Часть пятая: КОЛОСС (1777-1783)


14. ВИЗАНТИЯ

Меня пригласили на праздник, который князь Потемкин

давал в своей оранжерее [...] Против входной двери

был устроен маленький храм, посвященный Дружбе,

со статуей богини, держащей бюст Государыни [...]

Кабинет, где она ужинала, весь затянут прекрасной

китайскою тафтою в виде палатки [...]

В другом маленьком кабинете стоит диван, обитый

богатой материей, которую вышивала сама Государыня.

Шевалье де Корберон. 20 марта 1779 г.


Когда турецкий султан Мехмед II в 1453 году занял Константинополь, он направился к знаменитому храму Святой Софии. Перед воротами великого христианского святилища он посыпал голову землей в знак благоговения перед Всевышним и вошел. В храме он увидел турецкого солдата, тащившего мраморную плиту. «Это ради веры», — объяснил солдат. Мехмед поразил его мечом. «Для вас — пленники и их добро, — объявил он. — Здания города принадлежат мне». Завоевав Византию, Османы не собирались отказываться от великолепия Царьграда.

К титулам турецкого хана, арабского султана и персидского падишаха Мехмед мог добавить теперь «Caiser-i-Rum»: «Цезарь Римский». Для европейцев он стал не только Великим Турком: отныне его часто будут называть императором. Оттоманский дом унаследовал престиж Византии. «Никто не сомневается, что вы — император римлян, — говорил Мехмеду Завоевателю в 1466 году критский историк Георгий Трапезунтиос. — Хозяин столицы империи — император, Константинополь — столица Римской империи. А тот, кто есть и пребудет императором Рима, тот император всей земли».[395]

Османская империя простиралась от Багдада до Белграда и от Крыма до Каира; в Восточной Европе в ее состав входила территория, занимаемая в наши дни Болгарией, Румынией, Албанией, Грецией и Югославией. Под ее владычеством находились главные святыни ислама, от Мекки и Медины до Дамаска и Иерусалима. Черное море оставалось «чистой и непорочной девой» султана,

а на Средиземноморье, от Кипра до Алжира и Туниса, господствовали его порты. Эту интернациональную империю называли турецкой, однако обычно единственным турком в административной иерархии являлся сам султан, а различными областями многонационального государства управляли перешедшие в мусульманство славяне, составлявшие верхний эшелон двора, чиновники и янычары.

Понятие классов практически отсутствовало: Османская империя представляла собой меритократию, которой от имени султана управляли дети албанских крестьян. Значение имело только одно — каждый подданный, даже главный министр, великий визирь, являлся рабом султана. До середины XVI века султаны были сильными, жестокими лидерами. Но постепенно грязное дело управления перешло к великим визирям.

Поначалу за отсутствием закона о престолонаследии смена султана чаще всего не обходилась без кровопролития. Новый император избавлялся от своих братьев — число которых иногда достигало нескольких десятков, — удушая их тетивой от лука: деликатная форма казни, не проливавшая царской крови. В конце концов чувство монаршего самосохранения прекратило этот варварский обычай, и принцев стали держать во дворцах как почетных пленников, полуусыпленных удовольствиями, полуживых от страха.

Государственным управлением ведал великий визирь, часто славянского происхождения, с двумя тысячами придворных и слуг и гвардией из 500 албанцев. Ранг каждого сановника, паши (буквально — «ноги султана») обозначался конскими хвостами: пережиток кочевого прошлого тюрков. Визири носили зеленые туфли и тюрбаны, придворные чины — красные, муллы — голубые. Дворец султана, сераль, стоял на византийском акрополе и представлял собой длинную цепь замкнутых дворов, соединенных воротами. Эти ворота, за которыми вершилось правосудие, стали символом оттоманской власти: на западе империю называли Высокой Портой.{60}

Сластолюбие императоров поощрялось как источник обильного резервуара наследников. Если школа, где воспитывали императорских пажей, будущих чиновников, была полна албанцами и сербами, то гарем, производивший наследников султанского престола, изобиловал белокурыми и голубоглазыми славянками с крымских невольничьих рынков. До конца XVII века, как это ни удивительно, господствующим языком двора был сербскохорватский.

Султану по-прежнему принадлежало неограниченное право карать и миловать, и он широко им пользовался. Мгновенная смерть составляла элемент придворного этикета. Многие великие визири больше прославились своей смертью, чем делами. Их истребляли так безжалостно, что приходится только удивляться, почему этот пост оставался вожделенным для оттоманских чиновников. Смертные приговоры, которые султан выносил, притопнув ногой или отворив особое решетчатое окошко, приводились в исполнение немыми палачами, орудовавшими удавкой или секирой. Выставление головы казненного также являлось обязательным ритуалом. Головы высших сановников помещались на мраморных столбах во дворце, набитые хлопком, если принадлежали важным персонам, и соломой, если преступник занимал средний ранг. Головы чиновных подданных, а также отрубленные уши и носы «украшали» ниши внешних стен дворца. Провинившихся женщин — иногда прекрасных обитательниц гарема — завязывали в мешок и сбрасывали в Босфор.

Но более серьезную угрозу для султана представляли его собственная гвардия, янычары — и толпа. Население Константинополя всегда отличалось своенравием. Теперь стамбульская чернь, которой манипулировали янычары или улемы, влияла на политику все сильнее. Агент Потемкина Николай Пизани сообщал в 1780-е годы, что визири и другие интриганы «мутят городской сброд», чтобы «напугать правителя [...] всякого рода дерзкими выходками».[396]

В 1774 году Мустафу III сменил робкий и мягкосердечный Абдул-Хамид I. Контроль администрации над народом и дисциплина в армии падали, коррупция процветала. Не в силах больше рассчитывать на свое военное могущество, Османы решили сделаться такой же европейской державой, как прочие, — или почти: если для большинства европейских стран война была «дипломатией другими средствами», то турки сделали дипломатию средством войны. Усиление России поменяло приоритеты их политики. Потенциальные враги России — Франция, Пруссия, Швеция и Польша — стали потенциальными союзниками Высокой Порты. Ни одна из этих стран не собиралась спокойно наблюдать, как Россия громит турок; каждая была готова поддержать Порту, по крайней мере деньгами.

Один из потемкинских агентов писал, что империя, «как стареющая красавица, не понимает, что ее время прошло».[397] Тем не менее у нее оставались огромные ресурсы живой силы плюс мусульманский фанатизм. Управляемая удавкой, зеленой туфлей и константинопольской чернью, империя напоминала пораженного проказой сказочного великана, члены которого отваливались от огромного тела, но все еще внушали ужас врагам.


27 января 1779 года великая княгиня Мария Федоровна родила второго сына, которого Екатерина назвала Константином и которого они с Потемкиным прочили на роль константинопольского правителя после разгрома Высокой Порты. Двумя годами раньше великая княгиня уже подарила Екатерине первого внука, Александра, наследника Российской империи. Теперь она преподнесла грекам наследника византийского престола.

Опираясь на классическую историю, восточное православие и собственное воображение, Потемкин создал культурную программу, геополитическую систему и пропагандистскую кампанию, которые историки обозначают единым названием: греческий проект. Суть его состояла в том, чтобы завоевать Константинополь и посадить на трон великого князя Константина. Екатерина наняла будущему императору в кормилицы гречанку по имени Елена и настояла на том, чтобы его учили греческому языку. Когда Екатерина ознакомила Потемкина с составленной ею программой обучения внуков, он предложил изменение: «Я [...] желал бы напомнить, чтоб в учении языков греческий поставлен был главнейшим, ибо он основанием других. Невероятно, сколь много в оном приобретут знаний и нежного вкуса сверх множества писателей, которые в переводах искажены не столько переводчиками, как слабостью других языков. Язык сей имеет армонию приятнейшую и в составлении слов множество игры мыслей; слова технические наук и художеств означают существо самой вещи, которые приняты во все языки. Где Вы поставили чтение Евангелия, соображая с латынским, язык тут греческий пристойнее, ибо на нем оригинально сие писано». Екатерина ответила: «Переправь по сему».[398]

Мы не знаем, когда именно они начали обсуждать проект реставрации Византии, но скорее всего очень скоро после их сближения (вспомним одно из любимых прозвищ, которым императрица наградила своего возлюбленного: «гяур», по-турецки «неверный»). Мы сказали бы, что Потемкин и греческий проект были созданы друг для друга. Он прекрасно знал историю Византии и восточное богословие; как все образованные люди своего времени, Екатерина II Потемкин были воспитаны на классиках (хотя он читал по-гречески, а она нет). Он часто приказывал своим секретарям читать ему из древних историков и имел под рукой почти все их труды. В XVIII веке энтузиасты классики хотели не только читать о древних временах — они хотели состязаться с ними.

Идея была не нова: Московия называла себя Третьим Римом со времен падения Константинополя, который русские по-прежнему именовали Царьградом. В 1472 году великий князь Московский, Иван III, женился на Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора. Ивана III величали царем (цесарем) и «новым императором нового Константинополя — Москвы». В следующем веке монах Филофей сформулировал знаменитое «два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть». Внук Ивана III — Иван IV (Грозный) — венчался на царство. Но мысль о возрождении классического величия, опиравшаяся на религиозную и культурную преемственность, принадлежала Потемкину. Несмотря на свою импульсивность в порождении идей, он обладал терпением и интуицией, необходимыми для их осуществления: он преследовал свою византийскую мечту с того момента, как оказался у власти, и шесть лет боролся с пропрусской политикой Никиты Панина.

Уже в 1775 году, когда Екатерина II Потемкин праздновали победу над Турцией в Москве, князь подружился с греческим монахом Евгением Булгарисом, которому предстояло обеспечить «богословскую поддержку» греческого проекта. 9 сентября 1775 года Екатерина, по внушению Потемкина, назначила Булгариса архиепископом Херсона и Славянска, когда этих городов еще не существовало. Херсон, названный в честь греческого Херсонеса, родины русского православия, виделся еще только бурному воображению Потемкина.

Декрет Екатерины о назначении Булгариса архиепископом подчеркивал греческое происхождение православия и, возможно, был составлен Потемкиным, одним из первых действий которого по занятии должности фаворита стало основание греческой гимназии. Теперь он поручил управление ею Булгарису. Потемкин хотел, чтобы архиепископ написал историю отношений древних скифов, греков и славян. Булгарис не выполнил этого пожелания, но зато перевел «Георгики» Вергилия и посвятил их «величайшему филэллинисту», сопроводив одой на строительство Херсона — новых Афин на Днепре.[399]


Прослеживая зарождение греческого проекта, можно понять, как происходило сотрудничество императрицы и князя. «Мемориал по делам политическим», описывающий проект, составил в 1780 году секретарь Екатерины Александр Безбородко, однако считать его автором идеи означает не понимать взаимоотношений внутри триумвирата, который отныне станет определять внешнюю политику России.[400]

Потемкин замыслил греческий проект еще до того, как Безбородко стал играть политическую роль: об этом свидетельствуют его письма, разговоры, покровительство Булгарису, наречение второго внука Екатерины Константином и основание Херсона в 1778 году. Записка Безбородко, несомненно, заказанная Екатериной и Потемкиным, представляла собой «техническое обоснование» идеи и описывала византийско-турецко-русские отношения с середины X века. Проект трактата с Австрией 1781 года, составленный Безбородко, показывает последовательность их работы: секретарь составлял текст на правой половине листа, а на левой Потемкин делал карандашом заметки, адресованные Екатерине. Потемкин формулировал общий смысл идеи, а Безбородко прописывал детали — что и дало последнему основание заявить после смерти светлейшего, что тот «был редкий человек, особливо на выдумки, лишь бы только они не на его исполнение оставлялися».[401]

Первым шагом к исполнению греческого проекта должно было стать налаживание отношений с Австрией. Император Священной Римской империи и соправитель Габсбургской монархии, Иосиф II не отказался от плана овладеть Богемией — плана, породившего «картофельную войну». Он понимал, что для овладения этой областью, которая сделает габсбургские земли более цельными, ему необходима помощь Екатерины и Потемкина. Для этого Иосифу надо было отвлечь Россию от ориентации на Пруссию. Если по ходу дела Австрии удалось бы расширить свои границы за счет Османской империи — он был не против.

