Часть четвертая

29

Я был парень как парень и ничего не знал о разрушительной силе тревоги. В понедельник вечером я сидел в углу маленького кафе на Виа-дель-Прато и смотрел по телевизору «Спортивные новости». Моя рука сжимала в кармане коробочку.

– Вы Бруно?

Я обернулся и сразу же узнал ее.

– Джудитта? Какими судьбами?

– Успокойтесь, я пришла не как представитель семейства. У меня к вам поручение. Можно присесть?

Я помнил ее по посещениям типографии, куда она заходила с дочками на обратном пути из парка, чтобы показать их деду: одну она вела за руку, другая была в коляске. Я стоял перед станком для плоской печати, но она не обращала на меня внимания; даже тогда, когда отец говорил ей: «А у меня новый помощник, дорогая», – она едва поворачивала голову в мою сторону: «Вот как? Очень рада», – как будто я был каким-то запачканным типографской краской предметом, от которого лучше держаться подальше. Это о ней Лори говорила потом, что она и ведет себя и рассуждает, как мещанка, озабоченная мелочами, сквозняками, тем, что уже поздно, а мужа нет дома… Слабости отца, его пристрастие к игре и к вину делали его в ее глазах бездельником и гулякой. Я ни разу не слышал, чтобы она говорила о мачехе, в лучшем случае спросит, бывало: «Как дома?» – «Все в порядке», – отвечал отец. Правда, дальше обязательно следовало: «Папочка, может, выберетесь к нам вдвоем пообедать как-нибудь в воскресенье?» Эта фраза означала, что визит окончен. Теперь, когда она стояла передо мной, воспоминание оживало. Я отметил, что она располнела, стала грудастой, щеки – как налитые, вся она была какая-то плотская. А лицо – молодое. Невысокого роста, она напоминала отца – я заметил это еще в первый раз, – а также нельзя было не узнать в ней и сестру Лори, как бы карикатуру на нее; и в то же время – ничего общего с Лори: взять хотя бы глаза Джудитты – карие, глубоко сидящие, с неприятной хитринкой. Ей хотелось, это было видно по всему, чтобы я с самого начала признал в ней сообщницу. Как накануне вечером Иванне, я отвечал ей, подчиняясь внезапной интуиции:

– Садитесь, пожалуйста, нам нечего скрывать друг от друга. Слушаю вас.

Она не просто улыбнулась, она осклабилась, поиграла глазами, прищурилась, качая головой:

– Да-да-да… Я сестра Лори, я своя! Лори не может прийти и прислала меня. У нее зверская температура, наверно, вчера ее продуло. Где вы были?

Все очень просто. Лори прибегла к ее помощи, чтобы предупредить меня, она даже не сказала, где ее «продуло», и вот ее сестрица, ужасно болтливая и манерная, допытывалась у меня, сгорая от любопытства: она согласилась выпить вишневки, не отказалась от сигареты и теперь отвечала на мои вопросы:

– Температура? Высокая, около сорока.

– А что врач?

– Мы не вызывали, на что он нужен? Может быть, завтра, если температура не спадет. Ее явно продуло, – повторила она. – Это связано с горлом.

– Как с горлом?

– Как? Ангина, обычные налеты, ничего серьезного. Она столько курит, а ведь у нее плохо с миндалинами! Почему вы не заставите ее курить поменьше?

Мои опасения постепенно рассеивались. Сидя, она была ничего, как будто вся ее привлекательность заключалась в пышной груди, в проницательных глазах, в круглой головке с очень светлыми, зачесанными вверх волосами, которые оставляли открытыми шею и мочки ушей с зелеными клипсами – в тон длинным, уходившим под декольте, бусам. У нее было румяное лицо без единого намека на морщины вокруг глаз или на лбу. Болтая, она могла даже казаться милой – пусть бы только говорила о Лори.

– Она приняла лекарство и каждые два часа полощет горло. Через пару деньков поправится… Интересно, – она даже как бы вся подобралась, – где это вы познакомились? – Разве Лори вам не говорила?

– Как бы не так! «В баре „Прато“ меня ждет приятель, зайди, когда пойдешь домой, это по пути, его зовут Бруно» – и ваши приметы… От того, что у нее болит горло, она немного потеряла голос, – улыбнулась Джудитта. – Раньше у нее не было никаких секретов, а с некоторых пор такой скрытницей стала!

– Видите ли, мы встретились… случайно.

– Где же?

– В одном месте.

– Я вижу, вам обоим нравится напускать на себя таинственность. Плохо другое: я боюсь, у вас это серьезно, по крайней мере, у Лори.

– Что же тут плохого?

– Когда влюбляешься, – ответила она, – всегда плохо.

Так вот она Джудитта, ради. которой Лори пошла на такие жертвы? Это была неожиданная мысль, возникшая только и именно тогда, когда она прибавила, сидя передо мной в узенькой открытой блузке и раскачиваясь на стуле:

– Все мы через это прошли.

– А теперь наш черед, хотите вы сказать?

Она сделалась серьезной, грустной.

– Лучшего парня я бы не желала для Лори. Но вы выглядите таким молодым – и вдруг окажетесь ее мужем! Когда я подошла к вам, я было решила, что ошиблась. Уверена, вам нет еще и двадцати.

Я смерил ее презрительным взглядом – чтобы она не сочла меня оскорбленным; ее лицо оживилось, когда она извинялась.

– Я слишком любопытна, признаюсь. Но ведь я в самом деле ничего не знаю. Вы учитесь? Пожалуй, нет, не сказала бы. – И дальше – тоном, который опять же не оскорбил меня: – Особенно если судить по рукам.

Я нарочно разложил их на столе ладонями вверх.

– Да, они малость у меня огрубели…

– О, это и делает их красивыми. Что у вас за работа?

– Колдую вокруг фрезерного станка. Это вам что-нибудь говорит?

– И да, и нет. Значит, станок? А на каком заводе?

– «Паррини инкорпорейшн», – ответил я.

– Вот как! – воскликнула она. – У американцев! А где именно? Впрочем, там же, где все заводы, в Рифреди. Я не знаю вашего района. Мой отец – вы, наверно, слышали от Лори – перебрался туда, когда у меня уже была своя семья. Вы познакомились где-нибудь на автобусной остановке… случайно?

Несмотря на изрядную полноту, маленький рост и гладкую кожу на шее и на щеках, она все же походила на заводную куклу. Она не узнала во мне мальчика из типографии, и Лори ничего ей не рассказывала о нас. Она мне надоела, и я не стал скрывать этого. Она почувствовала, что разговор окончен, и встала из-за стола. Я последовал ее примеру, она оказалась мне по плечо, свежая, круглая, полногрудая бабенка, какая-то ужасно комичная. Но связь с Лори я мог поддерживать только через нее, и уж если Лори, пусть даже не удовлетворив ее любопытства, доверилась ей, то и мне следовало быть ей признательным.

– Не хотелось бы, чтобы вы сочли меня невежливым, – сказал я.

Она подождала, пока я расплачусь и мы выйдем из бара.

– А что же мне прикажете думать о вас? Вы меня немного проводите?

– Я на мотоцикле.

– Э, нет, на мотоцикле я не ездок, уж это точно. И потом, я живу недалеко.

– На набережной Арно, знаю.

– Я вижу, что в отличие от меня вы неплохо осведомлены… Да, у свекра со свекровью, не у меня, конечно, квартирка, хотя и небольшая, но зато в прекрасном доме, а у моего мужа – собственное предприятие.

На углу виа Монтебелло она протянула мне руку.

– Итак, что же я передам Лори?

– Что я надеюсь увидеть ее послезавтра. Чтобы она берегла себя. И что пока, – вырвалось у меня, – я шлю ей поцелуй.

– Ну и ну! – воскликнула она, как бы забавляясь. – Может, вы и меня поцелуете… так, случайно, чтобы я могла передать ваш поцелуй Лори?

– Послушайте, вы! – разозлился я. – Если Лори ничего вам не рассказывала, значит, и рассказывать нечего. Мне девятнадцать лет, я работаю фрезеровщиком, и вовсе не у американцев, а на захудалом заводишке, но скоро поступлю на «Гали». А о вашей семье я, сам того не желая, узнал предостаточно, поработав у вашего папаши.

Она засмеялась и дружелюбно хлопнула меня по плечу.

– Вот оно что… Ну, конечно, – повторяла она. – Теперь ясно, почему я так приглядывалась к вам – мне казалось…

Через некоторое время у решетки памятника Гарибальди она снова поинтересовалась:

– Тогда-то вы и познакомились? Но разве вы не были еще сущим ребенком?

Я рассказал ей о нашей первой встрече.

– С того вечера, – объяснил я, – вот уже четыре месяца, как мы не расстаемся. Но пока что мы не желаем иметь дела ни с родственниками, ни с друзьями, с нас хватает нас самих, а вас мы найдем, когда сочтем нужным.

Она сжала мне руку у локтя, как бы для того, чтобы придать возможно больше силы словам; стоя рядом с ней, я слышал нежный запах ее духов и ее голос, немного взволнованный:

– Лори очень чувствительная девочка, будьте терпеливы, если вы ее. действительно любите. Вы, Бруно, ровно на год моложе ее, но будьте настоящим мужчиной с. моей сестренкой, ей так нужно, чтобы ее любили, поверьте мне.

Те же слова, что Милло сказал обо мне Лори, я их так и истолковал; обычная старческая болтовня, подумал я. Болтовня стариков и старух вроде Джудитты, у которых уже в тридцать лет морщины внутри, одряхлевшая душа и показная сердечность.

Когда мы прощались, она сказала:

– Завтра, что-нибудь около двенадцати дня, позвоните, я сама подойду к телефону. Температуры уже не будет, вот увидите. Это сильная простуда. Но где вы все-таки были?

– Да так, в одном месте.

И точь-в-точь как Милло, как Иванна:

– А он, оказывается, тоже упрямый! Вы с Лори стоите друг друга.

Я вернулся к мотоциклу и, вынимая ключ, на который был заперт руль, нащупал в кармане коробочку. В коробочке лежало кольцо. Сюрприз, который я собирался сделать ей во время поездки к морю, но в ту субботу синьор Паррини все тянул и тянул с выдачей зарплаты, а тем временем закрыли ювелирный магазин, где я заранее обо всем договорился: о цене, о первом взносе и рассрочке.


Никакого предчувствия, никаких переживаний, которые впоследствии помогли бы мне утверждать, что между нами существовала, помимо физической, еще и духовная связь, настолько прочная, что мы продолжали общаться даже в те часы, когда не были вместе. Как родственники, окружавшие ее, у которых, чтобы видеть, были только глаза, так и я, несмотря на нашу духовную общность, не имел ни малейшего представления о стремительно приближавшейся катастрофе. Меня всего-навсего расстраивало это банальное стечение обстоятельств, отнимавшее у нас два вечера любви; а в общем, не вдаваясь в подробности, я считал, что в какой-то степени сам виноват во всем. Виноват в том, что она столько курила, что в машине плохо закрывались окна и гулял сквозняк; вдобавок ко всему – неожиданная сырость в воздухе после захода солнца, когда мы сидели в павильончике в Альтопашо и потом у железнодорожного переезда Прато, где она призналась, вся дрожа: «Я что-то продрогла… Я тебе не надоела?» Замкнутый в кругу условностей, я даже находил, что ее родственнички поступили правильно, не пригласив врача: подумаешь, сильная простуда, грипп. А может, это все сырая земля в роще недалеко от Чинкуале, где расстелив тонкий плащ, мы исступленно предались любви, с нежностью и радостью вечно новой, ибо неизменно новыми всегда были владевшее нами желание и состояние блаженного покоя, приходившее после. Она заметила:

– Я перестала ориентироваться, как будто у меня голова закружилась. В какой стороне море?

– У нас за спиной, разве не слышишь, как оно шумит?

Я поцеловал ее в губы, и она сказала:

– Этим летом будем купаться в Таормине. Агридженто мне разонравилось, я больше не хочу туда. Только давай почаще останавливаться: если мы поедем на мотоцикле, у меня спина разболится. – Она встала, смеясь: – Я подарю тебе карту, чтобы ты изучал маршрут, а то еще вздумаешь ехать наобум!

– Там трудно заблудиться, – ответил я. – Мне известно, что после Кассиевой дороги и после Рима нужно ехать по Аппиевой, а после Неаполя… А, впрочем, кто его знает, есть ли южнее Неаполя государственные дороги. Тут-то и начинается «южный вопрос».

– Мне рассказывала Долорес, что в Неаполе они сели на пароход, когда ездили на юг по маршруту ЭНАЛа.[57]

– Это было бы здорово.

– А где будем ночевать – в мотелях?

– Или в домах молодежи, смотря сколько у нас будет денег. В гостиницах нас поселят отдельно, вот увидишь.

– Разумеется, – согласилась она. – По крайней мере, я не услышу твоего храпа. – Она бросилась бежать, я догнал ее, и мы снова вышли на высокий берег в излучине реки: старый рыбак все еще возился с огромной сетью, а парнишка исчез. Река была мутная, небыстрая, зато, пройдя запруду, она стремительно мчалась к морю, чтобы раствориться в нем. – Впрочем, я бы с удовольствием посмотрела на тебя спящего, – сказала она. – Я прислушивалась бы к твоему дыханию и держала бы руку у тебя на груди, там, где сердце, и тебе бы что-нибудь снилось, даже если ты ни разу в жизни не видел ни одного сна.

Сейчас, у себя в комнате, я думал о вчерашнем дне, как об эпизоде, который после ее выздоровления будет бесконечно повторяться; перед тем же как уснуть, я вспомнил Форесто, с которым у меня произошла энная стычка из-за того, что я якобы нарушил пропорцию, составляя из эмульсионного масла и воды специальную смесь для охлаждения и смазки станка. «У тебя в башке одни блондинки; видать, в воскресенье лихо они тебя уходили». Я запустил в него болванкой, она грохнулась на стол и пришлась ему по пальцу. Он размахнулся, чтобы дать мне в ухо, но я ловко парировал удар, едва не ответив ему прямым в морду, но во время сдержался: я рисковал поплатиться местом, в лучшем случае – отделаться штрафом и замечанием, если бы он пожаловался синьору Паррини. Пришлось процедить сквозь зубы слова извинения, и теперь во мне все кипело; засыпая, я проклинал себя за трусость, уверенный, будто пал так низко, что дальше некуда. Вот что мучило меня в то время, когда болезнь пожирала Лори в ее постели.

Назавтра Форесто, наверняка из-за каких-то своих дел, пребывал в мрачном настроении и не отрывал глаз от резца – классический образец автоматизма. Для того чтобы подтрунивать над кем-то и пороть свои пошлости на потеху всей мастерской, ему требовалось обязательно быть в духе. За все утро мы не перекинулись с ним ни словом. Потом рн указал подбородком на «цинциннати», чтобы я занял его место у станка. Я видел, как он, поговорив с синьором Паррини, снял халат. Прежде чем раздался гудок, я успел самостоятельно изготовить две детали, затем сел на мотоцикл и поехал в кафе по соседству с кинотеатром «Флора», где была телефонная кабина. Мне ответила Джудитта, как было условлено, соблюдая осторожность; она делала вид, будто разговаривает со свекровью, и называла меня мамой.

– Да, да, мамочка. – Это было глупо и бесило меня. Я понял, что температура держится и что врач, как она и предвидела, установил «простуду». Свою речь она завершила артистически: – Но настроение у нее лучше, она хотела даже встать, чтобы поговорить с тобой, да я не разрешила. К тому же она совсем потеряла голос. Не беспокойся. Присматривай там за девочками. В ясли за Бетти зайдет папа? От мамы Луизы тебе тоже привет. – Видно, мачеха стояла рядом.

244 – О, это множество мам, – не выдержал я, – к тому же не настоящих!

– Ничего не поделаешь. – Она чуть не рассмеялась. – Бывает. Я приду в то же время, что и вчера.

– В бар «Прато»?

– Разумеется. Ну, ладно. Да, постой. Лори хочет мне что-то сказать. – Она отошла и вернулась. – Просит поцеловать за нее девочек.

