Лиценциат Хуан из Мадрида, искусный и ловкий составитель «Суждений и деяний дона Франсиско Торквемады», утверждает, будто свояченица скряги Крус дель Агила потратила не менее полугода на то, чтобы восстановить былое величие дома и создать круг друзей достойных и приятных. При этом Крус проявила свойственный ей замечательный такт, дабы общество не поставило сестрам в вину слишком поспешный переход от унизительной нищеты к веселой и привольной жизни.
Другой, не менее почтенный летописец Архиепископ Флориан, автор «Лесных дебрей и лабиринта вечеров», расходится во мнениях с лиценциатом, заявляя, что первый званый обед в доме знатных сеньор на улице де Сильва был дан ранее, а именно — в день крещения. Возможно, однако, что упомянутый летописец допустил ошибку в дате, вполне простительную для человека, который по роду своей деятельности вынужден за двадцать четыре часа поспеть всюду. Первое высказывание, как известно, находит свое подтверждение на страницах научного журнала «Вестник кулинарного искусства». Его издатель маэстро Лопес де Буенафуенте, излагая новый способ жарить куропаток, пишет, что блюдо это впервые появилось на столе за ужином, который был дан благородными сеньорами Торквемада в десятый день февраля месяца такого-то года христианской эры. Не менее точным в изложении исторических событий оказался и Качидьябло, издатель «Правил, как следует одеваться», который при описании пышного приема во дворце и парке сеньора маркиза де Реаль Армада в день богоматери де лас Канделас отмечает, что на Фиделе Торквемаде был в тот день изящный туалет цвета сушеных персиков с отделкой из брюссельских кружев.
Подобные сообщения, поступившие из достоверных источников, дают нам право заключить, что лишь спустя добрых полгода после свадьбы сеньоры дель Агила предприняли полет ввысь из убогой темницы, куда злая судьба так надолго их заточила.
Нет нужды обращаться к прочим авторитетным хроникам светской жизни, чтобы обрести полную уверенность в том, что сеньоры дель Агила, словно смущенные внезапным поворотом судьбы, сознательно оставались некоторое время в тени. Мьелес упоминает их имя только в середине марта, а Пахесильо впервые уделяет им внимание при описании мессы, состоявшейся в святой четверг в одной из самых аристократических церквей столицы. За точными сведениями о послесвадебной эпохе следует обратиться к вышеупомянутому Хуану Мадридскому, одному из наиболее деятельных и остроумных историографов светской жизни, неутомимому как в поглощении яств, так и в описании роскошных пиршеств и пышных балов. Означенный историограф не расставался с тетрадкой, в каковую заносил все изречения дона Франсиско Торквемады (подарившего его своей дружбой при содействии Доносо и маркиза де Тарамунди) и с особой тщательностью и указанием дат отмечал выдающиеся успехи ростовщика в искусстве светской беседы. Из записей лиценциата мы узнаем, что уже в ноябре дон Франсиско ежеминутно повторял: так создается история, veils noils, волна революции и воздадим справедливость.
Эти широко распространенные риторические обороты были им спустя месяц дополнены новыми, хоть и не полностью отшлифованными словечками, как-то: реазюмирую, в данный исторический момент и макиавеллизм, причем последнее выражение применялось чаще всего к вопросам, не имевшим ничего макиавеллевского. К концу года дон Франсиско уже уверенно исправлял допущенные в прошлом нелепости, ибо, будучи наблюдательным и необычайно быстро усваивая все ценные сведения, достигавшие его слуха, он охотно заучивал такие редкие обороты, как считаю возможным заявить или придерживаясь логики фактов.
И хоть верно, что отсутствие начатков знаний, как справедливо замечает лиценциат, приводило дона Франсиско в разгаре спора к неожиданным ляпсусам, следует все же признать, что трудолюбие и усердие в изучении форм красноречия помогли ему в кратчайший срок добиться поистине замечательных успехов в грамматике и умении непринужденно держаться в обществе, где он стоял ниже многих по рождению и образованию, но никому не уступал в искусстве поддержать беседу на любую затасканную тему, доступную, как он выражался, наиболее посредственным умам.
Однако неоспоримо, что тактичная Крус в течение всего сентября и до половины октября не решалась предложить зятю произвести необходимую перестройку дома. Но в конце концов настал день, когда она приступила к осаде и весьма мягко высказалась за уничтожение двух перегородок, дабы превратить гостиную в зал, а столовую в трапезную.
Последнее выражение принадлежит дону Франсиско; из опасения обидеть свояченицу он постарался смягчить насмешку разными шутками и прибаутками, но Крус, с присущей ей находчивостью, ловко парировала выпад зятя:
— Мне и в голову не приходит мечтать о княжеских хоромах, как вы говорите. Но согласитесь, сеньор дон Франсиско, что ради скромности не следует жертвовать элементарными удобствами. Допустим, что в данный момент размеры столовой нас удовлетворяют, Но где гарантия, что так останется и впредь?