В течение долгих лет Иосиф и его мать Мария Терезия избегали контактов с Россией, считая Екатерину цареубийцей и нимфоманкой. Теперь Иосиф решил пойти против матери, в чем его поддержал канцлер, князь Венцель фон Кауниц, автор «дипломатической революции» 1756 года, помирившей Австрию с ее старым врагом, Францией. Кауниц инструктировал своего австрийского посланника в Петербурге: «Поставьте отношения с господином Потемкиным на дружескую ногу [...] Сообщите мне, каков он к вам сейчас».[402]

22 января 1780 года Иосиф передал Екатерине через ее посла в Вене князя Дмитрия Голицына, что желал бы с ней встретиться. Предложение поступило как нельзя кстати. 4 февраля она дала свое согласие, сообщив об этом только Потемкину, Безбородко и Панину, к неудовольствию последнего. Встречу наметили на 27 мая, в Могилеве.


Императрица и Потемкин ждали Иосифа с нетерпением и непрерывно обсуждали встречу. В конце апреля светлейший уехал в Могилев готовить свидание глав двух империй. 9 мая 1780 года Екатерина выехала из Царского Села со свитой, куда входили Александра и Екатерина Энгельгардт и Безбородко. Никиту Панина оставили в Петербурге. Император Иосиф прибыл в Могилев первым. Екатерина продолжала обсуждать с Потемкиным детали встречи: «...буде луче найдешь способ, то уведоми меня», — пишет она, предложив, «как выгоднее будет условиться о свидании без людей», и заканчивает: «Прощай, друг мой, мы очень тоскуем без тебя».[403]


15. ИМПЕРАТОР СВЯЩЕННОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ

Не ты ль, который взвесить смел

Мощь Росса, дух Екатерины,

И опершись на них, хотел

Вознесть твой гром на те стремнины,

На коих древний Рим стоял

И всей вселенной колебал ?

Г.Р. Державин. Водопад


21 мая 1780 года князь Потемкин приветствовал императора Иосифа II, прибывшего в Россию инкогнито, под именем графа Фалькенштейна. Иосиф хотел немедленно приступить к обсуждению политических дел, но князь предложил ему сначала отправиться в церковь. «До сих пор мы виделись с Потемкиным только в публичных местах и он не проронил о политике ни слова», — жаловался император своей матери, императрице-королеве Марии Терезии.[404] На нетерпение императора Потемкин отвечал только уклончивой любезностью: опоздание Екатерины на один день было рассчитанным политическим маневром. Никто не знал, что они с Потемкиным задумали. Фридрих II, турецкий султан и английский посланник в Петербурге одинаково напряженно ждали результата встречи.

Князь вручил императору письмо от Екатерины, где она прямо высказывала свои надежды: «Клянусь, что сегодня для меня нет ничего труднее, чем скрыть мою радость. Само имя графа Фалькенштейна внушает полное доверие...» Потемкин, также в письме, пересказал свои первые впечатления Екатерине. «О Фальк[енштейне] стараться будем разобрать вместе», — отвечала она, выезжая из Шклова в Могилев.[405]

Последнее легче было сказать, чем сделать: загадочный характер императора озадачивал современников так же, как он озадачивает историков. В его правлении, как ни в чьем другом, сказались противоречия просвещенного деспотизма: одержимый экспансионистским духом, Иосиф жаждал освободить свой народ от предрассудков прошлого. Себя он считал военным гением и монархом-философом, подобным Фридриху Великому, вражда с которым чуй* не лишила его Престола. Восторженный идеалист, он презирал людей и не понимал, что политика — это искусство возможного.' Его напряженные реформаторские усилия основывались на безграничном честолюбии. Он почти всерьез полагал, что государство — это он.

О своем инкогнито он заботился так же, как о своем быте и своих реформах. «Вам известно [...] что во всех моих путешествиях я строго соблюдаю и ревностно охраняю права и преимущества, какие дает мне имя графа Фалькенштейна, — инструктировал Иосиф австрийского посланника в Петербурге Кобенцля. — Поэтому я буду в мундире и без орденов [...] Позаботьтесь подобрать для меня в Могилеве небольшую и скромную квартиру».[406]

Объявивший себя «первым чиновником государства», Иосиф появлялся на людях в простом сером мундире в обществе одного или двух сопровождающих, желал есть только самую простую пищу и спать не во дворцах, а в трактирах, на походной кровати. Это был вызов импрессарио встречи — Потемкину. Потемкин принял вызов: в России было мало трактиров, и князь оборудовал под них дворцы.

«Он слишком много правил и недостаточно царствовал», — говорил об Иосифе принц де Линь. После смерти своего отца в 1765 году Иосиф стал императором Священной Римской империи германской нации, — «кайзером» по-немецки, «цесарем» по-русски. Но власть над габсбургской монархией, включавшей Австрию, Венгрию, Галицию, австрийские Нидерланды, Тоскану, Словению и Хорватию, он делил ро своей матерью, величественной Марией Терезией. Несмотря на свою католическую набожность, именно она заложила основание для преобразований Иосифа, к которым он приступил с таким рвением, что они превратились сначала в анекдот, а затем в проклятие. Его реформы сыпались на подвластные ему народы как палочные удары. Он не понимал неблагодарности подданных. Когда он запретил использование гробов на похоронах (для экономии времени и древесины), ему ответили такой яростью, что распоряжение пришлось отменить. «Он даже души хочет облачить в мундиры! — восклицал Мирабо. — Это верх деспотизма».

Личная жизнь Иосифа была трагична: первая его жена, Изабелла Пармская, одаренная натура, предпочитала своему мужу его сестру. Когда через три года брака она умерла, 22-летний император был безутешен. Через семь лет от плеврита умерла и его обожаемая дочь. Потом, чтобы получить право на владение Богемией, он женился на наследнице Виттельбахской и обращался с ней очень жестоко.

Де Линь вспоминал, что Иосиф «не имел ни капли чувства юмора и не читал ничего, кроме официальных бумаг». На себя он смотрел как на совершенство рационального достоинства, а на других — с сарказмом и пренебрежением. «Самым большим врагом этого государя, — говорила Екатерина, — был он сам».

И в этом-то человеке нуждался теперь Потемкин, чтобы осуществить свои главные свершения.[407]


24 мая 1780 года императрица въехала в Могилев через триумфальную арку; ей предшествовал эскадрон кирасир — зрелище кортежа произвело впечатление даже на саркастического Иосифа: «Это было великолепно —- польская шляхта верхами, гусары, кирасиры, генералы... наконец, она сама в двухместной карете, с фрейлиной девицей Энгельгардт». Под пушечный салют и колокольный звон Екатерина, вместе с Потемкиным и фельдмаршалом Румянцевым-Задунайским, отстояла молебен и направилась в дом наместника. Последовали четыре дня театральных представлений и фейерверков. Заштатный Могилев, отобранный у Польши только в 1772 году, полный поляков и евреев, превратился в город, достойный императоров. Итальянский архитектор Бригонци построил театр, где для высоких гостей пела его соотечественница Бонафина.[408]

Светлейший познакомил императора и императрицу. После обеда они стали обсуждать дела в присутствии только Потемкина и Александры Энгельгардт. Екатерина нашла, что Иосиф «очень умен, любит говорить и говорит хорошо». Она не объявляла прямо о своих видах на Константинополь и планах раздела Османской империи, но оба знали, зачем встретились. Иосиф писал матери, что «проект учреждения империи на востоке кипит у нее в голове и волнует ее душу». Иосиф поделился с Екатериной своими планами, о которых она писала Гримму, что «не осмеливается их разгласить».[409] Они должны были нравиться друг другу — и делали для этого все, что могли.

Фельдмаршал Румянцев поинтересовался, предвещают ли эти торжества союз с Австрией. Императрица ответила, что «союз сей касательно турецкой войны выгоден, и князь Потемкин то советует». Румянцев сказал, что ей стоило бы самой решать такие вопросы. «Один ум хорош, — парировала Екатерина, — а два лучше».[410]

Иосиф, подобно другим бездарным военачальникам (как тут не вспомнить Петра III и цесаревича Павла) любил военные смотры и парады и хотел в полной мере насладиться ими во время визита в Россию. Потемкин вежливо сопровождал его, показывая русские полки, но находил его непоседливость утомительной. Однажды ему самому пришлось командовать маневрами кавалерии. Для наблюдения за этими маневрами Иосиф и Екатерина заняли места в специальном шатре, а прочие зрители смотрели, сидя верхами. Послышался далекий гул и появились несколько тысяч всадников во главе с князем Потемкиным. Он поднял саблю, чтобы скомандовать «в атаку», но его конь, не выдержав тяжелой ноши, вдруг присел на задние ноги и взвился на дыбы. Потемкин едва удержался в седле. Находясь на расстоянии лье от зрителей, полк перешел в галоп и остановился у самого императорского шатра в строгом порядке. «Я никогда не видел ничего подобного», — восхищался Иосиф.[411]


30 мая Екатерина II Иосиф оставили Могилев и в одной карете выехали в Смоленск, где на время расстались. Иосиф со свитой всего из пяти человек в сопровождении Потемкина отправился осматривать Москву, а Екатерина вернулась в Петербург. Легенда гласит, что Потемкин пригласил Екатерину посетить Чижево, где принял ее вместе со своим племянником Василием Энгельгардтом, теперь владельцем имения.

Иосиф не понимал Потемкина. «Князь Потемкин желает ехать в Москву, чтобы все мне показать, — сообщал он матери. — Его кредит неизменно высок. Ее величество даже раз назвала его за столом своим верным учеником [...] Но пока он не сказал ничего примечательного. Надеюсь, он покажет себя во время поездки». Однако императора снова ждало разочарование. Князь ничем себя не показал и вообще провел с Иосифом слишком мало времени. К моменту отъезда из Москвы император негодовал: Потемкин «позволил себе отдыхать. В Москве я виделся с ним всего трижды и он ни разу не поговорил со мной о делах». Этот человек, заключал он, «слишком ленив и беззаботен, чтобы приводить что-нибудь в движение».[412]

18 июня Иосиф и Потемкин прибыли в Петербург. В Царском Селе Потемкин приготовил для графа Фалькенштейна сюрприз. Он приказал английскому садовнику Екатерины, с символичной фамилией Буш{61} соорудить для императора, любителя постоялых дворов, таверну. Впоследствии садовник с гордостью рассказывал, как он вешал над входом в павильон вывеску с надписью «Доспехи графа Фалькенштейна». На груди у садовника красовалась табличка «Хозяин таверны». Иосиф отужинал в «Доспехах графа Фалькенштейна» вареной говядиной, супом, ветчиной и «вкусными, но простыми русскими блюдами».[413]

Тем временем и русские министры и иностранные дипломаты были как на иголках, чувствуя приближение глобальных перемен. Хотя, несмотря на взаимные комплименты, Екатерина II Иосиф ни о чем конкретном пока не договорились, сам факт визита императора в Россию произвел сильное впечатление и в Европе и при петербургском дворе. Граф Никита Иванович Панин и его воспитанник великий князь Павел Петрович, сторонники союза с Пруссией, пришли в отчаяние. Сам же Фридрих, чтобы уравновесить успех Иосифа, решил отправить в Петербург с визитом своего племянника и наследника, Фридриха Вильгельма.

