Напрасно надеяться, что в большом городе можно укрыться от любопытных глаз. И здесь, как в деревне, все тайное рано или поздно становится явным. Речь идет лишь о сроках. Прошел всего месяц, и некоторые знакомые, встречаясь с Певуновым, уже прятали в усах лукавую усмешку. Секретарша Зина кстати и некстати поминала каких–то седовласых, сорвавшихся с цепи безумцев, при этом глаза ее загорались сатанинским огнем. Заместитель Данилюк, деликатно прижимая руку к сердцу, делился с ним почерпнутыми из журнала «Здоровье» сведениями о вреде перегрузок и стрессов, которые неизбежно приводят человека к инфаркту. Певунов ни на что не обращал внимания. Он жил, как в бреду, ожиданием редких и коротких встреч с Ларисой и не хотел больше думать о завтрашнем дне.
Спустя месяца полтора некий доброжелатель прислал анонимное письмишко Дарье Леонидовне, где советовал ей покрепче приглядывать за своим «пятидесятилетним петушком, над которым потешается весь город, ибо он снюхался с молоденькой стервочкой и таскается за ней повсюду…»
Дарья Леонидовна дала прочитать письмо мужу. Пока Певунов читал, она красила ногти. Из соседней комнаты доносились дикие магнитофонные стоны. Там Алена с подругой писали домашнее сочинение на тему: «Как я провела лето».
— Ну и что, — спросил Сергей Иванович, — ты веришь этой злобной клевете?
— Верю, потому что хорошо знаю твою сущность. Кто же она? Будь хоть раз честным. Может, это наш последний разговор.
— Вряд ли последний.
Он ждал истерики, крика, но Дарья Леонидовна была непривычно сдержанна.
— Будешь изворачиваться?
— Мне нечего сказать. Ничего нет.
— Отлично. Я сама приму меры.
Ночью она не спала, ворочалась, тяжко вздыхала, и Певунов прислушивался к каждому звуку, точно ждал чего–то. Под утро задремал, но тут же очнулся от явившегося кошмара. Ему почудилось, он бежит, задыхаясь, по пустынной улице, и из–за каждого угла, из подворотни высверкивают ему навстречу чьи–то гноящиеся глазки. Очнулся в липкой испарине и увидел нависшее над ним, бледное в предрассветном сумраке лицо жены.
— Ты чего? — спросил шепотом.
— Сережа, ты хочешь, чтоб я сдохла?!
— Даша, Даша, опомнись! — попытался обнять се, протянул руки, она резко отстранились.
— Я мешаю тебе жить! Ты ждешь моей смерти, и твоя стерва ждет. Я чувствую это.
Не ответив, он встал с кровати и пошлепал на кухню. Налил из–под крана в чашку холодной воды, выпил. Его знобило от сырости, которая подступала изнутри. «Надо Дашу как–то успокоить, — подумал безразлично. — Надо сказать ей что–то утешительное». Но он не находил слов. Вечером его будет ждать Лариса. Она будет ждать его в «Сиреневой бухте», в беседке с приконопаченным к потолку фанерным зайцем. Певунов открыл форточку и подставил лицо под душистый утренний сквознячок. «А что, если сказать ей правду?» — подумал он. Кому–то из них он должен сказать правду. Только бы самому прежде понять, как она выглядит — эта правда.
Покурив, Певунов вернулся в спальню, готовый к дальнейшему объяснению. Даша спала, выпростав из–под одеяла голую руку. Слезы оставили на ее щеках две бороздки. Так жалко ее было, хоть сам реви, но с этой ночи, пожалуй, началось их недоуменное отчуждение. Он был подчеркнуто внимателен к ней. Теперь, когда он входил в квартиру, на лице его возникала несвойственная ему гримаса унижения. Даша иронически щурилась и, подавая ужин, старалась не прикасаться к нему. Она ни о чем больше не спрашивала, но на следующий день переселилась в гостиную и теперь спала там на диване. Алена обращалась с отцом как с больным человеком. Она рассказывала ему анекдоты и забавные случаи из школьной жизни, первая начинала хихикать, и, призывая его к веселью, тыкала его в бок пальчиком, чего раньше себе не позволяла. Он спохватывался и хохотал гулко, с мрачной натугой. Их смеховой дуэт звучал жутковато. Дарья Леонидовна не выдерживала:
— Замолчите, пожалуйста, перестаньте… соседей напугаете!
— Чего уж, посмеяться нельзя? — бодро спрашивал Певунов.
— Да, мамочка, — пищала Алена, — ты не знаешь, а положительные эмоции очень полезны!
Глаза девочки неестественно, мокро блестели.
Еще одно анонимное письмо пришло в горком. Певунова вызвал для беседы старый знакомый Петр Игнатьевич Тимошенко, заведующий отделом пропаганды. Они учились вместе в школе, год назад в составе одной делегации ездили в Болгарию. Друзьями не были, у Певунова, пожалуй, вообще не было друзей, но симпатизировали друг другу. Тимошенко обладал легким, дружелюбным характером, каждое движение его было таким, точно он протягивал руку для рукопожатия. В этот раз он встретил Певунова, против обыкновения, прохладно, не встал навстречу. Сергей Иванович сразу ответно напружинился. Он знал, зачем его вызвали, и молил бога, чтобы его не выдала эта новая, проклятая гримаса вины. Он считал себя виноватым только перед семьей, да и то «виноватый» — неточное слово. Он лишь слепое орудие обстоятельств, наносящее удары помимо своей воли.
Тимошенко поинтересовался его здоровьем, делами, Певунов ответил, что ни на что не жалуется, кроме как на необыкновенно дождливую и раннюю осень.
— Прости, Сергей Иванович, что я вынужден говорить с тобой о сугубо личном, такая должность, иногда приходится.