— Если семья наша увеличится, как мы имеем основания предполагать, я первый буду ратовать за расширение столовой; словом, если возникнет необходимость, — не спорю. Но гостиная…
— Гостиная тесна до непристойности. Вчера, когда у нас собрались Тарамунди, Реаль Армада и ваши приятели — биржевик с менялой, мы сбились, как сельди в бочке. Появись новый гость, ему не осталось бы ничего другого, как усесться кому-либо на колени. Пристойна ли такая теснота в доме, где собираются лучшие люди общества? Лично мне все равно. Я удовлетворюсь скромным уголком, где можно принять двух-трех ближайших приятельниц. Но вы человек, призванный…
— Призванный к чему? — с удивлением спросил Торквемада, и печенье, которое он обмакнул в свой утренний шоколад, неподвижно застыло в воздухе.
— Призванный к чему? — снова повторил он, видя, что Крус улыбается и не спешит с ответом.
— Я молчу, не желаю терять зря время, доказывая То, что ясно и без разговоров, а именно — тесноту нашего жилья, — ответила она, нарочито с трудом протискиваясь между буфетом и стулом, на котором сидел дон Франсиско. — Как хозяин дома, вы безусловно сами распорядитесь о расширении столовой, когда найдете нужным. Но знайте, если мы пригласим трех-четырех друзей к обеду, — а оставаться в долгу перед теми, кто оказывает нам столько внимания, нельзя, — мне придется обедать на кухне. Нет, не смейтесь и не говорите, что я, как всегда, преувеличиваю, что я…
— Олицетворенное преувеличение, — закончил скряга, принимаясь за второе печенье. — Между тем как я — олицетворение золотой середины, чем и горжусь. Всякому овощу свое время. В данный исторический момент я отвергаю ваши аргументы. Может, завтра, не спорю…
— То, что завтра придется делать впопыхах, лучше не спеша сделать сегодня, — возразила Крус, остановившись у стола в ожидании, когда дон Франсиско закончит завтрак. Она предвидела, какой последует ответ, и стояла спокойно, с доверчивой улыбкой.
— Видите ли, Крусита… С тех пор как я женился, я иду навстречу… да, именно так, иду навстречу целым рядом уступок. Вы предложили мне реформы, которые перевернули вверх тормашками привычный уклад моей жизни. Например… Но к чему приводить примеры? Моя свояченица предлагала, я упирался. И, наконец, я уступил, ибо, как правильно выразился наш друг Доноео, жизнь сострит из цепи уступок. Я принял некую часть из того, что мне предлагалось, вы уступили кое в чем, да именно кое в чем из ваших домогании… Вот она, золотая середина, в просторечии — благоразумие. Сеньоры дель Агила не могут пожаловаться, что я не старался угодить им, не могут, как говорится, опровергнуть мои слова. Чтобы угодить вам и моей дорогой супруге, я лишаю себя удовольствия прийти в столовую без сюртука, а в жару это было бы мне весьма по душе. Затем вы попытались навязать мне стряпуху за двенадцать дуро в месяц. Какая нелепость! Разве мы архиепископы? Я согласился нанять женщину за восемь дуро, и, хотя признаю, что она отлично готовит, все же красная цена ей сто реалов. Чтобы угодить супруге и ее сестрице, я отказался от мяса с сырым луком на ужин; может, и в самом деле не годится, чтобы запах лука подобно катапульте открывал передо мной путь в спальню. Реазю-мирую: я пошел на уступки и согласился взять лакея, который обязан выполнять разные поручения и чистить мое платье, хотя, по правде сказать, чтобы избавить мальчишку от выговора, я частенько сам чищу не только свой сюртук, но и его ливрею. Ну ладно, куда ни шло, пусть малый благоденствует, хотя услуги его далеко не соответствуют количеству пожираемой им пищи, Я, дорогая моя сеньора, все замечаю; случается, я, заглядываю на кухню в тот час, когда челядь, в просторечии — слуги, садятся за стол, и вижу, как этот божий ангел уписывает за семерых; не говоря уже о том, что он кружит голову всем нашим и соседским служанкам. Ладно, таково ваше желание, — аминь! Я действую таким образом, дабы избежать упрека в неуступчивости, но когда дело доходит до уничтожения перегородок и прочее, я позволяю себе воззвать к разуму и воспротивиться разрушению дома, ибо это уже противоречит здравому, смыслу и удобствам как собственным, так и чужим.
