Замёрзший повод жжёт ладонь,
Угроз, команд не слышит конь,
И в лужах первый лёд трещит,
Как в очаге огонь.
Даже здесь, в Лангедоке, весенние ночи бывают на удивление холодны. Я забыл перчатки, и сейчас руки так закоченели, что я не могу даже как следует дёрнуть за повод, и мой мерин плетётся неторопливо, предоставленный сам себе. Нет, неправда. Всё я могу. Просто я не хочу спешить, не хочу приезжать на место, не хочу передавать то, что мне поручено передать, и поэтому растираю руки и окоченевшие колени, но не подбираю повод и не даю коню шенкелей. Бывают вести, которые нелегко принести, даже если они тебя не касаются.
Впрочем, дорога здесь такая, что торопиться и в самом деле не стоит. Узкая каменистая тропа вьётся по склону горы, взбираясь к каменному замку на утёсе, и лучше дать волю коню — пусть сам решает, куда поставить ногу. Так что я не тороплюсь.
Но любая дорога рано или поздно кончается. Меня встречают с почётом и ведут сразу же наверх, в башню, в личные покои графа. Ему, в отличие от меня, не терпится выслушать новости. Мы проходим мимо большого зала, и я успеваю увидеть сидящую на возвышении графиню в алом платье, в ореоле золотистых волос, перехваченных тонким обручем, юношу в голубой накидке, с лютней, стоящего у камина, полудюжину гостей за длинным столом, нарядных мальчиков-слуг, снующих с чашами для омовения рук. Графиня тоже видит меня и привстаёт в кресле, но я поспешно делаю ей знак рукой, и она не менее поспешно отводит взор и вновь опускается на подушки.
Граф — мужчина во цвете лет, у него суровое лицо, твёрдый подбородок, осанка бывалого наездника и мозолистые руки настоящего воина. И ещё я не вижу у него никакой магической ауры. Должно быть, он просто Защитник. Защитник существа, которое я видел внизу. И когда я понимаю это, я понимаю также, как трудно мне будет сказать те слова, что я привёз с собой.
— Для меня большая честь приветствовать в своём доме посланника из Тулузы, — говорит он. — Садитесь ближе к огню, вы, верно, устали и продрогли с дороги. Сейчас я велю принести горячего вина.
Он отдаёт распоряжения слуге, и мы остаёмся одни. Граф недовольно хмурится, потом улыбается.
— Прошу вас не судить о всей нашей семье по мне, — говорит он. — Я сознаю, что с моей стороны ужасно неучтиво торопить вас. И всё же я так долго ждал известий из Тулузы. Надеюсь, вы простите мне моё нетерпение.
Что ж, оттягивать дальше нельзя.
— Я привёз вам два известия, — говорю я. — Первое таково: в Лионе и Креси собираются войска. Лионским войском предводительствуют аббат Арно Амори, архиепископ Санса, епископы Отёна, Клермона и Невера, а также герцог Бургундский, графы Невера и Сент-Поля, Монфора и Бар-сюр-сен. Войско в Креси возглавляют архиепископ Бордо, епископы Ажена, Базаса и Каора, а также граф Овернский и виконт де Тюренн. У них под началом около шести тысяч воинов, численность же лионского войска мне неизвестна доподлинно. Они горят желанием очистить Тулузу и Лангедок от катарской ереси, а также покарать сеньоров, которые укрывают еретиков-альбигойцев.
— Чушь! — Граф раздражённо поводит головой. — Мы просвещённые люди и добрые католики. Зачем нам ввязываться в эту свару, что длится уже не первый десяток лет? Может быть, в одной из моих деревень и живут несколько этих, как там они их называют, совершенных, но это дело моих крестьян, а не моё.
— Боюсь, мой господин, что рыцари из Иль-де-Франса придерживаются иного мнения. Они раздражены убийством легата Пьера Кастельно и винят во всём графа Раймонда Тулузского. Кроме того, их, вне всяких сомнений, манят богатства Тулузы и Лангедока. Они намерены привести этот край к повиновению. Монфор — один из лучших полководцев нашего времени. Мне кажется, благоразумно было бы подготовиться к обороне и загодя подумать об отступлении.
— Чушь! — снова говорит граф. — Поверьте мне, мой любезный гость, это старая свара, и она снова кончится ничем. Мой дед присутствовал на диспуте в Ломбере, а отец — на диспуте в Альби. Они выпили немало вина, услышали немало красивых песен, уладили несколько тяжб и договорились о нескольких свадьбах. А до чего там договорились катарские проповедники с папскими легатами, им и дела не было. Бросьте пугать меня вашим Монфором и епископами, лучше скажите мне, каково второе известие.
