Часть третья

19

В ту зиму стояли сильные холода: на окнах изморозь – даже речки не разглядеть, прозрачной коркой покрылись фасады домов, обледенела дорога, казалось, едешь по обломкам стекла и вот-вот врежешься в стену.

Я ехал быстро, насколько это было возможно, но плавно, без рывков. Дышать было трудно. Капли пота на лбу быстро замерзали. Переехав через мост, я мчался по Виа-дель-Ромито, впереди маячила освещенная бензоколонка «Шелл», желтевшая подле нее лужа была как полоска финиша.

Поворачивая, я, как положено, опустил одну ногу на мостовую, но мотоцикл бросило в одну сторону, меня – в другую, и я растянулся на мостовой в полуметре от резко затормозившей «Джульетты». Все обошлось без единой царапины, меня лишь слегка оглушило. В этот час к перрону подходил ее поезд.

Прежде я думал, что знаю про нее все, потом вообще о ней забыл. Мы еще были детьми: ясно – это было за год до выборов; к тому времени, как они состоялись, я уже ушел из типографии и поступил в техническое училище, там не раз вспоминал я часы, проведенные в Борго Аллегри за типографским станком «меркер Б-2», за ним я приглядывал, покуда ее отец толковал с заказчиками или выходил, чтоб выпить стакан вина. Он возвращался, спрашивал: «Дочка не приходила?»

Нам с ней никак не удавалось встретиться, словно мы бегали по коридорам дома с двумя выходами. Меня почти никогда не оказывалось на месте, когда она приходила. То посылали платить по векселю, то заказы относил, то хозяин отправлял на ипподром узнать про скачки или проверить, не выиграл ли он в лотерею. Как-то раз он получил письмо: «От дочки». Так я узнал, что она уехала. Мы и раньше наверняка видели друг друга в Борго Аллегри или на виа Гибеллина. И не исключена возможность, что мне хотелось бросить ей вслед один из тех комплиментов, которые пускаешь в ход, когда на улице попадается хорошенькая. Но я ни разу этого не сделал, у меня на это никогда не хватает духу. Иное дело теперь, когда мы вместе, я бережен с ней, ведь слова – словно камни, которые могут ранить.

Помню, ее отец как-то вынул из конверта и показал мне ее фотографию, и я подумал, что, встретившись с ней, я бы ее узнал. На снимке она была точь-в-точь такой, как в тот вечер, когда, распахнув дверь, подошла ко мне. Я тогда возился с мотором в коридоре и услышал ее голос:

– О, извините, ради бога!

Что-то не ладилось с карбюратором, я его разбирал, руки были в масле. Выпрямившись, я обтер ладони о комбинезон. На дворе стояли зимние сумерки, с речки подымался туман, кто-то включил телевизор, до нас донеслись позывные «Последних известий», чей-то голос произнес: «Ты только послушай, как они заливают!» Она в нерешительности остановилась на пороге.

– Входите, – пригласил я. – В этом доме вот уж двести лет как не живут людоеды.

– О, я не сомневаюсь.

Сначала все было как в кукольном театре. Я считал себя обязанным острить, она – изображать чрезмерное смущение. Ей захотелось передохнуть, и она поставила на пол свою дорожную сумку. На ней пальто цвета мальвы, сужающееся книзу. На шее шарф, губы чуть-чуть подкрашены, волосы не длинней моих, золотистые, с отливом. Ее глаза, взгляд – все это я постиг позже. Пока же мы изучали друг друга и медленно оттаивали. Она еще не перевела дыхание; гляжу на свои измазанные руки, протягиваю ей мизинец:

– Что у вас там в сумке, не чугун?

– Извините, ради бога, кажется, я не туда попала. Может, ошиблась этажом?

– А может, домом? Здесь сменили номера, вам, должно быть, не сообщили…

– Вот как? Но…

– Типография по-прежнему на Борго Аллегри, но отец ваш, как видите, теперь переехал поближе к нам.

Мне хотелось ее подразнить. Я играл свою роль паясничающего мальчишки:

– Это квартал Рифреди. Я здесь родился. Вокруг – заводы, поблизости – большая больница, недавно построили новые дома для беженцев из Истрии и Греции. Вам здесь понравится, туман бывает не обязательно. Если захочется пойти к мессе, тут рядом церковь Сан-Стефано.

– Как интересно! – воскликнула она, поправив упавшие на глаза волосы, и потянулась за своей сумкой. – Но я…

– Вы – Лори. Вы вернулись из Милана.

На лбу у нее появилась морщинка, – так бывает всегда, когда она чем-то встревожена. Мы слегка пожали друг другу руки, она на мгновение задержала мою руку в своей.

– Вот теперь вы испачкались, – сказал я. Тут я вспомнил о снимке, с которого как бы началось наше знакомство. Она слушала меня чуть-чуть насмешливо, но не без интереса. Диктор телевидения что-то бормотал насчет Кеннеди и Никсона, говорил об Алжире, потом зазвучала музыка рекламных передач. Я подумал, что многое потеряю, если сейчас же не добьюсь свидания. Она стояла, обхватив себя руками, опираясь плечом о дверь, и улыбалась.

– Все понятно, сказала она. – Теперь я знаю, где живу и куда должна прийти завтра вечером. Нет, не провожайте меня, – запротестовала она. – Не беспокойтесь.

Спускаясь по лестнице, она повторила мои слова: «В семь часов у фонаря. Фонарь там один, не ошибетесь, он у самого моста, там, где кончаются заросли камыша; в этом месте в речку сбрасывают мусор».

Я глядел ей вслед из окна. Она уходила в ночь, словно бежала от меня. Но мы уже познакомились. Нам теперь не уйти друг от друга.


На другой день я сказал:

– Знаешь, за кого я тебя поначалу принял? За одну из тех девушек, что разносят по домам для рекламы образчики стирального порошка.

– Там, в Милане, – сказала она, – приходилось заниматься и этим. – Она пристально взглянула на меня, по своей привычке чуть-чуть наклонив голову. – Ты знаешь, я сперва даже испугалась.

Мы смотрели только друг на друга, как бы отделенные от остальных стеклянной стеной.

– Еще до того, как ты заговорил о доме с двумя выходами, я вспомнила про мальчика из типографии. Мой отец то и дело тебя расхваливал. Подумала: «Может, это он и есть». Ведь четыре года прошло. За все эти годы я ни разу не вспомнила о тебе. Даже не знала, каков ты собой. Ничего про тебя не знала. – Она вздохнула, покачала головой. – Платили так мало, а ноги по вечерам гудели от усталости. Ты даже не представляешь, каким скудоумным выглядит человечество, если судить о нем по домашним хозяйкам. Сначала они так недоверчивы, но стоит подарить им безделушку – и можно смело очистить весь дом.

Следуя необычному ходу своих мыслей, к которому я привык не сразу, Лори сказала:

– Странно! Кажется, со вчерашнего вечера столько воды утекло.

Я не удержался:

– Одна жизнь кончилась, началась другая.

Тут я вытащил сигареты из кармана. На ветру пришлось зажечь три спички сряду – так дрожали руки, покуда она закуривала! Мы сидели у речки под фонарем подле мостика, где расходятся дороги к горе Морелло и Горэ. Туман рассеялся, над нами, над окутавшим нас мраком – конус света, ветер с холмов заставляет шептать камыши.

– Лучше скажи что-нибудь, чем так на меня глядеть.

Зеленые и черные осколки светятся и пляшут в ее глазах, на сером, почти стальном фоне. Все слилось в ее взгляде – насмешка, жестокость, нежность. Когда я гляжу ей в глаза, мне кажется – я непобедим, и в то же время мной овладевает беспредельная усталость. Так у меня бывало с Электрой, с Розарией, даже с Паолой, с девушками, которые приходили на танцы; мы с друзьями сняли комнату, которую я прозвал «берлогой». Но сейчас это не пантомима, сейчас не до притворства и ложного смущения, которые можно отбросить одним взмахом руки. Она настоящая, нет на свете ничего подлинней ее присутствия. Нужна вся моя сила, чтоб глядеть на нее.

– Ты ждала, что я тебя поцелую? – спросил я.

– Больше не жду.

– А я хочу! Только сначала должен тебе объяснить, чего я хочу.

– Можешь не объяснять.

– Это было бы вполне естественно…

– Зачем торопиться?… Еще не время… Ты знаешь, мы могли бы – не сейчас, а попозднее – зайти погреться в кафе, возле моего дома. Впрочем, и дом не мой. Все там кажется чужим, не только оттого, что он – новый, недавно построен, нет телефона и еще не включено отопление. Я должна воевать и за шкафчик в ванной, и за право слушать пластинки по вечерам. Видишь, какая я рассудительная. Поначалу и не подумаешь.

Она машинально открыла и закрыла сумочку. Прошлое вторгалось в настоящее, я еще был для нее чужаком, который ей во всем поддакивал.

– Я сразу должна найти работу, – добавила Лори. – За эти годы изменился лишь номер дома. Теперь я заново привыкаю к прежней жизни. Утром была у сестры, она замужем и живет на самой набережной Арно, только, конечно, в полуподвале. Если не работать, худо мне придется с этой занудой, на которой женился отец.

– Помнится, твоя сестра иногда заходила в типографию. Она как будто на тебя непохожа.

– Нет, похожа. Когда-то мы были совсем одинаковые. – Она молча покачала головой, словно освобождаясь от неведомых мне мыслей. – Значит, ты говорил о жизни. Это серьезная штука. – Она положила мне руки на плечи, прижалась ко мне лицом, потерлась своим носом о мой. – Ты меня проводишь домой? Давай. Я разрешаю, – и тотчас же спрыгнула на землю и, отступив на два шага, протянула мне руки. Мы расстались с ней у домов, где живут греки, по ту сторону рва. Окна у Розарии светились, я видел, как она сидит и дожидается.

– Взгляни на это окно. Стоит мне только свистнуть под ним, и сегодня вечером я бы избавился от одного желания.

– Ты сделаешь это?

– Нет. Только так говорю, чтоб тебе объяснить, что я имел в виду.

– Думаешь, не поняла? – сказала Лори. – Может, все оттого, что я здесь в Рифреди новенькая, – и она убежала, помахав мне рукой. – Пока, до завтра!

Я даже не зашел в Народный дом. Не стал искать ни Дино, ни Армандо, ни Бенито. На мостовой стоял оставленный мной мотоцикл. Я умчался на нем, чтоб в этой гонке найти разрядку.


– Отчего так поздно? – встретила меня Иванна на пороге кухни. – Мы вместе поужинаем. Целыми днями друг друга не видим.

Вот натерты полы, вытерта пыль с мебели и окон, и она перед уходом готовит суп, жарит картошку с овощами, отваренными заранее. Потом семь часов в кассе. Подсчитана выручка, несколько шагов от кино до автобуса, еще несколько от автобуса до дома, знает – ее ждет накрытый стол, зажженная газовая плита.

– Бруно! – раздается ее голос еще с лестницы. Я открываю дверь, мы обнимаемся.

Я возвращался домой раньше ее, в десять, в половине одиннадцатого.

«Условный рефлекс, – говорил Дино, – мама и суп». Да еще усталость после дня, начатого в семь утра. Ей, как всегда, хотелось разговаривать. Такой иронией насыщена ее болтовня о всяких пустяках, что мне иной раз даже интересно послушать. В последнее время постоянным персонажем ее рассказов стал господин Сампьери, директор кинотеатра, ее начальник.

– Выглядит, как старый дед, медлителен, как улитка, капризен… Еле волочит свое толстое, как бочка, брюхо. Его разнесло от жадности, но он-то жалуется на водянку.

Потом шли невзгоды билетерш:

– Ведь у каждой своя жизнь! – Иной раз она, словно роман с продолжением, пересказывала историю ревнивого киномеханика, заставлявшего свою жену сидеть в партере от первого до последнего сеанса. – Ну, о самом Сампьери лучше не говорить! А чего стоят дни, когда люди суют в кассу одни бумажки по пять или десять тысяч лир! В субботу, двадцать седьмого каждого месяца, такие деньги водятся даже у тех, кто на стоянке сторожит чужие машины… Что у нас сегодня на ужин?

Она мгновенно переодевалась.

– Вот теперь мне полегче. Утомительно работать стоя, но высидеть столько часов на табуретке, даже с подушкой, тоже тяжело! – Она выходила из ванной в комнатных туфлях, в переднике. – Минутка, и все готово! – Возилась у плиты, накладывала еду на тарелки. – Ну, а что у тебя?

Я рассказывал ей про дела в мастерской, про друзей.

– У Бенито голова все еще забита этими странными идеями.

– Его заедает чувство неудовлетворенности, мама. Нужно его понять.

– Неудовлетворенность? А может, он просто свихнулся?

– Он поэт.

Видя, как я серьезен, она со мной соглашалась. Мы сидели друг против друга за столиком в кухне, толковали о работе, а чаще о разных преступлениях и процессах, которыми старики увлекаются даже больше, чем мы спутниками или спортом.

– Я за Инноченти,[32] – говорит она. Потом вдруг, словно делая открытие. – Эти девочки-гречанки действительно такого легкого поведения?

– Они работают в наилегчайшем весе, мама!

Она на мгновение отводит взгляд в сторону.

– Знаю, ты ждешь свою Эву-Мари. За тебя я спокойна.

Я отправлялся к себе почитать, она убирала со стола и потом приходила ко мне выкурить последнюю сигарету, молча посидеть у края кровати.

– Уже полночь, – мягко говорила она, – раздевайся. – Я рассказывал ей о только что прочитанной книге или статье.

– Теперь, мама, пора спать. Спокойной ночи!

– Ох, у меня еще столько работы!

– Представляю себе, сколько времени ухлопаешь на одни бигуди, не говоря уже о косметике…

– Да ну, просто смягчаю лицо кремом. Я ведь сижу перед публикой, ты это должен понять. – Она приоткрыла дверь. – Смеешься? Разве я и вчера то же самое говорила?


Порою мы вместе отправлялись в бар – пили кофе, пиво, пунш, ели мороженое, смотря по времени года. Приходили мои друзья. В баре – проигрыватель. Она заставляла себя упрашивать. Танцевала, как девушка, просто класс, в очень четком ритме.

– Ты сегодня нарочно не смыла косметику, – говорил я.

– А ты уж и заметил, господин прокурор?

Дино говорил, что оба мы «невероятные существа». «Вам даже позавидовать можно – производите впечатление».

Словом, в конце концов что-то вроде Джо с его матерью. Мы не скрывали друг от друга свои слабости, это приводило к нежной, честной откровенности. Наша общность мне казалась естественной. Думалось, я ее этим вылечу. Улеглась и тревога, которую внушали новые вспышки ее навязчивой идеи, они бывали все реже, но эти мысли еще гнездились в ее мозгу, «терзая по ночам». Я ее утешал, и она успокаивалась. В конце концов все не так страшно, раз уж ей без этого не обойтись. Мы уважали друг друга. Ее любовь к недомолвкам ни в чем не уступала моему желанию знать все. Возникло равновесие, но его легко могли нарушить даже несколько неосторожных слов.

– Я беспокоилась. Ты не подумал об этом.

– Есть что-нибудь горячее? Я голоден, как сто чертей.

– Ты знаешь, скоро двенадцать.

– Не впервой!..

– Ты всегда оставлял мне записку.

– Я, мама, сегодня веселый. Ты меня не расстраивай.

– Ясно, значит, я тебя только расстраиваю?

– Да нет же!

– Значит, ты ничего мне не скажешь?

– Я проголодался.

– Поспорил с Бенито?

– Я го-о-о-лоден!

– Поссорился с кем-нибудь в мастерской, может, с Паррини?

– Да нет же.

– Что же с тобой случилось?

– О, господи!.. Перестань меня терзать…

Мне пришлось улыбаться. Я и сам не понимал, почему не хотел ей обо всем рассказать. Но я ничего не сказал ей вчера о появлении Лори, а сегодня потребность молчать еще усилилась. Мы поели, не проронив ни слова, она даже не зашла пожелать мне спокойной ночи.

20

Говорят, будто счастье – вроде сошедшей на тебя благодати, которую хочется распространить на весь мир, что оно подобно снегу, укрывающему от холода брошенные в землю зерна, или лучам солнца, под которыми золотятся колосья. Это ложь. То, что человек привык называть счастьем, лишь пародия на него, отождествлять душевное равновесие с материальным благополучием свойственно нищим духом. Превосходный тому пример – Паола, так быстро вошедшая в роль хозяйки трактира. По-своему счастлив и Джо, но привязанность его к матери, все эти прелести домашнего уюта отнюдь не развивают разум, навсегда удерживают его на грани детства. Этого не скажешь о моих отношениях с Иванной – всегда, даже в минуты настоящего покоя, они оставались напряженными, сложными, тем самым способствуя формированию моей личности не меньше, чем дружба с Милло и похождения у крепости или на берегу Терцолле с Дино и Бенито. Теперь мне ясно: счастье – всегда тайна, всегда исключение из правил, всегда испытание, оно – сама нежность, сама жестокость. Оно может быть прочным и светлым, как здание из железобетона с огромными стеклянными окнами, и зыбким, подобно отражению в воде. Не только порыв ветра, но даже тень случайного прохожего способна разрушить его. Счастье – многолико. У моего счастья – лицо Лори, полное тайны.

Лори утверждает, что счастье «старо как мир», однако оно с каждым днем молодеет, приобретая наши черты, черты нашей любви, известной лишь нам одним и все же временами скрытой и от нас туманной завесой. Нас словно разделяет стеклянная стена: мы видим друг друга, оставаясь недосягаемыми – оцепенели руки, погасли взгляды, онемели губы. Так бывает, когда в наш мир вторгается нечто чуждое, подчас вынуждающее нас сматывать веревочку бумажного змея, за которым мы стремились в облака. Правда, после третьей встречи этого с нами почти не случается.

Она пришла вовремя, сказала:

– Мне хочется сегодня повеселиться. Куда пойдем?

– В кино?

– Нет. На глупом фильме соскучишься, на интересном – придется… размышлять…

– А если смешной?

Она взглянула на меня исподлобья, как бы желая понять, шучу я или нет.

– Что ж, – сказала она, – не грех и посмеяться. – Но тотчас же добавила. – А почему бы нам не потанцевать? Конечно, я не рассчитываю, что ты за пять минут устроишь для меня вечеринку… Но должно же быть такое место…

– Где, здесь в Рифреди?

– Я подумала о «Красной-лилии».

– На шоссе?

– Ну да, – улыбнулась она.

– Я никогда там не был.

– Раньше я там бывала, как у себя дома. Поехали! – Она уже сидела на мотоцикле и держалась за меня. – Есть у тебя чудесное свойство: ты не любопытен.

Кончили рокк и начали медленный танец. В этот субботний вечер зал был переполнен. В перерыве между танцами мы сели за столик. Она заказала виски, я – негрони.[33] С нашего места можно было различить трибуну старого стадиона, откуда при свете луны открывался чудесный вид. Мы чувствовали себя как в душной теплице. Сходство это усугублялось зелеными растениями, окружавшими оркестр; на столике стояла пепельница и вазочка с цветами, которую Лори сразу же от себя отодвинула. Залитая асфальтом большая площадка едва вмещала танцующих, теснота особенно сказывалась во время танцев, требовавших четкого ритма. Я держал Лори за талию, она положила мне руки на плечи.

– Не могу понять – ты меня стесняешься или всегда такой сдержанный? Ты мне в тот вечер понравился оттого, что держался куда свободнее, – сказала она.

– А каким ты желала бы меня видеть?

– Ну… Таким, как есть.

– Это смотря по обстоятельствам, – ответил я. – Если б ты захотела…

– Значит, ты бы себя повел нечестно. – Она остановилась, заглянула мне в глаза, и я с трудом выдержал этот взгляд, в котором веселость смешивалась с непривычным вызовом. – Думаешь, я не могу уйти, оставив тебя здесь одного? Разве хорошо ловить меня на слове? Разве от этого крепнет наша дружба?

Нас влекло друг к другу. Мы боялись вспугнуть зарождавшееся в нас чувство, предвидя, что оно не будет ни ложным, ни обычным. Мне уже верилось, что любовь моя столь же естественна, сколь необычна, но в то же время я понимал, что любая мелочь, любая неосторожность могли привести к утрате, которую я бы не перенес.

– В тебе, кажется, только и есть, что ты хорош собой, – добавила она.

Я не нашелся, что ответить. Ее стремление к ясности было и моей потребностью. Я сам, пусть и бессознательно, взял себе за правило быть честным в отношениях с другими (с друзьями, с Иванной). А вот с ней, из желания понравиться, повел себя двусмысленно, банально, в одно мгновение разрушив доверие, зародившееся в первый вечер. Она по-прежнему держала руки у меня на плечах и пристально на меня глядела. Но теперь я ощущал в ней настороженность, словно она ждала моего ответа, который бы мог решить все. За ее внешним безразличием скрывался вызов, так я понял. (Позже она призналась: «Меньше всего ждала от тебя такого. Понравился ты мне с первого взгляда, но до той минуты мне казалось, что это простой флирт, а потом все стало очень серьезным».)

Я был вынужден подавить свой гнев.

– Итак, я хорош собой, – заметил я не без язвительности, – что ж, слышу это не впервые! – Но музыка звучала громко, вокруг нас шумели, и Лори могла меня не расслышать. Руки мои дрожали, было неимоверно трудно оторвать их от ее талии и нежным движением коснуться запястий – таким сильным было желание схватить ее, сжать в объятиях. Мускулы напряглись так, будто я только что ворочал тяжелые детали, лоб покрылся испариной, ворот рубашки прилип к шее. Прикосновение к ее коже, к нежным кистям маленьких рук меня успокоило, успокоил и взгляд, теперь снова доверчивый, приветливый, и голос, промолвивший:

– Я ошиблась.

Мы вернулись к столику. Я залпом проглотил остаток негрони, она медленно потягивала виски. Потом достала сигарету, зажгла спичку и тут же задула ее, чтоб воспользоваться зажигалкой, которую я, чуть замешкавшись, предложил ей.

– Специально купил нынче утром.

– Какая прелесть. Серебряная?

Я назвал цену. Это было очень глупо, но мне ужасно хотелось намекнуть ей, что сегодня не только суббота, но и день получки за полмесяца. Вот откуда у меня деньги.

– Если хочешь, – сказал я, – можно взять напрокат машину – на мотоцикле будет холодно! – и съездить к морю.

– Но это же очень далеко! – Она одернула жакетик своего коричневого спортивного костюма с короткими рукавами, выше локтя. Ее белая кожа благоухала так тонко, голос звучал так насмешливо.

– Сто километров, доедем меньше чем за час. У меня уже полгода права, а водить я давно умею. Просто изумительно вожу машину. Сначала научился водить грузовые «доджи» – дружил с шоферами грузовиков, – потом легковую. Давай поедем! У Чинкуале теперь должно быть так хорошо. Говорят, летом все побережье от Виареджо до Форте[34] кишмя кишит людьми. Я там не был с самого детства. С субботы на субботу откладывал эту поездку, теперь самый подходящий случай. Когда наступает жара, мы купаемся в Арно, наша Терцолле ведь вся пересыхает, ты видела; впрочем, и зимой в ней воды не сыщешь – столько туда кидают всякого мусора. Что ж, в утешение нам говорят, что Florence Beach все равно что Сен-Тропез, Санта-Моника[35] или Сочи. Знаешь, я ведь ни разу никуда не ездил. Мне через год с небольшим исполнится двадцать. Обо всем сужу, обо всем болтаю, а сам даже в поезд ни разу не садился. Расскажи мне про Милан, что за город?

Вместо ответа она спросила:

– Ты сказал: «Мы купаемся». Кто это «мы»?

– Друзья. Те, что три вечера подряд ждут меня в Народном доме или в баре. Я тебе про них говорил.

– Они подумают, ты нашел себе девушку и не хочешь ее никому показывать. Разве не так?

– «Разве не так?» – передразнил я ее.

Она покачала головой, стряхнула табачинку с уголка рта. Тут я не выдержал – о чем Лори потом не раз вспоминала. Когда снова заиграл оркестр и она стала подниматься из-за столика, я удержал ее, положив ладонь на ее руку.

– Послушай, – сказал я, – давай поставим на этом точку и начнем все сначала. Мы остановились на том, что я нелюбопытен. А на самом деле я любопытен. Может, к тому же и застенчив, не знаю. В тот вечер я вел себя нагло, потому что ты казалась призраком, я должен был за тебя ухватиться, чтоб ты не исчезла.

– Но я здесь. – Она снова села и, откинувшись на спинку стула, сложила руки на коленях. – Понимаю, – сказала она.

– Ты ждала, что я поинтересуюсь, почему здесь, в «Красной лилии», ты чувствуешь себя как дома?

– Боже мой! – воскликнула Лори. – Меня узнала только гардеробщица!

– Но она спросила: «Где вы так долго пропадали?»

– Она еще добавила… ты просто забыл.

– Нет. «Думала, вышли замуж», – вот что она добавила.

– Да, и взглянула, ношу ли я обручальное кольцо.

– Этого я не заметил.

Я сидел лицом к ней, облокотившись на стол, подперев ладонью висок; она словно замерла. Так мы с ней и беседовали.

