— Сдается мне, иным людям случается попадать в места похуже, — заметил Барнард в конце первой недели, и это, несомненно, был один из тех выводов, которые они все для себя сделали. К этому времени все четверо погрузились в своего рода повседневную рутину, а Чанг способствовал тому, что скучали они не больше, чем во время отпуска, проводимого по заранее составленному расписанию. Все они приспособились к климату и сочли его вполне благоприятным для здоровья, если избегать тяжелых нагрузок. Они усвоили, что дни здесь теплые, а ночи холодные, что монастырь почти полностью укрыт от ветров, что лавины скатывались с Каракала чаще всего около полудня, что в долине выращивался хороший сорт табака, что некоторые блюда и напитки были лучше, чем другие, и что каждый из них имел свои вкусы и предпочтения.
Друг к другу они относились, словно четыре новых ученика в школе, в которой, кроме них самих, по какой-то таинственной причине вообще никого больше нет. Чанг был неутомим в своих стараниях сгладить все острые углы. Он служил им экскурсоводом, предлагал, чем заняться, советовал, что почитать, за столом, если вдруг смолкал общий разговор, он занимал их своей медленной речью с тщательно подобранными словами. И чтобы ни происходило, он всегда был благосклонен, учтив и находчив.
Разграничительная линия между сведениями, предоставлявшимися охотно, и теми, запросы о которых вежливо отклонялись, обозначалась столь четко, что это уже не вызывало недовольства. Разве лишь у Мэлинсона, когда на него находило. Конвэй это с удовольствием отметил и присоединил к мысленному списку наблюдений.
Барнард поддразнивал китайца в манере и традициях ротарианцев Среднего Запада.
— Знаете, Чанг, это чертовски никудышный отель. Неужели сюда никогда не доставляют газет? Я бы отдал все книги вашей библиотеки за сегодняшний номер «Геральд трибюн».
Чанг всегда отвечал серьезно, хотя это вовсе не означало, что он всерьез воспринимает каждый обращенный к нему вопрос.
— У нас, мистер Барнард, имеется подшивка «Таймс» за все время ее издания, кроме нескольких последних лет. Но с сожалением должен сказать, что речь идет только о лондонской «Таймс».
Конвэй с радостью обнаружил, что долина не была местом, лежавшим за пределами досягаемости, хотя трудности спуска делали невозможным посещение ее без провожатых. Вместе с Чангом они провели целый день среди зелени, которая так живописно смотрелась со скалы, и по крайней мере для Конвэя эта прогулка представляла захватывающий интерес. Они сидели в бамбуковых креслах, опасно раскачивавшихся над пропастью, когда их носильщики — один впереди, другой сзади — беззаботно устремились вниз по круто уходившей вниз тропе. Путь этот был не для тех, кто подвержен головокружениям. Но когда наконец они достигли поросшего лесом подножия скалы, все вокруг говорило об одном: здесь лежала земля, осененная высшей благодатью. Ибо долина представляла собой не что иное, как защищенный со всех сторон плодородный райский уголок. Разница высот в несколько тысяч футов позволяла здесь уместиться широкому набору климатических зон — от умеренной до тропиков. Культуры, представленные в необычайном разнообразии, буйно росли в тесном соседстве, притом что ни один крошечный клочок земли не оставался неухоженным. Полоса обрабатываемой земли тянулась, видимо, на дюжину миль в длину, а ширина ее колебалась от одной мили до пяти. Солнечный свет счастливым образом заливал ее в жаркое время дня. И поэтому воздух даже в тени был напоен приятным теплом, несмотря на ледяные ручейки, питавшие почву влагой, — они несли в себе холод таявших снегов. Глядя на отвесную громаду скалы, Конвэй опять подумал о величии этого зрелища и о ни с чем не сравнимой опасности, таившейся в этом пейзаже. Если бы некогда, по чистой случайности не возникла эта преграда, долина была бы озером, постоянно наполняемым окружающими ледниками. А сейчас с гор скатывались только ручейки, и они добавляли воду в резервуары, орошали поля и плантации с такой расчетливостью, будто это делалось по чертежам и планам опытного инженера. Все было устроено на редкость удачно. Но все это сохранялось только при условии, что никакие землетрясения, никакие гигантские оползни не нарушат величавый покой окружающих долину гор.