— Повинуюсь вашей воле, мой господин. Совет Высших Магов Тулузы даёт вам дозволение выступить против Джафрюэ де Палазоля из замка Зелёная Лоза. Ваш иск к нему признан законным и подлежащим удовлетворению. — Это те самые слова, которые мне так не хотелось произносить, и я, будь что будет, осмеливаюсь на неслыханную дерзость и добавляю к посланию Совета Магов Тулузы несколько слов: — Но ради безопасности и благополучия вас и вашей супруги молю вас также подумать о военном союзе против французов.
И я замолкаю. Я не могу сказать: «Мой господин, забудьте о вашей ненависти к соседу и о причинах, вызвавших её. Мой господин, забудьте о вашей чести и добром имени вашей семьи, которые требуют не опускать меч, пока вы не покараете вашего соседа. Мой господин, не затевайте свару с возможным союзником, когда у ваших ворот враг». Только он сам может сказать это себе. А я и так уже сказал слишком много.
Но граф не замечает моей дерзости — он просто не слышит меня:
— Ну наконец-то, дружище! Вы не пожалеете, что доставили эту весть, — я щедро награжу вас. Наконец мои руки развязаны. Этот проклятый мужеложец Палазоль больше не будет позорить наш край! Мы сожжём его заживо, вместе со всеми его любимчиками, а тех, кто попытается бежать, мы вздёрнем на деревьях вокруг его замка или четвертуем!
Полчаса спустя, согретый вином, насытившийся жарким из зайца и одарённый прекрасным плащом на куньем меху, я спускаюсь во двор. Я тороплюсь уехать, что бы там себе ни думал мой мерин. Скоро рассвет, и я не хочу терять времени.
Но когда я прохожу по нижней галерее, графиня снова замечает и даёт мне знак остановиться. Я вхожу в зал и останавливаюсь на пороге, а она спускается с возвышения и идёт ко мне. Пол усыпан тростником, но среди тростинок спрятались сухие стебельки цветов. Когда графиня наступает на них кончиком остроносой вышитой туфельки, они оживают, наполняются соком и раскрывают лепестки.
— Вы уже покидаете нас, господин посланник? — Её голос нежен, как дыхание весны.
— С величайшим сожалением, госпожа моя.
Я кланяюсь и отступаю на шаг назад. Мне очень не хочется, чтобы она подошла слишком близко, чтобы моя способность подавлять магию вступила в свои права, чтобы мимолётное волшебство рассеялось и цветы под её ногами увяли. Не хочется, чтобы она испугалась. Хотя вскоре ей всё равно придётся испугаться, но не сейчас.
— Вы привезли добрые вести моему супругу?
— Не мне об этом судить, госпожа моя.
— И всё же очень жаль, что вы вынуждены уехать так быстро.
— Если бы не клятвы, данные мною ранее, госпожа моя, я почёл бы за величайшую честь остаться здесь и служить вам.
Когда я выезжаю из ворот замка, рассветное солнце бьёт мне прямо в глаза. Несмотря на это, я от души пришпориваю коня. Мне хочется уехать отсюда как можно скорее. Есть вещи, которые ты обязан сделать. Есть вести, которые ты обязан передать. Но когда всё сделано, ты не обязан оставаться и смотреть, что из этого получится, иначе я давно уже превратился бы в соляной столб. Каждому дню — свои заботы. А у меня впереди ещё очень много дней.
Дорога в даль вольна бежать,
Кустам сам Бог велел дрожать.
А мы должны наш путь держать,
Наш путь держать, наш путь держать.
Петербург — холодный город. Мне приходилось бывать за Полярным кругом в самый разгар полярной ночи. Там, конечно, тоже не жарко. Но стоит надеть шубу, и мороз бессилен. Разве что пощиплет щёки и заставит тереть нос. В Петербурге не то. Липкая влажная взвесь, которая вместо воздуха проникает сквозь рукава под одежду и не успокаивается, пока не прохватывает тебя холодом до костей. На улице ноябрь, за окном плюсовая температура, но холод выматывает так, что впору заплакать.
Я возвращаюсь с ночного дежурства. Мой троллейбус ползёт по Невскому в сером рассветном полумраке. С Васильевского — к Лавре, «на Пески», как говорили в позапрошлом веке. Открывая на секунду глаза, я вижу в створе канала Грибоедова Спас на Крови — холодный камень сливается с холодным небом. Мне давно кажется, что в Петербурге дома, особенно старые, в союзе с болотом и против людей.