26 августа Потемкин и Панин вместе приветствовали прусского принца, однако от его приезда в Петербург Пруссия не выиграла ничего. Екатерина отнеслась к нему равнодушно, назвав «неповоротливым, неразговорчивым и неуклюжим толстяком Гу». Фридрих Вильгельм скоро надоел всей столице, за исключением великого князя Павла, который был рад любому представителю обожаемой им державы.

Французский поверенный в делах Корберон и прусский посланник Герц, принимая желаемое за действительное, убеждали себя и своих королей в том, что визит Иосифа ничем не грозит. Корберон, однако, посетил обед, на котором присутствовали супруги Кобенцли и только что прибывший граф де Линь с сыном. Корберон нашел, что «гранд-сеньор Фландрский» всего лишь «старая развалина» — и сильно его недооценил.[414]

Принц Шарль-Жозеф де Линь приехал в Петербург специально по поручению Иосифа — это было тайное орудие Австрии против прусского визитера.


Пятидесятилетний принц де Линь был по-мальчишески живой, умный и острый на язык аристократ века Просвещения. Наследник княжества, полученного его предком в 1602 году, он женился на наследнице Лихтенштейна, но в первые же недели после женитьбы назвал свой брак абсурдным, а потом вовсе перестал его замечать. В Семилетнюю войну он командовал собственным полком и даже отличился в сражении при Колине. «Я желал бы быть хорошенькой девушкой до 30 лет, генералом [...] до 60-ти, — говорил он после войны Фридриху Великому, — а потом, до 80-ти, кардиналом». Одно обстоятельство, однако, жестоко его угнетало: он хотел, чтобы его всерьез считали генералом, но никто, от Иосифа до Потемкина, никогда не поручал ему военного командования.

Главным талантом де Линя было умение дружить. «Очарователь Европы» проживал каждый день как комедию, которая готова вылиться в эпиграмму, на каждую девушку смотрел как на возможное приключение, из которого родится поэма, и ожидал, что каждый монарх жаждет быть покоренным блеском его острот. Польстить он действительно умел. «Какой бесстыдный лицемер этот де Линь!» — возмущался один из очевидцев его светской игры. И тем не менее он был другом Иосифа II и Фридриха Великого, Руссо и Вольтера, Казановы и королевы Марии Антуанетты. Ни в ком, как в де Лине, не отразился в такой степени дух космополитизма XVIII века: «Мне нравится всюду быть иностранцем... — говорил он. — Французом в Австрии, австрийцем во Франции, французом и австрийцем в России».

Письма де Линя переписывали, а его остроты повторяли во всех гостиных Европы — впрочем, для того они и сочинялись. Прекрасный писатель, он оставил непревзойденные портреты великих людей своего времени, в том числе и Потемкина. Его «Пестрые заметки» вместе с «Историей моей жизни» Казановы — два лучших описания эпохи: де Линь находился на верхней, Казанова на нижней ступени этого общества. На балах и за карточными столами, в театрах и борделях, придорожных трактирах и королевских дворцах они встречали одних и тех же шарлатанов, герцогов, куртизанок и графинь.

Потемкина принц привел в восторг. Их дружбе предстояло то разгораться, то затухать и остаться запечатленной в многочисленных письмах де Линя, хранящихся ныне в архивах Потемкина. «Дипломатического жокея», как он сам называл себя, приглашали на все приватные собрания, где императрица играла в карты, на прогулочные поездки и обеды в Царском Селе.

Неповоротливый Фридрих Вильгельм не имел в светском общении никаких шансов против де Линя, которого Екатерина объявила «самым приятным и легким в обхождении человеком, какого она когда-либо встречала, соединяющим глубокий оригинальный ум с детской проказливостью». Как-то раз, устроив в Эрмитажном театре спектакль, бал и ужин в честь прусского принца, Екатерина исчезла с глаз публики. Присутствовавшие на приеме недоумевали, куда она могла удалиться. Оказалось, она играла в бильярд с Потемкиным и де Линем.[415] Когда Фридрих Вильгельм уехал, ничего не добившись, Екатерина II Потемкин с облегчением вздохнули. Зато де Линя русские не хотели отпускать ни за что. Как истинный джентльмен, «дипломатический жокей» немного продлил время своего визита. В октябре Потемкин показал ему один из своих полков и наконец позволил отбыть, осыпав подарками. Потемкин не переставал спрашивать у Кобенцля, когда де Линь вернется.

Именно этого и хотели австрийцы. Они расточали Потемкину комплименты; Кобенцль просил своего императора упоминать имя светлейшего в каждой «открытой» депеше.

17/28 ноября 1780 года Мария Терезия наконец освободила Иосифа от своей суровой опеки. В скорбных письмах, которыми обменивались Вена и Петербург, сквозила радость. «Император, — писал де Линь в письме к Потемкину 25 ноября, через неделю после смерти императрицы, — исполнен дружеских чувств к вам [...] Я имел истинное удовольствие убедиться, что они полностью совпадают с моими [...] Давайте мне знать время от времени, что вы меня не забыли».[416]

После того, как тело императрицы-королевы было погребено в Кайзергруфте — императорской усыпальнице в венской капуцинской церкви, — Иосиф мог начинать сближение с Россией. Потемкин подтвердил Кобенцлю серьезность своих намерений. Екатерина распорядилась, чтобы все предложения австрийцев поступали непосредственно к ней, а не в Коллегию иностранных дел — к «старому мошеннику» Панину.[417]

В это же время случилась и другая смерть — в разгар борьбы за союз с Россией между Австрией, Пруссией и Англией — в Москве умерла мать Потемкина, Дарья Васильевна. Екатерина узнала об этом по дороге из Петербурга в Царское Село; Потемкин находился в своей летней резиденции, Озерках. Екатерина настояла на том, что сообщит ему печальную новость сама, и изменила маршрут. Потемкин безутешно рыдал.[418]


Сэр Джеймс Харрис, считавший, что союз России с Австрией поможет ему добиться своих целей, не понимал, почему в Петербурге отказываются заключать союз с Англией. Когда он спрашивал об этом Потемкина, тот отшучивался, ссылаясь на «дурака и вруна фаворита» — Ланского, на слабости самой государыни и «ловкую лесть» Иосифа II, внушившего ей, что она — «величайшая из царствующих особ Европы». Эти инвективы, может быть, и отражали искреннее раздражение Потемкина, так и не нашедшего способа управлять Екатериной, но в гораздо большей степени являлись тактической уловкой. Потемкин, разумеется, дурачил Харриса.[419] Тот наконец понял, что напрасно поддерживал Потемкина в его противостоянии Панину: если последний выказывал откровенную враждебность, то первый, несмотря на свою дружелюбность, Англией как политической союзницей просто не интересовался.

Харрис просил отозвать его из Петербурга, но Лондон по-прежнему требовал от него добиться альянса. Опору для своего нового плана английский посланник нашел во время ночных разговоров с Потемкиным. Для того чтобы Россия поддержала Англию в ее войне, говорил Потемкин, та должна предложить «нечто заслуживающее внимания». В ноябре 1780 года в шифрованной депеше к виконту Стормонту Харрис пояснял: «Князь Потемкин, хотя прямо не говорит этого, ясно дал мне понять: единственное, что может убедить императрицу стать нашей союзницей, — это уступка Минорки».

Это предложение кажется странным только на первый взгляд. В 1780 году Потемкин строил Черноморский флот и планировал распространить русскую торговлю через проливы в средиземноморские порты, и порт Магон на Минорке мог бы стать для его кораблей очень выгодной базой. Планируя раздел Османской империи, Потемкин был предельно осторожен и никогда не высказывал своего предложения напрямую — шла все та же игра, которую так любил Потемкин: строить воображаемые империи, ничем не рискуя.

Мысль о создании русской военно-морской базы на Минорке не оставляла Потемкина, тем более что Англия должна была оставить там запасов снаряжения и продовольствия на 2 миллиона фунтов стерлингов. Он ежедневно переговаривался с Харрисом и договорился о его аудиенции у императрицы 19 декабря 1780 года. Перед назначенным визитом он сам беседовал с государыней два часа и вышел «с самым удовлетворенным видом». Это был апогей их дружбы с Харрисом. «Однажды, поздно вечером, когда мы сидели с ним вдвоем, он вдруг принялся описывать, какие преимущества вынесла бы Россия из этого проекта [...] Он уже представлял себе, как русский флот стоит в Минорке, греки заселяют остров и он сам становится столпом славы императрицы посреди моря».[420]

Екатерина оценила выгоды возможного приобретения, но сказала Потемкину: «невеста слишком хороша, тут не без подвоха». Похоже, разговаривая с ним, она не умела сопротивляться силе его обаяния и убеждения, но, как только оставалась одна, трезвость мысли тут же к ней возвращалась: российский черноморский флот еще не был построен. Она отказала Харрису и скоро убедилась в своей правоте — через некоторое время Англия потеряла Минорку.

Потемкин ворчал, что Екатерина «подозрительна, нерешительна и недальновидна», но снова наполовину лукавил. Харрис все еще хотел верить, что светлейший благоволит Англии: «Обедал в среду в Царском Селе с князем Потемкиным [...] Он так рассудительно и благосклонно говорил об интересах двух наших дворов, что я более чем когда-либо сожалел о его частых приступах лени и рассеянности». Он все еще не понимал, что главный интерес Потемкина лежит не на западе, а на юге.


Тем временем Иосиф и Екатерина договорились об условиях оборонительного трактата, включавшего секретную статью о Высокой Порте, но тут великое предприятие Потемкина натолкнулось на препятствие, которое сегодня кажется смешным. Речь шла о так называемом «альтернативе» — дипломатической традиции, согласно которой монарх, поставивший свою подпись первой на одном экземпляре договора, ставил ее второй на другом. Император Священной Римской империи, по титулу старший из европейских монархов, всегда подписывался первым на обоих экземплярах. Покорение Востока наткнулось на протокольную неувязку: Екатерина отказывалась признать, что Россия ниже Рима, а Иосиф не желал принизить достоинство цесаря.

Это был один из тех кризисов, когда особенно ярко становилась видна разница в характерах Екатерины и Потемкина: она упрямилась, он умолял ее проявить гибкость и подписать договор. Потемкин носился между императрицей и Кобенцлем. В конце концов она приказала передать австрийскому послу, «чтобы он отстал от подобной пустоши, которая неминуемо дело остановит». Выход из дипломатического тупика нашла сама Екатерина, предложив через Потемкина Иосифу обменяться, вместо договора письмами, оговаривавшими все пункты соглашения.[421]

Едва не пережив крах главного проекта своей жизни, Потемкин заболел. Екатерина отправилась к нему и провела в его апартаментах весь вечер, «с 8 часов до полуночи». Мир был восстановлен.