Но эти смутные страхи по поводу возможного будущего только подчеркивали завораживающую прелесть настоящего. Снова Конвэй был зачарован и покорен изяществом и изобретательностью, окружавшими его в Китае и сделавшими проведенные там годы самым счастливым для него временем. Громады гор вздымались над совершенно не похожим на них миром маленьких лужаек и чистых садиков, раскрашенных чайных домиков по берегам потоков, веселых, словно игрушечных, жилых построек. Местные жители казались ему продуктом очень удачного смешения китайцев и тибетцев. Выглядели они чище и красивее, чем обычные представители обоих народов, и, судя по всему, браки между родственниками, неизбежные в такой замкнутой общине, не причинили им особого ущерба. Они улыбались, проходя мимо покачивавшихся в креслах чужестранцев, а Чангу обязательно говорили два-три добрых слова. Они были доброжелательны, любознательность свою выражали ненавязчиво. Учтивые, беззаботные, они все время занимались нескончаемыми делами, но не разводили вокруг себя никакой суеты. В целом Конвэй решил, что это одна из самых приятных общин, какие когда-либо попадались на его пути, и даже мисс Бринклоу, старательно искавшая признаки языческой скверны, вынуждена была отметить, что внешне все выглядит очень пристойно. Она с облегчением обнаружила, что туземцы полностью одеты. Правда, женщины носили тесно стянутые на лодыжках китайские штаны. А при обследовании буддийского храма мисс Бринклоу, дав волю своему воображению, отыскала несколько предметов, которые с некоторыми сомнениями можно было рассматривать как отголоски фаллического культа. Чанг объяснил, что у этого храма свои ламы, которые, хотя они и «чужие», находятся под нестрогим контролем Шангри-ла. Он сообщил также о существующих дальше в долине храмах последователей таоизма и конфуцианства.
— У драгоценного камня не одна грань, — сказал китаец. — И возможно, каждая религия является умеренно истинной.
— Согласен, — горячо откликнулся Барнард. — Я никогда не понимал распрей между сектами. Чанг, вы философ, я должен запомнить это ваше высказывание: «Каждая религия является умеренно истинной». Видать, там, наверху, мудрые ребята собрались, раз такое выдумали. И вы правы, совершенно в этом уверен.
— Но сами мы, — задумчиво ответил Чанг, — лишь умеренно верим в это.
Мисс Бринклоу не могла отвлекаться на подобные речи. Они для нее являлись только свидетельствами лени. Во всяком случае, ее волновали собственные мысли.
— Когда я вернусь, — говорила она, поджав губы, — я попрошу мое общество послать сюда миссию. И если станут ворчать насчет расходов, я намерена вытрясать им душу, пока не согласятся.
Конечно, это было проявлением здорового духа, и даже Мэлинсон, как ни мало он симпатизировал миссионерам за границей, не мог ее не поддержать.
— Им следует послать вас, — согласился он. — Конечно, если вам нравятся места, подобные этому.
— Едва ли может идти речь о том, нравится или не нравится, — возразила мисс Бринклоу. — Разумеется, само место не нравится. Но тут вопрос в осознании своего долга.
— Мне кажется, — сказал Конвэй, — будь я миссионером, я предпочел бы это место многим другим.
— В таком случае, — отрезала мисс Бринклоу, — ваш выбор очевидным образом утратил бы качество какой-либо заслуги.
— Я не думал о своих заслугах.
— Тем прискорбнее. Нет никакой добродетели в вашей работе, если вам нравится ее делать. Полюбуйтесь на здешних людей!
— Все они кажутся очень счастливыми.
— Вот именно, — ответила она с некоторым ожесточением. И добавила: — В любом случае не вижу, почему бы мне не приступить к делу, начав с изучения языка. Не можете ли снабдить меня учебником, мистер Чанг?
Чанг милостиво согласился:
— Не извольте сомневаться, мадам, с величайшим удовольствием. И с вашего позволения хочу заметить, что это отличная мысль.
Вечером, когда они поднялись в Шангри-ла, Чанг доказал, что и впрямь считает это делом чрезвычайной важности. Мисс Бринклоу поначалу была немного ошеломлена огромным томом, который он ей принес, книгой, составленной неким трудолюбивым немцем в XIX веке. Вероятно, она предполагала получить издание полегче — что-нибудь вроде брошюры под названием «Как это лучше сказать по-тибетски». Но помощь китайца и подбадривающие слова Конвэя позволили ей успешно сделать первые шаги, и вскоре можно было видеть, что она извлекает мрачноватое удовольствие из своих занятий.
Конвэй также нашел для себя много интересного. Помимо, конечно, общей проблемы, которую он поставил себе целью разрешить.
Дни напролет он проводил в библиотеке и музыкальном салоне, подтверждая сложившееся у него впечатление, что ламы были людьми весьма высокой культуры. По крайней мере в подборе книг они придерживались классического вкуса. С Платоном на греческом языке соседствовал Омар Хайям на английском. Ницше располагался рядом с Ньютоном. За Томасом Мором шли Ханна Мор, Томас Мур, Джордж Мур и даже Старый Мур. В целом, по прикидке Конвэя, библиотека насчитывала от двадцати до тридцати тысяч томов. И возникло искушение поразмышлять, каким образом она подбиралась и приобреталась. Он постарался определить время последних поступлений и не нашел ничего более позднего, чем немецкое издание «На Западном фронте без перемен». Чанг сообщил, однако, что есть и другие, более поздние издания, вплоть до книг, вышедших в середине 1930 года, и они, несомненно, со временем появятся на полках. В монастырь они уже прибыли.
— Мы стараемся не отставать от событий, — пояснил Чанг.