Ее веселость вселила в меня новую уверенность в том, что за состояние Лори можно не беспокоиться, и все же я злился, зная, что мы не увидимся и завтра. Ничего не поделаешь, наверно, вечером Джудитта скажет мне что-нибудь более определенное. И так вечер за вечером. «Да, теперь ясно, что это какой-то дурацкий грипп… Странно, температура никак не падает… Сейчас ходит что-то вроде азиатского гриппа, вы не знали?… Этого ей только не хватало!»

Невозможно поверить: был четверг и, значит, прошло уже три дня.


Я ждал ее уже больше часа, читая в «Эспрессо» статью о Хрущеве, которая меня интересовала, и время от времени поглядывая на экран телевизора, где какой-то чернорясник разглагольствовал о деве Марии, как о собственной невесте. Наконец она пришла.

– Плохие новости, – объявила она. Сев за стол, она придвинулась ко мне так, как будто собиралась кормить меня грудью, и продолжала шепотом: – Вот уж что ни к чему, то ни к чему.

– Я слушаю, – нетерпеливо вставил я.

– Похоже у нее воспаление легких, – сказала она. И тотчас, как будто это было важнее всего: – Могу я наконец узнать, где вы были в воскресенье?

– Какое это имеет значение?

– Допустим, до вчерашнего дня я спрашивала из любопытства. Теперь это интересует врача. Лори молчит. Конечно, при такой температуре трудно разговаривать, но к чему же прикидываться совсем безголосой? Упрямо корчит из себя немую, неизвестно для чего. Иногда она такая странная! Но я, кажется, отвлеклась. Врач предполагает травматическое воспаление легких. Вы попали в катастрофу, на что-нибудь налетели?

– Да нет, ничего подобного. Мы ездили на машине к морю. Вы удовлетворены? И ничего с нами не случилось.

– К морю? – не выдержала она. – К морю в такое время года? Тогда это наверняка простуда! Но я не понимаю вас. Эти четыре дня она терпит наше присутствие, но на все вопросы отвечает только «да» и «нет», и мы так ничего и не знаем. Как будто ее оглушили. Может, это оттого, что у нее жар, – сказала она. – Мы даже клали ей на лоб пузырь со льдом. Бедная девочка.

Я бы охотно ушел, оставив ее одну, – пусть себе ноет в одиночестве. Первая мысль была о бегстве. Но, сбежав, я поступил бы неразумно, ведь Лори серьезно больна. Я должен был взять себя в руки и закурить, иначе бы я закричал. Мне стоило немалого труда сохранять спокойствие, чтобы продолжать беседу, которую я считал для себя оконченной. Я был не в состоянии вслушиваться в причитания Джудитты, так же как она – понять причину моего бегства, а объясни я ее, я бы тоже показался ей странным.

– Не смотрите на меня так. Сейчас вы пугаете меня больше, чем Лори.

Этого оказалось достаточно, чтобы я не сделал того единственного, что мне хотелось сделать.

– Лори просила что-нибудь передать мне? – спросил я.

– Ничего особенного. «Держись повеселее», – велела она мне. И она права. Сегодня вечером ее начнут пичкать антибиотиками, через какую-нибудь неделю все будет в порядке. Организм у нее сильный, несмотря на то что она перенесла плеврит.

Она посмотрела на меня так, как будто выболтала страшную тайну.

– Лори мне говорила, – сказал я.

Теперь она готова была относиться ко мне милостиво, уже относилась милостиво, о чем свидетельствовало все ее поведение. Но я собрался сказать ей нечто такое, против чего она бы несколько дней назад решительно восстала, и не только из-за мачехи.

– Послушайте, – начал я. – Вы мне должны помочь: я хочу ее видеть.

Она обдумывала мою просьбу не так долго, как я ожидал. Наверно, я нашел нужные слова, а может, она поняла мое беспокойство.

– Пусть не сейчас, если нельзя, пусть хоть завтра…

– Но только пораньше утром, когда Луиза ходит к мессе, а потом на рынок. Я же пока предупрежу Лори, ведь я и ночую там: когда мама Луиза подходит к ней, Лори встречает ее прямо уничтожающим взглядом. Они никогда особенно не ладили, к тому же, видно, температура дурно отражается на ее настроении.

Мне послышалась фальшь в ее голосе. Платье лжи превосходно сидело на ней. Но казалось, она осуждала Лори. Это прозвучало более отчетливо, когда Джудитта добавила:

– А ведь Луиза хорошая женщина. Немного ханжа, но у кого из нас нет недостатков?

Я ответил вымученной улыбкой и предложил ей еще порцию вишневки, от которой она отказалась, а вторую сигарету взяла.

– Я курю потому, что нервничаю. Обычно я выкуриваю не больше трех-четырех в день.

Искренняя, откровенная, добрая – такой она хотела казаться. С другой стороны, в чем упрекать ее и на каком основании? Их было две сестры, и она, с ее складом ума, наверняка считала себя более несчастной, чем Лори: если бы девочкой Лори не совершила глупости. Джудитта вышла бы замуж за него, а не за Джиджино. И, может быть, этот он – я не хотел, чтобы Лори говорила мне его имя, – будь его женой такая заурядная женщина, как Джудитта, не покончил бы с собой, сбившись с пути истинного. Я как бы читал на ее устах слова Иванны: «Если бы твой отец был с нами, наша жизнь сложилась бы по-иному», тогда как Джудитта говорила: «Вот если бы жива была мама…» Она притворно вздохнула, повела плечами.

– Ну, мне пора идти. – И не без гордости добавила: – Надо ведь уложить девочек, прежде чем я вернусь к Лори.

Как животное, я должен спрятаться, когда ранен. Я отправился в кино, чтобы не забрести в бар или в Народный дом, где мог бы встретиться с Джо, довольным, наверно, практикой на «Гали», либо, еще хуже, с Дино Или с Милло, который, я уверен, справившись о Лори, завел бы разговор о политике, о том, что более фашистское правительство, чем нынешнее, трудно себе представить. И еще потому, что, вернувшись поздно, я столкнулся бы с Иванной, которая молча злилась бы на меня в своей комнате. В восемь утра на следующий день, вместо того чтобы отправиться на работу, я поднимался по лестнице в квартиру Каммеи.


Прихожая с телефоном в простенке и тремя дверями подряд напротив белой стены, увешанной картинками, в глубине – кухня. Коридор чуть покороче, чем у нас, все остальное – как в нашей квартире. Пахло кофе, где-то в комнате играло радио. Мне было не до наблюдений, но на это я обратил внимание. Точь-в-точь наше жилье: вся разница в том, что у нас глухая стена справа, а здесь – слева и там, где комната Иванны, – : комната Лори. На площадке первого этажа я встретил Джудитту – она ждала меня и волновалась.

– Идемте, папа еще дома, не надо, чтоб он вас видел. – Она подтолкнула меня, открывая дверь, и шепнула: – Ночь она провела ужасную, но сейчас ей легче.

Войдя в комнату, я увидел гардероб, столик с зеркалом, проигрыватель, кресло, несколько полированных полок, окно было завешено. Скрытый дверью, стоял приземистый диван-кровать, рядом столик с зажженной лампой, из-под зеленого абажура которой рассеивался неяркий свет. Лори была погружена в полумрак, голова и плечи ее опирались на высоко взбитые подушки. Слабо освещены были только руки, лежавшие поверх голубого одеяла, чуть более темного, чем шерстяная кофточка на ней.

– Здравствуй, – сказал я, сел на край кровати и взял ее руку в свои.

Лицо уже было не ее – обескровленное, с красными пятнами на скулах, с ввалившимися глазами. Может, она была даже красивей, но выглядела явно больной, дыхание было трудным и учащенным, грудь тяжело вздымалась, рука казалась раскаленной. Теперь, привыкнув к освещению, я видел ее старательно взбитые волосы, пылающие уши и белый-белый лоб с беспокойной морщинкой на нем. Она смотрела на меня ласково и в то же время гневно.

– Ты довольна?

– Нет. – Ее голос звучал чуть хрипло, но твердо; казалось, ей стоило большого труда бороться с одышкой. – Но коли уж ты пришел, не буду тебя гнать. Лучше сказать тебе то, что я хочу, чем написать. – Я наклонился, чтобы поцеловать ее, но она отвернулась, и губы мои скользнули по ее щеке. – Разве ты не знаешь, что у меня температура?

На столике, заменявшем тумбочку, стоял стакан апельсинового сока и лежали коробочки с лекарствами.

– В наше время воспаление легких – пустяки вроде аппендицита. Эти пилюли поставят тебя на ноги в несколько дней.

Она закусила губу и замотала головой. Вид ее страданий отзывался во мне тревогой, не болью; меня так и тянуло не утешать ее, а взять да растормошить: «Ну-ка, вставай быстрей!» – и потащить за собой вниз по лестнице, усадить на мотоцикл, ринуться навстречу ветру. Но я сказал:

– Тебе удается читать? Пластинки слушаешь?

Она ответила мне так же – кивком головы. Потом сказала:

– Все время думаю. – Чтобы не заставить ее повторять, я сидел, наклонившись над ней. – Ты потеряешь работу. Воображаю, как ты нервничаешь!

– Представляю себе, что там думает Форесто – ты имеешь в виду это? Я отработаю положенное вечером.

– Ты был у друзей?

– Нет, в кино. Хочешь, расскажу, что я видел вчера?

– Эву-Мари Сент?

– Мэрилин Монро. Мне нужно было развеяться.

Казалось, она не слышала. Поправив одеяло и подушки, спросила:

– Как я выгляжу?

– Лучше, чем здоровая, – ответил я.

Ее взгляд испепелил меня: столько было в нем ненависти и любви.

– Я страшенная, не смотри на меня. – Она вся затряслась от сухого кашля, побагровев до корней волос, и нащупала стакан на тумбочке. Я хотел поддержать ее за плечи, но она остановила меня жестом. – Брось, не приставай со своей жалостью. – Она пила, выпятив подбородок, в одной руке стакан, другая на лбу. Неожиданно снова побледнела, только скулы остались пунцовыми, будто красные мазки на картине. Она попробовала вздохнуть поглубже. – Я умру, – сказала она. – И если все, что было до сих пор, правда, ты должен понимать это.

– Не болтай ерунду! Я одно понимаю – ты ведешь себя как последняя дура. – Я повысил было голос, потом взял себя в руки: – Я не хотел тебя обидеть, я ведь тебя никогда не обижал? – Я вспомнил, что она больна, и мне стало жалко ее. – Оттого, что у тебя жар, ты не соображаешь, что говоришь.

Она не перебивала меня, как бы давая мне исчерпать всю мою банальность – пусть даже продиктованную рассудком. Почему же она не верила мне? Она была в сознании, в своем уме.

– Поцелуй меня, – попросил я.

– Сиди там, где сидишь. Не хочу, чтобы ты видел меня.

Я почувствовал желание закурить, но понимал, что нельзя. Снова наступило молчание. Из кухни слышались голоса Джудитты и отца. Мне показалось, что и ее голос донесся откуда-то издалека.

– Ты забыл, что обещал мне в «Petit bois»?

Я попытался припомнить.

– В тот вечер, когда мы танцевали рокк Челентано? Верно. Но почему я не должен больше приходить? Это каприз какой-то… У тебя только воспаление легких, и благодаря антибиотикам…

– Это я уже слышала.

Я взял ее руку и приложил к щеке: мне было холодно без этого огня.

– А что ты сказала мне по дороге к Форте? На нас иногда находит. Так вот на тебя сейчас нашло. Ты просто больна.

– Не просто больна, хуже. – И опять та же уверенность, что в «Petit bois», только слова другие: – Когда так заболеваешь в моем возрасте, тут дело не в легких, а в том зле, которое внутри нас, в душе, и вдруг…

– Души нет, – возразил я. – Есть ум и разум. Прошу тебя, исходи из них.

– Ах, да! – воскликнула она. – Ты и Лайка! Но, милый, бог тоже есть, иначе было бы трудно умирать. А я спокойна, я смирилась. Может, мне это снится. В отличие от тебя я всегда видела сны. А теперь я наяву вижу свое освобождение.

Она умолкла. Я думал, что она бредит. Я не витал в облаках и теперь смотрел по сторонам, ища пузырь со льдом.

– Как тебе моя комната? – спросила она. – Такой она стала не сразу. Вон там – Поль Ньюмен, он тебе нравится? А те рисунки на стене – мои, это эскизы костюмов к «Макбету», так я их себе представляю… Нет, не рассматривай, это наброски.

И опять приступ сухого, надсадного кашля, должно быть, очень мучительный; я протянул ей стакан, но она не взяла его.

– Знаешь, что я видела сегодня ночью? Будто я бежала по песку и ты гнался за мной, а я убегала от тебя все дальше и дальше по воде и махала рукой, прощаясь с тобой, потом вошла в солнце и растворилась в нем.

– Это же было пять дней назад! Мы еще столько раз вернемся на Чинкуале, вот увидишь!

Не слушая меня, она продолжала:

– Выходит, ты единственный человек, который для меня что-то значит.

– Это открытие?

– Нет, нет, нет, – испуганно возразила она. Она протянула мне руки, и мы судорожно обнялись. Ее порыв передался мне, и вот уже я целовал ее в губы, в щеки, в шею, пока она не упала на подушку. Вдруг она закрыла глаза, и я решил, что силы покинули ее.

– А ведь я тебе сказала не всю правду в тот вечер, когда приходил Бенито.

– Разве то, чего ты не досказала, что-нибудь меняет?

– О нет, но это та сила, что уносит меня. Кто знает, как бы ты к этому отнесся.

– Я тебе уже говорил, как. Допустим, там, в Милане, ты жила не как святая. Но ведь и я до знакомства с тобой не в монастыре сидел. Однажды вечером, помню, я рассказал тебе в «берлоге» о бедняге Электре и о том, как я тогда переживал. Тебе удалось меня утешить, ты сказала: «А ведь ты католик, правда, на свой лад – в тебе есть что-то и от ангела, и от дьявола», – не так ли?

– Ты говорил, что Электра покончила с собой, а этого делать нельзя. Нужно платить до конца. Угасать постепенно. Потусторонний мир, над которым ты смеешься, место радости. Вонь и сырость бывают только в моргах и в цветочных магазинах.

Она смотрела поверх моей головы, вся какая-то непонятно блаженная. У меня так и чесался язык выругаться.

– Так вот, – заявил я. – Мы с тобой говорили об Электре, но я мог бы тебе порассказать о десятке других, более веселых.

Мне удалось отвлечь ее, она улыбнулась:

– О несметном количестве!

– А тебе не кажется, что просто смешно так мучить себя?

– Нет, я никогда не смогу сказать тебе! – воскликнула она. – Меня обезоруживает твоя доброта, любимый.

– Слушай, давай договоримся. – Я наконец нашел выход. – Когда выздоровеешь, мы опять пойдем в «Красную лилию», в «Petit bois», куда захочешь. Мы как следует напьемся и раз и навсегда выложим друг другу все с пьяной откровенностью. Возможно, я тебе хорошенько всыплю, – пошутил я, – а назавтра все забудется. Навсегда, ясно?

– Но мне уже не выздороветь.

– С этим покончено, – отрезал я. – Скажи-ка лучше, когда придет врач?

– Часов в двенадцать.

– А как он нашел тебя вчера вечером?

– Нормально, все идет к тому…

– Вот видишь?… Это была комедия. Мэрилин, как всегда, блеск. Тони Кэртису, ее партнеру, пришлось нарядиться женщиной, а она об этом не знает и раздевается у него на глазах. Половина второй части происходит в поезде, Тони – музыкант. В один прекрасный момент она принимает его за мистера Шелла – это все равно, что сказать: «Синьор Суперкортемаджоре».[58]

Она снова открыла глаза:

– Вернемся-ка лучше к нашему соглашению, а?

– Э, нет! Ничего не выйдет – все равно я буду навещать тебя каждое утро! Наряжусь сиделкой, если нужно. Или – учти, я говорю серьезно – зайду к твоему отцу, он ко мне неплохо относился, когда я работал в типографии.

– Никогда! – Это был приказ, и я похолодел. – Вот наш уговор: когда я скажу, чтобы ты больше не приходил, ты подчинишься.

– В тот вечер мы устали от рокка и выпили к тому же.

– Ты уверен?

– Нет, но я должен защищаться, ведь не могу же я быть без тебя дни напролет!