— Конечно, конечно, — Певунов изобразил улыбкой полную готовность к неприятному разговору.
— Ты в городе человек известный, на виду, член ревизионной комиссии, поэтому, понимаешь ли…
— Анонимка поступила?
— Поступила, верно.
— Что же там сказано, если не секрет?
— Не обижайся, Сергей Иванович, но сказано там, что ты, здоровый, ей–богу, кобель. Причем для кобелиных делишек используешь служебное положение. Кто такая Лариса Дмитриева? — Спросив, Петр Игнатьевич отвернулся в сторону, оттянул ящик стола и начал копаться в бумагах.
Он Певунова не торопил, опасный и серьезный вопрос задал как бы мимоходом.
— С каких пор, — поинтересовался Певунов, — в горкоме дают ход анонимкам?
Тимошенко оставил в покое ящик с бумагами.
— Анонимка анонимке рознь, сам понимаешь.
— Как это?
— Не надо, не возбуждайся. Поверь, я не с радостным сердцем тебя вызвал.
— Лариса Дмитриева — моя любовница, — сказал Певунов. — Месяц назад по моей просьбе ее взяли на работу к нам в бухгалтерию. Больше мне нечего добавить.
Тимошенко поправил галстук таким резким движением, точно хотел себя малость придушить.
— Это, по–твоему, пустяк?
— Для меня отнюдь не пустяк.
Взглядами они на мгновение встретились, два искушенных в жизни мужика, и, казалось, поняли друг друга. Поняли, но не пришли к согласию. Однако Тимошенко был добрым человеком, умеющим уклониться с намеченного пути. Он спросил тихо:
— Тяжко, Сергей Иванович?
— Я не жалуюсь. Это на меня жалуются.
— Ладно. Как быть с использованием служебного положения, подскажи?
— Недоказуемо.
— Мы не в суде. И я не следователь.
Певунов вдруг посочувствовал старому знакомому, вынужденному заниматься его амурными шалостями. Обоим это было неприятно.
— Петр Игнатьевич, что ты, право, так переживаешь. Меры, если какие надобны, принимайте. Я в обиде не буду. Только имейте в виду, с каждым это может случиться. Никто не застрахован.
— От чего не застрахован?
Певунов не решился произнести наивное, юное слово, ответил иносказательно:
— От той самой дури.
Тимошенко, почуяв, что личная тема себя исчерпала, с облегчением перевел разговор на строительство нового, суперсовременного торгового комплекса за чертой города, которое замораживалось третий раз за пятилетку. Предполагалось, комплекс вступит в строй два года назад, но по сей день не был завершен нулевой цикл. Какой–то злой рок управлял строительством. Ныне комплекс–сирота опять заброшен по случаю предстоящих международных фестивалей. Пришел черед позлорадствовать Певунову.
— Много сил уходит на то, чтобы нравственность блюсти. Где уж тут магазины строить. Не до них.
Тимошенко приоткрыл губы в улыбке.
— На рыбалку уж теперь не ездишь?
— Хочешь, съездим?
— Созвонимся.
Прощались по–приятельски, но все–таки Тимошенко, пожимая руку, косился в сторону.
Из вестибюля Певунов позвонил на работу, у Зины узнал, что там все в порядке. Передал, что задерживается и вряд ли сегодня появится в конторе.
Машина ждала у подъезда. Водитель Федя Купрейчик, сорокалетний холостяк и карточный шулер, читал газету «Известия».
— Куда? — спросил.
— Давай! — Певунов махнул рукой в сторону моря.
Федя ничего больше не уточнял, медленно покатил по набережной.
— Что нового в газетах пишут?
— Чего там нового, — Федя сунул в зубы сигарету, отпустил руль и прикурил. Сто раз просил его Певунов не бросать руль на ходу — бесполезно. Федя Купрейчик обладал счастливым свойством воспринимать замечания как поощрения. — Ничего нового, Сергей Иванович. Оскорбляют все, кому не лень, а мы не чешемся. Вот что я скажу, Сергей Иванович, чувство национального достоинства нами утрачено.
— Ну уж!
— А чего ну уж… Нам по харе, а мы экономическую помощь. Помощь–то примут, и нам снова по харе. Мы утремся — и опять помощь. Сектантство это, Сергей Иванович, вот что я скажу. Чистой воды сектантство.
Певунов не увольнял Федю Купрейчика исключительно за его склонность к философствованию. А уволить было за что. Начать с того, что Купрейчик считал казенную машину своей собственностью и, бывало, исчезал вместе с ней на день, на два, на три, а вернувшись на службу, давал самые невразумительные и издевательские объяснения. Но на мир Купрейчик смотрел независимым взглядом, и временами Сергей Иванович испытывал к нему почти родственные чувства.
— Послушай, Федор, а почему все же ты до сих пор не женился?
Федор поперхнулся дымом и чуть не завалил машину на обочину.
— На ком жениться, Сергей Иванович, господь с вами?!
— На женщине, Федя, на ком же еще?
— Не хочется мне вас обижать, Сергей Иванович, а только чудно вы об этом рассуждаете. Да кто сейчас женится, колуном по затылку трахнутые, одни они.
Певунов тоже задымил.
— Почему же трахнутые?
Федя ловко увернулся от проскочившего на большой скорости «МАЗа».
— При общем распущении нравов жениться просто смешно. Вы возьмите нынешнюю женщину. Она кто? Может, она верная подруга и поддержка усталому мужчине в его героическом труде? Или она заботливая мать и добрая хранительница домашнего очага? Увы, нет! — Купрейчик сделал эффектную паузу. — Всего–навсего она хищница, срывающая цветы удовольствия. Так–то… А почему это произошло? Вы знаете?
— Не знаю. Откуда мне.