— Найдутся люди, которые едва ли будут готовы согласиться с вами, — с улыбкой заметил Конвэй. — Довольно много произошло в мире за минувший год.
— Ничего особо важного, мой дорогой сэр, ничего такого, чего нельзя было бы предвидеть в тысяча девятьсот двадцатом, или того, что нельзя будет лучше понять в сороковом.
— Вас, значит, не интересуют последние сдвиги в развитии мирового кризиса?
— Мне они будут очень интересны — в свой черед.
— Знаете, Чанг, кажется, я начинаю вас понимать. У вас включена не та передача, вот в чем дело. Время имеет для вас совсем не тот смысл, что для большинства людей. В Лондоне я и сам не всегда одержим желанием заполучить свежайшую, час назад вышедшую газету, и подобным же образом вы здесь, в Шангри-ла, не испытываете жгучей потребности заглянуть в номер хотя бы годичной давности. И то и другое кажется мне вполне разумным. Кстати, а когда в последний раз вы принимали здесь посетителей извне?
— Об этом, мистер Конвэй, я, к сожалению, не могу вам сказать.
Это было обычное завершение беседы. И Конвэй воспринимал его с меньшим раздражением, чем иные разговоры в прошлом, которые доставляли ему много мучений как раз по противоположной причине: они вопреки всем его стараниям никогда не приходили к завершению. Чанг по мере учащения их встреч нравился ему все больше. Но поражало, что пока он оставался чуть ли не единственным обитателем монастыря, с кем довелось пообщаться. Даже если предположить, будто сами ламы недосягаемы, разве, кроме Чанга, не было здесь других готовившихся к посвящению?
Да, конечно, еще маленькая маньчжурка. Он встречал ее иногда в музыкальном салоне, но она не знала английского языка, а он все еще не хотел обнаруживать свое знание китайского. Он не мог с точностью определить, играет она себе в удовольствие или занимается совершенствованием своего искусства. Ее игра и все поведение были изысканно правильными, выбор пьес никогда не выходил за пределы установившегося круга — Бах, Корелли, Скарлатти и изредка Моцарт. Она предпочитала клавесин, но когда Конвэй садился за фортепиано, она слушала серьезно, с видом покорного одобрения. Невозможно было вообразить, о чем она думает, трудно оказалось даже угадать ее возраст. Он предавался сомнениям, перевалило ей за тридцать или нет еще и тринадцати. И все же странным образом ни одно из этих предположений нельзя было опровергнуть как совершенно невероятное.
Мэлинсон, который иногда, не найдя себе иного занятия, приходил послушать музыку, считал, будто здесь таится большая загадка.
— Не могу понять, что она тут делает, — не раз говорил он Конвэю. — Вся эта канитель с ламами может быть по нраву какому-нибудь старикану вроде Чанга, но чем привлекательна для юной девушки? Интересно, сколько времени она здесь проторчала?
— Меня это тоже занимает, но это одна из тех загадок, о которой нам, наверное, не скажут.
— Вы думаете, ей здесь нравится?
— Должен заметить, она не выглядит недовольной.
— По ее виду не скажешь, что у нее вообще есть какие-нибудь чувства, коль на то пошло. Она больше похожа на игрушку из слоновой кости, чем на живое существо.
— Во всяком случае, если игрушка, то очаровательная.
— Ну, в некоторой мере.
Конвэй улыбнулся:
— В весьма изрядной, Мэлинсон, если как следует присмотреться. В конце концов, игрушка из слоновой кости прекрасно держится на публике, со вкусом одевается, обладает привлекательной внешностью, хорошо управляется с клавесином и передвигается по комнате, не путая ее с хоккейным полем. В Западной Европе, если мне не изменяет память, в наличии имеется множество женщин, лишенных этих качеств.
— Вы ужасно цинично относитесь к женщинам, Конвэй.
Конвэй привык к такому обвинению. Ему мало приходилось общаться с представительницами прекрасного пола. В Индии во время выпадавших ему порой отпусков, которые он проводил на горных курортах, обзавестись репутацией циника было так же просто, как и любой другой. Сказать по правде, ему несколько раз случалось заводить чудесную дружбу с женщинами, которые, сделай он предложение, рады были бы выйти за него замуж. Но предложений он не делал. Однажды зашло так далеко, что в «Морнинг пост» чуть было не появилось объявление о помолвке, но девушка не хотела жить в Пекине, а он не хотел жить в престижном Танбридж-Уэлсе, и это разногласие не удалось преодолеть. В той мере, в какой у него вообще был опыт общения с женщинами, весь этот опыт оставался приблизительным, противоречивым и недостаточным для четких выводов. Но при всем том циничного отношения к женщинам у него не было.
Он сказал смеясь:
— Мне тридцать семь, тебе двадцать четыре. К тому все и сводится.
Помолчав, Мэлинсон неожиданно спросил:
— Да, кстати, как вы думаете, сколько Чангу лет?
— Может быть сколько угодно, — легко ответил Конвэй. — От сорока девяти до ста сорока девяти.