Я засовываю руки поглубже в рукава, обхватываю ладонями локти и вновь засыпаю. Несколько секунд полной тьмы и забытья. Пробуждаюсь, лишь когда троллейбус сворачивает с перспективы в плотную сеть Советских, бывших Рождественских, улиц. Сквозь ресницы вижу бедный по-осеннему, грязный садик, где некогда стоял на эшафоте Чернышевский. Наконец троллейбус делает широкое кольцо по площади и замирает у дома с башенкой. Приехали.
И всё же я люблю эти утренние часы после дежурства, когда наша огромная коммунальная квартира пустеет и можно почувствовать себя одинокой и свободной — час плескаться в горячей ванне, петь под душем, рассекать по коридору в розовом купальном халатике с тюрбаном из полотенца на голове, не торопясь готовить себе завтрак — греческий салат, гренки, кофе, и всё это без чужих взглядов в спину, без въедливых вопросов, неизбежных ответов, надоевших и всё же необходимых шуточек, разруливания назревающих кухонных разборок. Пустота! Свобода!
Поэтому, когда раздаётся звонок домофона, я от души надеюсь, что это очередной распространитель рекламных листовок — они дальше почтовых ящиков не поднимаются. Или на худой конец какой-нибудь проповедник — этих просто можно не дослушивать до конца. Но всё не так. Я снимаю трубку, и незнакомый мужской голос, задыхаясь, произносит: «Убежище».
Пока он поднимается по лестнице, я успеваю натянуть спортивные штаны и футболку. При этом желудок уже крутит, а во рту появляется знакомый железистый привкус — и это плохо, это очень плохо, у меня было тяжёлое дежурство в больнице, я устала, я хочу кофе и спать и совсем не хочу вписывать у себя очередного беглеца. Но разве у меня есть выбор?
Я открываю дверь. На вид моему гостю лет двадцать семь — тридцать. Бледное лицо с тонкими чертами, светлые волосы, светлые глаза.
— Как вас зовут?
— Андрей. Сомов, Андрей Васильевич. Паспорт… сейчас…
— Паспорт оставьте при себе. Идите за мной.
Я веду его в свои комнаты. Маленькая, та, что всецело принадлежит мне, выглядит довольно обжитой — диван-кровать, книжная полка, маленький телевизор на прикроватном столике, старинный будуарный столик с зеркалом (остался от предыдущей хозяйки комнаты), флакончики с духами, помадой и тушью, коробочки теней, цветы в вазе на холодильнике. Большая комната — собственно Убежище — расположена в башне, поэтому у неё пять стен и три больших окна. Здесь есть только раскладушка с матрасом, она стоит у стены, три стула да большой стол посреди комнаты. Сейчас на нём красуется мой бедный завтрак.
— Ну вот, Андрей, здесь вы будете жить, — говорю я. — Постельное бельё получите позже. Ванная, туалет в конце коридора. А сейчас, если не возражаете, я всё-таки поем. Кофе не предлагаю, уж не взыщите. Даже из вежливости.
— Да, конечно, нет, кофе не надо. — Он садится на раскладушку.
Вид как у пса, которого привезли из деревни в город, — обалделый и покорный. Интересно, как скоро за ним явятся? День сегодня пасмурный, может, и не будут дожидаться сумерек. Хорошо бы, а то вернутся с работы мои соседи, сразу догадаются, что у меня в комнате постоялец, начнутся расспросы, а мне это уже во как надоело.
— Так, Андрей, запомните. Правило номер один для таких, как вы: не кормиться в квартире, где живёт хозяин Убежища. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Даже если будете умирать от голода — ползите на улицу, через два квартала есть пустой дом, там ночуют бомжи, всегда можно поживиться. О своей безопасности во время кормёжки, само собой, вы заботитесь сами. Но если попробуете выпить кого-нибудь здесь, вылетите сию же минуту. И больше того, всему вашему клану будет закрыт доступ в Убежища ближайшие триста лет. Это понятно?
— Да, спасибо, но… я не пью кровь.
Я встаю из-за стола, подхожу к двери в прихожую, распахиваю её и говорю как можно спокойнее:
— Вон!
— Что? Но я…
— Вон! Правило номер ноль: никогда не держать хозяина Убежища за дурака, никогда не пытаться его обмануть. Вы его только что нарушили. Вон!
