Часть седьмая: АПОГЕЙ (1787-1790)

23.ВОЛШЕБНОЕ ЗРЕЛИЩЕ

Людовик XIV завидовал бы Екатерине II,

либо женился бы на ней...

Императрица приняла меня...

и напомнила мне тысячу вещей,

которые могут помнить только монархи,

всегда обладающие великолепной памятью.

Принц де Линь


7 декабря 1786 года Франсиско де Миранда, креол с сомнительной дворянской родословной, 37 лет от роду, уволенный из испанской армии и ехавший из Константинополя, собирая деньги на освобождение Венесуэлы, ждал появления Потемкина в Херсоне.

Весь город готовился к приезду князя, который осматривал свои владения в последний раз перед приездом Екатерины II и императора Священной Римской империи Иосифа II. Пушки были заряжены, войска готовы к параду. Говорили, что Потемкин появится со дня на день, но «загадочное божество», как называл его Миранда, не появлялось. «Никто не знал, где будет его следующая остановка». Потемкин умел и любил заставить себя ждать. Чем; больше власти сосредоточивалось в его руках, тем глуше замирало все в ожидании его прибытия. Потемкина приветствовали как императора. Капризы его были непредсказуемы, перемещения стремительны. Он мог остановиться в каком-нибудь городе, не предупредив городское начальство: все должно было быть готово к его приезду в любой момент. «Ты летаешь, а не ездишь», — говорила Екатерина.[684]

Наконец через три недели, 28 декабря, к вечеру «послышались орудийные залпы, возвестившие о прибытии столь долгожданного князя Потемкина». Военные и чиновники отправились «засвидетельствовать свое почтение кумиру-фавориту». Друзья ввели Миранду в экзотическое окружение Потемкина. «Боже мой! Ну что за орава льстецов и плутов! — восклицал венесуэлец. — Однако меня несколько развлекло разнообразие здешних костюмов: казаки, калмыки, греки, евреи» и посланцы народов Кавказа в мундирах на прусский манер.[685] Вдруг появился великан, который лишь иногда кивал головой, но ни с кем не разговаривал. Венесуэльца представили князю испанским графом (каковым он не являлся). Потемкин ничего не сказал — но его любопытство было затронуто.

31 декабря адъютант Потемкина принес Миранде приглашение. Венесуэлец застал его пьющим чай с Нассау-Зигеном. Миранда знал Нассау по Испании и Константинополю и презирал, как авантюрист презирает авантюриста. У обоих за плечами была бурная жизнь. Миранда воевал за Испанию в Алжире и на Ямайке, в Америке встречался с Вашингтоном и Джефферсоном. 42-летний Нассау-Зиген, обедневший наследник крохотного курфюршества, стал рыцарем удачи в пятнадцать лет, отправившись с экспедицией Бугенвилля в кругосветное плавание, во время которого убил тигра, попытался стать королем в Западной Африке и стал любовником королевы Таити. Вернувшись, в 1782 году он командовал неудачной франко-испанской осадой Гибралтара и совершил набег на Джерси. Потом, безжалостный и бесстрашный как на войне, так и в интригах, Нассау отправился на восток. В Польше он принялся ухаживать за прекрасной вдовой, княгиней Сангушко, считая ее богатой невестой. Она думала то же о женихе. После свадьбы выяснилось, что оба ошибались, но брак оказался удачным; в варшавских гостиных только ахали, слушая рассказы о пятидесяти медведях, которых чета держала в своем подольском поместье, чтобы не подпускать казаков. Когда король Станислав-Август послал принца к Потемкину, чтобы уговорить того призвать к порядку его польских агентов, Нассау стал компаньоном князя, и надеялся получить права на херсонскую торговлю.[686]

Князь расспрашивал Миранду о Южной Америке, когда появились неаполитанец Рибас и графиня Сивере. «Хотя она происходит из добропорядочной семьи, — записал Миранда, это — шлюха». Графиню сопровождала мадемуазель Гибаль, гувернантка племянниц светлейшего, а теперь правительница его южного сераля. Потемкин поцеловал свою любовницу и усадил рядом с собой («Он сожительствует с ней без всякого стеснения», — отметил Миранда). Через несколько дней Потемкин, собирая свой двор в апартаментах графини Сивере в своем дворце, уже не мог обойтись без двух своих новых знакомых. Нассау-Зиген считался «паладином» века, а Миранда был отцом освободительного движения Южной Америки, — и нам очень повезло, что последний записывал свои впечатления в откровенном дневнике. Беседуя с ними об алжирских пиратах и польских делах, Потемкин даже «собственноручно положил всем запеканку и фрикасе». Миранда с удовольствием отметил, что свита «лопалась от одолевающей ее зависти».[687]

Князь пригласил Нассау и Миранду сопровождать его в инспекции маршрута императрицы. Потемкин знал, что успех путешествия Екатерины навсегда сделает его неуязвимым, а неудача погубит. Правители Англии, Пруссии и Высокой Порты с беспокойством наблюдали, как Потемкин строит города и корабли, угрожающие Константинополю. Крымскую поездку императрицы отложили из-за чумы. Недоброжелатели Потемкина утверждали, что путешествие не состоится, ибо показывать на юге нечего. «Некоторые считают, — доносил Кобенцль Иосифу, — что выполнить все необходимое для поездки попросту невозможно».[688]

5 января 1787 года, в 10 часов вечера Потемкин, Миранда и Нассау отправились в путь в одной карете. Они скакали всю ночь, трижды переменяли лошадей, остановились у одного из потемкинских домов и достигли Перекопа в 8 часов утра, проделав 160 миль за двадцать часов. Короткие дистанции они проделывали в просторной карете, а по заснеженным степям перебирались в кибитках на полозьях. «Кибитка похожа на колыбель для младенца, — вспоминала леди Крейвен. — В ней можно сидеть или лежать и чувствовать себя ребенком, со всех сторон обложенным подушками и укутанным одеялом». Ухабы и огромная скорость делали путешествие весьма рискованным. Кибитки часто переворачивались, но русских ямщиков это не смущало. Они молча слезали с козел, ставили повозку на полозья и продолжали путь, «никогда не спрашивая, не переломал ли кто-нибудь кости».[689]

Князь осмотрел Крым, где Миранда увидел новый флот, войска, города и сады. Он пришел в восхищение от дворцов, приготовленных для императрицы в Симферополе, Бахчисарае, Севастополе и Карасубазаре, и от английских парков, создаваемых вокруг них Гульдом. В Севастополе, на балу в офицерском собрании, предложили тост за здоровье князя. «Он, к моему удивлению, покраснел и признался мне: «Меня застали врасплох». Насмешили Миранду «несколько офицериков, которые в прыжках и скачках ничем не уступали парижским щеголям».[690] Затем, осмотрев Инкерман, они вернулись в Симферополь, где путешественники два дня охотились, а князь занимался делами.

Потемкина сопровождали регулярные эскадроны татарских всадников. «Пятьдесят всадников сопровождают карету повсюду, — сообщал жене Нассау-Зиген, — и повсюду, где мы проезжали, татары сбегаются со всех сторон, так что кажется, что находишься на поле боя». Миранда обратил внимание, как почтительно Потемкин обращается с муфтиями в каждом селении. Светлейшего сопровождали художник М.Иванов, который делал зарисовки, и музыканты — струнный квартет и украинский хор. Однажды Миранда застал Потемкина, который любовался «отличнейшим жемчужным ожерельем (или браслетом), инкрустированным брильянтами». Оно стоило так дорого, что, особа, купившая его у придворного венского ювелира, хранила инкогнито. Даже Иосиф II не знал, кто это, — и желал узнать. В конце концов Кобенцль для него эту тайну: Потемкин собирался презентовать ожерелье императрице во время ее южной поездки.[691]

Попив чаю на английской молочной ферме, которой управлял мистер Хендерсон с «племянницами», путешественники направились в Судак, где осмотрели виноградники. Что касается солдат, то, по мнению Миранды, Киевский и Таврический полки «не могли быть лучше». В древней Кафе, где некогда находился невольничий рынок, а теперь рос новый город Феодосия, они посетили монетный двор, управляемый еврейским купцом Цейтлиным.

Каждую ночь и каждый переезд светлейший заполнял политическими и художественными дискуссиями, обсуждая достоинства Мурильо или преступления инквизиции. Его компаньоны чувствовали себя друг с другом вполне комфортно — может быть, слишком комфортно, и князь развлекался тем, что пытался стравить Нассау с Мирандой. Нассау, французского подданного немецкой крови, он подначивал, обвиняя французов в неблагодарности к России; Миранда присоединялся. Тогда Нассау объявлял, что все испанки шлюхи, почти поголовно больные сифилисом. Тут выходил из себя Миранда, и начинался спор, какая нация развратнее.

20 января они двинулись через степи обратно в Херсон: снова ехали всю ночь и завтракали в Перекопе. Мороз стоял такой, что «у некоторых из наших людей были отморожены лица и они оттирали их снегом, салом и т.д., — что помогает». Потемкина ждал его адъютант Боур. Прискакав за семь с половиной суток из Царского Села, он объявил, что императрица направляется на свидание с Потемкиным в Киев.[692]


Морозным днем 7 января 1787 года, в 11 часов, четырнадцать карет и 124 санные упряжки (плюс сорок запасных) выехали из Царского Села под артиллерийский салют. С обозом ехали сотни слуг; на каждой почтовой станции поезд ждали пятьсот шестьдесят лошадей. В свиту Екатерины из двадцати двух человек входили первые сановники двора, а также послы Франции, Австрии и Англии: Сегюр, Кобенцль и Фицгерберт.{77} Все были закутаны в медвежьи и собольи шубы.

Шестиместная императорская карета, запряженная десятью лошадьми и устланная коврами, была так высока, что в ней можно было стоять. В первый день в карете ехали государыня, Мамонов, статс-дама Протасова, обер-иггалмейстер Нарышкин, обер-камергер Шувалов и граф Кобенцль. Через день Шувалов и Нарышкин уступали свои места Сегюру и Фицгерберту, которых Екатерина называла своими «карманными министрами».[693]

В три часа темнело, и сани мчались по дорогам, освещаемым с двух сторон кострами. Императрица следовала тому же распорядку дня, что в Петербурге, вставая в 6 часов утра и занимаясь делами, потом завтракала в обществе «карманных министров», а в 9 часов снова пускалась в путь, останавливалась на обед в два часа и потом ехала до семи. Везде ее ждали дворцы; натоплено было так жарко, что Сегюра «больше беспокоила жара, чем мороз на улице». До 9 вечера играли в карты и беседовали, затем императрица удалялась и работала до отхода ко сну. Сегюр находил такое времяпрепровождение очаровательным; желчный Фицгерберт, оставивший в Петербурге любовницу, скучал. Он жаловался Иеремии Бентаму, что вокруг него «сидят на тех же стульях, едят те же блюда», что в столице, и вместо того, чтобы путешествовать по России, возят по ней Петербург. Императрица с Мамоновым останавливалась во дворцах, а свите выпадали то такие же роскошные палаты, то простые крестьянские избы.[694]

Направляясь на юго-запад, в сторону Киева, иностранцы наблюдали русские обычаи: «за четверть часа до появления ее величества» крестьяне «падали ниц и поднимались через четверть часа после того, как мы скрывались из виду». Поприветствовать императрицу стекались толпы, но она не придавала этому особого значения. «И медведя смотреть кучами собираются», — говорила она своему секретарю.[695] Императрица проехала по потемкинскому Кричеву, и Иеремия Бентам наблюдал шествие кортежа по главной улице, «украшенной ветками елей и других вечнозеленых деревьев и иллюминированной бочками смолы». Балы давались повсюду, каждый вечер. «Вот как мы путешествуем», — хвасталась Екатерина Гримму.[696]

29 января государыня прибыла в Киев, где всему двору предстояло дожидаться, пока сойдет лед на Днепре. Сюда собрались «толпы путешественников со всей Европы». Дороги к Киеву были запружены каретами вельмож. «Никогда в жизни я не встречала столько веселья, изящества и остроумия, — писала графиня Мнишек, племянница Станислава Августа, - Наши обеды в грязных еврейских корчмах так изысканны, что, закрыв глаза, можно вообразить, что мы — в Париже».[697]


Прибыв в Кременчуг, Потемкин стал проводить дни за слушанием концертов. «Была музыка и снова музыка», — не мог надивиться Миранда. Роговой оркестр сегодня, оратория Сарти завтра, украинский хор, квартеты Боккерини. Однако, прикрываясь маской беззаботности, Потемкин не мог не заниматься делами. Не все получалось так, как он хотел. Через два дня после прибытия Екатерины в Киев он делал смотр десяти эскадронам драгун. «Ни один ни к черту не годится, — записал Миранда. — Князь остался крайне недоволен».[698] Эскадрон кирасир под Полтавой даже не стали смотреть.

С прибытием Екатерины в Киев действия и перемещения Потемкина стали стремительны и непредсказуемы. Миранде и Нассау он приказал сопровождать его к императрице. 4 февраля, осмотрев войска и поприсутствовав на нескольких обедах, Потемкин встретился с бывшим молдавским господарем Александром Маврокордато. В нарушение духа Кучук-Кайнарджийского договора, турки изгнали Маврокордато из Молдавии: напряжение между Россией и Высокой Портой нарастало.

Киев, стоящий на правом берегу Днепра, представлял собой «греко-скифское» видение из «руин, монастырей, церквей, недостроенных дворцов» — древний русский город, переживающий тяжелые времена. «Для государыни построили дворец... Она принимала в нем духовенство, правительственных лиц, представителей дворянства, купцов и иностранцев, приехавших во множестве в Киев, куда привлекло их величие и новость зрелища, здесь их ожидавшего. В самом деле, им представлялся великолепный двор, победоносная императрица, богатая и воинственная аристократия, князья и вельможи, гордые и роскошные, купцы в длинных кафтанах, с огромными бородами, офицеры в различных мундирах, знаменитые донские казаки в богатом азиатском наряде и которых длинные пики, отвагу и удальство Европа узнала недавно, татары, некогда владыки России, теперь подданные, князь грузинский, повергший к трону Екатерины дань Фазиса и Колхиды, несколько послов от бесчисленных орд киркизов, народа кочевого, воинственного, наконец, дикие калмыки, настоящее подобие гуннов... Это было какое-то волшебное зрелище, где, казалось, сочеталась старина с новизною, просвещение с варварством, где бросалась в глаза противоположность нравов, лиц, одежд самых разнообразных».[699]

Дом Кобенцля стал своеобразным клубом для иностранцев, где собирались французы, немцы, множество поляков и даже несколько американцев, включая 25-летнего виргинского плантатора Литтлпейджа, камергера польского короля. Друг Джорджа Вашингтона, он сражался с англичанами у Гибралтара и Минорки и, страстный любитель театра, осуществил польскую премьеру «Севильского цирюльника» в доме у Нассау. Теперь он представлял Станислава Августа при дворе Потемкина. Главенствующее положение среди иностранцев занял, разумеется, де Линь — «приветливый с равными себе, уважаемый теми, кто стоял ниже него, фамильярный с вельможами и с даже монархами, он умел всем дать почувствовать себя легко». Впрочем, не все разделяли хорошее мнение о де Лине: Миранда нашел его «низким льстецом».[700]

Светлейший поселился в Киево-Печерской лавре, полумонастыре-полукрепости, древнем лабиринте из церквей с двумя десятками куполов и пещер, где покоились останки монахов. Семьдесят пять святых лежали в этих катакомбах, не тронутые тлением. Когда Потемкин принимал здесь посетителей, тем казалось, что они попали «к визирю в Константинополь, Багдад или Каир. Здесь царили тишина и какой-то страх». Перед посетителями Потемкин являлся в фельдмаршальском мундире, весь в орденах и брильянтах, завитой и напудренный, но в монастыре, по своему обыкновению, возлежал на диване, делая вид, что не замечает ни польских князей, ни грузинских царевичей. Сегюр не желал, чтобы иностранцы заметили «посла французского короля принужденным подчиняться вместе с прочими высокомерию и причудам Потемкина». Он вспоминал, как в один из вечеров, «видя, что князь сидит за шахматами, не удостаивая [его] взглядом», он «прямо подошел к нему, обеими руками взял и приподнял его голову, поцеловал его и попросту сел подле него на диван».[701] В интимном кругу светлейший отбрасывал свое высокомерие и снова становился весел и приветлив со всеми.

Российская столица переместилась в Киев. «Какая пышность! Какой шум! — восклицал де Линь. — Сколько алмазов, золотых звезд и орденов! Сколько золотых цепей, лент, тюрбанов и шапок, остроконечных и отороченных мехами!» В доме Браницкой Нассау познакомил Миранду «со знатными поляками: графом Вельгор-ским, графом [Игнацием] Потоцким, «воеводой Русским» [Стани-славом-Щенсны] Потоцким, князем Сапегой, графом Мнишком и другими [...] Боже мой, какую роскошь позволяют себе эти поляки, как по части одежды, так и в смысле подаваемых яств».[702]

14 февраля Потемкин представил Миранду Екатерине. На нее, несомненно, произвела впечатление его мужественная внешность, она расспрашивала его об инквизиции, жертвой которой он себя называл, и с этого дня включила его в кружок своих приближенных. «Играли в вист в обычной компании», записывал венесуэлец через несколько дней. Нассау жаловался жене, что ставки «высоковаты — по 200 рублей». Почти каждый вечер заканчивался непринужденным собранием у Нарышкина, как в Петербурге.[703]

Как обычно, всех горячо интересовала личная жизнь Екатерины и Потемкина. Послы строчили депеши, путешественники тщательно записывали то, что им удалось подметить. Екатерину повсюду сопровождал Мамонов, «обязанный своим случаем князю Потемкину и не забывающий этого», как утверждал Нассау, но это не мешало циркулировать слухам об особой благосклонности императрицы к Миранде. «Ничто не избежало его вторжения, вплоть до августейшей особы, — сетовал молодой американский дипломат Стивен Сэйр, — ужасное открытие для меня, который провел в столице почти два года, но познакомился далеко не со всеми сферами этого сложно устроенного мира».[704]

В должности «любимой султанши» графиню Сивере скоро сместила Нарышкина, которой в доме ее отца восхищался Миранда. Как-то вечером у обер-шталмейстера обедала императрица. «Шла карточная игра, звучала музыка, танцевали». Екатерина играла в вист с Потемкиным, Сегюром и Мамоновым, а затем подозвала к себе Миранду и беседовала с ним об архитектуре Гранады. Настоящее веселье началось в 10 часов, когда государыня удалилась. «Барышня Нарышкина безупречно сплясала казачка, и... русскую, которая даже сладострастнее нашего фанданго... О, как прекрасно танцует [Нарышкина], как плавны движения ее плеч и талии! Они способны воскресить умирающего!» Светлейший, несомненно, разделял восхищение Миранды талантами этой девицы, потому что через несколько дней «более часа беседовал тет-а-тет с юной Марией Нарышкиной, излагая ей какую-то политическую материю, коей весьма озабочен, а она все повторяла, вздыхая: «Если бы это было правдой!»[705]

Свита князя, включая Миранду и Нассау, проживала вместе с ним в Лавре, но вела себя далеко не по-монашески. Киев гудел весельем; на украинских жриц Венеры сыпался золотой дождь. В один из дней Миранда и Киселев, один из адъютантов Потемкина, прогулявшись по Подолу, «направились к некой польской еврейке, содержащей подходящих девиц, и она обещала предоставить их на ночь». Однако, когда венесуэлец пришел на «рандеву», «вместо обещанной утром красотки [ему] досталась только не ахти какая полька». Объезжая окрестности Киева, Миранда с сожалением отмечает, что женщины «достойного вида» так напудрены, накрашены и разодеты, что «напоминают французских модисток», и сокрушался, что «проклятая галльская фривольность заразила весь род людской, добравшись даже до глухих украинских сел!»[706]

Дипломаты пытались понять политический смысл происходящего, но «политические секреты остались между Екатериной, князем Потемкиным и графом Безбородко», — писал Сегюр. Когда французский посланник объявил Екатерине о намерении Людовика XVI созвать Генеральные штаты — событие, ставшее первым шагом к Французской революции, она «выразила [ему] свое удовольствие и с увлечением выхваляла эту меру; она видела в ней несомненный залог будущего восстановления наших финансов и учреждения общественного порядка». Конечно, Екатерина понимала, что означают парижские новости, но писала Гримму, что они не произвели на нее «особого впечатления».[707]


Императрица готовилась к свиданию со своим бывшим возлюбленным, королем Станиславом Августом. Потемкин решил встретиться с ним первым, чтобы обсудить ход его свидания с Екатериной. Светлейший продолжал считать Польшу своим тылом и усиливал русское присутствие в этой стране. Теперь двумя его главными задачами было завоевать себе положение польского магната и добиться, чтобы Польша поддержала Россию в грядущей войне с турками.

Польские дела были так запутанны и неустойчивы, что Потемкин не придерживался единой политики. Через Ксаверия Браниц-кого он продолжал управлять пророссийской партией, враждебной королю. В конце 1786 года он дополнил эту тактику другой, приобретая в Польше огромные имения, на что имел право как польский дворянин (в 1783 году он продал несколько своих русских поместий, а теперь собирался проститься и с Кричевом). Он сообщил Миранде, что только что приобрел за два миллиона рублей земли площадью более 300 тысяч акров в Польше. Говорили, что на этих землях расположено 300 деревень и проживают 60 тысяч человек мужского пола. Князь заключил сложную сделку с князем Ксаверием Любо-мирским о покупке имений Смила и Мещерич на правом берегу Днепра, в треугольнике принадлежавшего Польше Киевского воеводства, вдававшегося в территорию России. В одной только Смиле на момент смерти Потемкина насчитывалось 112 тысяч душ мужского пола — население целого города. Имение располагало собственной судебной системой и даже небольшой армией.

Имения светлейший покупал на свои деньги, но в конечном счете средства все же брались из казны; это предприятие он считал в такой же мере личным, как государственным. Любомирский был одним из главных поставщиков древесины для Черноморского флота — и именно эти леса покупал теперь Потемкин. Приобретение земель в Польше делало Потемкина польским магнатом, то есть, с одной стороны, закладывало основы его будущего княжества за пределами России, а, с другой, являлось формой аннексии территории, дававшей ему возможность вписаться в польскую государственную систему и подчинить ее России. Екатерина уже пыталась подарить Потемкину герцогство Курляндское и королевство Дакию, если не польскую корону, но пока это не получалось. «В перлюстрации письма Фиц-Герберта в Лондон [...] — записал секретарь Екатерины Храповицкий, — кн[язь] Потемкин из новокупленных в Польше земель, может быть, сделает Tertium quid, ни от России, ни от Польши независимое». Екатерина понимала, чем грозит ее супругу восшествие на престол Павла. В конце того же года Потемкин писал Екатерине: «Покупка имения Любомирского учинена, дабы, зделавшись владельцем, иметь право входить в их дела и в начальство военное». Как все, связанное с Польшей, приобретение Смилы принесло Потемкину массу хлопот, втянув его в переговоры и судебные тяжбы, продлившиеся четыре года.[708]

Важной опорой Потемкина в Польше был король Станислав Август. Умаляя его власть с помощью коронного гетмана Браницкого и покупки польских земель, Потемкин тем не менее всегда симпатизировал ему — тонкому эстету и покровителю просвещения: их переписка несомненно теплее, чем того требовали дипломатические каноны, во всяком случае, со стороны Потемкина. Князь верил, что союз со Станиславом Августом может обеспечить

России поддержку в войне с Турцией, сохранить русское влияние в Польше и удержать ее от подчинения Пруссии. В качестве польского магната Потемкин мог бы лично командовать польской армией. Всех этих целей легче всего можно было достигнуть через короля.

Но в Киеве поляки сами уронили престиж своего монарха еще до его встречи с Екатериной. «Какими покорными и льстивыми по отношению к князю Потемкину кажутся мне эти пресмыкающиеся перед ним высокопоставленные поляки!» — записал Миранда после ужина у Браницкого. Интриги и адюльтер шли рука об руку; поляки «обманывали друг друга, и сами были обмануты, и обманывали других, и все это с необычайной любезностью». Больше всего они старались возвысить свой престиж в глазах Потемкина, «но его взгляд поймать нелегко, — шутил де Линь, — поскольку у него один глаз, да и тот косой».[709]

Потемкин демонстрировал свою власть, возвышая одних поляков и унижая других. Все искали его внимания. Де Линь, Нассау и Литтлпейдж интриговали с поляками в интересах своих покровителей. Браницкий завидовал Нассау, который поселился в доме Потемкина, завладев таким образом «полем битвы». Браницкий и Феликс Потоцкий пытались убедить Потемкина, что Станислав Август противится продаже ему земель. Близость Александры Браницкой к императрице вызвала слухи о том, что она — внебрачная дочь Екатерины. Когда князю надоели козни Браницкого, он устроил ему такую «выволочку», что Александра слегла от расстройства. Тем не менее Браницкому и Феликсу Потоцкому он обеспечил теплый прием императрицы, тогда как на его врагов, Игнация Потоцкого и князя Сапегу, Екатерина «даже не соизволила взглянуть».[710]

В игры с Польшей оказался вовлечен даже Миранда. Один раз в присутствии знатных поляков он не встал при появлении князя; его примеру последовали и его собеседники, и на некоторое время Потемкин стал с ним холоден.[711]

В начале марта князь в сопровождении Нассау, Браницкого и русского посла в Варшаве Штакельберга отправился на встречу с польским королем. Потемкин был одет в мундир польского шляхтича, с польскими орденами. Короля, сопровождаемого Литглпейд-жем, он принял, как своего государя. Они договорились о русско-польском союзе против Порты. Штакельбергу светлейший поручил выяснить отношение Станислава Августа к его планам обосноваться в Смиле. Король отвечал, что хочет получить согласие России на реформирование польской конституции.[712]

Двумя днями позже Миранда с волнением ожидал возвращения князя в Киев. Потемкин, немилость которого никогда не продолжалась долго, приветствовал его как старого приятеля: «Мы, кажется, век не видались. Как дела?» Но близился приезд императрицы, и светлейшему становилось не до иностранцев. Через Мамонова Екатерина предложила Миранде вступить в русскую службу, но тот признался, что планирует возглавить освобождение Венесуэлы от испанского владычества. Екатерина II Потемкин не могли не принять этот антибурбонский план благосклонно. Князь шутил, «поминая инквизицию, и предлагал отправить ее в Америку и в Каракас [...] и заметил, что в качестве инквизитора можно послать меня». Екатерина предложила Миранде покровительство русских миссий за границей, а он попросил «для вящей безопасности и завершения предприятия кредитное письмо на сумму в 10 тысяч рублей». Мамонов объяснил венесуэльцу, что для этого нужно «замолвить вначале словечко князю Потемкину». 22 апреля 1787 года будущий диктатор Венесуэлы простился с князем и императрицей. Испанцы наконец выследили его. Через несколько месяцев оба посла Бурбонов в Петербурге, испанский и французский, грозили оставить русскую столицу, если псевдо-граф и лжеполковник не будет выдворен за пределы империи. 10 тысяч он сполна так и не получил, но продолжал переписываться с Потемкиным.[713]


Когда Киев всем уже наскучил, артиллерийский салют возвестил, что лед на реке тронулся.