— Потому что уравняли ее с мужчиной в правах, а что с этим делать, она не знает. Да вот вам такой пример, чтобы понятней было. Посади ты дурака на престол, нацепи на него корону и скажи ему: правь! Что сделает дурак первым делом? А? Нажрется до пуза, нальет бельмы винищем и начнет изгаляться. И не по злобе даже, а лишь по своему невежеству.
— Не уважаешь ты женщин, Федор.
— Не уважаю, — согласился водитель–философ, — но люблю за их прелести… Куда везти–то, Сергей Иванович? Как обычно?
— К озерам.
Купрейчик демонстративно взглянул на часы: проверил, успеет ли вернуться. Он работал строго от восьми до половины шестого. И это прощал ему Певунов. До озер было километров тридцать, и все оставшееся время они ехали молча. Купрейчик молчанием маялся, пытался заговаривать, но Певунов делал вид, что задремал.
Он и впрямь погрузился в призрачную тину воспоминаний. В голове перемешивались обрывки мыслей, вдруг всплыл из памяти бравый капитан Кисунько. Певунов не сдержался, гулко хохотнул, отчего Купрейчик чуть не вильнул в кювет.
Через несколько дней после знакомства с Ларисой это было. Капитан ввалился к нему в кабинет возбужденный и капризный, с порога заорал, что женится, и тут же попытался его обнять, но Сергей Иванович отстранил дальнего родственника, уж слишком обильную смесь шашлыка, наливок и одеколона тот нес впереди себя, точно щит.
— Погоди! Чего ты вякнул про женитьбу? На ком женишься?
— На ком?! — завопил капитан с такой звонкоголосой яростью ликования, что Певунов усомнился в здравости его рассудка. — На ком?! И ты спрашиваешь? Дорогой мой, да ведь ты меня, можно сказать, сам сосватал.
Певунов строго спросил:
— Иван Сидорович, тебя многие видели, как ты сюда шел?
Кисунько понимающе, счастливо заухал.
— Все видели. И меня, и невесту. Понял? Не один я пришел к тебе — счастье мое за дверью!
Певунов не успел его остановить, Кисунько рванулся к двери и зычным командирским голосом гаркнул: «Входи, родная!» В кабинете тут же возникла официантка Рая с огромной спортивной сумкой в руке. Капитан чинно взял ее под локоток, подвел к Певунову. Вид у Раи был такой, словно она собралась на луну.
— Ну? — сказал Певунов. — И что дальше?
Кисунько приказал: «Доставай!» Рая под взглядом Певунова замешкалась, жених отобрал у нее сумку и выудил из ее недр бутылку шампанского и желтую, приплюснутую с одного бока дыню.
— Все, Сергей Иванович! Кончилась моя воля, пропади она пропадом!
С грустью смотрел на него Певунов. Ваню он понял еще в тот угарный вечер и полюбил его. Это был бесшабашный и беззащитный человек. Но помочь ему было нельзя. И Рая ни в чем не виновата. К ней привалило счастье, которое она ни у кого не отняла. Да и кто он такой, чтобы судить. Разве его собственная, далеко не так скороспело созданная семья не карточный домик, прочный лишь до тех пор, пока в него не ткнуть пальцем?
— Дети мои! — сказал он весело. — Возможно, в вашей жизни будут разочарования, они у всех бывают. Возможно… Но сейчас у вас светлые дни, и дай бог, чтобы они почаще повторялись.
Вспыхнувшая от приветливых слов официантка Рая смотрела на своего жениха, сосредоточенно сворачивающего голову бутылке, и Певунов поразился выражению ее лица. Сама нежность, какой она снится мужчинам в томительных снах, стремительными лучами пролилась из ее глаз на стриженый Ванин затылок… Пожалуй, можно лишь позавидовать мужчине, на которого женщина смотрит с таким обожанием. Но сердце Певунова, увы, было глухо к чужому счастью.
Поначалу встречи с Ларисой давали ему радость, какую, вероятно, испытывает хищник, пожирающий свежую добычу. Он попал под обаяние ее детских, невнятных речей. Если она не играла роль искушенной и всесведующей девицы — это был ангел. Малость, конечно, сбившийся с пути. Лариса не была бабочкой–однодневкой, как ни странно, жизнь, которую она вела, была вполне осмысленна и имела определенную цель; беда в том, что в любую секунду, по первому капризу она была готова уклониться с правильного пути и лихо поставить на кон собственную судьбу. Расставаясь вечером с одной Ларисой, назавтра он встречал совсем другую. Каждый раз приходилось заново подчинять ее своей воле. Злая и покорная, насмешливая и трогательно–внимательная, деликатная и цинично–грубая она не давала ему передышки. Многого в ней Певунов попросту не понимал. Это был мир, с которым он соприкоснулся впервые. «Я, папочка, обыкновенная динамистка», — объясняла она про себя. «Это что, очень энергичная?» «Очень! — хохотала Лариса. — Но в определенном направлении». Далеко не все ее слова имели тот смысл, к какому привык Певунов. И отношения их не были похожи на те, в которые обыкновенно вступал с женщинами Певунов. Сошлись они быстро, Лариса сама настойчиво, с кошачьим бесстыдством подтолкнула его к этой быстроте, но потом осталось впечатление, будто они и вовсе не сходились, а остались как бы при первоначальном знакомстве.
Когда в городе начались пересуды, он решил: пора кончать. Поиграли — и хватит. Тут и случай удачный подвернулся — Лариса на несколько дней уехала к матери в деревню. Певунов, ни от кого не прячась, провожал ее, и на перроне, перед отходом поезда прямо ей сказал: «Что ж, расстанемся навсегда, дорогая!» Он любил вот такие неожиданные эффекты. Точно расшатавшийся зуб вырвать.
— Насовсем расстанемся, папочка? — переспросила Лариса.