– Кто он? – спросил я. – Мне это– не так уж важно, но раз ты сама настаиваешь…

– О, Бруно! – проговорила она, вспыхнув. – Мы с тобой настоящие друзья. – Она вскочила и поцеловала меня в щеку. – «Его» никогда не было, меня окружали такие же безразличные мне люди, как те, кого ты здесь видишь. Не мрачней, дурачок. Я никогда не была ничьей. До сих пор жила сама по себе.

– Ну, а теперь?

– Может, буду жить для кого-то.

– Я так этого хочу!

– Что ж, посмотрим…

– Чего смотреть?

– Подойдем ли мы друг другу, – сказала она.

Мы уже могли разговаривать с ней совсем просто, без намеков, без обиняков. Мы оба свободны, молоды, нежность наша превращается в любовь, как чугун становится сталью в негаснущем мартене.

– Впрочем, был и у меня «кое-кто», – продолжает Лори, – вернее, не у меня, у сестры. Жених ее. Я, по старому обычаю, всюду за ними таскалась, так сказать, присматривала: вертелась у них под ногами. Все ради отца, чтоб жена его не ворчала. Это наша скучная семейная история. Я сбежала в Милан, чтобы от этого избавиться. Теперь вот вернулась.

– Чудесно, что вернулась.

– Да, теперь чудесно, – согласилась она. – Не то, что раньше. Впрочем, в Милане у брата тоже было невесело. Знал бы ты, до чего обуржуазилась его жена! Все напоказ, как на выставке. В доме стиральная машина, соковыжималка, голосуют за социалистов, ходят в церковь. Сам понимаешь – «Большой Милан»… По воскресеньям Корсо Лоди совсем как деревенская улица. Знаешь, они такие порядочные, такие надежные, настоящие герои телевизионных передач…

– Ну, а брат?

– Женился и ничем не отличается от остальных: ходит на охоту, вступил в клуб «Интер», купил «сеиченто»,[36] а потом и моторку.

– Он что, типограф, как и отец?

– Нет, бросил это занятие, устроился в газету корректором, а теперь служит в администрации. Любит «чистую» работу, никогда бы не встал за наборный станок. Отцу некому будет передать дело. Брат о сурьме говорит, как о проказе.

Я еще не привык к переливам ее мыслей, к внутренней логике ее мышления. Стремясь высказаться до конца, она движется к цели как бы концентрическими кругами и, дойдя до сути, запечатлевает ее в нескольких словах, врезающихся в память.

Несмотря на показное безразличие, этот начатый и неоконченный разговор не давал мне покоя, и я снова к нему вернулся.

– А до отъезда ты приходила сюда?

– Приходила каждую субботу и воскресенье с Дитгой и с Луиджи. Он, кстати, обижается, когда его зовут Джиджино.[37] В сезон здесь бывает открыта еще одна площадка, вдвое больше этой… Неужели ты тут впервые? Так по сравнению с тобой я настоящая старуха! Подумать только, что мы сюда ходили три или четыре года назад, и я уже была такая, как теперь, только, может, чуть потоньше. Джиджино ел меня глазами, но я танцевала со всеми, кто приглашал. Бывало, ни одного танца не пропущу.

Она закашлялась от дыма. Так было и в первый вечер, губы ее стали влажными.

– Только никогда не говори, чтоб я меньше курила, прошу тебя. Так говорят старики. Стоит повторить их слова, и сам стареешь.

– Верно… Значит, ты бывала здесь с сестрой и ее мужем?

– Да. Иногда приходил и Франко, его брат. Мальчик всегда меня стеснялся. Такой маленький, сущий сморчок. Теперь он в армии.

– Ну, раз его взяли в солдаты…

– И рост крохотный, и мозги куриные. Разве возраст соответствует тому, что в метрике значится? Красота, ум, восприимчивость – вот по чему можно судить о возрасте! Поженившись, Джудитта и Луиджи поселились у его отца, портье, в особняке на набережной Арно. Луиджи работает, он электрик. Не просто монтер: он изготовляет неоновые вывески, устанавливает сложное оборудование – словом, мастер.

Когда они перестали проводить вечера вместе и связь с сестрой, к которой Лори очень привязана, оборвалась, ее отношения с мачехой совсем испортились. Все страдали от этого, особенно отец.

– Он хороший человек, ты ведь знаешь его. Только слабый, бесхарактерный. На ней он женился через год после смерти матери, когда я еще в школу ходила. Мачеха оказалась ханжой с допотопными взглядами. Она всерьез считала, что призвана быть хозяйкой дома и воспитательницей. Ради общего спокойствия мне оставалось только уложить чемодан.

– Почему же ты вернулась?

– Плеврит, – сказала она. – Я о нем, кстати, и думать забыла. В первую же зиму в Милане перенесла болезнь на ногах, это и подорвало мне здоровье. Впрочем, все это ерунда, снимки у меня великолепные, я даже раза два была донором. Но послушал бы ты брата с женой. Они уверяли, что еще одна зима на севере меня угробит, тем самым давали понять, что мое присутствие им в тягость… Видишь, я не так романтична, как тебе представлялось, – закончила она. – Девушка, которая ссорится с мачехой и со всей родней, вряд ли выглядит привлекательно. Прости, я тебе наскучила, но мне хотелось как-то отвлечься, поговорить о другом.

– Значит, мы друзья, это твердо? – спросил я.

И как в первый вечер, так же подчеркнуто, но придавая своим словам иное, определенное значение, она спросила:

– Ты все еще думаешь о любви?

– Конечно. Я не стыжусь сказать тебе «люблю». Это правда.

– И тебя тянет ко мне?

– Есть и это. Но не только.

– Начнем с того, что ты меня поцелуешь.

Нежная, полная ласковой силы, в минуту поцелуя она напоминала Электру и Розарию и в то же время была иной – простой и чистой. Прикосновение ее руки к моему затылку было легче пуха и вместе с тем пронизывало тысячью игл…

Музыка умолкла, снова зажглись огни.

– Как ты думаешь, зачем я рассказала тебе о своих маленьких невзгодах? – спросила она потом. – Это ведь далеко не самый лучший способ развлечься… Но ты так помрачнел!.. Скажите, пожалуйста, мальчик только и делает, что прикидывается ревнивым. Эх ты, несмышленыш. Думаешь, отбил меня, похитил… Тоже мне, похититель! Просто у меня выбора не было. Да и денег тоже. Я решила тебя подразнить, чтобы заглушить чувство стыда (сама ведь напросилась на приглашение!). А когда поняла, что у нас с тобой все так всерьез, то решила с самого начала избавить тебя от сомнений насчет моего прошлого. Сама я тоже была не в себе, ты во мне все перевернул.

21

В то воскресенье мы встретились ранним утром, а в девять уже мчались навстречу сильному ветру вдоль по Камерате. Потом свернули в Сан-Доменико и, как заправские туристы, устроили привал у Панорамы. В пути она сидела, съежившись за моей спиной. Лицо прикрыла косынкой, как чадрой, подняла воротник пальто, натянула шерстяные перчатки.

– Лыжи ты не захватила?

– Мерзну, как на Монблане. Честное слово!

Я растирал ей спину, помогая согреться; мы прыгали с ноги на ногу и хохотали.

– Может, пойдет снег, – сказал я.

– Первый снег всегда радует, но потом одна тоска.

Внизу сплошные крыши, колокольни, башни, купол собора походил на огромное яйцо, ко всему этому мы остались равнодушны, а вот вереница холмов с еще уцелевшей зеленью была поразительно хороша. Утопавшие в голубоватой дымке утра холмы тянулись своими вершинами к серым, стального цвета облакам, за которыми пряталось солнце.

– Какая красота! – сказала она. – Но как-то все замерзло и словно недостает чего-то.

– Труб и цехов Рифреди.

– Город отсюда похож на кладбище, кажется, люди в нем погребены…

– …как старики в бомбоубежищах, про которые они так любят вспоминать…

– …как в катакомбах…

– …как в противоатомных убежищах…

– …как древние христиане.

Тесно прижавшись друг к другу, мы одним махом пересекли Фьезоле, помахали двум всадникам – Гарибальди и Виктору-Эммануилу II, увековеченным в минуту их встречи. Казалось, они приветствуют друг друга на берегу воображаемой Вольтурно.[38]

– Отцы родины! – воскликнул я.

– Нас арестуют! – прокричала она в шутку. – А теперь куда?

– Туда, где я как дома!

Это местечко мы обнаружили прошлым летом вблизи города, там, где от Винчильята до Сеттиньяно протянулась роща пиний. В одну из суббот мы проезжали мимо на машине Армандо, куда едва втиснулись между двумя девушками из универмага и подружкой Бенито по лицею. В ту ночь мы возвращались из своей «берлоги», там, когда собрались все съемщики, негде было повернуться; Джо отправили спать, а Сами поехали наугад, куда глаза глядят, – и вдруг наткнулись на огни ресторана. Выключив мотор, услышали – здесь крутят пластинки. Светящаяся вывеска «Petit bois»[39] решила все.

Теперь я отправился туда вместе с Лори – это не могло запятнать нашей любви. Мы ехали сквозь начинающуюся метель; в холодный утренний час эта езда как бы очищала нас. В загородном ресторане ни души. Пусто на дорожках. Выключена кофеварка. Бармен с помощниками посыпал опилками пол в зале для танцев, они и не взглянули в нашу сторону, когда мы сели за столик посреди застекленной террасы.

– Как в кабине вертолета, – сказала Лори, – Внизу город, над нами небо. Его, конечно, не видно из-за потолка, но можно себе представить.

Я глядел на нее с восхищением. Она расстегнула пальто, развязала шарф, поправила челку на лбу.

– Наверно, надо привести себя в порядок?

– Ничего не знаю. Ты просто прелесть.

– Попробуй скажи, какой ты меня видишь. Найди для меня слова.

– Ты вся светишься, как луна.

– Мало. На луну русские полетят раньше тебя. Хорошо, ты хоть не назвал меня солнцем.

– Ты красивая. Этого с тебя достаточно?

– Достаточно? С меня?

– Когда ты сказала вчера, что я красивый, мне за» хотелось тебя задушить.

Запрокинув голову, она засмеялась. В ней никогда не было вульгарности… Наклонившись ко мне, Лори меня погладила по щеке. Я взял ее руку, поцеловал в ладонь. Уже совсем серьезно, чуть надломленным голосом поделилась она своей вчерашней тревогой.

– Знаешь, я многое поняла, – тут она на мгновение опустила веки. – Мне понравилось, что ты воспринял мои слова, как мне того хотелось. В общем, оказался не куклой, а человеком.

Мы сидели за столиком друг против друга и держались за руки. Потом она поднялась, села рядом, прислонила голову к моему плечу:

– Ты сегодня спал?

– Да. Прости, даже ни разу не проснулся.

Ответ ей понравился, она потерлась лбом о мою руку:

– Я тоже. Значит, у нас все всерьез. Ни угрызений, ни тревог…

Наконец, бармен удостоил нас вниманием, мы заказали горячий шоколад и пирожные, уничтожили все, что нам принесли, хотя оба до этого завтракали.

– Я тебя угощаю, – сказала она. – У меня сегодня куча денег. – Она покрутила головой, окончательно освободившись от шарфа. – Мне кажется, я снова стала маленькой, и, знаешь, это не такое уж приятное состояние. Теперь отец выдает мне деньги на карманные расходы. Он думает, что я сейчас у сестры. Я снова как будто прогуливаю уроки. К счастью, скоро начну работать.

– Где?

– У меня ведь есть специальность!

Я знал, она говорила мне: там, в Милане, у нее была работа по рекламе. Во время ярмарки она обслуживала стенды, позировала для снимков, рекламирующих холодильники. Еще я знал, что с полгода она простояла за конвейером на фабрике «Мотта», на упаковке кондитерских изделий.

– Что я, по-твоему, умею делать?

– Я только сейчас об этом думал. Девушки, которых я знал, работали на заводе, торговали на черном рынке, служили продавщицами в универмаге, учились.

– Так много девушек? – улыбнулась она.

– Много, – ответил я, – им нет числа.

– Какой ты глупый. Ну, давай вместе подумаем: я могу быть…

– Скажем… цветочницей.

– Еще один вариант. Очень мило. Но с тех пор как мать умерла, я терпеть не могу цветы. Она скончалась в больнице от рака, ее перенесли в часовню вместе со всеми, кто умер в тот день. Не забыть никогда тошнотворный запах цветов.

Я не успел раскаяться, что вызвал эти воспоминания. Она помрачнела лишь на мгновение и тотчас вновь стала прежней.

– Я театральная костюмерша, – сказала она. – Меня опять приняли в театр «Коммунале», где я работала до отъезда. У них как раз уйма заказов – самый сезон. Ты и представить себе не можешь, как весело за кулисами! Как чудесно в артистических уборных! Теперь, когда наши сопрано походят на обычных женщин, а не на слоних, одевать их перед выходом – одно удовольствие! Конечно, у звезд свои портнихи, мое дело – кордебалет, но все равно мне ужасно интересно возиться с их нарядами. Наработаешься, конечно… Зато в вечер премьеры все так и кипит: всегда что-нибудь нужно поправить, пришить, приладить – перо, оборку… Поначалу мне доверяли самое несложное. Готова спорить…

– Незачем, – ответил я. – В жизни не бывал в опере, ни за кулисами, ни в партере. Разве опера – для молодых?

– Нет, конечно, только, если уж серьезно говорить, в опере нужно видеть выдумку, фантазию, тогда и музыка увлекает. – Она замолкла, словно эта мысль и для нее самой не была ни ясной, ни легкой. Потом обняла меня. – Воображаю, как это все тебе интересно…

– Интересно – раз это твоя работа, раз это нравится тебе.

– Да, нравится. Хочу получше изучить дело, обеспечить себе заработок, а значит, и независимость – и вообще… – Мы поцеловались, губы ее хранили привкус шоколада. Она высвободилась из моих объятий. – Ну, а как ты, что у тебя с работой? Какая у тебя мать? И что за идеи в голове? До сих пор ведь ты все это обходил молчанием…

Тогда я заговорил о себе, о себе сегодняшнем, а не о том, как я стал таким, пробиваясь сквозь добро и зло; умолчал и о моих отношениях с Милло, и о навязчивой идее Иванны. Только намекнул насчет друга семьи, который «в какой-то мере заменял мне отца». Она, должно быть, знает его: он приятель ее отца и устроил меня в типографию на Борго Аллегри; Иванну я описал ей, как «женщину волевую – со всеми достоинствами и недостатками матери». Сказал, что жизнь ее поневоле сложилась трудно: она осталась вдовой в двадцать лет. А вторично выйти замуж не захотела, оттого что слишком заботилась обо мне. В последнее время у нее нервы совсем расклеились. Но говорить обо всем пришлось вкратце: Лори слушала невнимательно, разглядывала свои ногти, не поощряла к настоящей откровенности. Наконец, я понял, что углублять эту тему не стоит, что главу о стариках можно на этом закрыть, и принялся то сдержанно, то горячась, излагать свои идеи, рассказывать о работе. Говоря в тот день о себе, я смутно желал, чтоб слова мои дошли до ее сердца, как дошли мои поцелуи…


– В типографию к твоему отцу я попал случайно, вроде как бы на практику, по специальности я фрезеровщик. Сейчас я в кустарной мастерской Паррини, который прежде был рабочим на «Гали», теперь же заботится только о собственных доходах, но дело знает. В мастерской восемь рабочих; вместе с хозяином девять, вместе со мной десять, но я пока лишь ученик. Зарабатываю тысячу пятьсот – тысячу восемьсот лир в день. Для ученика неплохо. Конечно, работа моя приносит хозяину куда больше, но таковы уж порядки в нашем мире. Когда приходится кого-нибудь заменять, мне доверяют ответственные задания, например нарезку гаек. Впрочем, наша мастерская только обрабатывает детали для ткацких станков и для чулочного производства.

– В чулках я б еще могла разобраться, – сказала Лори. – Все остальное, сам понимаешь, темней алгебры.

– У нас самая немудрящая работа на свете. Ты только представь: работаем на старых «цинциннати», таких, как во времена Муссолини; а на «Гали» самое современное оборудование, например «женевуаз», огромный фрезерный станок с точностью до одного микрона, он установлен в цехе с кондиционированным воздухом. Об этом станке я знал из книг и по рассказам Милло, хотя и он никогда на нем не работал. Работу на «женевуаз» доверяют только техникам, обслуживают этот станок люди в белых халатах, одеты, как врачи. Но у меня диплом, он мне поможет пробиться.

Два месяца назад меня вызвали вместе с тридцатью другими ребятами. Впервые переступил я порог «Гали», но нас сейчас же повели в цех, и я ничего не успел увидеть, кроме аллей, обсаженных олеандрами, да столовой. Диплом дипломом, а мне – впрочем, как и всем остальным, – пришлось еще раз обработать пробную деталь. Рядом со мной трудился Джо, он то и дело подмигивал мне… Был солнечный день. Металл под напильником казался мягким, как глина. Закончив свою деталь, я ответил на вопросы. Когда меня стали спрашивать насчет моих идей, я сказал, что стою за свободу и справедливость. Они не вдавались в подробности, все обошлось благополучно. Понятия не имею, собирали ли они обо мне сведения через полицию (как перед выдачей патента на торговлю). Теперь меня должны скоро пригласить на завод. Я объяснил Лори, что поначалу буду зарабатывать меньше, чем у Паорини, но зато поступлю на свой завод, который для Флоренции все равно, что «Альфа», «Марелли» и «Фальк»,[40] вместе взятые; на «Гали» производят не только ткацкие станки и электросчетчики, но и усовершенствованную оптику.

– Наши бинокли, наши линзы славятся во всем мире.

– Да, – сказала она. – Это славно, что ты готов зарабатывать меньше, выполняя работу потруднее.

– Но зато я буду на большом предприятии, где есть все… – Я не мог найти нужных слов, мне хотелось сказать – «все, что я больше всего люблю», но она, наклонив голову, насмешливо взглянула на меня.

– Это идет от политики. Угадала?

– Нет. Это часть моей жизни. – Я закурил сигарету и почувствовал себя человеком, который взошел на трибуну и должен сказать нечто важное. – Я коммунист, хотя и не в партии. Если послушать тех, кто себя считает настоящим коммунистом, так я просто путаник. Есть такие, которые уже в двадцать лет напускают на себя важность, сами скучные и на других тоску нагоняют. Спорят и тут же уступают, боясь сыграть на руку врагу. Нашли чего бояться. Словно у нас, молодых, нет единой с ними цели – уничтожить врага. Про таких говорят, что у них высоко развито чувство ответственности; а на деле выходит – они просто седобородые старики, седина серебрит даже красные знамена.

Я все сильней увлекался своими речами. Лучи солнца прорвались сквозь иней, осевший на окнах, медленно падали призрачные хлопья снега, снежная пыль отливала всеми цветами радуги. Наклонившись ко мне, Лори взяла меня под руку и слушала.

– Говорят, я анархист; закрываю глаза на действительность, не вижу соотношения сил, делаю тысячу глупостей… Что ж, это верно, мы еще пешком под стол ходили, когда война кончилась, тогда буржуазия была повержена, теперь она снова возродилась. Мы, рабочие, техники, производили все больше и больше, вливали ей в вену свежую кровь – золото. Так уж не раз бывало после французской революции. «Итальянское чудо» создали мы своим разумом, своими руками, мы его задумали, мы же и осуществили. Мы – это индустрия, производство. А капитал? Капитал только сковывает нас, держит в плену. Не правы те, кто верит, будто капитал можно побороть изнутри, постепенно разрушая его сердцевину. Нет, и оболочку нужно разодрать, не то он раздавит тебя своей лапой в ту минуту, когда ты будешь глодать свою корку хлеба, и тогда уж ничем не поможешь. Мир разделен на классы – вот истина, которую кое-кто пытается опровергнуть, но это единственно верная из унаследованных нами идей. Пусть нынче люди перекочевывают из одного сословия в другое, пусть ширятся ряды пролетариата – основа основ остается прежней: по одну сторону, те, кто задумывает, созидает, по другую – обогащающиеся и контролирующие; те, кто потребляет, и те, кто накапливает; те, кем правят, и те, кто правит. Нас утешают словами об общем благополучии, как будто мотоцикл или малолитражка, кино, путешествия, возможность одеваться по-человечески и бывать в «Красной лилии» – роскошь, а не насущная потребность. Нужно, как во времена Метелло,[41] добиваться всего постепенно, как они объясняют. Будто та «малость», которой добился Метелло и такие, как он, и в те времена не стоила крови. Нет, общественные блага либо должны стать действительно достоянием всех, либо ими окончательно завладеет небольшая кучка тех, на чьей стороне полицейские и попы. Да, они стреляют в нас, когда доходит до дела. Пуля и святая водичка служат одной цели. А как вели себя наши старики в годы Сопротивления? Разве они не шли против танков с бутылками горючей смеси? Вот если бы остановить все производство, полностью парализовать его, а потом, выпустив дурную кровь, начать новую жизнь! Мы бы защищали ее с автоматами в руках, если нужно, ракетами бы защитили. Мы верим, что все можно создать заново. Вспомни Фиделя, – сказал я, – вспомни Лумумбу, вспомни Алжир… Они осуществили, они сейчас осуществляют свою революцию. Независимость – это не только освобождение национальной территории. Перед лицом фактов русские помогли бы нам знаешь как? Они сами научили нас революции. Теперь, когда умер Сталин, можно доказать: новый человек – это человек свободный, и чем он свободней, тем новее! Ты скажешь, американцы. Сегодня янки и русские ведут игру, а ставка – весь мир. Мы только подыгрываем, но ведь и мы что-то значим. От липового «благосостояния» мозги американцев затянуло жиром, они, конечно, варвары, но зато это молодая нация, способная на порыв. По сравнению с нами они просто новорожденные! Не сомневаюсь, они тоже нашли бы силы, чтоб убить заключенное в них самих зло, покончить со своим «Дженерал моторе», как мы покончим с нашим «Фиатом» и «Монтекатини», я уж не говорю про «Гали», который в руках у доверенных лиц акционеров. Конечно, «Гали» работал бы куда лучше, если бы вместо них заводом руководил совет, где на равных правах с инженерами были бы и такие люди, как Милло. Милло – старик, но дело он знает как свои пять пальцев. Такая была у меня тогда мешанина в голове. Советский Союз, перенесенный в США, но чтоб там была Италия, – вот до чего мы додумались с Бенито. Мне хотелось, чтобы Лори узнала меня и с этой стороны, чтобы наша любовь включала в себя все.

– Ты уже упорядочил вселенную, – сказала она, взглянув мне в глаза. – Как ты хорош! Сейчас я могу тебе это сказать?

– Беда в том, – добавил я, – что понимает меня только мой друг Бенито. Конечно, мне с ним не по пути, раз он видит выход в восстановлении фашизма и иного не ищет – только фашизм, мол, способен разбудить уснувших на боевом посту. Нет, с Бенито нам не по пути, хоть он, может, по-своему и прав. – Теперь, посмотрев на нее, я подумал, доходит ли до нее смысл моих слов или она только слышит мой голос. – Ты меня слушаешь? – спросил я.

– Да. – Она сидела, облокотясь о столик. – Да, – повторила она, словно очнувшись от долгого забытья, – думаю, я тебя поняла. Ты из тех, кто верит. Мне это нравится. Хочешь, повторю? Тебе обеспечено место на «Гали» – это мечта твоей жизни, ты готов поступить туда, хотя платить тебе будут меньше.

– Место на «Гали» мне принадлежит по праву. Пусть даже заработок будет ниже…

– Ты уже говорил. Значит, у тебя мечта не расходится с делом. Это мне тоже нравится.

– Просто нравится, или ты в меня поверила?

– Когда мы рядом, я разделяю твою веру, – ответила она. – И сама я, конечно, не фашистка. Пусть твой Бенито на меня не рассчитывает, если ему хочется, чтоб мир стал еще уродливее. – Не без гордости она добавила: – На фабрике «Мотта» я тоже бастовала. Мы чуть не оставили Италию без сладкого на самое рождество! – Потом сказала: – Я почти ничего не слышала о твоей матери. Ты, кажется, все еще держишься за мамину юбку? Или я ошибаюсь?

Она меня застигла врасплох, и я не сразу нашелся.

– Возможно, – сказал я, смутившись.

Лори выручила меня, разрешив себя поцеловать.

Скоро снегопад прекратился. Наш мотоцикл проложил дорожку по заснеженному пути от Винчильята до Сеттиньяно. Когда мы вернулись в Рифреди, снег уже превратился в грязь. Я остановил мотоцикл, не доезжая мостика.

Она сказала, что встретимся вечером, только попозже.

– Хоть на минутку надо забежать к сестре. Подъедешь за мной к девяти. Я буду у статуи Гарибальди, там, где он один, даже без коня.

22

Памятник пешему Гарибальди, который стоит спиной к парку Кашине, картинно опершись рукой на эфес сабли, и глядит на уходящие вдаль мосты, чем-то походит на карикатуру. Как и многие подобные монументы, он выполняет функции дорожного знака, разделяющего два потока машин. Справа от него – последние дворцы набережной Арно, чуть дальше – рыбный садок Санта-Роза, слева – театр «Коммунале» и ведущие к заставе Прато улицы, названные именами героев Сопротивления. На том берегу – крепостные стены и здания квартала Сан-Фредиано. Эта аристократическая часть города прежде отличалась своим блеском и славилась тишиной. Арно отделяла ее от нищеты и шумных цехов «Пиньоне». Сегодня здесь все переменилось, по крайней мере внешне: движение тут такое, что подле Героя запрещено ставить машины.

