное, общественно полезное дело. В этот раз он покупает несколько огромных, сочащихся медом груш и немного телятины на котлеты. Даша любит телячьи котлетки. Домой приходит в восьмом часу. Ужин — в восемь. До ужина он успевает просмотреть Аленин дневник, хотя это необязательно. Алена в этом году занимается старательно и радует родителей.

Ужинает солидно, подолгу — это главная трапеза дня. Дарья Леонидовна подает и первое, и второе, и салаты, и фрукты, и что–нибудь мучное к чаю.

— Неужели вы не понимаете, на ночь наедаться вредно! — вопит Алена, опустошая вторую тарелку жирного плова. — Мама, мы ведь с тобой женщины.

Дарья Леонидовна ничего не желает понимать, с ужином она возится целый день, и ее стараниями каждый вечер превращается в маленький кулинарный праздник, благо есть такой неутомимый едок и ценитель, как сам Сергей Иванович. Потом Алена убегает к подругам или в кино, а Певунов с Дашей смотрят телевизор или отправляются перед сном на прогулку. Гуляют по одному и тому же маршруту — пересекают парк, поднимаются по улице Чкалова к памятнику Феликсу Дзержинскому, сворачивают к городским прудам и возвращаются малолюдными переулками, напоминающими улочки старого Таллинна. Это хороший маршрут, почти недоступный для машин. Дарья Леонидовна шагает всегда с левой стороны и держит мужа под руку. Разговаривают они мало и о пустяках.

— Знаешь, чего мне хочется больше всего на свете? — робко спрашивает Дарья Леонидовна.

— Чего, Даша?

— Чтобы мы прожили еще долго и вот так же гуляли, но уже знаешь с кем? С Леночкиными детишками.

Певунов ласково обнимает жену.

— Еще и правнуков будем нянчить, — говорит с уверенностью.

Перед сном читает какую–нибудь книжку, но глаза уже слипаются, и он с нетерпением ждет, когда Даша закончит прибираться на кухне и ляжет. Из комнаты дочери доносится вой магнитофона. Он стучит в стенку, и она убавляет звук. Наконец Даша является, торопливо мажется кремом, бросая на мужа виноватые взгляды, с легким вздохом забирается под одеяло. Певунов тут же щелкает выключателем. Он уже почти засыпает, как вдруг сознание уязвляет каверзная мыслишка: господи, как быстро, как неуловимо бегут дни! И сколько же их осталось на донышке жизни? Чтобы освободиться от глупой мысли. Певунов переворачивается на другой бок. Сны ему не снятся, а если и снится иногда какой–нибудь пустячок, то утром он напрочь все забывает.

Загрузка...