— Что поделаешь… у меня семья, разговоры пошли… Но нам было хорошо, верно?
Лариса смотрела на него соболезнующе.
— Ну да! Иногда ты бывал удивительно занудлив.
— Не заводись, Ларка!
— Ты действительно решил от меня отделаться?
Он испугался, что она устроит сцену. При подобных стремительных прощаниях это бывает редко, но все же бывает.
— Какие ты слова подбираешь. Не стыдно?
Свирепый, стальной блеск плеснул на мгновение из ее глаз.
— Ладно, ладно, папочка! — Она уже смеялась. — Гляди, не ошибись. — Легко вспрыгнула на подножку, в тамбуре обернулась, помахала ему ручкой, послала воздушный поцелуй.
С ее отъездом навалилось на Певунова безумие любви. Раскрутило и заклинило что–то в душе. Поначалу он думал, что заболел. Прожив за пятьдесят лет, он не испытал еще той истребительной страсти, которая подталкивает человека к пропасти и выстилает эту пропасть желанными цветами. Вскоре он заметил, что с головой у него не все ладно. Как–то сидели на кухне с Аленой и пили чай. Дочь вдруг испуганно его окликнула: «Папа!» Оказывается, он, идиотски жмурясь, прихлебывал чай из пустого блюдечка… На третий день он пошел к дому Ларисы и долго названивал в дверь, хотя она предупреждала, что вернется не раньше среды. Потом ходил туда каждый вечер после работы. Около дома его подстерегала соседка Ларисы, злющая старуха татарского происхождения по имени Исмаиль. Старуха следила за ним с кривой ухмылкой и постукивала клюкой по асфальту. Изо рта ее капала зловещая слюна. Она была в валенках и яркой персидской шали. Однажды он ей сказал:
— Ну что ты следишь за мной, бабка Исмаиль, точно я красть прихожу!
— Вор ты и есть! Вор! Вор!.. — Старуха счастливо заверещала и стала протыкать воздух клюкой, пытаясь достать до груди Певунова.
Дни укоротились, в девять вечера становилось совсем темно. Певунов забирался в глухие уголки парка, таился за кустами, выглядывал оттуда, как зверь, ища глазами неизвестно какого утешения.
Ближе к ночи возвращался домой. Дарья Леонидовна теперь не осуждала мужа, она его боялась. Сказала: «Если ты меня убьешь, Сергей, бог тебя накажет, а Алена останется сиротой». На всякий случай она спрятала золотые и серебряные украшения в книжном шкафу за словарем Даля и показала место дочери. «Мама, мама, опомнись!» — ужаснулась Алена. «Ты его еще не знаешь, дочка!»
…Лариса вернулась на шестой день. Когда она позвонила, у Певунова сидел Василий Васильевич — они обсуждали график поставки овощей.
— Как съездила? Как мама? — Безразлично вежливый тон дался Певунову с напряжением.
— Ничего. Как ваше здоровье?
— Хорошо. Ты не возражаешь, если мы сегодня встретимся, поговорим? Или лучше — завтра. Завтра мне удобней.
— Мне еще удобней послезавтра.
— Отлично, — сказал Певунов. — Будь здорова, дорогая!
Вечером, еле дождавшись темноты, он поспешил к ней. Старуха Исмаиль сидела на своем обычном месте, постукивала по валенку клюкой. Приметив Певунова, затрясла головой, как в припадке. В Ларисином окне не было света. На всякий случай он и позвонил, и постучал, стараясь не оглядываться на злобную старуху.
— Нету, нету, — донесся сзади скрипучий, торжествующий голос, — улетела птичка!
Певунов долго кружил по улицам, заглядывал во все злачные места, подходил к кинотеатрам. Он ощущал ее присутствие в городе, как головную боль. Наконец добрался до «Ливадии». Лариса была там. Сидела за столиком с двумя мужчинами. На ней было яркое, незнакомое ему платье, и волосы уложены по–новому: гладко зачесаны со лба. Один из мужчин, склонясь к ее уху, нашептывал ей, видимо, что–то резво–веселое: она отталкивала его с озорной гримасой. Певунов замешкался. Подойти к столику значило привлечь к себе ненужное внимание. Торчать у двери и вовсе нелепо. Ага, ухарь уже положил руку Ларисе на плечо, и она сидит как ни в чем не бывало! Тихое страдание вошло в Певунова. «Почему? — подумал он вдруг с ясностью необыкновенной. — Почему я, пожилой человек, должен подстерегать пустую, жестокую, взбалмошную девку? Почему нет сил повернуться и уйти? Что за страшное издевательство надо мной творит природа?»
Твердым шагом Певунов пересек зал и уселся за столик возле эстрадного помоста с таким расчетом, чтобы Лариса могла его увидеть. Она увидела его, востроглазая девушка, и поздоровалась: подняла руку и пощелкала пальчиками по низу ладошки. Привет! Певунов солидно кивнул и достал сигареты. Уже неслась к нему на всех парах любезная Зинаида Петровна.
— Что ж вы здесь–то, Сергей Иванович?! Ах, пожалуйте за ширмочку.
— Не шустри, Зина, — попросил Певунов. — Принеси водочки граммов двести и салатик. Больше ничего не надо.
— Семужка свежая есть…
— Не надо.
Зинаида Петровна прониклась его настроением и удалилась как бы на цыпочках. Он в упор глядел на Ларису, а та будто забыла о нем, кокетничала напропалую со своими застольщиками, где только их выкопала, кто такие? «Вы бы обнялись, — советовал им про себя Певунов, — Вам уютнее будет разговаривать!» Долго он, однако, не выдержал, встал и приблизился к их столику.
— Лариса, можно тебя на минутку?
Светлоглазый мужчина вскинул на него удивленный, недобрый взгляд.