– Ты давно ждешь, знаю.

– Уже начал прикидывать, как бы отсюда. выбраться…

Казалось, она меня не расслышала.

– Поедем, – и она уселась на мотоцикл. – Отец тоже был у сестры. Хотел, чтоб мы вернулись домой вместе. А Дитта притворно вздыхала, не отпускала меня. Ты уж меня извини.

Зачем она оправдывалась? Это на нее непохоже, это ей совсем не к лицу.

– Давай быстрее, – настаивала она. – Сверни на виа Монтебелло, там, кажется, движение одностороннее.

Что-то не в порядке с зажиганием, может, карбюратор подвел. Сколько ни жму на педаль, мотоцикл – ни с места.

– Сойди-ка, – сказал я и начал подталкивать машину.

Метров через пятьдесят вдруг заработал мотор, и я повернулся к Лори. Она бежала за мной, поскользнулась в тот самый момент, когда я затормозил, повисла у меня на шее, и мы едва не перекувырнулись все трое – она, я и мотоцикл. Все эти пустяковые неполадки расстроили ее. Никогда, даже при обстоятельствах действительно драматических, я не видел ее такой взволнованной, растерянной. Подымаясь, она чуть не сбила меня с ног, уронила сумочку, хотела поднять ее, но помешал поток машин, наконец нам удалось достать ее, и я поставил мотоцикл у тротуара, однако Лори ко мне не подошла, а начала прохаживаться взад и вперед, покусывая губы и поглядывая на небо. Потом прислонилась к ограде и стала смотреть в сторону реки. А мотор все работал. Тут уж я не выдержал и подбежал к ней:

– Что с тобой, Лори?

– Ради бога, дай мне успокоиться, – прошептала она и отвернулась: мне показалось, что она плачет.

Вода в Арно поднялась высоко и пенилась в лунном свете, перехлестывая через запруду. Спустился вечер, похолодало, чистое звездное небо не отражалось в мутной реке. Я стоял рядом с Лори, озадаченный ее тревогой.

– Как река шумит! – вдруг воскликнула она. – Арно спешит к морю, и море его поглотит. – На ее лице вдруг засияла улыбка, она посмотрела на меня пристально, с нежным лукавством и преувеличенной беззаботностью. – Давай-ка съездим к морю и мы. В Виареджо. Хочешь?

– Замерзнем на полпути.

– Возможно… – согласилась она и без тени насмешки и раздражения, скорее ласково, добавила: – Как ты рассудителен… А вчера вечером…

– Я думал взять напрокат машину. Вчера я мог это себе позволить. – Два виски, два коктейля, плата за вход – от пяти бумажек по тысяче лир ничего не осталось.

Она тяжело вздохнула.

– Я тоже осталась без единой лиры. Почти все ушло на подарок племянницам. Зашла в кондитерскую, решила купить какой-нибудь пустячок и вдруг влюбилась в двух кукол с шоколадной начинкой. До чего были хороши… О цене я, конечно, не подумала. Тут же захотелось купить. Особенно сорванца с шоколадными заплатами на коленях и рубашке. Прямо с ума сошла, говорю: «Заверните!» До чего девочки обрадовались… Нет, все же удовольствие я получила большое… – Мотоцикл тронулся с места. Лори предложила: – Давай вместе поужинаем. Сложимся, соберем всю мелочь.

Мы спустились к площади Республики. Подъезжая к «Киоску спортсмена», я вспомнил – сегодня воскресенье. Здесь было многолюдно и шумно, мы узнали результаты последних матчей, просмотрели театральные программы. В лучшем случае мы могли себе позволить кино. Как оробевшие дети, прошли мы под портики, забрались в здание почты, в одном из уголков телеграфного зала подсчитали свои скромные капиталы. Я вывернул карманы, она опорожнила сумочку. В общей сложности – две тысячи лир.

– Ты и в самом деле проголодалась? – спросил я.

– Да. А ты?

– Я могу дома поесть в любое время.

– Зайдем куда-нибудь, возьмем пиццу[42] или бутерброды, червячка заморим, тогда и на кино хватит. Почему ты на меня так смотришь?

– Послушай, – сказал я. – Может, с тебя хватит рюмки коньяку с печеньем?

– А что?

– Мы тут вместе с друзьями снимаем комнату в складчину. Каждый месяц кто-нибудь из нас по очереди закупает все, что нужно. Ходим туда танцевать. Сегодня воскресенье, может, мы их застанем.

– Чудесно. Отчего ты об этом раньше не подумал?

Не мог же я ей сказать: «Ты бы решила, что я хочу заманить тебя в ловушку». Так же как не мог сказать, что у меня эта мысль возникла внезапно или что я не до конца откровенен. Кого мы могли застать там в девять вечера? Конечно, не Джо и уж, конечно, не Армандо: он до одиннадцати занят в ресторане. Разве что Бенито с подружкой. Скорее всего там мог оказаться Дино, приходивший в «берлогу» с друзьями поиграть в карты. Мне казалось, что наперекор себе я совершаю что-то дурное, однако униженный этим и недовольный, я все же чувствовал, как сильно бьется сердце.

– Да так как-то получилось… – пробормотал я, пытаясь исправить положение.

– Чудесно! – повторила она. – Лучше бы там никого не застать!

– У каждого свой ключ.

– Лучше нам быть там одним, – повторила она. – Поставим пластинку, выпьем по рюмке, перекусим.

«Берлога» оказалась в полном порядке – значит, сегодня там еще никто не был. Когда мы зажгли свет и очутились вдвоем в этой комнате с высоким потолком, почти полное отсутствие мебели особенно бросилось в глаза. Я включил проигрыватель «Вариетон», сначала поставил «Кое-что для других», потом долгоиграющую пластинку «Учитесь танцевать блюз» и «Танцуем вместе» с еще шестью или семью песенками – главный номер скромной музыкальной программы. Бенито держал дома свои пластинки, он их приносил и потом забирал обратно. Оставил нам только «Доброй ночи, любимая» в исполнении Эллы Фитцджеральд с оркестром Гудмэна, потому что находил эту песенку слишком сентиментальной, а мне она нравилась.

Я сел на диван. Лори – в дряхлое кресло с бархатной обивкой, прозванное «балдахином»; оно нам обошлось в шестьсот лир. Сбросив с головы шарф, не снимая пальто, она сидела передо мной – волосы, как у Жанны д’Арк, коротко подстрижены, стройная шея, красивый нос, слегка очерченные помадой губы, темные с золотой искоркой глаза.

Нас разделяла электрическая печка; включенная всего несколько минут назад, она почти не давала тепла.

– Тебе холодно?

– Нет.

– Выпей чего-нибудь.

Шесть стульев, служивший нам баром и буфетом ящик, который Армандо стащил из своего погреба, стол, за которым закусывали, на нем же стоял проигрыватель. Перед диваном ковер и кожаная коробка для сигарет – вклад Дино – довершали убранство комнаты. Стол принес я, за ним прошли мои детские годы, когда я учился читать и рисовать; я от него отказался в тот день, когда переселился в гостиную. Джо его заново отстругал, отполировал. Теперь он походил на мебель из красного дерева, купленную в антикварном магазине. Мы курили и молча потягивали коньяк. Печенья и виски не оказалось.

– Вот чудесная вещь. Заведешь – ноги сами танцуют. Только послушай:

Ты не спишь по ночам,

Плачешь день напролет,

Позабудь обо всем

И танцуй лучше блюз.

Она этой песенки не знала. Я переводил ей слова с английского – те, что самому удалось разобрать, В комнате горели все лампы. Я зажег их нарочно, чтоб не было «альковной атмосферы», как выражался Дино. Но, входя, все же перевернул лежавший у наружной двери коврик. Это означало – комната занята, не мешать. Дверь в ванную была приоткрыта, я толкнул ее ногой и захлопнул. Меня одно беспокоило: она не из тех продавщиц универмага или гимназисток, отношения с которыми, как говорил опыт, могли ни к чему не привести. Те девчонки и выпьют, а ничего не позволят, их нужно покорять, то ли прикинувшись пьяным, то ли серьезными разговорами, обещанием вечной любви. Лори сама мне сказала, что это серьезно. Лори – свет мой, Лори – луна и солнце! Вдруг кто-нибудь из ребят заявится с подружкой и захочет войти, несмотря на перевернутый коврик? Тогда мне придется представить ее, изображать перед всеми веселье… Меня терзала тайная тревога. Я хотел успокоиться и курил, сильно затягиваясь.

Я протянул ей руку.

«Ты знаешь, – говорила она потом, – я решила, что ты томишься, хотела тебя приласкать, мне тебя стало жалко».

– Ну, как ты теперь себя чувствуешь?

Она уселась на диване рядом со мной.

– Боже, ты все еще об этом? Что, здорово я распсиховалась?

– Понервничала, это бывает.

– Я вышла из себя, были причины. Может, я неправильно вела себя. Иной раз чувствуешь свою вину и никак не можешь успокоиться, уговорить себя. Несколько минут – и все прошло. А тут еще эти машины – чуть не раздавили!

Теперь все в ней казалось иным – тон, поза, взгляд, манера держаться, улыбка.

– Перед тобой лес, – сказала она. – Каким он тебе кажется?

– Страшным, дремучим, заросшим лианами.

– Там есть тропинки?

– Да, там есть тропинка, только нужно ее найти.

Это наша игра. Мне она по душе; Лори, как видно, она тоже забавляет.

– На нашем пути река. Только где она течет: на опушке, в самой чаще или за лесом?

– В самой чаще. Разделяет лес надвое.

– Река полноводная или высохла? Дно каменистое?

– Паводок, как на Арно.

– Боже! – Она приложила руки к груди. – Ты молодец.

– Все?

– Нет, переберешься на тот берег и увидишь ключ. Какой он, большой или маленький? Возьмешь его или оставишь? Как ты с ключом поступишь?

– Ключ большой. Я отопру им ворота замка по ту сторону леса.

– Ты это раньше знал?

– Нет, клянусь тебе.

– Молодец, – повторила она. – За замком луг, огражденный стеной. Скажи, какая она? Высокая, низкая? Как ты поступишь: назад вернешься или стену обойдешь?

– Стена высоченная, но я с разбегу вскочу на нее, перелезу.

– О, Бруно! – воскликнула она: – Это всего-навсего дурацкая игра. Девушки с ярмарки меня научили. Но ты просто молодец, – .снова сказала она. – Ведь лес – это жизнь, река – любовь, ключ – разум. Он, если верить тебе, открывает ворота замка. А стена – все жизненные преграды. – Она положила голову мне на грудь, взяла мою руку, поднесла к щеке.

– Ты во все это веришь? – спросил я. – Веришь в гороскопы из газет?

– Ни чуточки, – прошептала она, – хоть они иногда и сбываются.

Памяти необходимо целомудрие, чтобы воскресить некоторые минуты нашей жизни, – есть воспоминания, способные загрязнить самые чистые поступки. Память искажает и глушит даже вздохи, покрывает пеленой холода наши желания… Бывало, что этот холод проникал в «берлогу», окутывал белизну и тепло девичьей кожи ледяной голубизной, горьким становился мед нежных губ, металлом отдавало сладкое их прикосновение.

Я вернулся домой после часа ночи, из комнаты Иванны просачивался свет.

– Ты спишь?

Она не ответила.

На кухонном столе в тарелке, накрытой сковородкой, ожидал меня ужин, но мне его не хватило. Открыв холодильник, я нашел в нем немного творогу, сделал себе бутерброд – хлеб в доме никогда не переводился. «Ты его уничтожал целыми центнерами!» Все еще не насытившись, я, с удивившей меня самого жадностью, отрезал себе еще ломоть, посолил его, сдобрил оливковым маслом и унес с собой в постель.

Докуривая последнюю сигарету, я думал о Лори, повторял про себя слова, сказанные ею в расцвете нашей любви. «Как я счастлива, Бруно. Ты даже не знаешь, как долго я тебя ждала». Сидя в пижаме на постели, в носках, которые позабыл снять, я курил и доедал хлеб.

Это моя комната, мною для себя отвоеванная, на стене портрет Эвы-Мари Сент. Я вскочил, сорвал его со стены, разорвал на мелкие клочья, открыл окно, выбросил их на улицу. Я понимал, что это ребячество, но вместе с тем совершенный мной поступок представлялся мне важным, значительным.

Вдруг мне показалось, что в комнату входит Иванна. Я натянул на себя одеяло, повернулся лицом к стене. Дверная ручка медленно поворачивалась.

«Даже не могу объяснить, в каком я была состоянии, – говорила она потом. Но тогда она не решилась меня разбудить. – Ведь тебе уже через несколько часов нужно было вставать».

Она прошептала:

– Заснул, а свет не погасил, – и, может быть, опасаясь разозлить меня, не произнесла больше ни слова. Выключив свет, Иванна не ушла из комнаты, а тихонько повесила мой костюм, сложила рубашку, потом села на стул. Шорох ее халата, сдерживаемое дыхание – все выдавало ее присутствие. Она осталась, чтобы стеречь мой сон. Кажется, даже закурила, но тогда я уже засыпал по-настоящему, как всегда – без сновидений. Но и во сне я как бы предвкушал радостное пробуждение. Завтра Лори снова пойдет на работу, завтра мы с ней снова встретимся у мостика, как условились.

Утром обычная пантомима. Зазвонил будильник, я встал, пошел в ванную, потом на кухню. Завтрак готов, Иванна наводит порядок, я ем.

– До свиданья!

– Плащ захватил? Счастливо поработать!

За ночь погода изменилась. Вчерашняя луна недаром так мутно светила – конечно, к дождю. Лило как из ведра. Я даже подумал, не оставить ли дома мотоцикл. Всего пять минут пути до мастерской Паррини, размещенной посреди старого дворика, граничившего с литейным цехом «Гали», который стоял особняком.

Я задержался у порога и посмотрел на небо. Из дырявой водосточной трубы во все стороны била вода. Сквозь водяную завесу я вдруг увидел прямо перед собой Лори. Она стояла по другую сторону улицы. Сердце радостно забилось от счастья и тревоги, когда она укрыла меня от дождя под своим зонтиком.

– Нет, ничего не случилось! У меня ничего нового, – сказала она, когда мы завернули за угол. – Только хотела тебя увидеть еще раз до вечера.

Она не глядит мне в лицо, она старательно смотрит под ноги. За этой принужденностью скрыта ее тайная радость, ее волнение. Я крепче сжимаю ее руку. Та же радость владеет мной, мне ли ее не понять? Я горд, я доволен собой, слишком доволен, слишком счастлив – вот что меня смущает. На ней плащ, голубой, как тот шарф, что она вчера надевала, сегодня ее голова повязана ярким платком, на мне темно-коричневый плащ, мы двумя разноцветными пятнами отразились в зеркале парикмахерской. Молча пересекли мы площадь Сан-Стефано, звуки наших шагов сливались. Я вел ее под руку и не знал, что сказать. Наконец спросил о самом обычном:

– Они уже спали, когда ты вернулась домой?

Это ее развеселило.

– Ну да, – успокоила она меня. – Только им пришлось проснуться. Отец открыл мне, шепнул на ухо: «Ты была в кино вместе с Диттой и Джиджи». Я его обняла, хотя мне хотелось кусаться – так меня разозлило его участие, а сама говорю, громко, чтобы услышала мачеха: «Дитта и Джиджи просили вам передать привет». Выпила молока и легла спать.

– Отец тебя любит. Помню, как он радовался, когда приходили твои письма. «От дочки», – говорил он, и казалось, будто ему выпал самый большой выигрыш в лотерее.

Теперь она взглянула на меня. Лицо бледное и кажется страдальческим, а глаза, которые она не сводит с меня, сверкают от счастья.

Она задает тот же вопрос, что и вчера:

– А ты сегодня спал?

– Да!.. Ты меня презираешь?

– Что ты! – Мы стоим, не отводя друг от друга глаз. – Я тоже уснула, а утром вскочила, будто кто позвал. Так захотелось тебя увидеть, – повторяет она. – Ты не подумай, дело не в романтике, просто хотела убедиться, что все у нас было на самом деле. Ну, до свиданья!

Завыл гудок на заводе «Муцци», ему вторил гудок другого завода; вот раздалась сирена «Гали». Я под дождем бежал к мастерской.

23

С тех пор прошли недели. О счастье не расскажешь. Память может сохранить лишь те мимолетные мгновения, когда удается заглянуть ему в лицо, покуда струи дождя не смоют его очертаний на стекле. Значит ли это, что я не мог бы рассказать даже о наших печалях?

Однажды Лори захотела подвергнуть испытанию силу и подлинность нашей любви, не боясь, что в наших отношениях может появиться трещина.

В тот вечер шел снег, и берега Терцолле напоминали закамуфлированные окопы. Лед сковал Арно, чуть пониже запруды виднелась зажатая льдинами красная лодка, на которой перевозили песок. Отсюда, с набережной, освещенная луной лодка среди голубых льдов казалась мне красной палаткой Нобиле у самого Северного полюса (сегодня, спустя тридцать лет, мы увидели ее по телевизору). Передача вызвала у меня интерес, мы даже задержались из-за нее в баре на Виа-дель-Прато, где назначили свидание. Теперь мы в «берлоге», лежим, обнявшись, на диване.

– Нужно только набраться терпения, – сказала она, – и печка в конце концов согревает. Но тогда, в первый раз, в воскресенье…

– Позабудь обо всем и танцуй лучше блюз.

– Не могу, хотя ненавижу воспоминания – они чем-то унизительны: вспоминая, всегда оправдываешь себя. Они укрепляют нас, лишь когда мы в ладу с самими собой…

Впрочем, все еще слишком свежо, чтоб стать воспоминанием, так как произошло всего три недели назад – почти что сегодня.

Мне казалось, ее бьет озноб; может, так оно и было.

– Я должна тебе объяснить…

– Что ж, послушаем. – Я наклонился к ней, поцеловал в лоб. Наступило молчание. – Ты же знаешь, я не девушка… – начала она. И снова пауза, словно что-то вкралось в наши отношения. До этого мгновения ни у нее, ни у меня как бы не существовало прошлого; сейчас она заставила меня задуматься о нем. Завязав узел, Лори сама же принялась его распутывать. Сомненья, в которых я раньше не отдавал себе отчета, хотя, возможно, и таил их в себе, теперь показались мне не стоящими внимания.

– Разве это имеет значение? – спросил я.

– Никакого. Но ведь иногда то, чему не придаешь значения, вдруг разрастается в гору, через которую перейти уже нельзя. Это угнетает.

– Точно я тебя допрашивал, любила ли ты до меня! Смешно! Я – человек современный.

– А я?

– Ты тоже. Кончим этот разговор. На, лучше выпей!

– Вот видишь, – сказала она.

– Что?

– Ты уже начал нервничать, потянулся к спиртному, – улыбнулась она, – боишься, как бы что не изменилось…

– Тебе просто нравится мучить, – не выдержал я. – Только неясно кого – меня или себя?

Она приподнялась на локтях, прижалась щекой к моей груди, подставив затылок поцелуям.

– Знаешь, почему ты меня ни разу не спрашивал?

– Потому что для меня это неважно…

– Нет, ты боишься.

– Чего? Уж не того ли, что недостаточно тебя люблю?

– Да, именно этого.

– А ты? Ты ведь тоже меня ни о чем таком не спрашивала!

– Но я и так знаю все, а то, чего не знаю, легко могу вообразить. У тебя, наверно, была уйма женщин, и все же их было меньше, чем мне мерещится. Ты приводил их сюда, или на берег, или под мостик. Я хожу с тобой повсюду, повадилась в «Petit bois», как в молочную, – все для того, чтоб уничтожать их одну за другой.

– Ну, а я никого не уничтожил в «Красной лилии»?

Мы ласкали друг друга.

– Вот я и хочу, чтобы ты знал обо всем.

– Может, я сам догадаюсь. Последние месяцы в Милане?

– О нет. В Милане я жила как монахиня.

– Ты кого-то оставила здесь? И ненавидишь воспоминания?

Она не ответила. Рука ее замерла у моего сердца. Она подняла голову, спокойно на меня взглянула, вынула у меня изо рта сигарету, затянулась и, глядя в потолок, сказала:

– Ты должен знать – это стало воспоминанием давно, когда я уезжала отсюда. Больше ничего не было. Уже тогда со всем было покончено раз и навсегда.

Я догадывался, что у самых истоков чувственной жизни Лори таилось ощущение смерти. Этого она не говорила, но я понял – в ней угасло что-то, большая печаль держала ее в плену, из которого теперь освобождала моя любовь. Я стал целовать ее губы, шею. Она противилась, хотела подняться, надеть лежавший рядом свитер. Я положил голову ей на колени, смотрел на нее снизу вверх. Она казалась спокойной, сдержанной, таким же, пусть немного сбивчивым, был и ее рассказ и ровным – голос:

– Мне не за что вымаливать себе прощение. Мачеха все толкует о грехах, и, когда я начинаю над этим смеяться, отец возражает: «Но ведь ты, дочка, тоже не святая»! В Милане, бывало, стоило мне вернуться домой попозже или заговорить о начальнике личного стола, как невестка тотчас делала страшные глаза, а брат начинал поучать: «Только веди себя достойно, слышишь?» Но с того вечера в «Красной лилии», когда я поняла, что наша любовь всерьез, мне захотелось – не из чувства долга, а именно захотелось – рассказать тебе все. Не выношу недоговоренности; может, это от бесхарактерности, но я не в состоянии оставаться наедине со своими мыслями. Хочу ясности, а вместе с тем все усложняю. Три недели назад, в ту самую ночь с воскресенья на понедельник, я внезапно очнулась от страшного сна, с пересохшим горлом, вся в поту. Вот тогда я пришла к твоему дому, помнишь то утро? Мне хотелось до тебя дотронуться, убедиться, что ты существуешь… Я не от холода дрожала, не от сырости: меня мучило сознание того, что я досталась тебе такой, что я обокрала тебя, отняла у тебя свою первую любовь. Как больно, когда сон длится наяву! – воскликнула она. – Понимаю, что это глупости, ведь я тогда еще не знала тебя… Но ты же существовал, а я отдалась другому, предала того, кому была предназначена…

Она приподняла мою голову, поднесла к моим губам рюмку коньяку. Свою поставила на пол, не допив.

– Он был женихом сестры, я так не хотела, чтоб она за него выходила! Дитта красива, умна, она для меня настоящая святыня, она должна была достаться не ему, а человеку, которого бы полюбила по-настоящему. Она так безрассудно согласилась на этот брак… Знаешь, как иной раз бывает, знакомство домами, встречи на танцевальной площадке, летом – поездки к морю, прогулки, не успеваешь оглянуться – уже связана обещанием. Мне было всего пятнадцать, но я уже знала, что на меня поглядывают. Мальчики проходу не давали, на улицах привязывались мужчины. Я не могла не замечать, как он смотрел на меня, понимала, что его ко мне тянет, и решила связать себя с ним, чтоб освободить Джудитту. Думала, если он пойдет на такое, Джудитта будет спасена. Сколько раз я слышала от нее: «Проходят века, а мы, женщины, не меняемся». Как дурочка, она могла твердить: «Нужно смириться. Раз нет любви, нас соединит привязанность». Смирение – вот чего я не выношу. Терпеть не могу этого слова. Поверила тогда слепо, как в священное писание, в ее несчастье, не поняла, что это всего лишь поза, жалела от всей души свою сестренку, свою лесную царевну… Все у нас было тогда общим – вкусы, мысли, даже платья – я была высокой для своих лет.

Однажды Лори сидела дома одна после только что перенесенного гриппа. Мачеха ушла в церковь, отец, как всегда, был в типографии, Джудитта – в конторе (она служила в Вальдарно вплоть до своего замужества). Под каким-то предлогом позвонил жених Джудитты. Лори пригласила его зайти, так, без всякого повода, просто сказала, что ей скучно одной, книги все перечитаны, журналов нет, подруги не заходят, и вообще никого нет. «Заходите, – сказала она, – побудьте со мной!» Он даже не удивился, сразу, видно, понял. Голос в трубке казался хриплым. Она была убеждена, что он не устоит перед искушением. Он посоветовал: «Включи проигрыватель, если скучно; раз нет температуры, выйди подыши воздухом». Однако не прошло и получаса, как он явился, она была ко всему готова.

– Он овладел мной, и я в те минуты не думала, что приношу себя в жертву. Он был ужасен, и все же меня влекло к нему… Так было и на другой день, и на третий, и все дни, пока длился пост и мачеха уходила по утрам к мессе в собор Санта-Мария-дель-Фьоре.

Лори так и не решилась осуществить свой план: этот человек убедил ее в бесполезности шантажа. «Если поднимешь скандал, тебя отправят в монастырскую школу, а на сестре я женюсь все равно, Дитта этого хочет, я с ней спал еще до тебя». Его твердость сделала ее покорной. Сестра лишь терпела его, Лори к нему привязалась.