В полдень 22 апреля 1787 года императрица взошла на роскошную галеру, и на юг отправилась флотилия, какой еще никогда не видели берега Днепра.

24. КЛЕОПАТРА

Ее корабль престолом лучезарным

Блистал на водах Кидна. Пламенела

Из кованого золота корма,

А пурпурные были паруса

Напоены таким благоуханьем,

Что ветер, млея от любви, к ним льнул.

В лад пенью флейт серебряные весла

Врезались в воду, что струилась вслед,

Влюбленная в прикосновенья эти.

Царицу же изобразить нет слов.

У. Шекспир. Антоний и Клеопатра. Пер. М. Донского


В полдень 22 апреля 1787 года Екатерина, Потемкин и их свита взошли на галеру, где был накрыт стол на 50 человек. В 3 часа пополудни флотилия тронулась. За семью величественными и комфортабельными галерами, окрашенными снаружи в пурпур и золото, убранными золотом и шелком внутри, следовали восемьдесят судов с тремя тысячами матросов и солдат. На каждой галере имелись общая гостиная, библиотека, концертный зал, балдахин на палубе — и оркестр, сопровождавший каждую посадку и высадку почетных гостей (оркестром екатерининской галеры «Днепр» дирижировал маэстро Сарти). Спальни были отделаны тафтой и китайским шелком, в кабинетах стояли столы из красного дерева и удобные диваны, а уборные были снабжены водопроводом. Плавучая столовая вмещала семьдесят человек.

Воспоминание об этом фантастическом круизе навсегда запечатлелось в памяти его участников. «Множество лодок и шлюпок носилось впереди этой эскадры, которая, казалось, создана была волшебством», — вспоминал Сегюр. Народ «громкими кликами приветствовал императрицу, когда при громе пушек матросы мерно ударяли по волнам Борисфена своими блестящими, расписанными веслами». Это был «флот Клеопатры [...] невозможно представить себе более блистательного путешествия», — писал де Линь.[714]

На берегах Днепра Потемкин организовал непрекращающееся театральное представление. Иногда на отлогих склонах маневрировали отряды казаков. «Города, деревни, усадьбы, а иногда простые хижины так были изукрашены цветами, расписанными декорациями и триумфальными воротами, что вид их обманывал взор и они представлялись какими-то дивными городами, волшебно созданными замками, великолепными садами».[715]

Утром свита императрицы была предоставлена самой себе. В полдень на царской галере стреляла пушка и в столовой императрицы собирались гости, иногда всего десять человек. В 6 часов вечера начинался ужин у императрицы. В 9 часов Екатерина удалялась, и все отправлялись к князю Потемкину. Несмотря на беспрецедентную пышность, обстановка в плавучих апартаментах была вполне интимной. Однажды вечером Мамонов, которому наскучил его распорядок дня, попросил Нассау и нескольких других остаться на партию в вист. Как только они начали игру в гостиной Екатерины, она вышла из будуара, с распущенными волосами и с ночным чепчиком в руке, в пеньюаре персикового цвета с голубыми лентами. Императрица выразила надежду, что не помешает их игре, извинилась за «дезабилье» и непринужденно беседовала до 10 часов вечера. Игра продолжалась до половины второго.

Принц де Линь, удивлявший Сегюра живостью своего воображения и юношеским умом, рано утром будил его стуком в тонкую перегородку и «читал экспромты в стихах и песенки, только что им сочиненные. Немного погодя его лакей приносил [...] письмо в 4 и 6 страниц, где остроумие, шутка, политика, любовь, военные анекдоты и эпиграммы мешались самым оригинальным образом». Ничто не могло быть удивительнее этой переписки, «которую вели между собою австрийский генерал и французский посланник, лежа стена об стену в галере, недалеко от повелительницы Севера, на волнах Борисфена, в земле казаков и на пути в страны татарские!» — вспоминал Сегюр. Зрелище, разворачивавшееся перед именитыми путешественниками, отражало таланты его импресарио: «Стихии, весна, природа и искусство, казалось, соединились для торжества этого могучего любимца».[716]


Через три дня после выхода флотилии из Киева король Польши Станислав Август прибыл в Канев, чтобы приветствовать императрицу с польского берега. В последний раз они встречались, когда он был молодым мечтателем, а она — несчастной женой взбалмошного принца. Женщину, которую он никогда не переставал любить, Понятовский не видел двадцать восемь лет и, быть может, лелеял мечты о возобновлении союза. «Вам нетрудно вообразить, — писал он Потемкину в феврале 1787 года, — с каким волнением я ожидаю этого счастливого момента».[717]

Станислав Август оставался красивым, чувствительным и тонким человеком. Потемкин и Станислав Август имели общие вкусы в музыке, архитектуре и литературе, но король не мог позволить себе доверять князю. Жизнь Станислава Августа состояла из ряда унижений. В политическом смысле он занимал самую слабую позицию, какую можно вообразить; в личном — он был не соперник политику масштаба Потемкина. Политические устремления короля раздражали Екатерину, а его личная искренность была для нее почти невыносима.

Настоящим поводом для встречи была, конечно, не любовная ностальгия, а надежда Понятовского на возрождение Польши. Усугубляющийся хаос, упрямая гордость дворянства и сложный лабиринт проблем делали Речь Посполитую политической загадкой для любившей порядок Екатерины, но были очень на руку ловкому Потемкину. План антитурецкого союза, о котором он договорился с королем, мог предотвратить гибель Польши.

В Каневе флотилия встала на якорь. В 11 часов 25 апреля Безбородко и гофмаршал князь Барятинский отправились навстречу королю на шлюпке. «Господа, король польский поручил мне представить вам графа Понятовского», — сказал Станислав Август (польские монархи не имели права покидать территорию страны). Когда Станислав Август вступил на галеру императрицы, Сегюр и другие придворные окружили его, «желая заметить первые впечатления и слышать первые слова двух державных особ, которые находились в положении, далеко не сходном с тем, в каком встречались когда-то, соединенные любовью, разлученные ревностью и преследуемые ненавистью». Однако ожидания свиты не оправдались: после весьма холодного обмена приветствиями король и императрица удалились в кабинет. Когда они появились через полчаса, «черты императрицы выражали какое-то необыкновенное беспокойство и принужденность, а в глазах короля виднелся отпечатое грусти, которую не скрыла его принужденная улыбка». «Мы не виделись тридцать лет, — писала позднее Екатерина, — и вы можете вообразить, что нашли друг друга несколько переменившимися».[718]

После обеда произошла трогательная сцена. Взяв из рук пажа перчатки и веер императрицы, король протянул их ей, но никак не мог найти свою шляпу. Екатерина велела принести шляпу и подала ее королю. «Покрыть мою голову дважды, — сказал он, намекая на свою корону. — Вы слишком добры, мадам!» Отдохнув, Станислав Август перешел на плавучую резиденцию Потемкина. Светлейший попытался примирить его с Браницким, но тот держал себя так дерзко, что Станислав Август вышел из каюты. Потемкин бросился за ним с извинениями, императрица и князь сделали БраницкрмУ выговор — но он, разумеется, остался в их свите.

В 6 часов вечера король вернулся на царскую галеру для политических переговоров. Прогуливаясь с Екатериной по палубу, он предложил русско-польский союз. Она обещала дать ответ. Князь беззаботно играл в карты неподалеку. Екатерина была в гневе, дао он не пришел ей на помощь. «Почему князь Потемкин и вы постоянно бросаете нас?» — выговаривала она де Линю. Станислав Август умолял Екатерину отужинать в Каневе, где он потратил едва ли не все свои деньги, готовя двухдневный пир и фейерверк, но она не снизошла к его мольбам. Она объявила Потемкину, что не собирается решать дела впопыхах: «Всякая перемена намерения, ты сам знаешь, что мне неприятна». Потемкин, то ли из уважения к Станиславу Августу, толи осерчав на то, что Екатерина сломала его польский план, продолжал играть в карты и ничего не ответил. Екатерина разгневалась еще сильнее и стала еще спокойнее, а король еще мрачнее. Придворные смотрели во все глаза. «Князь Потемкин ни слова не говорил, — сказала Екатерина на следующий день своему секретарю, — принуждена была говорить беспрестанно; язык засох; почти осердили, прося остаться». В конце концов она согласилась посмотреть на фейерверк со своей галеры.[719]

Король, униженный в очередной раз, откланялся. «Не показывайте своей досады, — шепнул ему де Линь. — Вы только радуете двор, который вас ненавидит». Екатерина была сильно сердита на Потемкина. Тот угрюмо удалился на свой «Буг». Она посылала ему записки: «Я на тебя сержусь, ты ужасно как неловок». Флотилия простояла у причала до ночи, дождавшись великолепной имитации извержения вулкана. Острослов де Линь заметил, что король провел в Каневе «три месяца и истратил три миллиона, чтобы провести с императрицей три часа». Через несколько дней после отбытия флотилии Станислав Август написал Потемкину: «Я был рад встретиться с императрицей. Я не узнаю ее, но, хотя мне грустно, надеюсь, что князь Потемкин остается моим другом».[720]


Следующим государственным мужем, ожидавшим Екатерину на ее пути, был император Священной Римской империи. Иосиф II и Екатерина II двигались навстречу друг другу. 30 апреля флотилия достигла Кременчуга — из-за противного ветра позднее, чем ожидалось. Иосиф, снова инкогнито, под именем графа Фалькенштейна, ждал ниже по реке, в Кайдаке, нетерпеливый, как всегда.

Иосиф не хотел ехать в Россию, но его визит был необходим Екатерине и Потемкину, для которых союз с Австрией являлся главным оружием против Османов. «Может быть, удастся найти какой-нибудь Предлог и отказаться», — писал император своему канцлеру. Напыщенный Габсбург счел приглашение Екатерины «крайне бесцеремонным». Он велел Кауницу составить ответ «честный, короткий; но дающий княгине Цербстской понять, что ей следует распоряжаться моим временем с большей осторожностью», — но потом согласился на поездку: он жаждал осмотреть русские войска, в глубине души надеясь убедиться в превосходстве австрийских, и не без сарказма писал Потемкину, что с нетерпением ждет увидеть его «интересные предприятия и удивительные творения». Теперь, в ожидании Екатерины, он занимался самостоятельным осмотром Херсона, а Екатерина не понимала — куда он пропал?[721]

Императрица высадилась в Кременчуге и осмотрела элегантный дворец, разумеется, окруженный «волшебным английским парком» с тенистой зеленью, ручьями и грушевыми деревьями. Потемкин приказал привезти издалека огромные дубы — «такие же широкие, как он сам», шутил де Линь — и насадить из них целую рощу. Затем Екатерина осмотрела 15-тысячный корпус, включавший несколько полков потемкинской новой легкой кавалерии, о которой Кобенцль отозвался в превосходных тонах. Дав бал на 800 человек, Екатерина продолжила путь вниз по реке.

Как только царская галера скрылась из виду, у кременчугской пристани появился, опоздав всего на несколько часов, «вермикулар» Сэма Бентама: составная галера из шести барж, предназначенная для Екатерины.{78} Потемкин приказал Бентаму следовать за его судном, наследующее утро осмотрел плавучего «червя» и, по словам Бентама, остался «как нельзя более доволен». Тогда флотилия снова пустилась в путь, Бентам последовал за ней. Он утверждал, что императрица заметила его творение и восхитилась им, — хотя Потемкину, вероятно, пришлось утешать его за то, что эффект неожиданности не удался.[722]

Не дойдя двадцати пяти миль до Кайдака, где планировалась встреча с Иосифом, несколько галер село на мель. Флотилия остановилась. Потемкин понял, что по воде до места не добраться. Торжественная встреча грозила обернуться неразберихой: императрица села на мель; император потерялся; лошадей не хватало; баржи с провизией и кухней также застряли на мелководье. Положение спас «плавучий червяк» Бентама.

Оставив императрицу, Потемкин, к восторгу Бентама, поднялся к нему на борт и отправился навстречу Иосифу. Подойдя к Кайдаку» неподалеку от того места, где не так давно бурлила Запорожская Сечь, он предпочел заночевать на судне, а не в одном из дворцов на берегу. На следующее утро, сойдя на берег, он отыскал императора, который также поднялся на «вермикулар». Бентам сиял от гордости, выслушивая комплименты от великих мира сего, но те все же больше интересовались друг другом, чем английскими изобретениями.

Потемкин и Иосиф договорились сделать императрице «сюрприз». Чтобы «сюрприз» получился, светлейший послал курьера предупредить о нем Екатерину, а затем Кобенцль — курьера к Иосифу, чтобы сообщить, что она предупреждена. 7 мая Екатерина села в карету и устремилась навстречу «сюрпризу».

В сопровождении Мамонова, Александры Браницкой и де Линя государыня прошла через поле и, по ее собственному выражению, «столкнулась нос к носу» с Иосифом, который прогуливался в обществе Кобенцля. Сев в одну карету, их величества проделали тридцать верст до Кайдака, где выяснилось, что кухни и повара остались далеко позади. Потемкин мчался вперед, чтобы давать распоряжения, и о еде не думал. «Не было ни поваров, - возмущался Иосиф, — не прислуги». Хотя императору, путешествующему без церемоний, и не подобает заботиться о таких мелочах, императорское турне грозило обернуться фарсом.[723]

Мастер импровизации Потемкин «взял на себя обязанности шеф-повара, — весело сообщала Екатерина Гримму, — принц Нассау — поваренка, а генерал Браницкий — пекаря». После обеда Потемкин продемонстрировал «жирандоль» — фейерверк, представлявший собой вензель Екатерины, озаренный 4 тысячами ракет, и еще одно «извержение вулкана». В XVIII веке фейерверки, вероятно, были для глав государств такой же рутиной, как для сегодняшних — посещения заводов и молодежных центров. Интересно лишь, удалось ли этому зрелищу заставить монархов забыть о потемкинской стряпне. Екатерина говорила, что «их величествам никогда не прислуживали такие высокопоставленные и такие неумелые слуги», но обед был «так же хорош, как и плох». Австрийский император высказался более определенно: «Обед состоял из абсолютно несъедобных блюд».

Сбывались и тайные надежды императора. «Неразбериха здесь царит невероятная, — сообщал он своему фельдмаршалу Ласси. — На судах больше людей и вещей, чем могут увезти приготовленные экипажи, а лошадей мало». Потирая руки с истинно германским чувством превосходства над русскими, он «искренне хотел знать, чем же все это кончится», и мученически вздыхал: «За что такое наказание?»[724]

Улучив момент, Иосиф отвел в сторону де Линя: «Мне кажется, эти люди хотят войны. Готовы ли они к ней? По-моему, нет; я, во всяком случае, не готов». Херсонские корабли и укрепления он уже осмотрел. Русские развернули настоящую гонку вооружений, но император полагал, что шоу устроено, «чтобы пустить пыль нам в глаза. Все непрочно, все сколочено наспех, потрачена куча денег». Иосиф упорно отказывался признать, что увиденное произвело на него впечатление. Но в чем он не ошибался, так это в том, что великолепная поездка и достижения Потемкина толкали Екатерину к войне.

Светлейший хотел лично обсудить с Иосифом возможность войны и, явившись к нему однажды утром, изложил политические и территориальные претензии России к Османам. «Я не знал, что он хочет так много, — подумал Иосиф. — Я полагал, что им вполне достаточно Крыма. Но что они сделают для меня, если я вступлю в войну с Пруссией?»[725]

Два дня спустя Екатерина II Иосиф в большой черной карете с екатерининским шифром на дверях прибыли к первым постройкам Екатеринослава. Когда их величества заложили первые камни будущего собора, Иосиф шепнул Сегюру: «Императрица положила первый камень, а я — последний».[726] На следующий день они двинулись к Херсону через степи, где паслись стада овец и лошадей.

12 мая они въехали в первый город Потемкина через триумфальную арку, надпись на которой бросала недвусмысленный вызов Высокой Порте: «Путь в Византию». Иосиф, уже осмотревший город, имел теперь возможность познакомиться с окружением императрицы. «Один только князь Потемкин, сумасшедший меломан, возит с собой 120 человек музыкантов, — отмечал император, — а артиллерийскому офицеру, получившему ужасный ожог рук, пришлось ждать помощи четыре дня». О екатерининском фаворите Иосиф записал, что тот «совершенное дитя». Сегюр ему понравился, а Фиц-герберт показался умным, но скучным. Разумеется, похвалы заслужил «дипломатический жокей», которому, вероятно, достались все остроумие и жизнерадостность, недоданные природой императору: «Де Линь великолепен и прекрасно отстаивает мои интересы». Но страсть императора к инспекциям и тайная зависть не ускользали от внимания русских. Екатерина иронизировала: «[Я] все вижу и слышу, хотя не бегаю, как император». Не удивительно, думала она, что он довел жителей Брабанта и Фландрии до мятежа.[727]

Сегюра и де Линя поразили свершения Потемкина. «Мы не могли скрыть своих чувств при виде таких поразительных подвигов», — признавался французский посланник. Крепость была почти окончена; готовые дома могли вместить 24 тысячи человек; «несколько церквей благородной архитектуры»; в арсенале 600 пушек; в порту 200 торговых судов, фрегат и два линейных корабля, готовые к плаванию. Удивление екатерининской свиты было тем больше, что в Петербурге привыкли не верить в строительство Потемкина. Сама Екатерина, которой, несомненно, продолжали нашептывать наветы на светлейшего, сообщала Гримму: «В Петербурге могут говорить что угодно — усердие князя Потемкина преобразило это место, где при заключении мира [в 1774 году] стояла одна хижина, в процветающий город».[728]

15 мая состоялся спуск на воду трех военных кораблей. Екатерина II Иосиф восседали под балдахинами, украшенными «газом, кружевами, гирляндами, жемчугом и цветами». Один восьмидесятипушечный корабль именовался «Святой Иосиф», но тот, в честь которого судно получило имя, брюзгливо заметил, что «дерево сыро, мачты ужасны» и скоро все развалится. И снова, как на закладке собора, ошибся.[729]

Перед отъездом Екатерина пожелала посетить крепость Кинбурн в устье Днепра, но по Лиману курсировала турецкая эскадра и ехать было опасно. Не показывая вида иностранцам, русские прекрасно понимали, как пристально наблюдают за ними турки. Русский посол в Порте Яков Булгаков прибыл из Константинополя, чтобы обсудить политику по отношению к Османам.

Из Херсона монархи поехали в Крым. Когда Сегюр пошутил по поводу пустынности края, Екатерина парировала: «Если вам скучно в степи, то кто же вам мешает отправиться в Париж?..»[730]

В степи императорский экипаж окружили 3 тысячи донских казаков в парадной форме, во главе с атаманом. Среди них находился и эскадрон калмыков — наездников, не менее любимых Потемкиным. Казаки продемонстрировали «сильный удар на неприятеля», перепугав своим гиканьем потемкинских гостей, а затем, разделившись на две части, показали сражение. Выносливость их лошадей поразила даже Иосифа: казаки могли проскакать шестьдесят верст за один день. «Никакой другой кавалерии в Европе это не под силу», — констатировал Нассау.[731]

В Кизыкермене, в семидесяти пяти верстах к северо-востоку от Херсона, царский поезд остановился у небольшого каменного дома и нескольких палаток, украшенных серебром, коврами и драгоценными камнями. Когда на следующее утро Александра Браницкая представила императрице казацких офицеров, самое сильное впечатление на дипломатов произвела жена атамана: на ней было длинное платье, сотканное из золотой парчи, а на голове соболья шапка, шитая жемчугом.

На рассвете Иосиф и Сегюр вышли в плоскую, голую степь. Трава простиралась до горизонта.

« — Какое странное путешествие! — воскликнул император Священной Римской империи. — Кто бы мог подумать, что я вместе с Екатериной II, французским и английским посланниками буду бродить по татарским степям! Это совершенно новая страница в истории!..

— Мне, скорее, кажется, что это страница из «Тысячи и одной ночи», — отвечал Сегюр.

Затем император вдруг остановился и, потирая глаза, произнес:

— Право, я не знаю, наяву ли это или ваши слова подействовали на мое воображение... Посмотрите в ту сторону!»

К ним двигалась огромная палатка, словно перемещаясь сама собой: калмыки переносили свое жилище.[732]

Едва императорская карета пересекла Перекоп, как в грохоте копыт и облаке пыли их окружили 1200 татарских всадников с кривыми саблями, копьями, луками и стрелами, словно путешественники переместились в темное прошлое Европы. «Что скажут в Европе, мой дорогой Сегюр, — спросил де Линь, — если 1200 татар отконвоируют нас в ближайший порт, посадят благородную Екатерину и Римского императора на корабль и доставят в Константинополь?» К счастью для Линя, его предположения не достигли ушей Екатерины. Отряд татарских мурз, одетых в зеленые с золотом мундиры, составлял теперь ее личный эскорт, а двенадцать татарских мальчиков прислуживали ей в качестве пажей.[733]

Кареты и всадники, неслись все быстрей и быстрей и обогнули отлогий холм, за которым скрывалась древняя столица татарского ханства. Когда дорога пошла вниз, восьмерка лошадей вдруг понесла, но Екатерина не выказала ни малейшего волнения. Татарам удалось успокоить лошадей, и поезд остановился у ворот Бахчисарая.

Ханский дворец — резиденцию хана, гарем и мечеть — строили невольники-украинцы по планам персидских и итальянских архитекторов, в мавританском, арабском, китайском и турецком стилях с неожиданными чертами европейской готики. Планировка повторяла расположение константинопольских дворцов с их многочисленными воротами и внутренними дворами. Высокие стены скрывали потайные сады с причудливыми фонтанами. Западные детали убранства и толщина стен напомнили Иосифу кармелитский монастырь. Рядом с мечетью располагалось кладбище династии Гиреев: две восьмиугольные ротонды окружали ханский мавзолей, окруженный резными плитами надгробий. Вокруг дворца между двумя рядами белых скал лежал татарский город с его банями и минаретами. На холмах Потемкин расставил фонари, чтобы путешественники чувствовали себя как в волшебном арабском дворце.

Екатерина расположилась в бывших покоях самого хана, куда входил «великолепный и причудливый зал для аудиенций» — богато украшенный, с дерзким девизом: «Признают и завистники, что ни в Исфахани, ни в Дамаске, ни в Стамбуле не видели подобного». Иосифу отвели комнаты брата Шагин-Гирея. Потемкин, разумеется, поселился в помещении бывшего гарема. Сладкий запах садов — апельсиновые деревья, розы, жасмин, гранаты — наполнял каждую комнату, где диваны тянулись вдоль всех четырех стен, а в середине бил фонтан. За обедом Екатерина принимала муфтиев, с которыми обходилась весьма почтительно. В адресованном Потемкину шуточном стихотворении императрица восклицала: «Не здесь ли место рая? Хвала тебе, мой друг!»[734]

Иосиф со свитой отправился осматривать Чуфут-Кале, город, вырубленный в скале в восьмом веке евреями-караимами. Вернувшись в Бахчисарай, Нассау, Сегюр и де Линь отправились исследовать татарскую столицу. Самый озорной из них, хотя и двадцатью годами старший Сегюра, де Линь хотел непременно увидеть лицо хотя бы одной татарской девушки. Через двое суток, в 9 часов утра 22 мая, монархи, окруженные татарскими пажами и всадниками и донскими казаками, выехали, чтобы увидеть главный акт потемкинского спектакля.


В Инкермане император и императрица обедали во дворце, построенном на скале, нависающей над морем. Играл потемкинский оркестр. На склоне холма гарцевали татарские всадники. Вдруг светлейший подал знак, открылся занавес и двери на балкон распахнулись. Когда монархи встали из-за стола, эскадрон умчался прочь и перед ними открылось невероятное зрелище.

Спускающиеся к морю горы образовывали глубокую бухту, а в середине ее красовался целый флот — не меньше двадцати линейных кораблей и фрегатов стояли на якоре, в боевом порядке, носами ко дворцу. По следующему знаку князя флот салютовал всеми пушками. Этот грохот, вспоминал позже Сегюр, словно объявлял, что Российская империя достигла юга и что екатерининские армии «через 30 часов могут водрузить свои флаги на стенах Константинополя». Перед путешественниками лежал основанный тремя годами раньше Севастополь.