— Но я… говорю правду.
— Угу, правду? Знаете, где мне эта ваша так называемая правда? Вот здесь. — Я провожу ладонью по горлу. — Думаете, хозяин Убежища не в состоянии распознать вампира? Хотела бы я, чтобы всё было именно так. Потому что пока вы здесь сидите, мне гарантированы и постоянная тошнота, и вкус кошачьей мочи во рту, хоть и не беременна и не пила вчера ни грамма. Так избавьте меня хотя бы от своего вранья.
В глубине души я чувствую жесточайшую обиду. Ну почему выжили именно они? Дело даже не в том, что в двух шагах от моего дома Институт переливания крови, и они там по ночам табунами пасутся. Поскандалят в очереди, порежут друг друга и — бегут в Убежище, опасаясь мести клана. Посидят, отдохнут, дождутся секундантов, договорятся о выкупе — и снова в очередь. Дело в другом — приходят только они. Духи леса, воды, полей давно уснули, я не ощущаю их присутствия последние сто лет, оборотни ютятся в заброшенных деревнях и редко сходятся, чтобы принести потомство. Ещё лет сто, вымрут и они. А эти — пожалуйста, жиреют и процветают. Они даже стали модными. Гламурными и готичными. Не знаю, как там насчёт гламура, а вот готские короли — что Теодорих, что Дезидарий — восстали бы из своих мраморных саркофагов, услышав, как имя их народа мешают с этой грязью, — это уж я вам гарантирую. Ну почему с каждым веком, с каждым новым воплощением моя работа становится всё труднее и омерзительнее?
— Я говорю правду, — упрямо повторяет гость. — Да, вы правы, я вампир, но я не пью кровь. Уже три месяца.
Через пару часов их всех прорывает, и они начинают исповедоваться. Это по-любому, к бабке не ходи. Кто бы ни сидел у меня в Убежище — старый домовой, отказавшийся уступать место молодому, когда в дом перебралась новая семья, волк-оборотень, задравший добычу на чужой территории, водяная дева, которую едва не окрестил чересчур ретивый пастор, — все они, отдохнув и переведя дух, возникают на пороге моей комнаты и, заглядывая в глаза, начинают рассказывать, как дошли до жизни такой. Как будто мне интересно!
Правда, на этот раз мне действительно интересно. Потому что мой гость доказал свои абсурдные заявления делом — я принесла из кухни головку чеснока, протянула ему дольку, и он хоть и морщился, но покорно сжевал. И тогда у меня появилась надежда, настолько тонкая, чистая и безумная, что я даже облекаю её в слова. Правда, когда я пригласила гостя разделить со мной завтрак, он отказался.
— Овощи, сыр, хлеб — это для меня слишком. Я так до рассвета из туалета не выйду. Вегетарианцем мне никогда не бывать. В основном питаюсь слабо прожаренным мясом. Но могу обходиться без живой крови — это уже что-то, не так ли?
— И как же вас угораздило?
— Ну вообще-то это недёшево стоило. К счастью, я в своё время сумел припрятать кое-что из семейных сбережений, вот и потряс копилку. Это генетическая терапия. Слышали про генномодифицированные овощи? Ну вот, я такой овощ. Один мой хороший приятель из Института переливания крови разработал вирус. Точнее, сначала он начал работать над генными модификациями, а потом стал моим хорошим приятелем. Словом, сейчас я заражён вирусом, он внедряется в мои клетки и меняет геном, так что мой желудочно-кишечный тракт начинает вырабатывать те же ферменты, что и у обычных людей. Но на V-инфекцию он не влияет. И… в общем, я то, что я есть. Повышенная чувствительность к прямому солнечному свету, сильная сонливость днём, аллергия на серебро. Но я не пью кровь. Это уже кое-что.
Тогда я не стала спрашивать больше, хоть мне и было любопытно. Знала, через час-другой, когда его немного отпустит, он мне выложит всё в подробностях. И, разумеется, не ошиблась. Я давно уже не ошибаюсь в таких делах. Я пошла к себе, забралась под плед и попробовала уснуть. Разумеется, совершенно без толку, потому что эта подлая живучая надежда уже звенела у меня в ушах комариным звоном: «Неужели-неужели-неужели? Неужели впервые за много тысяч лет кто-то из них наконец понял, что нельзя жить, питаясь чужой кровью, даже если называть это «особой культурой», «ночной охотой» или «иной стороной реальности»? Неужели ему хватило храбрости и упорства, чтобы придумать способ и вернуться сюда, на эту сторону? И неужели (неужели-неужели-неужели?) он сумел добраться невредимым до моего Убежища?»