– Попалась в свои же сети… Он был обязан исполнить свой долг перед Диттой, я вынуждена была оставаться его любовницей, и пошла на это. Однажды мачеха вернулась раньше времени и застала меня с ним…

Мы сидели на диване, обнявшись. Я слушал Лори, не ощущая того, что она – героиня этой грустной повести. Все у нас было новым, свежим, нетронутым, она освобождалась от тайны, чтобы чувствовать себя достойной нашей любви. Любовь позволяла мне видеть ее такой, какою она и была на самом деле, – всегда и только моей; никто никогда не осквернил моей Лори. С той минуты, когда мы узнали друг друга, я сжег в своей памяти Электру, Розарию и всех, с кем развлекался в нашей «берлоге». Так было и с Лори – она хотела мне высказать все, словно в искупление того, что не могла подарить мне свою невинность. Однако ее мрачное прошлое казалось мне нереальным, я не мог себе его представить, как к этому ни стремился, а Лори стала мне еще желанней и дороже после этой исповеди.

Она умолкла, закурила, пламя зажигалки на мгновение осветило ее лицо, в ее глазах уголь плавился с золотом. Глядя на нее, я думал о том, что пора окончить этот мучительный для нее разговор, поставить точку.

– Потом Джудитта вышла замуж за Луиджи, – сказала Лори, – а «он» умер.

Я припомнил все, что уловил из ее рассказа. «Как же это случилось?» – хотел я спросить, но тут раздались шаги на лестничной площадке, кто-то вставлял ключ в замочную скважину. Сразу все изменилось, словно ночь пришла на смену дня.

– Помолчи, – сказал я, – должно быть, кто-то из моих друзей.

Я встал и на цыпочках подошел к двери, чтобы проверить, закрыта ли она на задвижку. Тут раздался голос Бенито:

– Нам не повезло, коврик перевернут.

И смеющийся голос его подружки:

– Пусть услышат, что кто-то пришел!

Бенито постучал:

– Кто там? Дино? Бруно?

Я оглянулся. На диване, скрестив руки, лежала Лори, она не бросила сигареты, не подняла головы: не могла отвлечься от своих мыслей.

– Бенито, лучше уйди, – сказал я, – попозже придешь.

– Почему не открываешь, друг? Неужели такой уж секрет, что и выпить вместе нельзя? Я тоже с девушкой. Мы вас не выдадим.

– Я Джермана, – послышалось из-за двери. – Откройте, мы до ужаса промерзли, и у нас обоих не больше ста лир. Раз отозвались, значит, не спите! Мы только чего-нибудь выпьем и уйдем. Даем вам три минуты, чтобы привести себя в порядок.

– Не уговаривайте!

– Неужели еще бывают такие девушки, которые не желают, чтоб их видели? – возмущалась Джермана за дверью. Потом захохотала, а Бенито сказал:

– Помолчи, трещотка! – А меня попросил: – Просунь в дверь хоть бутылку. Армандо пополнил запасы.

Я снова повернул голову, чтобы спросить Лори, как быть.

Она по-прежнему лежала неподвижно. Я понял, что не должен открывать.

– Знаешь, – сказал я Бенито, – лучше просуну-ка я под дверь пятьсот лир, я как раз при деньгах.

Бенито ответил:

– Я не знаю, когда смогу их вернуть. Может, никогда. Я искал тебя все эти дни, но ты куда-то исчез. До свиданья!

– До свиданья, Бенито!

– Прощай, Бруно! – прокричал он, уже спускаясь по лестнице.

Я вернулся к Лори. Пока шли переговоры, я совсем продрог, она уложила меня на диван, укрыла одеялом.

– Мы могли бы их впустить, – сказал я, – ты бы познакомилась с поэтом.

– Который считает, что на свете слишком мало фашистов?

Только тут я заметил, что глаза у нее полны слез и она силится улыбнуться. Я прижал ее к себе. Я целовал ее, она же продолжала думать о своем.

– Прости, так что же случилось потом?

– Он погиб в автомобильной катастрофе.

В яростном порыве она бросилась обнимать и целовать меня. Теперь наше зеленое прошлое и впрямь осталось позади, больше мы к нему ни разу не возвращались.


Я узнал и кое-что еще насчет счастья. В своем совершенстве оно молчаливо, расспросам предпочитает немоту. Мерилом счастья, да и то неточным, может стать лишь его прямая противоположность – страдание, поглощающее яркий свет счастья, от которого можно ослепнуть.

Через несколько вечеров мы снова вернулись в «Petit bois»; уголок, который мы занимали в то первое утро, был свободен. Зал освещали низко повешенные лампы, все казалось фантастическим, странным. За стеклами во мраке ночи могли бродить колдуны и ведьмы, могли рыскать волки, прибежавшие из лесу, летать зловещие птицы, спустившиеся с горных вершин.

Как ни странно, но танцевать нам не хотелось. Мы были полны друг другом и нуждались только друг в друге. Моя рука, лежавшая у Лори на плече, ограждала ее от всего, так же как ограждала меня ее рука, покоившаяся на моей груди; мы разглядывали пары, ритмично двигавшиеся под звуки музыки, целовались, мы были как бы пришельцами с другой планеты; отрезанные от всех, сидели мы под стеклянным колпаком у столика с оранжевой скатертью, за стаканами с виски. Молчали о том, чего не могли выразить словами. Разве не все было сказано тем, что мы так вот сидели рядом? Достаточно было закурить, чтобы передать друг другу некий тайный знак… Немного погодя Лори нарушила молчание, и наше блаженство стало еще прочней, еще чудесней:

– А если с нами случится беда? Вдруг придет болезнь?

– Этого быть не может.

– Конечно, тогда мы уже не будем самими собой. Ты будешь стариком, я старухой. Это ужасно! – воскликнула она. – Обещай: если я заболею, ты подчинишься, когда я скажу: «Не хочу тебя больше видеть».

Улыбаясь, я закончил ее фразу:

– До тех пор, пока ты снова не станешь такой же прекрасной, как теперь?

– Мы любим друг друга, потому что мы молоды и полны сил. Болезнь нарушит наше совершенство, унесет красоту и силу, угасит дух – и тогда все будет кончено. Как у спортсменов, они выдыхаются к тридцати годам. Я не могу вынести даже мысли, что ты станешь любить меня из жалости.

– Лори, что значит вся эта горечь? – спросил я.

– Не знаю. С другими притворяешься, чтоб как-то выстоять в жизни, но с тобой мы должны быть откровенны во всем, не бояться даже глупости говорить.

– Вот сейчас ты боишься болезни. А тебе хочется, чтобы я тебя пожалел? – Я пытался ее понять.

– Болезни, как и жалость, – сказала она, – они не делают человека лучше, они убивают в нем душу. Правда, с моей матерью было иначе, и все же я думаю, в болезнях виноваты сами люди. У кого есть воля к жизни, тот проживет до ста лет, умирает тот, кто не находит в себе сил преодолеть страдания. Болезнь – это кара за слабость, поэтому она всегда приносит душевные муки и страх…


– Послушай, что там играют, – сказал я. – Какую-то песенку Модуньо, кажется? Не от нее ли у тебя такие мысли?

– Нет, просто я поглядела в окно и испугалась тьмы. – Она поцеловала меня в щеку. – А может, еще и оттого, что у нас в мастерской готовят костюмы для «Макбета», а там, ты знаешь, сплошь убийства да отравления.

Нам удалось наконец развеять темные чары, мы развеселились. Я придвинул к ней рюмку.

– Пей, Розамунда! – сказал я.

Она уже с трудом сдерживала смех, теперь ее смешил любой пустяк, настроение ее передалось мне. Держась за руки, мы пересекли зал, купили в кассе целую пригоршню жетонов для проигрывателя, стали выбирать пластинки с самым бешеным ритмом.

– «Твой поцелуй, как рок-н-ролл».

– Это Челентано! – крикнул я. – Пойдет?

Мы словно с цепи сорвались. На нас, должно быть, все глядели, танцевали мы отлично, да и сил у нас было в избытке. Нам даже нравилось общее внимание.

– Еще пластинку!

– Еще сигарету!

– Даже две.

Мы ушли из ресторана, в «берлогу» возвращаться не хотелось. На площади Фьезоле мы снова обнаружили молодую луну и еще раз ощутили теплоту ночи. Гарибальди вместе с Виктором-Эммануилом глядели на нас застывшим взором из-за церковной ограды. Танцы не возбудили, а, наоборот, отрезвили нас. Теперь мы оба чувствовали себя сильными и спокойными, и для полноты счастья нам достаточно было просто встретиться взглядом, просто пожать друг другу руку. Самые незначительные слова наши были полны любви и понимания.

– Спасибо, Бруно! До свиданья!

– До свиданья, радость моя! Спасибо… До завтра!

24

Никто не был свидетелем нашего счастья, за исключением Милло. Его уволили с «Гали», где он проработал восемнадцать лет (не считая четырех проведенных в тюрьме и ссылке). За эти годы ладони его превратились в сплошные мозоли, а плоскостопие усилилось из-за многолетнего стояния у «деккеля» и «цинциннати». И вот теперь у Милло, опытного фрезеровщика и отличного токаря, достаточно свободного времени, чтобы разглядывать сколько душе угодно собственные трудовые мозоли и больные ноги.

Это случилось несколько месяцев назад. Рабочие «Гали», которым угрожали новые увольнения, заняли помещение и территорию завода и забаррикадировались там. Вся Флоренция, во главе с мэром, встала на защиту завода, которым дорожили как зеницей ока, в городе шли демонстрации протеста, так что полиции пришлось снять заграждение у заводских ворот на шоссе Морганьи и на виа Карло Бини. Такое единодушие объяснялось заинтересованностью всех партий в голосах избирателей, а также тем, что в квартале Рифреди доходы коммерсантов целиком зависят от рабочих «Гали». Главным залогом успеха забастовки было единство профсоюзов, и прежде всего твердая решимость самих рабочих, не покидавших цехов. Даже священники, вроде отца Бонифация (о нем Милло сказал: «Не поп, а настоящий мужчина»), встали на сторону бастующих, а Милло, разумеется, как всегда, был в первых рядах.

Мы с Дино, Джо и Бенито приходили пожать его руку, которую он нам протягивал, стоя по ту сторону заводских ворот за красно-белым шлагбаумом. Эти легендарные дни Флоренции – они никогда не будут вычеркнуты из нашей истории – завершились победой рабочих (конечно, относительной) и судом над самыми «злостными» из забастовщиков. Но суд их оправдал. Частично перешедшие под контроль ИРИ,[43] заводы «Галилео» благодаря вмешательству государства вновь обрели силу. Требования рабочих были в какой-то мере удовлетворены, была разработана и новая программа производства – словом, руководители завода полагали, что все обошлось наилучшим образом в этом лучшем из миров, где царит демократия социалистов, к тому же еще христианская. «Мы, – говорили хозяева, – отнеслись к волнениям снисходительно, хотя, естественно, на захват завода должны были ответить локаутом. Но рабочие повели себя решительно, приперли к стенке само правительство – это пошло на пользу общим интересам фирмы и рабочих».

Теперь, когда страсти поутихли и работа на заводе возобновилась, пришла пора «чистки» – ее сочли необходимой во избежание новых вспышек. Как обеспечить нормальную жизнь предприятия, в котором засели агитаторы? Надо их устранить, на какое-то время обезвредить этого зверя, на разные лады изрыгающего одни и те же устрашающие слова: «требования рабочих». Значит, нужно избавиться от самых пламенных активистов, застигнув их врасплох, уволить, выплатив до последней лиры выходное пособие, тогда солидарность увянет за одну ночь, а если и начнет проявляться в дальнейшем, то каждый из оставшихся вспомнит, что у него – жена и дети, в крайнем случае простоит на следующий день у станка минут десять, сложа руки, а потом подпишет воззвание, которое напечатают только близкие к рабочим газеты.

Милло постигла участь самых главных зачинщиков. Его любили, он пользовался среди рабочих большим авторитетом, его уважали даже в дирекции, знали, что он из «твердых», но считали, что с ним можно вести переговоры; не прояви он себя так активно в дни забастовки, они бы ограничились еще одним переводом его в «Доччу», цех для ссыльных. Но на этот раз от него решили избавиться навсегда; судьбу Милло разделили еще два-три активиста.

Когда сформируются новые кадры рабочих, все начнется сначала. Как ящерица – отрубишь ей хвост, а он сто раз вырастет вновь, или тутовая роща – шелковичный червь пожрет листву, а настанет весна, и деревья снова начинают упрямо зеленеть под лучами солнца, – так и рабочий класс: постоянно возрождается. «Можно, конечно, предположить, что у рабочих могут быть свои требования, разумеется, в профсоюзном, не в политическом плане», но они всегда выдвигают их почему-то в самый неудачный момент. Так пусть же «старики» и расплачиваются за это, пусть они попробуют устроиться, вдобавок они с таким трудом осваивают автоматику, не могут с ней свыкнуться. Конечно, они и после увольнения могут работать для «Гали» – Паррини, например, поставляет детали для ткацких станков. «Фирма никогда ни на ком не ставила окончательно крест». А не то пусть о них позаботится партия, во имя которой они заварили всю кашу, пусть она попробует их пристроить. «Прошли те времена, когда Внутренняя профсоюзная комиссия или Заводской совет обладали правом вето на заводе, как Россия в ООН…»

Вот уже десять лет, как рассеялись послевоенные иллюзии. Новички, ребята из технических училищ, особенно те, кто вышел из школы отца Бонифация, обо всем этом никогда и не слыхали.

Партия устроила Милло на работу в ФИОМ.[44] Его усадили в одной из мрачных комнат Палаты труда. Но разве мог он, практик, заводской активист, превратиться в кабинетного работника?

«Дело еще в том, – сказал он мне, – что как-никак годы подходят к пятидесяти». Он не мог привыкнуть к папкам с бумагами, к дискуссиям, пусть самым горячим, но зачастую проводимым без достаточного проникновения в суть проблем. Он мог дать толковый совет только рабочим «Гали». Напряженность заводской жизни оттачивала его ум, развивала целеустремленность. Идеология и мораль не были для него понятиями отвлеченными – на них основывалось его общение с людьми. Профсоюз был для него «рукой партии», «приводным ремнем», как говорили в годы его молодости. А теперь он вынужден сидеть в сырой комнатушке здания у Борго-де-Гречи, в стороне от родного завода. «Домина, конечно, внушительный, старинный, но разве ты не замечаешь, как здесь мрачно?» У него появились боли в коленях, и вообще он чувствовал себя не у дел. Он был окружен орелом страдальца, старого коммуниста, изгнанного с «Гали». Желая использовать былой опыт Милло, федерация поручила ему проводить в окрестных поселках воскресные митинги по случаю XX съезда, против американских баз в Италии, за мир во всем мире, за независимость стран Азии и Африки, за сосуществование и в честь годовщины Октября.

– Я теперь на пенсии, – сказал он, когда мы встретились в Народном доме на празднике газеты «Унита», куда я пришел на танцы. – Кому я нужен теперь? – Это было, конечно, преувеличением, он всегда любил немножко порисоваться. Стоило только взглянуть на него – так и брызжет здоровьем, полон такой решимости и энергии, что я тут же опровергаю его слова: ему бы лишь немного подышать воздухом нашего Рифреди – и он снова станет львом. Многие годы понадобятся тем, кто захочет превратить в немощных пенсионеров таких, как он, людей твердого ума и сильной воли, закаленных ссылкой, тюрьмой, изгнанием, Сопротивлением, подпольем и годами «культа». И героическое прошлое этих людей и сами они стали для нас легендарными.

Не прошло и минуты, как Милло, следуя вечной своей привычке, начал меня «воспитывать», не обращая внимания на начавшиеся танцы, на неуместность споров в праздничной обстановке.

– Может быть, тебе, Бруно, твоя «левизна» и кажется чем-то новым, а она от дряхлости давно уже хромает на обе ноги. Ленин еще сорок лет назад заклеймил ее как «детскую болезнь». Неужели это как корь, которой суждено переболеть каждому поколению, всякий раз решая те же проблемы?

– Разве ты тоже этим болел?

– Было немного, – ответил он. – Не только я один, вся партия. Мало книги читать, надо еще учиться у людей с опытом. – Он бросил мне вызов, я должен был его принять.

– Что до меня, то я прочел и изучил не одну книгу Ленина. Я тоже не за скороспелое восстание, не против парламента, если угодно. Но меня возмущают разговоры насчет полезных компромиссов. Для меня нет ни святых, ни евангелия. Мир изменился, мы живем не в социалистическом, а в западном мире, здесь мы и боремся. Может, буржуазия уже не нуждается в мировых войнах, чтоб удержать господство. Может, ей удастся сохранить свою гегемонию, усыпляя сознание масс потребительскими благами. Как же нам быть в таком случае? Ленин за меня, – заключаю я. – Он утверждает, что нам нужно научиться быть хозяевами во всех без исключения областях, без этого не одолеть силы традиции – он, вероятно, имел в виду догмы! – не одолеть нам в том числе и собственных буржуазных привычек. Так стоит вопрос, иначе все превращается в детскую забаву.

– Мадонна! Как у тебя, сынок, все в голове перемешалось. Где же ты во всем этом разберешься, если не в партии? Тебе уже восемнадцать лет, а ты еще вне ее рядов! Почему? Я сам отвечу – ты индивидуалист. – Он в шутку погрозил мне кулаком.

Не желая, чтоб наш разговор перешел в спор, который обоим испортил бы вечер, я сказал:

– У меня все станет на место, когда я заработаю у своего станка на «Гали».

– Не сомневаюсь. Знаешь, они уже начали набор. Там твоя жизнь приобретет новые краски, – сказал он в своей обычной вычурной манере. – На «Гали» еще остались наши люди, их немало… Ну, а как мама? – спросил он немного погодя.

– Вот-вот должна прийти сюда, я ее уговорил.

Иванна выглядела превосходно в коричневом платье с вышивкой – меня удивило, что на этот раз она отказалась от своего традиционного цвета. Платье ей шло, молодило, да и косметика, и волосы, собранные в пучок на затылке, делали ее моложе своих лет.

Они поздоровались при мне без тени смущения. Милло все пытался пригладить свои давно исчезнувшие кудри. Между нами был заключен молчаливый мир. Они потанцевали, потом он отвез нас домой на своей недавно приобретенной малолитражке – барахло, а не машина, мотор три раза чинили, но пока еще служит. Впоследствии я на ней учился водить.

Как-то раз в воскресенье он заглянул к нам, «как в доброе старое время». К обеду были макароны в соусе, жареный цыпленок. Я сказал им тогда: «Привет несчастным старцам»! Впрочем, еще раньше, в один февральский вечер, я почувствовал, что наша дружба наполняется прежней теплотой.


В тот день я поджидал Лори у выхода из мастерской. Задула трамонтана, холодный ветер выл на виа Монтебелло (от парка Кашине до самого Арно), как в трубе. Внезапно я обнаружил прямо перед собой Милло, он остановил машину, едва на меня не наехав.

– Искал тебя. – Не дав мне высказать удивление, он заговорил так, словно у нас тут была назначена встреча. – Тебе прислали извещение о приеме на завод?

– Нет. А что?

– Плохо дело, мальчик. Они тебя вот-вот вычеркнут из списка. О тебе поступили неважные сведения. Ты, по их мнению, неплохо знаешь дело, здоров, предприимчив, активен, но зато коммунист и, значит, неблагонадежен, пожалуй. Мало этого, ты уж прости, я об этом первый сожалею, кажется, было установлено, что ты мой лучший друг, ученик и последователь. Это не мои слова, так считают полицейские и приходский священник. Словом, отдел кадров взял быка за рога.

Я взорвался:

– Ей-богу, всех бы их перестрелял!

Он подскочил на сиденье, надвинул на лоб берет, стараясь казаться спокойным.

– Этакой прыти я от тебя не ожидал, пожалуй!

– Как же теперь быть, скажи?

– Для того я и приехал, дурачок!

Мы не заметили, как подошла Лори. Она стояла в двух шагах и разглядывала нас.

– Поди сюда, – сказал я. – Это Миллоски.

Она не успела поздороваться, как он уже вышел из машины, сдернул с головы берет и первый протянул ей руку, другой поправляя волосы.

– Я тебя вот такой помню! Можно, я с тобой буду на «ты»? По воскресеньям твой отец таскал меня на скачки, хотел, вероятно, чтоб я всегда проигрывал. Помню твою покойную маму. С отцом мы учились вместе, потом потеряли друг друга из виду, снова встретились и разошлись, и я его отыскал, когда вы переехали в наши края.

Тут я вмешался, а то бы он никогда не кончил.

– Но нас вместе ты видишь впервые, – сказал я. – Как ты нас находишь?

– Выглядите вы счастливыми. Друг другу подходите. Она чуть ниже, чем надо, ну, всего на пару сантиметров, пожалуй. Ребята, смотрите, какой ветер! Почему бы нам не выпить чего-нибудь?

Мы зашли в бар на Виа-дель-Прато, там уже выключили телевизор, и в зале, кроме нас, никого не было. Мы сели за столик, Милло заказал три пунша с мандариновой настойкой.

– Раз уж ром не нравится. Я бы в такую погоду только и пил что ром, пожалуй, и за обедом и за ужином.

Теперь его внимание сосредоточилось на Лори. Как всегда, от него исходило обаяние. Правдивые, ясные глаза, высокий лоб, скрывающий высокие мысли, даже некоторые особенности его слога вызывали симпатию.

– Знаю: вернулась сюда после долгого отсутствия… Милан – вторая столица. У нас тут, пожалуй, поскучней, но это ведь твоя родина… Впрочем…

Лори перебила его:

– Мне безразлично, где жить, я никогда не привязывалась к месту. Живешь там, где живется.

Он, казалось, растерялся:

– Ясно, живешь, где живется. – Но тут же нашелся: – Не к местам, так, пожалуй, к людям привязываешься?

– Да, пожалуй, – ответила Лори, сразу уловив его излюбленное словечко; чуть насмешливо, но с уважением она повторила: – Это, пожалуй, так.

– Ты, вижу, тоже хорошенькая штучка. С этим повесой недаром сошлась. Вы даже похожи друг на друга.

Я сидел рядом с Лори. Милло устроился напротив и разглядывал нас так, как будто мы были манекенами на витрине. Он нашел, что у нас одинаковая стрижка, только трудно решить, то ли ее волосы короче, чем надо, то ли, наоборот, слишком длинны мои.

– Видно, что за модой ты следишь, впрочем, и без всякой моды шейка у тебя прямо как у королевы. Вот только уши у вас непохожие: у него оттопыренные, у тебя – одно загляденье. – Он и о коже сказал: – У тебя бархатистая, у него как фарфор. – Зато нос и рот, даже цвет волос нашел одинаковыми. Мол, от моих светло-каштановых до ее золотистых, «тициановских» «всего небольшой переход, пожалуй…» Глаза у обоих «с искоркой, озорные». Ему оставалось только добавить: «С таким сходством – как бы вам не передраться!» Я бы взорвался. Но все обошлось, к моему собственному удивлению.

– Ты кончил развлекаться? – спросил я. – Я, правда, первый начал, но теперь хватит! Остряк из тебя не получится. Будь лучше Волком. И объясни мне, как обстоят дела.

Лори взглянула на меня. Теперь я держал ее руки в своих.

– Меня, видимо, просто не хотят принять на «Гали»?

Милло расстегнул плащ, вынул из кармана пиджака тосканскую сигару.

– Не видимо, а факт, – сказал он уже другим тоном. – Подумаем вместе, что предпринять. После работы приходи ко мне в Палату труда.

– В мастерскую я не пойду… Что же я, по-твоему, должен предпринять?

– Утро вечера мудренее.

Лори вмешалась:

– И вы хотите, чтобы Бруно после этого заснул?

Милло погладил усы, облизнул кончик сигары.

– Ты не боишься этих вонючих сигар? – спросил он ее.

– Да нет же, нет! – воскликнула она. В ее голосе прозвучало мое раздражение. На лбу появились морщинки, как в тот вечер, когда она говорила о своей первой любви. Лори высвободила руки и взяла со стола пачку сигарет. Милло быстро дал ей прикурить, внимательно взглянул на нас обоих – казалось, он благословлял наш союз. Мы было смутились, но через мгновение улыбнулись ему. Лори сказала: – Да, конечно, я помню скачки. Вы еще мне купили мороженое, а я его уронила.

– Память у тебя хорошая, – заметил Милло. – Никак не мог уговорить тебя взять другую порцию. Ты все твердила: «Больше не хочу», будто хотела сама себя наказать. Ты уже тогда была, пожалуй, с характером. Сколько тебе было, шесть или семь?… – Он закурил и начал сосать свою сигару, рукой разгоняя дым. – Рано или поздно у Бруно все пойдет на лад. Ты не сомневайся, он еще будет в белом халате стоять перед своей «женевуаз». Я знаю, есть у него такая мечта.

Я снова помрачнел. Даже присутствие обнявшей меня Лори не успокаивало.

– Скажи лучше, – настаивал я, – что мне делать? Они там все же малость перегнули палку, эти мерзавцы из кадров. Все-таки слишком нелепо считать нашу дружбу предлогом.