– Ты можешь звонить, можешь видеться с Диттой. Я буду постепенно угасать, скоро сделаюсь похожа на старуху, не хочу, чтобы ты видел меня такой. Смотри, какой я стала всего за пять дней. – И неожиданно, глядя мне в глаза, обезумевшая, она расстегнула кофточку и рывком обнажила грудь. – Гляди, вся опала! Разве ее ты целовал?

Грудь была ослепительно белая, и по ней я видел, как Лори трудно дышать. Я припал к ней лицом, и во мне проснулось желание, смешанное с яростью и болью, прилив чувств, который перечеркивал все остальное так, что в словах не было больше нужды. Ее рука давила мне на затылок… Потом она лишилась чувств в моих объятиях, мне стало страшно. Я старался помочь ей, считая себя убийцей.

Понемногу она пришла в себя, и опять откуда-то издалека донесся ее голос, и я понял ее состояние, ее возбуждение, понял, в каком аду она жила.

– Извини, я крепилась, сколько могла. Мне хотелось проститься с тобой именно так. Знаешь, теперь я не боюсь смерти.

– Однако с тобой просто невозможно говорить о другом, – сказал я, гладя ее по лицу.

Она спросила:

– Надеюсь, ты убедился, что я теперь не такая, какой была в «берлоге»? Пойми, я делаю это, чтобы спасти нашу любовь. И чтобы не мучить тебя своей откровенностью. Ты остаешься, и для меня единственная возможность помочь тебе – сделать так, чтобы ты запомнил меня красивой… Я буду такой же, как до последнего воскресенья, пусть только все кончится. Болезнь, убивая тело, убивает зло. Потусторонний мир, – повторила она, – это прекрасно. Вот почему ты не должен больше приходить… Допустим, я поправлюсь, ты ведь этого хочешь? Так вот, как только я почувствую себя здоровой, я сама позову тебя, если еще буду «блеск», как ты сказал мне в тот вечер, а мы были трезвые, Но попробуй только нарушить уговор, и все будет кончено. Даже выздоровев, я не смогу тебя любить.

– Это же глупо, глупо.

Я помню отчаяние на ее лице, больше ничего. И слова, заставившие меня сдаться:

– Выходит, все было обманом. Ты такой же, как он, такой же!

Мы молча смотрели друг на друга, я – ни о чем не думая, счастливый, что угодил ей, и уверенный, что сдержу слово, чего бы это мне ни стоило. Потом в коридоре Джудитта попрощалась с отцом и тут же вошла, и мы не успели разнять руки.

– Папа долго не уходил. Я сказала ему, что ты отдыхаешь. Все, Бруно, пора идти, вот-вот вернется Луиза. Как вы нашли нашу больную, ничего? Прощайтесь быстрее. Если можно будет, завтра утром опять что-нибудь придумаем.

– Пожалуй, не стоит, – возразил я. – Для чего вам рисковать? Ведь если ваши узнают, может быть скандал. Лучше, когда Лори пойдет на поправку. А пока, если вы не возражаете, – в том же баре по вечерам и время от времени телефонный разговор.

– С чего бы это вдруг такое благоразумие? – Не дожидаясь ответа, она повернулась к нам спиной, поставила стул на место, аккуратно сложила пластинки, навела порядок на столике.

– Привет, Лори, – сказал я и поцеловал ее в лоб, она не поцеловала меня, не пожала мне руку. Она закрыла глаза, чтобы не видеть, как мне тяжело. По ее лицу разлилось выражение великой безмятежности.


Диагноз, непростительный для врача из страховой кассы и для доктора, вызванного через аптеку, а также халатность, проявленная родственниками в начале болезни, привели к трагическому исходу. И вот прошло шесть дней, потом восемь, и когда наконец поняли, что у Лори не обычное воспаление легких, а что-то другое, было уже поздно. Случай удивительно простой, если судить по истории болезни: от дома Лори до больницы – не больше километра, но ее привезли туда, когда уже ничего нельзя было сделать. Врачи Кареджи, которые «могли бы надеяться, если бы ее вовремя госпитализировали», думали теперь о том, как бы оттянуть приближение ужасной агонии.

30

Я звонил в те дни до работы и в обед, ни за кого себя больше не выдавая, поскольку и Луиза и отец уже все знали: об этом позаботилась Джудитта. «Я сказала – знакомый, а не жених». Ее отец, узнав, кто я такой, как будто обрадовался, убедил себя и жену, что мы с Лори знали друг друга еще во времена моей работы в типографии и потом встретились снова. «Парень толковый, он проработал у меня целое лето». Джудитта приходила по вечерам в бар у заставы Прато, где я уже ждал ее. «Но почему вы не хотите видеться теперь, когда дома все в порядке?» Я тонул в море ее глупости, все более ощутимой из-за бессонных ночей и, однако, неизменно веселой.

– Вы, случайно, не поругались в четверг утром? И дуетесь друг на друга в такое время? Я спрашиваю вас, Бруно. Понятно, что Лори в ее состоянии склонна все преувеличивать.

Трагедия не обходилась без смешного: официант, который всегда видел меня в обществе Лори, теперь обращался ко мне с дурацким видом заговорщика. «Вы закажете сейчас или будете ждать синьору?» Однажды, когда Джудитта положила свою руку на мою и, как всегда при разговоре со мной, вся подалась вперед, он до того обнаглел, что ставя графин на стол, пробурчал: «Я вынужден помешать вам». Вместо того чтобы возмутиться, мы улыбнулись и только покачали головами. Она продолжала:

– В четверг, после того как вы приходили, она полдня была не в своей тарелке. Могу я узнать, в чем дело?

– В обещании, которое мы шутя дали друг другу и которое Лори переиграла на серьезный манер. А я дал клятву. Впрочем, в данном случае говорить о себе – все равно что выставлять напоказ собственную язву, так что не будем об этом.

– Я думаю иначе. Иметь рядом не только родственников, но и любимого человека – большая радость. Как для больного, так и для здорового. – Против моей воли она втягивала меня в разговор, который я считал кощунственным. – Мой муж оба раза, когда я была в положении, провожал меня до самых дверей родильной палаты, и мы держались за руки.

Я объяснил, что мы устроены по-другому, что мы ненавидим страдания. Страдать – это несчастье, а мы с Лори не хотели показывать друг другу, как нам тяжело.

– Интересно, как же вы устроены? – спросила она. – Лори, которая кусает подушку, повторяя ваше имя, и вы сами со своими расспросами о ее состоянии?

Я решил выразить свою мысль иначе:

– Мы предпочитаем страдать в одиночку. Как животные. – Я считал, что Лори повела себя абсолютно правильно. – Вы когда-нибудь видели, чтобы собака осталась под машиной? Как-то я подшиб одну мотоциклом, и что же она? Потащилась, вся в крови, неизвестно куда зализывать раны. – И, желая шокировать Джудитту, добавил: – Сам-то я что, по-вашему, делаю, выйдя отсюда? Плетусь домой, чтобы там биться головой об стенку? Я иду в кино, а оттуда в Народный дом и ставлю там пластинки Челентано. Скажите об этом Лори, я знаю, она будет довольна мной.

– О, она никогда не задает мне вопросов. Я сама пересказываю ей наши с вами разговоры. Лори только чуть головой кивает, как будто ей все это неинтересно. Но как она на меня смотрит, когда я появляюсь! Я читаю в ее глазах: «Ты его видела, говорила с ним?» Как хотите, но я вас не понимаю, – повторила она. – Или, нет, я поняла вас сразу, в первый вечер. Вы оба упрямые – и она, и вы.

– И капельку странные, не так ли?

– Лори, бедняжка, – да. Я не должна так говорить сейчас, когда ей худо, но, чтобы ходить за ней, нужно терпение.

– Что вы имеете в виду? – мрачно спросил я.

– Так, всякую чепуху, разумеется. Даже если сестры ссорятся, им не пристало долго дуться друг на друга! А вот она всегда считала иначе, с самого детства.

Обида на Лори – а она старалась замаскировать ее своим дружеским тоном – чувствовалась в каждом слове. У них была глубокая тайна, которая, по мнению Джудитты, связывала их и которая над Лори тяготела проклятием. Все это должно было вскоре стать для меня еще более очевидным.

– А какой она была в детстве?

– Не ребенок, а золото. Умница, послушная, выдумщица – в хорошем смысле. Ей больше нравилось мастерить бумажных змеев, чем играть в куклы. – Вот все, что она сумела мне ответить.

Так, вечер за вечером, вплоть до очередного вторника, когда прошел час, полтора часа, а Джудитта все не появлялась. В двенадцать я звонил ей, она была «занята с Лори», и к телефону подошла мачеха, сказавшая мне, что Лори стало хуже и что ее собираются везти в больницу.

Я взял чашку кофе и рюмку коньяку, газета как-то не читалась, и, чтобы немного забыться, я попробовал смотреть телевизор. Шла передача для рабочих, но и она не вдохновила меня, настолько была идиотской: в то время, когда все знали о волнениях в связи с заключением новых типовых договоров, по телевизору рассуждали о тред-юнионах, о гигиене труда, о монтажных конвейерах; последнее – еще ничего. Хоть показали один из машиностроительных заводов Милана, по сравнению с которым «Гали» застрял где-то на уровне каменного века. Потом шла реклама, потом телевизионные новости. В дверях вместо Джудитты появился ее отец в сопровождении Милло.

Я встретил его – маленького, тощего, с лысиной – у газетного киоска на площади Далмации за несколько месяцев до приезда Лори. Это было прошлым летом. Он угостил меня пивом и сказал, что переехал в Рифреди. «На виа Андреотти, в тот дом, где мясная лавка. А типография все там же, в Борго Аллегри. Ну, а у тебя что слышно? Кончил училище и уже работаешь на „Гали“? „Да“, „нет“ – обычные ответы на вопросы пожилого человека, к которому хорошо относишься. „Давно не видал Миллоски? Я, наверно, сто лет. Но сейчас, когда я живу в Рифреди, он от меня не уйдет. Что, он по-прежнему опекает тебя?“ Это заставило меня поскорее ретироваться. Теперь я снова видел его – небритого, с узкими щелками вместо глаз. Мы поздоровались: само собой разумелось, что он пришел вместо Джудитты.

Появление Миллоски ничуть меня не удивило. Несколько недель назад Милло, зайдя в этот же бар, тем самым вошел в историю наших с Лори отношений, и мы сидели втроем за одним столиком. В последние вечера мы с ним встречались в Народном доме, я рассказал ему о болезни Лори, он огорчился за нее, а потом открыл очередное судебное заседание. «Ну, каково у нас правительство? Послушаем твое мнение на этот счет». Мы немного Поспорили и, как всегда, на прощание пропустили по стаканчику.

– Садись, Каммеи, – сказал он теперь. И подвинул ему стул.

– Нет, лучше не здесь.

Мы пересели за другой столик, подальше от телевизора и громких разговоров.

– Кому слово, тебе или мне? – спросил он.

Сандро Каммеи, которого люди в Борго Аллегри с продиктованной уважением иронией называли Большим Сандро, глубоко вздохнул и посмотрел на меня, прищурившись, с нежностью и укоризной.

– Ты знаешь, что ее положили в Кареджи?

– Я ждал Джудитту, чтобы узнать, как дела. Что сказали врачи в больнице?

– Они сказали что-то ужасное.

– Вот что Каммеи, ты это оставь, – вмешался Милло. – Если ты слышал разговоры о туберкулезе, то туберкулез нынче не так уж опасен.

У меня голова кругом пошла. Возможно ли, чтобы Милло вел себя столь несерьезно? Мне казалось, что утешать Сандро Каммеи – последнее дело.

– Скоротечный, – пробормотал отец Лори… И провел по глазам тыльной стороной руки.

– Ничего подобного, – возразил Милло. – Не скоротечный, а милиарный. Милиарный ТБЦ, твой зять правильно запомнил. Это что-то вроде септицемии, согласен, но в наше время вылечиваются даже от столбняка, а от легочных болезней и подавно. – Наконец он обратился и ко мне. – А ты будь мужчиной. Договорились? Похоже, ее надо было положить в больницу гораздо раньше, это верно.

Наступило долгое-долгое молчание, которому, казалось, конца не будет: глаза встречались с глазами, дымились сигареты и тосканская сигара, за спиной у нас – телевизор: голоса Де Голля и Тамброни, сообщения о покушениях в Алжире, о новых преступлениях Сталина, разоблаченных Хрущевым, о пенсиях… По этим волнам плыли мои мысли в то время, как взгляд Милло говорил мне: «Такие-то дела, сынок. Но ты держись. Не падай духом!»

Каммеи положил конец этой пытке самым неожиданным образом, и сразу стало ясно, для чего он пришел и зачем ему понадобился провожатый: конечно же, он рассчитывал на то, что Милло мне – как отец. Он шмыгнул носом и сказал:

– Она тебя очень любит, моя дочь.

– И я ее, – признался я. – Но кому от этого легче?

– Ты должен доказать– свою любовь.

Снова вмешался Милло:

– Короче говоря, она плоха, не так, конечно, как думает Каммеи… У нее как будто осложнения. Одним словом, не то чтобы менингит, но… И она все время только и делает, что зовет тебя. Я был там, сам все видел и слышал. В минуты просветления, если ее спрашивают, хочет ди она, чтобы ты пришел, она кричит, что нет, а потом ищет тебя и мечется, мечется как безумная.

– Так оно и есть, так, так, – бормотал Каммеи. Он не двигался и был похож на статую, руки на коленях, на щеках слезы, от которых промокла сигарета, прилипшая к губе. Он понял, что плачет, взял себя в руки и, вытерев лицо, пробормотал: – Я должен глотнуть воздуха, прошу прощения. – Он направился было к двери, – но не вышел.

Теперь, наедине со мной, Милло опять превратился в малоразговорчивого человека, в Волка, которого не страшат ни смерть, ни жизнь, сильного своей способностью смело смотреть в глаза действительности. Он объяснил, что они пришли уговорить меня навестить Лори. О какой такой дурацкой клятве болтала Джудитта? Если Лори звала меня в бреду – значит, ей хотелось меня видеть.

– Подумаешь, влюбленные не поладили! Так что же, из-за этого ты хочешь удвоить ее страдания?

Я слушал его и курил, по моей спине пробегали судороги, отдававшие в затылок, и меня удивляла эта чисто физическая реакция. А в голове – неотступная мысль: если Лори действительно плоха, измучена, в бреду, прикована к больничной койке, значит, клятву тем более нельзя нарушать. Со стороны я выглядел, наверно, настолько хладнокровным, что меня можно было возненавидеть.

– Мы вовсе не ссорились, – ответил я. – Мы любим друг друга еще больше, чем прежде. Все дело в данном друг другу слове. Наши отношения основаны на честности. Тебе, да и другим, Джудитте, например, не понять этого, напрасно стараешься.

Милло заглянул мне в глаза и ткнул меня пальцем в грудь.

– Ты-то понимаешь или нет, что она умирает?

У меня, видно, задрожал голос:

– Этого не может быть, Милло, неправда.

– Перестань, – приказал он, – я говорю то, что есть. Не думай, будто я явился утешать тебя. Ты видишь меня здесь потому, что Каммеи хотел, Чтобы мы пришли вместе, и еще потому, что мне понравилась эта девочка, когда я увидел ее с тобой. Но прежде всего я здесь ради тебя, ради того, чтобы тебе потом не раскаиваться в том, что ты вел себя как ребенок. Совесть будет мучить не мальчишку, а взрослого мужчину, учти.

Я сидел, окаменев; мозг был словно стеклянный шар, он дребезжал от шума и голосов, и мне казалось, что в нем уже отражалась умирающая Лори, и я весь леденел от этого видения. И одновременно – советы Милло, его присутствие, его просьба, как эхо далеких времен, как возвращение зависимости, а я-то считал, что давно от нее освободился. Во мне были страх, и протест, и сменившее их спокойствие – уверенность в том, что я поступлю честно, так, как хочет Лори, как я сам того желаю, оберегая нашу любовь. Я взял со стола сигареты и спички.

– Я позвоню завтра утром, узнаю, как дела. Попроси Джудитту, чтобы она была дома.

Встав, я увернулся от руки Милло, которую он протянул, чтобы удержать меня, быстро прошел мимо Каммеи, не глядя на него, вышел на улицу и вскочил на мотоцикл.