Тут наш герой и возник на пороге. И начал рассказывать. Без предисловия и, что само собой разумеется, без приглашения. И конечно, не про то, про что мне действительно хотелось услышать, а про свою горькую судьбину. Был он мальчиком из хорошей семьи и родился что-то около 1790 года. Родовое имение под Орлом, матушка, сёстры, качели в саду, рыжий пёс по кличке Верный. Потом, само собой, — Петербург, офицерство, манеж, балы, шпоры, страстное пожатие нежной ручки между второй и третьей кадрилью, котильонная болтовня. Потом была война, был Смоленск, были кочковатое поле, обжигающе-холодная земля, обжигающий свинец где-то под сердцем.
И была Она. Она была славной маркитанткой славной французской армии, звали её Жюли. Она подалась вслед за победоносными войсками, потому что предположила, что в общей суматохе никому не будет интересно, что она будет делать с ранеными, оставшимися на поле боя под покровом ночи. Первое время всё так и было. Однако она была не слишком разборчива, пила кровь и у своих, и у чужих, и солдаты стали что-то подозревать. Тогда она решила удариться в бега, и юный граф Андрей Сомов стал для неё пропуском в новую жизнь. Она утащила его с того холодного поля, где он уже совсем было собрался честно отдать Богу душу, спрятала в разорённой деревне, выходила, выпоила своей кровью, сделала его тем же, кем была сама, охотилась для него, пока он ещё был слаб, и, как ни крути, спасла ему жизнь. Поэтому, когда война закончилась, он увёз её в своё имение, и она стала его «мадамой», его «бариновой барыней», потом они начали переезжать с места на место, чтобы замести следы, а так как след за ними тянулся кровавый и вонючий, то переезжать приходилось довольно часто и выбирать для житья всё более глухие места.
«Это было по-настоящему тяжело, — говорит Андрей. — Возможно, вы слышали о селе Старый Мултан и про того нищего — кажется, его фамилия была Матюнин. Одиннадцать крестьян-вотяков обвинили в ритуальном жертвоприношении. Некий вятский священник даже выступил в печати с якобы собранными им доказательствами распространённых человеческих жертвоприношений у вотяков. «Московские ведомости», «Новое время» и другие издания, занимавшиеся травлей инородцев вообще, тут же принялись раздувать эту историю. Было невыносимо стыдно читать всё это да ещё обсуждать с важным видом где-нибудь на балу у генерал-губернатора. И ещё эта шестилетняя грузинская девочка, в её смерти обвинили евреев. Это было действительно тяжело, отвратительно тяжело. Юлия воспринимала это проще, но, в конце концов, это была не её земля, не её соплеменники, да и жила она уже достаточно долго такой жизнью, чтобы привыкнуть ко всему. И всё же я ещё тогда решил, что так не может продолжаться всю мою жизнь.
Потом в годы революции уехали из Крыма на одном из последних пароходов. Поселились во Франции, снова много странствовали, после реформ Горбачёва вернулись в Россию, осели в Петербурге».
И наконец, когда он выговорился, я задаю единственно важный вопрос:
— Тот врач… Как скоро твой клан сможет на него выйти?
— Что? А, вот вы о чём. Да нет, всё в порядке. Мы же знали, что может случиться так, что меня раскроют. Мы договорились — если что, я ему бросаю эсэмэску, и он сразу уезжает из города. Я сразу же отослал, как только понял, что пора бежать.
— Ну и молодец.
В награду за хорошие известия я даже сходила в магазин, купила свиной вырезки и пожарила её на решётке. В квартиру начинают возвращаться жильцы — девчонки-студентки пришли из института (опять прогуливают последнюю «пару»), молодая мама привела дочку из садика. Увидев, как я достаю свинину из духовки, они озадаченно переглядываются — обычно я не большая любительница мяса. «У меня сегодня маленький праздник, — говорю я. — Приехала в этот город ровно семь лет назад. Вечером придут гости — посидим, выпьем немного». И предъявляю им бутылку красного вина, которую тоже купила в магазине. Соседки понимающе кивают, но в гости не набиваются, знают, что я никогда и никого к себе не приглашаю.
— А ты правда здесь семь лет? — спрашивает Андрей, когда я возвращаюсь в комнату.
Они все об этом спрашивают. После исповеди им становится легче и хочется ответить любезностью на любезность. Я уже давно поняла, что проще отвечать на их вопросы, — тогда они отстают быстрее.