10 мая 1781 года, в самый разгар споров по поводу австрийского трактата, Потемкин отправил графа Марка Войновича, выходца из Далмации, на персидский берег Каспийского моря.

Этот план он вынашивал целый год, параллельно ведя переговоры с Австрией. 11 января 1780 года, за десять дней до того, как Иосиф предложил встретиться с Екатериной в Могилеве, светлейший приказал генералу Суворову, самому способному из своих военачальников, собрать в Астрахани боеспособный корпус. Кораблям, строившимся с 1778 года на Волге, в Казани, он приказал двигаться на юг. Заключение союза с Австрией могло потребовать еще несколько лет, а тем временем Россия, оставив в покое Османов, прозондировала бы почву в Персии.

Персидская империя в те годы охватывала южный берег Каспийского моря, включая Баку и Дербент, всю территорию сегодняшнего Азербайджана, большую часть Армении и половину Грузии. Потемкин мыслил освободить православных армян и грузин, так же как греков, валахов и молдаван, и присоединить их земли к Российской империи. Потемкин был одним из немногих русских политиков своего времени, понимавших значение торговли: он знал, что факторию на восточном берегу Каспия будут отделять всего «30 дней перехода от Персидского залива и 5 недель — от Индии, через Кандагар». О том, что параллельно с греческим проектом Потемкин обдумывал персидский, мы знаем из его разговоров с его английскими друзьями. Французы и англичане следили за персидскими планами светлейшего с напряженным вниманием; даже спустя шесть лет французский посол будет стараться раскрыть их содержание.

В феврале 1780 года заболел Александр Ланской, и Потемкин приказал отложить выступление. После визита Иосифа и подтверждения проекта раздела Османской империи было бы глупо распылять силы. Потемкин изменил план. В начале 1781 года он отменил вторжение в Персию, а вместо этого убедил Екатерину послать ограниченную экспедицию под командованием 30-летнего Войновича, которого одни называли далматинским «пиратом», а другие «итальянским шпионом венских министров». В Первой русско-турецкой войне Войнович служил Екатерине и однажды даже занял со своим корпусом Бейрут, сегодняшнюю столицу Ливана.

29 июня 1781 года экспедиция, состоявшая всего из трех фрегатов и нескольких транспортных судов, вышла в воды Каспийского моря, чтобы устроить торговый пост в Персии и заложить основы центральноазиатской политики Екатерины. В персидской администрации царил беспорядок. Владетель Ашхабадской провинции Ага-Мохаммед-хан заигрывал со всеми потенциальными союзниками. Этот правитель, кастрированный в детстве врагами своего отца, надеялся сам стать шахом. Он приветствовал идею создания русской фактории на восточном берегу Каспия, которая, возможно, помогла бы его войску.

В состав экспедиции, насчитывавшей всего 600 человек, входили только 50 солдат-пехотинцев и уважаемый Потемкиным ботаник, немецкий еврей Карл-Людвиг Таблиц, которому, по всей видимости, принадлежит хранящийся в архиве французского Министерства иностранных дел отчет об этом предприятии. Войнович был самый неподходящий кандидат на такую сложную роль, но и без того экспедиция была слишком мала и не могла рассчитывать ни на чью помощь: возможно, результат одного из многочисленных компромиссов между пылкими фантазиями Потемкина и осторожностью Екатерины.

Князь приказывал Войновичу действовать «только убеждением», но по прибытии тот «стал делать прямо противоположное». Обнаружив на восточном берегу Каспия Ага-Мохаммеда и его армию, Войнович доказал, что он «такой же плохой царедворец, как политик». Персидский князь желал образования русской фактории и даже предлагал послать в Петербург своего племянника, но вместо этого Войнович учредил форт, как будто 600 человек с 20 пушками могли противостоять персидской армии. Салютуя персам пушечным огнем, он переполошил и без того подозрительных местных воевод, до которых дошел слух, что по Дагестану идет Суворов с 60 тысячами человек. Эту дезинформацию, возможно, забросили в Персию англичане. Ага-Мохаммед решил, что надо избавиться от сомнительных гостей.

Правитель местечка, где высадилась экспедиция, пригласил Войновича и Таблица на обед. Как только они переступили порог, ДОМ окружили 600 персидских солдат. Эмиссарам предложили либо сложить головы, либо немедленно убираться восвояси. У них хватало благоразумия выбрать последнее: позднее Ага-Мохаммед прославился своей жестокостью, ослепив все мужское население 20-Тысячного города, оказавшего ему сопротивление.

Флотилия бесславно вернулась домой. Только на Потемкине лежит вина за это опрометчивое предприятие, которое могло кончиться катастрофой, но таков был византийский стиль его правления: на случай провала венского плана требовалась альтернатива. До завоевания Россией Центральной Азии оставалось еще сто лет.[422]

Иосиф согласился на обмен письмами. 18 мая 1781 года Екатерина подписала секретное письмо «своему дорогому брату», и Иосиф ответил ей тем же. Она обещала Австрии поддержку против Пруссии; но, что было важнее всего для Потемкина, Иосиф обещал помогать России в случае нападения турок. Таким образом, Австрия брала на себя функции гаранта русско-турецких мирных трактатов. Эта переориентация русского внешнеполитического курса была личным триумфом Потемкина. «Система с Венским двором, — писала ему Екатерина, — есть Ваша работа».[423]

Екатерина II Потемкин снова принялись дурачить международное сообщество. Французы, пруссаки и англичане опять разбрасывали взятки, выясняя, что происходит. Харрис подозрительно отмечал, что его «друг» пребывает «в приподнятом состоянии духа», но «избегает политических тем». Кобенцль, конечно, все знавший, с удовольствием доносил своему императору: «Дело по-прежнему остается тайной для всех, кроме князя Потемкина и Безбородко».[424] Очень скоро Иосифу предстояло убедиться, что Екатерина всегда добивается того, чего хочет. Несмотря на приоритет греческого проекта, она не оставила трактата о вооруженном нейтралитете и убедила подписать его и Австрию, и Пруссию. «Чего хочет женщина, того хочет Бог, — размышлял Иосиф, — и, оказавшись в их руках, всегда заходишь дальше, чем предполагал». Екатерина II Потемкин торжествовали.

Только через месяц, 26 июня, Харрис впервые получил смутные сведения о трактате, заплатив 1600 фунтов секретарю Безбородко, но, несмотря на это, удивительным образом, тайна сохранялась еще почти два года.[425]

Главными противниками союза с Австрией оставались великий князь Павел и граф Никита Панин. Последний удалился в свое смоленское имение, но в июле 1781 года, когда Екатерина пригласила английского врача барона Димсдейла, чтобы привить оспу великим князьям Александру и Константину, он вернулся в Петербург, чтобы проследить за этой процедурой. «Если он думает, что вернется на пост первого министра, — заявила Екатерина, — он ошибается. При моем дворе он может отныне быть только сиделкой».[426] Но как защитить новый политический курс от наследника престола — великого князя? Екатерина II Потемкин не могли не обсуждать между собой этого вопроса. Почему бы не отправить его путешествовать по Европе, сделав главным пунктом европейского вояжа Вену?


16. ДВЕ СВАДЬБЫ И КОРОНА ДАКИИ

Или средь рощицы прекрасной

В беседке, где фонтан шумит,

При звоне арфы сладкогласной,

Где ветерок едва дышит

.........................................

На бархатном диване лежа

Младой девицы чувства нежа

Вливаю в сердце ей любовь.

Г.Р. Державин. К Фелице


Чтобы не вызвать у Павла Петровича подозрений о том, что идея заграничного вояжа исходит от ненавистного ему Потемкина, Екатерина убедила князя Репнина, племянника Никиты Панина, предложить великому князю эту идею от своего лица. Хитрость удалась, и Павел попросил императрицу отпустить его в путешествие вместе с женой. Екатерина согласилась, сделав вид, что отпускает его неохотно, — впрочем, она действительно волновалась, не зная, как поведет себя за границей ее неуравновешенный сын. «Я осмеливаюсь просить ваше императорское величество о снисхождении [...] к неопытной молодости», — писала она Иосифу.[427] Император выслал приглашение. Павел и Мария Федоровна были в восторге. Они стали приветливы даже с Потемкиным, который, в свою очередь, принялся расхваливать цесаревича всем и каждому.

Однако из маршрута путешествия был исключен Берлин — столица Пруссии. Когда об этом стало известно Панину, тот подтвердил Павлу его опасения о том, что путешествие замыслено ему во вред, и стал намекать, что Павла во время его отсутствия могут отстранить от престолонаследия, что могут отобрать у него детей, могут даже убить. Все помнили, чем кончилась поездка в Вену для сына Петра I — царевича Алексея. Павел впал в истерику.

13 сентября 1781 года великие князь и княгиня объявили, что в путешествие не поедут, мотивируя это тем, что боятся оставить детей, которым недавно сделали прививку оспы. Чтобы успокоить их, Екатерина пригласила докторов Роджерсона и Димсдейла. Двор бурлил три дня. Дипломаты прикидывали, насколько отказ наследника подчиниться императрице вредит сближению с Австрией. Потемкин был так «озадачен и даже подавлен», что почти решился отпустить Павла к хитрому берлинскому лису — Фридриху. Но, по словам вездесущего Харриса, именно благодаря его усилиям вопрос о поездке был решен: Харрис, все еще веривший, что союз России с Австрией даст Англии новую надежду, посетил Потемкина и напомнил ему, как опасно впадать в уныние. Светлейший, по своему обыкновению, ходил взад-вперед по комнате, а потом внезапно кинулся к императрице. Екатерина была, конечно, не Петр Великий, но отказ Павла повиноваться ее повелениям мог повлечь за собой самые серьезные последствия: Павел должен был ехать во что бы то ни стало. Через час все было решено.

Отъезд представлял собой маленькую трагедию. 19 сентября наследник и его жена, отправлявшиеся инкогнито под именем графа и графини Северных, поцеловали своих сыновей. Великая княгиня упала в обморок, и в карету ее отнесли без чувств. Великий князь последовал за женой с выражением ужаса на лице. Императрица, Потемкин, Орлов и Панин попрощались с ним. Садясь в карету, он что-то шепнул Панину.

Наследник опустил шторы на окнах и велел трогать. На следующее утро Панин получил отставку.[428]


Одерживая свои дипломатические победы, светлейший готовил между тем свадьбы своих племянниц — Александры и Екатерины Энгельгардт. 10 ноября 1781 года Катенька — «Венера», в которую в разное время была влюблена половина двора, включая сына Екатерины Бобринского, — обвенчалась в придворной церкви с графом Павлом Мартыновичем Скавронским. Слабый здоровьем, но богатый потомок ливонца, шурина Петра I, Скавронский был большой оригинал. Воспитанный в Италии, которую считал своей родиной, он устраивал Потемкина своим мягким характером. Страстный меломан, он прославился тем, что запрещал слугам обращаться к себе иначе как речитативом, а гости его общались с ним и друг с другом вокальными импровизациями. Императрица сомневалась в его способности понравиться женщине, находя его «глуповатым и неловким». Потемкин не соглашался; и слабость, и богатство Скавронского вполне ему подходили.[429]

Через два дня состоялась свадьба Александры Энгельгардт — она вышла замуж за польского союзника своего дяди, великого коронного гетмана, 49-летнего Ксаверия Браницкого. Добродушный, но амбициозный, Браницкий сделал карьеру благодаря дружбе с королем Станиславом Августом Понятовским. Казанова, оскорбивший в Варшаве его любовницу, итальянскую актрису Би-негги, дрался с ним на дуэли. Оба были ранены, но стали друзьями. Фигуру Браницкого хорошо обрисовал французский посланник в Петербурге граф Сегюр — когда он проезжал через Варшаву, Браницкий встретил его в традиционном польском костюме — в красных сапогах, коричневой блузе, меховой шапке и с саблей на боку — и со словами: «Вот вам двое хороших спутников», — вручил два украшенных драгоценными камнями пистолета.