В распоряжение гостей поступала, однако, и куда более надежная информация. Порой их любознательность оставалась неудовлетворенной, и это как бы смазывало значение обширнейших сведений, каковые Чанг всегда готов был предложить их вниманию.
Не было, например, никаких тайн в отношении нравов и обычаев жителей долины, и Конвэй с интересом вел на эту тему беседы, которых хватило бы для создания вполне достойной диссертации. Ему, человеку, изучающему явления общественной жизни, особенно хотелось понять местную систему управления. При ближайшем рассмотрении складывалось впечатление, что это свободная и гибкая автократия с центром в монастыре, правящим благожелательно и выказывающим свою власть почти незаметно. Действовала подобная система с явным успехом, это подтверждалось при каждом очередном спуске в долину. Конвэй был поражен, когда осознал, что составляло опору права и порядка. Он не видел ни солдат, ни полицейских. Но ведь должны же существовать какие-то способы воздействия на нарушителей? Чанг сообщил, что преступления бывают крайне редко. Во-первых, так как к их числу принято относить только очень серьезные проступки, а во-вторых, потому что каждый в достатке имеет все нужное в пределах его разумных потребностей. На крайний случай слуги монастырских лам наделены властью изгонять правонарушителей из долины. Но такая мера, почитаемая за строгое, жестокое наказание, применяется редко. Главное же, на чем держится система правления Голубой Луны, — это усвоение людьми правил поведения. Некоторые вещи здесь просто нельзя делать, и не посчитавшийся с этим запретом человек неизбежно станет изгоем.
— Вы, англичане, внушаете в государственных школах те же представления, — сказал Чанг. — Но боюсь, у вас другой набор того, что нельзя делать. Обитатели нашей долины, например, относят сюда негостеприимство к странникам, ожесточение в споре, попытки получить преимущество перед другими. Для них непостижимо, как можно испытывать удовольствие от того, что ваши английские учителя называют игрой, воспроизводящей обстановку поля боя. Даже мысль об этом показалась бы им варварской и даже сознательной попыткой возбудить самые низменные инстинкты.
Конвэй спросил о спорах из-за женщин. Неужели их не бывает?
— Очень редко. Ибо не сочтено благопристойным взять женщину, которая нравится другому мужчине.
— Предположим, кто-то так сильно жаждет обладать ею, что ему уже наплевать на благопристойность?
— Тогда, мой дорогой сэр, со стороны того, другого, будет благопристойным уступить ее. Но еще потребуется и согласие самой женщины. Вы бы удивились, Конвэй, узнав, как успешно помогает решению этих проблем небольшая доза обоюдного доброжелательства.
При посещении долины Конвэй и впрямь обнаруживал там дух взаимопонимания, который доставлял ему большую радость, так как он знал: из всех искусств самым далеким от совершенства остается искусство управления. Однако в ответ на одно его одобрительное замечание Чанг ответил:
— Мы, видите ли, стоим на том, что совершенства в управлении можно достичь, если поменьше управлять.
— Но у вас нет никаких демократических механизмов — выборов и всего такого?
— О, действительно, нет. Наши люди были бы потрясены, если бы им предложили: такую-то политику надо принять, потому что она полностью правильная, а другую отвергнуть как совершенно негодную.
Конвэй улыбнулся. Такой подход к делу показался ему на удивление привлекательным.
Тем временем мисс Бринклоу находила особое удовольствие в изучении тибетского языка, Мэлинсон раздражался и ворчал, а Барнард сохранял душевное равновесие, подлинное или поддельное, но в любом случае вызывающее восхищение.
— Если честно, — говорил Мэлинсон, — веселое настроение этого господина скоро начнет действовать мне на нервы. Могу оценить его оптимизм, но эти его вечные прибаутки становятся невыносимыми. За ним надо приглядывать, а то он сядет нам на шею.
Раз-другой Конвэй уже и сам с удивлением замечал; как легко американец осваивается в новой обстановке. Мэлинсону он отвечал:
— Разве нам не повезло, что он так хорошо умеет приспособиться?
— Лично я нахожу это чертовски странным. Что вы о нем знаете, Конвэй? Ну, кто он такой и прочее?
— Немногим больше, чем знаешь ты. Как я понял, он явился из Персии и предположительно занимался поисками нефти. Уже в начале эвакуации проявилось его легкое отношение к жизни. Мне больших трудов стоило уговорить его лететь вместе с нами. Он согласился, только когда я сказал, что американский паспорт не остановит пулю.
— Кстати, а вы хоть раз видели его паспорт?
— Вероятно, видел. Не помню. А что?
Мэлинсон засмеялся.
— Боюсь, вы сочтете, будто я не совсем четко соблюдаю правило не совать нос в чужие дела. А почему бы и нет? За два месяца в этой дыре должны раскрыться все наши тайны. Если они существуют. Поверьте, это я узнал совершенно случайно, никому не сказал ни слова. Не собирался говорить и вам, но раз уж зашел разговор, пожалуй, могу и поделиться.
— Да, разумеется, но хотел бы знать, что ты имеешь в виду.