Я помчался, как та собака, с той лишь разницей, что не истекал кровью и не скулил, а старался найти в предельной скорости мотоцикла, в жутко рискованных обгонах, в поворотах на полном газу соответствие своему состоянию, взвинченному и в то же время уравновешенному. Не только тело, но и разум держал трудный экзамен, плотный клубок чувств, помимо моей воли, увлекал меня за собой по нашим местам: от Сан-Доменико к мостику через Терцолле, к ярким огням «Красной лилии», к неоновой вывеске «Petit bois», откуда, приостановившись на секунду, я тут же мчался дальше вниз по Винчильята, объезжая вдоль опушки леса машины с потушенными фарами, потом по набережной, минуя «берлогу», через город, не очень людный в эту пору, когда люди или сидят в кино, или дремлют у телевизоров, или уже спят, или занимаются грязными сделками, или разминают кости после нелегкого рабочего дня.

Было начало весны, и воздух становился все холоднее, резал лицо, и у меня коченели руки, зябли колени, стыло все внутри. Но я все равно ехал – с холма на холм, пересекая кольцо и бульвары, как бы стараясь убежать от собственных дум и найти в местах, где мы бывали вместе, какой-нибудь символ, нечто способное остановить меня, дать мне возможность собраться с мыслями. И вот я снова недалеко от дома, по ту сторону речушки, по соседству с домами для греков, с лугом, куда меня водила синьора Каппуджи и где я собирал ей цветы, а Джо – маргаритки для своей матери, с полем, куда мы с Армандо и Дино бегали, вооружившись игральными картами и духовыми ружьями, охотники на лисиц, «robbers and rascals»;[59] и всюду, всюду среди бетона и зелени, вставали перед глазами корпуса больницы Кареджи. Озаренная луной антенна на горе Морелло, казалось, заглядывала с огромной высоты неба за больничную ограду. Словно спасаясь от погони, я помчался вверх по крутой Виа-делле-Горэ, на середине которой у меня сгорела последняя капля бензина. Спешившись, я повел мотоцикл к перекрестку, обливаясь потом, но теперь у меня была цель: ресторан Армандо в сотне-другой шагов.

– О, это ты? Откуда так поздно? Уже первый час ночи, – приветствовал меня Чезарино из-за стойки. – Давненько же тебя не видно было! Несколько дней назад заходила твоя мать. – С засученными рукавами, в жилете, в своем старом фартуке колбасника, он казался анахронизмом, ожившей кариатидой в сверхмодном заведении. Если бы я стал его выслушивать, он бы еще, чего доброго, устроил мне настоящую нахлобучку. По всему было видно, что час поздний: неподвижен огромный вертел и пусты столы, которые убирали сестры и невестки; в огромный холодильник, полностью закрывавший дверь, что некогда соединяла харчевню с сеновалом, закладывали мясо и птицу. А вот и синьора Дора; так же, как и помещение, ее просто не узнать: поверх темного платья огромная розовая шаль, пальцы унизаны кольцами. Она обняла меня со словами:

– Господи, ты-то как вырос! Знаю, по вечерам ты частенько встречаешься с Армандо. Почему же к нам никогда не зайдешь? Все разбежались, исчез Миллоски, не заглядывают больше и шоферы. Но знаешь, что я сказала на днях твоей матери? Что старым клиентам здесь всегда рады. – Обычная история: кто сколотил деньгу, кто обеднел, но все только и знают, что восхвалять «прежние времена», притворно вздыхая при этом. – Ты ужинал? – спросила она. – Я вижу, ты не в духе. – Пришлось объяснить ей, что недалеко от них у меня кончился бензин и я хотел узнать, не одолжит ли мне Армандо немного, чтобы добраться до ближайшей заправки – у выезда из Сесто или внизу, у Ромито. – Армандо сейчас выйдет. – Напротив кухни, в бывшем хлеву, переделанном в отдельный кабинет, компания спортивных боссов собиралась уходить, и Армандо с Паолой провожали их. – В октябре они поженятся, знаешь! – сказала синьора Дора. – Да, мой сын всех вас обскакал. Хотя, правда, ты на полтора года моложе. Но жениться в двадцать лет – не рановато ли? Ему еще в армию идти, однако мы надеемся, что его так или иначе оставят во Флоренции, дай-то бог. Ты, конечно, знаком с Паолой? Золото, а не девушка. Уже совсем у нас освоилась. Да и работящая – в семью. И как подружилась с моими девочками! Поглядеть на них – прямо сестры родные. Вот она какая, моя Паолина!

В блузке и юбке, стянутой на талии широким поясом, Паола была все такой же и, видно, чувствовала себя неплохо в ресторане. Она показала на меня Армандо, и они оба помахали мне рукой. Раскланиваясь с последними посетителями, провожая их до выхода, Армандо бросил не:

– Не уходи, отвезем Паолу домой и немного прошвырнемся, идет?

Вскоре мы сидели в его «фиате-1100»; он за рулем, Паола рядом. Паола, которая когда-то вскакивала со скамейки, разъяренная, но всегда готовая улыбнуться, осталась все той же покладистой эгоисткой.

– Вот-вот, сейчас меня высадите, а сами отправитесь, представляю себе куда. Небось в какой-нибудь ночной кабак!

Мы подъехали к одному из старых домиков на виа Карнесекки, где она жила. Для ее родителей – отца, простого служащего, и матери, скромной учительницы, – предстоящая свадьба была событием, о каком они и не мечтали. Неужели ее сопливый братишка, тоже вырос? Я держал дверцу, дожидаясь, пока Паола выйдет, чтобы пересесть на ее место.

– Нет, нет и нет, – уверял ее Армандо. – Я устал не меньше твоего, ты же знаешь, что за денек у нас выдался сегодня, и надо еще проверить счета, прежде чем лягу. Только подброшу Бруно до колонки, он возьмет канистру бензина, и все. Домой его отвозить не нужно, он на мотоцикле, верно?

– Ну да, это все предлог, – сказала она. – Если вы куда-нибудь собираетесь, я поеду с вами, не так уж я устала.

– Что же, при Бруно нам и поцеловаться нельзя? – спросил Армандо. – Да он и не смотрит на нас. Он такой же, как я, верно, Бруно? Мы с ним от природы верный народ.

– Знаем мы вашу верность, миленькие! – воскликнула она. – И вас знаем, и вашу «берлогу».

Еще бы, ведь она бывала там на наших вечеринках, а потом наедине со своим будущим муженьком. Я смотрел на них, как на марсиан, даже как на троглодитов, не вмешиваясь в их разговор.

– Ладно, – сказал он. – Поехали с нами. Махнем на вокзал, выпьем чего-нибудь, съездим за этим треклятым бензином, а там подбросим Бруно и останемся вдвоем.

– Эдак мы до двух проболтаемся, – заявила она. – Так уж и быть, сами поезжайте.

Армандо поцеловал ее, причем она взвизгнула, а потом, выйдя из машины, наклонилась и чмокнула его сама.

– Делайте, что хотите, я вам доверяю, – сказала она, открывая дверь парадного. – И без того у вас совесть не чиста.

Oни оба засмеялись, и Армандо дал газ.

– Иногда мне кажется, что я уже женат, – заметил он. – И это не так уж плохо! Правда, по вечерам другой раз охота порезвиться. Работа, любовь и, когда нужно, немного развлечений, полчасика перед сном, как сегодня. Куда поедем?

На улице было пусто, Рифреди остался позади, мы ехали вниз по Ромито, вдоль красных стен крепости прогуливались неизменные синьорины.

– Эти не годятся, – сказал он. – О, господи, хуже третьеразрядных. Я знаю одну из них, так она и наградить может… Двинем к центру, устроим небольшой смотр на виа Строцци, виа Сассетти и виа Торнабуони. Прелесть демократии заключается в том, что она перенесла бардаки на свежий воздух.[60] Кто знает, какими они были раньше. Во всяком случае, в них не было такого выбора, факт. Но не выпить ли чего-нибудь для начала? В «Chez-moi» или в «Колодце»?

Мне было все равно. Душа моя треснула пополам: по одну сторону ресторан, вертел, Дора, Чезаре, Паола и ее «миленький», эта гонка на машине Армандо по центральным улицам, где я проезжал часа два назад; по другую – вся моя тупая боль, огромная змея, переваривавшая собственное отчаяние. Именно здесь отражалось постоянно, но смутно, как в запотевшем зеркале, лицо Лори, в которое я изо всех сил старался не смотреть.

Мы выбрали «Колодец». Я был без галстука, и мне пришлось купить его тут же, в кассе, и нацепить под свитер – иначе меня не пускали. Рядом смеялся Армандо:

– Когда идешь со мной, ты должен быть при полном параде. – Он повернулся на 360 градусов и сказал: – Вот, бери пример с меня. Профессия обязывает, да и привычка уже.

Шелковая рубашка, галстук бабочкой, пиджак с двумя разрезами, волосы напомажены и зачесаны назад: он как был, так и остался увальнем, но, несомненно, приобрел более изысканные манеры. Благодаря своим способностям он наладил прибыльное дело, и это были, может быть, единственные за месяц его полчаса развлечений… Потом он женится, постарается отвертеться от воинской повинности… Я правильно сделал, что зашел к нему.

Мы спустились вниз. На ступеньках он сказал:

– Пойдем к стойке, ладно, Бруно? Ты наверняка не богат, да и у меня не столько денег, чтобы поить шампанским этих монашек.

Только полчаса, но я буду вспоминать о них.

31

Со стаканами в руках, то и дело останавливаясь, мы бродили по двум залам и вокруг площадки для танцев, между колоннами, где в полумраке стояли столики; людей было немного, и они либо любезничали, либо скучали. В глубине, у стены, оркестр играл жалкое подобие блюза. Какой-то лысый в смокинге кивнул Армандо, и он поклонился ему; рядом с лысым сидела блондинка в норковой шубке внакидку, под которой сверкали плечи и наполовину обнаженная грудь, лысый что-то нашептывал ей на ушко, и она, запрокинув голову, беззвучно смеялась. Они походили на экспонаты из музея восковых фигур.

– Мой клиент. Он из Прато, у него на фабрике около сотни ткацких станков. И станки и баб каждую неделю меняет. С этой блондинкой он монтирует очередной станок… А десять лет назад сам вкалывал у станка.

И еще – компания американцев, пожилых, лет под. пятьдесят, и веселых – три женщины и двое мужчин: женщины в пестрых платьях, с размалеванными лицами улыбающихся мумий; один из мужчин – сухой, долговязый – важно смотрел на всех сверху вниз, другой – с брюшком, упиравшимся в стол, – кашлянул, когда мы проходили мимо, и, не без умысла кивнув в сторону дам, сидевших напротив него, буркнул: «Ain't you stinking».[61] Мне не трудно было удовлетворить любопытство Арманде», я перевел, и мы рассмеялись. На этом разведка окончилась: две девушки за следующим столиком пригласили нас, и Армандо первый узнал одну из них:

– Кого я вижу! – Это была Мириам, «чистюля», два или три раза побывавшая у нас в «берлоге», причем танцевал с ней или я, или тот же Армандо. – Новая работа?

Вместо ответа она представила свою подругу:

– Это Сабрина. Может, присядете на минутку?

– Нет, милая, – заявил Армандо. – Сидеть за столиком и болтать с вашей сестрой – слишком дорогое удовольствие. – Он тут же положил глаз на Сабрину – наверно, потому, что она была «на новенького». – Если вас устроит виски у стойки, – продолжал он, – на это я еще наскребу.

– Лучше, чем ничего, – согласилась Сабрина. – По вторникам у нас мертвое царство.

– Учти, – сказала Мириам, – если ты его обработаешь, у него куча монет. А этот вроде нас пустой, просто свой парень. – Она взяла меня под руку, и мы вернулись к стойке.

Разговор, ленивый и расплывчатый, как музыка, свет, краски, голоса. Медленный фокстрот сменился какой-то фантазией. Облако табачного дыма, та еще обстановочка. Только слова. И только два круга с девицей, ничего больше. Но этой девице, этой ночи, наконец, словам, которые меня возбуждали и потом разом вылетели из головы, тоже будет суждено занять свое место в моей памяти. Мы поставили бокалы на стойку и долго танцевали одни.

– Подожди, не напоминай мне. Тебя зовут… Бруно, да, да, Бруно. Ты работаешь на заводе, если не ошибаюсь. Прошло уже два года, а может, и больше. Но у меня неплохая память на лица, стоит только поднатужиться. Разумеется, до тех пор…

– Пока не напьешься?

– Что-что, а это удовольствие я имею каждый вечер.

– Одним словом, здесь лучше, чем в универмаге.

– О, да у тебя, я вижу, тоже память ничего! Я была чуток посвежее, ты не находишь?

– Не сказал бы. Скорее, тогда ты была еще просто зеленой. Ты носила прическу «лошадиный хвост», а с этими локонами ты просто прелесть.

– Я всегда выглядела моложе, чем на самом деле, хоть была старше вас всех, а вы и не знали. Я ведь уже совершеннолетняя, иначе мне нельзя было бы заниматься этим делом.

– Ну и ну! А посмотришь на тебя, так ты с сорокового года.

– Нет, мне двадцать три. А ты с какого года?

– Извините, с сорок первого.

– Господи, совсем еще ребеночек!

– Ты флорентийка? Вот уж чего не помню, того не помню.

– Нет, я родилась в Милане. Вернее, рядом, в Ро, знаешь, где это? А во Флоренции я с малых лет. Я тоже из рабочей семьи, так что могу тебя понять. Ты за этого трактирщика держись – с ним не пропадешь!

– Ты была деликатнее во времена «берлоги».

– Ладно трепаться-то. Дай-ка я тебя поцелую. А ты почему меня не целуешь? Вот, вот, молодец, только не наваливайся так. Если директор увидит, он мне вставит фитиль: за одну порцию виски я не имею права здесь с тобой прохлаждаться.

– Я тебе еще поставлю. За свои кровные.

– Хочешь, чтобы я назюзюкалась? Виски такая штука, после которой два пальца в рот не сунешь: не помогает.

– Боишься опьянеть?

– Точно. До чего умный ребеночек!

Кажется, оркестр кончил «Ты одинок сегодня ночью» и заиграл «Как симфония…»

– Ладно уж, выпьем. Слыхал, что Сабрина сказала про мертвое царство? Всего-то четыре или пять рыл, да и те, вроде вас, у стойки торчат. Гляди, как приятель-то твой разошелся. Несмотря на свои денежки, с такими замашками ему никогда не стать синьором. А правда, у него столько денег?

– Меньше, чем ты думаешь. Размахнулся-то он недавно, а раньше у него обыкновенный трактир был.

– Зато теперь! Сама видела. Ну и цены же у него, милый мой. Как-то вечером, с месяц назад, я там была. Он – с девкой какой-то, сделал вид, что не знает меня. Только подмигнул. Девка-то его невестой оказалась.

– Они еще не поженились.

– А я вот замужем. Но с мужем мы не живем. Он рабочий, как ты, как мой брат и отец. Все вы хороши!

– Что же у вас случилось?

– Смех один. При желании все можно было уладить – поговорили бы, и дело с концом. Он мне чуть ли не сразу после свадьбы изменил там с одной красоткой. Сам-то ты что бы сделал на моем месте?

– Я? Подумал бы.

– А вот я не подумала. Когда я об этом узнала, мне так больно сделалось, что даже сил не стало ругаться. Однажды вечером он не пришел домой, только под утро заявился – с ней был. Я работала на Выставке кустарных изделий – работа всего на несколько недель, а из универмага меня уволили потому, что я замуж вышла. Там на выставке был один мебельщик из-под Милана, деревенский. На следующую ночь домой не пришла я. Не то, чтобы мне этого очень хотелось, а так, чтобы отомстить. Ведь я была влюблена в своего, как кошка!

– Ты все еще любишь его, если не ошибаюсь?

– Может быть, но я-то знаю, что мне его не вернуть. Он живет со своей красоткой, заделал ей ребеночка, через год – второго. Постой-ка, сам то ты часом не на «Пиньоне» работаешь?

– Нет, – ответил я, – можешь не волноваться, я его не знаю.