Поссорившись с королем, Браницкий начал искать поддержки в России. В 1775 году он познакомился в Петербурге с Потемкиным и скоро стал его опорой в Польше. 27 марта этого года он писал «своему дорогому генералу», что «Польша выбрала его», чтобы сообщить о получении князем польского дворянства. Женитьба Браницкого на племяннице светлейшего еще более упрочивала союз последнего с Польшей.[430]

Утром невесту отвели в покои императрицы, где та «собственноручно украсила ее своими драгоценностями». У нас есть описание похожей свадьбы — одной из фрейлин императрицы, дочери Льва Нарышкина: «Платье невесты было наподобие итальянского пеньюара из серебряной парчи, с длинными рукавами [...] и широким кринолином». Невеста обедала с императрицей. В церкви она стояла на «полотнище из зеленого шелка, вышитом золотом и серебром». Когда жених и невеста обменялись кольцами, священник «взял шелковую ленту длиной два или три ярда и обвязал их руки». После венчания был праздничный обед, а затем невеста вернула драгоценности императрице и получила 5 тысяч рублей{62}.[431]


Екатерина Скавронская, как мы будем теперь ее называть, вероятно, еще долго оставалась любовницей Потемкина, несмотря на замужество. «Между нею и ее дядей все по-старому, — доносил Кобенцль Иосифу II. — Муж очень ревнует, но не имеет смелости этому воспрепятствовать». И через несколько лет после свадьбы Скавронская была «хороша, как никогда», и по-прежнему оставалась «любимой султаншей своего дяди».

В 1784 году Потемкин устроил назначение Скавронского на место посла в Неаполь, в страну обожаемых им маэстро. Екатерина, однако, не сразу отправилась в Италию вместе с супругом, и тому приходилось наслаждаться итальянской оперой одному, а Потемкин тем временем мог наслаждаться обществом своей смиренной родственницы в Петербурге. В конце концов Екатерине все же пришлось уехать, впрочем, не надолго.

Письма ее мужа светлейшему — шедевры подобострастия. Выражая свою благодарность и вечную преданность, Скавронский умолял князя помочь ему избежать дипломатических ошибок. Должно быть, Потемкин усмехался, читая эти эпистолы, хотя ему нравились статуи, которые Скавронский присылал ему из Италии. Павел Мартынович никогда не забывал сообщить князю, что его жена жаждет вернуться в Россию и увидеться с ним. Возможно, это было правдой: «ангел» скучала по родине, но не флиртовать она не могла. Она сделалась первой кокеткой Неаполя — немало для города, в котором вскоре заблистала Эмма, леди Гамильтон. Но когда успехи Потемкина обратили на него внимание всей Европы, Катенька поспешила вернуться, чтобы разделить его славу.[432]

Графиня Александра Браницкая тем временем отправилась с мужем в Польшу, но по-прежнему оставалась конфиденткой Потемкина и императрицы. В то время как ее муж делал все, чтобы промотать их состояние, она многократно его увеличивала. Она жила в своих польских и белорусских поместьях, но часто приезжала в Петербург. Ее письма к дяде дышат искренним чувством. «Батюшка, жизнь моя, мне так грустно, что я далеко от вас [..,] Прошу об одной милости — не забывайте меня, любите меня всегда, никто не любит вас как я. Господи, как я буду счастлива вас увидеть». Ее уважали и считали «примером верности супругу», что немало для той эпохи и для женщины, состоящей замужем за старым ловеласом. У них была большая семья. Возможно, она действительно полюбила грубоватого Браницкого.[433]


Великий князь выехал из Царского Села, смертельно ненавидя Потемкина. Последний же стремился сохранять баланс соперничающих придворных партий и иностранных дипломатов. По словам английского посланника, в ноябре 1781 года он собирался вернуть часть полномочий Панину. Может быть, он хотел тем самым уравновесить возвышающегося Безбородко. Но стоит заметить, что одним из его лучших качеств, редких даже в политиках-демократах, было отсутствие мстительности, и, возможно, он просто хотел смягчить опалу Панина. Как бы то ни было, триумф Потемкина сломил бывшего министра: в октябре Панин серьезно заболел.

Цесаревич, прибыв в Вену, жестоко разочаровал пригласившую его сторону, особенно после того, как Иосиф открыл ему союз с Россией. Как писал Иосиф своему брату, «слабость и малодушие великого князя» не позволят ему стать хорошим правителем. Павел провел в австрийской столице полтора месяца, рассказывая Иосифу о своей ненависти к Потемкину. Прибыв в итальянские владения Габсбургов, он донимал брата Иосифа, герцога Тосканского, гневными тирадами против двора своей матери, и рассказывал ему о греческом проекте и альянсе России с Австрией, о «бессмысленных» планах Екатерины «возвыситься за счет турок и возродить Константинопольскую империю». По словам Павла, Австрия подкупила ренегата Потемкина, и когда он, Павел, взойдет на трон, то немедленно посадит его за решетку.[434]

За перепиской Павла и всех членов его свиты следили. Потемкин попросил через Кобенцля сообщать ему осуществляемые австрийским «черным кабинетом» перлюстрации почты Павла. Но не дремала и русская тайная полиция: в апреле 1782 года было перехвачено и перлюстрировано письмо флигель-адъютанта императрицы бригадира Павла Бибикова к Александру Куракину из Петербурга в Париж. Бибиков писал о том, что «кругом нас совершаются дурные дела [...] отечество страдает», «кривой» (Потемкин) делает ему «каверзы и неприятности» по службе, и изъявлял надежду на то, что сможет послужить когда-нибудь великому князю Павлу Петровичу не только словом, но и делом.

Бибикова немедленно арестовали. Императрица собственноручно составила вопросы, по которым его допрашивали. Бибиков оправдывался своей обидой на то, что его полк расквартировали на далеком юге. Екатерина послала протокол допроса Потемкину и распорядилась передать следствие в Тайную экспедицию Сената, где Бибикова нашли достойным казни за поношение властей и чести генерала князя Потемкина.

Потемкин просил Екатерину помиловать несчастного: «Естьли добродетель и производит завистников, то что сие в сравнении тех благ, которыми она услаждает своих исполнителей [...] Вы уже помиловали, верно. Он потщится, исправя развращенные свои склонности, учинить себя достойным Вашего Величества подданным, а я и сию милость причту ко многим на меня излияниям». Бибиков плакал перед следователями, говорил, что боится мести Потемкина, и предлагал принести светлейшему публичные извинения.

«Моего мщения напрасно он страшится, — писал Потемкин Екатерине, — ибо между способностьми, которые мне Бог дал, сей склонности меня вовсе лишил.»[435]

Бибикова отправили служить в Астрахань, Куракин по возвращении из путешествия вынужден был жить в собственном имении, а Павел Петрович после этой истории оказался в еще большей изоляции, чем до путешествия.


Союз с Австрией скоро пришлось проверить на деле — в Крыму, последнем оплоте татар и ключевой точке потемкинской экспансионистской политики. В мае 1782 года князь отправился в Москву, чтобы осмотреть свои поместья. Когда он находился в пути, турки инспирировали в Крыму восстание против хана Шагин-Гирея, который снова бежал с полуострова. В ханстве опять воцарилась анархия.

Императрица послала к Потемкину курьера. «Мой дорогой друг, возвращайтесь как можно скорее», — писала она 3 июня 1782 года. Она сообщала также новость о победе английского флота под командованием адмирала Родни над французским в битве при острове Святых в Карибском море 1(12) апреля, которая несколько улучшила положение Англии, потерявшей свои американские колонии. Екатерина понимала, что ее крымская политика поддержки Шагин-Гирея устарела, но деликатный вопрос «что делать?» зависел от позиции европейских держав — и от Потемкина. «Все сие мы б с тобою в полчаса положили на меры, — писала она своему супругу, — а теперь не знаю, где тебя найти. Всячески тебя прошу поспешить своим приездом, ибо ничего так не опасаюсь, как что-нибудь проронить или оплошать».[436]

В крымском мятеже князь увидел исторический момент: Англия и Франция были заняты войной, им было не до Крыма. Он немедленно прискакал в Петербург. Решено было снова восстановить Шагин-Гирея во главе Крымского ханства, а в случае, если это повлечет за собой войну с Портой, прибегнуть к обещанной помощи Австрии. Иосиф с такой готовностью откликнулся на призыв «его императрицы, его друга, его союзника, его героини», что, пока Потемкин организовывал военную кампанию для преодоления крымского кризиса, Екатерина превратила греческий проект из потемкинской химеры в факт реальной политики. 10 сентября 1782 года она предложила Иосифу проект: в первую очередь она желала восстановить «древнюю греческую монархию на руинах [...] теперешнего варварского правительства», для своего младшего внука, великого князя Константина. Затем она хотела образовать королевство Дакию — так называлась некогда римская провинция, занимавшая территорию сегодняшней Румынии. Это должно было быть «государство, независимое от трех монархий [...] под властью христианского государя [...] которому смогут доверять оба императорских двора.» Дакия предназначалась Потемкину.

Ответ Иосифа был не менее решителен: он в принципе одобрял проект, а взамен хотел получить крепость Хотин, часть Валахии и Белград Днестровский. Венеция должна была уступить ему Истрию и Далмацию в обмен на Морею, Кипр и Крит. Все это, добавлял он, невозможно без французской помощи, и спрашивал, может ли Франция рассчитывать на Египет.[437]

Верил ли сам Потемкин, что Византийская империя возродится под скипетром Константина, а сам он станет королем Дакии? Повторим, что он всегда был гением возможного: в середине XIX века действительно было создано румынское государство, так что эти планы вовсе нельзя считать беспочвенными.

В 1785 году, обсуждая турецкую проблему с французским послом Сегюром, он утверждал, что мог бы занять Стамбул, но новая Византия — «химера», «бессмыслица». Однако затем лукаво заявлял, что три из четырех великих держав могли бы отодвинуть турок в Азию и освободить Египет, Архипелаг, Грецию и Балканы от оттоманского ига. Однажды светлейший спросил у своего секретаря, читавшего ему Плутарха, может ли он, Потемкин, занять Константинополь. Секретарь тактично ответил, что это вполне вероятно. «Этого довольно! — воскликнул Потемкин. — Если бы кто-нибудь мог сказать мне, что это не для меня, мне следовало бы застрелиться».[438]

Потемкин приказал своему племяннику, генерал-майору Самойлову, начать подготовку к восстановлению порядка в Крыму, но главную операцию решил возглавить лично. Отъезд светлейшего на юг стал финалом петербургского периода его партнерства с Екатериной. Императрица поняла, что отныне они будут так же много времени проводить в разлуке, как раньше проводили вместе.

1 сентября 1782 года князь оставил столицу и отправился усмирять крымских татар.