— Только одно. Барнард передвигается по миру с подложным паспортом, и он никакой не Барнард.
Конвэй поднял брови, выражая любопытство, не проявив ровным счетом никакого беспокойства. Если Барнард вызывал у него хоть какие-нибудь чувства, то скорее всего это была общая симпатия. И уж никак Конвэй не мог серьезно размышлять о том, кто такой Барнард, что он представляет собой в действительности.
— Ну и кто же он такой, по-твоему?
— Это Чалмерс Брайант.
— Черт побери! Как ты к этому пришел?
— Сегодня утром он обронил записную книжку, а Чанг нашел ее и отдал мне, думая, будто она моя. Мне сразу бросилось в глаза, что она набита газетными вырезками. Некоторые вываливались, пока я вертел ее в руках. Ну и признаюсь, я в них заглянул. В конце концов, газетные вырезки — это не личные записи, по крайней мере считается, что нет. Всюду речь шла о Брайанте и о его поисках, а на одной была фотография — одно лицо с Барнардом, если не считать усов.
— Ты сказал о своем открытии самому Барнарду?
— Нет, я просто вернул ему его собственность без комментариев.
— Итак, твои выводы построены на том, что ты обнаружил сходство Барнарда с газетной фотографией?
— Ну, пока да.
— Не думаю, что этого мне хватило бы для приговора. Конечно, я не исключаю твою правоту. То есть не отвергаю возможность, будто он действительно Брайант. Если так, то этим можно во многом объяснить его удовольствие от пребывания здесь. Едва ли он смог бы отыскать лучшее место, чтобы скрыться.
Мэлинсон казался немного разочарованным такой спокойной реакцией на новость, которую он, как это было очевидно, считал потрясающей.
— Ну и что же вы собираетесь предпринять по этому поводу? — спросил он.
Конвэй минуту подумал и ответил:
— Ничего в голову не приходит. Наверное, и делать ничего не надо. И что вообще-то можно сделать?
— Но ведь, мать честная, если это Брайант…
— Мой дорогой Мэлинсон, будь он даже императором Нероном, это не имело бы никакого для нас значения — при сложившихся обстоятельствах! Святой или разбойник, мы должны сохранять по возможности наилучшие отношения друг с другом, и я не вижу, как мы можем помочь делу, если начнем кого-то преследовать. Конечно, если бы я заподозрил что-то там, в Баскуле, я бы связался с Дели и все выяснил — это мой служебный долг. Но сейчас, думаю, мне позволительно считать, будто я нахожусь не при исполнении служебных обязанностей.
— А не думаете ли вы, что делаете себе довольно-таки большое послабление?
— Послабление или нет, мне все равно. Главное, все должно соответствовать здравому смыслу.
— Кажется, вы мне советуете забыть о моем открытии?
— Забыть ты, наверное, не сможешь. Но убежден: каждый из нас должен сам решать, что делать. И заботиться не о Барнарде, или Брайанте, или как его там еще, а о том, как избежать дьявольски неловкого положения, когда мы отсюда выберемся.
— Хотите сказать, мы должны позволить ему смыться?
— Ну, я бы сказал чуть иначе. Удовольствие поймать его мы должны предоставить кому-нибудь другому. Когда ты провел несколько месяцев в тесном общении с человеком, не очень-то уместно требовать для него наручники.
— Не думаю, что я согласен. Этот человек всего-навсего крупный ворюга. Я знаю многих людей, которые лишились денег по его вине.
Конвэй пожал плечами. Он восхищался черно-белым мировосприятием Мэлинсона. Мораль, прививаемая государственной школой, может быть, и грубовата, но по крайней мере она не оставляет места для сомнений. Если человек преступил закон, то долг каждого передать его в руки правосудия. При том всегдашнем убеждении, что речь идет о законе, который непозволительно нарушать. А закон, касающийся чеков, акций и балансовых счетов, несомненно, из этого разряда. Брайант его преступил, и, хотя Конвэй не имел особого желания вникать в суть дела, у него создалось впечатление, будто правонарушение было достаточно серьезным. Единственная вещь, которую он знал, — это то, что крах огромной корпорации Брайанта в Нью-Йорке обернулся потерей примерно сотни миллионов долларов, — рекордное событие даже в мире, изобилующем рекордами. Каким-то способом — каким именно, Конвэй не понимал, поскольку не был финансовым экспертом, — Брайант попытался затеять спасительную для себя игру на Уолл-стрит, в итоге чего и последовал ордер на его арест. Он бежал в Европу, и в полдюжины стран были направлены требования о его выдаче.
В конце концов Конвэй сказал:
— Ладно, если последуешь моему совету, ничего никому говорить не станешь. И не ради него, а ради нас самих. А вообще-то можешь поступать как угодно. Только не забывай, этот человек может все-таки оказаться не тем, за кого ты его принимаешь.