– А хоть бы и знал! Его фамилия Панераи, а имя Валерио. Уверена, что ты не вздумал бы рассказывать ему, где меня встретил. Он бы, пожалуй, вылупил глаза, если бы ему объяснили, что можно заниматься этим делом и оставаться чистой. Да и ты небось не поверишь, если я признаюсь тебе, что по постельной части я почти не промышляю. Потому-то у меня и денег никогда нет. И здесь на меня смотрят как на исключение. Все зависит от меня самой. Тут есть один, к примеру, каждую ночь захаживает, скоро небось придет, он провожает меня до дому, большие деньги предлагает – до пятидесяти тысяч дошел. Вернее, он их уже всучил мне. По-твоему, пять розовых бумажек на дороге валяются?

– Что ж, если тебе противно…

– Сама не знаю. Он меня не волнует. А ведь не старик какой-нибудь. Он играет, тем и живет. Вот кто настоящий синьор. Мне противно, все вы мне противны, когда нужно спать с вами. И с ним также – никак не поборю отвращения.

– С мебельщиком ведь тебе не было противно.

– Так, попрекай меня, читай и ты мне мораль. Ишь, скорый какой! Ах да, ты из той же породы: вы торчите у своих станков, и от вас воняет потом.

– Придется проглотить, – улыбнулся я. – Ну и язычок у тебя, знаешь!

– Я говорю правду, солнышко. Но по вечерам вы моетесь. Когда братец с папашей мылись, вот это я понимаю – водичка была! Валерио каждый вечер отдраивался О, внешне у него все было, как надо!

– Обычно те, кому не повезло с замужеством, возвращаются домой, к своим.

– К отцу-то? Матери у меня нет, а что до отца с братом, так о них братова жена печется, а я – позор на их голову. Нет, самой лучше жить – сплю досыта и еще танцевать люблю… Понятное дело, бывают и накладки – работа такая. Когда пьяный какой-нибудь врежет тебе так, что у тебя потом фонарь под глазом, ты знай терпи, да и только. Мне пока еще не доставалось, может, потому, что я счастливая.

– Все время о муже думаешь?

– Еще бы, ведь до него у меня ни с кем ничего не было. Но любовь проснулась во мне потом, когда я ему отомстила. Я, наверно, дура, да? Теперь, когда я сплю с кем-нибудь, даже с важными синьорами, я уже не получаю того, что с ним. Поэтому я, насколько возможно, и берегу себя – сама Не знаю, для кого. А как по-твоему, я еще ничего? – спросила она. И тут же: – Да что это я, в самом деле! Не думай, будто я часто плачусь. Я никогда ни с кем не говорю об этом. А ты – другое дело: тут и «лошадиный хвост» и «берлога»… Правда, я и была-то там всего несколько раз, причем все больше без тебя. А что с твоим другом, который в лицее учился, ну, с тем, блондином? Вот кто действительно был хорош, получше, чем ты, хотя и у тебя гляделки дай бог на пасху.

Она не стала ждать, пока я отвечу. Все это время она неприметно следила за тем, что делалось в зале.

– Давай без церемоний, – вдруг предложила она и щекой прижалась к моей, расплываясь в улыбке. – Ну и как тебе моя басенка? Я их сочиняю каждый вечер. Сегодняшнюю, кроме тебя, еще никто не слышал. Привет, надеюсь, ты принесешь мне удачу.

Она направилась прямо к столику, за которым устроился какой-то бывалый с виду старикашка с пегими волосами. Одновременно Сабрина бросила Армандо и присоединилась к ней: щебеча, они подсели к этому синьору, чтобы составить ему компанию. Синьору в том смысле, который вкладывала в это слово Мириам, если, конечно, слова вообще имели для нее смысл.


Когда мы уселись в машину, Армандо сказал:

– Подзарядились мы прилично, теперь и разрядиться не мешало бы. Хочешь? Или к шлюхам, кроме Розарии, у тебя по-прежнему душа не лежит?

– Вот именно, тут уж ничего не поделаешь.

– А может, просто денег нет?

– И то верно, – соврал я.

– Подыщем одну на двоих.

– Я выйду из машины, когда ты найдешь что-нибудь подходящее. Выкурю сигаретку и подожду, пока ты управишься. Мне что-то не того, не втравливай меня.

Я был полон щемящей тоски. У меня болела голова – может, от двух виски, выпитых неразбавленными и на голодный желудок. Похоже, что болтовня Мириам как бы приглушила в моем сознании боль, которая теперь снова давала о себе знать. Мысли возвращались к Лори, к разговору с Милло, к слезам Каммеи, к освещенным луной корпусам Кареджи, и мне мерещились крики и стоны, ее сухой надсадный кашель, ее тяжелое дыхание и голос: «Значит, все неправда, ты такой же, как он, такой же!» Мне казалось постыдным дезертирством то, что я не рядом с ней, казалась детской игрой клятва, которую я ей дал, я чувствовал свое величайшее ничтожество и мысленно себя поносил. Броситься к Лори, обнять ее, вдохнуть в нее жизнь – вот что такое любовь, а не идиотская верность слову, которое она вырвала у меня, мучимая жаром и призраками, осаждавшими ее даже в самые радостные минуты. Я никогда так не любил ее и наверняка никогда так не страдал от любви, как сейчас, в то время как Армандо говорил:

– Центр не узнать. Сахара да и только. Может, тут уже успели побывать блюстители нравственности, – а я отвечал:

– Поворачивай, попробуй поближе к вокзалу, на Виа-де-Банки и на виа Панцини или перед «Великой Италией», там всегда кто-нибудь да есть.

– Нашел кого учить, – обижался Армандо. А я:

– И буду учить, только не втягивай меня в это дело, понял?

И вот он говорит:

– Ей-ей, облава была, попробуем где-нибудь в районе Кашине?

Эта тяжесть в голове и путаница в мыслях; освещенные вокзальные часы, на них восемнадцать минут третьего; пелена ночи над виа Аламанни, что вся в ухабах, а он еще ведет машину, как скотина; на светящемся щитке красная стрелка бензомера показывает три четверти бака, стрелка масломера – около четверти. Армандо включил приемник, идет ночная передача – музыка действует мне на нервы, я выключаю приемник, Армандо это не нравится, он спрашивает:

– Слушай, что с тобой творится сегодня? Какой-то ты весь вечер невеселый. Поругался, что ли? Обрати внимание на мою скромность: я не поинтересовался даже, кто она, знаю, из тебя слова не выжмешь, если ты пожелаешь что-то скрыть.

Я готов упасть ему на плечо и разреветься, но меня удерживают остатки гордости. Я отвечаю:

– Занимайся своим рестораном, ходи по бабам, только не капай мне на мозги, понятно?

Он сбавляет скорость и поворачивается, чтобы посмотреть на меня.

– Тебе что, виски в голову ударило или ты втрескался в Мириам? На таких, как она, тебе и за неделю не заработать. Но если потерпишь до четырех и они выйдут одни, тысчонок за пять ты ее оформишь. Подумай, когда будешь в состоянии.

Я молчу, даю ему высказаться, потом говорю:

– Хватит об этом, Армандо. Так куда едем?

– Мы же решили насчет Кашине. Знаешь, где там пятачок? Нет, я туда не полезу, это еще почище крепости, просто глянем одним глазком, так, для развлечения. Тем более что тебе уже скоро на работу. Может, просто домой дернем?

– Нет, нет, нет! – кричу я. – За меня не беспокойся.

Мы на Пьяццале, где на высоком постаменте восседает на коне одинокий бронзовый Виктор-Эммануил, а вокруг – такая же лунная пустыня, как и везде. Въезжаем в аллею, которая чем дальше, тем оживленнее, вдоль газонов и манежа тускло горят фонари. Армандо сбавляет скорость. Он зажигает дальний свет, и мы видим с десяток несчастных женщин, они, заметив, что он притормозил, выходят прямо к машине. Физиономии и голоса, внушающие страх. Там, где потемнее, топчутся, мужчины. Я закрываю глаза – настолько чувствую себя жалким и усталым, тогда как Армандо вступает в переговоры. Чья-то рука, просунутая в окно машины, тормошит меня.

– А ты, красавчик, спишь и ничего не хочешь сказать Наннине?

Лицо и на нем огромные нарисованные губы; зато голос не такой грубый и хриплый, как у остальных.

– Нет, это для него… Я собственно…

– Что «собственно», сам обходишься? – спрашивает она своим милым голосом и смеется.

Машина срывается с места; чтобы не удариться, я упираюсь в ветровое стекло.

– Сплошное дерьмо, и они еще хотят две тысячи лир! Попробуем найти что-нибудь подальше, – бурчит Армандо. Снова дальний свет фар на двух рядах кустарника и на асфальте. – Мы на Королевской площади, дальше – не их зона. Можно заехать и выпить по чашечке капучинно в «Индиано», а ты заодно и бутерброд съешь – сразу отрезвеешь. – Но он не успевает прибавить газ: нас снова осаждают. Те же физиономии, те же фигуры – толстые и худые, изможденные, те же пальтишки – красные, серые, черные, меховые накидки, распущенные волосы. И те же тени покровителей, да и не только покровителей.

– Фьямметта.

– Джованна.

– Ева.

Мы при свете фар видим их, мы слышим их, они же, выходя из темноты, не видят даже, на какой мы машине. Другой голос:

– Сколько вас?

– Двое, – отвечает Армандо. – Но нам нужна одна.

– Я согласна – по тысяче лир с носа. Только денежки вперед.

– Ты не в моем вкусе.

– По пятьсот.

– Да отвяжись ты!

В ответ звучит ругательство. И уже издалека тот же голос:

– Там двое, им не угодишь. Попробуй, что ли, ты, Розария.

Тут же из темноты позади машины – гортанный голос, очень похожий на мужской, с претензией на игривость:

– Эй, мальчик, тут и я, Розарина. Мы работаем на пару, Динуччо и я – кому что надо.

Что это со мной, в чем дело? Как будто вся моя жизнь в этом крике, детство и первый школьный день, крепость и сестры вот этих несчастных женщин, еще не все сошедшие со сцены, например, Кларетта, если не Неаполитанка и Бьянкина, чьих покровителей мы так боялись, предупреждая об их появлении Томми и Боба; тут и отрочество на берегу Терцолле, жевательная резинка и одна затяжка на двоих – и идеи, к которым я приобщил его, все, вплоть до вечера, когда он сказал мне об отъезде Бенито. Что мне теперь с того, что я был прав, плюнув ему в рожу? Розария – ерунда, Розарию я уже давно осудил, и именно он помог мне это сделать. Но не из дружбы, из ревности! Сейчас ничто в мире не касается меня, кроме Дино и его падения.

Они появляются вместе, он – за спиной Розарии, с моей стороны. Она говорит:

– Этого фрукта тоже желаете?

– Послушай, – протестует он. – Нечего сказать, хорошо ты меня представляешь?

Вижу Армандо, вцепившегося в баранку, и слышу его слова:

– С ума сойти, я-то знал, но… – Открываю дверцу перед носом Розарии, выхожу, хватаю Дино за лацканы пиджака и, прежде чем он успевает что-то понять, наношу первый удар, целя в переносицу. Несмотря на свою силу, он и не думает защищаться, он, как всегда, трусит и даже не хнычет, падая на землю, закрывая лицо и голову руками. Розария пытается разнять нас, наклонившись надо мной, и больше кричит, чем уговаривает успокоиться.

– Бруно, Бруно, никто же не знал, что это ты, ты же знаешь, что я тебя любила. Бруно, он тоже тебе друг. Бруно, тебе будет плохо.

И еще больше, чем она, орут ее подруги:

– Шпагат! Шпагатик!

– Шпагат, Динину бьют!

– Где же Шпагат? Зовите его!

– Шпагат, эй, Шпагат!

Мощная рука хватает меня за плечо, потом наносит мне удар в висок, от которого я валюсь с ног, грохаюсь, оглушенный, рядом с Дино, меня топчут, пинают, и теперь уже я отчаянно прикрываю голову и лицо. Затем чувствую, как меня поднимают и, словно мешок, бросают на сиденье, я соображаю это, когда мотор гудит уже рядом домом и машина останавливается.

– Слава богу, хоть машину мне не перевернули, – говорит Армандо. Это конец рассуждения, которого я не слышал. – Тебе лучше? Значит, кости целы, слава богу. Мне тоже повезло, только рубашка и галстук пострадали. Спокойной ночи, завтра все обсудим, загляни к нам вечерком. Разумеется, Паоле и моим – ни слова.

Я вошел на цыпочках, у Иванны горел свет, сам не знаю, как я добрался до своей комнаты, заперся и рухнул на постель. Кости были целы, это верно, но мне здорово досталось, и я уснул как убитый. Через несколько часов меня, барабаня в дверь, разбудила Иванна.

Недолгого сна оказалось достаточно, чтобы силы мои восстановились, и я только чувствовал боль во всем теле, особенно в боку, где красовался огромный синяк, к которому просто невозможно было притронуться. Но голова была свежая, и, едва открыв глаза, я уже решил, что побегу к Лори, а не на работу. Я торопливо мылся и одевался, и Иванна обратила внимание на мою спешку, так же, впрочем, как и на темную отметину у виска, которую я только что сам увидел в зеркале ванной.

– Я был с Армандо, – опередил я ее. – Кстати, тебе привет от Чезаре и Доры. Я немного ушибся о дверцу машины.

Иванна посмотрела на меня с нежностью.

– Вчера вечером заходил Милло, он искал тебя.

Я не вспылил, не стал оправдываться. Милло все рассказал ей – тем лучше; все равно они ни в чем не убедили меня своей обывательской, ложной жалостью, и свое нынешнее решение я принял сам.

Никакой трагедии, просто обстоятельства сложились не в нашу пользу, только и всего; будь я возле Лори, мы бы что-нибудь придумали. Все второстепенное исчезло, осталась одна, словно во сне меня осенившая мысль: если я буду у ее изголовья, она спасена. Наша любовь, которая видела нас счастливыми, станет еще сильнее, прогнав зло. Если Лори по-своему верила в рай, я тоже поверю в него, но чтобы жить в нем на земле, вместе с ней.

Мне даже показалось само собой разумеющимся то, что Иванна, подавая мне плащ, сказала:

– Прости меня за все. Ты – туда, правда?

32

Одно дело – рана, кровь и даже смерть на войне, в автомобильной катастрофе, на ринге, от несчастного случая на производстве, от руки убийцы. Другое дело – болезнь, которая не идет в открытую, а берет тебя в кольцо, сверлит изнутри, вытягивает все соки, опустошает тебя. Она – неотъемлемая часть старости, когда тело дряхлеет и неизбежно разрушается. Я не мог примириться с этим: Лори была первым человеком, которого я видел больным, подавленным чем-то непостижимым, мешавшим дышать. Чтобы победить это непостижимое, я, когда был у нее, заключил ее в объятия, чтобы ее груди снова расцвели, хотя они и не казались мне увядшими, чтобы вселить в нее, да и в себя тоже, уверенность в том, что мы живы. Охваченный отчаянием, я бросился навстречу той ночи, которую теперь упорно пытался загнать в самый дальний угол памяти.

Все растворилось в свете и запахах утра. Правда, я не замечал ясного неба, раскрывшихся почек, сверкающей травы на захламленных мусором берегах Терцолле. Как слепой, я двигался по знакомым улицам, не обращая внимания на декорации. Инстинкт бегства, забросивший меня в бар у заставы Прато, превратился теперь в действенную надежду, в жажду искупления собственной вины. Я взбунтовался потому, что близость зла отшатнула меня; теперь вместе с мужеством, внушенным любовью, я вновь обретал свободу духа и власть над своими поступками. По мере того как я приближался к больнице, а она была недалеко, я, словно последний идиот, давая волю воображению, представлял себе, как мой приход возвратит Лори к жизни.