Как только пушки умолкли, Екатерина подняла тост за своего лучшего друга, глядя на Иосифа, но не называя его. Можно представить себе чувства, обуревавшие императора Священной Римской империи германской нации. Свою обычную невозмутимость сохранил только Фицгерберт. Все взоры обратились на Потемкина. Присутствующие при этой сцене русские не могли не думать о петровском завоевании Балтики. Кто же из придворных произнесет это первым? «Ваше величество, — сказал наконец Сегюр, — создав Севастополь, вы завершили на юге то, что Петр Великий начал на севере». Нассау обнял Потемкина и попросил дозволения поцеловать руку императрицы. «Я всем обязана князю Потемкину, — сказала Екатерина, — так что целуйте его. — И, смеясь, обернулась к светлейшему. — Надеюсь, теперь никто не назовет его ленивым». Потемкин облобызал ее руки и прослезился.[735]

Светлейший провел царицу и императора к шлюпке, которая повезла их в Севастополь, остальные последовали за ними на другой лодке. Они прошли прямо под носами трех шестидесятишестипушечных кораблей, трех пятидесятипушечных и десяти сорокапушечных фрегатов, которые приветствовали императрицу еще тремя залпами. Матросы кричали «ура». Гости высадились у подножия каменной лестницы, ведшей прямо к адмиралтейству, где Екатерину ждали апартаменты. Вокруг лежал новый город Севастополь, «самый прекрасный порт, какой мне доводилось видеть», — записал Иосиф. Его восхищению не было предела: — В бухте стояли 150 судов, готовых к плаванию и сражениям». Порт охраняли три артиллерийские батареи. На склонах стояли дома, лавки, два госпиталя и казармы. Сегюру казалось невозможным, что Потемкин смог сделать все это в месте, где три года назад не было ничего. «Императрица, — отмечал Иосиф, — в совершенном экстазе [...] Князь Потемкин на вершине могущества, ему воздают невообразимые почести».[736]

И монархи, и князь думали об одном: о предстоящей войне. Екатерина II Потемкин чувствовали, что у них хватит сил разбить турок. Императрица спросила Нассау, так же ли хороши ее корабли, как турецкие в Очакове. Он отвечал, что российские суда могут положить турецкий флот к себе в карман. «Как вы думаете, осмелюсь я это сделать?» — улыбнулась она де Линю. Потемкин повторял, что Россия готова к войне и, если бы не Франция, «мы начали бы прямо сейчас».[737]

Екатерину, однако, здравомыслие не покидало, и она приказала Булгакову направить султану ноту, удостоверяющую, что она не имеет тех намерений, какие можно было бы предположить. Тем не менее и европейские дипломаты, и Высокая Порта имели все основания полагать, что владычица Севера готова перейти в наступление.

Екатерина уединилась с потрясенным императором, чтобы обсудить сроки предполагаемой кампании. Потемкин, подчеркивая свой высокий статус, присоединился к ним. Иосиф призывал к осторожности, напоминая о Франции и Пруссии. Но в Пруссии теперь был новый король — в 1786 году, после смерти Фридриха Великого, престол занял его племянник Фридрих-Вильгельм. Екатерина не считала его серьезным соперником и сказала Иосифу, что он «слишком посредствен». Франция, вторил ей Потемкин, конечно, «поднимет шум», но в конце концов удовольствуется своим куском пирога, и предлагал отдать ей Египет и Кандию (Крит). Кроме того, угрожающе добавляла императрица, «я достаточно сильна; будет достаточно, если вы не станете препятствовать».[738] Иосиф, испуганный перспективой оказаться в изоляции, заверил, что Россия может рассчитывать на помощь его державы. Едва ли высокие совещающиеся стороны знали, что спор о том же самом идет и на другом берегу моря, в Диване Высокой Порты. Константинопольская чернь требовала войны, и по улицам маршировали тысячи солдат, готовых к отправке в черноморские и балканские порты.


25.АМАЗОНКИ. «ПОТЕМКИНСКИЕ ДЕРЕВНИ». НОВАЯ ВОЙНА

Скажи, Потемкин, как соединились вместе

В тебе и тонкий вкус, и чуткий к гласу чести

Свободный, гордый дух, и юношеский пыл,

И мудрость старика ? Друзьям сердечно мил,

Любезен и остер, то скор и бодр в делах,

То, в думу погружен, философ и монах...

Принц де Линь. Послание Потемкину, написанное во время крымского путешествия


Когда австрийский император отправился осматривать Балаклаву, навстречу ему выехала рота всадниц. Двести гречанок, все, по описанию де Линя, «писаные красавицы» — с длинными косами, в нагрудных латах, в юбках из малинового бархата с золотыми галунами, в зеленых бархатных куртках и белых кисейных тюрбанах с белыми страусовыми перьями, вооруженные мушкетами, штыками и копьями.

Обитатели греческой, или «албанской», как ее называли, колонии носили неоклассические костюмы — нагрудные латы и плащи, вместе с современными пистолетами. Этот каприз, Потемкин замыслил, обсуждая с Екатериной еще в Петербурге сходство между древними и современными эллинами и расхваливая мужество греков и их жен. Екатерина сомневалась в последнем, и князь решил убедить ее.{79}

Иосиф пришел в такой восторг, что наградил девятнадцатилетнюю предводительницу отряда Елену Сарданову поцелуем в уста. Императрица встретила амазонок на своей следующей остановке в селении Кадыковка, проезжая по улице, уставленной лавровыми, апельсиновыми и лимонными деревьями. Потемкин предлагал, чтобы амазонки продемонстрировали ей свое искусство стрельбы, но Екатерина, которой, вероятно, наскучили военные смотры, отказалась — она также облобызала Сарданову и подарила ей кольцо с бриллиантом стоимостью 1800 рублей и 10 тысяч рублей на содержание отряда.

Наездницы присоединились к эскорту императрицы и сопровождали ее до конца путешествия. Мало-помалу Иосиф убеждался, что «путь в Византию» проложен и остается только выступить в дорогу. Один раз он даже позволил Потемкину заставить себя ждать в приемной, объяснив, что не может не простить причуд такому необыкновенному человеку.

В Кафе, переименованной Потемкиным в Феодосию, светлейший сыграл шутку с Сегюром. Утром, усевшись в карету, французский посланник обнаружил перед собой восхитительную девушку в черкесском платье — и оцепенел: на него смотрела его жена! «Я решил, что мадам Сегюр в самом деле приехала из Франции. В стране чудес воображение летает, как птица». Но черкешенка исчезла и ее место занял Потемкин. «Как похожа, а?» — прогромыхал он, добавив, что видел у Сегюра в палатке портрет его жены.

— Совершенно невероятно, — пробормотал озадаченный супруг.

— Так вот, батюшка, — продолжил Потемкин, — она принадлежит человеку, который охотно уступит ее мне, и, как только мы вернемся в Петербург, я вам ее подарю.[739]

Сегюр, чья жена могла бы не оценить такого проявления привязанности, попытался протестовать, но Потемкин обиделся и обвинил его в ложной деликатности. Тогда француз пообещал принять любой другой подарок{80}.

Путешественники поднялись на холмы и осмотрели потемкинские парки, молочные фермы, стада овец и коз и дворец в Карасубазаре.{81} По словам английской путешественницы, посетившей эти края через десять лет, это был «один из тех дворцов, которые появлялись как по мановению волшебной палочки Потемкина, поражая и очаровывая гостей».[740]

Перед гостями предстал словно маленький кусочек Англии. «Купы величественных деревьев, огромная лужайка, а за ней — лес, и все это — творение рук англичанина Гульда». Здесь же располагалась ферма Хендерсона. Разумеется, потемкинская идиллия была бы неполной без английского чая. Де Линь не мог не обратить внимания на «племянниц» Хендерсона: «два небесных создания в белых платьях» усадили посетителей за покрытый цветами стол и «принесли масло и сливки. Мне казалось, я попал в английский роман». Иосифа, однако, все это мало впечатляло. «Пришлось карабкаться по горным дорогам, — жаловался он в письме к фельдмаршалу Ласси, — и только для того, чтобы увидеть какого-то козла, ангорскую овцу и подобие английского парка».[741]

После этого Потемкин устроил фейерверк, поразивший даже пресыщенных подобными зрелищами особ. В разгар банкета в темное небо взвилось 20 тысяч ракет, над горами дважды загорелся вензель императрицы, а в парке от иллюминации сделалось светло как днем. Иосиф не мог надивиться Российской империи, где властитель может делать все, что пожелает, сколько бы ни стоил его каприз: «Мы, в Германии или во Франции, никогда не осмелились бы предпринять то, что с легкостью делают здесь [...] Человеческая жизнь и труд здесь ничего не стоят [...] Владыка повелевает, раб подчиняется».[742]

По возвращении в Бахчисарай де Линь сказал: «Что толку от прогулки по роскошному саду, если нельзя полюбоваться цветами? Я не уеду из Крыма, пока не увижу хотя бы одной татарки без паранджи. Вы пойдете со мной?» — спросил он Сегюра, и двое смельчаков отправились в лес. Там они нашли трех женщин, которые стирали, сложив покрывала на землю. «Увы», — вздыхал Сегюр, ни одна из них не была хороша собой. А де Линь восклицал: «Бог ты мой! Магомет правильно сделал, приказав им прятать физиономии!» Женщины с визгом разбежались, а за непрошеными гостями погнались татары, выкрикивая проклятия и швыряя камни. На следующий день за обедом Екатерина была молчалива, Потемкин мрачен — возможно, оба просто устали. Де Линь решил, что рассказ о поисках восточных красавиц развеселит их, но царица осталась недовольна: «Это дурной тон, господа».[743]

И все же атмосфера восточной неги действовала на всех, даже на брюзгливого Иосифа. Екатерина позволила ему вместе с де Линем и Сегюром присутствовать на аудиенции, которую она собиралась дать принцессе из дома Гиреев. Но зрители и тут остались разочарованы. «Ее накрашенные щеки и нарисованные брови делали ее похожей на рисунок на китайской чашке; не спасали даже ее прекрасные глаза», — записал Сегюр, да и Иосиф писал Ласси, что «предпочел бы одну из ее служанок». Однако кайзер решил сделать небольшое отступление от принципов Просвещения. «Его сиятельство граф Фалькен-штейн дал подпоручику Цирули 300 червонных, — сообщал генерал М.В. Каховский Василию Попову для доклада светлейшему, — чтоб он купил за Кубанью одну черкесскую красавицу. Если повелено будет купить, то куда и каким образом оную доставить?» Результат похода в горы по поручению высокого путешественника нам неизвестен, но в Вену Иосиф привез с собой шестилетнюю девочку, купленную у работорговца{82}.[744]

2 июня их императорские величества наконец расстались. Иосиф поехал на запад, Екатерина на север. 8 июня она достигла Полтавы, где Петр Великий разбил Карла XII. Потемкин воспроизвел историческую битву, задействовав 50 тысяч солдат. Глаза преемницы Петра сияли гордостью. Затем светлейший преподнес ей то самое жемчужное ожерелье, которое показывал Миранде, а Екатерина жаловала ему 100 тысяч рублей и новый титул, прибавив к его фамилии «Таврический».

«Папа, — написала она ему 9 июня, — [...] надеюсь, что ты меня отпустишь завтра без больших обрядов».[745] На следующий день на подъезде к Харькову они простились друг с другом. Екатерина в сопровождении Браницкой, Скавронской и своих «карманных министров» отправилась в Москву, а к 22 июля вернулась в Царское Село.


Петербургские враги Потемкина буквально набросились на спутников императрицы, расспрашивая, существуют ли на самом деле Херсон, Севастополь, флотилии кораблей и стада скота.

Уже в 1770-е годы ходили слухи, что деятельность Потемкина на юге — чистая фикция. Когда стало очевидно, что это не так, его недруги стали шептать, что императрицу ввели в жестокое заблуждение. Саксонский посланник Георг фон Гельбиг, не участвовавший в поездке, придумал выражение «Potemkinische Dorf» — «потемкинские деревни» — формулу, которая вошла в повседневный язык со значением «ложная видимость». Гельбиг не только повторял это выражение в своих дипломатических депешах, но и опубликовал в 1790-е годы в гамбургском журнале «Минерва» книгу «Потемкин Таврический» («Potemkin der Taurier»), которую с радостью восприняли враги империи. Более полная версия этой биографии Потемкина вышла в 1809 году и была переведена на французский и английский языки. Так возникла версия личности Потемкина, такая же несправедливая и ложная, как знаменитое выражение, — и удержалась в истории.[746]

В основу легенды о «потемкинских деревнях» легла история круиза по Днепру. Гельбиг утверждал, что поселения, которые видели путешественники, представляли собой специально построенные фасады — раскрашенные картонные щиты, каждый из которых показывали императрице по пять или шесть раз. Тысячи крестьян якобы были оторваны от дома, привезены из внутренних губерний, и вместе со стадами скота по ночам их перевозили вдоль реки; тысяча деревень осталась заброшена, и множество народа вымерло от последовавшего за этим голода.

Идея, которой дал название Гельбиг, возникла еще за несколько лет до путешествия Екатерины. Когда в 1782 году Херсон посетил Кирилл Разумовский, город показался ему «приятным сюрпризом» — несомненно, потому, что его уверяли, что весь проект — не более чем мираж.[747] Всех иностранцев, отправлявшихся на юг, предупреждали в Петербурге, что их вводят в заблуждение: за год до выезда Екатерины на юг леди Крейвен писала, что «петербуржцы, завидующие Потемкину», заверили ее, что в Крыму вообще нет воды. «Тот факт, что он стал губернатором Тавриды и командующим стоящих там войск, вероятно, породил тысячу ложных слухов об этом крае, чтобы приуменьшить его достижения».[748] Несколько лет подряд императрице внушали, что все свои достижения Потемкин придумал сам. Гарновский сообщал князю: ее предупреждают, что она увидит только раскрашенные ширмы, а не настоящие строения. В Киеве слухи усилились. Одна из причин, по которой Екатерине так не терпелось отправиться дальше, заключалась именно в горячем желании увидеть все своими глазами: когда Потемкин попытался ненадолго отложить ее отъезд из Киева, она сказала, что желает увидеть все поскорее, «не взирая на неготовность».[749]

Ни в приказах Потемкина, ни в рассказах очевидцев нет ничего, что подтверждало бы историю о «потемкинских деревнях». Готовиться к приезду Екатерины он начал еще в 1784 году: тогда правитель Таврической области Василий Каховский сообщал, что для будущего визита государыни строятся новые и ремонтируются старые дома. Сам Потемкин пользовался временными резиденциями, но большая часть тех, в которых потом останавливалась Екатерина, были постоянными: херсонский дворец простоял больше столетия. Ханский дворец в Бахчисарае чинили, деревянные части перекрашивали, поправляли сад, ремонтировали фонтаны. На следующий год Потемкин приказал строить новые соляные склады в Перекопе, сажать каштановые деревья, а в Бахчисарае «большую улицу, где имеет быть въезд ее императорского величества, застроить хорошими домами и лавками».[750] Распоряжения о ремонте уже существующих строений — вот самое близкое к идее «косметической фикции». Миранда, совершенно непредвзятый свидетель, сопровождал Потемкина в поездке, предшествовавшей приему императрицы, и не увидел ничего, напоминающего «показуху», а только дивился масштабу сделанного.

Что же касается веселящихся поселян и их стад на берегах Днепра, то такие массы народа и животных никто не смог бы перемещать со скоростью движения флотилии, тем более по ночам. Неспособность Потемкина замаскировать свое фиаско с отставшей кухней в Кайдаке, когда ему самому пришлось стряпать обед для двух монархов, только подтверждает, что он не мог перевозить тысячи людей и животных на огромные расстояния, чтобы обманывать своих гостей.

Для того чтобы посмотреть на императрицу, народ не нуждался в принуждении. С тех пор как в начале столетия в этих краях побывал Петр I, ни один царь не удостаивал южную Россию своим посещением — так кто же не поспешил бы увидеть императрицу? Даже в Смоленск толпы крестьян стекались за сотни верст, чтобы поглядеть на царский поезд. Конечно, все это не означает, что берегов Днепра не коснулась рука постановщика: Потемкин украшал все, что мог. Он был политическим импресарио, знавшим толк в политической игре, и он вел эту игру целенаправленно и совершенно сознательно.

В наши дни визит главы государства тщательно готовится и расписывается по минутам. Перекрашиваются фасады, улицы очищаются от грязи, беспризорников и проституток. На домах вывешиваются флаги, играют духовые оркестры, танцуют нарядные дети, в магазины для «случайных посещений» завозятся разнообразные товары. Крымское путешествие Екатерины было первой из таких поездок. Все прекрасно понимали, что английские парки выросли из земли не случайно, что амазонки и казаки специально собрались приветствовать императрицу, как королева Елизавета II понимает, что зулусы в боевых одеяниях, приветствующие ее на улицах Йоханнесбурга, — не типичные обитатели города.{83} Именно это имел в виду Сегюр, говоря, что Потемкин «обладал удивительным даром преодолевать препятствия, покорять Природу [...] и обманывать взор зрителей, который без того потерялся бы в бескрайное™ однообразных степей».[751]

Разумеется, в городах на пути следования императрицы губернаторы приказывали приубрать улицы, покрасить дома и скрыть все неприглядное. В Харькове и в Туле, двух городах, не входивших в маршрут, намеченный Потемкиным, губернаторы действительно скрыли от Екатерины некоторые факты и построили фальшивые здания: парадоксальным образом, сама история о «потемкинских деревнях» сообщает, что в действительности творцами этой легенды были другие. Пожалуй, Потемкина можно назвать отцом современных политических шоу — но никак не плоским обманщиком.

Екатерине внушали, что потемкинская реформа конных войск разрушила армию, но, увидев великолепные полки легкой кавалерии в Кременчуге, она в гневе воскликнула: «Как же меня обманывали!»[752] Вот почему она чувствовала удвоенную радость и спешила по возвращении в Петербург поделиться своими открытиями с внуками и приближенными: «Какое удовольствие увидеть эти места своими глазами. Меня отговаривали от путешествия в Крым, но, приехав сюда, я не могу понять, как возможно такое злое предубеждение». Она не скрывала своего удивления по поводу благоустройства Херсона. Но даже это не останавливало потока клеветы на Потемкина.[753]

Бывало и так, что сами похвалы светлейшему могли казаться свидетельствами против него. Вот, например, слова Евграфа Черткова (адъютанта Потемкина и свидетеля его венчания с Екатериной): «Я был с его светлостию в Тавриде, в Херсоне и в Кременчуге месяца за два до приезда туда ее императорского величества. [...] Нигде там ничего не видно было отменного, словом, я сожалел, что его светлость позвал туда ее императорское величество по-пустому. Приехав с государынею, Бог знает, что там за чудеса явилися. Черт знает, откудова взялись строения, войски, людство, татарва, одетая прекрасно, казаки, корабли... Ну, ну, Бог знает что [...] Я тогда ходил как во сне, право, как сонный. Сам себе ни в чем не верил, щупал себя, я ли? где я? не мечту ли или не привидение ли вижу? Ну-у! надобно правду сказать, ему — ему только одному можно такие дела делать...»[754]

«Мы слышали смешнейшие истории о том, что на пути нашего следования стояли картонные деревни [...] что корабли и пушки были нарисованными, а кавалерия — без лошадей, — писал де Линь в Париж. — Даже многие русские, завидовавшие нам, участникам путешествия, будут упрямо повторять, что нас обманули».[755]

Потемкин прекрасно знал об этих разговорах. «Всего больше, — писал он Екатерине позднее, — что никогда злоба и зависть не могли мне причинить у тебя зла». Она соглашалась: «Врагам своим ты ударил по пальцам».[756]

Великий князь Павел Петрович вызвал к себе де Линя и Сегюра и подробно расспросил их об увиденном, но расставаться со своими предубеждениями так и не захотел. «Несмотря на все, что они рассказали ему, он не желает верить, что состояние дел действительно таково, как ему описывают». Когда де Линь заметил, что Екатерина не смогла осмотреть все, Павел взорвался: «О! Это мне прекрасно известно. Именно потому этот несчастный народ и не хочет, чтобы им правили одни только женщины!»[757] Убеждение в нереальности потемкинских свершений было так прочно, что свидетельства очевидцев не помогали. Умножали ложь и противники российской Экспансии на юг. После смерти Потемкина и Екатерины эта намеренная дезинформация заместила настоящую историю. Английская версия труда Гельбига, появившаяся в 1813 году, заканчивалась словами: «Зависть, бич великих людей, возвеличивает то, что было одной лишь видимостью, и преуменьшает действительное».[758] Потёмкин стал жертвой собственного триумфа, а «потемкинские деревни» одной из величайших мистификаций в истории.


Вернувшись в Кременчуг, князь Таврический погрузился в депрессию, вызванную перенапряжением, — такова была для него оборотная сторона блистательного успеха. В середине июля 1787 года он перебрался в Херсон, где заболел и слег. Политические дела тем временем требовали его непрестанного участия. С октября 1786 года светлейший отвечал за турецкую политику, а Османы со времени потери Крыма и Грузии и перехода под российское влияние при-дунайских княжеств искали повод вернуть себе потерянное и сами готовы были начать войну.

С марта по май в Стамбуле продолжались волнения. «В народе только и толков, что о войне», — сообщал Потемкину его агент Николай Пизани. Султан Абдул-Хамид, подталкиваемый великим визирем Юсуфом-пашой и муфтиями, испытывал терпение русских: в 1786 году был смещен молдавский господарь Маврокордато; против грузинского царя Ираклия восставали кавказские паши; турки поддерживали Шейха Мансура, вынуждая Потемкина укреплять Моздокскую линию. Порта укрепляла свои базы от Кубани до Дуная, от Анапы и Батуми до Бендер и Измаила, отстраивала флот, а во время поездки Екатерины устроила показательные маневры под Очаковом. «Войско, — добавлял Пизани, — ведет себе все более вызывающе».[759]

Потемкин, построивший целый флот, несомненно, сыграл свою роль в нагнетании напряженности. В декабре 1786 года он приказал Булгакову потребовать от турок прекращения провокаций в дунайских княжествах и на Кавказе. Он предлагал либо войну, либо гарантию необратимости русских приобретений в Причерноморье в обмен на безопасность Турции. Потемкин говорил с позиции силы, но старался не раздражать противника — иначе турки начали бы войну во время поездки Екатерины. Приехав в Херсон на встречу с Потемкиным в июне 1787 года, Булгаков говорил с ним о том, как избегать войны, а не как вызвать ее. В августе светлейший просил посла «выиграть еще пару лет».[760]

Потемкин покорил Сечь, Крым и Грузию, не потеряв ни одного солдата. Он знал, что в конце концов драться с турками придется, прскольку успехи России неуклонно усиливали их недовольство. Он часто говорил о войне, но стремился предотвратить ее, а его в конце концов обвинили в том, что своей агрессивной дипломатией он войну спровоцировал. Считается, что Россия пользовалась ослаблением Османов. Однако на самом деле со времени предыдущей войны Порта значительно усилилась в военном отношении. Если князь в чем и повинен, то лишь в том, что создал Черноморский флот и организовал поездку императрицы в Крым: два этих факта означали, что Россия вышла к Черному морю навсегда.

.Представление о том, что войны искали Османы и что именно они провоцировали Россию, также не вполне соответствует действительности. Разумеется, турки жаждали реванша и мечтали вернуть потерянные земли, но в конечном счете гонка вооружений была двусторонней, а провокации — взаимными. Обе стороны «закручивали гайки», и в конце концов обе оказались перед лицом войны, как следует к ней не подготовившись.

По возвращении в Константинополь русский посланник застал там настоящую военную лихорадку. 1 июня 1787 года Пизани сообщал, что великий визирь Юсуф-паша, поддерживаемый имамами и янычарами, «подстрекает чернь, чтобы запугать султана и внушить, что народ хочет войны, а в противном случае взбунтуется».[761] Армия насчитывала 300 тысяч человек. Ее удерживала только воля самого султана, долгое время склонявшегося к миру. Но Турцию подстрекали Пруссия, Швеция, Англия и Франция — Пизани сообщал, что ему в руки попал план Крыма, отпечатанный для французских офицеров.

Наконец дрогнул и султан. Порта выдвинула Булгакову заведомо невыполнимые требования — возврат Грузии и открытие турецких консульств в российских городах. Русский посол их отверг и 5 августа был арестован и заточен в Семибашенный замок. 20 августа турецкие суда атаковали два русских фрегата под Очаковом. После шестичасовой битвы русские корабли отошли. Началась новая русско-турецкая война.


«Я думаю, у тебя на пальцах нохгей не осталось, — писала Екатерина Потемкину 24 августа 1787 года, обсуждая военную стратегию и состав Военного совета, — всех сгрыз». В этот месяц их отношения вступили в новую фазу: с расширением театра военных действий и дипломатических сражений их письма стали длиннее. Они стали близки друг другу как никогда. Они переписывались как прожившие много лет вместе супруги, которым выпало на долю управлять огромной страной. Любящие и часто раздражающие друг друга, они поверяли друг другу потаенные мысли, обменивались политическими идеями и сплетнями. Но князь, сидя в Кременчуге, мучился лйхорадкой и все больше погружался в ипохондрию. Что бы о нем ни рассказывали, он не пренебрегал своими обязанностями, но чувствовал, что почти не в силах справиться с той властью, которую сосредоточил в своих руках. Это беспокоило Екатерину: «Как ты все сам делаешь, то и тебе покоя нет».[762]

После Петра Великого Потемкин стал первым главнокомандующим одновременно и сухопутными и морскими силами на нескольких фронтах. Как военный министр, он отвечал за все границы, от шведской до китайской. Туркам противостояли две армии. Князь командовал главной, фельдмаршал Румянцев — второй, Украинской, на молдавской границе. Кроме того, Потемкин являлся адмиралом Черноморского флота. На Кавказе и на Кубани ему подчинялись корпуса, сражавшиеся и с турками, и с чеченцами, и с черкесами под водительством Мансура. Ни одна из этих армий не могла похвастаться полной готовностью — утешало лишь то, что дела противника обстояли не лучше. Потемкин собирал силы и ждал 60 тысяч новых рекрутов. Ко всему этому, он должен был согласовывать действия с австрийцами и не забывать о русской политике в Польше.

Первой целью Османов было вернуть себе Крым, опираясь на крепость Очаков. Для этого требовалось сначала занять Херсон, а ключом к Херсону служил Кинбурн, маленькая крепость на косе, вдающейся в Лиман — широкое устье Днепра. Потемкин энергично командовал укрепительными мероприятиями. В Кинбурн он послал корпус под командованием своего лучшего генерала, Суворова. 14 сентября турки попытались высадиться под Кинбурном и были отброшены. Князь приказал флоту выйти из Севастополя и искать турецкие корабли, которые, как сообщали, встали в Варне. Лихорадка и депрессия подрывали силы Потемкина. «Болезнь день ото дня приводит меня в слабость». Он просил Екатерину передать командование обеими армиями Румянцеву: «естли б я занемог, то будет к кому относиться генералам».[763]

«Не дай Боже слышать, чтоб ты дошел до такой телесной болезни [...] чтоб ты принужден был сдавать команду графу Петру Александровичу Румянцеву, — отвечала Екатерина 6 сентября. — День и ночь не выходишь из мысли моей [...] Бога прошу и молю, да сохранит тебя живо и невредимо, и колико ты мне и Империи нужен, ты сам знаешь».[764] Она соглашалась, что до лета нельзя вести наступательных действий, но волновалась, не нападут ли турки слишком рано и сдержит ли Иосиф договорные условия.