— На самом деле около семисот, — говорю я.
— Ух ты! — улыбается он. — А… вообще?
— А вообще примерно с тех пор, как неандертальцы стали строить первые святилища из костей мамонта и пещерного медведя. Но я, как и ты, всё время переезжаю.
— И… есть другие, как ты?
— Наверное. Но мы не встречаемся — нам нечего друг другу сказать. Знаешь ли, посиделки древних стариков и старушек вроде нас — не самое весёлое времяпрепровождение.
— А… у тебя никогда не бывает семьи?
Я пожимаю плечами:
— Разумеется, никогда. Представь себе мужчину, который видит, как жена по ночам пускает в дом разных подозрительных личностей, и не задаёт вопросов. Представь себе ребёнка, растущего в такой семье. Никогда. А теперь ешь.
Он покорно грызёт мясо. Ест он смешно. Сразу видно, что за двести лет своей ночной жизни он практически разучился жевать. Никто не говорил, что будет легко.
— Да, — говорит он наконец, справившись с куском мяса, — теперь понятно. Вот ты сказала, что тебя тошнит, когда ты меня видишь. А у нас другое. У нас настоящий культ древности, и мы можем её чувствовать. Я когда поднялся по лестнице и тебя увидел, мне на колени встать захотелось. Прямо там, среди пыли и окурков. Потому что это… такое чувство… Будто стоишь перед великаном. В этом и есть твоя сила?
— Нет, — отвечаю я. — Это побочный эффект. А сила в том, что в моём присутствии никто не может пользоваться магией. Вы с секундантом не сможете устроить поединок в Убежище. Вам придётся договариваться.
— А если мы не сможем договориться?
— Тогда тебе придётся сидеть здесь до скончания века. Или уйти. Я — это просто Убежище, пойми. Ничего больше. Просто место, где можно встретиться и поговорить.
Я не спрашиваю его, почему он решил изменить себя, — это и так понятно, да, в общем-то, и не слишком интересно. Я спрашиваю — трудно ли это.
— Конечно трудно, — говорит Андрей. — Даже не физически, хотя физически тоже трудно, желудок отвык, он отказывается принимать нормальную пищу, просит вкусненького. Я купил книжку о диете, которую назначают больным, с прооперированным желудком или кишечником, и питался по тем схемам: бульоны, отвары, очень-очень долго, очень-очень медленно. Но это всё ерунда, уж чего-чего, а времени и терпения у меня хоть отбавляй. Но психологически ещё труднее. У нас же вся жизнь заточена под охоту. Днём всё время клонит в сон, а ночью, знаешь ли, библиотеки и концертные залы не работают. Или идёшь на вечеринку, или шатаешься по улицам, в любом случае кровь уже горит и рот полон слюны, даже если сыт — азарт не даст остановиться. Телевизор включать нельзя — уже через пять минут хочется съесть всех, кого ты там видишь, просто выпить до дна и выбросить шелуху. Впрочем, иногда, когда становилось совсем туго, я смотрел фильмы про природу Би-би-си или «Дискавери» — фильм за фильмом, час за часом, ночь напролёт до полного осоловения. Помогало. И потом голод. Это смешно. Я поел, я сыт, но голод не в желудке, а в голове. Если я не крался за жертвой, не чувствовал, как она билась, не слышал её стонов, рассудок просто отказывается признавать, что тело сыто. Он требует: «Иди и убей, иначе не будешь спать спокойно». И ещё это презрение к жертвам, к тем, к обычным, молодёжь зовёт их диким словом «терпилы». Я никогда не думал прежде, что это так легко перенять, что оно пускает такие глубокие корни. Что так легко и естественно чувствовать себя выше других и так трудно отказаться от этого. Наверное, тут мог бы помочь психолог, но к какому психологу пойдёшь с такими проблемами? В таком деле и два человека — много, а три — уже непростительно много. Кирилл, доктор, он советовал мне посмотреть программу анонимных алкоголиков. Я смотрел их сайт. Они пишут, что нужно найти всех, кому причинил зло, и попросить прощения. Для меня это был бы неимоверный труд, но я думаю, рано или поздно придётся. Иначе я действительно не смогу смотреть на себя в зеркало.
Секундант является уже под вечер. Я его знаю — это сам глава клана. Впрочем, ничего удивительного — могу представить себе, какой у них поднялся переполох, когда они всё узнали. Я открываю дверь. Секундант застывает на пороге, потом медленно, не сводя с меня глаз, как-то бочком-бочком протискивается в дверной проём. Видимо, тот самый побочный эффект, о котором говорил Андрей. Что ж, хорошо, в данном случае он работает на нас.