Может быть, из желания продлить это ощущение, обуздать нетерпение и побороть остатки страха я не сразу вошел в калитку больницы, а остановился перед ней, чтобы закурить. Больница Кареджи находилась на задах, в глубине улицы, на противоположном конце которой высились цехи «Гали»; я проходил здесь тысячу раз, держась за руку синьоры Каппуджи, бегал тут с мальчишками и всегда выбирал именно эту дорогу, чтобы сократить путь, если возвращался домой со стороны виа Витторио. Я часто видел «неотложки» и машины скорой помощи, небольшие автобусы, которые мы называли «пилигримами», глазел на сестер милосердия и санитаров, куривших в беседке больничного парка. Но я ни разу не ступал за эту калитку; инстинктивно я всегда обходил ее, держась другой стороны площадки, где на моих глазах с годами появился навес, лотки для торговли фруктами и цветами, стоянка, на которой я сейчас оставлял мотоцикл. Я никогда не бывал в больнице. Никогда не соприкасался с этой обстановкой, в которой есть что-то от кладбища, от поражения. Как чужак в своем районе, я справился у сторожа насчет стоянки; это был старик в кепке и рваном плаще, доходившем ему до пят, поглощенный своей «ответственной» работой.

– Почему только мотоциклы и велосипеды?

– Потому, что для машин стоянка на территории лечебницы, рядом с центральной аллеей, как раз посередине.

– А как навестить больного… тяжелобольного?

– Смотря какая болезнь. Терапия, хирургия?

– Думаю, терапия.

– Центральная аллея, – повторил он.

Но все равно, пройдя по ней несколько шагов, я не знал, куда теперь направиться: передо мной встали многочисленные корпуса, на первом из них я прочел: «Хирургическое отделение». Меня обогнал «Фиат-600» и тут же остановился: навстречу мне бросилась Джудитта.

– О, Бруно, Бруно!

За рулем сидел ее муж. Он поставил машину неподалеку и догнал нас. Был он среднего роста, но такой толстошеий и пузатый, словно его накачали воздухом; тонкие конечности производили впечатление плохо подобранных протезов. Он шел вприпрыжку и, разговаривая, беспрерывно размахивал руками, должно быть полагая, будто таким образом можно придать выразительность самым пустым фразам. Нужно было снять с него все лишнее, громоздкое, чтобы увидеть то некогда нормальное лицо, которое угадывалось в его заплывших чертах. Теперь же у него была банальная физиономия толстяка и на ней светлые глаза с грустинкой. Я смотрел на них – на него и на Джудитту, они представляли собой идеальную семейную пару: она значительно моложе, далеко не такая толстая, как он, но пышногрудая и круглолицая. Можно было догадаться, что обычно они много смеются, смакуя всякие сальности, причмокивая, предаются обжорству; можно было представить себе их дочерей – цветущих и смешливых, как они сами. По сравнению с их показной скорбью слезы, пролитые Сандро Каммеи накануне вечером, были слезами любящего отца, человека пусть недалекого, но достойного уважения.

– Дзаникелли Луиджи, – представился он, протягивая мне пухлую руку и застегивая пиджак на брюхе. Он скривил губы – не от высокомерия, подумалось мне, а давая понять, что дела обстоят весьма плачевно. Этот омерзительный тип на мгновение, не больше, стал моим другом, потому что добавил: – Я рад, что вы пришли. Когда Лори увидит вас, ей не станет лучше, зато покажется, будто она оживает.

А вот пока он ставил машину, Джудитта мне сказала другое:

– Плохо, Бруно, очень плохо, она без сознания, крепитесь, будьте мужественны, мы вот мужаемся. Вы бы видели, во что она превратилась за какую-то неделю с небольшим, просто не верится, не знаю, как мы переживем это. – Она задержала мою руку, и мне показалось, что ее рука дрожала.

Мы пересекали аллею, Луиджи нес свое тучное тело и, заглушая вздохи Джудитты, которая шла между нами, пытался подбодрить меня.

– Хорошо, что вы не пришли сегодня ночью, вам повезло – это было ужасно. Но чем черт не шутит! – неожиданно заключил он. – Утром ей стало лучше.

– Луиджи дежурил возле нее ночью, – объяснила Джудитта. – Мне пришлось вернуться домой из-за девочек. Моя свекровь женщина пожилая, а маленькую нужно и помыть и одеть перед детским садом. Старшая – ничего, она все поняла, на то она и старшая.

Мы миновали два корпуса.

– Это там, в самом конце, – сказала она. – Мы поместили ее в платную палату. У нее сейчас отец и Луиза.

– И, к счастью, еще и сиделка дежурит. Луиза небось о том только и думает, как бы заставить Лори молиться.

Перебивая Джудитту, ему удавалось время от времени отвлекать меня от тягостных мыслей, вызванных ее словами. И все равно у меня сохло во рту, и я испытывал чувство все нарастающей тревоги, даже курить расхотелось: затянувшись еще раз, я выбросил сигарету.

Луиджи описал полукруг у нас за спиной и пошел рядом со мной, взяв меня под руку.

– Вы давно знакомы?

– Месяца четыре или пять.

– Дитта мне рассказывала… Вы ее очень любите?

Допрос, который до него учинила мне его жена, потом Милло, потом Иванна, – правда в иной форме. Снова я ненавижу этого типа. Машинально отвечаю:

– Иначе меня бы здесь не было.

– Это ничего не значит. Мне известно, что вчера вечером…

Неужели и ему я должен говорить о нашей клятве? Я освободился от его руки и без лишних церемоний предложил ему оставить меня в покое. Мое движение было настолько резким, что Луиджи чуть не потерял равновесие.

– Джиджино, – взмолилась Дитта. Это был упрек и одновременно предостережение.

Он сказал:

– Все мы переживаем трудные часы, так возьмем же себя в руки, верно я говорю?

Мы поднялись на несколько ступенек и оказались в длинном коридоре. Пахло нежилым – странной смесью запахов дезинфекции, пищи, мочи и крови, – я инстинктивно задержал дыхание. Прошел санитар, толкая перед собой тележку, нагруженную свернутыми простынями. Еще одна лестница, снова коридор, двери и в глубине – огромное окно. За столиком сидела монахиня. Напротив, спиной к окну, – Сандро Каммеи. Он пожал мне руку, и я не понял, доволен ли он моим приходом.

– Спит, – сказал он. – Наконец-то ей сделали укол. Там сейчас Луиза, сиделка придет в десять.

Мы смотрели друг на друга молча. Луиджи вынул пачку сигарет, предложил мне, но я отказался. Он поглядывал на меня исподтишка, теперь уже с недоумением и явно подозрительно. Вся троица была достойна того, чтобы ее изобразили в «Снятии с креста», – один краше другого: живая бочка сала, старик – кожа да кости и женщина – сплошная грудь; они или курили, или просто сопели, и их потные физиономии с кругами вокруг глаз и с отвисшими губами действовали мне на нервы. Луиджи, как будто что-то решив, тронул меня за руку, и я пошел за ним к окну.

– Вы поняли, что это такое? – спросил он и сам себе ответил: – Острый диссеминированный милиарный ТБЦ. Никакой наследственности, разумеется. Плеврит тоже ни при чем, в крайнем случае – это одна из причин, притом не главная. От этой болезни сразу не вылечишься – нужны недели. А в таких случаях, как у Лори, которые врачи называют скоротечными, одно из двух – либо несколько дней – и человек спасен, либо конец. Я, как могу, успокаиваю жену, но это так ужасно.

Теперь я закурил и слушал, стараясь вникнуть в его назойливое жужжание.

– Сегодня ночью, – продолжал он, – у нее дежурил молодой врач, так, практикант, он еще не успел позабыть, чему его учили, и любезно мне все объяснил. Милиарный туберкулез, сказал он, угрожает только совсем юным. Чаще всего им заболевают дети. У тех же, кому больше тридцати, можно сказать, иммунитет.

Противный до отвращения, он то и дело притрагивался к низу живота: у него наверняка была грыжа, и он сам нуждался в лечении.

– Этот докторишка объяснил мне, что существует четыре пути распространения инфекции, иными словами, четыре пути, которыми распространяется бацилла. Потому что и здесь все начинается с палочек Коха. Но в подобных случаях контакт не опасен. – Должно быть, он увидел молнию в моем взгляде – в его я прочел искреннюю обиду. Я убедился, что не ошибся, когда он прибавил: – Надеюсь, вы не сочли меня навязчивым?

– Разве я вам что-нибудь сказал? – ответил я.

И он продолжал. Он давал мне научное объяснение, которое в конце концов даже заинтересовало меня:

– Доктор перечислил мне все четыре за рюмкой коньяку, но я припоминаю только два. Один он, кажется, называл гематогенным путем, а дальше не помню. В общем, палочка попадает в легочные сосуды и проникает в легкие. В данном случае речь, кажется, идет о классическом пути. Палочка оседает здесь, – он коснулся огромного живота, – потом приходит в движение и направляется прямо в сердце и легкие, где образуется множество крохотных бугорков, которые притягиваются друг к другу, будто они намагничены, и постепенно наступает удушье. Они крупные, величиной с просяное зерно, вот откуда – милиарный.[62] – Голос его прервался, по пухлым щекам покатились слезы. – Я так люблю Лори, может, еще больше, чем вы, – пробормотал он и повернулся ко мне спиной, чтобы успокоиться: Джудитта позвала его, а я остался один и стал смотреть в окно.

Кипарисы больничного парка раскачивались над белой стеной, а дальше – восседали на своих высоких постаментах похожие на собак львы, которых я помню с детства. «У них на щитах – герб Флоренции, Брунино. Быстрей, быстрей, здесь воздух заразный, пошли, отсюда», – говорила синьора Каппуджи. К тревоге, к нервному состоянию снова примешивался страх. Сил моих больше не было терпеть. Я направился к ним, они сидели рядом с монахиней и разговаривали. Я отвел в сторону старика Каммеи, чтобы спросить у него, где палата Лори. Он показал мне дверь, и, не дав ему опомниться, я решительно двинулся к ней: тихо повернул ручку, рывком освободившись от Джудитты, которая бросилась ко мне и хотела меня задержать.

– Вы ее разбудите, почему бы вам не подождать?

Палата была погружена в полумрак, у дальней стены тускло горела занавешенная лампа, женщина с опущенной головой сидела у баллона с кислородом, между тумбочкой и двумя койками – той, что стояла рядом с дверью, и еще одной, у края стены, в которой угадывалось окно, закрытое шторой. На второй койке лежала Лори. Но прежде чем я различил все это и увидел приподнятое на подушках тело, я услышал ее дыхание. В тихой и темной палате оно, должно быть, звучало громче, чем было на самом деле. Как будто отбойный молоток, который вместо грохота издавал бы звук, до ужаса похожий на человеческий вздох. Та же частота ударов, та же дрожь скалы у нее в груди. То же ощущение жестокости и разрушения. Мачеха подняла голову, узнала меня, хотя и видела впервые, приложила палец к губам. Привыкнув к полумраку, я шагнул вперед. И увидел ее: она спала.


Теперь я знаю, что меня охватил ужас. Знаю, что молчал, хотя в сознании моем раздался самый душераздирающий вопль, на какой только я был способен Наконец-то жалость возобладала над страхом. От ее красивого лица с чуть розоватой кожей буквально ничего не осталось. Оно было синим, с багровыми пятнами на скулах, а лоб даже не синий – фиолетовый, и подбородок тоже, и шея, и веки. Сухие, потрескавшиеся губы были полуоткрыты, в уголках глаз застыли желтоватые капли, похожие на восковые слезы. Потная кожа, вся неухоженность Лори усиливали гнетущее впечатление. Ее светло-рыжие волосы, короткие и беспорядочно вьющиеся, открывали распухшие мочки ушей. На ней была голубая пижама, кружева на часто и тяжело дышавшей груди трепетали, как от ветра. Руки, тоже синюшные, лежали ладонями кверху, казались пятнами на свежем белом одеяле.

Я смотрел на нее, смотрел бессмысленно. У меня небось тоже был замогильный вид, но во мне клокотала сила, которую я с трудом сдерживал, сжимая кулаки. В то же время я чувствовал предательскую слабость – обыкновенный щелчок свалил бы меня с ног.

– Видели? – голос Луиджи рядом со мной чуть не оказался этим щелчком. Я схватился за спинку кровати; Джудитта и отец стояли у другого ее края, мачеха опять зашептала молитву.

Потому ли, что кровать дрогнула от моего движения, а может, из-за того, что в палате прибавилось народу и Лори стало еще труднее дышать, она шевельнулась. Джудитта освободила себе место между мачехой и постелью, взяла кислородную трубку и поднесла ее ко рту Лори. Как будто во сне, она произнесла мое имя.

Джудитта давала ей кислород и вытирала лоб.

– Сорок один, не меньше, – пробормотала она, сняла желтоватые сгустки с ее ресниц, смочила ей губы, обмакнув марлю в кувшин с водой. – Лори, он пришел, он здесь.

Она не слышала, повторяла мое имя, ерзая головой по подушке, не открывая глаз. Наконец приоткрыла их, потом распахнула во всю ширину: золотые капли исчезли, зрачки были черные и влажные, белки сплошь в кровавых прожилках. Она старательно напрягала зрение, но было ясно, что это бесполезно: она ничего не видела. Она снова зашевелилась, потом успокоилась. Взгляд ее упал на меня, остановился на мне.

– Узнаешь? Это Бруно… Позовите ее, – шепнула мне Джудитта.

Я тронул ее за руку, она горела жарче, чем в последний раз, когда я к ней прикасался, но сейчас от этого пламени у меня мороз по спине пробежал.

– Лори, как ты себя чувствуешь? – Вот что я сказал. – Как ты себя чувствуешь, Лори, ты видишь меня?

Ее ничего не выражавший взгляд скользнул над моей головой, потом по моему лицу, неожиданно оживился, и в нем забрезжил огонек нежности. Она приподнялась на подушках, потянулась к Луиджи, обняла его, шепча:

– Бруно, любимый, – и поцеловала его в губы. Потом снова безжизненно упала.

Джудитта безудержно зарыдала:

– Это с ней творится последние два дня, с тех пор как она не приходит в сознание, какой ужас! Она так надеялась, Луиза, ты видела? Она и не исповедалась. – Захлебываясь от рыданий, она с неподдельным отчаянием кусала платок.

Мачеха продолжала молиться, старик Каммеи вышел. Луиджи повис у меня на руке и тихо объяснил мне:

– Она всегда симпатизировала мне. Ей еще и двенадцати лет не было, когда я появился у них в доме, мы были помолвлены с Диттой, а к нашей свадьбе она сама придумала платье для Дитты, бедная девочка.

Лори неподвижно лежала на подушке, как будто снова уснула, произнося мое имя.

– Этот поцелуй предназначался вам, в бреду Лори нас перепутала. При менингите больной ничего не видит кроме призраков, разум покидает его…

Я сделал то же, что и раньше – оттолкнул его руку. Он надеялся, что мне ничего не известно, но ведь все равно существует какой-то предел лжи, лицемерию, двуличию, служащим человеку панцирем, в котором он разгуливает, скрывая наглость под личиной добрячка. Он не должен был лезть ко мне и все-таки снова полез, хотя я его только что оттолкнул.

– В последние недели, – продолжал он тем же полушепотом, – мы часто виделись, не знаю, говорила ли она вам. Она отпрашивалась на часок с работы и заходила ко мне. Могу сказать, что она очень привязалась к вам, Бруно. Со мной она была откровеннее, чем с сестрой. В это время Дитта обычно гуляла с девочками.