Потемкин докладывал, что Суворов «служит и потом, и кровью», а «Каховский в Крыму полезет на пушку с равною холодностию, как на диван», советовал «ласкать англичан и пруссаков», предлагал послать в Средиземное море Балтийский флот, как в прошлую кампанию, и заканчивал: «...я в слабости большой, забот миллионы, ипохондрия пресильная [...] Право, не уверен, надолго ли меня станет».[765]

И тут пришла страшная новость. Князь узнал, что Черноморский флот, его любимое детище, залог российского могущества на юге, погиб во время шторма 9 сентября. Он чуть не сошел с ума от горя. «Я ни на что не годен [...] естли не умру с печали, то, наверно, все свои достоинства я повергну стопам твоим и скроюсь в неизвестности. Будьте милостивы, дайте мне хотя мало отдохнуть. Ей, He-могу».[766] В то же самое время, однако, армии формировались, маневрировали и снабжались продовольствием, а Кинбурн был уже готов к боям. Потемкин сделал все что мог, хотя физическое и душевное здоровье его сильно пошатнулось.

«Матушка государыня, я стал несчастлив, — написал он 24 сентября. — При всех мерах возможных, мною предприемлемых, все вдет навыворот. Флот севастопольский разбит бурею [...] Бог бьет, а не Турки».[767] В критический момент, подготовкой к которому служила вся его карьера, он впал в глубокое отчаяние. Впрочем, история поместила его в неплохое общество: известно, что Петр I после поражения под Нарвой в 1700 году едва не покончил с собой, как и Фридрих Великий при Молвице в 1740-м и Хонкирхе в 1758-м.

Своему учителю Румянцеву Потемкин написал, что его карьера кончена, и в тот же день послал Екатерине еще одно письмо, объясняя, что без флота в Севастополе войскам нельзя стоять в Крыму:

«Я просил о поручении начальства другому [...] Ей, я почти мертв».[768]


26. КАЗАКИ-ЕВРЕИ И АДМИРАЛ-АМЕРИКАНЕЦ. БИТВА В ЛИМАНЕ

Князь Потемкин замыслил странный проект

создать полк из евреев [...] он намеревается

сделать из них казаков.

Ничто не забавляло меня так, как эта идея.

Принц де Линь


Вы были бы очарованы князем Потемкиным,

обладающим самым благородным умом в мире.

Джон Пол Джонс — маркизу де Лафайетту


В тот самый день, когда князь Таврический писал эти отчаянные строки, Екатерина отвечала ему, одновременно тепло и сурово: «В эти минуты, мой дорогой друг, вы не частное лицо, которое живет и делает, что хочет. Вы принадлежите государству, принадлежите мне».[769] Но все же она послала Потемкину рескрипт, разрешающий ему в случае необходимости препоручить командование Румянцеву-Задунайскому.

Когда до нее дошли его самые отчаянные послания, она продолжала хранить спокойствие. «Ничто не пропало, — внушала она ему, как строгая немецкая учительница. — Сколько буря была вредна нам, авось-либо столько же была вредна и неприятелю». Что же до вывода войск из Крыма, то «начать [...] войну эвакуацией такой провинции, которая доднесь не в опасности, кажется спешить не для чего». Депрессию Потемкина она приписывала «чрезмерной [...] чувствительности и горячему усердию» ее «лутчего друга, воспитанника [...] и ученика»: «На сей случай я бодрее тебя, понеже ты болен, а я здорова».[770] Как всегда, тот из них, кто чувствовал себя сильнее, поддерживал падающего духом. Обсуждение военных тем все чаще стало перемежаться горячими признаниями в любви и дружеских чувствах.

Неделю спустя Потемкин пришел в себя — флот, как выяснилось, всего лишь поврежден: погиб только один корабль. «Уничтожение флота Севастопольского такой мне нанесло удар, что я и не знаю, как я оный перенес», — признавался он. Другое облегчение — разрешение Екатерины передать общее командование в крайнем случае Румянцеву. Решено было поручить армию талантливому генералу князю Репнину под верховным руководством Потемкина.

Светлейший извинялся, что так взволновал императрицу: «Я не виноват, что чувствителен».[771]

В ночь на 1 октября 1787 года после бомбардировки и нескольких неудачных атак турки наконец высадили 5000 янычар на узкую Кинбурнскую косу и попытались взять крепость штурмом. Русские под командованием Суворова выступали трижды и, хотя немалой ценой, перебили почти все силы неприятеля. Сам Суворов получил два ранения, но Кинбурнская победа означала, что Херсон и Крым в безопасности до весны.

«Я не нахожу слов изъяснить, сколь я чувствую и почитаю Вашу важную службу, Александр Васильевич», — восхищался Потемкин Суворовым после Кинбурнского сражения.[772] «Суворова не пересуворишь», — шутил светлейший.

«То бог, то арлекин, то Марс, то Мом», — писал о Суворове Байрон.[773] В самом деле, Суворов был знаменит своими чудачествами: катался голым по траве, в великосветском обществе мог вспрыгнуть на стол и запеть, перед войском сделать сальто, а во время парада встать на одну ногу и отдать команду «Марш!» петушиным криком. При этом, однако, он владел шестью иностранными языками и глубоко знал древнюю историю и литературу.

Как и Потемкин, сторонник простоты в солдатской одежде, Суворов отличался от князя весьма русской чертой: он крайне низко ценил солдатскую жизнь. Любимым его видом оружия был штык. Он всегда хотел атаковать и штурмовать, неважно какой ценой: главное — быстрота и внезапность. Места его главных сражений, турецкая крепость Измаил и предместье Варшавы Прага, были затоплены потоками крови. В таких, как Суворов, командирах нуждался всякий главнокомандующий.{84}

Сплетни о том, что Потемкин завидовал военному гению Суворова, не подтверждаются фактами. После Кинбурнской победы светлейший посылал ему многочисленные подарки, от шуб до перигорского паштета, и просил Екатерину наградить Суворова высшим российским орденом, св. Андрея Первозваного: «Кто, матушка, может иметь такую львиную храбрость? Кто больше его заслужил отличность?! [...] Я начинаю с себя — отдайте ему мой». Сердечное отношение Потемкина взволновало Суворова: «Судите ж, светлейший Князь! мое простонравие [...] Ключ таинства моей души всегда будет в Ваших руках».[774]

Осмотрев Херсон и Кинбурн и совершив еще один «летучий» объезд своих владений, Потемкин установил штаб-квартиру в Елисаветграде и стал планировать предстоящую кампанию.

В это время великий князь Павел объявил Екатерине, что также желает сражаться с турками и хочет отправиться на войну вместе с женой. Перспектива появления Павла никак не радовала Потемкина, но он дал свое принципиальное согласие. Однако Екатерина, несмотря на настоятельные просьбы сына, все же отговорила его ехать, чем избавила светлейшего от тяжкой обузы. Павлу приходилось, превозмогая себя, поздравлять светлейшего с победами. Потемкин пытался льстить Павлу, но тот оставался все так же желчен и осуждал соправителя матери в разговоре со всяким, кто был готов слушать.

Согласно договору, Австрия должна была тоже начать военные действия против Порты. Но Иосиф не торопился с выполнением союзнических обязательств, ссылаясь на то, что Потемкин и Румянцев бездействуют. Впрочем, не только австрийцы, но и русские хотели бы возложить на своих союзников главную тяжесть войны, не упустив при этом собственных выгод.

Австрийский император решил использовать дружеское расположение Потемкина к принцу де Линю: тот должен был добиться от светлейшего, чтобы главные сражения провела русская армия. «Вы будете писать мне по-французски, — тайно инструктировал де Линя император, — на отдельном листе бумаги, который будете незаметно вкладывать в пакет, адресованный его величеству лично». Инструкция была перлюстрирована и сообщена Потемкину. Поэтому когда «дипломатический жокей», как называл себя сам де Линь, встретился с Потемкиным в Елисаветграде, тот принял его сдержанно. «Принц де Линь, которого я люблю [...] в теперешнее время он в тягость», — писал Потемкин Екатерине. Война окончательно погубила их дружбу{85}. [775]

Елисаветград был крошечный городок в сорока семи милях от турецкой границы. Потемкин жил в роскошном деревянном дворце рядом со старой крепостью. В город прибывали иностранные волонтеры. 12 января 1788 года сюда приехал граф Роже де Дама, покинувший Францию в поисках славы. Изящный молодой человек с копной черных вьющихся волос, 23-летний кузен Талейрана, был любовником маркизы де Куаньи, прежней подруги де Линя, которую Мария Антуанетта называла «королевой Парижа». Приехав, Дама направился во дворец Потемкина. Пройдя мимо часовых, он оказался в огромной зале, полной ординарцев. Дальше следовал ряд комнат, освещенных как «на празднике в каком-нибудь столичном городе». В первой комнате адъютанты ожидали Потемкина; во второй Сарти дирижировал роговым оркестром; в третьей у огромного бильярдного стола толпилось человек тридцать или сорок генералов. Слева от двери сидел сам светлейший и играл в карты со своей племянницей и одним из генералов. Двор производил впечатление «не меньшей пышности, чем в Европе». Генералы вели себя так подобострастно, что, если Потемкин ронял какой-нибудь предмет, человек двадцать бросались его поднимать. Князь встал, чтобы поприветствовать гостя, усадил его рядом с собой и пригласил отобедать с де Линем и своей племянницей за отдельным столом. После этого француз обедал у Потемкина каждый день в течение трех месяцев, заполненных роскошными собраниями и ожиданием военных действий.[776]

Австрийцы требовали от Потемкина как можно скорее начинать военные действия. Иосиф спрашивал, каков его стратегический план. Потемкин, видимо, поначалу сам не знал, что именно предпринять, и высказывался самым неопределенным образом — так, однажды он сообщил де Линю, что «с Божьей помощью возьмет все, что есть между Бугом и Днестром». Но в конце концов общий план выработался: «Мы предпримем осаду Очакова, пока Украинская армия будет прикрывать Бендеры, а Кавказский и Кубанский корпуса сражаются с горцами и османами на востоке».[777]

Де Линь вряд ли преувеличивал, описывая перепады настроения светлейшего: «иногда он хорош со мной, иногда суров, спорит чуть ли не до ссоры, а потом снова дарит положение первого фаворита; иногда мы играем в карты, беседуя или молча, до шести часов утра». Принц называл себя нянькой этого «избалованного дитяти», а Потемкин сильно негодовал про себя на его «черную неблагодарность» — русская служба перлюстрации перехватывала все письма де Линя и докладывала их содержание Потемкину. Светлейший жаловался на «дипломатического жокея» Екатерине: «принц де Линь как ветряная мельница, я у него то Ферсит, то Ахиллес».[778]

Ухаживая за дамами и играя в бильярд, Потемкин готовился к осаде Очакова. Он ждал подхода резерва и новых рекрутов; постепенно в Елисаветграде собралась армия в сорок-пятьдесят тысяч человек.

Агенты Потемкина вербовали наемников на Средиземноморском побережье, прежде всего в Греции и в Италии. Рассказывали, что на Корсике один молодой человек предлагал свои услуги русскому генералу И.А. Заборовскому. Корсиканец требовал русского чина, соответствующего тому, который он имел в Национальной корсиканской гвардии, и даже написал генералу Тамаре, но в просьбе ему отказали. Несостоявшегося рекрута в потемкинскую армию звали Наполеон Бонапарт.[779]

Потемкин внимательно следил за солдатским бытом и требовал от подчиненных командиров постоянной заботы о солдатах. Он напоминал, что еда должна выдаваться всегда вовремя и всегда горячая, что солдатам ежедневно следует выдавать по чарке водки. Но поразительнее всего его взгляд на средства поддержания дисциплины: «...я требую, дабы обучать людей с терпением и ясно толковать способы к лучшему исполнению. [...] Унтер-офицерам и капралам отнюдь не позволять наказывать побоями... [...] Всякое принуждение, как-то вытяжки в стоянии, крепкие удары в приемах ружейных должны быть истреблены». «Я совершенно убежден, — писал он, — что человечное обхождение с солдатами способствует поддержанию здорового духа армии и доброй службе... Я советую запретить бить людей. Лучшее средство добиться своей цели — это внятное и точное разъяснение».[780] Современники считали гуманное отношение Потемкина к солдатом опасным потаканием. В британском королевском флоте его сочли бы таковым и пятьдесят лет спустя.


Готовясь к войне, светлейший занялся реорганизацией казачьего войска, о чем он мечтал еще с той поры, как была ликвидирована Запорожская Сечь. Тяжелую конницу, кирасир, он считал устаревшей и непригодной для военных действий на юге. Он хотел снова вооружить запорожцев, вернув под знамена империи даже перешедших на сторону турок. Преодолев недоверие Екатерины, он основал новое Черноморское и Екатеринославское войско. Позднее это войско получило название Кубанского и до революции 1917 года оставалось самым крупным после Донского.

В то же время у Потемкина родился необыкновенный замысел — вооружить против турок евреев. Реализация этой идеи, принадлежавшей, возможно, его другу Цейтлину, началась с образования кавалерийского эскадрона, набранного из кричевских евреев. В декабре 1787 года светлейший создал еврейский полк и назвал его Израилевский. Полком командовал князь Фердинанд Брауншвейгский. На фоне традиционного русского, а тем более казацкого антисемитизма эта затея была особенно удивительна.

По мысли Потемкина, Израилевский полк должен был состоять наполовину из пехоты, наполовину из кавалерии (евреев-казаков с запорожскими пиками). В марте 1788 года проходили учения тридцати пяти бородатых еврейских казаков. Скоро набралось уже два эскадрона, однако пять месяцев спустя Потемкин приказал распустить Израилевский полк, — как шутил де Линь, «чтобы не ссориться с Библией».[781]

Делом, не менее важным, чем переформирование кавалерии, было восстановление черноморского флота и его подготовка к боям под Очаковом. Он призвал лучших кораблестроителей. Снова понадобился Сэмюэл Бентам. Потемкин зачислил его в морское ведомство и приказал ему создать гребную флотилию.

Наконец и австрийцы вступили в войну, предприняв вылазку на турецкую крепость Белград. Операция провалилась: австрийские лазутчики, проникшие в город, чтобы открыть ворота, заблудились в тумане. Потемкин был в ярости, но Екатерина успокаивала его: «Хотя для них не очень хорошо, но для нас добро, понеже заведет дело далее». Иосиф поставил под ружье 245 тысяч человек, и, хотя его армия занимала оборонительную позицию, это сдерживало турок и давало Потемкину время готовить сражение на Лимане.

Потемкин направил де Линю два меморандума, которых тот не упоминает в своих знаменитых письмах, потому что они ясно очерчивают изъяны австрийской стратегии. Потемкин советовал концентрировать силы, а не рассредоточивать их на непрочные кордоны, как делал Иосиф. Мы не знаем, дошли ли эти меморандумы до императора, но он делал прямо противоположное тому, что рекомендовал Потемкин, — результаты были плачевны. Австрийский генерал принц Фредерик Иосиф Саксен-Кобург-Заальфельд не сумел взять Хотин; вторая атака на Белград также не состоялась.


Между тем Потемкина по-прежнему занимал польский вопрос. Речь Посполитая приближалась к так называемому Четырехлетнему сейму — парламенту, возглавившему польскую революцию против российского протектората. Этого удалось бы избежать, если бы состоялся союз Потемкина с королем Станиславом Августом. «Решите Польшу предпринять войну [вместе] с нами», — убеждал князь Екатерину. Он предлагал 50 тысяч ружей, чтобы экипировать польскую армию. Польская конница, которая могла бы очень помочь в предстоящих сражениях с турками, насчитывала 12 тысяч всадников). Часть этих сил Потемкин хотел возглавить сам, «хотя бы одну бригаду. Я столько же поляк, как и они», — писал он. Екатерина не одобряла его планов.[782] Она лишь предложила трактат, который поддерживал польскую конституцию, удовлетворявшую целям России, но подписан он не был.

В Херсоне Сэмюэл Бентам начал работать над созданием гребной флотилии, пустив в ход всю свою изобретательность. Галеры он превратил в канонерские лодки, но главным его делом стала установка на канонерские лодки гораздо более тяжелых орудий, чем употреблялись до тех пор. «Использование тридцатишести- и даже сорокавосьмифунтовых орудий на таких маленьких судах, — хвастался он брату, — моя собственная идея». Потемкин, прибывший в Херсон с инспекцией в октябре, вполне оценил значение бентамовского нововведения и внедрил его на все лодки, включая двадцать пять запорожских «чаек», строительством которых руководил Фалеев. «Во флоте бдят калибр пушек, а не число», — объяснял Потемкин Екатерине. Он публично принес благодарность Бентаму. Англичанин торжествовал.[783]

К весне у Потемкина образовалась хорошо вооруженная гребная флотилия, созданная почти из ничего. Кого поставить во главе ее? Накануне нового 1788 года в Елисаветград прибыл снедаемый жаждой деятельности принц Нассау-Зиген. Потемкину нравился послужной список принца, но он знал пределы его возможностей и называл его «почти моряк», — впрочем, это делало его самым подходящим кандидатом в адмиралы нового «почти флота».[784] 26 марта Нассау был назначен командиром гребной флотилии.

Потемкин снова и снова осматривал свое детище, хотя «сила его власти, внушаемый им страх и скорость исполнения его приказаний делали эти инспекции почти ненужными». К концу марта 1788 года все было почти готово. Но, когда вопрос с командованием был как будто уже решен, на сцену выступил американский адмирал.


«Прибыл Пол Джонс, — сообщала Екатерина Гримму 25 апреля 1788 года. — Сегодня я принимала его. Верю, что он сотворит для нас чудеса».[785] Джон Пол Джонс, сын шотландского садовника, был самым знаменитым моряком своего времени; в Америке его считают основателем национального флота. Крошечная эскадра Пола

Джонса терроризировала британские берега на протяжении всей американской войны за независимость. В Америке он имел репутацию героя освободительной войны, во Франции — дерзкого головореза, а в Англии — лютого пирата. Английские няни пугали рассказами о нем детей. В 1783 году, когда война за независимость окончилась, Пол Джонс оказался в Париже. Барон Гримм, Томас Джефферсон и Льюис Литглпейдж рекомендовали его Екатерине. Императрица не могла не соблазниться громким именем. Считается, что Екатерина приняла Пола Джонса в русскую службу, не посоветовавшись с Потемкиным, однако архивы показывают, что светлейший вел с ним параллельные переговоры. «Если сей офицер теперь во Франции, — предписывал он русскому послу в Париже Симолину 5 марта 1788 года, — прошу ваше сиятельство устроить его приезд в Россию в скорейшем времени, чтобы мы могли употребить его талант в открывающейся кампании».[786]

Скоро Пол Джонс прибыл в Царское Село, однако адмирал Сэмюэл Грейг и английские офицеры Балтийского флота отказались служить вместе с пиратом, и Екатерина направила его в Елисавет-град. 19 мая 1788 года Потемкин поручил контр-адмиралу Павлу Ивановичу Джонсу командование парусной эскадрой из 11 боевых кораблей; гребная флотилия осталась за Нассау.


20 мая 1788 года перед Лиманом под Очаковом вырос лес турецких мачт. «Нам предстоит станцевать танец с капитан-пашой», — задорно сообщал Нассау жене. Графу де Дама он клялся, что через два месяца либо погибнет, либо наденет Георгиевский крест.[787] Турецким флотом командовал Газы Хасан-паша, выдающийся военачальник, последний из знаменитых алжирских пиратов, подавивший мятеж против султана в Египте. Кумир константинопольской толпы, он получил прозвание Крокодила морских боев. Газы Хасан-паша привел 18 линейных кораблей, 40 фрегатов и множество гребных галер, всего 109 судов, что значительно превосходило силы русских. Потемкин, снова занервничав, опять начал думать об эвакуации из Крыма. «Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтоб держаться за хвост?» — отвечала Екатерина.[788] Конечно, прежде всего он нуждался в ее поддержке.

Лиман тянется с востока на запад на тридцать миль. Ширина его восемь миль, но у самого выхода к морю расстояние между берегами всего две мили. Южный берег принадлежал русским и оканчивался узкой Кинбурнской косой, а на северном берегу, блокируя выход русских судов из Днепра в Черное море, стояла турецкая крепость Очаков. Только овладев Очаковом можно было думать о дальнейшем развитии военных успехов. Но до тех пор, пока турецкие суда хозяйничали в Лимане, взять крепость не представлялось возможным. Вступая в бой с турецкой флотилией, нельзя было этот бой проиграть: поражение позволило бы туркам снова атаковать Кинбурн, подняться на пятнадцать миль вверх по Днепру и штурмовать Херсон. Взятие же Очакова открыло бы связь между Херсоном и Севастополем, дало бы возможность защитить Крым и отвоевать для России новый участок побережья.

Теперь все зависело от того, одолеют ли Нассау-Зиген и Пол Джонс Крокодила морских боев.


27 мая 1788 года Потемкин выступил из Елисаветграда во главе армии по направлению к Очакову. Утром 7 июня Хасан-паша вошел в Лиман с гребной флотилией под прикрытием боевых кораблей. Это было величественное зрелище — «красивее, чем бал в Варшаве», — вспоминал Нассау. Он и граф де Дама показали друг другу портреты своих жен. Турки открыли огонь. Сильный противный ветер не позволял эскадре Пола Джонса вступить в сражение и тогда запорожские чайки под командой Нассау атаковали турок по всей линии. Бентам, командовавший семью галерами и двумя канонерками, бил по турецким судам из всех пушек. Одно из орудий взорвалось, и Бентаму опалило брови.

Турки стали отступать в беспорядке. Чтобы остановить бегство, Хасан-паша велел стрелять по собственным судам. Нассау и Пол Джонс отдали приказ преследовать противника. Турки отошли, потеряв три корабля.

Тем временем армия Потемкина встала лагерем на Южном Буге. «То Божий промысел!» — восклицал светлейший, узнав об успешном сражении 7 июня.[789] Но главные дела были еще впереди — чтобы начинать осаду Очакова с суши, надо было полностью разбить турецкую флотилию в Лимане.

А между Нассау и Полом Джонсом после 7 июня начались ссоры. Оба жаловались друг на друга Потемкину. Тот пытался примирить их, втайне поддерживая Нассау. «Вас одного, — писал Потемкин ему через два дня после сражения, — я считаю творцом нашей победы».[790]

16 июня Хасан-паша ввел в Лиман всю свою флотилию. «Невозможно представить себе более устрашающей картины, чем эта линия кораблей, протянувшаяся от берега до берега», — писал подполковник Генри Фэншоу. Корабли стояли так близко друг к другу, что их паруса соприкасались. Атака была неизбежна. Ночью, получив подкрепление из 22 канонерских лодок, Нассау созвал военный совет. Пол Джонс сказал: «Я вижу перед собой глаза настоящих героев», — но рекомендовал осторожность. Нассау вышел из себя, объявив, что американец может стоять со своими кораблями позади всех, и назначил на раннее утро упреждающий удар.

Граф де Дама командовал наступлением на правом фланге, Бентам и Фэншоу, поддерживаемые кораблями Джонса, «Владимиром» и «Александром», пошли в атаку на турецкие линейные корабли. Турки двинулись им навстречу, трубя в трубы, ударяя в кимвалы и громко крича, однако, не выдержав дерзкого натиска, скоро отступили. Корабль самого Хасана-паши сел на мель. К нему устремились канонерки графа де Дама, но турецкий огонь потопил одну из лодок. Заметив мель, Пол Джонс приказал своим линейным кораблям прекратить преследование, но Бентам, Фэншоу и остальные продолжали погоню на своих легких судах.

Главное дело разгорелось после полудня, когда удалось разбить оттоманский флагман. Хасан-паша продолжал командовать боем, высадившись на ближайшую косу.

Англичане не прекратили охоты и с наступлением ночи. Турки отошли под прикрытие очаковской артиллерии, оставив в Лимане два разбитых линейных корабля и шесть канонерских лодок.

Ночью Газы Хасан стал выводить свой флот в море, но, когда корабли проходили мимо Кинбурнской косы, Суворов открыл по ним огонь с батареи, выставленной на этот самый случай. Пытаясь уклониться от русских ядер, два корабля и пять фрегатов врезались в берег и встали, освещенные яркой луной. Во время затишья Пол Джонс провел рекогносцировку и написал мелом на корме одного из кораблей: «Сжечь. Пол Джонс, 17/28 июня».

На флагмане Нассау собрался военный совет. Адмиралы снова поссорились. «Я не хуже вас знаю, как захватывать корабли!» — кричал Нассау. «А я доказал, что умею захватывать не только турецкие», — парировал Джонс.[791]

Нассау, Бентам и де Дама решили атаковать суда, севшие на мель. «Дисциплиной, — вспоминал Бентам, — мы немногим отличались от лондонской толпы». Он выпустил столько ядер, что из-за дыма уже не видел цели. Ему удалось захватить один линейный корабль, но «толпа» так жаждала крови, что взорвала другие суда, к веслам которых были прикованы три тысячи гребцов. «Мертвые тела плавали вокруг еще две недели», — рассказывал Сэмюэл отцу.[792] Хасан-паша приказал казнить нескольких своих офицеров.