– Ты, пожалуй, недооцениваешь классового врага, – сказал Милло. Он теперь был спокоен, настораживающе добродушен. – Правительство захотело вернуть порядки восемнадцатого апреля,[45] железный кулак, дискриминация – вот их оружие. Теперь они особенно большие надежды возлагают на новичков… Чем стрелять, ты лучше, пожалуй, отрекись от меня. Может, этого будет с них достаточно?

– Такой дорогой ценой? – ответил я искренне, но тотчас, убоявшись, что слишком поддался чувствам, добавил: – Для меня, не для тебя.

– Нет, отчего же, попытайся обелить себя в их глазах, если, конечно, находишь это необходимым.

– Вот всегда ты так! – не выдержал я. – Считаешь, что без самокритики не обойтись. Впрочем, ты сталинист, тут уж ничего не попишешь… – Тут я понял, что слишком разошелся, но мне были невыносимы эти мучения, которые я терпел вот уже полчаса, мне хотелось одним ударом покончить с этим. – Отречься от тебя – все равно что отречься от своих идей, мы не во всем с тобой сходимся, но идея у нас одна. Это я готов признать. – Догадываясь, что он может сказать на это, я сам ответил за него: «Что ж, пожалуй, я и есть сталинист. Но вряд ли будет против правил революции в письменной форме изложить, что, мол, ты больше со мной не встречаешься, что я – обезумевший бунтовщик и что ты от меня отрекаешься. Пусть бы только это помогло тебе поступить на завод». Так бы ты сказал, Милло? Старики сшили себе мундир из подобных компромиссов…

– Тогда все обошлось бы без лишних препирательств… – согласился он. – Я для того тебе и предложил, правда, в шутку, боялся, что ты разозлишься. Но раз ты все понимаешь…

– Я прежде всего хотел бы разобраться в обстановке.

– Есть и другой выход, он, пожалуй, надежней любых объяснений с дирекцией или вмешательства Палаты труда.

– Пойти к отцу Бонифацию, что ли?

– Дело ограничится легким покаянием. Он даже поначалу не заставит тебя ходить к мессе и уж конечно не станет требовать, чтобы ты отказался от знакомства со мной. С него, пожалуй, достаточно будет, если ты к нему Сам обратишься. Отца твоего на войне убили – его школа создана для таких, как ты. Стоит ему словечко замолвить, и ты пройдешь на завод под звуки фанфар.

– Но я давно уже отверг этот путь.

– Однако он все же честней других. Отец Бонифаций мой противник, но это не поп, а настоящий мужчина.

– Постараюсь как-нибудь обойтись без святой водицы. Я не Джо, который только и думает о боге и цвете кожи. Место на заводе принадлежит мне по праву, там работал мой отец, у меня диплом, мне поставили высокий балл за пробную деталь.

– Я тебе только советую.

– Твой совет для меня неприемлем.

– Что ж, учту.

– Этого мало, ты мне должен помочь. Ты работаешь в профсоюзе, это твой долг.

– Разве я тебя не для этого разыскивал?

– До чего вы оба любите пошуметь! – воскликнула Лори. – Поцелуйтесь-ка лучше!

Милло словно только и ждал этого предложения, он вынул изо рта сигару, перегнулся через стол, я почти машинально подставил ему щеку, но что-то тотчас во мне возмутилось, и, желая сдержаться, я обратился к Лори:

– Видишь теперь, что это за человек? Он всегда так меня доводит! Даже не понимает, насколько все это важно для меня… Отказаться от «Гали», легко сказать…

Лори взяла меня за руку:

– Миллоски же шутит, разве не видишь? Вы меня простите, Миллоски, если я неправа. Вы, наверно, боялись, что Бруно себя поведет иначе, не выдержит испытания?

В который раз он привычным жестом пригладил волосы, расправил усы. Видно было, что разговор взволновал его.

– Пожалуй, – ответил он. – По правде говоря, ребята, надо бы мне почаще с вами бывать. Рядом с вами дышится легче. – В нем снова заговорил мужчина, волевой и сильный, недаром прозванный Волком, – партизанский вожак с красным платком на шее, фрезеровщик с мозолистыми руками, человек, которого взяла на пенсию партия. – Я уже принял меры, какие только возможно… Боюсь, что он не откажется от меня и от идей, которые ему приписывают… – И, обращаясь непосредственно ко мне: – При данной обстановке, при теперешнем правительстве, при этой дирекции, боюсь, никогда тебе не войти в ворота «Гали». Я очень хотел бы ошибиться.

Опустили жалюзи. Официант унес стаканы, мы расплатились. Вышли, ветер еще усилился, он гнал облака, подметая улицы. В лунном свете серебрились ворота, за которыми виднелась карнавальная колесница, тротуар напоминал отгороженную домами беговую дорожку.

– Я мог бы тебя подвезти, пожалуй, – сказал он Лори. – Машина дрянная, конечно, но в ней все же не так дует. Впрочем, не знаю, окажешь ли ты мне эту честь?

– Почему бы нет? – сказала она. – Бруно нас будет эскортировать. Потом вы нас оставите вдвоем, нам с ним тоже есть о чем поговорить.

– Разумеется, – сказал он, хлопнув меня по спине. – Давай, давай! «No pasarаn».[46]

Временами он обгонял меня, тогда я жал на поворотах и снова оказывался впереди. Мы мчались наперегонки по опустевшим улицам и шоссе. Но вот я замедлил ход и первым подъехал к площади Далмации. Прощаясь, мы договорились, что встретимся завтра в Палате труда. Он дал задний ход, чтоб выехать на Виа-дель-Ромито. На прощание крикнул: – С Лори я поговорил. Спокойной ночи, ребята!

– Что он тебе сказал? – спросил я у нее.

– Мы ему понравились, он видел нас однажды в воскресенье, когда возвращался с митинга во Фьезоле. «Мы с матерью его не плохо Бруно воспитали», – так он сказал. Ты об этом помни. Порой с ним надо потверже, но не переусердствуй: он обидчив.

– Как он узнал, что я сегодня жду тебя у мастерской?

– Провел целое расследование. Побывал у моего отца – дескать, давно не виделись – и все разузнал: и что я вернулась, и где теперь работаю. Не меньше двух часов пришлось ему колесить по виа Монтебелло.

– Какой он хороший, – сказали мы в один голос и поцеловались. Казалось, даже мотоцикл вздрагивал от порывов ветра. Она обняла меня.

– Потерять работу на «Гали» – твое первое настоящее горе? – спросила она.


Я вернулся домой. Под дверью Иванны виднелась все та же полоска света, на кухне ожидал все тот же ужин. За едой меня продолжали мучить мысли о заводе. Мне кажется, мечтать о «Гали» я начал чуть ли не со дня своего рождения. Я представлял себе, как вначале меня поставят к старому «цинциннати», тому самому, за которым, передавая друг другу инструмент и детали, работали Милло и Морено. Я подрастал в ожидании дня, когда это сбудется, осуществится моя мечта. Я провел на заводе лишь одно утро, но он был мне дороже родного дома. Для меня «Гали» что корабль для матроса, лаборатория для ученого, ленточка финиша для чемпиона. И вот мне не дали дойти до финиша, оставили в кустарной мастерской Паррини, я теперь как матрос, списанный на берег. Ярость во мне была сильней отчаяния. Даже вновь обретенная дружба с Милло не могла уменьшить боль, которую причинила мне несправедливость. Тут бессильно даже счастье, которое мне принесла Лори. Наоборот, мне казалось, что наша любовь станет полной и совершенной лишь тогда, когда я войду наконец в заводские ворота, что на шоссе Морганьи, и пробью свою карточку. К нашему счастью постоянно примешивалась тревога ожидания. Я только сейчас это понял и был удручен своим открытием. Не съев и половины ужина, я почувствовал, что сыт. Тоска напала на меня, страшная тоска, от которой не спасали ни мысли, ни привычно окружавшие меня предметы. Наоборот, они раздражали меня, все казалось негодным, пропыленным, ненужным – шар электрической лампы, эмаль холодильника, стекло стакана. Я был на пределе сил, как после бешеного рок-н-ролла, когда от слабости глаза словно застилает туманом. Мне сейчас было трудно одному. Но уже два часа ночи, Бенито и Дино, конечно, спят, Армандо подсчитал выручку и тоже отправился на боковую. Есть еще Джо, но к нему я зайду утром. Почему у нас дома нет телефона? Сейчас отсутствие его казалось невыносимым. Я бы мог позвонить Лори, хотя бы услышать ее голос, притворившись, что ошибся номером.

– Нам поставили наконец телефон, – сообщила она недавно, – но кто им может пользоваться, когда мачеха держит уши востро?

Я очистил себе яблоко, за окном слышны были гудки поездов и глухой шум тростника, доносимые ветром. Я подумал об Иванне, которая была рядом, в соседней комнате. Ведь дело касалось моей работы на заводе, об этом с мамой можно говорить спокойно. Я позвал ее, как, бывало, в детстве, когда оставался один, ожидая синьору Каппуджи. Прислонившись лбом к косяку двери, я спросил:

– Ты не спишь?

Полоска света под дверью исчезла. Меня не обидел ее отказ, наоборот, он пробудил во мне гордость, вернул чувство равновесия и силы.

– Я только хотел поздороваться с тобой, – сказал я громко. – Спокойной ночи!

Через полчаса я уснул.

На другой день я стал разыскивать друзей, которых совсем забросил, – может, и они искали меня. У меня было чувство, будто я нахожусь перед точными, выверенными весами: если стать на них, то стрелка, как бешеная, сначала подскочит и, поколебавшись, остановится, наконец показывая твой точный вес.

Так бывает, когда обстоятельства заставят тебя подвести итог: тебе восемнадцать лет и пять месяцев. Сегодня вторник, февраль 1960 года. Ты можешь как угодно ненавидеть воспоминания, но раз уж вступил на этот путь, то на какое-то время они тебя одолеют.

25

Утром зазвонил будильник, поставленный мною на час вперед. Иванна вышла из ванной в халате, с сеткой на голове.

– Уже встаешь? – спросила она.

Вероятно, я впервые увидел ее в «естественном состоянии» – без кремов, пудры, краски для ресниц, без губной помады. Она показалась мне другой, необычной; губы почти бескровные, кожа молочной белизны, морщины на лице, на лбу, на шее. Взгляд напряженней, чем всегда, может быть, из-за больших, темных, как запекшаяся рана, синяков под глазами. Она казалась старше и вместе с тем моложе, чем всегда: очевидно, детская тонкость черт придавала ее утомленному лицу изящество юности.

– Ты никогда не вставал так рано, – обратилась она ко мне, зажигая газ. – Здоров ли ты?

Резкий звук ее голоса подавил во мне порыв нежности.

– Сегодня мы начинаем на час раньше, – солгал я и тотчас же дополнил свой вымысел: – Нужно снять с одной машины детали, привести их в порядок до начала работы.

Через несколько минут, подавая мне тарелку с поджаренным хлебом, Иванна словно про себя сказала:

– Неужели ты решил, что я поверила? – Ее большие глубокие глаза метнули искры. Лицо было уже густо намазано кремом. – Ты ее провожаешь и по утрам? Куда она ходит в такую рань, на работу или в школу?

Иванна вызывала во мне бурное чувство протеста, почти ненависти. Я покачал головой, из упрямства решил промолчать. Только надевая пальто, не удержался:

– Это очень серьезно, мама. Прощай! – закрывая дверь, подумал, какой это был для нее удар.

Значит, даже к радости, которую мне принесла Лори, не могла не примешаться желчь. Значит, Иванна оказалась на стороне сил зла, рядом с теми, кто не хотел принять меня на «Гали», рядом с мачехой Лори, рядом с миланской невесткой, которую я заочно презирал. На нашей стороне пока лишь один Милло, но скоро к нему присоединятся Дино и Бенито. Я познакомлю их с Лори в следующую субботу. Мы можем вместе поужинать «У лисицы». Армандо нас примет как своих. Что касается Джо, то он находился в лимбе[47] «невинных» (а такие частенько умеют обстряпать свое дельце лучше других). Я шел сейчас к нему, чтобы узнать, получил ли этот любимый воспитанник отца Бонифация извещение о приеме на завод. Ведь я был старше его. Я лучше его ответил на предложенные вопросы, он что-то напутал с цветными квадратами. За пробную деталь мы с ним получили одинаковые баллы, и у обоих нас война отняла отцов; таким образом, у меня были по меньшей мере равные с ним права для поступления на завод, и я должен был войти в ворота «Гали» рука об руку с этим шустрым негром. Ускоряя шаг, я мысленно говорил ему:

«Впрочем, ты совсем не такой уж черный… Еще не нашел себе девушку? Да, да, знаю, они все охотно танцуют с тобой, а потом обнимут, поцелуют и усадят в кресло – менять пластинки на нашем проигрывателе, когда „берлога“ превращается в ночной клуб, похлеще „Акапулько“ и „Лас-Вегас“, вместе взятых. Советую тебе приглядеться к Джермане, это я тебе говорю. У тебя с ней дело пойдет, как только она наскучит Бенито. Стоит ей чуть выпить – и она глаз не может от тебя отвести. Разве ты не заметил? Эх, кролик! Знаешь, как трудно вставать так рано в такой холод! Твоя мать, наверно, удивится, что я пришел в эту пору, она уже небось готова и сейчас уйдет в свой цех, где делают счетчики».

Резкий холод раннего утра, как всегда, возбуждал меня. За речкой и со стороны Муньоне подымался туман. С трудом можно было различить шоссе Сесто, по которому навстречу мне мчались с зажженными фарами троллейбусы, переполненные рабочим людом. Сигналя, я пересек площадь Кастелло, чудом не столкнувшись с повозкой зеленщика; на полном ходу объехал грузовик с прицепом (такой мог бы водить и я). Мерзли ноги и руки, но свежий воздух прочищал мозги.

Неожиданно на другой стороне мостовой показались на своих велосипедах Джо и его мать. Они были тепло одеты. Я повернул обратно, хотел было догнать их, но что-то меня удержало, и я поехал за ними следом. Джо то и дело тормозил, чтобы поровняться с матерью, но ревели грузовики, сигналили троллейбусы, машины – и им двоим приходилось снова ехать в затылок. За Рифреди туман начал рассеиваться. Солнце, с трудом пробиваясь сквозь него, осветило виа Реджинальдо Джулиани. В его тусклых лучах я отчетливо видел желтый платочек на голове у Неаполитанки и черные кудри Джо. На площади Далмации я потерял их из виду – там большое движение – и снова обнаружил лишь у въезда на шоссе Морганьи. У меня больше не было сомнений. Они сошли с велосипедов, приподнявшись на цыпочки, она оглядела его, как солдата перед парадом, как ребенка, которого в первый раз ведут в школу. Джо наклонился и поцеловал мать. Они вместе прошли в ворота «Гали». Я остался на мостовой перед воротами и благодаря своему отличному зрению увидел, как они дошли до заводской площади и разошлись в разные стороны задолго до того, как завыла сирена.

Я совсем продрог и вопреки своему обычаю выпил в баре рюмку граппы.[48]

Работа отвлекла меня от мрачных мыслей, а через несколько часов, сразу после полудня, я уже был у Милло.


Старинное здание, средневековый портик, лестница точь-в-точь как в замке Барджелло – это Борго-де-Гречи, Палата труда. Я зашел в полутемную комнатку на третьем этаже, там стоял заваленный бумагами стол с двумя стульями и стенной шкафчик. На стене – портрет Ди Витторио.[49]

Милло жевал огрызок своей тосканской сигары. Он сразу сказал:

– Бруно, нас обвели вокруг пальца; они сработали лучше нас. Письмо тебе выслали вчера вечером. Ты из него узнаешь, что покуда твое поступление на завод отложено. Они приняли ровно столько, сколько им было нужно – тридцать из пятидесяти двух кандидатов, двадцать два пока остаются дома. Ты шестой среди непоступивших. Чтобы не показаться пристрастным, они не приняли во внимание баллов, брали по алфавиту – от «а» до «м». Тебе бы другую фамилию, не Сантини, а Маффеи или Альбрицци.

Я только и мог сказать:

– Ну и что же теперь будет?

– Я выяснял. Ничего не поделаешь, придется нам вернуться к этому через несколько месяцев.

– Но все же, что ты думаешь?

– Они сделали это нарочно, чтобы не пустить на завод тебя и еще кое-кого из тех, кто им не по душе. Может, хотели выгадать время. Раз они говорят, что было только тридцать свободных мест для шестидесяти процентов поступавших, тут Палата труда мало что может сделать. Разве что остается протестовать на словах. Если они не. сдержат слово, через несколько месяцев возобновим атаку. Мы своего добьемся. В конце концов, пока что тебе у Паррини не так уж плохо.

Он пригласил меня пообедать в закусочной у заставы Росса. День был базарный, здесь толпились крестьяне. Мы наспех поели из-за тесноты и спешки – к часу я должен был быть в мастерской, – едва обменявшись несколькими словами.

– Ну, как настроение? – спросил он.

– Ничего. Если речь идет только о нескольких месяцах.

Я не знал, верить ли в это, но так хотелось, чтоб снова зажглась надежда, и я утешал себя самым примитивным способом. Пока все шло нормально, главное – никто не оспаривал мое право на работу. Виновата во всем фамилия. Грусть сменилась приливом бодрости. Не в мае, так в августе войду я в ворота «Гали». Пока же постараюсь все разузнать у Джо.

– Лори мне показалась хорошей девочкой, – сказал Милло.

Я улыбнулся, доел второе и закурил. Мы понимали друг друга без лишних слов.

– Хочешь знать, как поживает мама? – спросил я. – Ты ее давно не видел?

– С того воскресенья, когда обедал у вас. Уж несколько месяцев прошло.

– Почему бы тебе не зайти к нам в следующее воскресенье?

– Приглашаешь?

– Да, в ответ на твое сегодняшнее приглашение. Иванна еще ничего не знает, о том, что у меня с Лори. Пока еще рано, мама может не так понять, – добавил я.

Милло понимающе кивнул и положил мне руку на плечо.

– Теперь иди. Если поспешишь – придешь вовремя.

Вечером после работы Дино ждал меня у входа в мастерскую.

– Тебя нелегко застать.

– Привет!

– Ты теперь с этой блондинкой?

– Не твоего ума дело.

– О, да ты влюблен. Может, нашел свою Эву-Мари?

Он замолчал. Я нарочно погромче запустил мотор. Ведь нас мог услышать Паррини, стоявший у порога, или товарищи по работе, которые выходили из мастерской, но больше всего я боялся, как бы нас не услышал Форесто. Хотя ему уже под тридцать и он отличный фрезеровщик, все равно он круглый дурак. Даже Милло его терпеть не может. Форесто все время надо мной подшучивал, его смешили даже мои кудрявые волосы, должно быть оттого, что сам он рано облысел. У него жена, она старше его, он вывез ее из Мессины, где служил в солдатах. Теперь у него трое или четверо ребят. Обычно в перерывы он не давал мне покоя. Дерзкие ответы его только подзадоривали.

– А девочку себе завел? Знаешь, какие они бывают? Впрочем, откуда тебе знать, раз теперь закрыли публичные дома? Может, подцепил какую-нибудь в парке Кашине?

Словом, дурак дураком, с которым я разговаривал только в случае крайней необходимости и прислушивался к его словам, лишь когда он говорил о деталях, которые мы обтачивали. Конечно, он услыхал нас и немедленно вмешался.

– Так, так! Значит, к блондинке бегаешь?

Дино возился с мотоциклом, а я ответил:

– Все жду, пока твои дочки подрастут. – И тут же рванул, словно у меня не мотоцикл, а «ягуар» или «феррари»,[50] и чуть не вывалил Дино.

– Ты с ума сошел! Я-то причем? – заныл он. – Очень рад, что ты наконец нашел девочку для себя одного. Армандо совсем заважничал, Джо просто маменькин сынок, Бенито – сам знаешь, чем кончил, ну и плевать, я плакать не стану. А ты пропадаешь неделями и месяцами. Разве друзья себя так ведут? – Шум мотора заглушал его голос. Я остановил мотоцикл у молочной на виа Витторио. – Что, разве я не привожу «берлогу» в порядок? Не плачу свой взнос? Разве я хожу туда не в те часы, когда у вас другие дела? Разве мешаю вам?

Все во мне кипело от этих разговорчиков. Я глядел на него – все в нем меня отталкивало. Кожаная куртка, узкие синие джинсы, теперь их носят только фашисты и малые ребята, лоснящиеся волосы, лицо совсем бледное, щеки впалые, усы так и не растут, несмотря на все его старания, и вдобавок эти бессмысленные обиды.

Я предложил ему выпить чашку кофе в баре, он взял «капучино».[51]

– Если ты мне не доверяешь, кому же ты тогда доверишься? – сказал он. – Я видел, как вы проезжали по Виа-делла-Спада. В «берлоге», когда я вошел, еще оставался ее запах.

– Ну и как, – спросил я, – выяснил, чем она пахнет?

Все опять складывалось так же, как в те времена, когда я поколотил его из-за Электры, а потом из-за Розарии. Но дело ведь было сейчас в другом. Чего он вмешивается, когда нам с Лори так хорошо, когда все у нас по-честному? Но ведь он мой друг, самый старый из моих друзей, и неужели я вправе срывать на нем дурное настроение?

Я взял его под руку, мы подошли к стеклянной двери, на улице люди ждали троллейбуса.

– Sorry,[52] – сказал я. – Да, она блондинка. Ее зовут Лори. Она не блондинка, а рыжая.

– Красное золото, – сказала он и взглянул на меня печально, униженно. – Нашел волосок на подушке.

– Я тебя познакомлю. Хочешь, отправимся сейчас. Садись, захватим ее, поедем вместе. Она освободится на час, потом должна будет вернуться и работать до полуночи в швейной мастерской театра «Коммунале». В полночь я заеду за ней и отвезу ее домой. Она живет в квартале Рифреди.

– В Рифреди? – удивился он.

– Она там поселилась недавно. Но больше ни слова, не то тебе не о чем будет с ней разговаривать.

Он перешел к обороне – пожал плечами, высвободил свою руку.

– Не хочу вам мешать. – Вышел, хлопнув дверью, и смешался с толпой, намеревавшейся штурмовать подходивший троллейбус.

– Давай вернись, – сказал я ему, когда он уже стоял на площадке троллейбуса. – Вырос до потолка, не знаешь, куда силы девать, а дурачишься, как мальчишка. Ты просто зануда. Что это ты говорил о Бенито?

– С ним хуже, чем с Томми из Иллинойса. Разве не знаешь? Ты же раньше всегда читал газеты. Он удрал в Иностранный легион.

– Врешь!

Троллейбус тронулся, я поехал вслед за ним. Дино повернулся ко мне спиной, показывая, что не желает меня видеть. Подлец, он заставил меня догонять троллейбус, пассажиры уже показывали на меня пальцем. Наконец, после четырех остановок, он сжалился и сошел у Выставки кустарных изделий.

– Я теперь злой. И замерз. Понятно? – Я поставил мотоцикл у тротуара и подтолкнул Дино к ограде выставки. – Выкладывай все.

– Если б тебя друзья интересовали…

– Говори о Бенито. Что ты имел в виду?

– Если б тебя друзья интересовали, – упрямо и придирчиво повторил он, – Бенито бы тебя предупредил. Знаю только, что мать его приходила в клуб, искала нас в баре. Она и у тебя была дома, разве тебе никто не сказал? Искала его. А дней через пять-шесть заявила в квестуру,[53] и вскоре появилась заметка в газете. Смылся потихоньку. Я ее потом случайно встретил.

– Кого? Маму Бенито?

– Кого ж еще? Бенито написал ей из Сиди-бель-Аббеса.[54] Она уже не казалась такой убитой. Я спросил, передавал ли он что-нибудь нам. «Нет», – сказала она. Больше я ничего не спрашивал. И мы распрощались… Ну и Бенито, – добавил он. – Бедные алжирцы! Он их будет током пытать. Перед тем как завести динамо, прочтет им стихи.

Я еще крепче притиснул его к железной решетке ограды. Он стукнулся об нее головой. Неужели Бенито… Острая боль пронзила мне сердце, я замахнулся на Дино, но он схватил меня за руку, вывернул ее, ударил меня коленом в пах, заставив согнуться пополам.

– Ты брось на мне зло срывать! Пользуешься тем, что я тебе пятки лижу. Нет, у меня любовь без взаимности. Я это давно понял, хватит с меня.

Внезапно он обмяк.

– Крепко я тебя двинул? Прости, ради бога! Ну, походи, походи немножко – пройдет.

Нас примирила его тревога, боль улеглась, с ней прошел и гнев.

– Двинул бы тебя посильней – и прощайте, детки, – сказал он, – это похуже электродов.

Мы опять говорим о Бенито.

– Мне тебя жаль, – ноет Дино, стоя у мотоцикла рядом со мной, – ты к нему был привязан. Уверен, и он отвечал тебе тем же.

– А у тебя, как всегда, была любовь без взаимности.

– Разве не так? От тебя и слова-то ласкового не услышишь.

Тут мне вожжа под хвост попала, я повел себя как настоящий «para».[55]

– Ах, ты опять за те же штучки? – Я завел мотор. Дино стоял передо мной на мостовой. Он пожал плечами.