Как будто тебя пронзают шпагой – избитое выражение, но что сказать, когда холодеешь с головы до пят и чувствуешь себя истуканом, все в тебе онемело, и лишь сердце кажется невредимым, стучит в груди и комом подкатывается к горлу? У меня было такое состояние, откровения Луиджи убивали меня. Чтобы заставить его замолчать, я схватил его за запястье и сжал крепко, как только мог, оставаясь неподвижным. Он не взвыл, только сказал:

– Я хотел…

Все четверо, молча, мы окружали Лори. С неровным дыханием больной, чьи лицо и руки в полумраке казались темно-голубыми, сливались рыдания Джудитты и кощунственное в этой обстановке бормотание мачехи, пережевывавшей свои молитвы. Но это о звуках. Образы, нагромождавшиеся в моем сознании, подсказывали мне такие мысли, о которые разбивалась любая возможная истина. Мне казалось, что не накануне вечером, когда я бросился на Дино, не тогда, когда я избавил Иванну от ее мании, не в результате моих столкновений с Милло или раздумий об отъезде Бенито, а только сейчас понял я, что такое жизнь. Мои мечты и восторги, мои идеалы, мои тревоги, колебания и противоречия – все это было преходящим и укрепилось во мне благодаря любви. Теперь же, когда сама любовь оказалась не в силах отринуть прошлое, которое, не принадлежа нашему чувству, убивало его, теперь, когда земное преобладало над неземным – а в своей основе любовь наша была неземной, – всякое иное состояние, кроме оцепенения, было бы просто невозможно… Я начинал сознавать, что сам виноват во всем – ведь это я ничего не хотел знать. Я снова видел выражение ее лица, печать скорби на нем, крупные, как набухшие почки, слезы и ее взгляд, полный отчаяния, в тот вечер, когда за дверью «берлоги» стояли Джермана и Бенито. И потом – ложь, продиктованная любовью и подсказанная мной, потому что истина, в которую нельзя не поверить, внушала мне бессознательный страх. «Да, он погиб в автомобильной катастрофе». И ее постоянное беспокойство, перемены в настроении, которые она не скрывала от меня, как бы протягивая мне руку в надежде, что я помогу ей освободиться от гнетущей тайны, – и так до нашего последнего счастливого дня; но что это было за счастье, что за радость, если теперь от них ничего не осталось? На мосту через Чинкуале, в то время как парнишка сидел на корточках под сетью, где блестела рыба, ее голос рядом со мной должен был прозвучать для меня воплем. «Я ведь тебе не все сказала в тот вечер, когда приходил Бенито». Идя вдоль реки, мы еще могли победить сообща эту живучую манию преследования. Да и неделю назад, когда ее судьба была уже решена, когда она сказала: «Твоя доброта обезоруживает меня», а я, не придумав ничего лучшего, воспользовался ее состоянием… Собственная слабость и моя трусость убивали Лори точно так же, как подлая болезнь, завладевшая ее телом и изуродовавшая его. Этот наглый, уверенный в своей безнаказанности тип, что стоял сейчас бок о бок со мной, растирая руку, этот тип был причиной нашего несчастья.

Заблуждаются тогда, когда хотят заблуждаться, говорил я себе. И чувствовал, что сам изменил себе, что все предали меня. Даже она! Она первая – со своими недомолвками, которые жгли ее изо дня в день, а она не смогла покончить с ними, ибо не нашла в себе сил заставить меня узнать больше того, что я знал. Выходит, мы действительно играли в придумывание жизни, когда утверждали, что у нас нет прошлого, а есть настоящее – наша любовь, чье будущее зависит от нас самих? После того, как я только что был свидетелем порыва умирающей Лори, после того как Луиджи – то ли из коварства, то ли движимый смутными угрызениями совести – счел необходимым истолковать мне ее поступок, мне было нетрудно догадаться, что эта бочка лицемерия, этот кусок вонючего сала, этот гнусный пошляк снова принялся шантажировать ее, не успела она вернуться во Флоренцию и встретиться со мной. И она не устояла перед ним – жертва собственной нерешительности, смутно завороженная мифом о невинности, которую она принесла ему в жертву. Как же так? Разве я не обладал достаточной физической силой для того, чтобы проучить Луиджи и пресечь его посягательства? И разве вместе мы не положили бы конец ее зависимости от него? Она запуталась, чтобы спасти нашу любовь, разрываясь между мной и им, и в бреду, в агонии отождествляла нас. Но по-прежнему мне и только мне принадлежала ее запятнанная душа, как и ее прекрасное, теперь обезображенное синюхой тело, которое в предсмертном порыве потянулось к Луиджи. И отношения наши подобны многим и многим человеческим отношениям, бесконечно повторяющимся и несущим в себе зло, осаждающее мир, в котором мы мечтали жить свободными, прекрасными, чистыми. Она любила нас обоих, меня и его, величайшая чистота уживалась в ее душе с глубокой порочностью, зло было в ней, и потому я, как это ни ужасно, находил глубоко справедливым то, что она умирала, лишившись самого дорогого из того, что имела: красоты и прелести своего тела. Преследуемый памятью о ней, я буду жить, виновный в собственном недомыслии, навсегда лишенный способности обольщаться, готовый отныне и всегда распознавать зло под всеми его личинами и давать ему решительный отпор. И воздавать за него полной мерой. Буду жить, созревший для того, чтобы снова покорно поверить в простые истины: в повседневный труд, в идеи, пусть еще не общепризнанные, лишь бы они были осознанными и поддерживали нас и мы продолжали бы за них бороться, и, наконец, в чувства, не терпящие никаких компромиссов и защищаемые – в случае необходимости – общими усилиями.

…Неожиданно наступила полная тишина. Джудитта перестала рыдать, стихли причитания мачехи, мы больше не думали каждый о своем – две женщины, сидевшие по ту сторону кровати, я и Луиджи, стоявшие бок о бок напротив них. Мы поняли, что Лори не дышит.

33

Оскорбленные в своих чувствах, мы взрослеем. Теперь, когда Лори тоже стала воспоминанием, подобно маленькой Электре и Бенито, вправе ли я считать, что рядом с ней повзрослел? От нашей любви, которой я отдал себя без оглядки, как чему-то самому чистому и самому надежному, и которая в последние минуты оказалась неверной и зыбкой, я унаследовал насущную потребность в ясности, стремление не просто к честности – честным я был от природы, – а к честности предельной. И я начал с того, что стал, как болван, выведывать у матери ее убогие тайны. Но, вступая в мир, мы делаем первые шаги по двору своего дома; если двор запущен, куда бы мы ни ступили потом, мы будем оставлять за собой грязные следы. Я повзрослел, чтобы постареть душой, вот и все. Теперь речь идет о том, как мне жить среди людей – примириться с условностями, от которых теперь и я не свободен, или повести с ними самую решительную борьбу. Кажется, я понимаю, что можно жить и приносить при этом пользу, служа примером для других. И даже, вероятно, превратиться со временем в своего рода Милло, только более просвещенного и потому последовательного во всем, верного и в личной жизни той диалектике, что питает наш внутренний мир. До всего этого я дошел сам, своим умом, а если подумать, то и благодаря Лори, тем нескольким дням, что так быстро промелькнули после нашей поездки к морю. Рисуя ее в своем воображении рядом с собой, я хотел проверить ее способность помочь моей «собачьей душе».

На крик Джудитты поспешили старик Каммеи и монахиня; четверо или пятеро, сколько их было, отвратительные в своем желании выглядеть сердобольными, они навалились на нее, делая что-то с ее лицом и окликая ее по имени. Прислонившись к стене между столом и окном, я издали наблюдал за ними, забывшими обо мне. Лори больше не было там, эта мысль, эта твердая уверенность позволила мне трезво и спокойно смотреть на случившееся, и я не страдал, прощаясь с ней. Это лицо на белых подушках, эти руки, соединенные на груди, не вызывали во мне глубокой скорби. Разве что соприкосновение со смертью оскорбляло меня. Все они опустились на колени. Луиджи стоял на одном колене, свесив брюхо до самого пола и вцепившись рукой в край кровати, как цеплялся несколько минут назад за меня, другой рукой он закрывал лицо, наблюдая за мной сквозь неплотно сомкнутые пальцы. Появились врач, сестра и священник, в маленькой комнатке вокруг мертвого тела царила суета, к которой я был не причастен. Воспользовавшись этим, я направился к выходу, незаметно, бочком, держась вплотную к стене.

С тех пор я не видел никого из ее родственников, за исключением отца. Он здоровается со мной, когда мы встречаемся, а встречаемся мы довольно часто, и я начинаю подозревать, что это происходит не случайно. Он предлагает мне выпить и иногда разрешает угостить его. Я помогаю ему заполнять карточки тотализатора, спрашиваю, по-прежнему ли хороши Торнезе и Чудо, на которых он ставил, когда я работал у него в типографии. Он увлекается, погружается в подробности – родословные, время, призы, каждый раз он порывается сказать мне что-то чего я не хочу слышать и всячески стараюсь ему показать это. Лишь однажды, потянувшись рукой к карману, он спросил: «У тебя есть ее фотография?» Я резко остановил его: «Нет, и она мне ни к чему. Я не нуждаюсь в портрете для того, чтобы помнить». Он согласился со мной, вздохнул. Я никогда не справляюсь у него о жене, о Джудитте и о Луиджи, и он знает, что никогда не должен произносить имя Лори.

То же самое с Милло. Он уважает мое молчание, и я благодарен ему за это.


Но было время, с конца апреля до начала лета, когда я неожиданно срывался – у станка, за чтением или на мотоцикле. Незримый ветер опустошал мой мозг, в превращенном в пустыню сознании возникал, постепенно его заполняя, образ Лори. Я видел ее лицо – и передо мной вехами нашей истории вставали то павильончик в Альтопашо, то «Красная лилия» или «Petit bois», то роща над Чинкуале, вспоминал я и вечер в лесу, там, где крепость и река, вечер, предвозвестивший конец нашей любви; и час ее зарождения: «О, извините, ради бога!» Лори то терлась носом о мой нос, то, больная, повелевала с каменным лицом: «Не смотри на меня!», то, бесконечно счастливая, показывала мне самолеты и стремглав бежала вниз по винтовой лестнице башни, на запущенный газон: «Ты пустишь меня за руль?» Или бежала на фоне морской дали, оглядываясь, спотыкаясь на мокром песке, или лежала под деревом или на диване в «берлоге»… Но все это не было приглашением поговорить на чистоту, скорее, она ждала, что я насильно заставлю ее высказаться. Она доводила меня до исступления, и я, будучи не в состоянии противопоставить ей ничего, кроме нервного напряжения, переживал ужасные минуты. Как в истории, рассказанной мне Мириам, так и в жизни людей, которых, помимо Лори, я когда-нибудь любил, начиная с Электры и кончая Дино, Бенито, Иванной, границу между правдой и ложью определяло что угодно, только не разум, и я бился об эту стену и никак не мог одолеть ее.

Я нашел в своем жизнелюбии, в своей молодости, конечно, и прежде всего в силе разума способность избежать жестокого соблазна – с головой уйти в воспоминания. Я опять стал бывать в баре на площади Далмации, в Народном доме, в клубе, в молочной на виа Витторио, снова увидев там тех, с кем меня никогда и ничто особенно не связывало, благодаря моей замкнутости, быть может, или тому, что мне было достаточно общества моих друзей. У бильярда, у музыкального автомата или в седле мотоцикла я замечал, что мы могли бы понять друг друга даже с кретином Корради, который устроил судилище над Бенито. По воскресеньям – танцы; появились девушки «очередного призыва»; я как будто пришел с войны и теперь открывал для себя прелести и тоску мирного времени… Армандо пекся о своем заведении, и из старой компании я встречал только Джо. Мы говорили с ним о «Гали», и он рассказывал, что у него, так же как и у меня в мастерской, бывали смены, когда ему доверяли «цинциннати» – но он-то работал на «Гали». Джо раньше, чем Милло, узнал: на «Гали» собираются взять новую порцию молодняка; если и на сей раз я не хотел, чтобы меня прокатили, я должен был действовать. Глядя на него, длинного, худого и смуглого, и слушая, как он говорит дискантом, казалось, что Джо так и остался ребенком. Однажды вечером он спросил меня, когда я отвозил его домой и мы проезжали мимо Сан-Стефано:

– А почему бы тебе не начать ходить в церковь? Отец Бонифаций не такой священник, как ты думаешь.

– Миллоски говорит то же самое.

– Ты побольше липни к своему Миллоски! Если будешь ждать Миллоски и Палату труда, смело покупай бинокль нашего производства и любуйся в него на «Гали».

– Когда я решу бить земные поклоны, непременно зайду к тебе за рекомендательным письмом.

– Оно тебе ни к чему: отец Бонифаций давным-давно знает тебя.

Я замолчал и не стал спрашивать, что и откуда было известно обо мне его доморощенному святому; раньше я пришел бы в бешенство от таких речей, а тут – ничего.

Мы заехали к Армандо, который на днях должен был жениться…

Религиозный обряд состоялся в церкви Сан-Стефано, где, правда, не было отца Бонифация – ему «помешали дела». А свадебный обед – в большом зале ресторана со сводчатым потолком, где когда-то разгуливали быки и стояли кормушки. Я сидел рядом с Джо. Дино не было.

– Не хотелось приглашать его после того вечера, – объяснил мне Армандо. – И потом, в Рифреди его больше никто не видит, он улетучился.

Иванна и Милло сидели рядом, на них было приятно смотреть: одетые, по словам Милло, «в парадную форму», они ухаживали друг за другом. Милло произнес тост, целую речь – выступать на митингах было для него привычным делом: он припомнил знаменитую лису и то время, когда мы, ребята, были «сорванцами». Вместо Венеции или Парижа молодые собирались ехать в Рим, потом в Неаполь и оттуда, на пароходе в Сиракузы и в Таор-мину, потому что дед и бабка Паолы были сицилийцами.

– Ну, как Таормина? – спросил я, когда они вернулись.

– Этого не опишешь, – ответила Паола. – Просто прелесть.

А Армандо:

– Очень красиво, и какие гостиницы! Обслуживание – на большой, но там так не поешь, как у нас.

Мне стало жаль его, и я рассмеялся, и этот смех лег печатью еще на одно воспоминание.

– Кстати, – сказал он, – «берлога» записана на мое имя. Пока мы пользовались ею вчетвером – я, ты, Дино и Бенито – она меня устраивала. А теперь я женился и должен отказаться от нее. Или ты перепишешь ее на себя?

Я ответил отрицательно и сказал, что он решил правильно.

Июнь был ужасный. Я искал компанию не только для развлечений, но чтобы доказать самому себе, что равновесие, которое я обретал, не имело ничего общего со смирением. Так же, как я заставил себя вернуться в клуб или привыкнуть на работе к обществу Форесто, я научился выслушивать с большим терпением ежевечерние жалобы Иванны. Беседуя, мы заново узнавали друг друга, что не часто, я думаю, случается между матерью и сыном. Тем самым мы постепенно оздоровили наши отношения. Наконец-то мы друзья… Быть может, поэтому и чувствуем мы себя, ужиная вместе, спокойными за нашу дружбу и более одинокими каждый в отдельности?

– Почему ты не решаешься выйти замуж за Милло? – спросил я на следующий день после свадьбы Армандо. – Одного твоего взгляда достаточно для того, чтобы он бросился к твоим ногам со всеми своими торжественными речами.

– А не слишком ли поздно? – ответила она, как бы размышляя вслух. – Не насмешим ли мы людей, и в первую очередь тебя?

– Люди наверняка до сих пор думают то же, что думал я, когда был мальчишкой.

Она покачала головой:

– Прошло слишком много времени. Если этому суждено было случиться, то в тот раз, у моря.

– Во всяком случае, неправда, будто ты его только уважаешь.

– Не знаю. Но иногда я с какой-то грустью смотрю на него.

– Почему? – я не понимал ее и хотел понять. – Потому, что он полысел, а ты помнишь его с пышными волосами?

– Может, и так, а ведь мы тоже были молодыми. И потом, кто знает, захочет ли он сейчас жениться на мне, ты действительно в этом уверен?

– Сколько тебе лет, мама?

– Тридцать семь. Ну и что? Я часто жалуюсь на это, но в зеркале вижу не только морщины. Я прекрасно знаю, что еще могу нравиться.

– Значит, это потому, что разница в возрасте стала заметнее, ведь он на десять лет старше тебя, ты верно, считаешь его стариком…

– Нет, нет, нет… Понимаешь, мне все время казалось бы, что я совершаю святотатство.

– Будь искренней. В святотатстве ли дело? Уж если ты набралась смелости, чтобы говорить об этом со мной, и сама считаешь, что тем самым освободилась от чего-то, можешь ли ты действительно бояться выходить за него? Разве Милло не знает всего?

– Жареная курица, салат… – сказала она, как бы желая переменить тему. – В воскресенье он придет обедать… Не так-то все просто. – Необычайная застенчивость сдерживала ее: даже в вечер ее исповеди, я не видел, чтобы она делала над собой такое усилие. – Как это ни глупо, допустим, я и Миллоски, в общем, как ты говоришь… Тебе было бы неудобно жить с нами в этой квартире, где всего две комнаты да твоя бывшая детская, что служит нам теперь кладовкой.

– Мы найдем квартиру побольше, если я вам буду мешать.

– Не в помещении дело, Бруно; жизнь есть жизнь, и все может случиться.

– Послушай, устроившись на «Гали», я смогу снять комнату где-нибудь неподалеку.