Но то был именно Брайант, что и обнаружилось вечером после ужина. Чанг удалился, мисс Бринклоу углубилась в тибетскую грамматику, а трое мужчин сидели тесным кружком с кофе и сигарами. За едой разговор не прекращался благодаря такту и общительности китайца. Теперь, в его отсутствие, установилось довольно-таки неприятное молчание. У Барнарда вдруг иссяк запас шуток. Конвэй понял, что Мэлинсон не в силах обращаться с американцем так, словно ничего не произошло. А Барнард проницательно почувствовал: что-то случилось.
Неожиданно американец отбросил прочь сигару.
— Полагаю, всем вам известно, кто я такой, — сказал он.
Мэлинсон покраснел, как красна девица, но Конвэй ответил обычным спокойным голосом:
— Да, Мэлинсон и я считаем, что нам это известно.
— Чертовски неосторожно было с моей стороны разбросать эти вырезки.
— Все мы иногда бываем неосторожными.
— Ну, вы, как посмотрю, приняли это довольно спокойно. Уже неплохо.
Снова наступило молчание, прерванное через некоторое время пронзительным голосом мисс Бринклоу:
— А я, уверяю вас, не знаю, кто вы такой, мистер Барнард, хотя должна сказать, все время догадывалась, что вы путешествуете инкогнито. — Все вопросительно посмотрели на нее, и она продолжила: — Помню, когда мистер Конвэй сказал о появлении наших имен в газетах, вы заметили, будто вас это не трогает. И тогда я подумала, что, наверное, Барнард — это не настоящее ваше имя.
Тот, медленно расплываясь в улыбке, зажег новую сигару.
— Мадам, — произнес он наконец, — вы не только проницательный детектив, но еще и удачно нашли точное слово для определения моего нынешнего положения. Я путешествую инкогнито. Вы так сказали, и вы предельно правы. Насчет вас, ребята, я в определенном смысле не жалею, что вы меня разоблачили. Пока никто из вас ничего не подозревал, все шло своим чередом. Но, учитывая, каково нам приходится, теперь с моей стороны было бы не очень-то по-товарищески пудрить вам мозги. Вы, друзья, всегда так милы со мной, и я не хочу стать источником неприятностей. Хорошо это или плохо, но в течение какого-то времени нам предстоит быть вместе и по возможности помогать друг другу. А что потом, это, полагаю, мы можем оставить — пусть улаживается ходом последующих событий.
Все это показалось Конвэю на редкость здравым, поэтому он посмотрел на Барнарда со значительно возросшим интересом и даже в какой-то мере с искренним одобрением. Забавно было думать об этом тяжелом, плотном, по-отечески доброжелательном человеке как о крупнейшем мошеннике в мире. Гораздо больше он напоминал того, кто при некотором дополнительном образовании мог бы оказаться уважаемым директором начальной школы. При всей его жизнерадостности на нем лежала печать недавних тревог и забот. Но это не означало, что сама жизнерадостность вымученна. Очевидно, он был именно таким, каким казался, как говорят, «добрым малым». По природе ягненок и лишь по профессии акула.
Конвэй сказал:
— Да, так будет лучше всего, не сомневаюсь.
Тогда Барнард рассмеялся, словно в его хранилищах оставалось еще много веселья, которое он лишь теперь мог пустить в ход.
— Боже, до чего же забавно! — воскликнул он, вытягиваясь в кресле. — Я имею в виду свою проклятую историю. Через всю Европу, потом в Турцию, в Персию и вплоть до этого завалящего городишки! Полиция все время наступает на пятки, понимаете ли. В Вене они чуть меня не сцапали! Когда за вами охотятся, это поначалу изрядно возбуждает, но потом начинает немного выводить из себя. Впрочем, в Баскуле у меня получился неплохой отдых. Я думал, мятеж надежно меня укроет.
— И укрыл бы, — подтвердил Конвэй с легкой улыбкой. — Только не от пуль.
— Да, и под конец это начало меня тревожить. Должен вам сказать: выбор оказался тяжеленным — остаться в Баскуле и получить дырку в голове или согласиться на путешествие в самолете, принадлежавшем вашему правительству, и вложить руки в браслеты, поджидающие тебя при посадке. Не сказал бы, что я горел желанием принять любой из этих вариантов.
— И впрямь не горели, я помню.
Барнард снова рассмеялся:
— Да, так оно и было. И можете теперь сами догадаться, что когда все перевернулось и судьба зашвырнула сюда, это не вызвало у меня больших переживаний. Это первоклассное приключение и, с моей точки зрения, лучший выход в моей ситуации. Не люблю жаловаться, когда у меня все хорошо.
Улыбка Конвэя стала совсем сердечной.
— Очень разумный взгляд на вещи, хотя, думаю, вы старались несколько больше, чем следовало. Все мы удивились, почему это вы такой довольный.
— Да, но я и был доволен. Это неплохое место, когда к нему привыкаешь. Воздух поначалу немного колючий, но нельзя же все сразу. Тут мило, тихо — не всегда так бывает. Каждую осень я езжу на Палм-Бич, на курорт, но в тех местах такого вы не получите. Как ни крутитесь, там властвует тот же рэкет. Но здесь я получаю именно то, что доктор прописал, и, ей-ей, здорово себя чувствую. Диета, какая нужна. Глядеть на телеграфную ленту не надо. А мой брокер уж точно не позвонит.