Крус, приятно улыбаясь, сделала вид, будто подчиняется воле хозяина, и поспешила в спальню Фиделы, которая любила утром понежиться в постели. Оживленно болтая, сестры договорились обо всем. Из опыта совместной Жизни они уже знали, что, дождавшись благоприятной минуты, можно добиться от дона Франсиско и более серьезных уступок. Вдосталь насладившись чтением утренней газеты, Торквемада сдвинул набок черную шелковую шапочку, почесал затылок и, стараясь ступать бесшумно, направился к жене. Kрyc вышла, чтобы разбудить слепога брата и нрииести ему завтрак в комнату. Супруги осталась одни; жена продолжала лежазь в постели, а муж прохаживался взад и вперед по спальне.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — с непритворной лаской в голосе спросил дон Франсиско. — Сегодня тебе получше?
— Кажется, да.
— Попробуй погулять, пешком… Конечно, если ты желаешь проехаться в коляске, я не возражаю, пожалуйста! Но мне думается, что тебе следует прогуляться пешим порядком вместе с сестрой.
— Мы пойдем пешочком навестить наших друзей Тарамунда, — тотчас согласилась Фидела, — а домой они нас отвезут в своей карете. Вот тебе и экономия!
Торквемада не проронал ни слова. Всякий раз, когда возникал спор о новшествах, грозивших подорвать тщательно продуманный бюджет семьи, Фидела становилась на сторону мужа, то ли из желания сохранить мир в доме, то ли бессознательно руководствуясь инстинктом, который подсказывает женщине, что ее сила в слабости: иди на уступки, если желаешь восторжествовать, уступи ради победы. Такое объяснение весьма вероятно, и летописец считает его почти достоверным, добавляя, что в подобной стратегии не было и тени преднамеренной хитрости, ибо она являлась естественным следствием женской натуры и того положения, в котором находилась младшая сестра дель Агила. Спустя три месяца после свадьбы у нее все еще не рассеялось впечатление, что брак означает свободу, счастливый конец нищете и унизительному беспросветному мраку последних лет. Выйдя замуж, она получила возможность прилично одеваться в соответствии с ее высоким рождением, объедаться лакомствами, гулять, изредка бывать в театре, принимать у себя подруг и наслаждаться прочими благами жизни. После длительного нищенского существования у человека явяяется потребность свободно дышать и хорошо питаться, чтобы восстановить животные и растительные функции организма. Чувство удовлетворения, вызванное переменой обстановки, благоприятной не только для жизни органической, но в какой-то мере и для жизни общественной, заслоняло от Фиделы зияющую в душе пустоту, которая неминуемо образуется в результате неравного брака, подобно тому как туберкулез, разъедая легкие, образует каверны: они еще не дают о себе знать, но они уже существуют.
Надо добавить, что чувствительность Фиделы, которая лучшие годы своей жизни провела- в изнуряющей нищете, притупилась, к молодая женщина не отдавала себе ясного отчета в грубости и невежественности своего мужа. Вялая и спокойная по характеру, Фидела легко переносила то, что было бы нетерпимо для другой женщины; при всей своей внешней утонченности она не могла внутренно в полной мере ощущать непривлекательную и шероховатую оболочку друга, с которым ей по законам общества и церкви суждено было всю жизнь делить кров и ложе. Конечно, порой она ощущала ту пустоту, ту страшную каверну, которая пожирала ее душу, но она старалась не сосредоточиваться на этом ощущении и, движимая потребностью восстановить свои силы, искала спасения… как вы думаете, в чем? — в ребячестве. Фидела вела себя как маленькая избалованная девочка и при неизменном попустительстве сестры и мужа развивала в себе с детства заложенную склонность к жеманному сюсюканию, — в этой игре она находила лекарство от болезни, грозившей образованием душевных каверн…
После замужества она стала еще большей лакомкой и капризницей, строила гримаски гогзкеивого ребенка, то и дело теряла разные мелочи, пряча их в такие места, где никому не пришло бы в голову юс искать; бездельничала, отлеживаясь в постели, что усугубляло ее природную слабость; высказывала презрение к практическим вопросам и приходила в ужас от потока льющихся в дом денег; с особой тщательностью занималась своими нарядами и проводила часы за туалетным столиком; обожала духи не менее, чем конфеты с кисло-сладкой начинкой; требовала, чтобы муж обращался с ней ласково, как с ребенком, любила называть его своим осликом и гладить по спине, как домашнюю собачонку, приговаривая: «Тор, Тор… сюда… ступай вон… вернись… дай лапку!»
И дон Франсиско охотно шел на эту игру, протягивая жене руку, которая и в самом деле больше походила на лапу; ему нравилось, что их отношения приняли такой ребячливый характер, Однако в то утро разговор между супругами ограничился лишь воспеванием прогулок пешком, благотворных для здоровья.