— Тебе чего, папаша? Угорел?
Певунов не ответил, погрузился взглядом в безумные, сверкающие Ларисины глаза.
— Присаживайтесь с нами, Сергей Иванович! — пригласила она.
— Мне надо наедине.
— Папаша! — угрожающе выдохнул мужчина.
— Заткнись, сопляк!
— Ой–ей–ей! — с деланным испугом заойкала Лариса, вскочила, решительно отбросив удерживающую руку мужчины.
Певунов повел ее к выходу. Там был маленький вестибюльчик с креслами вдоль стен.
— Присядем, — сказал Певунов.
— Ой, да как же можно сидеть! Ой, а вдруг кто увидит, — заверещала Лариса.
— Не паясничай, Ларка!
— Ой, да мне теперь девичья честь дороже всего, после того, как вы меня бросили, Сергей Иванович.
— Я тебя не бросал.
— Не бросали? Значит, я ослышалась? Тогда, на вокзале? Я так поняла ваши деликатные слова, что, мол, побаловались и полно. Проваливай, Ларка, к бабушке по грибы.
Она дурачилась, но в глубине ее глаз Певунов различал промельк то ли злобы, то ли презрения. В вестибюль выкатились сразу оба Ларисиных сотрапезника. Будто не замечая Певунова, светлоглазый обратился к Ларисе:
— Лар, горячее принесли. Чего ты здесь торчишь?
— Сейчас иду, мальчики. Через две минутки.
— Ребятки, — сказал Певунов чуть ли не шепотом, — вы покамест топайте отсюда, покамест ребра у вас целы. Она не пойдет с вами. Она останется со мной.
— С тобой? — искренне удивился мужчина.
Уже ничто не могло удержать Певунова от дикого, нелепого поступка, ни разум, ни возраст, ни положение. Он был юн, и у него хотели увести любимую. От свирепого удара в подбородок светлоглазый кавалер пролетел метра два по воздуху и затих на полу под вешалкой. Его друг, ни разу еще не встрявший в беседу, посмотрел на Певунова с уважением.
— Он сам виноват, — сказал Певунов, озираясь: видел ли кто–нибудь безобразную сцену?
Лариса хмыкнула, повела плечами, направилась к выходу. Он догнал ее уже на улице.
— Глупо вышло, что поделаешь. Ну, не сдержался, стыдно. Но и ты тоже хороша. Связалась с какими–то ублюдками.
— Ах, какой удалец, какой супермен! — пропела Лариса не ему, а в сторону.
Редкие прохожие провожали взглядами странную парочку. Он ее остановил, положив руку на плечо:
— Лара, что тебя хочу спросить. Забудь про тот разговор — на вокзале. Я был не прав.
Смотрела на него так, точно прикидывала: заслуживает ли он вообще ответа? Неужели она сейчас скажет что–нибудь такое, что разведет их навеки? А ведь с нее станет. Она бесстрашная, потому что молода и потому что угадала свою женскую власть над ним. Слава богу, промолчала. Фыркнула, сбросила его руку, пошла дальше!
Они оказались на центральной улице, где было светло, шумно, тянулся ежевечерний карнавал. Такой это был город. Таким любил его Певунов… Он плелся за Ларисой, уткнувшись взглядом себе под ноги. Если слышал изредка: «Здравствуйте, Сергей Иванович!» — только ниже склонял голову.
Лариса озорничала:
— Вы меня компрометируете, папочка!
«Издевается! — подумал Певунов. — Топчи! Сегодня твой час. Но придет день, и я отплачу тебе, юная волчица». Он утешал себя, но в душе не верил, что такой день настанет; увы, он вступил в возраст, когда приходится расплачиваться за старые долги — и больше ничего. Никаких новых подарков и безвозмездных ссуд жизнь, кажется, уже не сулит.
Лариса задержалась у витрины лучшего в городе универмага. Розовощекие манекены бессмысленно таращились из–за стекла. Певунов вдруг представил себя стоящим среди этих чучел, и ему полегчало, как человеку, который после долгих странствий увидел издалека свой последний приют.
— Папочка, — Лариса дернула его за рукав, — ты видишь вон ту кофточку на даме, розовую?
— Вижу.
— Я тоже такую же хочу!
— Завтра ты ее получишь, — ответил Певунов и тряхнул головой, точно конь, отогнавший слепня…
Он задремал, откинув голову на сиденье машины. Во сне, отчетливом, как явь, к нему явился ветеринар Зайцев, муж старшей дочери Полины. Зайцев был в черном рабочем халате, а руки прятал за спину. «Укольчик, укольчик», — запел Зайцев, и столько было в его протяжном голосишке жути, что Певунов не осмелился спросить, какой имеется в виду укольчик. Лицо Зайцева расплывалось, как расплываются все лица во сне. «Укольчик мы сделаем тебе, Сергей, профилактический», — продолжал гундосить ветеринар и все прятал руки. «Не надо!» — попросил Певунов, понимая, однако, что его слова ничего не изменят. «Надо! — нормальным голосом возразил Зайцев. — Обязательно надо. От бешенства и ящура». — «От ящура зачем?» — «Всем делаем, — обиделся ветеринар. — А ну давай, не тяни!» Медленно понес Зайцев руку из–за спины, и Певунов далеко изогнул шею (во сне она вытягивалась), чтобы побыстрее увидеть, что он там прячет. Покрытая чешуей, выползала, выныривала из пальцев ветеринара змеиная, шипящая головка. И была она еще и крысиная, и паучья и черт–те знает какая, но гибельная неотвратимо. Попятился Певунов — сзади яма, там тоже кто–то копошится, не видать кто. «Укольчик, укольчик! — снова заныл ветеринар. — Да чего ты пятишься, дурила? Не больно совсем. Вжик — и готово. Всех обеспечиваем». Ближе жало, ближе. Нет мочи отстраниться. Глаза закатываются — хоть бы не видеть… Голову дернул резко — затылком о спинку. Очнулся, провел ладонью по лбу — мокрый, в поту. Чепуха! Поживем еще без укольчиков. Уберегся. А не проснись вовремя — конец, амба!