17. ПОТЕМКИНСКИЙ РАЙ

То плен от персов похищаю,

То стрелы к туркам обращаю...

Г.Р. Державин. Фелица


Крым был не только ослепительно красив; он представлял собой скрещение торговых путей, сменявшиеся хозяева которого держали под контролем Черное море. Древние греки, готы, гунны, византийцы, хазары, евреи-караимы, грузины, армяне, генуэзцы и явившиеся позднее татары были здесь только торговыми гостями на земле, не принадлежавшей в конце концов ни одной нации.

Крымская династия Гиреев вела свою родословную от Чингисхана, превосходя знатностью род Османов. Если бы род Османов вдруг пресекся, подразумевалось, что им наследуют чингизиды Гиреи, всегда считавшиеся скорее их союзниками, чем подданными.

Ханство было основано в 1441 году, когда Газы-Гйрей отложился от Золотой орды и провозгласил себя ханом Крыма и черноморского побережья. Его преемник Менгли-Шрей признал верховную власть турецкого султана, и с этого времени государства поддерживали напряженные, но уважительные союзнические отношения. Татары охраняли Черное море, защищали северные границы Турции и поставляли славянских рабов на константинопольские невольничьи рынки и галеры. Их армии числом от 50 до 100 тысяч всадников держали под контролем восточные степи и вторгались в Московию каждый раз, когда требовались новые рабы. Вооружение татар составляли мушкеты, пистолеты, луки со стрелами и круглые щиты. Гиреи считали, что выше их нет никого. «Крымский трон озарил своим сиянием весь мир», — велел написать один из них на стене Бахчисарайского дворца, где татарские правители восседали в своем серале под охраной 2100 секванов, константинопольских янычар.

Триста лет ханство являлось одним из сильнейших государств в Восточной Европе, а татарская конница — лучшей. В XVI веке, в период своего расцвета, татары владели территорией от Трансильвании и Польши до Астрахани и Казани: их границы с русскими землями проходили на полпути от Крыма к Москве.[439] Ханы получали престол не по наследству, а выбирались. Ниже ханов стояли мурзы — главы династий, также происходящих от монголов, которые и выбирали одного из Гиреев ханом, а другого, не обязательно его сына — наследником, калгай-ханом. Значительную часть подданных Бахчисарая составляли кочевники-ногайцы.

В 1768 году, когда Порта объявила войну России, хан Кирим-Гирей выступил из Крыма во главе 100-тысячной армии, чтобы атаковать русских на бессарабско-польской границе, где служил тогда Потемкин. Там Кирим-Гирей умер (возможно, был отравлен), и татары задержались в Бессарабии, чтобы провозгласить нового хана, Девлет-Гирея. Сопровождавший татарское войско французский советник Османов барон де Тотт стал одним из последних свидетелей первобытного величия монархии чингизидов: «Одетый в плащ с брильянтами и плюмажем, с луком и колчаном, предшествуемый стражей, ведшей под уздцы лошадей с султанами на головах, и сопровождаемый знаменем Пророка и всем своим двором, он вошел во дворец, где воссел на трон в зале Дивана и стал принимать почести от своих вельмож». Выступая на войну, хан, как и его потомки, останавливался в шатре, «обитом изнутри пурпурным сукном».[440]

Русско-турецкая война 1768-1774 годов стала катастрофой для ханства. Девлет-Гирей погиб, и его место занял менее талантливый воин. Татарская армия осталась вместе с турками на Дунае, и в 1771 году русская армия под командованием Василия Долгорукова без труда заняла Крым. Пугачевский бунт и дипломатические интриги не позволили России сохранить все, что она завоевала в ходе этой войны, но Екатерина II Потемкин настояли, чтобы Кючук-Кайнарджийский трактат 1774 года включал пункт о независимости татар от султана, за которым оставалась только роль калифа, духовного лидера. «Независимость» стала шагом к падению.


У трагедии Крыма было имя и лицо. Шагин-Гирей, калгай-хан, или, как называла его Екатерина, татарский дофин, получил образование в Венеции. В 1771 году он приезжал в Петербург во главе крымской делегации. «Нежная натура, — писала она Вольтеру, — он пишет арабские стихи [...] Когда ему разрешат смотреть на танцующих дев, он присоединится к моим воскресным собраниям».[441] Русский двор произвел на Шагин-Гирея огромное впечатление.

В апреле 1777 года он был избран на ханский трон. Знакомство с западной культурой не долго скрывало его неспособность к политике, некомпетентность в военных делах и природную жестокость. Просвещенный деспот-мусульманин, он опирался на наемную армию во главе с польским шляхтичем.

Русские тем временем поселили в Еникале на Азовском море 1200 греков, примкнувших в Архипелаге к армии Алексея Орлова. Эти, как их называли, «албанцы» скоро поссорились с татарами. Османы выслали флотилию с одним из бывших татарских ханов, чтобы сместить русского ставленника с бахчисарайского престола. В Крыму начался мятеж, и Шагин-Гирей бежал. В феврале 1778 года Потемкин приказал готовить военную операцию, а турки объявили Шагина неверным за то, что он «спит на кровати, сидит на стульях и не молится, как подобает мусульманину».[442] Восстановленный на престоле Шагин-Гирей, вообразивший себя, по словам Потемкина, крымским Петром Великим, зверски расправился со своими врагами.

Торговля Крыма держалась на православных — греческих, грузинских и армянских купцах. Татары, раздраженные «албанцами», подстрекаемые муллами и провоцируемые польскими сторонниками хана, стали преследовать православных. В 1779 году Россия организовала выход с полуострова 31 098 человек. Православные были рады найти прибежище в единоверном государстве, тем более что им обещали экономические привилегии. Однако жилье для них не подготовили, и многие умерли в пути, но все же Потемкину удалось поселить большую их часть в Таганроге и недавно основанном Мариуполе.

Шагин-Гирею, оставшемуся без торговли и сельского хозяйства, оставалось уповать на милость России. Летом 1782 года в Крыму начался новый бунт. Шагин-Гйрей снова бежал, умоляя русских о помощи, а ханом избрали одного из его братьев, Батыр-Гирея.


Потемкин прискакал на Черное море с Балтийского всего за шестнадцать дней — скорость, с какой обычно ездили только курьеры. 16 сентября 1782 года он въехал в свой новый город, Херсон, 22 сентября в Петровске (теперешнем Бердянске) встретился с Шагин-Гиреем, чтобы обсудить план русской интервенции, а затем отдал приказ генералу де Бальмену о вступлении в Крым. Русский корпус подавил мятеж, убив около 400 человек, занял Бахчисарай, и Шагин-Гирей снова воцарился в своей столице под охраной русских солдат. К 30 сентября, дню именин Потемкина, которые он обыкновенно отмечал с Екатериной в ее апартаментах, заботливая императрица послала ему подарок — несессер и дорожный столовый прибор: «Заехал ты, мой друг, в глушь для своих имянин».[443]

В середине октября спокойствие в Крыму было частично восстановлено, и Потемкин вернулся в Херсон. Отныне и до конца жизни он будет проводить очень много времени в этих краях. Екатерина тосковала по нему, но, как она писала, «хотя не люблю, когда ты не у меня возле бока, барин мой дорогой, но признаться я должна, что четырехнедельное пребывание твое в Херсоне, конечно, важную пользу в себе заключает». Он торопил строительство Херсона и ездил осматривать работы в Кинбурнской крепости напротив Очакова. «Как сему городишке нос подымать противу молодого Херсонского Колосса!» — восклицала Екатерина.[444] Они гадали, объявит ли Порта войну. К счастью, оказалось, что объединенные силы России и Австрии нагоняют на турок должный страх. Колосс поспешил обратно в Петербург, чтобы убедить Екатерину присоединить Крымское ханство к России.


Когда в конце октября 1782 года Потемкин вернулся в Петербург, все заметили в нем решительную перемену. «Теперь он рано встает, занят делами, любезен со всеми», — докладывал Харрис новому британскому министру иностранных дел Грэнтаму.[445]

Он начал продавать свои дома и поместья, собрал «тьму наличных денег» и даже уплатил свои многочисленные долги. Казалось, и Господь Бог решил вернуть долги Потемкину: 31 марта 1783 года умер граф Никита Панин, а еще через две недели — князь Григорий Орлов. «Как же они удивятся, встретившись на том свете», — сказала Екатерина.[446] Никита Панин скончался от удара, Григорий Орлов — в мрачном умопомешательстве, приключившемся с ним после того, как в 1781 году умерла его молодая жена. Оба, хотя и признавали таланты Потемкина, всегда противостояли ему и люто соперничали друг с другом.

А Потемкин готовился к делу всей своей жизни. Идеи сыпались из него, как искры из вензеля императрицы во время фейерверка. Он решил добиться от нее окончательного решения крымской проблемы. Историки описывают Екатерину как упрямого стратега, а Потемкина — как осторожного тактика, но в разных ситуациях они вели себя по-разному. В данном случае он несомненно занял более жесткую линию и добился своего.

В конце ноября князь наконец убедил Екатерину, что Крым, который «положением своим разрывает наши границы», должен быть присоединен к России, иначе Османы смогут беспрепятственно войти через полуостров «к нам, так сказать, в сердце». И присоединять Крым надо именно сейчас, пока еще есть время, пока Англия отвлечена войной с американцами и французами, Австрия не остыла к потемкинским проектам, а Стамбул не оправился от внутренних бунтов и чумы.

Дополняя имперскую риторику исторической эрудицией, он восклицал: «Положите ж теперь, что Крым Ваш и что нету уже сей бородавки на носу [...] Всемилостивейшая Государыня! [...] Вы обязаны возвысить славу России. Посмотрите, кому оспорили, кто что приобрел: Франция взяла Корсику, Цесарцы без войны у турков в Молдавии взяли больше, нежели мы. Нет державы в Европе, чтобы не поделили между собой Азии, Африки, Америки [...] Поверьте, что Вы сим приобретением бессмертную славу получите и такую, какой ни один Государь в России еще не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство в Черном море». И заканчивал: «Нужен в России рай».[447]

Екатерина колебалась: не поведет ли такое решение к новой войне? Может быть, достаточно занять только Ахгиарскую гавань? Потемкин жаловался Харрису на ее нерешительность: «Никогда не глядят вперед либо назад, но руководствуются только сиюминутным побуждением [...] Если бы я был уверен, что за доброе дело меня одобрят, а за ошибочное осудят, я бы знал, на что опереться».[448] Харрису удалось принести реальную пользу: Потемкин получил от него заверение, что Англия не станет препятствовать расширению России за счет Порты.

Наконец, 14 декабря 1782 Тода, Екатерина выдала ему «секретнейший» рескрипт о присоединении Крыма — но только в том случае, если Шагин-Шрей умрет или будет свергнут, или откажется отдавать Ахтиарскую гавань, или если турки объявят войну... Условий было столько, что это означало: Потемкин может действовать, если уверен в успехе. Все-таки Османы могли начать войну, а великие державы— вмешаться.[449]


Не удивительно, что Потемкину приходилось столько работать, Он должен был подготовиться к войне с Турцией, хотя и надеялся ее избежать. Екатерина держала Иосифа в курсе, тонко рассчитав, что, чем менее неожиданной станет для него запланированная акция, тем меньше вероятность его протеста. Европа же, если все пройдет быстро и бескровно, просто не успеет ничего понять. Надо было торопиться — Франция и Англия уже начали переговоры об Америке и 9/20 января подписали в Париже предварительное соглашение о мире. Время до ратификации давало России еще полгода. Дипломаты гадали, как далеко зайдут ее правители: «Виды князя Потемкина простираются все дальше с каждым днем, — сообщал Харрис в Лондон, — и, кажется, уже превосходят амбции самой императрицы, [...] хотя он старается это скрыть. Он [...] сожалеет, что наша война заканчивается».[450]


Миссия Джеймса Харриса в Петербурге также заканчивалась. Когда его друг Чарльз Джеймс Фокс, сторонник пророссийской политики, вернулся в министерство, Харрис попросил отозвать его, пока отношения с Россией не испортились. Сэр Джеймс виделся с Потемкиным в последний раз весной 1783 года. Через несколько месяцев, 20 августа, английский посланник получил прощальную аудиенцию императрицы и отбыл на родину.