«Наша победа полная! восклицал Нассау. — И обеспечила ее моя флотилия!» За два дня сражений турки потеряли 10 кораблей, 5 галер, 3 тысячи человек убитыми и 1673 пленными. Потери русских составили всего один фрегат, 18 человек убитых и 67 раненых. Графу де Дама была поручена честь доставить эту новость светлейшему в лагерь на Буге. Князь был вне себя от радости: «Что я вам говорил? — восклицал он, обнимая де Линя. — Это ли не чудо? Я баловень у Господа Бога». И писал Суворову: «Лодки бьют корабли [...]! Я без ума от радости».[793]

В ту же ночь светлейший приплыл по Бугу на флагман Пола Джонса «Святой Владимир», где был устроен обед. Подняли флаг Потемкина — адмирала Черноморского и Каспийского флотов. Князь убедил командующего гребной флотилией извиниться перед обидчивым американцем, однако остался при убеждении, что победа одержана только благодаря Нассау. «Матушка родная, Всемилостивейшая Государыня! — писал он Екатерине 19 июня. — Поздравляю с победой знаменитой! Капитан-паша, хотевши нас проглотить, пришед с страшными силами, ушел с трудом. Бог видимо помогает. Мы лодками разбили в щепы их флот и истребили лутчее, а осталась дрянь, с которою он уходит в Варну. Матушка, будьте щедры к Нассау, сколько его трудов и усердия [...] А пират наш не совоин».[794]

На самом деле победой русские были больше всего обязаны артиллерии Бентама. Разумеется, в этом не сомневался и сам Сэмюэл, произведенный в полковники и получивший Георгиевский крест и шпагу с золотым эфесом. Потемкину Екатерина отправила золотую шпагу «необыкновенной красоты, с тремя большими алмазами» и золотое блюдо с надписью «фельдмаршалу князю Потемкину-Таврическому, командующему сухопутной и морской армиями, одержавшими победу на Лимане, и создателю флота».[795] Посрамленный Хасан-паша ушел с остатками своего флота.

Все шло прекрасно, теперь можно было приступать к осаде Очакова, как вдруг от Екатерины пришла весть о том, что 21 июня шведский отряд, переодетый в русские мундиры, инсценировал нарушение собственной границы. Король Густав III начал войну против России. Выступая из Стокгольма по направлению к Финляндии, он хвастался, что скоро «будет завтракать в Петергофе». Главные русские силы и лучшие военачальники находились на юге. Командование финским фронтом было поручено графу Мусину-Пушкину, ничем до сих пор себя не проявившему. По счастью, Балтийская флотилия Грейга не ушла в Средиземноморье, как предполагалось, и в первом же морском бою шведы были разбиты. Однако на суше наступление Густава на Петербург продолжалось. В столице чувствовали себя как в осажденной крепости. Обдумывая, как в будущем защитить Петербург от шведов, Потемкин вполне всерьез писал Екатерине о том, что необходимо было бы переселить всех жителей Финляндии и построить на финской земле сплошные заградительные укрепления: «Я не любил никогда крепости, а паче Финляндских наших, которые ничему не мешают, а берут людей много. Я всегда говорил, хотя может быть то казалось шуткою, чтобы всех финляндцев развести по государству, а землю засеками зделать непроходимою. Тогда бы столица была верна».[796]

Тем временем Англия, Голландия и Пруссия изъявили готовность заключить антироссийский тройственный союз. Новый прусский король Фридрих Вильгельм желал во что бы то ни стало нагреть руки на русско-австрийской вражде с Турцией и завладеть еще одним куском Польши (таков был план, получивший имя своего создателя, прусского канцлера графа фон Герцберга). Екатерина заверяла Иосифа, что не допустит войны Пруссии с Австрией, но все понимали, что сама Россия в любую минуту может оказаться вынуждена воевать на три фронта — против Турции на юге, против Швеции на севере, против Пруссии — на западе.

1 июля Нассау возглавил морскую атаку на турецкие корабли, оставшиеся под прикрытием очаковской крепости. После сражения турки бросили свои суда и укрылись за крепостными стенами. Через два часа после этого Потемкин сел на коня и двинулся на Очаков во главе 13 тысяч казаков и 4 тысяч гусар. Гарнизон встретил их заградительным огнем, а затем вылазкой 600 всадников и 300 пехотинцев. Князь немедленно выставил на равнине под крепостью двадцать пушек и лично командовал бомбардировкой. «Огромные алмазы на портрете императрицы, который он всегда носил на груди, привлекали огонь на него».[797] Рядом с ним убило солдата и двух лошадей.

«Уморя себя, уморишь и меня, — написала Потемкину Екатерина, узнав о его геройстве. — Зделай милость, впредь удержись от подобной потехи».[798]

Началась осада Очакова.

27. ШТУРМ ОЧАКОВА

И ты, гой ecu, наш батюшка!

Ой прехрабрый предводитель наш,

Лишь рукой махни, Очаков взят,

Слово вымолви, Стамбул падет,

Мы пойдем с тобой в огонь и полымя,

Пройдем пропасти подземныя!

Солдатская песня «Штурм Очакова»


В 1788 году грозный Очаков был главной военной целью России: крепость не только контролировала устья Днепра и Буга, но являлась ключом к Херсону, а значит, и к Крыму. Под руководством французского инженера Лафита турки многократно усилили ее оборону. «Город имеет форму вытянутого прямоугольника, — писал Фэншоу, — спускается с вершины горы к морю, со всех сторон окружен стеной значительной толщины, двойным рвом и имеет шесть бастионов; на оконечности песчаной косы, начинающейся у его западной стены и вдающейся в Лиман, поставлена укрепленная батарея».[799] Город был довольно велик — с мечетями, дворцами, садами и казармами; гарнизон насчитывал от 8 до 12 тысяч всадников и янычар.

Потемкин выстроил русские войска полукругом и приказал начать бомбардировку. Но враг не дрогнул. «Не те турки, и черт их научил», — писал Потемкин Екатерине. Действительно, турки весьма усовершенствовали свое военное искусство по сравнению с прошлой войной, и главнокомандующий не решался идти на штурм крепости, опасаясь больших потерь.

27 июля пятьдесят турецких всадников сделали вылазку. Суворов по собственной инициативе атаковал их. Те стали отступать, Суворов бросился преследовать их небольшими силами, и тут неожиданно со стороны Очакова двинулось три тысячи турок. Только благодаря отвлекающему маневру, предпринятому Репниным, Суворову и остаткам его отряда удалось спастись. Сам Суворов был легко ранен, более двухсот его солдат погибли. Головы убитых были выставлены на пиках вокруг крепостных стен.

Когда Потемкин послал узнать, что произошло, Суворов, по преданию, отвечал: «Я на камушке сижу и на Очаков гляжу».[800]

Потемкин был возмущен и потрясен. «Человечное и сострадательное сердце», как записал его секретарь Цебриков, не могло перенести такую бездарную потерю. Узнав, что его любимый кирасирский полк участвовал в этом бою, он сурово отчитывал Суворова: «Вы всех рады отдать на жертву сим варварам! [...] Солдаты не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам». Обиженный Суворов удалился в Кинбурн залечивать ранение.[801]

Время шло, а Потемкин все не отдавал приказа о штурме. 18 августа турки предприняли еще одну вылазку. Генерал Михаил Голенищев-Кутузов, впоследствии легендарный герой войны 1812 года, победитель Наполеона, был ранен в голову и, как Потемкин, потерял глаз. Нассау отбросил турок огнем со своих гребных судов.

Приближалась зима, и иностранцы-командиры, недовольные медлительностью Потемкина, начинали роптать. Нассау говорил, что это «самый невоенный человек на свете и вдобавок слишком гордый, чтобы прислушиваться к чьему-либо мнению». Де Линь сообщал в секретной депеше Кобенцлю, что Потемкин только тратит «время и людей». «Такое множество упущений, — предполагал граф де Дама, — не может не объясняться тем, что князь Потемкин имеет какие-то личные причины [...] откладывать дело».[802]

У Потемкина, действительно, были особые причины для промедления. Он ждал, когда Австрия в полной мере откроет второй фронт против Турции и понимал, что без полноценной австрийской поддержки в Молдавии и Бессарабии война будет затягиваться, а он, потеряв лучших солдат во время скоропалительного штурма, поставит свою армию в трудное положение. Екатерина соглашалась с ним: «Лутче тише, но здорово, нежели скоро, но подвергаться опасности, либо потере многолюдной».[803]

Шла война со Швецией, росла враждебность англо-прусского альянса, турки на удивление ловко расправлялись с австрийцами — Потемкин понимал, что взятие Очакова не положит конца войне.

Он отбросил европейскую военную науку и стал следовать тактике, соответствовавшей духу его врага — и его собственному. Ему удавалось выигрывать битвы, не сражаясь, как в 1783 году в Крыму. Если приходилось держать осаду, он предпочитал давать взятки, торговаться и морить осаждаемых голодом. Сегодняшние генералы оценили бы его человеколюбие и осторожность. Потемкин решил, что не пойдет на штурм без крайней необходимости. «Я все употреблю, — писал он Суворову, — надеясь на Бога, чтобы достался он дешево». Его эмиссары вели непрерывные переговоры с турками. Светлейший был «убежден, что противник желает сдаться», — сообщал де Линь австрийскому императору в августе 1788 года{86}. [804]

В лагере под Очаковом Потемкин вел свой обычный образ жизни: проводил ночи за картами, бильярдом или беседами; по временам впадая в депрессию, «обматывал голову носовым платком, смоченным в лавандовой воде — знак его ипохондрии». Как всегда, играл оркестр под руководством Сарти. Во время одного из вечеров, когда играла роговая музыка, Потемкин спросил одного немца, артиллерийского офицера: «Что вы думаете об Очакове?» — «Я думаю, — отвечал тот, — что вы верите, будто стены очаковские, подобно иерихонским, падут от звука труб».[805]

В начале зимы в лагерь прибыли три грации. Екатерина Долгорукова, жена одного из офицеров и дочь князя Федора Барятинского, одного из первых придворных Екатерины, славилась своей «красотой, тонким вкусом, тактом, юмором и талантами». Прасковья Потемкина, урожденная Закревская, жена Павла Потемкина, не отличалась хорошей фигурой, но имела «восхитительное лицо, белоснежную кожу и прекрасные глаза; не обладая особенным умом, она была очень самоуверенна». Ею начинал теперь увлекаться светлейший. А Екатериной Самойловой, 25-летней женой его племянника, увлекся граф де Дама. Проведя день в холодных траншеях, Дама являлся в шатер к дамам: «Я надеялся, что усиленная осада заставит их сдаться быстрее, чем крепость». Скоро Самойлова вознаградила его усилия.[806]


А Очаковская крепость не сдавалась и не собиралась сдаваться — Хасан-паша, вернувшийся со своей флотлией, доставил в Очаков продовольствие, боеприпасы и полторы тысячи янычар. К стыду русских морских начальников и к ярости Потемкина пополнение дважды поступало в город. Однако вся турецкая флотилия снова оказалась заперта в Лимане под стенами города.

5 сентября Потемкин, Нассау, де Дама и де Линь вышли на шлюпке в Лиман, чтобы осмотреть редут Хасан-паши и обсудить план Нассау — высадить 2 тысячи человек у стены под нижней батареей. Турки начали стрелять крупной картечью и ядрами. Потемкин сидел один на корме, с сияющими на солнце орденами и «выражением спокойного достоинства на лице».[807]


Общество, окружавшее Потемкина, в особенности пестрая компания из новоиспеченных контр-адмиралов и иностранных наблюдателей, стало постепенно распадаться. Жизнь под стенами Очакова становилась все тяжелее. «Нет воды, — писал де Линь, — мы питаемся мухами; ближайший рынок от нас за тысячу лье. Пьем только вино [...] спим по четыре часа». Рано наступила зима. Лагерь утопал в «снегу и экскрементах».[808] Лиман зеленел от мертвых тел турок.

Сэмюэл Бентам, подавленный невыносимыми условиями и угнетающим зрелищем, писал домой отчаянные письма. Потемкин, сжалившись над ним, отправил его с поручением на Дальний Восток.{87} Льюиса Литтлпейджа светлейший заподозрил в стремлении подорвать авторитет Нассау. Американец уверял, что никогда не искал поводов для раздора; князь утешил его, и он вернулся к своему покровителю, Станиславу Августу.[809]

Джон Пол Джонс, чье незнатное происхождение всегда заставляло его доказывать свои заслуги, был отставлен Потемкиным. Непомерное честолюбие американца раздражало светлейшего. Пола Джонса стали винить во всех неудачах, случавшихся на море. Потемкин приказал ему разбить турецкие корабли, севшие на мель вблизи Очакова, или хотя бы вывести из строя их орудия. Джонс дважды пытался выполнить приказ, но по разным причинам ему это не удалось. Потемкин перепоручил дело Антону Головатому, который «с 50 казаками тотчас сжег, несмотря на канонаду». Американец выразил свое неудовольствие переменой приказа, на что князь отвечал: «Заверяю вас, г. Контр-Адмирал, что в вопросах командования никогда не вхожу в личности, но оцениваю заслуги по справедливости [...] Что же касается моих приказов, я не обязан давать в них отчет и могу переменять судя по обстоятельствам».[810]

Светлейший доложил Екатерине, что «сей человек неспособен к начальству», и добился его отзыва. «Я вечно буду сожалеть о том, что утратил ваше расположение, — писал Пол Джонс Потемкину 20 октября. — Осмелюсь сказать, что если таких же умелых моряков, как я, можно найти, то вы никогда не встретите сердца более верного и преданного...» Во время их последней встречи Пол Джонс упрекал Потемкина за то, что тот разделил командование флотом. «Согласен, — отвечал светлейший, — но теперь поздно о том говорить». 29 октября Джонс отбыл в Петербург.[811]

Уехал из-под Очакова и Нассау, раздраженный медленным ходом дел и тоже впавший в немилость у Потемкина. «Счастье [ему] не послужило», — писал Потемкин Екатерине.[812]

Удалился и принц де Линь. Потемкин написал ему «любезнейшее, очаровательнейшее, трогательнейшее» прощальное письмо. В своем ответе, напоминающем письмо любовника накануне тягостной разлуки, принц просил прощения за то, что причинил огорчение своему другу, однако, добравшись до Вены, стал говорить, что Очаков никогда не будет взят, и делал все, чтобы повредить репутации Потемкина.

Екатерина беспокоилась о славе фельдмаршала и благополучии супруга и послала ему памятное блюдо, брильянт и шубу. «Первое — от щедрот монарших — милость. А вторая — от матернего попечения». Это, добавлял Потемкин с чувством, для него «дороже бисера и злата».[813]


В конце октября под Очаковом наступили сильные холода. Осматривая траншеи, Потемкин говорил солдатам, что они могут не вставать перед ним: «Главное — не лягте под турецкими пушками». Температура опустилась до минус пятнадцати. Вода в Лимане замерзла.

Графине Самойловой пришлось перебраться к мужу, командовавшему левым флангом. Ее любовнику графу де Дама это причинило серьезные неудобства: «Пробираясь к ней, чтобы оказывать ей знаки внимания, которые она благоволила принимать, я рисковал замерзнуть в снегу».[814]

Кобенцль сообщал из Петербурга Иосифу, что русская армия страдает «исключительно по вине Потемкина»: «Он потерял целый год перед Очаковым, где от болезней и недостатка продовольствия его армия потеряла больше, чем в двух сражениях». Критики Потемкина, находившиеся далеко от места действия, утверждали, что из-за его нерешительности под стенами крепости погибло 20 тысяч человек и 2 тысячи лошадей.[815] Говорили, что в госпиталях умирает от сорока до пятидесяти человек ежедневно, а «от дизентерии не излечивается почти никто».[816] Трудно сказать, сколько умерло на самом деле, но во всяком случае Потемкин потерял меньше людей, чем до него Миних и Румянцев-Задунайский, чьи армии так выкосили болезни, что они с трудом могли продолжать воевать. Что же касается австрийцев, проклинавших Потемкина за Очаков, то они имели право поднимать голос в последнюю очередь: в то же самое время 172 тысячи австрийских солдат были больны и 33 тысячи умерло — больше, чем вся армия Потемкина.

Александр Самойлов, живший в лагере со своим корпусом, писал, что морозы в самом деле «весьма сильны», но армия не страдает, потому что Потемкин обеспечил ее тулупами, шапками и кеньгами — овчинными или войлочными галошами — в дополнение к теплым палаткам.[817] Выдавали мясо, водку и горячий пунш с рижским бальзамом.

Светлейший раздал солдатам много денег. «Это избаловало их [...] не облегчив их нужд», — утверждал Дама со свойственным ему аристократическим презрением к народу. Но русские понимали Потемкина лучше. «Князь от природы человеколюбив», — писал его секретарь Цебриков.[818] Рядом со своим шатром светлейший приказал поместить лазарет из сорока палаток и часто посещал его, чего не будет делать почти никто из английских генералов спустя шестьдесят лет, во время Крымской войны. Армия действительно страдала, но выжила благодаря тому, что Потемкин обеспечивал ее медицинской помощью, деньгами, едой, одеждой — словом, невиданной в России заботой о простых солдатах. Переговоры с турками о сдаче крепости между тем продолжались.

Наконец, после нескольких месяцев ожидания турецкий дезертир сообщил светлейшему, что сераскир — командующий гарнизоном крепости — казнил нескольких знатных жителей города, которые вели переговоры с русскими, и сдаваться не будет.[819]


К концу подходило и терпение Екатерины. Россия продолжала воевать на два фронта, хотя ситуация в войне со шведами улучшилась благодаря морской победе Грейга при Готланде и вмешательству Дании, атаковавшей шведов с тыла. В августе 1788 года Англия, Пруссия и Голландия заключили антироссийский тройственный союз. Недовольство Россией росло и в Польше. Пруссия предложила полякам трактат, дававший им надежду на более сильную конституцию и независимость от России.

Дальновидный Потемкин уже предупреждал Екатерину, что лучше не портить отношения с Пруссией, и предлагал свой вариант альянса с Польшей. Его предложения остались без внимания — как выяснилось впоследствии, совершенно напрасно. А поляки, поддержанные Пруссией, потребовали вывода всех русских войск со своей территории. Это был еще один удар, тем более что корпуса, стоявшие на юге, получали из Польши значительную часть продовольствия и останавливалась там на зимних квартирах. Потемкин стал просить отставки. «Еcтьли ты возьмешь покой [...], — отвечала ему Екатерина, — прийму сие за смертельный удар». Она умоляла его взять Очаков как можно скорее и поставить армию на зимние квартиры. «Ничего на свете так не хочу, как чтоб ты мог [...] в течение зимы приехать на час сюда, чтоб, во-первых, иметь удовольствие тебя видеть по столь долгой разлуке, да второе, чтоб с тобою о многом изустно переговорить».[820]

Князь не мог удержаться и не напомнить императрице, что он ее предупреждал: «В Польше худо, чего бы не было, конечно, по моему проекту». Чтобы ослабить враждебность тройственного союза, он предлагал на время «притворить мирный и дружеский вид» к Пруссии и Англии и заключить мир со Швецией: «увидите после, как можно будет отомстить».[821]

Гарновский в секретных рапортах светлейшему из Петербурга еще в августе сообщал, что против его медлительности ропщет весь двор. Завадовский и Александр Воронцов распускали злобные слухи и создавали помехи намерению Потемкина вступить в переговоры с Англией и Пруссией. Теперь и сама Екатерина «выказывала неудовольствие». Она умоляла Потемкина: «Возьми Очаков и зделай мир с турками [...] По взятии Очакова старайся заводить мирные договоры».[822]

7 ноября Потемкин послал казаков овладеть островом Березань, последним источником продовольствия крепости. Казаки захватили двадцать семь пушек и двухмесячный запас продовольствия. 1 декабря светлейший подписал план штурма крепости шестью колоннами примерно по 5 тысяч человек. По льду можно было атаковать Очаков и со стороны Лимана . 5-го числа военный совет постановил начинать штурм. Граф де Дама, которому было поручено атаковать Стамбульские ворота, приготовился к смерти: написал прощальное письмо сестре, вернул письма своей парижской возлюбленной маркизе де Куаньи, — а затем до двух часов ночи пробыл у Самойловой.

Потемкин провел ночь накануне штурма в землянке у передовых траншей. Упрямый камердинер князя не пустил к нему Репнина, прибывшего с сообщением, что штурм вот-вот начнется: он не решался разбудить хозяина — «пример рабской покорности, возможной только в России». Когда солдаты пошли на приступ, князь Таврический молился.[823]

6 декабря в 4 часа утра три пушки подали сигнал к штурму. С криками «ура» колонны двинулись к турецким укреплениям. Турки бешено сопротивлялись. Русские были беспощадны. Как только они проникли в крепость, «началась невообразимая резня». Русские солдаты словно обезумели: даже после того, как гарнизон сдался, они носились по улицам, истребляя мужчин, женщин и детей — всего погибло от 8 до 11 тысяч турок — «как вихрь самый сильный, — докладывал Потемкин Екатерине, — обративши в короткое время людей во гроб, а город верх дном».[824] Роже де Дама со своими солдатами шел по грудам тел. В какой-то момент он провалился ногой вниз и попал каблуком в рот раненому турку. Челюсти сомкнулись и командующий колонной смог вытащить ногу, только разорвав сапог.

Солдаты пригоршнями хватали алмазы, жемчуг, золото; на следующий день в русском лагере драгоценные камни можно было купить за бесценок. На серебро никто не обращал внимания. Потемкин приберег для императрицы трофейный изумруд размером с куриное яйцо.

Около 7 часов утра Очаков был в руках русских{88}. Потемкин приказал остановить погромы. Особые меры были приняты, чтобы защитить одежду и украшения пленных женщин и оказать помощь раненым. Все очевидцы, включая иностранцев, сообщают, что штурм был великолепно спланирован.

Князь вошел в Очаков со своей свитой и сералем — «прелестными амазонками». Очаковского сераскира, старого сурового пашу, привели к Потемкину с непокрытой головой. «Твоему упрямству обязаны мы этим кровопролитием!» — сказал ему князь. Сераскира удивила печаль русского главнокомандующего о погибших в бою. «Я исполнил свой долг, — ответил Гусейн-паша, — а ты свой. Судьба решила дело».[825] И добавил с восточной учтивостью, что сопротивлялся так долго, чтобы сделать победу его светлости еще более блистательной. Потемкин приказал разыскать в руинах тюрбан коменданта.

Еще до того, как подробные отчеты дошли до Петербурга, уже циркулировали истории о небрежном отношении Потемкина к раненым. «Как про меня редко доносят правду, то и тут солгали», — объяснял он государыне.[826] Светлейший отдал раненым свою палатку, а сам перебрался в кибитку.

Подполковник Карл Боур, самый быстрый курьер в России, помчался с донесением к императрице. Поздравляя Екатерину со взятием крепости, Потемкин писал, что захвачено 310 пушек и 180 знамен; потери русских составили 2500 человек, турок — 9500. Трупы врагов грузили на телеги, вывозили на Лиман и сбрасывали на лед, где они замерзали жуткими пирамидами.

Екатерина торжествовала: «За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя цалую [...] Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветренно тебя осуждающим».[827]

Очаковская победа лишила австрийского императора возможности сваливать свои промахи на бездействие Потемкина и поэтому он совсем не был доволен русской победой: «Взятие Очакова очень выгодно для продления войны, а не для заключения мира», — брюзжал он. Но победа есть победа. Критики Потемкина были посрамлены. Над де Линем, утверждавшим, что Очаков не будет взят, смеялся весь венский двор. Прежние хулители Потемкина бросились писать ему льстивые поздравления. «Этот человек никогда не идет проторенной дорогой, — говорил Литглпейдж, — но всегда приходит к цели».[828]

16 декабря в Петербурге служили молебен и салютовали сто одним залпом. Боур, произведенный в полковники и получивший золотую табакерку с брильянтами, поехал обратно, увозя для князя Таврического звезду св. Георгия и инкрустированную алмазами шпагу ценой в 60 тысяч рублей. Потемкин же, несмотря на усталость, отнюдь не почивал на лаврах. Во время очередного прилива энергии он инспектировал флот в Херсоне, осмотрел новые верфи в Витов-ке и принял решение основать новый город — Николаев. Но главное — до отъезда в Петербург нужно было разместить в Очакове сильный гарнизон, поставить армию на зимние квартиры и превратить захваченные богатства в новые боевые корабли и пушки.

Князь снова призывал императрицу к разрядке в отношениях с Пруссией. Екатерина не соглашалась и настаивала, что отношения с Европой — ее прерогатива. «Государыня, я не космополит, — отвечал Потемкин. — До Европы мне мало нужды, а когда доходит от нее помешательство в делах мне вверенных, тут нельзя быть равнодушну. Напрасно, матушка, гневаешься в последних Ваших письмах. [...] Не влюблен я в Прусского Короля, не боюсь его войск, но всегда скажу, что они всех протчих менее должны быть презираемы».[829]

Петербург ждал возвращения светлейшего как второго пришествия. «Город волнуется, ожидая его светлости, — писал Гарновский. — Все только об этом и говорят». Екатерина следила за его путешествием: «Переезд твой из Кременчуга в Могилев был подобен птичьему перелету, а там дивися, что устал. Ты никак не бережешься, а унимать тебя некому: буде приедешь сюда больной, то сколько ни обрадуюсь твоему приезду, однако, при первом свиданьи за уши подеру, будь уверен».[830]

Екатерина волновалась о том, чтобы достойно встретить победителя: «Князю Орлову за чуму сделаны мраморные ворота, — говорила она Храповицкому, — графу П.А. Румянцеву-Задунайскому поставлены были триумфальные в Коломне, а князя Г.А. Потемкина-Таврического совсем позабыла. — Ваше Величество так его знать изволите, — заметил секретарь, — что сами никакого с ним расчета не делаете. — То так, — отвечала Екатерина, — однако же все человек, может быть, ему захочется. — Приказано в Царском Селе иллюминовать мраморные ворота, и украся морскими и военными арматурами, написать в транспаранте стихи, кои выбрать изволила из Оды на Очаков, Петрова. Тут при венце лавровом будет в верху: Ты в плесках внидешь в храм Софии. Ничего сказать не могут, ибо в Софии [вблизи Царского Села] есть Софийский собор; но он будет в нынешнем году в Цареграде...».[831]

Дорога перед Царским Селом освещалась днем и ночью на шесть миль. При подъезде светлейшего должны были салютовать пушки — обыкновенно это делалось только в честь государыни. «Скажи, пожалуй, любят ли в городе князя? — спросила она как-то своего камердинера Захара Зотова. — Один только Бог, да вы», — последовал смелый ответ. Екатерину это не смущало. Она говорила, что слишком больна, чтобы снова отпустить его на юг. «Боже мой, — говорила она, — как мне князь теперь нужен».[832]

4 февраля 1789 года, в воскресенье, светлейший прибыл в Петербург в разгар бала в честь дня рождения дочери великого князя Павла Марии. Потемкин прошел прямо в свои апартаменты в Шепелевском дворце. Императрица оставила праздник, застала князя за переодеванием и долго оставалась с ним наедине.[833]


28. «УСПЕХИ МОИ ПРИНАДЛЕЖАТ ПРЯМО ТЕБЕ...»