– А что, разве ты находишь время для друзей? У тебя теперь блондинка. Ну что ж, и я теперь погибну, как Бенито, но только на другом пути.

Теперь он казался мне отвратительным. Водянистый, тоскующий взгляд, лицо словно подернуто зеленоватой пленкой. Он протянул руку к моей щеке.

Тут я сказал:

– Нагнись-ка.

Он унизил себя в моих глазах еще больше, чем если б забился в истерике у ограды. Дино оглянулся по сторонам.

– Мы ведь на улице, – прошептал он.

– Нагнись-ка. Что, все еще надеешься услышать от меня что-нибудь ласковое?

Опустив веки, он приблизил ко мне свое лицо. Я плюнул ему в глаза, дал газ и умчался.

26

Чему научился Бенито у своих поэтов? Их жизнь была подчинена идее. Они были солдатами и актерами, дипломатами и ополченцами, крестьянами и инженерами. Лорка и Маяковский – вот имена тех, кого он больше всех любил. Они познали счастье и боль, воспели кровь и розу, небоскребы и оливы, город и море, машины, березу и поле под паром. Они либо пошли под пули, либо убили себя сами. Но что взял он у этих поэтов? Они были из камня, из глины, из стали и в то же время просвечивали насквозь. Они сгорели в огне своей любви к человеку. Как всякое живое существо, для которого собственное постоянство стало смыслом существования, они страдали и неистовствовали, они были полны противоречий, не укладывающихся в обычные мерки истины и справедливости, и несли в себе недостатки, поглощавшие невинность. И мифы, лишающие свободу свободы. Они рухнули под бременем планеты, столкнув ее с мертвой точки и продвинув на шаг в сторону спасения.

Чему он научился у них? Только тому, что он должен был броситься в огонь, где бы тот ни полыхал, и сгореть в нем, как в печи крематория? Теперь я оплакиваю и презираю тебя, Бенито. Ты строил на песке и упал на песок, когда пули раскололи твой череп, словно орех. Иначе и быть не могло. Или ты думаешь, в пустыне, на том месте, где ты упал, родилось дерево? Там устроили привал алжирские партизаны, и по твоей крови хлюпают верблюды. Именно этого ты и добивался?

Я говорил ему: «Нет, я не пойду за тобой. Ты за реванш, как таковой, а не за обновление. Да, да, я тоже кое-чему научился, так и знай. Твой отец был фашистом – не рядовым, а какой-то там персоной, он проиграл и в решительный момент повел себя, как трус. И это огорчило тебя больше всего, потому что ты вынужден был терпеть его, а тем временем он успел привить тебе культ мести. И вот ты мечтаешь о возрождении фашизма, чтобы он воскресил твоего отца и потом снова убил его твоими руками. Что-то в этом роде я вычитал в энциклопедии. У тебя куча комплексов, ты калека».

«Не знаю, – отвечал он. – А может, такой уж я человек: увижу грязь – и готов вылизывать ее языком, чтобы стало чище».

«Но ведь, глотая всякую пакость, ты сам себя отравляешь, – заявлял я. – Мой отец тоже умер фашистом. Правда, он был молод и не занимал никаких высоких постов. Просто он подчинялся тогдашним законам. И мне не нужно отрекаться от него. Он сам похоронил себя под слоем песка, где лежит в своей черной рубахе, Я не считаю это позором для себя, хотя и понимаю, что гордиться тут тоже нечем. Я научился уважать отца и стараюсь быть лучше него, вот и все».

«Потому что тебе это внушили».

«Нет, потому что так нужно, потому что я сам так считаю!» – злился я.

Это происходило на виа Чиркондариа, в его комнате, наполненной табачным дымом и нашими голосами, мы спорили, распаляясь и стараясь перекричать шум экскаватора, выравнивавшего дно Муньоне, по которому должна была пройти дорога от Новоли до Рифреди. Так каждый день мы выбирали по нескольку горстей грунта, все больше сближаясь, и прибавляли по этажу к зданию нашего взаимопонимания, сравнивая свои книги с книгами другого, и открывали, что у нас – одни стремления.

Прощай Бруно! Мне все еще слышался его голос, смех Джерманы, их удаляющиеся шаги на лестнице, и все это сливалось с образом Лори, которая, сцепив пальцы, неподвижно глядела в пустоту… Как в тот вечер, мы были сейчас – Лори и я – одни в «берлоге»: она сидела на диване, а я курил, положив голову ей на колени.

– Я должен был предвидеть это и поговорить с ним. Быть может, я убедил бы его никуда не ехать.

– Нет. Если только этот парень был таким, каким ты его описываешь.

– Насаждать фашизм! Когда я понял это, он сказал мне… Выходит, он был просто фанатиком?

– Или просто слабым человеком, несмотря на всю свою храбрость.

У него была благородная душа, и никто не заставит меня думать иначе. Его поступки, над которыми он сам потом смеялся, были достойны подчас внимания карикатуриста. Однажды у Трех камней он поймал за узду несшуюся лошадь, она сбила его с ног, но ему все-таки удалось остановить ее, после чего он хромал несколько месяцев; когда же крестьянин, хозяин лошади, стал его благодарить, он сказал ему в глаза: «Оказывается, ты вон какой уродина! Жалею, что помог тебе». Но если он был слабым, он тем более нуждался во мне. Подобно тому как меня умиляли его великодушие и слепота, мой взгляд на вещи, несколько сумбурный, но при этом не отрывающий меня от земли, удерживал его от необдуманных поступков. Я как бы уравновешивал его. Мы словно тянули канат, каждый к себе, завоевывая метр за метром, и всегда оказывались рядом у середины каната.

В дни венгерских событий прежние друзья Бенито, с которыми мы когда-то учинили побоище на берегу Терцолле, зашли за ним: «Пойдем, что ли». Их было трое, и смотрели они вызывающе; так же как в тот раз, ими предводительствовал Виньоли, мой товарищ по техническому училищу. И мы устроили свою Венгрию: я и Бенито с одной стороны, а они втроем – с другой. И нам не понадобилась помощь русских: появления Дино в нужный момент оказалось вполне достаточно для того, чтобы уравнять силы, и – трое на трое – мы через несколько минут обратили их в бегство. Этот случай ознаменовал окончательный разрыв Бенито с теми молодчиками. Так же случалось и у меня с Милло: если мы решительно восставали друг против друга, все начиналось с повода, касавшегося лично нас и никого больше.

Было время, когда коммунизм и Милло отождествлялись в моих глазах, и я выставил из дому обоих. Но в ту пору коммунисты остались одни… Они чувствовали себя виноватыми, хотя были тут ни при чем, а на них смотрели в полном смысле слова как на прокаженных. И, точно волки, они скалили зубы, принимая как должное все: укусы, выстрелы. Партия дрогнула – так говорят теперь, – но ее фундамент остался незыблемым. И тогда мы, ребята, решили вступить в ее ряды.

Я отправился к Милло и попросил его рекомендовать нас в Федерацию коммунистической молодежи – меня, Дино, и Бенито. Армандо – нет, потому что у Армандо была траттория! А Джо, тот не мог из-за отца Бонифация. Нас поручили – нас, подростков, – двадцатилетним парням, наверняка надежным, но недалеким. Они были из числа тех, для кого пролетарский интернационализм превыше всего. Увидели мы там и смазливые и чистенькие физиономии знакомых с виду парней, с какими можно разговаривать за бильярдом и у музыкального автомата, где они не напускают на себя строгость, если ты ставишь их в затруднительное положение; но и эти были – сама дисциплина, которую они считают сдерживающим началом. Они боялись стать отщепенцами, если их погонят из партии. Но не это главное в моих сегодняшних воспоминаниях. Одним словом, дело не пошло дальше первого заседания…

– Я здесь потому, что был фашистом, – начал Бенито. – Потому, что я понял.

Тощий и длинный парень по имени Корради, в то время секретарь молодежной ячейки, а теперь работник аппарата, заявил:

– Этого мало. – По его мнению, Бенито должен был бить себя кулаком в грудь, признавая свою вину и клятвенно отрекаясь от прошлого. – В рядах коммунистов нег места тому, кто не очистился от скверны. Разве я спросил, кем был твой отец? А ведь я знаю кем, – подчеркнул он. – Для меня важно, кто ты сам. До вчерашнего дня ты был черным. И ты должен покаяться во всем, если не хочешь, чтобы тебя приняли за провокатора.

В те мрачные дни они чувствовали себя осажденными. В этой комнате в Народном доме нечем было дышать, но казалось, что воздуха не хватало мозгу, а не легким. Допустим, сердце тут ни при чем, ну а разум? Я попытался вставить что-то, но мне не дали – таков порядок.

– Жди своей очереди, – бросил Корради, – тем более что за тобой ничего плохого не числится.

Я поблагодарил его, мысленно послав к черту, и посмотрел на Бенито. Он сидел с таким видом, как будто все происходящее доставляло ему удовольствие. А ведь я знал его: если он начинал строить из себя шута, значит, у него чесались руки.

– Но позвольте, – спросил он, – как же я могу утверждать, будто до вчерашнего дня я был другим? Если так, то вы приняли бы в Федерацию молодых коммунистов новорожденного или, в лучшем случае, робота. А я пришел к вам со своим опытом.

– Со своей паршой, вот с чем ты пришел! – не выдержал Корради.

Остальные преспокойно и терпеливо слушали. Дино шепнул мне:

– Как начнется заваруха, тут же спиной к стене. Если они навалятся на нас со всех сторон, не миновать нам больницы.

Бенито аккуратно, с ангельской улыбкой зажег сигарету. Что-что, а зуботычины он называл девичьими ласками.

– Послушай ты, там за столом! – бросил он Корради. – Тебя бы должен был интересовать путь, который я прошел до того, как появился здесь. Я ведь и книжечки читал, и с людьми дело имел.

– Вот-вот, об этом-то я тебя и спрашиваю. – Корради легко попался на удочку. – Ты должен заверить нас, что полностью отказываешься от своего прошлого, и объяснить, почему ты решил вступить в нашу партию.

Тут, с видом самым невинным, Бенито изложил ему свою «сельскохозяйственную теорию». Они выслушали все, что он хотел им сказать, – до того он их ошарашил.

– Итак, – заключил он свою речь, – что же, выходит, делали русские в Будапеште? Они сеяли. Никто не сомневается в том, что семенные фонды революции находятся у них…

Первым опомнился столяр из Ромито.

– Товарищи! – завопил он. – Да ведь эти сопляки заявились сюда для того, чтобы издеваться над нами!

И пошло и пошло…

Сначала разошлись наши пути с Бенито, а теперь с Дино. Мысль о том, что его любовь, столь грубо мною отвергнутая, носила двойственный характер, омрачала мою душу. В силу каких моих пороков, какого рода заблуждений могли мы понимать друг друга, питать одни и те же надежды, исповедовать одни и те же идеи, делить один окурок на двоих, тузить и обнимать друг друга, просто расти вместе? Выходит, во мне было что-то такое, что делало меня похожим на него? Или я, я один был безгрешным, чистеньким, идиотски наивным, как Джо, и уверенным в себе, как Армандо, самый старший и, конечно, самый взрослый из нас: вскоре он должен был стать полноправным хозяином ресторана и жениться на Паоле. Джо и Армандо были нормальными людьми. Почему же тогда мой разум и мое сердце, если я спрашивал их, влекло к Дино и Бенито? Именно разум и сердце, самая тихая и самая буйная часть моего «я», заставляли меня мысленно плакать. Лори помогла мне залечить и эту рану.

– В чем ты упрекаешь Дино – в том, что он любил тебя?

– Но ведь как?

– Разумеется, только так, как умел. Может быть, я говорю глупости, но во имя какой справедливости ты его осуждаешь? Буржуазной? Или твоей, революционной?

– Гм… Той, что царит в земном раю, – ответил я: из уважения к ней я постеснялся произнести более точные слова. Она тут же уличила меня в лицемерии:

– Что нам известно о законах любви? Разве ты любишь, любишь меня не потому, что я женщина и тебе хорошо со мной?

– Да, – ответил я, – и поэтому.

– А еще? Может быть, тут есть и что-то таинственное, необъяснимое? Разве то, что ты называешь желанием, не отступает иной раз на второй план? И когда ты говоришь «душа», что именно ты имеешь в виду?

– Сам не знаю.

– И я тоже. Зато я знаю другое: если у Дино есть еще что-то, в чем ты не разбираешься, какой же ты судья ему?

– Так ведь он… он сам не знает, где у него душа.

– Я стараюсь понять, – сказала она, – не мешай мне, милый. Я не какая-нибудь ученая, и потому не жди, что открою сумочку и преподнесу тебе готовый рецепт. Разумеется, когда я думаю о таких вещах, у меня тоже волосы становятся дыбом. Здесь, во Флоренции, у меня не осталось подруг, но там, в Милане, они у меня были. Одну из них зовут Долорес, но в шутку все называли ее Аддолората – Скорбящая. На самом же деле это очень жизнерадостная девушка. Она порядком наплакалась из-за меня, и, быть может, мы остались с ней в хороших отношениях только благодаря тому, что я сумела оттолкнуть ее решительно и в то же время мягко. Возможно, у женщин это как-то проще… А ты, очевидно, думаешь, что вылечил его, плюнув ему в лицо?

– Постой, я ведь не врач, да и не священник.

– Но ты его друг.

– Бывший. Терпеть не могу половинчатости и теперь я его ненавижу. Единственное, что я мог сделать, это вправить ему мозги.

– Вот-вот. – Мне показалось, что она вздохнула. – Мне нравится, что ты у меня такой сильный, но ведь ты думаешь, что с помощью силы можно решить абсолютно все! Неужели ты не понимаешь, что вызываешь озлобление? Ты причиняешь людям боль. Вот наследство, которое оставил тебе твой Бенито. А в остальном ты еще ребенок и Дино, по-видимому, тоже.

– Так, а сейчас ты скажешь, что я вообще сосунок.

– А почему бы и нет?

Лори улыбнулась и поцеловала меня. Она уже думала о чем-то другом, прямо противоположном, как всегда: воображение неожиданно как бы уносит ее куда-то, но в этом неизменно есть сокровенный смысл, причина, пусть не сразу понятная мне. Так гусеница медленно прокладывает свой тоннель в мякоти плода и вдруг, неожиданно для самой себя, оказывается на свету. Сейчас Лори пересказывала мне то, что накануне говорила Милло о своей привязанности не к местам, а к людям.

– Природа – это мы сами, ведь она существует благодаря тому, что существуем мы. Снег красивый, деревья красивые, в нас тоже есть красота, красивы и река и море, но. ведь они способны и ужасать нас в зависимости от нашего настроения и от того, с кем мы. Что значит, по-твоему, быть свободными?

– Быть молодыми, иметь голову на плечах, пробивать себе дорогу, самим решать, каким должно быть будущее.

– И, кроме того, придумывать себе жизнь!

– Придумывать? Для чего?

– Да нет же, я неправильно выразила свою мысль. Я имела в виду совсем другое – совершенствоваться с каждым днем, стремиться быть лучше всех, помнить о том, что совесть всегда должна оставаться чистой.

– Ясное дело, мы-то ни в чем не виноваты. Мы страдаем по чужой вине, оттого и бунтуем.

Потом мы целовались, и не электрическая печка и не коньяк, а наша любовь согревала нас в насквозь отсыревших стенах «берлоги».

27

– Я привыкла видеть тебя веселым, ты всегда радовался чему-то, – говорит Иванна. – Можно было подумать, что мы с тобой просто соседи по квартире, так мало мы разговаривали, – и от этого у меня разрывалось сердце. Даже то, что ты каждый раз возвращался около часа ночи, стало обычным. Я курила сигарету за сигаретой, я вцеплялась в спинку кровати – только бы не выскочить в кухню и не закатить тебе скандал. Эта девушка – я еще не знала, кто она такая, – завоевала тебя. В твои годы я тоже была влюблена, но ведь я полюбила Морено, взрослого мужчину, а не мальчишку! Свои мысли я топила в этом стакане с водой. Меня сбивали с толку твое молчание, твоя скрытность, безразличный тон, каким ты со мной разговаривал. О других, о твоих продавщицах и школьницах, даже о какой-то Розарии, ты рассказывал мне. Конечно, при этом ты смущался, как и полагается ребенку, поверяющему матери свои тайны, но и по тому, что ты говорил мне, я понимала, как все это было несерьезно. Отчего же ты молчал теперь? Если ты действительно любил ее, почему ты не познакомил меня с ней? Неужели ты видел во мне врага? Прости меня, ко я думала, я была уверена, что она – ведьма. Знаешь, время идет так медленно, когда сидишь в кассе и отрываешь билеты – руки отсчитывают сдачу, а мысли все лезут и лезут в голову. Ведь после того как к нам заходила мать Бенито, я увидела, я поняла, до чего умеют молчать сыновья!

– Вот-те на! Впервые слышу, что его мать была у нас.

– А ты, как ты вел себя по отношению ко мне? Даже о письме с «Гали» почти ничего не рассказал. Когда ты вошел, я была в коридоре, помнишь? Я шла на кухню за водой, чтобы принять снотворное. Ты еле-еле выдавил из себя «добрый вечер» и для приличия спросил, как я себя чувствую. Помнишь, что я тебе ответила?

– «Как всегда, плохо». Что-то в этом роде.

– Неправда. Я сказала: «А тебе разве не все равно? Ты ведь и без того счастлив». Ты сел за стол и набросился на еду так, как будто переполнявшая тебя радость не могла насытиться… Я стояла в дверях с графином в руке, и меня бил озноб – хотя это был уже конец марта. Ты уткнулся в тарелку, будто меня тут не было или на моем месте стоял бы шкаф. Я приготовила тебе на ужин артишоки. Наконец ты соизволил заговорить со мной. Ты спросил довольно грубо: «Ну, что стоишь, как статуя? Или садись, или ступай спать». И тут же, может быть, сам того не заметив, немного смягчился, как бы прося меня не уходить. У тебя даже выражение лица изменилось, когда ты сказал: «Взяла бы, что ли, грелку, миссис Сантини!» Могла ли я подумать, что через несколько минут ты набросишься на меня с кулаками?

– Тебе доставляет удовольствие напоминать мне об этом, не так ли?

– А тебе хотелось бы, чтобы я молчала об этом даже сейчас? Ничего, так лучше, по крайней мере от чего-то освобождаешься. Сколько раз ты говорил мне, что стараешься во всем найти разумное начало?

Да, это так. И вот я спрашиваю себя, не преобладает ли чувство над разумом в моем отношении к собственной матери? Нескольких светлых минут, вроде тех, когда мы встречаемся с ней по утрам, достаточно, чтобы мне открылось множество новых мелочей, говорящих в ее пользу. При этом я невольно чувствую себя виноватым перед ней, как будто сам по себе факт моего появления на свет помешал ей, сделал ее жизнь не такой полной, какой она могла бы стать. Именно сам факт моего существования навсегда подчинил Иванну с ее природной впечатлительностью, с ее эгоизмом мещанки, с ее умом, способным на удивительные озарения (которых, правда, никогда не хватало надолго по той причине, что у нее было не так уж много душевных сил), самым закоренелым условностям: отсюда ее боязнь чужого мнения и стремление неукоснительно выполнять то, что принято считать элементарным долгом.

Это было давно. Когда я признавался Милло, что знаю о смерти отца, когда я уже принимал участие в игре Иванны, отчасти из жалости к ней, отчасти потому, что меня умиляла уверенность, с какою Иванна изо дня в день, из месяца в месяц ждала возвращения Морено, ей было двадцать пять лет; ей еще не исполнилось и тридцати, когда умер Лучани и когда я благодаря Электре перестал быть ребенком. За последние годы я вырос, а она сдала. А ведь она была красивой, ничего не скажешь! Блондинка, она красила волосы в рыжий цвет, который подчеркивал белизну ее кожи; на овальном лице, не кукольном, а скорее взятом с миниатюры, сияли глубоко посаженные глаза, и нежная их голубизна излучала спокойный и вместе с тем волнующий свет. По тому, как шоферы смотрели на нее в траттории, я понимал, насколько Иванна была женщиной и какой притягательной силой она обладала. Она подносила сигарету к губам, и парни тянулись к ней из-за соседнего стола, а то и вставали, предлагая ей прикурить. В знак благодарности она опускала ресницы – и только! – пресекая все попытки заговорить с ней. «С меня достаточно того, что я с утра до вечера штампую билеты и расточаю улыбки», – ворчала она.

У траттории останавливались все машины, некоторые специально сворачивали с виа Болоньеэе, чтобы полакомиться соусами синьоры Доры. Среди шоферов был один парень из Салерно, который вместе со своим напарником, тоже южанином, перевозил на «додже» с прицепом апельсины и лимоны. Это он «разбил лед» однажды вечером, подсев к нашему столу и разложив по нему семейные фотографии. Когда Иванна услыхала, что он побывал в Африке, в Мармарике, она уставилась на него во все глаза. Он сказал, что его фамилия Аренелла. На его огромной волосатой руке были часы со светящимися стрелками и окошечком календаря, на шее, под комбинезоном, блестела цепочка. Это он сказал в тот раз, когда подавали лису: «Как бы от нее не заболеть, а?» Потом начался дождь, незаасфальтированная дорога превратилась в сплошное болото, и Аренелла, усадив нас к себе в кабину, Подбросил до самого дома. В следующий раз он направился прямо к нашему столику, держа в каждой руке по два апельсина, но Иванна как бы с трудом узнала его, едва поздоровалась и отказалась от них.

Вместо того чтобы вызывать во мне ревность, внимание мужчин к Иванне наполняло меня гордостью за нее, и я воспринимал это как должное. Мне было хорошо и весело, когда я, уверенный в безупречности ее поведения, смотрел на нее влюбленными глазами и хотел, чтобы все знали, что она моя мать, как будто я сам выбрал ее. Я был ее сыном, и вполне естественно, что, обожая Иванну, я понимал ее беспокойство за меня, терпел самые резкие перемены в ее настроении и наконец выставил Милло из нашего дома. Ведь я не сознавал тогда того, что мог ей объяснить сегодня: на пороге молодости она познала несчастье, безжалостно отнявшее у нее радости замужества, которые она едва успела вкусить, а для нее, как и для всякой женщины в ее положении, любовь отождествлялась с физическим удовлетворением. Если бы она позволила себе что-нибудь с Аренеллой и еще раньше – с молодым Сильвано, с которым однажды в воскресенье, еще при жизни синьоры Каппуджи, встретилась в Луна-парке, что было бы в том противоестественного, дурного? Впрочем, эти старики, как правило, придают физической близости огромное значение, видя в ней чуть ли не основной смысл существования. Они говорят о ней намеками или открыто, они позволяют себе любые сальности – одни просто по своей скотской природе, другие похваляясь своей искушенностью в этом деле – и превращают ее в самую настоящую трагедию, так что создается впечатление, будто все человечество состоит из импотентов, из мужчин и женщин, недоступных друг для друга Нет такой силы, которая могла бы отвлечь их от этой темы. В конечном итоге к ней сводятся все мысли, все разговоры. В этом плане они абсолютно ничем не отличаются от своих потенциальных жертв. И если в поведении они подчиняются более строгим правилам, то виной тому не отсутствие желания, а ничтожные возможности для его удовлетворения. В этом-то и кроется их спасение. Ведь известно, да и пишут об этом немало, что чувства властвуют над людьми, и иной раз может показаться, будто человеческая активность у станка, или а политической борьбе, или просто в обыденной жизни есть не что иное, как способ разрядить энергию, предназначенную для другой, низменной цели. Это происходит либо бессознательно, либо оттого, что люди чувствуют себя бессильными обуздать свои желания. И все кончится тем, что мужчины и женщины когда-нибудь навечно забудут об абсолютной любви – о близости, подобной длительному размышлению, в результате которого мы приходим единственно возможным путем к тому, что ищем. Это нечто бесконечно чистое, очень сильное, приходящее само по себе, а не потому, что мы гонимся за ним, подстерегаем его, думаем о нем, стараемся его приблизить. Два тела, два человека соединяются для того, чтобы войти Друг в друга, и один помогает другому лучше разобраться в себе самом: это зеркало, в котором отражаются наши мысли, убеждения, идеалы. Говоря о чувствах, старики имеют в виду плоть, а это все равно, что говорить о чем-то грязном – о поте, о физическом усилии, об «опьянении». Они – животные, и это вполне их устраивает. У того же Милло, несмотря на его привязанность к Иванне, наверняка есть какая-нибудь добрая подружка, которая нужна ему, чтобы время от времени освобождаться от переизбытка жизненных сил. Так после Электры в моей орбите оказалась Розария, и я встречался с ней до тех пор, пока на моем горизонте не возникла Лори.