— Наверное, он позвонил бы, если б мог.
— Факт. Нужно расхлебывать страшную кашу, и я это знаю.
Он сказал это так просто, что Конвэй не удержался и заметил:
— Не могу причислить себя к знатокам так называемых больших финансов.
Это была подсказка, и американец откликнулся на нее без малейшего сопротивления.
— Большие финансы, — заметил он, — это по преимуществу большая чепуха.
— Мне это часто приходило в голову.
— Смотрите, Конвэй, вот как я вам это изображу. Ты делаешь только то, что делал годами и что делал и другие, и вдруг рынок поворачивается против тебя. Ты тут бессилен. Но напрягаешься и ждешь поворота к лучшему. А этот поворот почему-то не наступает, как всегда раньше. И ты уже потерял десяток миллионов долларов, когда вдруг читаешь в газете, что, по мнению одного шведского профессора, приближается конец света. Теперь я вас спрашиваю, это помогает восстановлению рынка? Конечно, тебя еще немножко тюкает, но ты все равно ничего предпринять не можешь. Так оно и идет, пока не являются полицейские. Я их ждать не стал.
— Вы утверждаете, это было лишь невезение?
— Ну конечно же. Я располагал большими средствами.
— Вы также распоряжались чужим и деньгами, — резко вставил Мэлинсон.
— Да, разумеется. А почему? Так как все они хотели получить кое-что даром, и им недоставало ума сделать деньги самим.
— Не так. Это потому, что они вам доверяли и полагали, их деньги не пропадут.
— Нет, в безопасности деньги не были. Не могли быть. Безопасности вообще не существует, и те, кто думает иначе, уподобляются наивным дурачкам, которые под зонтиком ищут защиту от тайфуна.
Конвэй примирительно сказал:
— Ну, мы все готовы признать, что совладать с тайфуном вам не по силам.
— Я даже и не пытался ему противостоять. Толку было бы столько же, что и от наших попыток изменить течение событий после вылета из Баскула. Сходство положений поразило меня, когда там, в самолете, я видел, как вы сохраняете нерушимое спокойствие, а вот Мэлинсон трепыхался. Вы знали, что ничего не можете изменить, а потому вам было наплевать. Как и мне — когда рухнула моя фирма.
— Ерунда! — закричал Мэлинсон. — Каждый может быть честным человеком. Главное, играть по правилам.
— Что чертовски трудно делать, когда вся игра разлетается на куски. К тому же ни одна живая душа на всем белом свете не знает, что это за правила. Все профессора Гарварда и Йеля не смогут вам сказать, в чем они состоят.
Мэлинсон ответил довольно печально:
— Я имею в виду несколько совсем простых правил обыденного поведения.
Конвэй поспешил вмешаться:
— Лучше нам не вдаваться в споры. Я нисколько не возражаю против сравнения ваших дел с моими. Несомненно, в последнее время все мы находимся в слепом полете — в буквальном и переносном смысле. Но сейчас мы здесь. Это существенно. И я согласен, что у нас могло бы оказаться больше поводов для недовольства. Занятно, если подумать: из четырех человек, выбранных наугад и перенесенных на тысячу миль, трое способны найти себе некоторое утешение в этой передряге. Мисс Бринклоу рада, что ей выпало обратить в христианскую веру язычников-тибетцев.
— А кто третий, по вашему счету? — встрял Мэлинсон. — Не я, надеюсь?
— Третьим я посчитал себя, — ответил Конвэй. — И обо мне сказ самый простой — мне здесь нравится, только и всего.
Действительно, несколько позже, отправившись на ставшую уже привычной одинокую вечернюю прогулку по террасе мимо затянутого лотосом пруда, он испытал физическое и умственное умиротворение. Он сказал совершеннейшую правду: ему нравилось быть в Шангри-ла. Ее атмосфера успокаивала, а таинственность возбуждала. В целом же возникало чувство удовлетворения. В течение нескольких дней он постепенно, на ощупь приближался к удивительному выводу относительно монастыря и его обитателей. Его мозг был занят этим, пребывая в то же время в невозмутимом спокойствии. Так математик решает замысловатую задачу — она его беспокоит, но отвлеченно.
Что до Брайанта, которого он решил и про себя, и в лицо по-прежнему называть Барнардом, вопрос о его деяниях и о самой его личности сразу же ушел в тень. Осталась только фраза: «Вся игра разлетается на куски». Конвэй поймал себя на том, что постоянно повторяет ее и придает большее значение, чем сам американец. Он услышал в ней истину, выходящую далеко за пределы управления американскими банками и холдингами. Она относилась и к Баскулу, и к Дели, и к Лондону, к войне и строительству империи, консульствам, торговым концессиям и званым обедам в резиденции губернатора. Все это соединялось в воспоминаниях о прошлом мире. Крах Барнарда, возможно, оказался более драматичным, чем его собственный. Вся игра, несомненно, разлетелась на куски, но, к счастью, в иных случаях игроков не привлекали к ответу за то, что они не сумели сберечь остатки прежнего достояния. В этом отношении финансистам приходится хуже.