Если вы думаете, что верховный вампир Центрального района выглядит как какой-нибудь весь из себя депутат или бизнесмен, то ничего подобного. Возможно, в новостройках или где-нибудь в Москве это действительно так — такие у них представления о солидности и значительности. Наш питерский вампир не особо старается — на нём довольно-таки обшарпанная курточка, пиджачок с растянутыми локтями, орденская планка на пиджаке — правда, все медали юбилейные, — тяжёлая деревянная палка-трость, тёмные очки. Он и в самом деле пережил здесь блокаду, и я никогда не спрашиваю у него, как именно пережил, — это из тех вещей, которые я слишком хорошо себе представляю, а потому не хочу знать.
Я ставлю на стол бокалы. Андрей открывает бутылку, разливает вино. Я достаю конфеты в вазочке, печенье, вываливаю в салатницу купленный в магазине готовый салат — на случай, если соседи заглянут за солью или за спичками, они любят заглядывать в такие моменты. Потом мы втроём садимся за стол.
— Я предлагаю такой вариант: ты возвращаешься к нам, а за это мы не трогаем врача, — говорит секундант сразу, без подготовки.
Он слишком встревожен, чтобы ходить вокруг да около. Голос у него хриплый и по-старчески дребезжащий, но мне приходится закусить губу и повыше поднять подбородок, чтобы справиться с собой. Это голос вампира — очень старого и очень сильного вампира, и меня от него трясёт.
— Если вы тронете врача, я тут же сдам его убийц, — не раздумывая, отвечает Андрей и, обернувшись ко мне, добавляет: — Вы ведь разрешите мне воспользоваться телефоном?
— Конечно, — киваю я. — Больше того, я провожу вас до отделения милиции, если будет нужно написать заявление.
— Это вы называете нейтралитетом?! — грозно скрипит секундант.
— Вот именно. — Я смотрю ему прямо в глаза, потому что, если перестану контролировать его взгляд, не выдержу, брошу всё и побегу в ванную. — Именно это я и называю нейтралитетом. Убийства для утоления голода — здесь я ничего не могу поделать, люди должны разбираться с этим сами, но, если речь идёт об убийстве из мести или о политическом убийстве, я не буду оставаться в стороне. Возможно, вы не представляете до конца, что будет, если вы превратите охоту в войну, но я прекрасно себе это представляю. Видела много раз и не хочу видеть снова.
Приходится щегольнуть древностью своего происхождения. Может быть, это произведёт впечатление?
Если и производит, то совсем не такое, какого я ожидала. Старый вампир отводит взгляд от меня и сосредоточивается на Андрее.
— Ну что ж, — говорит он, медленно растягивая слова, будто в самом деле не знает, что делать дальше. — Если нам не удалось договориться, мне придётся просить.
И вдруг он соскальзывает со стула и оказывается на полу, на коленях перед Андреем. Андрей невольно отшатывается, но старик хватает его за запястья.
— Мальчик, — говорит он, — послушай, мальчик. Ты ведь в самом деле не хочешь этого. Ты ведь не хочешь погубить тысячелетнюю культуру ради каприза, прихоти, дурного настроения? Что с тобой? Ты поссорился со своей девочкой? Поверь мне, это пройдёт, ты и не вспомнишь. Всё как-нибудь уладится, и я тебе помогу, но не совершай непоправимых поступков.
— Да не собираюсь я ничего разрушать, — в сердцах говорит Андрей, пытаясь освободиться от его железной хватки. — И встаньте наконец, зачем вы паясничаете? Я просто хочу уйти, хочу вернуться, хочу стать тем, кем был прежде. Я никого не позову за собой, уж поверьте.
— Ничего ты не понимаешь, мальчик, — говорит старик устало, но так и не поднимается с коленей. — Может быть, сейчас за тобой никто не пойдёт. Может быть, следующий дезертир появится через сто лет. Но для нас с тобой сто лет — не такой уж и долгий срок.
— Для вас, но не для меня, — говорит Андрей, и ему даже удаётся улыбнуться.