Понимая это, разве я осмелился бы упрекнуть мою мать за кратковременную связь с Аренеллой или с Сильвано, за то, что она дала бы «выход чувствам» с кем-нибудь из друзей Беатриче, той самой Беатриче, которой она обязана значительной переменой в жизни – тем, что сменила блузу работницы на блузку кассирши. Достаточно было мне обратиться к более отдаленным временам и вспомнить мои ночные набеги с Милло в кафе «Дженио». связать нервное состояние Милло с тем, как моя мать лелеяла память Лучани, и я догадывался, что Иванна была любовницей своего прежнего хозяина. К трауру вдовы погибшего воина прибавился этот тайный траур, и нет ничего странного в том, что именно после смерти Лучани ее мечты о возвращении Морено превратились в навязчивую идею. Став ее моральным алиби, из-за которого Милло вот уже столько лет не решался подступиться к ней с предложением выйти за него, ожидание мужа начало приобретать характер мании. Ее бедные нервы постепенно погубили бы ее, если бы не мое вмешательство: волею обстоятельств это случилось в тот самый вечер, когда в объятиях Лори я оплакал Дино и Бенито и отрекся от своей дружбы с ними.


Она села и слегка запрокинула голову, коснувшись затылком угла буфета. Она прижимала к груди грелку, на ней был голубой халат, в волосах – лес разноцветных бигуди, на лице – обычный слой крема, блестевшего, как пот. Отставляя тарелку, я вдруг поймал себя на том, что мне хочется спросить о ее делах: «Ну, что слышно? Как там директор твоего кинотеатра господин Сампьеро со своей водянкой? А что киномеханик, все ревнует свою жену?» – но она вдруг посмотрела мне в глаза, какая-то тихая и покорная.

– Мы по-прежнему друзья? – спросила она.

Ощущение нежности и скуки, смешанное со вкусом только что проглоченных артишоков. Бедная женщина, я бы сделал для нее все, что угодно, лишь бы она не принуждала меня к этому сама.

– Мама, я не понимаю тебя. Объясни, пожалуйста…

– А ты ничего не хочешь мне объяснить? – она положила руку на стол – левую, на которой обручальное кольцо и перстенек с рубином, – и провела указательным пальцем по краю клетчатой скатерти. – У тебя рот всегда на замке. Пожалуйста, не злись, но я сама кое о чем узнала. После такого перерыва я снова заглянула в тратторию Чезарино. Знаешь, там теперь все по-другому, и название новое – «У лисицы», в честь той лисы, которую мы когда-то у них ели. Шикарное заведение. Дора прямо-таки не успевает насаживать на вертел кур и всякую дичь.

– Ты, кажется, отвлекаешься. Зачем?

– Чтобы ты понял, чего мне это стоило. Ну, да ладно. От Армандо я ровным счетом ничего не добилась: подумать только, он не видел тебя несколько месяцев! Он дал мне адрес мулата, но ни мулат, ни Дино… Само собой, каждый раз я делала вид, будто случайно оказалась поблизости. Наоборот, все они сами расспрашивали меня о тебе. Дино я нашла под лоджиями, и из всех твоих друзей он один проявил какое-то беспокойство за тебя. Самый добрый и самый хороший мальчик. Он сел со мной в автобус и проводил меня прямо до дома.

Несмотря на начало весны, в кухне было страшно холодно, но мне казалось, что ее слова, а не холод и ночная сырость, поднимавшаяся из зарослей Камыша и оседавшая на стеклах, пронизывали меня до костей.

– А что мне оставалось делать? Ведь у меня в целом свете нет никого, с кем я могу быть откровенна, кроме разве…

– Ага, значит, ты была у Милло.

– Он сказал, что вы ужинали вместе.

Так, все ясно: она надеялась, что я не выдержу и начну расспрашивать ее, что у меня лопнет терпение и я рассержусь. Мое молчание сбивало ее с толку.

– Он сказал, что я могу быть спокойна. Что она хорошая девочка. И к тому же красивая, правда? – И после долгой паузы, снова прижимая грелку к груди: – Положа руку на сердце объясни мне, Бруно, если это у тебя серьезно, ну чего тебе таиться от меня? Ведь я еще не такая старая, чтобы не понять. Я знаю, кто ее родители, знаю, что они порядочные люди.

– Правильно, – ответил я. – И никто не отрицает, что это серьезно. Так что успокойся. К тому же ни я, ни Лори ничего ни от кого не скрываем.

– Когда ты приведешь ее? – спросила она. – Завтра я выходная.

Теперь в трудном положении оказался я: на меня нахлынули самые противоречивые мысли, и я не знал, как мне быть. Мы с Лори никогда не задумывались об этом. Ведь о родителях мы говорили с ней не иначе, как о стариках, которых мы осуждали. Они сами и их комплексы, они сами и их условности были чем-то далеким и не имеющим к нам никакого отношения. И в тот момент, когда Иванна была наиболее искренна (пусть не до конца, как я потом установил), ее поведение и ее намерение показались мне лицемерными и жалкими. И я повел себя не наилучшим образом.

– Познакомить тебя с ней? А не рано ли? Ведь мужчина – я, и для начала мне следовало бы поговорить с ее отцом. Разве не так поступил Морено?

– Нет, нет, – испугалась она, – ты не должен этого делать! То есть пока не должен. – Она тяжело и часто дышала, в ее голосе звучала боль. На меня смотрела смехотворная маска самой древней и замшелой из форм ревности, и мне просто не верилось – она, такая живая, вдруг оказалась вне времени. – Может быть, это чисто детская влюбленность и у тебя и у нее, хотя я знаю, что она… ну да, она немного поездила по свету, несколько лет прожила в Милане. А ты еще должен определиться на работу, должен…

– Что же я должен? – Прикидываться дурачком доставляло мне теперь довольно сомнительное, но все же удовольствие. – И у нее и у меня есть работа, мы могли бы пожениться хоть завтра. Но нам это и в голову не приходило. И потом, разве я позволил бы себе жениться без твоего разрешения, когда мне еще и двадцати нет? Кстати, ты ведь не станешь возражать, после того как Милло успокоил тебя?

Она откинулась назад, закрыла глаза. У нее дрожали подбородок и руки, которыми она придерживала грелку на груди.

– Я никогда не возьму на себя такой ответственности до тех пор, пока не вернется твой отец.

«Ты вскочил из-за стола так, – вспоминает она теперь, – будто собирался вцепиться мне в горло. Мне стыдно даже признаваться в этом, но есть выражение „чувствовать себя голой“, и именно так я почувствовала себя перед тобой, я, твоя мать. У меня все болело, душа разрывалась, когда ты тряс меня и, задыхаясь, орал с красным, а потом бледным от охватившей тебя ярости лицом: „Мама, пора покончить с этими идиотскими выдумками! Если хочешь, сходи себе с ума, а я не желаю“. Я потеряла сознание и пришла в себя уже на кровати, куда ты перенес меня. Ты давал мне нюхать уксус, но был еще злее, чем сначала, – настоящий палач, тиран. Неужели не помнишь?»

Я сидел на краю кровати и смотрел на мать с недоверием: мне казалось, что она притворяется. Вид у нее был усталый, но ее взгляд внушал мне подозрение, как будто на красном одеяле распласталась огромная разноцветная кошка, не решившая, как ей быть – мурлыкать или нападать. Я был тверд, но не беспощаден, я подбирал самые простые и только такие слова, которые причинили бы ей возможно меньше боли.

– У тебя тихое помешательство, теоретически оно никому не опасно, согласен, но оно убивает тебя, твои бедные мозги и твою жизнь, и именно поэтому я не могу быть спокоен.

– Но почему ты заговорил об этом именно сейчас, сегодня вечером? – спросила она. И в ее голосе послышались дьявольские нотки. – Рядом с ней ты стал мужчиной и, наверно, считаешь, что вправе судить свою мать?

– Да, возможно, – ответил я. – Но ты больна. И если ты не переменишь пластинку, я заставлю тебя лечиться. Может быть, тебе даже следует лечь в больницу.

Я предложил ей сигарету и закурил сам. Она встала, подошла к зеркалу и начала поправлять бигуди – способ прийти в себя и поразмыслить. Слезы протачивали глубокие борозды в слое косметики на ее лице. Немного погодя она заговорила сама с собой, а не с моим отражением в зеркале, но я слушал ее.

– Думаешь, я не знаю, думаешь, я тоже много лет назад не сдалась перед доводами разума? Впрочем, что такое разум? Лучше называй это правдой: так будет естественнее и можно обойтись без вопросительных знаков! Твой отец, если бы он остался в живых, вернулся бы раньше всех, чтобы поцеловать нас в глаза, как он всегда делал. В то время у тебя были наивные глаза ребенка, у меня – не такие опухшие и без мешков под ними, и они умели быть веселыми и задорными, как я сама. Прошло восемнадцать лет, и если за эти годы я сделала что-нибудь не так, конечно, не тебе и не сейчас должна я признаваться в своих ошибках. Постой, а что ты знаешь о них?

– Ровным счетом ничего, да они меня и не касаются. Она вздохнула тяжело и в то же время как бы с облегчением, настолько я, видимо, показался ей безоружным.

– Я осталась одинокой, – продолжала она, – но жизнь не пугала меня. И все-таки эта постоянная мысль помогла мне. Она впервые пришла мне в голову, когда ты еще лежал в колыбели, и был Эль-Аламейн, и следы Морено затерялись в песках, где сражались он и его товарищи, еще более молодые, чем твой отец. «Среди этих ребят я выгляжу просто ветераном», – так он мне писал. Но тебя сегодня не трогают эти вещи, и, хотя речь идет о твоем отце, ты полностью на стороне Милло. Милло честный, Милло верный человек, и ты сначала ссоришься с ним, прогоняешь его из дома, а потом сам же ищешь! Милло всегда на стороне разума – как же можно не уважать его? Я убаюкивала тебя с этой надеждой, да, да, а потом убаюкивала ею себя. Если бы ты поверил в нее, кто знает, может, она бы и сбылась, говорила я себе. Вот и позавчера в газете один человек, которого считали пропавшим без вести в России, после стольких лет неизвестности… Я сумасшедшая, да, ты упрячешь меня в больницу! Наверно, прав синьор Сампьери, который часто повторяет: «Старея – стареешь». Так вот, значит, в чем мое безумие: в том, что я вырастила тебя, рассказывая тебе о твоем отце, как о живом!

Она посмотрела на меня в зеркало. Вместо того чтоб растрогать меня, ее слова вызвали во мне новый прилив ярости.

– Ты и впрямь хочешь, чтобы я согласился с твоим объяснением? – зарычал я.

– Но это правда. – Она обернулась, взяла меня за руки, которые я едва не вырвал у нее с отвращением.

– Может, это было скорее предлогом для того, чтобы держать Милло в ожидании, а? Хотя это и кажется мне достаточно нелепым – при твоем складе ума в этом была бы какая-то логика. По части чувств Милло человек не такой уж настойчивый, он оставил бы тебя в покое и без твоего долгого притворства.

– И то и другое, – сдалась она. – Но по отношению к Милло было не совсем так: в каких-то случаях я поступала как бы по инерции, вот в чем дело… Я не ахти какая умная, и что бы ни делала, я прежде всего думаю о тебе, с каждым днем все больше и больше похожем на своего отца – те же глаза, тот же голос, те же манеры.

Не знаю, притворялась она или нет, но я видел перед собой призрак, а не живую женщину, притом самую коварную или самую безутешную. И мой гнев уступил место жалости. Я сказал:

– Ну ладно, согласен, ты вовсе не обязана отчитываться передо мной. Когда захочешь, я выслушаю тебя. Конечно, когда я стану совершеннолетним. – Тут я улыбнулся. – Важно то, что сегодня вечером мы разобрались в главе под названием «Морено».

Она села, и я стал перед ней на колени, она притянула меня к себе и поцеловала в губы, размазав по моему лицу кашу из крема и слез.

– Ну, а с Лори-то ты меня познакомишь теперь?

– Непременно. Только не завтра – куда спешить? А если и впрямь это простая влюбленность и больше ничего?

Я лгал, я сознавал это и радовался про себя, главным образом за нее, как будто все изменилось и только сейчас я перестал ее стесняться. Я задался целью вылечить Иванну, и мне это удалось, и уступать ей, пока она окончательно не выздоровеет, было моим долгом. Желание познакомиться с Лори было капризом, и, чтобы успокоить ее, я пообещал ей это, вовсе не собираясь выполнять своего обещания. О чем бы она могла говорить с ней, с нами обоими? Она бы только омрачала нашу любовь своей печалью. Наше с Лори счастье исключало Иванну, как исключало родственников Лори – всех этих стариков сих бесконечными предрассудками. Одного Милло допустили мы к нашему счастью, потому что он появился сам по себе, со стороны, и оказался своим, но и он в какой-то степени предал нас. Что касается наших с ним отношений, то он вновь пробил брешь в той крепости, где, если вы не заодно – вы враги, как я с Дино и как я с Бенито. И все же на этот раз я не возненавидел Милло за его предательство; я стал достаточно взрослым, чтобы понять одно: уважая «скорбь» Иванны, он не мог поступить иначе, и, кроме того, он ограничился тем, что сказал ей правду и, значит, поступил честно и достойно. Но Лори не следовало приближаться к этой трясине эмоций, откуда я сам все еще не мог выбраться, несмотря на то, что теперь у меня была она. Какой смысл говорить с ней о желании, высказанном Иванной, равно как о длительном помешательстве, от которого я вылечил ее? Все это относилось к моей предыстории, окончившейся в тот самый вечер, когда я возился с мотором и Лори в розовом пальто возникла на пороге с дорожной сумкой в руке: «Извините меня, ради бога!..»

– Я понимаю, тебе безразлично, знакомы мы с ней или нет, но тебе не помешало бы знать мое мнение, – настаивала Иванна.

– Хорошо, ложись спать, там видно будет!

Мне казалось, что это уже случилось, до того хорошо я представлял себе каждую подробность. Все это походило на спектакль, который я знал наизусть вплоть до каждой паузы, до каждого вздоха. Я помог ей улечься в постель, подал стакан воды, и она приняла двойную дозу снотворного.

28

– Кстати, а что слышно о нашем путешествии к морю? – вспомнила Лори как-то вечером. – Мы собирались туда, когда еще лежал снег.

– В воскресенье можешь? Нет, не на мотоцикле, Милло одолжит нам «тополино».

– Вот здорово! – обрадовалась она.

Начиная с этого момента каждый жест, каждое слово полны значения. На всем, что есть живого вокруг, запечатлены черты Лори, ее образ занимает основное место в пейзаже, в ее лице отражаются море и река, деревья, автострада, горы, былинка, небо, которое все время было светло-голубым, – до первых домов Новоли на обратном пути, когда у грузовиков под навесом рынка уже зажглись фары.

Мы встретились, как было условлено, на площади Далмации, у кинотеатра «Флора», выпили в соседнем баре кофе, «чтобы домашний получше усвоился». Нарядная, похожая на спортсменку, она была в облегающем вязаном платье салатного цвета с рукавами по локоть, на шее – сиреневый платок. Ее порывистая походка, ее настроение, весь ее облик говорили о молодости и о здоровье.

– Видишь, как блестит лимузин Милло?

– А что, мы быстро поедем?

– Выжму из него все, на что он способен!

– Отлично.

День начался под этим знаком. Миновав Понте-ди-Медзо и лачугу Старого Техасца, чудом уцелевшую среди новых построек, мы выбрались на ведущую к морю дорогу неподалеку от аэродромчика, примыкающего к северной окраине нашего города.

– Ты когда-нибудь летал? – спросила она. – Я летала над Миланом, только на вертолете. Брат достал через газету бесплатные билеты.

– Ну и как?

– Ничего особенного. Знаешь, когда смотришь вниз, город – будто игрушечный. Абсолютно. Так и хочется подняться еще выше.

– У реактивных потолок около десяти тысяч. Да это еще что, вон Лайка на небе побывала, – сказал я. – Хотя неба нет, есть безвоздушное пространство. И того света нет, теперь уже установлено.

– Ты и Лайка – две храбрые собачки. – Она потерлась щекой о мое плечо. – Когда летишь высоко над землей, не хочется возвращаться. И в шутку кричишь: прощай, прощай!

– В таком случае, привет, Лори!

– Привет!

Она зажгла две сигареты – себе и мне. Мы ехали посередине автострады, на участке, где, несмотря на выходной день, велись работы по расширению дороги.

– Я бы хотела иметь бесплатный билет на любой самолет, – сказала она. – Нью-Йорк – Сибирь, через Северный полюс. Или из Гонолулу в Австралию.

– Гаити, Бермуды.

– Карибские острова, Патагония.

– Карнавал в Рио.

– Красная площадь.

– Пекин.

Это была игра, мы с серьезным видом перечисляли, почти выкрикивали названия мест, куда бы мы поехали, захватив с собой нашу любовь.

– И что-нибудь поближе, – продолжала она. – Эльба, Агридженто, Сестьере.

– Скажешь тоже. Ну и фантазия у тебя!

– Просто мне нравятся эти названия. Об Агридженто я мечтаю целую вечность, кто знает, с чего бы это. И потом, в Сицилии должно быть здорово – мафия, апельсиновые рощи. Интересно, почему там женщины вечно ходят в черном, а мужчины всегда в кепках, если это правда?

– Можем махнуть туда летом. А завтра я тебе все объясню – прочту об Агридженто в энциклопедии.

– Ишь, грамотей нашелся! Что же ты объяснишь мне? Сколько в Агридженто старинных зданий, кто там родился, количество жителей и церквей?

– Мы разговариваем так, словно оба немного того…

– Это часто бывает в начале путешествия на машине или на поезде. – И она засмеялась, наклоняясь ко мне; я повернулся к ней, и мы быстро поцеловались. – Осторожнее, на дорогу смотри!

Вот уже несколько километров передо мной маячил «Фиат-1100» с римским номером, и я обогнал его, сигналя, как будто у меня в машине был раненый; человек за рулем выразил свое отношение к этому, показав мне кулак, я ответил ему тем же. Началась погоня. Старикан «тополино» давал под семьдесят, и, пользуясь тем, что дорога была узкая, я нарочно то и дело вилял, не позволяя римлянину обойти меня. Струя ветра била в лицо. Лори подзадоривала меня. Но на прямой, ведущей к Пистойе, мне пришлось сбавить скорость: несмотря на холодный весенний ветер, мотор уже дымил. («Не забывай о воде, – предупреждал Милло. – И, главное, следи за сцеплением, оно иногда барахлит – диски немного сточились».) Две, три, десять машин обдали нас пылью, как бы показывая, что нашей старой калоше давным-давно пора на свалку. Я постукивал рукой по баранке, Лори поправляла косынку.

– Проиграли, – признался я.

– Но красиво.

Мы снова закурили и много километров подряд пели «Учись танцевать блюз», ставшую нашим гимном. Когда вдали показалась Пиза, мы решили свернуть с автострады и заехать в город, который я едва помнил и где она никогда не была.


Главное – не пейзаж, не какие-то посторонние предметы, а ее слова, ее глаза – то веселые, то задумчивые, лукавые или любопытные, удивленные. Мы стоим на мосту, она показывает, где, по ее мнению, должно быть устье Арно, и говорит:

– Вон там где-то река впадает в море, правильно? Люблю угадывать. Поехали.

Мы снова садимся в машину, чтобы спуститься к площади. Светит апрельское солнце, в его лучах здания кажутся волшебными, какими-то бесплотными, между ними ходят люди, их немного, и они как бы нарочно бродят здесь для того, чтобы показать, до чего мал человек. Нам и весело и скучно. Падающая башня вызывает у нас смех, и между ней и собором с баптистерием, как бы готовым сняться с якоря со всеми своими нишами и кружевами, мы тоже чувствуем себя крошечными и в порыве какого-то глупого ребячества бежим на газон и вдруг открываем, что нас мучит жажда и что нам хочется чего-нибудь холодного, как летом. И вот мы уже сидим в кафе и рассуждаем о том, что декорации великолепны, но нагоняют тощищу: среди них чувствуешь себя мощами. Мы возвращаемся к нашему кругосветному путешествию, к большим городам, разговор заходит о Нью-Йорке и о Милане.

– По-твоему, что красивее, – спрашивает она, – эта башня и, скажем, колокольня Джотто или небоскреб?

– Тоже мне, сравнила?

На эту штуку, думаю я, можно только смотреть. Может быть, те, кто пообразованней, действительно чувствуют что-то, глядя на нее, и видят в ней определенную эпоху – они называют это стилем. Тут дело в культуре, вэтом я не силен. Если уж на то пошло, я бы не прочь узнать, сколько людей здесь работало, сколько они получали и сколько их поумирало за время строительства. А сегодня какой от нее толк? Ну да, можно залезть на верхотуру и любоваться панорамой – вот и все. То ли дело небоскреб! В нем полным-полно людей, и у каждого – свое занятие. Такие здания строят для того, чтобы наши современники оживляли их своими делами и своими спорами, они со всех сторон открыты свету, в них современная мебель, электронный мозг, все, что хочешь.

– Короче говоря, они живые и внутри и снаружи.

– Мы думаем одинаково даже тогда, когда исходим из соображений прямо противоположных, – сказала она. – Наверно, оттого мы и любим друг друга? – Она посмотрела на меня, склонив голову набок, при этом У нее над переносицей появилась морщинка. Взгляд был пристальным-пристальным, и ее нельзя было не поцеловать: так ребенку, которого хотят отвлечь от чего-то, делают «пиф-паф». – Мне эти самые древности только на нервы действуют. Недостаток образования? Независимо от этого кажется, что для них время застыло на месте, они такие же неподвижные и красивые, какими их когда-то задумали. Это ужасно, тем более что мы-то изнашиваемся с каждым днем. Мы-то хрупкие, чувства сотрясают нас, как ветер сотрясает небоскребы.

– Значит, Эмпайр-стэйтс-билдинг или твой миланский Пирелли[56] похожи на нас. Они будут напоминать о нашем времени, когда мы с тобой уже исчезнем.

– Ты рассуждаешь, как старик. Ужасно сознавать, что однажды все кончится.

– Это все, что ты придумала?

– Когда тебе выгодно, ты ловишь меня на слове! А разве тебя иной раз не охватывает ощущение пустоты? Каждый шажок стрелки на часах – это минута, которая уже не вернется. А если потратить все минуты сразу, – добавила она, помолчав, – что тогда?

– Преждевременная смерть.

– Или вечная молодость. Не знаю, что может быть лучше этого. Уж очень я смерти боюсь. И в то же время мне кажется, что я никогда не живу полной жизнью.

Я привлек ее к себе. Я понял, что ее жизнерадостность таила в себе глубокую грусть, что ее равновесие было равновесием свободно парящей в воздухе птицы, чей полет способно прервать любое препятствие. Может быть, именно это и делало ее самым дорогим мне существом, за которое я – в ответе.

Потом, невзирая на мое равнодушие и ее страхи, мы побывали в баптистерии и в соборе, поднялись на башню наперегонки, по винтовой лестнице, наверху гулял ветер, и мы держались за парапет, смотрели вдаль, туда, где было море, выводили на каком-то камне свои имена и дату. Высоко-высоко над нами несколько самолетов выписывали всевозможные фигуры пилотажа, оставляя за собой длинные полосы дыма, которые постепенно расслаивались, словно тучи.

– На таком самолете до Гонолулу рукой подать, – сказала она.

– Нет, не хватит горючего.

– Господи, до чего же ты у меня трезвый, Бруно! – Она обняла меня. – Если я когда-нибудь разлюблю тебя, я уж теперь знаю, из-за чего.

Ветер играл концами косынки и выбившейся из-под нее прядью.

– Не успокоюсь, пока не узнаю причины, – в шутку сказал я, когда мы спускались – она впереди, я за ней. Но уже по дороге к машине забыл об этом.

Она попросила:

– Можно я поведу? У меня нет прав, но я умею.

Она была просто чудо: села за руль, и «тополино» снялся с места ровно, без рывков, не то, что у меня, слишком нетерпеливого. Она объяснила, что научилась водить сначала «фиат-600» своего брата, а потом фургончик одного приятеля, там, в Милане.

– Симпатичный парень, сицилиец, но блондин, и поэтому прелесть до чего красивый. Во всем остальном – самый обыкновенный Рокко, которому повезло.

– Так вот откуда взялось Агридженто? – вырвалось У меня.

– Еще бы! Только он был из Мессины.

Она посмотрела на меня, и я, как дурак, отвел взгляд. Словно прочитав мою смутную мысль, она сказала:

– В моей биографии есть темные пятна, о которых ты не знаешь, – и улыбнулась, но так, что мне почудилась доля правды в этой насмешливо произнесенной Фразе. Мы ехали мимо Мильярино, по обе стороны дороги тянулась сосновая роща, залитая солнцем, в открытые окна машины врывались холодные струи воздуха. – Ты не закроешь? – попросила она. И, возвращаясь к сказанному перед тем, прибавила с явным намерением позлить меня: – Тебя это огорчает?

Что греха таить, я был подозрительным парнем, но я привык уже к изменениям в ее настроении, к ее душевным колебаниям, которые делали Лори необычной, исключительной, удивительной девушкой и за которые, быть может, я и любил ее.

– Разумеется, я тебя понял не буквально, когда ты рассказывала мне о своей монашеской жизни в Милане.

– Тогда спрашивай, дуралей, обо всем спрашивай, что тебя интересует! – вспылила она. И тут же: – Прости меня. – Она затормозила. – Теперь ты веди, я вижу там крутой поворотище, боюсь, мне его не одолеть.