Но здесь, в Шангри-ла, царил глубокий покой. В безлунном небе ярко горели звезды, и бледная голубая вуаль лежала на склонах Каракала. Конвэй подумал, что, если в связи с какой-то переменой планов носильщики из внешнего мира появятся здесь немедленно, он не очень обрадуется. Равно как и Барнард, размышлял он улыбаясь. Занятно это было, право. И вдруг он понял, что Барнард ему по-прежнему нравится, иначе бы не пришли эти мысли. Как-то получилось, что сто миллионов долларов — слишком большие деньги, чтобы за их потерю отправлять человека за решетку. Проще было бы, укради он всего-навсего часы. И в конце концов, как это можно потерять сто миллионов? Разве только в том смысле, в каком некий министр кабинета может, надувшись, объявить, что ему «вручили Индию».
И опять он задумался о том времени, когда покинет Шангри-ла. Он представил себе долгое, изнурительное путешествие и потом момент прибытия в бунгало какого-нибудь плантатора в Сиккиме или Балтистане[22] — момент, который, он чувствовал, окажется радостным, но, возможно, и слегка разочаровывающим. Будут первые рукопожатия и первые взаимные представления, первые бокалы на клубных верандах, опаленные солнцем лица, уставившиеся на него с едва скрываемым недоверием. В Дели, конечно, начнутся беседы с вице-королем и чинами гражданской службы, приветствия увенчанных тюрбанами слуг, нескончаемая череда докладов, которые предстоит готовить и отсылать. Возможно, и возвращение в Англию, в Уайтхолл. Палубные забавы на пароходе. Мягкое рукопожатие какого-нибудь заместителя секретаря, интервью газетам, жесткие, насмешливые, возбужденные голоса женщин: «А правда ли, мистер Конвэй, когда вы были в Тибете?..» В одном сомнений не оставалось: его байки позволят в течение целого сезона наслаждаться зваными обедами. Но принесет ли это радость? Он вспомнил фразу, записанную Гордоном[23] в дневнике в последние дни Хартума: «Мне было бы лучше жить, как дервиш, при Махди, чем каждый вечер отправляться на обеды в Лондоне». У Конвэя столь явного отвращения к обедам не возникало. Он только предчувствовал, что рассказывать свою историю в прошедшем времени ему будет очень скучно и немного печально.
Вдруг его раздумья прервал появившийся рядом Чанг.
— Сэр, — начал китаец. И, несколько ускорив свой медленный шепот, объявил: — Я горд выступить в роли человека, который принес важное известие…
«Итак, носильщики все-таки прибыли раньше назначенного времени», — первое, что подумал Конвэй. Удивительно, ведь он только несколько минут назад размышлял об этом. И он почувствовал болезненный укол, к которому был готов.
— Да? — сказал он вопросительно.
Чанг находился в крайней степени взволнованности, насколько это было возможно для него физически.
— Мой дорогой сэр, я поздравляю вас, — продолжал он. — И я счастлив при мысли, что в какой-то мере благодаря мне… После моих усиленных и неоднократных рекомендаций Верховный Лама принял решение. Он хочет видеть вас сейчас же.
Во взгляде Конвэя был вопрос.
— Вы менее собранны, чем обычно, Чанг. Что случилось?
— Верховный Лама послал за вами.
— Это я понял. Но почему столько суеты?
— Потому что это исключительное и беспримерное событие. Даже я, который на этом настаивал, не ожидал. И двух недель не прошло, как вы прибыли. И теперь будете приняты им! Никогда раньше это не происходило так скоро!
— И все же я, знаете ли, не совсем понимаю. Через короткое время мне предстоит увидеть вашего Верховного Ламу — это ясно. Но это означает и что-то еще?
— Да разве этого мало?
Конвэй засмеялся.
— Достаточно, уверяю вас. Не сочтите, что проявляю непочтительность. По правде сказать, сначала мне пришло в голову нечто совсем иное. Но не обращайте внимания, теперь это не важно. Конечно, для меня будет и честью, и удовольствием встретиться с высокочтимым джентльменом. Когда это случится?
— Сейчас. Я послан, чтобы привести вас к нему.
— А не поздновато ли?
— Это не имеет значения. Мой дорогой сэр, скоро вы очень многое поймете. И позвольте дополнительно выразить от себя лично удовольствие, что этот отрезок времени, полный стеснительных недомолвок, теперь заканчивается. Поверьте, мне было неловко многократно отказывать вам в информации, очень неловко. Меня наполняет радостью сознание, что в подобных неприятностях никогда больше не будет нужды.
— Странный вы человек, Чанг, — ответил Конвэй. — Но давайте двигаться. Не беспокойтесь насчет дальнейших объяснений. Я вполне готов, и я ценю ваши любезные заявления. Показывайте дорогу.