— Приехали, что ли? — капризно спросил Федя Купрейчик, у которого скоро смена заканчивалась.
Голубиное озеро открылось им сразу со всеми причиндалами: с карточными домиками на берегу, с дощатой пристанью, с соснами, погрузившими ноги в матовую гладь. Вон и хибарка Сидора Печеного выглядывает из–за деревьев, как вор из–за плетня. Людей не видно. Большинство домиков с сентября пустуют, до весны они все под надзором Печеного. Озеро загадочное: ранней осенью вода в нем резко остывает, и всякая рыба враз перестает клевать. Что тут делать отдыхающим без рыбалки и без купания? Зато летом здесь рай. Пляж песчаный, дно твердое, вода — пей, кипятить не надо. А рыба! Щука, окунь, караси по полкило. И главное — навалом. Умеючи — ведро за два часа натаскать можно, коли рука не отсохнет выдергивать…
Певунов вылез из машины, потянулся, вдохнул полной грудью: терпкий воздух — хорошо!
— Мне ждать или как? — спросил Федор, демонстративно поднеся часы к носу.
— Езжай, — махнул Певунов. — Да, вот, не в службу, а в дружбу, заскочи ко мне, передай, я на озере у Печеного заночую.
Узенькой тропочкой Певунов спустился к жилью Печеного. Снаружи это была неказистая хижина, похожая на ту, в которой проживала баба–яга в киносказках Роу: два хилых оконца, стены, поросшие мхом и заслизневшие, перекошенное крылечко, обитая какими–то тряпками дверь, — все оставляло впечатление неухоженности и даже беды. Певунов постучал, не дождался ответа, толкнул дверь коленом и вошел. Внутри — другое дело: слева кухонный закуток, прямо — горница, убранная наподобие городских квартир: мебель из карельской березы, яркие акварели на стенах и, венец всему, цветной телевизор, удобно прилаженный напротив шикарного дивана. Книжные полки забиты книгами в добротных обложках.
Сидор Печеный не запер свое добро, значит, был где–то рядом и видел, как Певунов вошел к нему в дом, и, конечно, узнал его. Усмехнувшись, Певунов опустился на диван, чиркнул зажигалкой, блаженно затянулся дымом.
С Печеным была такая история. Когда лет двенадцать назад Певунов был назначен начальником торга, в городе вовсю процветал подпольный бизнес. Магазины были пусты, зато на толчках, на базаре «с рук» можно было приобрести любые товары, начиная с умопомрачительных сверкающих водолазок, коим позавидовал бы сам Сличенко, и кончая югославской зубной пастой с ромашковой эссенцией. Многое доставлялось в город сложными, окольными путями, но многое попадало таинственным образом непосредственно со складов городских магазинов.
Милиция бездействовала, видимо, очарованная видением красочных толчков. Точнее, не бездействовала, время от времени за решетку эффектно отправляли то одного, то другого любителя легкой наживы, но все это была, как правило, шушера, выловленная с поличным. Певунову ситуация показалась противоестественной, да и самолюбие его было задето.
При наличии столь развитой сети подпольной торговли его громко звучащая должность оказывалась наполовину фиктивной. У него было такое ощущение, будто махинаторы запускают ловкую руку прямо в его собственный карман… Вскоре почти в каждом магазине у него появились свои люди. Бухгалтеры, продавцы, ревизоры, оперативники ежевечерне появлялись у него в кабинете с докладом, и он заносил множество разноречивых сведений в толстенный синий журнал. Подпольный бизнес был организован по правилам строжайшей конспирации, но слишком много людей в нем участвовало, и слишком много они успели нахапать, поэтому клубок легко можно было распутать, потянув за две–три ниточки с разных сторон. Певунов предоставил собранный материал в ОБХСС, а уж тамошние сотрудники быстро и профессионально, выйдя из спячки, довели дело до суда. Одним из тех, кто возглавлял маневры по перекачиванию товаров из магазинов на «толчки», и был Сидор Кирьянович Печеный, зам. директора магазина «Одежда», мужчина богатырского сложения и взрывчатого темперамента, отец четверых детей. Находясь под следствием, он попросил о свидании с Певуновым. Тот к нему пришел в камеру. «Ты думаешь, ты честный? — сказал ему Печеный. — Ты сопливый. Но не в этом дело. Я тебе вот что хочу сказать. Меня посадят, потому что ты решил свой зад укрепить в казенном кресле. У меня четверо ребятишек. А жена больная. Вот запомни — эти ребятишки на твоей совести». «Ладно», — ответил ему Певунов. Расхитителю народного добра отвесили пятнадцать лет с конфискацией. Жена Печеного действительно была больна, арест мужа ее не подлечил, и она умерла четыре года спустя. Старший сын Печеного поступил в институт в Ленинграде, второго — забрали в армию, а младших — девочку и мальчика — Певунов устроил в хорошую спецшколу с интернатом, и если бы не он, то еще неизвестно, где бы они оказались. Впрочем, теперь и эти детишки выросли, уехали учиться в Москву и писали Певунову письма.
Когда Печеный вернулся, Певунов помог ему устроиться смотрителем на Голубином озере, поручился за него…
Певунов, пригревшись на диване, опять начал было задремывать, но тут скрипнула дверь, и появился сам Сидор Печеный, высокий, сгорбленный старик в солдатском ватнике с залатанными локтями и в невообразимо измызганных, непонятного цвета штанах. Вошел он боком, чтобы ловчее не заметить гостя, и сразу прошлепал на кухоньку. Певунову хорошо был известен обряд встречи, он не пошевелился, не окликнул хозяина, расслабленный, бездумно следил за вползающими в оконце сумеречными тенями. Ему было лень зажечь свет. Окутала душу ватная, необременительная усталость. Все суетное — заботы, страсти, семейные дрязги — отошло далеко и, может быть, навсегда.