Мы поменялись местами, выйдя из машины и обогнув ее – я со стороны багажника, она со стороны двигателя. Сидя рядом, но не касаясь друг друга, мы двинулись дальше и молча миновали длинный поворот; роща осталась позади, впереди виднелся железнодорожный переезд. На развилке Торре-дель-Лаго скопилось множество машин, и нам пришлось остановиться. Она закурила и сидела, сложив руки на сумочке, лежавшей у нее на коленях; незаметно наблюдая за Лори, я видел ее неподвижный профиль, гладкую кожу, маленький, круглый, вызывающий подбородок. Я тоже вытащил из пачки сигарету, она протянула мне свою, чтобы я прикурил. Мы медленно двигались в колонне машин. Наконец она спросила:

– Ты все еще дуешься?

– Я ждал, что ты заговоришь первая.

Мы улыбнулись.

– Давай, – сказала она, – обгоним справа и мигом обставим всех.


Не заезжая в Виареджо, мы продолжали путь по автостраде Аурелия. Теперь я мчался по следам своих воспоминаний, физически ощущая их бремя и радуясь тому, что метр за метром подминаю их под колеса: я ориентировался больше по памяти, чем по дорожным указателям. На участке от железнодорожного переезда до перекрестка Лидо-ди-Камайоре, Марина-ди-Пьетрасанта, Фьюметто я вдруг понял, что машина – та, прежняя, что за моей спиной ерзаю я сам, любопытный и непоседливый мальчишка, что я – Милло, а Лори – Иванна; наваждение длилось ровно столько, сколько мы молчали; лучи солнца, всплывшего над сосновой рощей, падали на дорогу сбоку, покрывая ее причудливым узором.

– Где-то тут должен быть рекламный щит, – сказал я, – и на дороге к Форте-деи-Марми – траттория. Обыкновенная хижина, где ели саперы.

Вместо траттории я увидел, свернув с автострады, вереницу вилл, больших и поменьше, и вокруг – ни души, как будто непрошенные гости, мы ворвались на своей старой перечнице в спящую деревню, где среди бела дня продолжалась ночь.

– Ты разочарован, да? – спросила она.

– Я начинаю понимать, что значит много лет подряд носить в себе прежние чувства.

Что правда, то правда. Может быть, заразившись от нее, я испытывал чувство страха, опустошающее мозг и комом стоящее где-то внутри; это отвращение к пище и одновременно голод, привкус желчи во рту и сладостное забытье, которому хотелось бы предаваться бесконечно, смутно сознавая, что ты во всем решительно ошибался и тебе уже ничего не исправить – ни поступков, ни их причин, – будто ты заблудился и сдался. Это потемки духа, черный ад. В таком случае спасительной гаванью должна стать действительность, энергия, сила воли, жизнелюбие, которые помогут обрести уверенность в себе. Я заглушил мотор перед сухим кустарником, обратив внимание на выжженную местами землю.

– Кажется здесь, – сказал я. – Теперь это похоже на кусок пустыни, вытоптанный слонами. Кто-то разводит тут костры.

Я готов был расплакаться – настолько неожиданной и неистовой была охватившая меня тоска, чувство для меня новое, мерзкое, отвратительное, от которого не знаю, как бы я избавился, не подставь мне Лори свое лицо, открытое, юное, озаренное светом влюбленных глаз. Поцеловав ее, я навсегда убил в себе это дурацкое, гнетущее чувство.

– Я знаю, – сказала она, – так бывает.

– Но ведь, когда я приезжал сюда с Милло и с матерью, мне было весело. Правда, я был маленький, что я мог понимать? Я очень смутно все помню.

Тем не менее довольно долго я не мог освободиться от ощущения, будто я на кладбище и, вернувшись домой, никого из них не увижу: ни Иванну, ни Милло – и никто не приготовит мне ужин, никто не будет ждать нас у входа в молочную на виа Витторио и беспокоиться за нас и за свой драндулет, если бы мы опаздывали.

– Мы слишком много думаем о других, – заключил я. – Даже тогда, когда не хотим думать. Все. Уже прошло.

Мы выехали к морю и поставили машину рядом с невысоким павильоном пляжа, летом – вообразить только! – здесь наверняка были музыкальные автоматы и плетеные шезлонги, масса обнаженных тел, лежаки и огромные зонты, жара, жажда. На пустынном берегу – похожие на покинутые казематы купальни с полустертыми влажным ветром, ничего не говорящими названиями: «Юго-восток», «Волна», «Флавио», «Санта-Мария»; только вдали, маленькие как оловянные солдатики, прогуливались несколько человек. Мы уселись на песок, не столько холодный, сколько влажный, весь слипшийся, грязный, покрытый тиной. Море было беспокойным и рвалось к нам и вновь отступало, когда до нас оставалось несколько шагов. Оно сверкало там, где солнце мчалось на гребнях волн, бросая туманное отражение на горизонт, и эта дымка как бы поглощала яркий, слепящий свет. Место было самое обыкновенное, так себе, ничего особенного, и ничто не отвлекало нас от наших мыслей. Ветер, который несли те же волны, мешал говорить, заставляя нас то и дело переводить дыхание. Она сказала:

– Да, Бруно, никогда нельзя считать прошлым то, о чем мы все еще думаем.

Внезапно она поднялась, скинула туфли и, держа их в одной руке, с сумкой в другой, спотыкаясь, борясь с ветром, побежала. Я настиг ее с разбегу, не рассчитав, толкнул, и мы грохнулись на песок, борясь, срывая друг у друга с губ жаркие поцелуи.

– Когда ты думаешь о будущем, – спросила она потом, – что ты видишь?

– Цех «Гали» и станок «женевуаз».

– И сам ты – в белом халате, и летом тебе не будет жарко, ведь там кондиционированный воздух.

– Еще бы! – ответил я в тон ей. – Это не шуточки.

Медленно бредя по пляжу, мы вышли к устью Чинкуале, которая шире, чем Терцолле и Муньоне, вместе взятые. Дыхание моря, казалось, заставляло реку бежать быстрее; и, отражаясь в ней между землисто-зелеными берегами и вставая по обе ее стороны, там, вдали, высились Апуанские горы, рассеченные каменоломнями, синие, но не такой, как небо, синевы. На деревьях и по склонам виднелась уже по-настоящему весенняя прозелень. Мы двинулись по берегу в сторону гор, полагая, что выберемся на идущую вдоль моря дорогу.

– Уж не борьба ли с буржуазией наводит на тебя такую тоску?

– Не бойся, я не ошибусь в выборе окопа, – ответил я серьезно. – И в этой борьбе ты будешь рядом со мной.

– А я не надоем тебе? Или ты мне, «пожалуй», как сказал бы Милло.

– Нет. До тех пор, пока мы любим друг друга. Постой, кто же из нас рассуждает по-стариковски?

– Я, сознаюсь. Мне вспомнился тот вечер, когда приходил Бенито.

Снова, как в тот вечер, что-то отвлекло меня либо я сам захотел отвлечься – это вернее. За излучиной реки я увидел огромную, от берега к берегу, рыбацкую сеть. Ее выбирали из воды, хлопоча над незатейливой лебедкой, парнишка в свитере и синих джинсах и старик, закутанный в допотопный брезентовый плащ, в кепке, надвинутой на уши. Наконец «сачок» был закреплен в нужном положении и можно было собирать улов: парнишка накинул на плечи кусок клеенки, влез в лодку и против течения поплыл к сети, на дне ее трепыхались несколько рыбешек – чуть больше горсти. Парень нагнулся и подлез под сеть, с которой на него стекала вода, развязал в каком-то месте шпагат, так что рыбешки посыпались в лодку, собрал их в ведерко, снова затянул отверстие в сети и вернулся на берег.

– Две кефали и несколько угорьков, – доложил он.

Старик, возможно, слышал, но ничего не сказал, как будто речь шла о древнем таинстве, к которому он был непричастен; он освободил лебедку, и сеть мигом ушла под воду, после чего он уселся возле лебедки, сложив руки на коленях. Мы стояли в нескольких метрах над ними, облокотившись на перила мостика. Того, что интересовало меня, Лори, казалось, даже не видела. И меня поразили, застав врасплох, ее слова – продолжение мысли, очевидно занимавшей ее все это время.

– Ты прав. Неправа я. И впредь мне не следует говорить с тобой о нем.

Я сделал усилие, чтобы вернуться к разговору: она упомянула про Бенито, потому-то я и отвлекся.

– Конечно, – согласился я. – Судить о нем могу только я – ты ведь его не знала.

Парнишка обернулся и посмотрел на нас снизу.

– Где мы? – спросил я.

– Это дамба Чинкуале.

– А как попасть к Форте?

– Идите дальше по дамбе, а там свернете на дорогу, по ней и ступайте.

– А по берегу нельзя?

– Тоже можно, но так дальше. – Он привязал лодку, стянул с плеч клеенку. – Однако берегом проще, – прибавил он, ставя ведро на землю.

Мы поблагодарили его. Она взяла меня под руку, и мы поднялись по берегу до зарослей тростника, которые преградили нам путь, густые и непроходимые, не то что камыши под моим домом. Дальше мы пошли лугом, разгороженным плетнями, все еще топким, забытым солнцем; луг пересекала узкая тропинка, и нам нужно было идти по ней друг за другом, чтобы не промочить ноги. Мы добрались до небольшой рощи: посреди долины, которая тянулась от излучины реки до берега какого-то канала, росли каменные дубы, дубки и сосны. На опушке виднелась скромная, под испанский домик, вилла с камышовой крышей и закрытыми ставнями. Я снял плащ и расстелил его у подножия самого большого дуба, мы уселись под его ветвями, одни среди тишины. Я молча склонился над Лори, и она ответила мне лаской, и ее ладонь скользнула по моей щеке, коснулась лба и замерла на моем затылке.


Дальше время понеслось, как юла, как шарик в круглой коробочке под стеклом, который нужно загнать в лунку, а он бегает себе взад-вперед с веселым стуком. Вернувшись к машине, мы обнаружили спущенную шину и разошедшиеся диски сцепления, и, чтобы привести «тополино» в порядок, нам пришлось тащиться сначала в какой-то гараж, потом к механику, ремонт автомобиля в одном из маленьких приморских городишек превратился для нас в ряд веселых приключений. В остерии у дороги, ведущей от Лидо к Камайоре, мы закусили с большим аппетитом, дважды заказав вино и взяв коньяку к кофе, потом выпили виски в павильончике в Альтопашо. И без конца курили, болтая об ужасных глупостях и о вещах интересных. «Я был без ума от Эвы-Мари Сент, а теперь забыл ее». «Мой идеал мужчины – Поль Ньюмен, так что, если хочешь мне нравится, старайся походить на него». Анекдоты, каламбуры, сравнение миланского диалекта с нашим говором Сан-Фредьяно, последние прочитанные книги: был ли Павезе коммунистом, такой ли уж шедевр написал Лампедуза? Как будто наши объятия под деревьями, на краю луга, между рекой– и каналом, под приглушенный шум моря лишний раз освободили и ее и меня от всех мучительных мыслей, сделали нас цельными и естественными, заставили почувствовать себя хозяевами жизни. И когда «другие» вернулись в нашу беседу, мы были к ним вполне доброжелательны, ибо наше блаженное состояние излучалось и на них.

– Синьора мачеха, – рассказывала она, – что-то вдруг подобрела. Может, на нее повлиял исповедник. Шкафчик в ванной теперь полностью мой, проигрыватель поет во всю, ты можешь даже попробовать как-нибудь позвонить мне, если хочешь. Знаешь, в субботу я подарила ей с получки вышитый платок – пусть ходит в нем в церковь, ведь она дня не может прожить без мессы. Зато сегодня утром я оставила ее, да и отца тоже, с носом. У них был задуман обед с Диттой, всей семьей… Как и твоя мать, сестрица моя прямо-таки умирает от любопытства! Чуть ли не впервые я что-то от нее скрываю: всего несколько месяцев назад из Милана я каждую неделю писала ей, и мои письма были вроде дневника. Чаще всего она спрашивает: кто он? он красивый? богатый? или бедный? он учится? служит? Уж такие у нее теперь интересы, таков ее мир; странно, но я нахожу удовольствие в том, что она ничего не может понять из моих ответов. А отвечаю я ей так: «Красивый, в общем-то… не то, чтобы богатый, но…» – В ее голосе появился и исчез оттенок грусти, когда она, помолчав, продолжала: – Видно, я уже совсем самостоятельная. А им хотелось бы, чтобы я во всем им подчинялась, по крайней мере сегодня. – Франко, брат ее зятя. Получил на несколько дней увольнительную, вот почему Устраивали этот обед. – Подумаешь, праздник – солдатик приехал!

Мы сделали последнюю остановку и сидели за одним из двух столиков павильончика напротив будки дорожного сторожа, недалеко от бензоколонки. Я встал, чтобы послушать по радио результаты футбольных матчей, а когда вернулся, она смотрела на машины, мчавшиеся по автостраде.

– Редкий случай, – сказала она, – мы сегодня совсем не говорили о работе, ни я – о своих тряпках, ни ты – о своих Форесто и Паррини. Боюсь, ты разочарован.

– Забыть о них хотя бы в воскресенье – великое дело.

– Знаешь, о чем я мечтаю? Я никогда тебе не говорила, а сейчас скажу. Ты о «женевуаз», знаю, а я – о том, чтобы самой делать эскизы костюмов, если не для «Комунале», то для любого другого театра. Пусть, например, Виолетта, разыгрывая свою дурацкую историю, будет одета по-спортивному, чуть небрежно. А Альфред появляется в теннисном костюме в ту минуту, когда она собирается испустить дух.

– Я знаю только финал «Богемы». Его показывали по телику перед знаменитым матчем «Реал» – «Барселона», снятым на пленку.

– Кажется, я опять болтаю глупости. Ты уж извини.

– Куда бы нам поехать в следующее воскресенье, как ты думаешь? – спросил я. – Теперь, когда вот-вот откроется автострада Солнца, до Болоньи – рукой подать. А потом Лукка, Ареццо, Сиена – в общем, есть что посмотреть.

– Перед путешествием на Гонолулу. – Она затянулась и выдохнула дым прямо мне в лицо.

– Погода стоит ничего, так что если Милло не даст нам машину, обойдемся мотоциклом. А летом махнем на Сицилию, идет?

– Решено.

– Взять тебе еще что-нибудь? Или поедем?

Ветер буквально вдавливал меня в спинку сиденья, и Лори, прижавшись ко мне, пожаловалась:

– Я что-то продрогла… Я тебе не надоела?

Будь что будет – пусть все к черту расплавится, пусть даже взорвется радиатор, не страшно. Милло переживет это, а до площади Далмации мы уж как-нибудь доберемся – и я погнал нашу развалину на полной скорости. Но когда мы поравнялись с первыми домами Новоли, она попросила, смотрясь в зеркальце и приводя в порядок прическу:

– Подбрось меня к сестре, я должна хотя бы ненадолго забежать к ней. К тому же отец с мачехой дожидаются меня, чтобы вместе ехать домой.

– На машине твоего зятя, конечно.

– Думаешь, это так весело? – обиделась она.

Я высадил ее на набережной, когда на улицах уже зажигались огни.

– А сегодня ты будешь спать?

– Поживем – увидим! Ну, пока!

– Пока, любимая.

Выхваченная из сумерек светом фар, нарядная, полная жизни, она вошла своим легким шагом во мрак подъезда. Я снова увиделся с ней через два дни и еще один раз, последний, и с тех пор она живет лишь в моих разговорах с Иванной.


Бывают такие ночи, когда хочется, чтобы завтра – выходной, хочется понежиться лишний часок, ни о чем не думая и ничего не видя, ничего, даже стен, мебели, крюка на потолке, одежды, магнитофона на стуле, картинки с изображением китайской коммуны. Мы продолжаем жить и тогда, когда бездействует память, в которой завелась не то моль, не то жучок-древоед. Матери удается вовлечь меня в свою игру, я поддерживаю ее, и вот передо мной встают печальные, но правдивые образы – мой собственный и людей, с которыми связано мое детство и отрочество.

– Ну что ж, будем откровенны, Иванна Ивановна. Почему бы тебе, вместо того чтобы плакаться, не взглянуть правде в глаза? Скоро мне двадцать, я уже взрослый.

Она качает головой, затягивается сигаретой; все, как в один из наших обычных вечеров, когда мы после ужина вместе сидим за кухонным столом, а время уже за полночь, и над зарослями камыша свистит ветер, заглушая сигналы поездов. Она ответила мне уж очень наивно, и это было ужасно, однако не ранило, не обидело меня: я сделал скидку на любовь, которая ею руководила.

– Ну да, взрослый, – сказала она. – Взрослым тебя сделали страдания.

Она бы наверняка прибавила, как десять месяцев подряд, каждый вечер, на том же месте: «Почему ты не можешь забыть эту девочку?» Я опередил ее, продолжая начатый разговор, но так, как хотелось мне:

– Возьмем, к примеру, твои отношения с синьорой Каппуджи. Теперь, пожалуй, я скажу тебе, куда мы с ней ходили: в крепость, и я, совсем еще сосунок, был ее напарником. А наша клиентура – негры и девицы.

Она не пришла в изумление, не рассердилась.

– Значит, к бассейну, а не в Луна-парк.

– И в Луна-парк тоже, но там нам было неинтересно. Скамейки – вот наше место. Скажи, это синьора Каппуджи со своими картами вбила тебе в голову, что Морено вернется?

Все произошло тихо, длительное напряжение нашло свой естественный выход – так в весенние дни дождь льет, будто из ведра, образуя сплошную завесу со стороны солнца, которое тем не менее просвечивает и греет сквозь нее, ты видишь, что насквозь промок, и не веришь, что это случилось, потому что озноб появляется после, когда входишь в тень и снова ощущаешь весомость одежды и тяжесть мыслей. Продолжительная осада крепости завершилась ее капитуляцией. Иванна кивнула, поправляя халат на коленях и на груди.

– Глупая женщина, склеротичка…

– А однажды вечером ты готова была пристукнуть ее и чуть не угодила в меня, запустив в нее жаровней.

– Она уговаривала меня сделать аборт, понимаешь, а к тому времени, как я надумала, забыла об этом. Она отказалась помочь, а ведь сама меня убедила… Боже мой! – Она с отчаянием приложила руку к губам. – Сегодня прямо какая-то заколдованная ночь. О чем ты заставляешь меня говорить, Бруно?

Я придвинулся к ней вместе со стулом, нарочно сохраняя безразличный тон, чтоб облегчить ей тяжесть признания.

– Ты жалеешь, что его нет? – спросил я.

– Даже не знаю. Конечно, он бы все изменил. Вы бы росли вместе. Но я ничего не сделала, клянусь тебе. После того как синьора Каппуджи отказалась, я одна, неопытная, не сумела бы… Может, я выкинула от страха и потому, что человек, от которого я была в положении, то есть Сильвано…

– Тот, с кем мы познакомились как-то в воскресенье, на автотреке?

– Ты, действительно, помнишь? – Она вздохнула, разглядывая свои руки, похожая на раненое, но довольное животное. – Но чего ради, собственно, я рассказываю тебе об этом? Что со мной происходит?

– Ты помогаешь себе самой стать снова нормальным человеком, миссис Сантини. Столько лет ты отравляла себя этим ядом.

– Я была молода, легкомысленна…

– Не жалей ни о чем.

– Ты перестанешь меня любить!

– Я буду любить тебя еще больше.

– В тебе говорит только любопытство. Для сына мать…

– Оставь это отцу Бонифацию для его проповедей.

– Сильвано работал на железной дороге, – сказала она, – машинистом. Он был женат, я узнала об этом после, когда оказалась в положении…

– А с Лучани все было по-другому?

– Тебе рассказал Миллоски!

– Не совсем так. Просто я стал задумываться над тем, чего ради мы с Милло без конца ходили в разведку к кафе «Дженио» и наблюдали за тобой, в то время как ты, не подозревая об этом, сидела за своей кассой.

– Миллоски – святой человек! – Она порывисто встала. – Он способен простить Пилата, но никогда ничего не забудет, ни одной мелочи. – То были единственные за вечер слова, которые она произнесла с раздражением. – Он весь в этом. Наши отношения всегда оставались чистыми, между нами ничего не было, только один раз на берегу Чинкуале я позволила ему поцеловать себя. Бедный Волк! – Ну вот, теперь она говорила о нем другим тоном. – Мне хотелось убедить его в том, что из уважения не может родиться любовь. Он, наверно, все еще любит меня – потому только, что, как женщину, он никогда меня не уважал. А может быть, после смерти Лучани, увидев, что я изменилась, он перестал меня любить и начал уважать – не знаю. К тому же он ведь был слишком близким другом Морено и моим, и я не лицемерю, но мне казалось бы, что я оскверняю этот дом, честное слово! Когда Лучани умер, я заболела, у меня было нервное потрясение, и я два месяца провалялась в постели и просидела в кресле, чуть с ума не сошла… Ты ничего не замечал: по утрам Миллоски отводил тебя в школу, а днем ты был предоставлен самому себе, и кто знает, где тебя носило, хоть ты и говорил, будто ходишь на Терцолле охотиться на лягушек.

То было время, когда мы, теперь уже с Дино, ходили в крепость, где завели дружбу с Томми, Джессом, Бобом и враждовали с их девицами, Неаполитанкой и Бьянкиной. А Иванна – «одна в четырех стенах» – сходила с ума.

Если бы Лучани не умер, он женился бы на ней, она в этом убеждена.

– Наша судьба – хитросплетение нитей. Стоит порваться хотя бы одной или двум, как все смещается и мы рискуем остаться без руля и без ветрил. С Лучани сложилась бы иначе и моя жизнь, и твоя, честное слово! Ты был еще маленький, а он умел сделать так, чтобы его любили. Ты бы привязался к нему, несмотря на влияние Милло.

Сначала они встречались лишь по воскресеньям, во второй половине дня у Беатриче (я же, оставшись один, развлекал прохожих, распевая на тротуаре «Монастырь святой Клары»). Беатриче, сама бывшая любовница Лучани, которую тот бросил, занялась сводничеством, чтобы сбить с толку заподозрившего неладное мужа: тут-то ей и пригодилась эта молодая, аппетитная вдовушка, бесконечно мятущаяся, и она без особого труда бросила ее в объятия хозяина кафе «Дженио». Случайная связь перешла в длительную: Иванна заняла место за кассой «Дженио», стала служащей и подругой хозяина, она порвала с Беатриче, которая, будучи не в состоянии разлучить их, из мести написала обо всем Милло. Но тот отнесся к доносу точно так же, как в свое время к старческой шпиономании синьоры Каппуджи, удовлетворявшейся порцией мороженого: просто-напросто сжег письмо…

– Допустим, тогда он не поверил, но однажды из моих бредовых слов все же понял, что это – правда.

Под влиянием недавнего воспоминания о пророческих талантах синьоры Каппуджи Иванна не сомневалась в том, что все свершилось «по воле провидения». Потеряв Лучани, она бредила Морено, и ей казалось, что он жив, он был в военной форме и уговаривал ее: «Жди меня, я вот-вот вернусь, я прощаю тебя, заботься о малыше». Что до его собственных грешков, то он, мол, будет иметь дело с исповедником; эта мысль приобрела для нее характер своего рода оправдания.

. – Я сбросила старую кожу, – утверждает она. – Вот почему я могу смело говорить с тобой обо всем этом. – И, видно, она не кривит душой, уверяя, что ее нелепая надежда помогала ей, недалекой и взбалмошной, жить дальше; а может, то, что с тех пор у нее не было ничего подобного, – чистая случайность?

Для чего спрашивать ее об Аренелле и о других, которые наверняка значили для нее меньше? Ее лицо омыли слезы освобождения.

– В последнее время, – сказала она, – я тебе тысячу раз повторяла, что ты убиваешь меня, убивая мою надежду. Сейчас я уверена, что прав был ты. И родителям есть чему поучиться у детей, согласна. Я могу смотреть тебе в глаза, я знаю, что теперь уже разговариваю со взрослым мужчиной, который все понимает. После смерти Лучани (знаешь, я тоже, как все, привыкла называть его Лучани даже тогда, когда мы оставались с ним наедине), после того как он умер, я решила, что эта мания, которой я подчинила всю свою жизнь, поможет мне искупить мой грех. Вот я рассказываю тебе об этом, а ты небось думаешь, что я совсем рехнулась, да? В других, как ни крути, я искала временной опоры. Морено же – иное дело, он был мне настоящим мужем, тебе – отцом, а главное – моим любимым. Мне было шестнадцать лет, когда мы познакомились, и столько же, сколько тебе, когда я вышла за него. И все равно я обожала призрак, а не реальный образ, не самого человека. Поэтому, – она сжала мою руку, впившись в нее ногтями, – поэтому я и не хочу, не хочу, чтобы с тобой было то же. Забудь ее, Бруно, прошу тебя, забудь эту девочку! Если ты не послушаешься меня, для чего же тогда я признавалась тебе во всех своих грехах?

– В радостях, мама, – сказал я. – Спорить готов, что ты была счастлива, даже когда бредила несбыточным.

Теперь я с уважением отношусь к ее несчастьям, но мой случай не похож на ее, она не должна ставить их в один ряд, не должна осквернять мою любовь. Я любил не призрак. Она воображала своего Морено, я же не собираюсь никого себе придумывать. Я знаю, что Лори Умерла, я присутствовал при ее последнем вздохе.

Загрузка...