Силу к силе приберем,

Все до единого умрем,

А Потемкина прославим;

Мы сплетем ему венец

От своих, братцы, сердец!

Солдатская песня


11 февраля 1789 года эскадрон конных гвардейцев под звуки фанфар пронес мимо Зимнего дворца двести турецких знамен, захваченных в Очакове. За парадом последовал великолепный обед в честь Потемкина. «Князя видим весьма приветливого и ко всем преласкового; прибытие его повседневно празднуем», — желчно замечал Завадовский.[834] Потемкин получил 100 тысяч рублей на постройку Таврического дворца, усыпанный алмазами жезл и добился отставки Румянцева-Задунайского, командующего Украинской армией. Теперь светлейшему подчинялись обе армии.

Потемкин щедро награждал своих воинов: он настоял, чтобы Суворов, которого он привез с собой в Петербург, получил алмазное перо с буквой «К» («Кинбурн») на шляпу, и сразу отправил своего любимого генерала в бывшую румянцевскую армию. Князь обещал Суворову отдать под его командование отдельный корпус.[835]

Екатерина II Потемкин были рады друг другу, как в былые годы, — Потемкин прислал ей какой-то подарок, она отвечала: «присланное от тебя, мой друг, — так называнная безделка [...] красоты редкой или луче сказать безподобна, каков ты сам. Ей и тебе дивлюсь».[836]

Радость встречи и праздники не могли, однако, рассеять политического напряжения. Продолжалась война на два фронта — с турками и со шведами, — польские дела шли все хуже и хуже для России. Сейм, позже получивший название Четырехлетнего, подбадриваемый Берлином, с наивным энтузиазмом ждал поддержки от Пруссии. Ненависть к России толкала польскую шляхту к пересмотру своей конституции и к войне с Екатериной. Пруссия цинично поддерживала идеализм польских патриотов, хотя на самом деле Фридриха-Вильгельма интересовала только возможность очередного раздела Польши.

Но это было еще не все: в союзе с Англией Пруссия поддерживала Швецию и Турцию. Английский премьер-министр Питт надеялся уговорить поляков присоединиться к «федеративной системе» против России и Австрии. Иосиф II волновался, опасаясь, что Потемкин пойдет на сепаратный договор с Пруссией и тогда Австрия окажется в одиночестве. Иосиф настоятельно советовал своему послу в Петербурге быть крайне обходительным с Потемкиным и всячески льстить тщеславию этого «всемогущего человека».[837]

Итак, перед Потемкиным и Екатериной стоял вопрос: идти ли на риск войны с Пруссией или договориться с ней? Светлейший уже давно советовал Екатерине оставить ее упрямое предубеждение против Фридриха Вильгельма и попытался убедить ее прийти к согласию с Пруссией: Россия не могла позволить себе третий фронт. Потемкин советовал Екатерине: «Затейте Прусского Короля что-нибудь взять у Польши».[838] Если бы удалось сделать так, чтобы Фридрих Вильгельм обнаружил перед польской шляхтой свои истинные аппетиты, надежды поляков на него рассеялись бы.

Сегюр предлагал Потемкину обсудить перспективы союзного договора Франции с Россией и Австрией. Но светлейший скептически относился к французскому королю Людовику XVI; позволив созвать Генеральные штаты, король, по мнению Потемкина, далеко отступил от принципов самодержавия. «Я советовал бы моей государыне, — дразнил он Сегюра, — заключать альянс с Людовиком Толстым, Людовиком Младшим, Людовиком Святым, умницей Людовиком XI, мудрецом Людовиком XII, с Людовиком Великим, даже с Людовиком Возлюбленным, но только не с Людовиком Демократом».[839]

Во время этого приезда Потемкина оборвалась карьера американского «пирата» Пола Джонса. В апреле 1789 года, именно в ту пору, когда светлейший пообещал ему новую должность, американце, вполне в духе сегодняшних приемов дискредитации, обвинили в изнасиловании несовершеннолетней. Джонс бросился жаловаться светлейшему: «Женщина дурного поведения обвиняет меня в изнасиловании своей дочери!» Пострадавшая сторона заявляла, что несчастной всего девять лет. «Возможно ли, — осаждал Пол Джонс Потемкина, — чтобы в России поверили не подтвержденной никакими доказательствами жалобе недостойной женщины, сбежавшей от своего мужа и семьи, выкравшей свою дочь и живущей в дурном доме, и опозорили прославленного генерала, заслужившего военные награды в Америке, Франции и здесь, на службе империи?» Он признавался Потемкину, что «любит женщин и удовольствия, которые те могут доставить, но мысль о том, чтобы добиваться их силой, ему отвратительна».[840]

Потемкин, заваленный делами государственной важности и давно потерявший к Полу Джонсу интерес, не ответил. Один только граф Сегюр поддержал американца и стал выяснять, кто устроил против него эту провокацию. Оказалось, что особа, подавшая жалобу в полицию, «торговала молодыми девицами», а Катерина Гольцварт, которой было не то двенадцать, не то четырнадцать лет, продавала масло постояльцам гостиницы, где жил Пол Джонс и, — как объяснял сам Пол Джонс, отвечая на вопросы полиции, за плату «совершенно добровольно позволяла делать с собой все, что может доставить удовольствие мужчине».

Сегюр просил Потемкина освободить американца от судебного разбирательства и восстановить его на службе. Первое было выполнимо, последнее — нет. «Благодарю вас за то, что вы постарались сделать для Джонса, хотя вы и не выполнили всех моих просьб, — писал Сегюр князю. — Он не более виновен, чем я, и человек его ранга никогда не подвергался подобному унижению, да еще по обвинению женщины, чей муж подтверждает, что она блудница и чья дочь пристает к мужчинам в трактирах».[841] Благодаря усилиям Сегюра и неохотной помощи Потемкина, дело Джонса остановили, а 26 июня 1789 года его в последний раз приняла Екатерина. Сегюр установил, что дело подстроил Нассау-Зиген.

Вернувшись в Париж, Джонс написал тщеславные мемуары о своих подвигах на Лимане и забросал Потемкина прошениями о наградах. «Время покажет вам, мой повелитель, — писал он светлейшему 13 июля 1790 года, — что я не жулик и не мошенник, а честный и верный солдат».[842]


27 марта 1789 года в Стамбуле скончался султан Абдул-Хамид. Сменивший его 18-летний Селим III, умный и агрессивный реформатор, опирался на мусульманский фанатизм и, поддерживаемый прусским, английским и шведским послами, был настроен самым решительным образом. Австрия и Россия хотели начать с Селимом в переговоры о мире, чтобы не допустить вступления в войну Пруссии, но начало правления нового султана ничего хорошего не предвещало. Австрийский канцлер Кауниц описывал Потемкину свирепость нового султана: увидев на улице Стамбула польского еврея в туфлях «неправильного» цвета, Селим приказал немедленно казнить его, и несчастный не успел даже объяснить, что он иностранный подданный. Мир можно было завоевать только на поле битвы.

6 мая, согласовав с императрицей планы действий на все возможные случаи развития событий, включая войну с Пруссией и с Польшей, князь Таврический выехал из Царского Села на юг. Он не увидится с Екатериной почти два года.


Из объединенных Украинской и Екатеринославской армий, общей численностью около 60 тысяч человек, Потемкин составил главную, подчинявшуюся его непосредственному командованию, и четыре корпуса. Предстояло, продвигаясь через Молдавию и Валахию (сегодняшние Молдова и Румыния), занять крепости на Днестре и Пруте и вытеснить турок к Дунаю.

Главная австрийская армия под командованием фельдмаршала Лаудона должна была атаковать Белград Днестровский, а принц Фридрих Иосиф Саксен-Кобургский (или, как его кратко именовали в России, принц Кобург) действовал совместно с русскими в Валахии и Молдавии. Основная после потемкинской армии сила русских, корпус Суворова должен был контролировать пространство между союзными войсками. Суворов расположил свой корпус между тремя параллельными реками — Серетом, Берладом и Прутом.

100-тысячной турецкой армией командовал новый великий визирь Хасан-паша Дженазе. Для начала он собирался разбить австрийцев и прорвать фронт союзников. Одновременно предполагалась высадка турецких войск в Крыму. Газы Хасан-паша, сменивший море на сушу, во главе 30-тысячного корпуса должен был отвлекать главную армию Потемкина от помощи австрийцам, на которых была нацелена армия великого визиря. Турки маневрировали на удивление ловко, и русским приходилось постоянно быть начеку. 11 мая Потемкин перешел Буг, собрал свои силы под Ольвиополем, а затем двинулся к Бендерам, мощной крепости на берегу Днестра.

На Западе между тем произошли события, открывшие новую историческую эпоху. 14 (3) июля, в тот день, когда Потемкин устраивался в своей ольвиопольской штаб-квартире, парижская толпа штурмом взяла Бастилию, а 26 (15) августа Национальное Собрание приняло Декларацию прав человека.[843] Польские патриоты, ободренные примером Франции, снова стали требовать от России вывести войска и склады боеприпасов. Потемкин не мог незамедлительно противодействовать полякам. Он лишь умножил Черноморское казачье войско, которое в опасный момент стало бы действовать как передовой отряд в пророссийски настроенных восточных областях Речи Посполитой.[844]

Готовясь к продолжению военных действий против турок, Потемкин метался между Ольвиополем, Херсоном, Очаковом и Елисаветградом, осматривая обширную линию фронта, пока не слег с «гемороидом и лихорадкой». «Но ничто меня не остановит, кроме смерти», — писал он Екатерине.[845] Чтобы ободрить князя, она послала ему награду за Очаков — фельдмаршальский жезл.

Тем временем великий визирь во главе турецкой армии шел навстречу принцу Кобургскому, чтобы не дать австрийцам соединиться с русскими — и в этот-то напряженный момент Потемкин вдруг получил письмо от обескураженной Екатерины. Именно в тот момент, когда турки нащупали самое слабое место русско-австрийского фронта, отношения императрицы с ее фаворитом Мамоновым оборвались самым унизительным для нее образом.


Екатерине исполнилось шестьдесят лет. Она оставалась величественной на публике, простой и игривой в частной жизни. «Я видел ее в течение десяти лет один или два раза в неделю и всегда наблюдал за ней с новым интересом», — вспоминал Массон. Графиня Головина вспоминала, как однажды она обедала и весело болтала с другими фрейлинами, когда одна из них, графиня Толстая, «кончила есть и, не поворачивая головы, отдала свою тарелку, и была очень удивлена, увидав, что ее приняла прекрасная рука с великолепным бриллиантом на пальце. Графиня узнала императрицу и вскрикнула».[846]

Государыня тщательно ухаживала за своими руками, волосы ее были всегда идеально уложены, но она очень располнела, ноги ее «потеряли всякую форму».[847] Архитекторы ее дворцов и вельможи, чьи дома она посещала, строили специальные пандусы, чтобы облегчить ей подъем. В голосе ее появилось дребезжание, нос заострился; ее все чаще мучило несварение желудка. Чем более она старела, тем более усиливалась ее потребность в душевном комфорте.

А Мамонов то объявлял себя больным, то просто отсутствовал, то видимо тяготился своими обязанностями. Сначала Екатерина расстраивалась. «Слезы, — записал однажды секретарь императрицы Храповицкий после ее ссоры с фаворитом, — вечер проводили в постели».[848] Когда Екатерина спросила совета у Потемкина, он намекнул, что причина уклончивого поведения Мамонова — его увлечение кем-то из фрейлин. Но Екатерина так привыкла к Мамонову, что не хотела слушать предостережений. Фаворит давно жаловался на свою жизнь: Потемкин перекрыл ему все возможности проявить себя на государственном поприще — так, в свой последний приезд он наложил вето на просьбу Мамонова о месте вице-канцлера в Государственном совете.

Наконец Екатерина написала Мамонову письмо, в котором великодушно предлагала отпустить его и устроить его счастье женитьбой на одной из богатейших невест империи. Ответ поверг ее в ужас: Мамонов признался, что уже год любит фрейлину княжну Дарью Щербатову, и просил разрешения жениться на ней. Жестоко уязвленная, но всегда благожелательная к своим любимцам, Екатерина дала свое согласие на брак.

Поначалу Екатерина скрыла этот кризис от Потемкина, возможно, не желая обнаруживать постигший ее конфуз, а также чтобы увидеть, как будут развиваться ее отношения с новым молодым человеком, которого она приблизит к себе. Однако 29 июня она сказала своему секретарю, что собирается написать Потемкину о происшедшем. Когда письмо достигло адресата, свадьба Мамонова уже состоялась: жених получил 2250 душ и 100 тысяч рублей. «Я ничей тиран никогда не была и принуждения ненавидую, — жаловалась она Потемкину. — Возможно ли, чтобы вы не знали меня до такой степени и чтобы великодушие моего характера совершенно вышло у вас из головы и вы сочли меня дрянной эгоисткой. Вы исцелили бы меня сразу, сказав правду». Она раскаивалась, что не обратила внимания на предупреждения Потемкина, и пеняла ему: «Если вы знали об этой любви, почему не сказали мне о ней прямо?»[849]

Светлейший отвечал: «Я, слыша прошлого году, что он из-за стола посылывал ей фрукты, тотчас сметил, но, не имея точных улик, не мог утверждать перед тобою, матушка. Однако ж намекнул. Мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче несносна была его грубость и притворные болезни». Называя Мамонова Нарциссом и бездушным эгоистом, он советовал отправить его посланником в Швейцарию.[850] Вместо этого новобрачные граф и графиня Мамоновы были отосланы в Москву.

«Место свято пусто не бывает», — заметил Завадовский по поводу случившегося.[851] Екатерина быстро нашла замену Мамонову, но, прежде чем сообщать о том Потемкину, хотела убедиться в правильности своего выбора. Уже в первом письме об истории с Мамоновым она упоминает, что собирается познакомиться с неким «Noiraud»{89}. А через три дня после заявления Мамонова Екатерина видится с этим Нуаро все чаще. Молодому человеку протежировали Анна Никитична Нарышкина и недруг Потемкина граф Николай Иванович Салтыков, заведовавший великокняжеским двором. Поскольку весь двор знал, что Мамонов влюблен в Щербатову, они не теряли времени и, опасаясь вмешательства Потемкина, подталкивали Нуаро к императрице. Не приходится сомневаться, что те, кто поддерживал нового кандидата в фавориты, намеревались ослабить позиции светлейшего, зная, что война не позволит ему вернуться, как это случилось после смерти Ланского. В июне 1789 года императрица, мучимая войной, разочарованная и уставшая, как никогда прежде была готова принять то, что ей предлагали.


Нуаро, 22-летний Платон Александрович Зубов, последний фаворит Екатерины, был, наверное, самым красивым из всех ее возлюбленных. Мускулистый, но стройный, изящный и темноволосый — отсюда прозвище, данное ему Екатериной, — он отличался холодным, надменным выражением лица. Необходимость заботиться о нем во время его частых болезней отвечала материнскому инстинкту Екатерины. Он воспитывался при дворе с семи лет; Екатерина оплачивала его обучение за границей. Жадный и амбициозный, он был неглуп, но лишен воображения и любознательности. Потемкин помогал Екатерине управлять империей и воевать, а Зубову отводилась роль компаньона и ученика в государственных делах.

Восхождение Зубова шло обычным порядком: однажды при дворе заметили, что молодой человек запросто подает руку императрице. На нем был новый мундир и большая шляпа с плюмажем. После вечерней карточной игры он сопроводил Екатерину в ее апартаменты и занял комнаты фаворита, где, очевидно, его ожидал денежный подарок. На следующий день приемная «нового божка» наполнилась просителями. 3 июля 1789 года Зубов получил чин полковника Конной гвардии и генерал-адъютанта — и тут же подарил Анне Нарышкиной часы за 2 тысячи рублей. Покровители Зубова уже опасались реакции Потемкина и предупреждали молодого человека, чтобы тот выказал почтение его светлости.

Екатерина снова влюбилась; она не переставала восхищаться Нуаро. «Мы любим этого ребенка, он действительно очень интересен». Влюбленность пожилой женщины в юношу моложе ее почти на сорок лет придавала ее радости приторный оттенок: «Я здорова и весела и как муха ожила». В то же самое время она с волнением ожидала, что скажет супруг.[852]

«Всего нужней Ваш покой, — осторожно написал Потемкин, — [...] он мне всего дороже». И продолжал: «Я у Вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю...» Екатерина не могла заставить себя написать имя молодого человека, но не переставала превозносить его достоинства: «...се Noiraud a de fort beaux yeux et ne manque pas de lecture»{90} — и напоминала об их тайном союзе: «Правду говоришь, когда пишешь, что ты у меня в милости ни по каким обстоятельствам, кои вреда тебе причинить не могут [...] Злодеи твои, конечно, у меня успеха иметь не могут». А взамен она просила одобрения своей новой любви: «Утешь ты меня, приласкай нас».[853]

Зубова она буквально заставляла писать светлейшему льстивые письма: «При сем прилагаю к тебе письмо рекомендательное самой невинной души, которая в возможно лутчем расположении, с добрым сердцем и приятным умоначертанием. Я знаю, что ты меня любишь и ничем меня не оскорбишь. — И продолжала, словно извиняясь: — А без сего человека, вздумай сам, в каком бы я могла быть для здоровья моем фатальном положении. Adieu, mon ami. — Приласкай нас, чтоб мы совершенно были веселы».[854]

«Матушка моя родная, — отвечал Потемкин. — могу ли я не любить искренно человека, который тебе угождает. Вы можете быть уверены, что я к нему нелестную буду иметь дружбу за его к Вам привязанность». Получив от него долгожданные «ласковые» слова, она благодарила: «Мне очень приятно, мой друг, что вы довольны мной и маленьким Нуаро [...] Надеюсь, что он не избалуется». Эта надежда, однако, не оправдалась. Зубов проводил долгие часы перед зеркалом, завивая волосы, а его ручные обезьяны дергали за парики почтенных стариков. «Потемкин, — говорил Массон, — был обязан почти всем своим величием самому себе, тогда как Зубов — только дряхлости Екатерины».[855]

Возвышение Зубова нередко описывается как политический крах Потемкина, но так может казаться только в позднейшей исторической перспективе. После смерти светлейшего участие Зубова в государственных делах действительно весьма возросло, однако в момент выбора нового фаворита Потемкин заботился прежде всего о том, чтобы Екатерина нашла себе такого возлюбленного, который дал бы ей личное счастье, но не претендовал на управление империей. Потемкин не сожалел о конце карьеры своего ставленника Мамонова, потому что тот потерял уважение к Екатерине. В феврале 1790 года, когда светлейший приехал в Петербург, пошли слухи, что он продвигает в фавориты какого-то своего кандидата. Один из мемуаристов предполагал, что речь шла о младшем брате Зубова, Валериане, а это означает, что Зубовы не казались светлейшему враждебными. Граф де Дама, находившийся рядом с Потемкиным, также не замечал в нем никакой неприязни к Зубовым.[856] Поэтому неудивительно, что между светлейшим и фаворитом завязалась обычная переписка — младший любимец императрицы отдавал дань уважения старшему.


В июле 1789 года турецкий корпус сделал неожиданный бросок к молдавскому местечку Фокшаны, где австрийцы охраняли правый фланг армии Потемкина. Австрийский командующий, принц Кобург, трезво оценив свои возможности, призвал на помощь русских. Потемкин специально приказывал Суворову не позволять туркам концентрироваться. Получив известие Кобурга, Суворов бросил на подмогу австрийцам пять тысяч солдат. Они двигались с такой решительностью, что турецкий командующий принял их за авангард большой армии. 20-21 июля 1789 года в битве при Фокшанах маленький, но дисциплинированный корпус Суворова с помощью австрийских войск разбил войска сераскира Мустафы-паши, уничтожив полторы тысячи турок и потеряв всего несколько сотен человек. Турки бежали к Бухаресту. Суворов отошел на старые позиции.

12 августа Потемкин перешел Днестр, повернул на юг и устроил свою главную квартиру в Дубоссарах. Армия расположилась между Дубоссарами и Кишиневым, а Потемкин переезжал от Очакова к Херсону и обратно, готовя порты к турецкой атаке с моря.

Резиденция светлейшего в Дубоссарах была «роскошна, как палаты визиря». Уильям Гульд разбил, как обычно, парк. Оркестр Сарти играл не умолкая. Любовниц и слуг возили с собой многие генералы, но только Потемкин держал при себе на войне садовников и скрипачей. Казалось, он собирается провести здесь остаток жизни.

Тем временем великий визирь действовал согласно своему плану: безошибочно вычислив самое слабое место в расположении русских и австрийских войск, он вел свою армию против принца Кобурга, а Газы Хасан-паша должен был помешать армии Потемкина прийти австрийцам на помощь. Но Потемкин сумел разрушить этот план.

Когда Хасан-паша во главе 30-тысячного корпуса вышел из крепости Измаил, Потемкин отправил ему навстречу часть своей армии под командованием Репнина, поставив перед тем задачу не только атаковать турок, но и взять Измаил. Репнин загнал корпус бывшего алжирского адмирала обратно в крепость, но штурмовать Измаил не решился.

1 сентября Потемкин отдал приказ Суворову: «...естьли бы где в Вашей дирекции неприятель оказался, то, Божию испрося милость, атакуйте, не дав скопляться». 4 сентября к Суворову, уже получившему приказ Потемкина, прискакал курьер от Кобурга с просьбой о помощи. К Фокшанам подходил великий визирь с 90-тысячным войском; у Кобурга было всего 18 тысяч человек. Ответ, полученный австрийским командующим, был краток: «Иду. Суворов». Отправив курьера к князю, Суворов с 7 тысячами солдат стремительным маршем прошел через разлившиеся реки 100 верст за двое суток.[857]

Потемкин очень опасался, что Суворов опоздает. В тот же день, когда он отдал приказ Суворову, он замыслил операцию по захвату турецкого замка Гаджибея — будущей Одессы. Сухопутные силы двигались от Очакова при поддержке легкой гребной флотилии под командованием Хосе де Рибаса; флотилию прикрывал парусный флот. Свою же армию Потемкин лично повел к Каушанам — на случай, если Репнину или Суворову понадобится его помощь.

Суворов успел вовремя. Корпус Кобурга стоял против лагеря великого визиря на реке Рымник и готовился к бою. Турок было вчетверо больше, чем союзников. В приказе от 8 сентября Потемкин так сформулировал задачу Суворова: «Содействие Ваше Принцу Кобур-ху для атаки неприятеля я нахожу нужным: но не для дефензивы» (т.е. обороны). 11 сентября началась битва. Турки сражались, как всегда, фанатично, бросая на русские каре все новые и новые волны янычар. Так продолжалось два часа. Наконец русско-австрийские силы с возгласами «Да здравствует Екатерина!», «Да здравствует Иосиф!» двинулись вперед. В жестоком сражении оттоманы потеряли 5 тысяч человек убитыми. Великий визирь «бежал как мальчишка», — восторгался победой Потемкин.[858]

Счастливый князь благодарил Суворова: «Объемлю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность; ты, мой друг любезный, неутомимой своею ревностию возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно». Суворов отвечал взаимным лобызанием: «Драгоценное письмо Ваше цалую!..»[859] Их признания основывались на взаимном уважении: стратегия принадлежала Потемкину, тактика — Суворову. 13 сентября были взяты Каушаны, а днем позже Рибас овладел Гаджибеем. Князь приказал Севастопольскому флоту выходить в море против турок — а сам направился к двум главным оплотам противника на Днестре.

Поскольку очаковская бойня была свежа на памяти турок, Потемкин надеялся взять крепости «дешево». Первой был Аккерман (Белгород Днестровский), в устье реки. Когда турецкий флот повернул обратно к Стамбулу, Потемкин отдал приказ о штурме Аккермана. 30 сентября Аккерман пал. Осмотрев крепость, светлейший вернулся в свою ставку через Кишинев.

Теперь оставались знаменитые Бендеры — замок на высокой скале, охранявшийся почти целой армией: бендерский гарнизон насчитывал 20 тысяч человек. Потемкин одновременно начал устанавливать осаду крепости и открыл переговоры, а 9 ноября он уже отправил Екатерине «реляцию» о сдаче Бендер под названием «Чудесный случай»: «В городе восемь бим-башей над конницей их: в один день шестеро видели один сон, не зная еще о Белграде Днестровском. В ту ночь, как взят, приснилось, что пришли люди и говорят: «Отдайте Бендеры, когда потребуют, иначе пропадете».[860] Имел ли случай место на самом деле или турки искали предлог избежать русского штурма, но 4 ноября крепость сдалась; Потемкин взял 300 пушек — в обмен на разрешение гарнизону уйти. Акт о капитуляции свидетельствует, что применительно к Потемкину использовались титулы, которых по оттоманскому этикету удостаивался только сам султан.

Бендеры не стоили России ни одной жизни. Иосиф II направил Потемкину личное поздравление и подтверждал свое восхищение в письме к де Линю: «Осаждать крепости и брать их силой — это искусство [...] но овладевать ими таким способом — искусство высочайшее». Бескровное взятие Бендер австрийский император называл «вершиной славы» Потемкина.[861]

После сражения на Рымнике султан казнил великого визиря в Шумле, а сераскиру Бендер отрубили голову в Стамбуле: четыре месяца спустя английский посол видел его голову на стене сераля.

«Ну, матушка, сбылось ли по моему плану?» — спрашивал Екатерину торжествующий князь. Сообщая, что кампания обошлась русской армии «даром», он перешел на стихи:


Nous avons pris neuf lansons

Sans perdre un garson.