В призрачной, упругой тишине отчетливо раздавался каждый звук: шипение газовой горелки, которую запалил в закутке Печеный, его топтание и сопение, чирикание каких–то вечерних птах, гул дальнего самолета, бульканье воды, наливаемой в кастрюлю, чьи–то мерные вздохи у озера… Малочисленность звуков и отсутствие привычного шумового фона создавали иллюзию доступности пространства, и это тоже успокаивало истомленные нервы… Но вот в комнату втиснулся Печеный, щелкнул выключателем, замигала лампочка под синеньким бумажным абажуром, прошел к серванту, держась по возможности спиной к дивану, по–прежнему как бы не замечая Певунова, начал что–то доставать оттуда, зазвенел посудой. Он уже был в куцем пиджаке, явно с чужого плеча. Никак облик хозяина не вписывался в обстановку.
Певунов кашлянул в кулак и спросил:
— Скажи, Сидор Кирьянович, почему у тебя такое богатство в доме, а сам ты одеваешься вечно как нищий? Для маскировки разве?
Печеный нехотя обернулся, вгляделся с напряжением, близоруко мигая, точно не мог узнать говорящего, сделал совсем кислое лицо, сказал:
— А-а, это ты, Серенький, опять приперся. Все еще на свободе, значит, гуляешь? Жаль… Ну, чего тебе надо?
— Грубый ты человек. Гость в дом — бог в дом.
Печеный сел на стул, опустил могучие руки на полированную, сверкающую крышку гарнитурного стола.
— Знаешь, Серенький, почему тебя сюда кажну неделю носит?
— Почему?
— Хотя ты человек пропащий и клейма на тебе ставить негде, а совесть, видать, и у тебя какая–то сохранилась. Вот она тебя и сосет, погляди, мол, погляди на свою жертву, помайся, ирод. Угадал?
— Нет, Сидор, — Певунов усмехнулся. Начало разговора тоже было обычным. — Езжу я к тебе в порядке надзора, как твой поручитель. Ты — жертва? Ничего себе! Ишь, хрусталя мерцают. Сколь утаил от государства, несчастливец?
Морщинистое, испещренное красноватыми точками лицо Печеного вмиг побагровело, он приподнялся, опершись ладонями о стол:
— Это ты брось, Серега! Это тема запретная, здесь я шуток не приму. Деньги кое–какие от супруги незабвенной остались, ты знаешь… И не лыбься, черт, а не то садану по тыкве этой вазой, не пожалею, и вылетишь на опушку обратно мозги в кумпол запихивать.
— Красиво излагаешь, — одобрил Певунов, — и убедительно. Ладно, поздоровались, и точка. Угощай ужином, хозяин. Я к тебе с ночевкой прибыл.
Через час сидели в уютном полумраке кухоньки и дохлебывали по четвертой–пятой чашке ароматнейшего чая. Кипяток доливали из самовара. Себе Печеный заваривал чай отдельно, треть пачки на кружку, Певунов такой крепости не выдерживал, для него хозяин поставил большой фарфоровой чайник из китайского сервиза. До того разобрали по косточкам копченого леща, пахнущего травой, изделие самого Печеного. К чаю он подал мед, творог и бублики.
Разомлевшие, распаленные, поглядывали друг на друга уже с симпатией. Печеный утирал взмокший лоб кухонным полотенцем.
— Откуда бублики? — поинтересовался Певунов. — В городе вроде бы нету.
— Сын присылает…
Поговорили о детях. Нежное отношение к ним Печеного выражалось в том, что он их нещадно бранил. Певунов его понимал. Надо быть суеверным, а то долго ли до греха. После восьмой чашки Печеный ударился в философствование:
— Знаю, чего ты мечешься, Серенький. Смысл жизни тобой утерян, а ты его хочешь обнаружить заново. Плохи твои дела, дорогой мой халдей.
— Почему же плохи?
Печеный удобно привалился к стене, аппетитно посасывал трубку. Сейчас стало видно, что это еще нестарый человек, но какой–то сосредоточенный. Рука его, которой он стиснул трубку, бугрилась венами, из–под расстегнутого ворота рубахи курчавились светлые седые волосы, плечи выдавались вперед, как надутые шары. Сильный был человек, неуступчивый и не усмиренный судьбой. Только побывавший в капкане. В глубине его глаз пряталось некое тайное знание, впрочем, может, то был отсвет разочарования и несбывшихся надежд. Певунова тянуло к седовласому стоику. Сидор Печеный так понимающе смыкал взгляд, точно имел власть надавливать потаенные клапаны в чужой душе.
— Если человек в твои годы в поисках жизненного смысла зашустрил, значит, финиш. Смысла не найдет, его и нету, того смысла, какой тебе блазнится, а уже покой потеряет, заиндевеет сердцем, озлобится, и прощай — глядишь, уже несут. На погост, Серенький… А началось это у тебя с жиру. Легко ты жил, обильно. Не жил, а отдыхал. А почему это — понимаю, сам так раньше жил. Да разве так! Того, что я имел, ты вовек иметь не будешь. Деньги были сумасшедшие, а по деньгам и власть, и почет. Весь мир мой был. У тебя, Сереня, все законное, значит, своего собственного ни крохи. Весь ты государственный. Оно тебе платит, оно тобой и распоряжается. Подневольный ты, раб. И оттого тоже мутит тебя, потому что душа у тебя мужицкая, она неволи не терпит. А я жил свободный, недоступный для уз чужой власти. И страха во мне не было. Бывает, страх мешает свободе, но это чаще у маленьких людишек, у шпаны. Я расплаты не страшился, было бы за что расплатиться. Когда меня с твоей помощью прижучили, не малодушничал, не юлил; если жалел о чем, так то ж о супруге незабвенной да о малых детишках. Не имел я права их заводить, нет, не имел.