Харрис ошибся, возложив надежды на человека, который с удовольствием разыгрывал роль друга Британии, но на самом деле придерживался совершенно иной стратегии. Когда австрийский альянс вступил в силу, стало ясно, что Потемкин обманул чаяния англичанина.

Сэр Джеймс уехал из Петербурга, составив себе прекрасную репутацию на родине, поскольку, сделавшись другом Потемкина и преподав ему основы английской цивилизации, он подошел ближе к вершине российской власти, чем все британские послы и до, и после него. Но сам он не мог не испытывать смешанных чувств к тому, кто обвел его вокруг пальца. «Князь Потемкин нам более не друг», — с грустью констатировал он. Архивы Потемкина тем, не менее показывают, что они долго еще поддерживали вполне дружескую переписку. Харрис снабжал путешественников — например, автора знаменитых мемуаров, архидиакона Кокса — рекомендательными письмами к князю. «Я знаю, что должен принести вам свои извинения, — писал Харрис Потемкину, — но знаю и то, как вы любите сочинителей...» Екатерина в конце концов стала считать Харриса «смутьяном и интриганом», а Потемкин говорил следующему послу, что много сделал для Харриса, но тот «сам все испортил». Позже их дружба вовсе угасла из-за возросшей враждебности Англии и России (еще один пример печальной судьбы дружбы дипломатов).[451]


Февраль и март 1783 года князь провел, выстраивая военные планы в отношении Швеции и Пруссии, потенциальных союзников Турции, и одновременно усиливая южную границу. Главным пунктом ожидавшейся войны была турецкая крепость Очаков, возвышавшаяся над Днепровским лиманом и контролировавшая выход к Черному морю. Тогда же Потемкин начал реформу обмундирования и вооружения русских солдат. Неожиданно для русского генерала и военачальника XVIII века он проявил заботу о нуждах «пушечного мяса» и предложил отказаться от прусских порядков.

Русские пехотинцы должны были пудрить волосы и заплетать их в косу, на что иногда уходило до 12 часов. На ногах они носили высокие узкие сапоги, чулки, штаны из лосиной кожи, а на головах жесткие треугольные шляпы, не защищавшие ни от ветра, ни от холода. «Одежда войск и амуниция таковы, что придумать почти нельзя лучше к угнетению солдата», — писал Потемкин и предлагал «всякое щегольство [...] уничтожить». Протест против прусских кос — одно из самых известных высказываний Потемкина: «Завиваться, пудриться, плесть косы, солдатское ли это дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то готов».[452] Уже через несколько месяцев своего пребывания на посту фаворита он распорядился, чтобы офицеры учили солдат, не прибегая к «бесчеловечному битью», а заменяли его «отеческим и терпеливым разъяснением». С 1774 года он работал над облегчением вооружения конницы, создавая новые драгунские полки и совершенствуя снаряжение кирасир.

Не подверженный пруссомании большинства западных и русских генералов и опережая время, Потемкин взял за образец легкое снаряжение казаков и создал новую военную форму: теплые удобные шапки, позволявшие закрывать уши, коротко стриженные волосы, портянки вместо чулок, свободные сапоги, штыки вместо церемониальных шпаг. Потемкинская форма установила стандарт «красоты, простоты и удобства [...] обмундировки, приспособленной к климату и духу страны».[453]Настало время уезжать. Если крымская кампания удастся, говорил он, «меня скоро увидят в новом свете, а если мои действия не встретят одобрения, я удалюсь в деревню и никогда больше не появлюсь при дворе».[454] Но князь опять лукавил: он был уверен, что может делать все, что пожелает.

Перед отъездом он постриг волосы. «Великая княгиня изволила говорить, — сообщал светлейшему Михаил Потемкин, — как вы остриглись, то ваша фигура переменилась в дезавантаже».[455] Оплатив все счета и обрезав вместе с волосами все старые связи — моральные, политические и финансовые, — 6 апреля 1783 года Потемкин в сопровождении свиты, включавшей его младшую племянницу, Татьяну Энгельгардт, отправился завоевывать рай.


По дороге на войну Потемкин заехал в Белую Церковь, имение другой племянницы — Сашеньки Браницкой, — на крестины ее ребенка, и пробыл там несколько дней. В этот раз князь ехал на удивление неспешно. Его догоняли все более тревожные письма императрицы: «Пожалуй, не оставь меня без уведомления о себе и о делах».

Они радовались своему дипломатическому замыслу как двое разбойников, задумавших ограбить проезжего купца. Предполагая, что император Иосиф завидует русским приобретениям 1774 года, Екатерина говорила Потемкину, что «твердо решилась ни на кого, кроме себя, не рассчитывать. Когда пирог будет испечен, у каждого появится аппетит». Что касается союзницы Турции — Франции, то «французский гром или, луче сказать, зарницы» беспокоили ее так же мало, как нерешительность Иосифа. Потемкин прекрасно понимал важность союза с австрийцами, но не отказывал себе в удовольствии пошутить по поводу колебаний императора и его канцлера: «Кауниц ужом и жабою хочет вывертить систему политическую новую, — писал он Екатерине 22 апреля и убеждал ее держаться принятой линии: — Облекись, матушка, твердостию на все попытки, а паче против внутренних и внешних бурбонцев [...] На Императора не надейтесь много, но продолжать дружеское с ним обхождение нужно».[456]

Агенты Потемкина занимались «приуготовлением умов» крымских и кубанских татар, а армия готовилась воевать с турками. Генералу де Бальмену поручили самую легкую часть: 19 апреля он добился от Шагин-Гирея акта об отречении, подписанного в Карасубазаре взамен на щедрую денежную помощь и, возможно, обещание другого престола. Добравшись в начале мая до Херсона, Потемкин снова убедился, что русская бюрократия, не подталкиваемая его кипучей энергией, не способна произвести почти ничего. «Матушка Государыня, — докладывал он, — приехав в Херсон, измучился как собака и не могу добиться толку по Адмиралтейству. Все запущено, ничему нет порядочной записки».[457]

Архивы показывают, как работал этот феноменальный человек. Его рескрипты генералам — де Бальмену в Крыму, Суворову и Павлу Потемкину на Кубани — не упускают ни одной детали: с татарами обращаться мягко; полки размещать по квартирам; артиллерии быть наготове на случай осады Очакова; шпиона «арестовать и доставить ко мне». Он же в подробностях разрабатывает текст и церемонию присяги.[458]

В то же самое время он ведет переговоры с двумя грузинскими царями о российском протекторате, с персидским владетелем и армянскими повстанцами об образовании армянского государства. Ко всем этим хлопотам добавилась еще и чума, занесенная в Крым из Константинополя. «Ищу средств добраться до источника, откуда идет зараза, — писал Потемкин Безбородко. — Предписываю, как иметь осторожность, то есть, повторяю зады, принуждаю к чистоте, хожу по лазаретам чумным и тем подаю пример часто заглядывать в них остающимся здесь начальникам». И все это была только часть дел, которыми светлейший занимался одновременно. «Богу одному известно, что я из сил выбился». Понятно, что не забывал он и о Екатерине: «Вы мне все милости делали без моей прозьбы. Не откажите теперь той, которая мне всех нужнее, то есть — берегите здоровье».[459]

Между тем Фридрих Великий решил помешать планам Екатерины и Потемкина, настроив против России Францию: «Прусский Король точно как барышник все выпевает вероятности перед французами. Я бы желал, чтоб он успел [французского] Короля уговорить послать сюда войск французских, мы бы их по-русски отделали». Король шведский Густав III настоял на том, чтобы посетить Екатерину: он надеялся воспользоваться трудностями России на юге и вернуть себе потерянные владения на Балтике. Но, упав с лошади во время парада, он сломал руку, и свидание было отложено. «Александр Македонский пред войском от своей оплошности не падал с коня», — иронизировала Екатерина, намекая на стремление Густава III подражать великому полководцу древности.[460] К тому времени, когда Густав доберется до места встречи (Фридрихсгам в Финляндии), крымский пирог будет не только испечен, но и съеден.

Граф де Верженн, французский министр иностранных дел, обратился к австрийскому посланнику в Париже, чтобы скоординировать реакцию на действия России. Иосиф И, подталкиваемый Екатериной и опасавшийся упустить возможность расширить свои границы за счет Турции, объявил ошеломленному Верженну о русско-австрийском трактате. Без поддержки Австрии Франция действовать не могла. Англия радовалась прекращению американского конфликта, и лорд Грэнтам объяснял Харрису: «Если Франция не собирается беспокоиться о турках [...] зачем вмешиваться нам? Теперь не время затевать новую вражду».[461]

Расчет Потемкина на союз с Иосифом оправдался. «...Твое пророчество, друг мой сердечный и умный, сбылось, — писала ему Екатерина, — Pappetit leur vient en mangeant»{63}.[462]


Екатерина с нетерпением ждала от Потемкина новостей о выезде хана из Крыма, после чего татары смогли бы принести присягу, а она — опубликовать манифест о присоединении полуострова: «Пока ты жалуешься, что от меня нет известий, мне казалось, что от тебя давно нету писем...»[463]

Хан не спешил покинуть Крым, хотя и получил пенсию в 200 тысяч рублей, а пока он оставался на полуострове, крымские татары не решались демонстрировать свою лояльность к России. Шагин-Гирей послал свой обоз в Петровскую крепость, но его приближенные внушали муллам, чтобы те не доверяли русским. Наконец Павел Потемкин и Суворов сообщили с Кубани, что ногайские орды готовы присягнуть. Князь хотел, чтобы присоединение произошло без кровопролития и по крайней мере имело видимость добровольного выбора народа. В конце мая он сообщал: «Жду с часу на час выезда ханского».[464]

Он прискакал в Крым и остановился в Карасубазаре, чтобы принять присягу 28 июня, в день восшествия Екатерины на престол. Но дело затягивалось.

Екатерина переходила от забот о Потемкине к отчаянию. «Ни я, и никто не знает, где ты». В начале июня она скучает по нему: «...Жалею и часто тужу, что ты там, а не здесь, ибо без тебя я, как без рук». Через месяц начинает сердиться: «Ты можешь себе представить, в каком я должна быть безпокойстве, не имея от тебя ни строки более пяти недель [...] Я ждала занятия Крыма, по крайнем сроке, в половине мая, а теперь и половина июля, а я о том не более знаю, как и Папа Римский».[465] Потом появляется новый повод для беспокойства: она боится, что Потемкин заразится чумой. А он, вероятно, решил положить к ее ногам сразу и Крым, и Кубань.