Et Benders avec trois pachas

Sans perdre un chat. {91}


Победу Суворова на Рымнике Потемкин оценил с царской щедростью: «...ей, матушка, он заслуживает Вашу милость и дело важное. Я думаю, что бы ему? [...] Петр Великий графами за ничто жаловал. Коли бы его с придатком Рымникский?» Потемкин гордился тем, что русские спасли от разгрома австрийцев, и просил государыню «быть милостивой к Александру Васильевичу» и «тем посрамить тунеядцев генералов, из которых многие не стоят того жалования, что получают».[862]

Екатерина наградила Суворова предложенным титулом (Иосиф II также жаловал полководца графским достоинством Священной Римской империи) и шпагой с алмазами и надписью «За разбитие Визиря». Потемкин благодарил ее и распорядился выдать каждому солдату суворовского корпуса по рублю. Посылая Суворову «целую телегу с бриллиантами» и орден св. Георгия первой степени — высшую военную награду, — параллельно с официальными поздравлениями он отправил личное письмо: «Вы, конечно, во всякое время равно бы приобрели славу и победы, но не всякий начальник с удовольствием, моему равным, сообщил бы Вам воздаяния. Скажи, граф Александр Васильевич! что я добрый человек. Таким я буду всегда». Суворов отвечал ему в тон: «Могу ли себе вообразить? Бедный, под сумою, ныне [...] Долгий век князю Григорию Александровичу! [...] Он честный человек, он добрый человек, он великий человек!»[863]

Потемкин сделался настоящим героем дня, переходя «от победы к победе», как писала Екатерина де Линю: теперь он полностью отвоевал Днестр, Буг и территорию между ними. Но оставался вопрос о том, как строить отношения с Пруссией. Екатерина уверяла князя, что следует его совету «мы пруссаков ласкаем», — но жаловалась: «каково на сердце терпеть их грубости и ругательством наполненные слова и поступки...»[864]

Тем временем главная австрийская армия, под командованием героя Семилетней войны, старика фельдмаршала Лаудона, 19 сентября заняла Белград Балканский, в то время как Кобург взял Бухарест.

В российской столице складывался настоящий культ Потемкина-Марса, бога войны. В честь очаковской победы была выбита медаль с его профилем; скульптор Шубин работал над его бюстом. Но Екатерина наставляла его, как благоразумная мать: «прошу тебя не спесивься, не возгордися, но покажи свету великость твоей души». Потемкин всерьез обиделся — на одну строчку письма императрицы ответил обстоятельным посланием, в котором снова угрожал посвятить себя церкви. «Епископской митры вы никогда от меня не получите, — возражала Екатерина, — монастырь — не место для того, чье имя гремит по всей Азии и Европе».[865]

В Вене имя Потемкина звучало с театральных подмостков, женщины носили его изображение на поясах и кольцах. Он не мог не похвастаться Екатерине и послал ей один из таких перстней, но после ее выговора стал осторожней: «Как я твой, то и успехи мои принадлежат прямо тебе».[866]

Язвленный удачами Потемкина, австрийский император просил его заключить мир, который делали еще более насущным «злые намерения наших общих врагов» — то есть Пруссии.[867] В готовности турок к подписанию мира сомневаться не приходилось. Потемкин учредил свой двор в Яссах, молдавской столице. Ему принадлежала неограниченная власть над южной Россией и вновь завоеванными областями. Он жил в турецких дворцах; его свита стала еще более экзотичной; его наложницы вели себя как одалиски. Палящее солнце, огромное расстояние от Петербурга, годы, проведенные вдали от столицы, изменили его. Враги начали сравнивать его с полумифическим ассирийским тираном, прославившимся военными победами и изощренной любовью к роскоши, — Сарданапалом.


29. САРДАНАПАЛ

То, возмечтав, что я султан,

Вселенну устрашаю взглядом...

Г.Р. Державин. Водопад


Не только там тиранство,

Где кровь и цепи. Деспотизм порока,

Бессилье и безнравственность излишеств,

Безделье, безразличье, сладострастье

И лень — рождают тысячи тиранов...

Дж.Г. Байрон. Сарданапал. Пер. Г. Шенгели


«Будьте внимательны к князю, — шепнула княгиня Екатерина Долгорукова своей подруге графине Варваре Головиной, приехавшей ко двору светлейшего в Яссы. — Он здесь пользуется властью государя».[868] Яссы, город, который Потемкин выбрал своей столицей, был создан словно для него. Его окружали три могущественные державы — Оттоманская Порта, Россия и Австрия. Жители города исповедовали три религии — православие, ислам и иудаизм — и говорили на трех языках — греческом, турецком и французском. Рынки, где торговали евреи, греки и итальянцы, в изобилии предлагали восточные товары. Здесь было «достаточно восточной пикантности, чтобы ощутить азиатскую атмосферу, и достаточно цивилизованности, чтобы европеец чувствовал себя заехавшим не слишком далеко от дома».[869]

Двумя дунайскими княжествами, Молдавией и Валахией, правили господари, греки из константинопольского квартала Фанар; были среди них даже потомки византийских императоров. Фанариоты покупали временный престол у турецкого султана. Мусульманско-христианский обряд их коронации — вероятно, единственный случай венчания на престол не в той стране, которой владыкам предстояло править. Оказавшись на престоле в Яссах или Бухаресте, они спешили вернуть себе богатства, которые заплатили султану за свои места: «господарь покидает Константинополь с тремя милионами пиастров долга, а через четыре года возвращается с шестью миллионами».[870] Пародия на турецких султанов и византийских императоров, они окружали себя двором, состоявшим из фанариотов; первый министр именовался «великим постельничим», начальник полиции — «великим спатарем», верховный судья — «великим гетманом». Иногда господарь всходил на престол одного, а то и обоих княжеств, несколько раз.

Молдавские и валашские аристократы, бояре, близко породнились с фанариотскими династиями. Многие из них жили в Яссах, где строили себе великолепные неоклассические дворцы. Они носили турецкие халаты и шаровары, длинные бороды, на бритых головах — меховые шапки с жемчужным узором. Потягивая шербет, они читали Вольтера. Женщины в коротких полупрозрачных платьях с газовыми рукавами проводили дни на диванах, перебирая четки из алмазов или кораллов. В глазах европейцев единственным их недостатком был полный живот, считавшийся признаком красоты. Де Линь утверждал, что господарь разрешал своим друзьям наносить визиты окружавшим его супругу женщинам (предварительно подвергнув гостей медицинскому осмотру) и что по сравнению с ясскими нравами Париж «Опасных связей» показался бы монастырем.[871]

Потемкину подходили не только ясская роскошь и царивший в Яссах космополитический дух, но и политическая ситуация. Молдавский престол был необычайно доходным, но в то же время и опасным местом: головы падали здесь с такой же легкостью, с какой наживались состояния. Женщины при дворе вздыхали: «на этом месте мой отец был казнен по приказу Порты, а там — моя мать по повелению господаря». Русско-турецкие войны ставили господарей между двух огней. В первой войне Россия завоевала право иметь консулов в дунайских княжествах, а одной из причин второй войны стало изгнание в 1787 году Османами молдавского господаря Александра Маврокордато.

Потемкина привлекала и неопределенность положений дунайских правителей, и их греческое происхождение. Светлейший управлял из Ясс так, будто наконец учредил собственное княжество. Дакия предназначалась ему с 1782 года, когда возник греческий проект. Теперь слухи об ожидающей его короне стали колоритнее чем когда-либо: предполагали, что ему достанется то ли герцогство Ливонское, то ли греческое королевство Морея, то ли у Неаполя будут куплены два острова, Лампедуза и Линоза, и на них основан рыцарский орден — но самой вероятной версией оставалась Дакия.[872] На Молдавию Потемкин уже смотрел «как на собственное имение».[873]

В то время как господари Молдавии и Валахии в письмах из турецкого лагеря умоляли Потемкина о мире, он принял их роскошный образ жизни, управляя княжествами с помощью боярской думы и своего энергичного помощника Сергея Лашкарева.[874] И турки, и европейцы знали, что Потемкин хочет получить Молдавию. Бояре сами почти предлагали ему господарский престол.[875] В письмах они благодарили его за то, что он освободил их от тирании турок и «умоляли его не терять из вида интересы нашей скромной страны, которая всегда будет чтить [его] как освободителя».[876]

Светлейший начал выпускать собственную газету — «Le Courrier de Moldavie». Газета печаталась в его походной типографии, сообщала местные и европейские новости, проклинала французскую революцию и мягко пропагандировала идею независимого Румынскрго княжества под управлением Потемкина.[877] Некоторые даже уверяли, что он намерен создать отдельную молдавскую армию из отборных русских полков.


Светлейший жил во дворцах князей, Кантакузина либо Гики{92}, иногда переезжая в имение Чердак неподалеку от Ясс. Кроме племянниц и племянников, заведующего канцелярией Попова, садовника Гульда и архитектора Старова, его сопровождали: 10 механиков, 20 ювелиров, 23 ковроткалыцицы, 100 вышивальщиц, балетная труппа, хор из 300 человек и роговой оркестр под управлением Сарти из 200 человек. Сарти «положил на музыку победную песнь «Тебе Бога хвалим», и к оной музыке приложена была батарея из десяти пушек, которая по знакам стреляла в такт; когда же пели «свят! свет!», тогда производилась из оных орудий скорострельная пальба».[878] Отказались ехать только английские повара, так что светлейшему пришлось довольствоваться французскими. Впрочем, он получал горы английских деликатесов.

Петербургские красавицы устремлялись в Яссы развлекать светлейшего. У Потемкина завязался бурный роман с Прасковьей Потемкиной.

«Жизнь моя, душа общая со мной! — писал он ей. — Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечет непонятная к тебе сила, и потому я заключаю, что наши души сродные. Нет минуты, чтобы то, моя небесная красота, выходило у меня из мысли; сердце мое чувствует, как ты в нем присутствуешь [...] Ты дар Божий для меня [...] Моя любовь не безумной пылкостью означается, как бы буйное пьянство, но наполнена непрерывным нежнейшим чувствованием [...] Из твоих прелестей неописанных состоят мой экстаз, в котором я вижу тебя живо пред собой [...] Я тебе истину говорю, что только тогда существую, как вижу тебя, а мысли о тебе всегда заочно, тем только покоен. Ты не думай, чтоб сему одна красота твоя была побуждением или бы страсть моя к тебе возбуждалась необыкновенным пламенем; нет, душа, она следствием прилежного испытания твоего сердца и от тайной силы, и некоторой сродной наклонности, что симпатией называют. Рассматривая тебя, я нашел в тебе ангела, изображающего мою душу. Итак, ты — я; ты нераздельна со мной, я весел — когда ты весела, и сыт, когда сыта ты».[879]

Влюбившись, Потемкин готов был ради предмета своей страсти на все. В марте и апреле 1790 года он приказал Фалееву переименовать в честь своей возлюбленной два судна. «Алмазы и драгоценности с четырех концов света оттеняли ее прелести». Когда она хотела новых украшений, полковник Боур мчался в Париж; когда ей не хватало духов, майор Ламздорф летел во Флоренцию.[880]

Вот список покупок, сделанных во время одной из таких поездок, для Прасковьи Потемкиной или другой «султанши», в июле 1790 года. Курьером был майор Ламздорф. Когда он прибыл в Париж, русскому поел анику барону Симолияу пришлось бросить все дела. «Я посвятил все время выполнению дел, которые ваша светлость пожелала осуществить в Париже и помогал ему собственным советом и советами одной знакомой мне дамы [...] Мы приобрели только произведения последней моды:

Платья от модистки мадемуазель Госфит — 14333 ливров

платья от Анри Дерейе — 9488 ливров

отрез муслина из Индии, с вышивкой шелком и серебром (Анри Дерейе) — 2400 ливров

мадам Плюмфер — 724 ливров

продавцу рубинов — 1224 ливров

цветочнице — 826 ливров

за 4 корсета — 255 ливров

за 72 пары бальных туфель—446 ливров

вышивальщице за 12 пар бальных туфель — 288 ливров

за пару серег — 132 ливра

за 6 дюжин пар чулок — 648 ливров

рубины — 248 ливров

газ — 858 ливров

упаковщику Боке — 1200 ливров».[881]

Впрочем, курьеры отправлялись в Европу не только за платьями и деликатесами, но и собирали информацию для светлейшего.

Путешествие, во время которого были сделаны перечисленные выше покупки, стоило 44 тысячи ливров — примерно 2 тысячи фунтов стерлингов, — в то время, когда английский дворянин мог безбедно жить на 300 фунтов в течение года, а последняя сумма превышала годовое жалование русского фельдмаршала (7 тысяч рублей).

Такие поездки совершались довольно часто. Даже барону Гримму Потемкин посылал списки необходимых ему музыкальных инструментов, географических карт или женских платьев. Платить по счетам, однако, светлейший не спешил (так, в декабре 1788 года отчаявшийся Симолин взывал к Безбородко, умоляя его добиться уплаты Потемкиным счета за покупки на 32 тысячи ливров).[882]

Суммы, которые он тратил, подсчитать невозможно. Он был «невероятно богат и одновременно беден, — писал о нем де Линь. — Вместо того, чтобы регулярно платить по счетам, он предпочитал расточать и раздавать деньги». Массон констатировал: «Потемкин, правда, заимствовал деньги непосредственно из государственной казны, но он немало расходовал на нужды империи и был не только любовником Екатерины, но и великим правителем России». А Пушкин в цикле анекдотов «Table Talk» записал такой: «Потемкин послал однажды адъютанта взять из казенного места 100 ООО рублей. Чиновники не осмелились отпустить эту сумму без письменного вида Потемкин на другой стороне их отношения своеручно приписал: дать, е... м...».[883]

Говорили, что Екатерина приказала своему казначею рассматривать требования Потемкина как ее собственные, но это не совсем так. Нам неизвестно ни одного случая, когда Екатерина отказала бы Потемкину в просьбе о деньгах — и все же он должен был о них просить. Через его руки проходили огромные суммы на строительство городов и флота, на содержание армий, но легенды о растратах им казенных денег не подтверждаются документами, показывающими, как финансовые потоки, с одобрения императрицы, двигались, через генерал-прокурора Вяземского к Потемкину, потом к его помощникам, Фалееву, Попову или Цейтлину, к конкретным полкам и верфям. Некоторые суммы вовсе не доходили до светлейшего, а интересоваться небольшими деньгами он считал ниже своего достоинства, и Вяземский жаловался императрице, что не получает полного отчета. Однако скажем еще раз: не делая большой разницы между собственным и казенным кошельком, он часто тратил собственные средства на государственные надобности — часто в связи с тем, что требуемые деньги поступали из казны с большими задержками.

Потемкин делал колоссальные долги, чем мучил своего банкира Ричарда Сутерланда, который, впрочем, разбогател с его помощью, а потом стал банкиром императрицы и получил баронский титул. Банкиры и купцы вились вокруг светлейшего, как хищные птицы, наперебой предлагая товары и кредиты. Сутерланд пострадал больше всех. 13 сентября 1783 года он умолял Потемкина «соизволить распорядиться о выплате 167 029 рублей и шестидесяти копеек», потраченных на обустройство поселенцев. «Моя репутация, — взывал шотландец, которого осаждали кредиторы из Европы, — зависит от возврата этих денег». В 1788 году, когда князь был должен Сутерланду 500 тысяч рублей, банкир сообщил: он находится в «таком критическом состоянии», что вынужден «лично явиться к своему благодетелю, чтобы получить сумму, без которой не знает, как продолжать вести дела». Рукой Потемкина на прошении помечено: «Сказать, что получит 200 тысяч рублей».[884]

Только смерть светлейшего приоткрыла завесу над его финансовыми делами — но и тогда разобраться в них до конца не удалось. Как и императрица, он был частью государства, и состоянием его была вся империя.


Враги России, взволнованные потемкинскими победами, изо всех сил подстрекали Османов к продолжению войны. России теперь грозила еще война с Пруссией, Польшей, Англией и Швецией. Зиму 1789-го и большую часть следующего года Потемкин провел в переговорах с Портой. Поначалу казалось, что турки искренне желают мира. Султан Селим освободил русского посла из Семибашенного замка и поручил переговоры Газы Хасан-паше, новому великому визирю.

Прусская дипломатия тем временем стремилась привести в исполнение план, названный по имени его создателя, канцлера Герцберга: получить польские города Торн и Данциг при том, чтобы Австрия вернула Польше Галицию, а Россия Турции —«Дунайские княжества. Это требовало создания антироссийской коалиции, в которую, под предлогом возврата Крыма, предложили вступить султану Селиму. Швеции предложили Ригу и всю Ливонию. Австрии, союзнице России, пригрозили вторжением прусских,войск. Россия была вынуждена вывести войска из Польши. Только теперь, когда Речи Посполитой была предложена конституционная реформа и военный союз — в обмен на Торн и Данциг — польская шляхта поняла, что аппетиты Пруссии намного превосходят стремления ненавистной России. Выбора, однако, у поляков,не осталось. Англия поддержала Пруссию в требовании, чтобы Россия и Австрия заключили с Портой мир на условиях возврата завоеванных территорий. Не было и речи о том, чтобы воевать с турками дальше: Потемкину пришлось передислоцировать армию на случай нападения Польши или Пруссии. 24 декабря 1789 года Екатерина сказала своему секретарю: «Теперь мы в кризисе: или мир, или тройная война».[885]

Агентом Потемкина на переговорах с великим визирем был Иван Степанович Бароцци, грек, служивший России, Турции, Австрии и Пруссии одновременно.[886]

26 декабря 1789 года Бароцци привез в Шумлу условия Потемкина: новая граница проводится по Днестру; крепости Бендеры и Аккерман (Белгород Днестровский) разрушаются; дунайские княжества — Молдавия и Валахия — получают независимость от султана/ Архивы показывают, что русские предложения были обильно сдобрены подарками оттоманским чиновникам: упоминаются 16 колец, золотые часы, цепочки и табакерки, «кольцо с синим рубином и алмаз для первого секретаря турецкого посла Овни Эсфиру». Сам Бароцци получил «кольцо с большим изумрудом» — то ли для подарка, то ли для того, чтобы надевать во время переговоров с визирем.[887] Потемкин предложил даже построить мечеть в Москве. Однако, несмотря на блеск брильянтов, условия Потемкина «алжирскому пирату» не понравились. Газы Хасан-паша выставил встречные предложения, на что Потемкин отвечал 27 февраля: «Мои предложения коротки и не требуют многих истолкований». Перемирия не будет: «требование перемирия [...] показывает больше желания выиграть время, нежели сделать мир, и притом я очень знаю турецкие ухватки: они любят торговаться и протягивать время по их пословице, что турки за зайцами на фурах ездят. Я же лутче соглашусь быть побитым, нежели обманутым».[888]

Потемкин был прав, не доверяя полностью переговорам, которые вел Бароцци. От австрийцев и своих агентов в турецкой столице он знал, что султан Селим параллельно ведет негоциации с прусским посланником в Константинополе Генрихом Дицем. Если бы турки получили помощь от Пруссии и Польши, они смогли бы продолжать войну. К тому времени, когда Потемкин прислал свой ответ, султан уже подписал — 20 января 1790 года — соглашение о наступательном союзе с Пруссией. Фридрих Вильгельм обязался помочь Порте отвоевать Крым и объявить войну Екатерине.

В эти дни стремительно ухудшалось состояние здоровья австрийского императора. Туберкулез подорвал его силы. Когда окружающим стало казаться, что он выздоравливает, вдруг последовал абсцесс прямой кишки, потребовавший операции. Последние минуты Иосифа II были трагичны. «Кто-нибудь заплачет обо мне?» — спросил он. Ему отвечали, что принц де Линь не перестает рыдать. «Я не думал, что заслуживаю такой привязанности»,— ответил император. На своей могиле он предложил написать: «Здесь покоится государь, чьи намерения были чисты, но замыслы потерпели крах». Екатерина «много жалела о союзнике» своем, который «умирал, ненавидим всеми». Говорили, что, когда Иосиф испустил последний вздох — 9 (20) февраля 1790 года — Кауниц прошептал: «Это очень любезно с его стороны».[889]

Для России смерть Иосифа был тяжелым ударом. 18 (29) марта Пруссия подписала договор о военном альянсе с Польшей. Фридрих Вильгельм двинул 40 тысяч солдат на север, к Ливонии, и столько же— в сторону Силезии. Помимо этих армий у него имелось под ружьем еще 100 тысяч солдат. Новый глава габсбургского дома, брат Иосифа — Леопольд, немедленно написал Потемкину: «В лице моего брата вы потеряли друга, но в моем лице обрели нового, высоко почитающего ваш талант и благородство». Потемкин и Леопольд согласовали планы защиты Галиции от поляков — однако Леопольд больше всего опасался вторжения Пруссии, поддержанной Польшей. Он умолял Потемкина заключить мир.[890]


Тем временем в Варшаве возобладали так называемые «патриоты», поверившие в возможность создать новую, сильную конституцию, изгнать из страны русские войска и отобрать у Австрии Галицию. Опасность утратить контроль над Польшей угнетающе действовала и на Екатерину, и на Потемкина. Потемкин сообщил Леопольду, что, если начнется война с Пруссией и Польшей, он возглавит армию лично.[891]

У Потемкина был свой план усмирения Речи Посполитой. Он собирался возглавить казачье войско и поднять православное население Брацлавского, Киевского и Подольского воеводств (где находились его имения) против католического центра, как некогда сделал Богдан Хмельницкий. Поэтому, взяв Бендеры, он предложил Екатерине дать ему новый титул, наполненный особым историческим смыслом, — титул великого гетмана казацких войск.[892]

«План твой весьма хорош [...] — отвечала императрица. — Но от подписания меня удерживает только то одно, чего тебе самому отдаю на разрешение: не возбудит ли употребление сего названия в Польше безвремянного внимания Сейма и тревоги во вред делу?»[893] И все же в январе 1790 года она жаловала ему звание великого гетмана императорских Екатеринославских и Черноморских казачьих войск. Потемкин был в восторге и немедленно велел сшить себе щегольский гетманский мундир, в котором разъезжал по Яссам; впрочем, одновременно он «приказал сделать себе и мундир из солдатского сукна, дабы своим примером подать недостаточным офицерам не издерживать из малого своего жалованья на покупку тонкого сукна»; «в угождение его, все генералы сделали таковые мундиры, и так,, хотя приказа и не было, но почти все штаб- и обер-офицеры с удовольствием во всю войну одевались в куртки толстого сукна, как солдаты».[894] Он не забывал, что должен делить славу с императрицей. Она называла его «мой Великий Гетман», а он отвечал: «Конечно, твой. Могу похвалиться, что ничем, кроме тебя, никому не должен».[895]

Затем он потребовал заменить русского посла в Варшаве, Штакельберга, и предложил на этот пост Булгакова — совет, которому Екатерина последовала.[896] Она помнила, что в Польше у Потемкина собственные интересы и что его занимает идея создания независимого княжества. Он заверял ее: «Я тут себе ничего не хочу», — а что касается гетманского титула, то, «ежели б не польза Ваша требовала, принял ли бы в моем степени фантом, более смешной, нежели отличающий».[897] Всю весну он занимался формированием казачьего войска.

Узнав о провозглашении Потемкина гетманом, варшавские патриоты действительно пришли в ярость. С новой силой забурлили слухи о его видах на польский престол. В письме к Безбородко светлейший с негодованием отрицал, что имеет личные виды: «Простительно слабому Королю думать, что я хочу Ево места. По мне — черт тамо будь. И как не грех, ежели думают, что в других могу быть интересах, кроме Государственных».[898] Возможно, Потемкин говорил искренне: корона польского короля была дурацким колпаком. И, разумеется, он был убежден: то, что хорошо для него лично, полезно России.


Французская и польская революции изменили настроение екатерининского двора и внешнюю политику императрицы. Ее тревожило распространение идей французской революции, которые она называла «заразой» и которые стремилась подавить в собственном государстве. В мае 1790 года, когда Россия стала терять своего союзника Австрию, война со Швецией подходила к переломному моменту, а прусско-польский союз грозил открытием нового фронта, управляющий Петербургской таможней Александр Радищев опубликовал книгу «Путешествие из Петербурга в Москву», в которой помимо того, что критиковал крепостное право и проповедовал гражданские свободы, допустил намеки на Потемкина и Екатерину. Радищев был арестован, обвинен в подстрекательстве к мятежу и оскорблении ее величества и приговорен к смерти.

Светлейший вступился за него. «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь [...] Кажется, матушка! он и на Вас возводил какой-то поклеп. Верно и Вы не понегодуете. Ваши деяния — Ваш щит».[899] Благородная реакция Потемкина успокоила Екатерину. Она смягчила приговор: Радищев был лишен чинов и дворянства и сослан в Сибирь. «Сия Монаршая милость исходатайствована Князем Григорием Александровичем», — писал брат Радищева 17 мая 1791 года.[900]


Переговоры с великим визирем продолжались. Екатерина решила, что, ввиду альянса Порты с Пруссией, требование независимости для Молдавии чрезмерно, и Потемкин предложил, чтобы княжество было передано Польше в качестве «взятки», с целью снова склонить Речь Посполитую к России. Сам он при этом ничего не терял: Молдавия и в таком случае могла стать его княжеством.[901]

Султан Селим был настроен воевать, и переговоры Газы Хасан-паши с Потемкиным скоро потеряли смысл. «Алжирский пират» был слишком заметной и популярной фигурой, чтобы просто казнить его, и его смерть в марте 1790 года стала, вероятно, результатом отравления. Екатерину это волновало: «Поберегись, Христа ради, от своего турка. Дай Бог, чтоб я обманулась, но у меня в голове опасение: у них таковые штуки водятся, и сам пишешь, что Гассан-паша едва ли не отравлен, а сему пруссаки повод и, может быть, умысел дали, и от сих врагов всего ожидать надлежит, понеже злоба их паче всего личная противу меня, следовательно, и противу тебя, котораго более всего опасаются».[902] Тем временем в Молдавии турки нанесли поражение армии принца Кобурга. «Пошел как дурак, — негодовал Потемкин, — и разбит как шлюха».[903]

Поняв, что трактат с Портой обязывает его к войне против России, непоследовательный прусский король пришел в негодование, дезавуировал трактат и отозвал из Константинополя своего посланника Дица. Фридриха Вильгельма интересовала только возможность атаковать Австрию. В мае 1790 года он лично возглавил свою армию.