– Ну, конечно, ты бы с удовольствием жил сам по себе! А кому, кстати, ты обязан тем, что станешь скоро рабочим «Гали»? Бедный отец Бонифаций! Перед тем как умереть, он и нам помог.


Всего несколько шагов вдоль фасада церкви под коротким портиком. С той стороны – стадион, который был не для нас с Дино – так мы для себя решили, а вот Армандо, предавая нас, иногда заходил туда поиграть. И там же – огромное здание, воздвигнутое отцом Бонифацием в целях борьбы за торжество христианского милосердия, училище, в котором десятки и сотни сирот, от одной войны до другой, из поколения в поколение, получали образование и профессию. Не только самые нуждающиеся, но и такие «сироты», как Джо, которые родились после войны, являют собой результат последнего боя, выигранного отцом Бонифацием.

Время – часов семь вечера, июньский закат окрашивает новые стены и древние камни. Вон та старинная двуглавая постройка зачала в своих стенах огромную махину сиротской школы, что высится сбоку от нее. Я вхожу, поднимаюсь на несколько ступенек, и передо мной – дверь топорной работы, как в старых домах или в монастырских кельях. Я слышу голос, чуть-чуть надтреснутый, старческий, но не плаксивый, не монашеский.

– Проходи, Сантини.

Комната маленькая, она с трудом вмещает мебель, стоящую вдоль стен: застекленный книжный шкаф и громоздкий ларь. На стене изображение какого-то святого, живопись потемнела. Стол, перед ним небольшой ковер и – под стать картине – пара стульев той же эпохи, когда деды дедов были настоящими краснодеревщиками. За столом – весь скрюченный и потому кажущийся крохотным старикашка в сутане с белым воротничком. Ясные глаза за квадратными стеклами очков, эти глаза – самое существенное из того, что нужно запомнить. Проницательные, молодые, мудрые, свидетельствующие о долгих раздумьях; на висках реденькие волосы, совсем седые, пепельного цвета. Он смотрит на меня сосредоточенно, левая рука лежит на столе, в правой зажат платок, и она все время дрожит, и, чтобы это было не так заметно, локоть прижат к груди. Страдальческое выражение лица, которое подчеркивается почти безгубым, чуть слюнявым ртом и которому не соответствуют ни взгляд, ни огромные, смешно торчащие уши, ни, наконец, голос.

– Садись, Сантини. Возьми тот стул и устраивайся поближе. – Я сижу на краешке стула, и его взгляд – снизу вверх – изучает меня. – Располагайся поудобнее. Ты ведь не на аудиенции у папы. – Дрожащей рукой он подносит платок ко рту. – Так вот, Кьянконе мне кое-что говорил. – Кьянконе – это Джо, все равно его фамилия звучит для меня странно. Он как бы угадывает мои мысли. – Знаю, что для тебя он Джо, а ему нравится… Так вот перейдем к делу: на «Гали» как будто против тебя что-то имеют.

– Видно, у них есть для этого основания. – Он не внушает мне робости. Нужно только смотреть ему в глаза, а не на непрерывно дрожащую руку. – Дело в том, что, по их мнению, я коммунист.

– А разве не так?

– Так, но это не имеет значения. В моем аттестате одни четверки и пятерки, да и специальность я сдал на четыре с плюсом.

– А если они не хотят иметь бунтарей у себя на заводе? Если бы ты не любил кошек, а тебя заставили держать кошку, которая пачкала бы по всему дому, тебе было бы приятно?

– Я рабочий, а не кошка и не собака.

– Ошибаешься, у тебя и коготки есть. При таком опекуне, как у тебя, ничего нет удивительного в том, что ты коммунист.

И он думает о том же, что и старик Каммеи, что и все, знающие меня, – думает, но не высказывает.

– Если вы имеете в виду Миллоски, то Миллоски никогда не был моим опекуном.

– Но я говорю это в хорошем смысле. Я ведь знаю его с тех пор, когда он был моложе тебя и начинал работать на «Гали». За столько лет мы сделали вместе с ним не одно доброе дело.

– Наверно, при немцах.

– Раньше, раньше. Был такой год, когда я оказался на мели, а ведь на мне лежала забота о детях неимущих; тогда рабочие «Гали» объявили подписку. Вносили ежедневно по пять чентезимо каждый и таким образом собрали несколько тысяч лир. Главное, их никто не просил об этом. Собирал деньги Миллоски. Он скажет тебе, что руководствовался политическими соображениями, хотел вырвать ребят из фашистских организаций. Лучше с попами, чем с фашистами, говорил он мне в глаза. Лучше у вас, чем в балилла,[63] по крайней мере вы, отец Бонифаций, учите их ремеслу.

Время от времени – мучительная операция с платком, который он машинально подносит ко рту, чтобы вытереть слюни; так и хочется помочь ему.

– Про вас Миллоски говорит, что вы не такой поп, как все.

– А он священник, служащий не тому богу, и потому угодит в ад.

– Я знаю, что вы участвовали в первой мировой войне. – Я ловлю себя на том, что подхалимничаю, и начинаю жалеть об этом. – Вы ведь дали обет, не правда ли, и потому открыли сиротскую школу?

Об этом всегда знал весь Рифреди и вся Флоренция, а теперь знает вся Италия.

– Ты тоже должен был бы учиться здесь. Однажды утром пришла твоя мать, как сейчас помню; по правде говоря, я сам за ней послал. Она была такая молодая и одинокая. И моим прямым долгом было позаботиться о тебе – ты имел на это полное право как сирота из Рифреди. Вот здесь она сидела, где ты теперь.

Иванна растроганно поблагодарила его, но сказала, что сама вырастит меня. «В случае чего, если мне будет трудно, я обращусь к вам».

– Но я был уверен, что в эту дверь вдова Сантини не постучит никогда. Я надеялся, что она воспитает тебя верующим. Я сказал ей об этом и знаешь, что она ответила? «Разговор с вами успокоил мои нервы… Похоже, вы настоящий колдун, отец Бонифаций». Тебя даже и к первому причастию не привели. А крестить – крестили: к счастью, твой отец был еще жив. Крестил тебя я – в то время у меня руки еще не тряслись, – рассказывает он, как бы довольный своим теперешним недугом, словно это драгоценный дар, с которым ну просто немыслимо расстаться. Вы мои прихожане. Твой отец был им недолго, но я помню, что он работал на «Гали»; он был добрым христианином. Помочь тебе – мой долг. Тем, что ты учился не здесь, ты дал мне возможность взять на твое место и воспитать другого, кто наверняка нуждался в этом больше. Ты мне нравишься, ты честный, но душа твоя внушает мне некоторые опасения.

– Из-за того, что я верю в коммунизм? – И как-то само собой выходит, что я начинаю его уговаривать, убеждать, причем вовсе не потому, что сейчас мне это выгодно: – Пусть это вас не тревожит. По мнению настоящих коммунистов, и Миллоски в первую очередь, я – анархист.

– Хрен редьки не слаще, – отвечает он и сдержанно смеется. И вдруг становится строгим. Весь дрожа, вытирает рот, потом говорит: – После того, что недавно произошло, – я говорю не о политике, пойми меня правильно, пусть ею занимаются те, кого дьявол попутал – после того, что случилось с тобой, разве ты не чувствуешь, как земля уходит у тебя из-под ног? А почему? Потому что отсутствует вера.

Он пристально смотрит на меня своим мудрым взглядом, в котором я чувствую жестокую бесцеремонность и все понимаю. Он знает! Мачеха и, может быть, старик Каммеи, Джудитта, Луиджи… Ведь он их исповедник! Я собираюсь встать, мое лицо пылает. Дрожащая рука с зажатым в ней платком тянется ко мне, другая – парализованная и лежащая на столе – тоже ползет в мою сторону.

– Не торопись уходить. Будь благоразумен, подумай! Она больше не подсудна нам; некто иной теперь печется о ней, она в надежных руках… А ты – ты бежал и даже не был на похоронах. Куда ты спрятал свою боль? В чем ищешь утешения?

– Во всем. – Я смотрю ему в глаза, и мне удается выдержать его взгляд – как бы для того, чтобы он продолжал. И он продолжает:

– Это серьезнее, чем я предполагал: ты полон отчаяния.

– Я думаю…

– Подумай о той, что на небе, – перебивает он меня. – Обратись к вере. Я не говорю, что ты должен сейчас же идти в церковь, – сказав так, я потребовал бы от тебя слишком многого. Ее душа вознеслась в царствие небесное, и теперь господь – посредник между вами. А ты живи, сынок, разъезжай на мотоцикле, слушай песенки, читай, работай, учись. Но если боль, которую ты познал, ничего не дает тебе, если ты не ищешь утешения в вере, ты, пожалуй, не найдешь его нигде. Боюсь, ты останешься таким, каков есть. Тем самым не нанесешь ли ты ей величайшее оскорбление? Позови ее – она рядом с тобой.

– Нет. – Я попался в его сети и борюсь с ним. – Я вижу ее, и больше ничего мне не надо, я вижу ее – и не нахожу в этом никакой радости.

Долгое, долгое молчание, и эта рука, которая трясется, как будто существует отдельно от него, – посторонний предмет, заставляющий все его тело непрерывно вибрировать.

– Я тебя ни к чему не принуждаю. Видишь, я говорил сам, вместо того чтобы дать выговориться тебе. Доверие рождается не по нашей воле, оно исходит из сердца. Мы продолжим наш разговор в твой следующий приход. Обещай мне подумать.

Он утомлен. Ему приходится чаще вытирать рот. Я встаю, уже забыв, зачем пришел сюда. Он напоминает:

– Что касается твоего места на «Гали», я уже сделал все, что было в моих силах; возможно, ко мне прислушаются.

Я слегка пожимаю руку, комкающую платок, и на мгновение она перестает так ужасно дрожать. Я хотел было поцеловать ее, но не сумел себя заставить.

Всю ночь я был в. каком-то смятении и на следующий день разыскал Милло и попросил его скрепить своей подписью мое заявление о вступлении в партию.


Июльский день, не похожий на тот, когда я сдавал свой последний экзамен; вместе со всеми, кто разделяет мои убеждения, сегодня я держал еще один экзамен. Под палящим солнцем асфальт кипел, как наша кровь и наш молодой разум; нас вела древняя и вечно новая страсть – дерзкое стремление вырваться из-под опеки стариков, полысевших в парламентах и на государственной службе, ярость против собственного благодушия, которое, подобно ржавчине, разъедает нас изнутри.

Лучшая часть Италии во главе с рабочими и молодежью поднялась в ответ на провокацию против Сопротивления, которой правительство потворствовало.[64] Жарче всего было в Генуе, Реджо-Эмилии и Палермо. Мы тоже вышли с наших заводов, из наших школ и из домов Рифреди, вооруженные только своими руками.

И сменилось правительство, и снова порядок, мир – и небо, затянутое тучами. Еще одна возможность (для нас – первая) осталась неиспользованной. Осенние ливни смыли кровь, которую в Реджо и Палермо парни моих лет и люди в возрасте Милло оставили на знакомых с ней мостовых, – ту самую кровь, что кипела в нас.

«Ты экстремист», – теперь говорит мне Корради. А Милло: «Ты стал спокойнее, но в сущности не изменился…» «А что можно было сделать? – спрашивают они у меня. – Мы не на Кубе. У нас не диктатура, а буржуазная демократия».

Это наше снотворное, наше лекарство.

«Ты забываешь о союзе с Америкой. Забываешь о Ватикане. Забываешь о политической линии и ее результатах, которые нельзя сбрасывать со счетов».

Кажется, вот-вот они заявят о своем проигрыше. Что делать? Не знаю. Но убежден в одном – решение наших проблем больше не ограничивается рамками вооруженной борьбы. Из тарана мы превратились в крепостной вал. Может быть, один из путей – профсоюзы, которым мы уделяем сейчас много внимания… Наша молодость по-прежнему чего-то стоит. Люди говорят со страхом о ракетах, об атомной и водородной бомбе. Возможно ли, чтобы техника победила нас? Разве мы, вооруженные нашими идеями, слабее ее?

Будет новый июль, и мы еще посмотрим.


– Вот и лето прошло, – говорит Форесто. – Шевелись, чернявый, поддай жару, выбрось из головы своих блондинок, больше жизни. – Он понял, что не должен переходить определенной границы, и я терплю его вульгарность: рядом с ним я стал настоящим фрезеровщиком.

После ужина Иванна входит в мою комнату, я только что лег, и она приводит в порядок мои вещи, садится рядом, мы выкуриваем по последней за день сигарете. Это было вчера вечером.

– Кто эта девушка?

– Откуда ты знаешь?

– По всему видно.

– Нет, ты взяла меня на пушку.

– Возможно. Я так надеялась.

– Да, ты попала в точку, но рана есть рана: она прекрасно зажила, и все же – тебе это известно лучше, чем мне, – стоит раздеться, и виден шрам, даже если он больше не болит, когда к нему притрагиваешься.

– Как ее зовут?

– Обыкновенное имя. Мария. Но она хочет, чтобы ее называли Мариолиной.

– Это у вас серьезно?

– Нам хорошо вдвоем, она мне нравится. Я отдал ей кольцо. Оно у меня уже было, ты не знала. Оно ей в самый раз, как будто по мерке сделано.

– Продолжай. Имею я право знать?

– Я познакомлю тебя с ней, если хочешь, хоть завтра. Она еще совсем молоденькая, пусть тебя это не пугает. Ей недавно исполнилось пятнадцать лет, «почти шестнадцать», говорит она, но выглядит она не таким уж ребенком. Мы познакомились в Народном доме, на танцах. Она дочь токаря с «Гали», очень хорошего токаря. Она еще учится, учится неплохо… С ней не случится того, что случилось с тобой: она получит диплом учительницы! Красивая, ничего не скажешь. У нее черные-пречерные волосы, никаких причесок, в голове не так уж много идей, но они ясные. Когда мне присвоят второй разряд, а она начнет преподавать или где-нибудь служить, мы, возможно, поженимся, у нас уже был об этом разговор. Через год, самое большее – через два. Тогда эти комнаты останутся вам с Милло.

– Может, ты замолчишь? Просто вы уже мечтаете о своей будущей квартире!

– Чего-чего, а люстр в ней не будет.

– Что до той моей, то даже если бы она уцелела, то давно уже вышла бы из моды. Знаешь, в тот вечер, когда мы отправились за ней, с нами был Миллоски, я тебе не рассказывала? Это был ужасный вечер, ветер так и хлестал по лицу, и я, в короткой юбке и на толстенных каблуках, какие носили тогда, сама тоненькая, крепко держалась за твоего отца – иначе меня буквально бы ветром унесло. Мы назначили свидание в центре, в баре «Боттегоне», лишних денег у нас не было, и мы заказали, кажется, одну чашечку кофе и порцию макарон, а твоему отцу очень хотелось шоколада. От Соборной площади до виа Рондинелли рукой подать, и, сидя в баре, мы вместе все время разглядывали документ, дававший нам право на значительную скидку. С минуты на минуту мог раздаться сигнал воздушной тревоги; если бы магазин оказался закрыт, нам пришлось бы отложить неизвестно на какой срок эту покупку, которая казалась нам самой важной. А ведь мы еще не успели обзавестись даже кухонной утварью – чудные мы были. Но гостиную я просто не могла себе представить без люстры. На углу виа Панцани мы встретили Миллоски, я сразу же поняла, что нам от него не отвертеться… Того магазина больше нет, и я спрашиваю себя, был ли он вообще. В тот день, когда люстра выскользнула у тебя из рук, мне показалось, что вместе с ней разбилась вся моя жизнь. Но ведь мы сейчас восстанавливаем ее, не так ли, Бруно?

– Да, но сегодня-то ты мне скажешь, в чем было дело?

Перед ней как бы барьер горьких воспоминаний, которые она похоронила – в этом она уверена. Ее бедное красноречие неожиданно иссякает.

– Там было столько люстр, и все красивые, мы остановились на трех, которые были нам по карману, и никак не могли решить, какую взять. Твой отец предложил, чтобы выбрал Миллоски, я согласилась. Он выбрал ту, что мне нравилась меньше всех.


Очень холодный вечер; над берегами Терцолле туман, окна запотели – все как год назад. С завтрашнего утра я работаю на «Гали».

Загрузка...