И вот наконец мурзы и муллы со всего древнего Крымского ханства собрались, чтобы поклясться на Коране в верности далекой православной императрице. Потемкин лично принимай присягу, сначала у духовенства, потом у прочих. Но самое яркое зрелище разворачивалось на Кубани. В назначенный день в степи под Ейском встали шесть тысяч ногайских шатров. Вокруг лагеря паслись многотысячные стада низкорослых лошадей. Предводителям ногайцев зачитали отречение Шагин-Гирея, они присягнули Суворову и вернулись к своим ордам, повторившим присягу. После этого начался праздник: было зарезано 100 быков и 800 баранов. Ногайцы пили водку, поскольку вино запрещено Кораном, а потом состязались с казаками в скачках. Распрощавшись сб свободой через 600 лет после того, как Чингисхан привел их предков из Монголии, ногайцы снова разбрелись по степи.

10 июля Потемкин прервал свое молчание: «Матушка Государыня. Я чрез три дни поздравлю Вас с КрЫмом. Все знатные уже присягнули, теперь за ними последуют и все». 20 июля Екатерина получила это письмо. Устав от напряженного ожидания, она отвечает сначала холодно, но успокаивается, получив объяснения, и снова радуется его шуткам: «Я очень смёялась тому, что пишешь о слухах размножения заразы теми, у коих сборное место Спа и Париж. C’est un mot delicieux»{64}.[466]

Через несколько дней светлейший преподнес своей государыне еще один подарок: под протекторат России встала Грузия.

Кавказ был поделен на множество мелких царств и княжеств, подчиненных трем империям: России, Турции и Персии. На северо-западе только что присоединилась к России Кубань. Дальше в предгорьях русские генералы старались подчинить мусульманских горцев — Чечню и Дагестан. В южной части, которую делили между собой Турция и Персия, оставалось два островка христианства: царства Картли-Кахетинское и Имеретинское.

Вступив в войну с турками в 1768 году, Екатерина помогала Ираклию, царю Картли-Кахетинскому, но после 1774 года оставила его на произвол шаха и султана. Ободренный успехом австрийского союза, Потемкин решил усилить давление на Османов, вступив в переговоры с грузинами. Он хотел присоединить к России оба царства и отправил гонцов к Ираклию, чтобы выяснить, не враждует ли тот с Соломоном, владетелем Имеретинским.

31 декабря 1782 года царь Ираклий вверил «себя, своих детей и свой христианский народ» покровительству России. Светлейший поручил переговоры своему кузену, командующему Кавказским корпусом. 24 июля 1783 года Павел Сергеевич Потемкин подписал от его имени Георгиевский трактат с Ираклием.

Светлейший, все еще стоявший лагерем у Карасубазара, был в восторге:

«Матушка Государыня. Вот, моя кормилица, и грузинские дела приведены к концу. Какой Государь составил толь блестящую эпоху, как Вы. Не один тут блеск. Польза еще большая. Земли, на которые Александр и Помпей, так сказать, лишь поглядели, те Вы привязали к скипетру российскому, а таврический Херсон — источник нашего христианства, а потому и людскости, уже в объятиях своей дщери. Тут есть что-то мистическое.

Род татарский — тиран России некогда, а в недавних времянах стократный разоритель, коего силу подсек царь Иван Васильевич. Вы же истребили корень. Граница теперешняя обещает покой России, зависть Европе и страх Порте Оттоманской. Взойди на трофей, не обагренный кровйю, и прикажи историкам заготовить болыце чернил и бумаги».[467]

Императрица ратифицировала трактат, сохранив за грузинским царем титулование, коронование и чеканку собственной монеты. В сентябре Павел Потемкин проложил дорогу по горной тропе через перевал и проехал в Тифлис в карете, запряженной восьмеркой лошадей. В ноябре в грузинскую столицу вошли два русских батальона. Светлейший начал руководить строительством фортификаций на новой границе России, а двое сыновей Ираклия присоединились к его свите.

Но и это было еще не все. Неудача каспийской экспедиции Войновича не заставила Потемкина отказаться от планов антитурецкого союза с Персией. Безбородко, один из немногих, кто понимал геополитическую стратегию Потемкина, знал, что князь планирует продублировать австрийский альянс на востоке. Потемкин убедил Екатерину разрешить ему продвигаться дальше, чтобы создать в Закавказье два княжества: Армянское и еще одно, на Каспийском побережье (сегодняшний Азербайджан), управлять которым мог бы смещенный с крымского трона Шагин-Гирей.

В начале 1784 года Потемкин вел переговоры с персидским наместником Али Мурат-ханом о переходе Армении под протекторат России. Переговоры с ханами Шуши и Гойи и с карабахскими армянами продолжались несколько месяцев. Потемкин направил в Исфахань посланника, но Али Мурат-хан умер и посланник вернулся ни с чем. Персидско-армянский проект не дал результатов, но и без того завоевания Потемкина были огромны.

Екатерина восхищалась им как императрица, как возлюбленная и как друг: «За все приложенные тобою труды и неограниченные попечения по моим делам не могу тебе довольно изъяснить мое признание. Ты сам знаешь, колико я чувствительна к заслугам, а твои — отличные, так как и моя к тебе дружба и любовь. Дай Бог тебе здоровья и продолжение сил телесных и душевных».[468]


В конце августа 1783 года князь тяжело заболел. Две недели он лежал при смерти в татарском доме среди зеленых пастбищ Карасубазара и только в середине сентября ему стало лучше. Когда жар отступал, князь выезжал осматривать войска. Когда он наконец перебрался из Крыма в Кременчуг, Екатерина отчитывала его: «Ты не умеешь быть болен и [...] во время выздоровления никак не бережешься [...] зделай милость, вспомни в нынешнем случае, что здоровье твое в себе какую важность заключает: благо Империи и мою славу добрую. Поберегись, ради самого Бога, не пусти мою прозьбу мимо ушей. Важнейшее предприятие в свете без тебя оборотится ни во что».[469]

После присоединения Крыма, Кубани и Грузии Екатерина констатировала — с самоуверенностью, напоминающей сегодняшним читателям сталинскую: «На зависть Европы я весьма спокойно смотрю: пусть балагурят, а мы дело делаем», — и заверяла его в неизменности своих чувств: «Про меня знай, что я на век к тебе непременна». Чтобы доказать это, она приказала отпустить 100 тысяч рублей «на достройку петербургского твоего нового дома на Литейной улице»: будущего Таврического дворца.[470]

Потемкин знал, что ногайские орды всегда будут создавать нестабильность на Кубани, и, предвосхищая переселения, которые будут производить правители СССР через полтора века, решил перегнать кочевников в приволжские и приуральские степи. Возможно, подстрекаемые Шагин-Гиреем, который тайно перебрался на Тамань, всего через месяц после присяги ногайцы перерезали пророссийски настроенных мурз. Суворов не стал медлить, подготовил сложную операцию и 1 октября перебил цвет ногайской конницы в урочище Керменчик.

Русский посланник в Константинополе Яков Булгаков, ведя переговоры о торговом трактате и наблюдая за реакцией Османов на последние события, сообщал, что «о Крыме спорить не будут, ежели не воспоследует какого нового обстоятельства со стороны Европы».[471] Но Европа была занята другим: только что, 23 августа (3 сентября), в Версале был подписан мирный договор между Англией и Соединенными Штатами и их союзниками. Правда, Пруссия и Франция попытались организовать отпор российской экспансии на юге, и в конце сентября Екатерина ждала, что турки «с час на час» объявят войну, однако благодаря тому, что Иосиф твердо заявил о своей поддержке России, война за Крым не состоялась. Австрийский император очень высоко оценивал деяния Потемкина: «Я прекрасно знаю, как нелегко найти таких прекрасных и преданных слуг и как редко случается, чтобы они нас понимали», — писал Иосиф Екатерине 12 ноября.[472]

28 декабря 1783 года Булгаков подписал Айналикавакское соглашение, в котором турки признали окончательную потерю Крыма.

Екатерина ждала Потемкина в Петербург: «Дай Боже, чтоб ты скорее выздоровел и сюда возвратился. Ей, ей, я без тебя, как без рук весьма часто». Он отвечал: «Матушка Государыня! Я час от часу благодаря Бога лутче теперь [...] совсем оправясь, поеду к моей матушке родной на малое время».[473]

Но, вернувшись в Петербург в конце ноября 1783 года, Потемкин наткнулся на стену злобной ненависти. Его в очередной раз попытались дискредитировать: императрице донесли, что вспышка чумы вызвана небрежением Потемкина, а она после московского чумного бунта 1771 года относилась к подобным материям весьма щепетильно. Кроме того, говорили, что итальянские колонисты, прибывшие осваивать южные степи, погибли, потому что для них не подготовили жилье. Оба обвинения были ложью; особенно жестоко Потемкин сражался с эпидемией, и, более того, именно благодаря его усилиям чума была остановлена. По словам Безбородко, интригу направлял морской министр Иван Чернышев, имевший все причины быть недовольным светлейшим: тот строил на Черном море собственный флот, неподвластный Морской коллегии. К антипотемкинской партии подключились и вернувшаяся из дальних странствий княгиня Дашкова, и даже юный фаворит Ланской. В итоге Потемкин, добившийся феноменальных успехов, оказался вынужденным оправдываться.[474]

Он перестал бывать у Екатерины. Миллионная улица, по которой, в периоды пребывания светлейшего в столице, невозможно было проехать из-за карет гостей и толп просителей, теперь опустела. Враги князя торжествовали.


2 февраля 1784 года светлейший проснулся поздно, как обычно. Камердинер положил на стол у его кровати конверт с императорской печатью. Императрица, встававшая в 7 утра, распорядилась не будить князя. Потемкин прочел письмо и позвал своего секретаря, Василия Попова. «Читай!» — приказал он ему. Прочитав, Попов выбежал в комнату перед спальней и сказал дежурившему там адъютанту Льву Энгельгардту: «Идите поздравлять князя фельдмаршалом».

Его светлость встал с постели, надел мундирную шинель, повязал на шею розовый платок и пошел к императрице. Екатерина назначила его президентом Военной коллегии, наименовала Крым Таврической губернией и присоединила ее к подвластной Потемкину Новороссии. «Не прошло еще двух часов, как уже все комнаты его были наполнены, и Миллионная снова заперлась экипажами; те самые, которые более ему оказывали холодности, те самые более перед ним пресмыкались». 10 февраля Екатерина обедала в его покоях в Шепелевском дворце.[475]

Теперь Потемкин пожелал собственными глазами увидеть Константинополь. «Что если я из Крыма на судне приеду к Вам в гости? — писал он русскому послу в Турции Булгакову. — Я без шуток хочу знать, можно ли сие сделать?» Желание Потемкина было не только романтическим порывом. Конечно, он жаждал увидеть Царьград, но главной его заботой было обустройство южной России, а для этого он нуждался в мире с Портой. Возможно, он хотел лично договориться об этом с султаном. Булгаков, надо полагать, содрогнулся от мысли о таком вояже. 15 марта он ответил Потемкину, что, хотя того почитают в Турции русским великим визирем, организовать подобный визит чрезвычайно затруднительно.[476] Константинополя Потемкин так и не увидел, но судьба вела его на юг. Отныне он собирался «первые четыре или пять месяцев года всегда проживать в своих наместничествах».[477] В середине марта 1784 года князь снова уехал из Петербурга. Надо было спускать на воду корабли, строить города, основывать царства.


Загрузка...