— Для меня, — подтверждает старик, — Я оттого и стал главой клана, что думаю о будущем. Что с нами будет, если мы превратимся в этакий охотничий клуб, куда можно войти и выйти? Может, мне начать собирать членские взносы? Может, развернуть рекламную кампанию? Ты думаешь, я не вижу, каков нынешний мир, где всё продаётся, где всё напоказ и всё понарошку? Ты думаешь, я не вижу, как этот мир стремится разъесть стены нашей твердыни? Ты думаешь, я это допущу?
Он встаёт на ноги и отряхивает колени.
Андрей что-то пытается объяснить или возразить, но старик взмахом руки заставляет его замолчать:
— У тебя есть время до утра. Если ты вернёшься, я забуду обо всём и сделаю вид, что ничего не было. Если предпочтёшь прятаться за юбкой, имей в виду, что прятаться придётся всю жизнь. Мы будем следить за тобой. Будь осторожен.
И он уходит, не прощаясь. Но хотя бы — о спасибо! спасибо! — не хлопает дверью. А то соседи подумали бы невесть что.
— Кажется, я втянул вас в неприятности, — говорит со вздохом Андрей. — Поверьте, я не хотел.
Я качаю головой:
— Только себя самого. Мне он ничего не сможет сделать — разве что забить палкой в тёмном переулке. Да и тут я бы на него не поставила — без своей особой силы он довольно хлипкий старичок, и здоровая женщина вроде меня справится с ним без особого труда. И главное — он не решится враждовать со мной. Без Убежища его молодые горячие парни быстро заедят друг друга. Кланы, посягнувшие на Хозяина Убежища, не выживают — это ему хорошо известно. Так что думай о себе.
— За себя я уже всё решил. Только мне, видимо, в самом деле придётся какое-то время пожить у вас — пока не соображу ещё что-нибудь.
— Милости просим, — улыбаюсь я. — И не думай, что будешь чем-то обязан мне. Это просто моя работа.
Я выпиваю вино из всех трёх бокалов и иду на кухню мыть посуду. Я изо всех сил стараюсь не показать ему, насколько я рада. Старик прав в одном — там, где появился один дезертир, рано или поздно появятся и другие. И если Андрею удастся уйти из клана — это будет значить, что лазейка есть. А значит, настоящие люди, волею судьбы ставшие не на ту сторону, неизбежно будут уходить, возвращаться, оставляя всякую шваль, не способную самоорганизоваться. И через много-много веков Ночные Охотники постепенно начнут вырождаться, потом рассеются и наконец исчезнут, как исчезли многие существа, обитавшие на земле до них. И может быть, тогда в один прекрасный день я наконец пойму, что моя работа окончена и наступило время отдыха.
Завтра нужно будет что-нибудь соврать соседям про Андрея. Впрочем, они и так всё поймут — по-своему, но это не важно. Завтра. Утро вечера мудренее.
Когда я возвращаюсь из кухни, Андрей говорит по мобильнику, и я сразу проскальзываю к себе в комнату, чтобы ему не мешать. Но стенки у нас тонкие, и я всё слышу.
— Да… Да, это я… Нет, всё так и есть… Нет, Юля, ты не права… Нет, поверь мне, это не так… Да… Да, ты ошибаешься… Да, мне очень жаль, но… Нет… Нет, никогда… Нет… Да… Да, конечно… Да, мне очень жаль… Нет… Нет… Ну не надо, прошу тебя… Да… Да, помню… Да, хорошо… Конечно… Нет, подожди… Прошу тебя, подожди… Да… Конечно… Хорошо… Хорошо, я приеду… Я сейчас приеду… Слышишь?.. Ну конечно… Ну хорошо, конечно, хорошо… Сейчас… Ладно, пока.
И он снова возникает у меня на пороге — незваный, как несколько часов назад.
— Извините, но… Помните, вы сказали, что, если мы ни о чём не договоримся, я могу остаться или уйти.
— Всё правильно.
— Так вот, я, кажется, должен уйти. Я… я ошибся. Я не подумал, что есть обязательства, которые нельзя нарушать, независимо от того, на какой ты стороне. Это было очень глупо. Извините, я, наверное, пойду.
— Конечно, ты прав.
Я выхожу в коридор, чтобы закрыть за Андреем дверь. Моя соседка-студентка выходит на порог своей комнаты и останавливается, пристально вглядываясь мне в лицо. Ей интересно, сильно ли я разочарована тем, что мой гость уходит.
На самом деле я действительно разочарована, хоть это и глупо. Очень глупо ждать, что всё будет быстро и просто. Но я устала. Сегодня был тяжёлый день.
«Ничего, — говорю я себе. — Когда-нибудь в следующий раз. Просто я стала к этому на один день ближе».