— Уголовные у тебя рассуждения — и ничего более, — заметил Певунов.
— Погоди, Сереня, это ведь я так жил, да удалью своей тешился, да течением дней наслаждался, пока с горы в пропасть не сверзился. А там огляделся — мать честна! Темно, душно, кругом мрази, низости людской столько — болото! Там, Серенький, всякие люди обитают, есть которые по глупости туда попали, есть по случайности, но больше мрази, неисправимой и вонючей. Людишки — на базар понесешь, никто копейки не даст. Но у всякого, заметь, своя гордость, свой резон. К примеру, познакомился я с одним Загорянским, лавочник из–под Москвы. Ну, не лавочник, конечно, а директор овощного магазина. Сел он за то, что овощи, которые в магазин поступали, на рынок спускал. И до того он, веришь ли, озверел от жадности, что, когда его освободили до суда по состоянию здоровья, первым делом еще две машины помидор на рынок погнал. Так его и подмели вторично на рынке. Ну он кто — человек? Нет. Вонючка… В лагере об одном жалел, что вовремя денежки не сумел припрятать, хотя кое–что, конечно, затырил… Вша поганая! Один раз мне супруга посылку прислала, так он круг копченой колбасы слямзил. Это бы ладно — слямзил, натуру не переделаешь — он на другого пытался свалить, на Пустовойта, задохлика безответного… Ох, отметелил же я, Сереня, этого Загорянского, отвел душу. Потом мерзко было, стыдно, но когда лупил, радовался, словно что–то в себе сокрушал, в себе самом. Нажаловался Загорянский, предъявил синяки и шишки, хотели мне малость накинуть сроку, да смилостивились. Все ведали — чересчур подл Загорянский. Думаешь, он один? О-ей! Там их пруд пруди, ему подобных. И ведь что странно: вор, бандит — с теми все ясно. У них и психика не человечья, и повадки волчьи. А наши–то, коллеги–то, Серенький! Люди с понятием некоторые, с образованием, обо всем рассуждают, у всех почти семьи на воле. Такие, знаешь, опрятные, тороватые мужички. Начнет тебе на судьбу жаловаться — обрыдаешься. Можешь подумать: какая несправедливая ошибка правосудия. Не спеши так думать, Серенький: его пальцем ткни — внутри гнилая труха. Так тебе на пальцы и посыплется. Не приведи тебе господь ущемить невзначай его интересы, тут–то и увидишь, это похлеще всякого бандита зверюга. Коварный, трусливый — укусит обязательно, но исподтишка… Когда я во всем этом разобрался, загрустил шибко. Выходит что же, я один из этих шакалов? Ничуть не лучше? Гнал от себя эту мысль, отмахивался… Однажды пришло сообщение, померла моя дорогая супруга. Я знал, что она болеет, тяжко болеет, но все равно известие меня пошатнуло. Год, не вру, ходил как помешанный. Дети. Как дети будут? Мать померла, отец в лагере? Как им жить?..
Сидор Печеный умолк, уставился незрячим взглядом поверх головы Певунова. Чай остыл, они просто так сидели, курили. За окошком непроницаемая тьма. Внезапно Печеный опять оживился.
— Смысла в жизни нет, Сереня, ты зря на поиски не траться. В копченом леще есть смысл, а в жизни — нет. Возлюби каждый день свой — вот смысл. Детей возлюби. Воздух, которым дышишь. Червей возлюби, которые вскорости нас самих сожрут — вот смысл. Другого нету. Но для счастья и этого хватит.
— Червей возлюбить — это как же? — усомнился Певунов. — Это, милый, сектантство.
— Посмейся, посмейся. Пока время у тебя есть. Немного, но есть. А когда не останется, когда припрет, возлюбишь и дерево, и червя. И мои слова вспомянешь…
Поздно вечером Певунов вышел во двор по нужде. Взглянул вверх — и ахнул. Невиданного темно–сиреневого цвета небо пронизывали желтые колючки звезд, и оттуда, из мерцающей бездны лились, не достигая земли, изогнутые тускло–оранжевые лучи. Озеро, отражая небесный свет, зеленело выпуклой линзой, отчетливо вырисовывалась каждая сосенка на берегу. Редкая открылась Певунову картина, и его ожесточенное, глухое сердце сомлело. «Вот оно! — подумал он. — Вот оно — то самое!»
Утром добрался до города на попутной машине и, едва войдя в кабинет, позвонил Ларисе. Узнав его голос, она сочно зевнула в трубку. Он собирался сказать ей что–то важное, надуманное ночью, но тут же сник.
— Как чувствуешь себя, дорогая?
— Как вчера. Только еще лучше.
— Ты что — не выспалась? Поздно легла?
— Вообще не ложилась. Некогда было.
Певунов уже привычно проглотил оскорбление, хотя и екнуло у него под ложечкой.
— Сегодня увидимся, Лара?
— Зачем?
Захотелось вдруг Певунову оказаться на необитаемом острове вдвоем с Ларисой, чтобы там ее потихонечку придушить.
— Ладно, я вижу, ты не совсем проснулась. Позвоню попозже. Ближе к вечеру.
Еще один громкий, протяжный зевок.
— Ой, папочка, а ты купил мне серебряное колечко, которое обещал?
— Куплю сегодня.
— Что же ты медлишь с подарком, любимый? Это неблагородно.
Певунов повесил трубку.