Новый глава габсбургского дома не выдержал этой угрозы — Леопольд отказался от намерений Иосифа II завоевать турецкие владения в Европе и начал переговоры с Пруссией. 16 (27) июля в Райхенбахе он принял требования Пруссии и Англии о немедленном перемирии с Турцией на условиях возврата завоеванных земель. Пруссия отпраздновала эту победу повышением ставок: Фридрих Вильгельм ратифицировал альянс с Турцией, подписанный Генрихом Дицем. Россия осталась одна, в состоянии холодной войны с Пруссией, Англией и Польшей — и действительной войны с Турцией и Швецией.

28 июня шведы при Роченсальме нанесли поражение российскому Балтийскому флоту, которым теперь командовал принц Нассау-Зиген. Русские потеряли 55 судов. Екатерина, не любившая дурных вестей, сообщила об этом Потемкину лишь спустя две с половиной недели. Впрочем, нет худа без добра — эта победа подвигла шведского короля на заключение мира. 3 (14) августа соглашение было подписано в Вереле. «Одну лапу мы из грязи вытащили, — писала Потемкину Екатерина. — Как вытащим другую, то пропоем Аллилуйя».[904]

Выход Австрии из войны с Портой временно снял угрозу нападения Пруссии на Россию. Потемкин и Екатерина понимали, что, пока Берлин и Лондон обдумывают следующий ход, можно попытаться ослабить позиции турок, укрепивших свои армии на Дунае и на Кавказе. «Я был в Николаеве, Херсоне и Очакове, все тамо, что нужно, рас-порядил и, уставши как собака, возвратился, зделав до тысячи верст, и двести 40 верст от Очакова в Бендеры перескакал в пятнадцать часов».[905] Флот должен был патрулировать по Черному морю, а армия — занять все крепости на Дунае. Флотилии под командованием Хосе де Рибаса, составленной из переоборудованных императорских галер, бентамовских канонерских лодок, запорожских чаек и марсельского торгового судна, превращенного в боевой корабль, предстояло подняться вверх по Дунаю и соединиться с армией под стенами Измаила — самой неприступной из турецких крепостей в Европе.

Летом Потемкин лично занялся подготовкой экипажа флотилии. Его инструкции, предвосхищавшие суворовскую «Науку побеждать», описывают еще неведомые другим европейским армиям штурмовые десантные соединения: «Всего нужнее сделать разбор верный людям и узнать, кто имеет способность цельно стрелять, кто легче в бегу и кто мастер плавать; все построения должны производиться отменно живо, разсыпаться и тотчас строиться [...] Приучать их бегать и влазить на высоты, переходить рвы и прочее [...] обучать скрываться и подкрадываться к неприятелю, чтоб схватывать его часовых. К таковым экзерцициям и офицеры приучены должны быть».[906] Кавказский и Кубанский корпуса получили приказ разбить 40-тысячную армию Батал-паши.

В августе князь Таврический установил свою штаб-квартиру в Бендерах, на Днестре, откуда было удобно руководить армиями и флотом, оставаясь в контакте с Петербургом, Веной и Варшавой.


Новая кампания — новая возлюбленная: отношения с Прасковьей Потемкиной, которая провела со светлейшим два года, кончились в Яссах, и он отправил ее в лагерь к мужу. Возможно, за этим последовал короткий роман с Екатериной Самойловой, женой его племянника; — той самой, за которой под Очаковом ухаживал Роже де Дама.

Но скоро место «султанши» заняла княгиня Екатерина Долгорукова. Ей только что исполнился 21 год, нее называли самой красивой женщиной в России. «Ее красота поразила меня, — писала художница Виже-Лебрен. — В ее чертах есть что-то греческое и еврейское, особенно в профиль».

Кроме петербургских красавиц, двор Потемкина оживляли французские эмигранты, бежавшие от революции и поступившие на русскую военную службу. У графа Александра де Ланжерона, ветерана американской войны за независимость, высокомерного французского аристократа, презиравшего примитивных русских, азиатский стиль жизни светлейшего вызывал такое отвращение, что он верил самым злым сплетням про него и охотно повторил их в своих записках. Ланжерон был отставлен Александром I после Аустерлицкого сражения, потом прощен и назначен генерал-губернатором южных провинций — должность, с которой он не смог справиться больше одного года, — и только после всех этих разочарований он признал гений Потемкина и воздал ему должное.

Вслед за Ланжероном явился его более одаренный соотечественник, 24-летний Арман дю Плесси, герцог Ришелье. Внучатый племянник кардинала Людовика XIII и внук фельдмаршала Людовика XV, он унаследовал от первого знание человеческого сердца, а от второго терпимость к чужим взглядам. О Потемкине Ришелье говорил, что для него нет ничего невозможного — «он правит землей от Кавказских гор до Дуная, разделяя с императрицей власть над остальной частью империи».[907]

При дворе Потемкина в Бендерах царила «азиатская роскошь»: «В те дни, когда не было бала, общество проводило вечера в диванной. Мебель здесь была покрыта турецкой розовой материей, затканной серебром, на полу лежал златотканый ковер. На роскошном столе стояла курильница филигранной работы, распространявшая аравийские ароматы. Разносили чай нескольких сортов. Князь был обычно одет в кафтан, отороченный соболем, со звездами св. Георгия и Андреевской, украшенной бриллиантами». Рядом с Потемкиным почти все время находилась княгиня Долгорукова — на ней «был костюм, напоминавший одежду султанской фаворитки — недоставало только шаровар».[908]

Ужины происходили «в роскошной зале»: «кушанья разносили рослые кирасиры в черных меховых шапках с султанами и в посеребренных перевязях. Они шли по двое» — как стража в представлениях трагедий. «Во время ужина прекрасный роговой оркестр из пятидесяти инструментов, под управлением Сарти, исполнял лучшие пьесы. Все было великолепно и величественно».[909]

Среди собравшихся в гостиной Потемкина «можно было видеть восточного принца, лишенного трона и три года проведшего в передних комнатах князя, другого принца, ставшего казачьим полковником, ренегата-пашу, македонского и персидского послов».[910] Разумеется, подобные картины сами просились на полотно. «Мне доставило бы удовольствие иметь хороших живописцев, которые работали бы здесь под моим наблюдением», — писал Потемкин Кауницу в Вену.[911]

«В военном лагере, — отметил Ришелье, — князя сопровождает все, что услаждает жителей столичных городов». В самом деле, ужины, музыкальные вечера, карточная игра, ухаживанья, любовные интриги — все было как в Петербурге. Роскошь, которой он окружил Долгорукову, «превосходила все, что мы знаем по сказкам 1001 ночи.[912] Как-то раз она сказала, что любит цыганскую пляску. Потемкин немедленно вызвал из Кавказского корпуса двух ротмистров, которые, как он слышал, были «мастера плясать по-цыгански»: «когда их привезли, одели одного из них цыганкою, а другого цыганом, — вспоминал адъютант Потемкина Лев Энгельгардт, — я лучшей пляски в жизни моей не видывал. Так поплясали они недели с две и отпущены были в свои полки на Кавказ».[913]

Князь решил построить для своей возлюбленной подземный дворец, и два полка гренадер работали над новой резиденцией две недели. Интерьер украсили греческими колоннами и бархатными диванами. В подземном дворце Долгоруковой имелась целая анфилада комнат, а в гостиной — хоры для музыкантов (чуть приглушенный звук инструментов производил особое впечатление на слушателей). Во время обеда в честь дня рождения княгини, когда подали десерт, дамы вместо конфет получили стеклянные вазочки, наполненные брильянтами.

Игнорируя правила светских приличий, «оживляемый страстью и уверенный в своей абсолютной власти», Потемкин иногда забывал о присутствии гостей и оказывал княгине, словно безродной куртизанке, «чрезмерно вольные» знаки внимания.[914]

Муж Долгоруковой, князь Василий Васильевич, роптать не смел. Ланжерон вспоминал, как однажды светлейший схватил князя за ворот и закричал: «Всеми своими орденами ты, несчастный, обязан мне одному!» Эта сцена, по словам француза, «вызвала бы немалое удивление в Париже, Лондоне или Вене».[915] Вероятно, именно к роману с Долгоруковой относится эпизод, записанный Пушкиным как случившийся с некой графиней двумя годами раньше: «Князь Потемкин во время очаковского похода влюблен был в графиню ***. Добившись свидания и находясь с нею наедине в своей ставке, он вдруг дернул за звонок, и пушки кругом всего лагеря загремели. Муж графини ***, человек острый и безнравственный, узнав о причине пальбы, сказал, пожимая плечами: «Экое кири куку!»[916]


К тому же самому времени относятся документы, из которых видно, что Потемкин следил за строительством городов, входя в такие подробности, как, например, форма колоколов собора в Николаеве, положение фонтанов и расположение батарей вокруг Адмиралтейства; контролировал строительство канонерских лодок и линейных кораблей на Ингульской верфи; разрабатывал новую сигнальную систему для кораблей и организовывал обучение морских артиллеристов.

Он наконец договорился с княгиней Любомирской об уступке ей имения Дубровна в качестве частичной уплаты за Смилу. Он посылал инструкции русским послам в Варшаве — Штакельбергу, а затем сменившему его Булгакову, — изучал секретные депеши барона Аша о польской революции, рассматривал жалобы короля Станислава Августа на казаков, угоняющих из Польши лошадей, и вел переговоры с пророссийски настроенными польскими магнатами. Он продолжал реформировать армию и совершенствовать ее снаряжение, усиливая легкую кавалерию и выдвигая на командные должности казаков, старообрядцев и иностранцев, что вызывало ярость аристократов-гвардейцев.

Польша тем временем вооружалась. «Буде совершит договор свой с Портою и пристрастие окажет на деле с Королем Прусским, ежели он решится противу нас действовать, в то время должно будет приступить к твоему плану», — писала Екатерина Потемкину.[917] Хуже всего было то, что англичане и пруссаки готовились к войне всерьез.

Польские патриоты без умолку кричали о его королевских амбициях. С 1789 года на сейме предпринимались попытки лишить его польского дворянства и конфисковать польские имения. Жалуясь императрице на судебные тяжбы, в которые его вовлекают польские власти, он просил у нее поместье в Екатеринославской губернии: «Довольно я имел, но нет места, где б приятно мог я голову приклонить». Государыня пожаловала ему имение и перстень на именины.[918]

Потемкин предпринял еще одну попытку договориться с турками, но становилось все яснее, что действовать можно только силой. «Наскучили уже турецкие басни, — писал светлейший находившемуся при визире Лашкареву 7 сентября. — Мои инструкции: или мир, или война. Вы им изъясните, что коли мириться, то скорее, иначе буду их бить».[919]


В марте Потемкин принял на себя командование Черноморским флотом, назначив контр-адмиралом Федора Федоровича Ушакова. Это был блестящий выбор. В первых же боях Ушаков одержал над турками две победы, 8 июля в Керченском проливе и 28-29 августа при острове Тендра, где разбил корабль адмирала, трехбунчужного паши Саит-бея, «лутчего у них морского начальника». «На Севере Вы умножили флот, — напоминает Потемкин Екатерине, — а здесь из ничего сотворили. Ты беспрекословно основательница, люби, матушка, свое дитя, которое усердно тебе служит и не делает стыда». Она отвечала: «Я всегда отменным оком взирала на все флотские вообще дела. Успехи же оного меня всегда более обрадовали, нежели самые сухопутные, понеже к сим изстари Россия привыкла, а о морских Ея подвигах лишь в мое царствование прямо слышно стало [...] Черноморский же флот есть наше заведение собственное, следственно, сердцу близко».[920] Гребная флотилия под начальством Рибаса и флотилия черноморских казаков под командованием Головатого получили приказ идти к устью Дуная, под прикрытием парусников, и прорваться в реку. Сам главнокомандующий поспешил в Николаев и Крым осмотреть суда и приказал армии выступать к Дунаю.

Хорошая весть пришла с другого конца Черноморского побережья: 30 сентября генерал Герман разбил на берегах Кубани 25-тысячную армию Батал-паши. «Мы не потеряли и сорока человек!» — радостно сообщал Потемкин.[921]18 октября пала крепость Килия на Дунае, а через два дня флотилия Рибаса захватила крепости Тульча и Исакча. Турецкая флотилия на Дунае прекратила существование. К середине ноября весь нижний Дунай, от устья до Галаца, был в руках русских, кроме могучей, по-европейски укрепленной твердыни — крепости Измаил.


30. ИЗМАИЛ

Все то, что леденит и мысль и тело

Глухих легенд причудливая тьма,

Что даже бред рисует нам несмело,

На что способен черт, сойдя с ума;

Все ужасы, которые не смела

Изобразить фантазия сама,

Все силы ада здесь кипели страстью...

Байрон. Дон Жуан. VIII: 123. Пер. Т. Гнедич


23 ноября 1790 года тридцатитысячное русское войско под командованием Ивана 1Удовича, Павла Потемкина и Александра Самойлова и флотилия под начальством Хосе де Рибаса, подошли к Измаилу. Погода стояла холодная, армии грозил голод. Только бесстрашный Рибас был готов к штурму, трое других генералов ссорились между собой и медлили. Ни один из них не имел достаточного авторитета в войсках, чтобы повести их на приступ. Измаил, построенный на естественном уступе скалы, защищался 265 пушками и гарнизоном из 35 тысяч солдат, то есть целой армией. С одной стороны крепость защищала полукруглая стена огромной толщины, глубокие рвы, сообщающиеся между собой башни и редуты, а с другой — Дунай. Фортификации были усовершенствованы французскими и немецкими инженерами.

Потемкин остался в Бендерах. Он продолжал вести прежний образ жизни. Постепенно остывая к Долгоруковой, он приблизил к себе Софию де Витт.

Никто не знал, что 25 ноября Потемкин послал Суворову, стоявшему со своим корпусом под Браиловом, секретный приказ — возглавить штурм Измаила: «Сторона города к воде очищена, остается предпринять с помощью Божиею на овладение города. Для сего, Ваше Сиятельство, извольте поспешить туда для принятия всех частей в вашу команду». И в тот же день: «Много там равночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного. Рибас будет вам во всем на помогу и по предприимчивости и усердию; будешь доволен и Кутузовым».[922]

В тот же день, когда Потемкин вызвал Суворова, 25 ноября, под Измаилом состоялся военный совет. Рибас настаивал на штурме, остальные колебались. Гудович отдал приказ отводить войска.

Тем временем Потемкин продолжал изображать беззаботность, никому не сообщая, что командование поручено Суворову. Есть рассказ о том, как в один из этих дней он играл в карты со своим «гаремом», когда София де Витт предложила прочесть линии на его руке и сказала, что Измаил падет через три недели. Потемкин рассмеялся и, будто эта мысль только сейчас пришла ему в голову, объявил, что у него есть надежный способ обеспечить победу: вызвать Суворова.

Получив рапорт Гудовича об отступлении из-под Измаила, светлейший саркастически отвечал ему: «...вижу я трактование пространное о действиях на Измаил , но не нахожу тут вредных для неприятеля положений. Канонада по городу, сколько бы она сильна ни была, не может сделать большого вреда. А как Ваше Превосходительство не примечаете, чтоб неприятель в робость приведен был, то я считаю, что сего и приметить невозможно. Конечно, не усмотрели Вы оное в Килии до самой ея сдачи, и я не приметил также никакой трусости в Очакове до самого штурма. Теперь остается ожидать благополучного успеха от крайних средств, которых исполнение возложено от меня на Г[осподина] Генерал-Аншефа и Кавалера Графа Александра Васильевича Суворова Рымникскаго».[923]

Прибыв 2 декабря под Измаил, Суворов перестроил артиллерийские батареи, приказал готовить осадные материалы — сколачивать лестницы для штурма и вязать фашины для забрасывания рвов; начал тренировать солдат взбираться на стены. Впрочем, ни Потемкин, ни Суворов не были уверены в успехе: «Крепость без слабых мест, — писал последний. — Полевая артиллерия имеет снарядов только один комплект. Обещать нельзя, Божий гнев и милость зависят от его провидения».[924]


7 декабря к крепости отправился трубач с ультиматумом Потемкина и Суворова: сераскиру Измаила давалось 24 часа на размышление. «Если будете вы продолжать бесполезное упорство, — говорилось в письме главнокомандующего, — то с городом последует судьба Очакова и тогда кровь невинная жен и младенцев останется на вашем ответе».[925] Турки ответили парадом на стенах крепости. Сераскир Мегмет-паша попросил десятидневную отсрочку, чтобы связаться с великим визирем. «Получа Вашего Превосходительства ответ, — писал ему Суворов 9 декабря,— на требование согласиться никак не могу, а против моего обыкновения еще даю вам сроку день до будущего утра на размышление». В тот же день состоялся военный совет. Суворов приказал штурмовать со всех сторон — шестью колоннами с суши и четырьмя с Дуная. «Завтра, — объявил он, — либо нас, либо турок похоронят в Измаиле».[926] Сераскир написал: «Дунай остановит свое течение и небо упадет на землю, прежде чем падет Измаил».[927]

В З часа ночи 11 декабря небо в самом деле стало падать на землю. После массированной бомбардировки крепости сигнальная ракета возвестила о начале штурма. Турецкие пушки отвечали свирепым огнем. Над стенами взвивалось пламя, Измаил являл собой «ужасное и захватывающее зрелище», — вспоминал Ланжерон.[928] Граф де Дама, во главе одной из колонн, атаковавших со стороны Дуная, одним из первых поднялся на стены: сторона крепости, обращенная к реке, действительно оказалась слабейшей. Со стороны суши в город прорвались две колонны, но отряд Кутузова дважды был отброшен назад. Говорили, что Суворов послал Кутузову записку — поздравление со взятием Измаила и обещание добыть для него пост губернатора города. С третьей попытки Кутузов пробился за стены. К рассвету все колонны поднялись на крепостной вал, но не все еще проникли в город. Наконец они ворвались в Измаил «как взбесившийся горный поток». Рукопашный бой между 60 тысячами солдат достиг кровавого апогея, и даже к полудню исход битвы не определился.[929] Измаил являл собой картину дантова ада.

Через некоторое время турки все же начали слабеть. Русские с криками «Ура!» и «Да здравствует Екатерина!» ринулись уничтожать все живое. «Началась ужасная бойня, — вспоминал граф де Дама. — Сточные канавы окрасились в красный цвет. Не щадили ни женщин, ни детей».[930]

Из подземных конюшен вырвались 4 тысячи лошадей и носились, топча живых, мертвых и раненых, пока их также не перебили. Сераскир с 4 тысячами солдат защищал последний бастион под развивающимся зеленым флагом. Английский моряк на русской службе попытался взять сераскира в плен и застрелил его. Англичанина пронзили полтора десятка штыков.

«Не буду даже пытаться изобразить этот ужас, при воспоминании о котором кровь до сих пор стынет в жилах», — вспоминал Ришелье. Ему удалось спасти десятилетнюю девочку, лежавшую возле четырех женщин с перерезанными горлами. Двое казаков собирались убить и ее. Ришелье схватил девочку за руку и обнаружил, что «маленькая пленница не имеет ни одной раны, кроме царапины, вероятно, от сабли, зарубившей ее мать».[931] Татарский князь Каплан-Гйрей и пятеро его сыновей, гордые потомки Чингисхана, стояли на своем бастионе до конца. Отец пал последним, окруженный телами сыновей.

Обезумевшие от крови казаки надевали на себя одежду своих жертв. Из разграбленных лавок неслись ароматы восточных специй. Побоище продолжалось до четырех часов дня.

Так была завоевана одна из главных крепостей Оттоманской империи. В один день погибло почти 40 тысяч человек. «Нет крепчей крепости, ни отчаяннее обороны, как Измаил, падший пред Высочайшим троном Ея Императорского Величества кровопролитным штурмом! Нижайше поздравляю Вашу Светлость», — рапортовал Суворов Потемкину в тот же день.[932]


Получив известие о взятии Измаила, Потемкин приказал салютовать из пушек. Он собирался сам приехать в захваченную крепость, но заболел и вместо себя отправил Попова.

Потемкин и Екатерина надеялись, что грандиозное поражение подтолкнет турок к скорому заключению мира на выгодных для России условиях.

Существует легенда о том, что, приехав через двенадцать дней после измаильской победы в Яссы, Суворов на вопрос Потемкина: «Чем могу я вас наградить за ваши заслуги?» — отвечал: «Нет! Ваша Светлость! Я не купец и не торговаться с вами приехал. Меня наградить, кроме Бога и Всемилостивейшей Государыни, никто не может!»[933] Этот эпизод пересказан многими историками, повторявшими миф о зависти Потемкина к успехам Суворова. Однако никто из потемкинского окружения, даже желчный Ланжерон, не вспоминает ни о встрече с Суворовым, ни о каких-либо трениях между светлейшим и героем Измаила. Переписка Потемкина и Суворова в этот период свидетельствует, что оба высказывали друг другу взаимное восхищение. Скорее всего они встретились после взятия Измаила только в феврале 1791 года — в Петербурге, когда оба, почти одновременно, прибыли в столицу. И здесь Потемкин продолжал расхваливать Суворова и хлопотать о милостях для него.[934]


Потемкин жаждал явиться в Петербург — он одержал победы «на пространстве, почти четверть глобуса составляющем». Он сам заявлял, что не берет на себя «ни знания, ни хитрости, искусству принадлежащей», но действия его войск произведены были «везде с успехом и предусмотрением, а движения были скрыты так, что и свои обманулись, не только чужие. [...] Убегая быть спесиву, следуя Вашему матернему совету после прошлой кампании, — писал он Екатерине, — должен ныне еще более смириться, поелику кампания сия несравненно знаменитей и редкая или, лутче сказать, безпримерная. Евгений, Король Прусский и другие увенчанные герои{93} много бы таковою хвастали, но я, не ощущая в себе качеств, герою принадлежащих, похвалюсь только теми, которые составляют мой характер сердечный: это безпредельным моим усердием к Вам [...] Я тем похвалюсь, чем никто другой не может: по принадлежности моей к тебе все мои добрые успехи лично принадлежат тебе». Он не был в Петербурге почти два года и просил у императрицы разрешения вернуться. «Крайне нужно мне побывать на малое время у Вас и весьма нужно, ибо описать всего невозможно».[935]

Она соглашалась, что «на словах говорить и писать, конечно, разнится», но находила его приезд несвоевременным.[936] Такую реакцию Екатерины часто объясняли немилостью к Потемкину и опасением, что, вернувшись в столицу, он будет стараться сместить Зубова. Напряжение между ними действительно возникло, но по другому поводу. Екатерина, вопреки настояниям светлейшего, упрямо не желала смягчать отношения с прусским королем. Потемкина же волновало то, что его враги в столице интригуют против него, раздувая слухи о его претензиях на польский трон.

Екатерина продолжала делать Потемкину подарки и снова выкупила Таврический дворец за 460 тысяч рублей, чтобы заплатить его долги. Но он с изумлением обнаружил, что алмазы на присланной ему Андреевской звезде — поддельные.[937] Она попросила его подождать несколько недель, чтобы не упустить возможность подписать мир с турками — после измаильского потрясения можно было ожидать, что султан наконец на это пойдет.

Приехать в Петербург Потемкину помогли Англия и Пруссия, создавшие так называемый Очаковский кризис.


Еще до падения Измаила Англия и Пруссия рассчитывали свести на нет территориальные приобретения России. Антироссийскую коалицию возглавляла Пруссия и только непоследовательность и нерешительность Фридриха Вильгельма не позволила союзникам нанести России серьезного вреда. Теперь Англия, освободившись от недавнего кризиса в отношениях с Испанией, взяла дело противостояния России в свои руки, преследуя и коммерческие, и политические цели.

Отношения Англии с Россией испортились со времени екатерининского «вооруженного нейтралитета» и после прекращения торгового трактата в 1786 году (в следующем году Россия подписала торговое соглашение с Францией). Не желая зависеть от русских морских поставок, Англия стремилась к расширению коммерческих связей с Польшей. Опасались в Лондоне и роста российского влияния на Юго-Восточную Европу, особенно после взятия Измаила, когда ближайшей перспективой стал победный мир русских с турками. Премьер-министр Уильям Питт предложил создать «федеративную систему» — заключить союз с Польшей и Пруссией, а также несколькими другими государствами, чтобы принудить Петербург отказаться от территорий, завоеванных в ходе второй русско-турецкой войны. Если Россия отказалась бы вернуть Османам Очаков и другие приобретения, британский королевский флот должен был атаковать ее на море, а Пруссия на суше.[938]

В условиях, когда Англия снаряжала экспедицию на Балтику, чтобы бомбардировать Петербург, оставалось немного шансов, что султан Селим подпишет мир с Россией. Он только что казнил великого визиря, назначил на этот пост воинственного Юсуф-пашу и собрал новую армию. Англичане и пруссаки подготовили ультиматум, армии и боевые корабли.

Теперь Потемкин срочно потребовался в Петербурге.

10 февраля 1791 года он выехал из Ясс. Отправляясь в столицу, он, по некоторым рассказам, говорил, что «нездоров и едет в столицу зубы дергать», то есть бороться с фаворитом государыни Платоном Зубовым, но думается, в разгар Очаковского кризиса у него имелись более серьезные заботы. В Петербурге на этот раз его ждали с особым трепетом. «Все министры в панике, — доносил шведский посланник граф Стединг Густаву III. — Все в волнении перед появлением этого сверхъестественного человека. Никто не осмеливается принимать решений до его приезда».[939]

— Ваше величество, — спросил Стединг на одном из приемов императрицу, — надо ли верить слуху, что князь Потемкин привезет с собой мир?

— Это возможно, — отвечала Екатерина, и добавила, что светлейший — большой оригинал и она позволяет ему делать все, что он хочет. — Он любит делать мне сюрпризы, — заключила императрица.

Навстречу светлейшему отправили дворцовую карету, по ночам дороги освещали факелами в течение недели. Граф Брюс во главе делегации ждал его на одной из станций на Московском тракте, не осмеливаясь даже раздеться на ночь. Чтобы заранее обсудить с Потемкиным политические дела, встречать его выехал и Безбородко.[940]

Тем временем как Фридрих Вильгельм собрал в Восточной Пруссии 88-тысячное войско, а лорд Хоуд снарядил в Спитхеде 36 линейных и 29 вспомогательных судов, князь Таврический вез в Петербург новую любовницу и готовился дать самый необычайный в истории России бал.


Загрузка...