— Для меня экипажа заводить не надо, — сказала в заключение Фидела. — Вот еще! Нести такой огромный расход, лишь бы уберечь меня от небольшой усталости!.. Нет, нет, и не думай об этом. Что же касается тебя, это уж иное дело. Тебе не годится ходить пешком на биржу. Верь мне, от этого ты только теряешь, да, да, теряешь в глазах деловых людей. И это говорю не я, а моя сестра, которая побольше нашего смыслит в таких вещах… И Доносо того же мнения. А я не хочу, чтобы о тебе плохо думали и называли мелочным. Я не нуждаюсь в этой роскоши; но тебе никак не обойтись без выезда, для тебя экипаж не роскошь, а необходимость. Есть вещи необходимые, как кусок хлеба…
Дон Франсиско не успел ответить: к нему явился биржевой агент, и он поспешил в свой рабочий кабинет, мысленно посылая к черту новую затею: «Проклятый экипаж! В конце концов придется его завести… velis nolis. Конечно, затея принадлежит не моей кроткой женушке, — она никогда не настаивает на лишних расходах. На резиновых шинах желает кататься повелительница. И на что мне сдалась эта колымага, или как там ее зовут — коляска. Хорошо бы так устроить, чтобы изверг Крус и глядеть на нее не посмела. Но черт: возьми, экипаж будет, конечно, для всех, однако в первую очередь для моей жены, — экипаж на отличных мягких рессорах, чтобы, сохрани бог, не растрясти ее, особливо если будет потомство. Правда, до сего времени мне официально ничего не сообщено, но, придерживаясь логики фактов, полагаю, что потомство у нас будет.
Неисповедимы пути господни! Торквемада, казалось, родился в сорочке. За что бы он ни взялся, все шло как по маслу, принося скряге чистый и верный барыш, словно в жизни своей он только тем и занимался, что сеял прибыли, и божественное провидение жажг дало вознаградить его за труд. За что судьба баловала процентщика, грязными путями пришедшего к богатству? И чего стоит провидение, если оно именно так понимает логику явлений, как любил выражаться, зачастую невпопад, скряга? Кто постигнет таинственную связь духовной жизни с жизнью материальной, деловой? Как понять, почему животворный источник вдруг, устремляется на сухую бесплодную почву, на которой не могут произрастать цветы добра? Вот причина, почему честные бедняки называют счастье слепым, вот почему святая религия, растерявшись пред чудовищной несправедливостью распределения богатства на земле» пытается утешить нас проповедью презрения к мирским благам — утешение, пригодное лишь для дураков.
Так или иначе Доносо, добрый и предусмотрительный друг, окружил дона Франсиско честнейшими людьми, которые взялись помогать ему в накоплении богатств. Биржевой маклер, исполнявший приказы Торквемады по купле-продаже ценных бумаг, отличался помимо редкой сноровки кристальной честностью. Другие подручные, поставлявшие ростовщику векселя для учета, ценные залоги и сотни иных сделок, за безупречную чистоту которых никто не отважился бы дать руку на отсечение, составляли цвет общества. Правда, со свойственным им деловым нюхом, они разом почуяли, что обмануть Торквемаду не так-то легко, и, может быть, именно этим обстоятельством объяснялась их честность, Что же касается дона Франсиско, то, обладая исключительной проницательностью в коммерческих делах, он разгадывал мысли своих соратников, прежде чем они успевали их высказать. На основе подобного взаимопонимания и способности проникать в чужие мысли между дельцами царило полное согласие, приводившее к весьма плодотворным результатам.
И здесь мы сталкиваемся с одним нелепым фактом, проливающим свет на чудовищный произвол капризной судьбы, осыпающей своими дарами мошенников. Забудем вздорные сказки о слепом счастье, совершающем свой путь с повязкой да глазах. Чепуха, выдумка фантазеров. Причины успеха Торквемады заключались не в этом. И даже не в том, будто провидение покровительствовало ростовщику с единственной целью привести в негодование чувствительных бедняков. Все объясняется очень просто: дон Франсиско обладал первоклассным талантом вести дела и был одарен пронырливостью, которая усовершенствовалась за тридцать лет ростовщичества, а в дальнейшем, когда скряга вышел на широкое поприще; расцвела пышным цветом. Талант его воспитывался в суровой обстановке, среди всяческих невзгод и неумолимой борьбы с неисправными должниками. В борьбе этой Торквемада почерпнул глубокое знание людей с точки зрения их платежеспособности, выработал терпение, цепкую хватку, способность на лету оценивать заклад и не упускать счастливого случая. Все эти качества, примененные впоследствии к операциям крупного масштаба, отшлифовались и достигли такой мощи, что привели в изумление и Доносо и прочих представителей света, составивших круг новых друзей скряги.
Все в один голос признавали его человеком грубым, неотесанным и подчас чудовищно эгоистичным; но исключительный нюх дона Франсиско в коммерческих делах и его неизменный здравый смысл заслужили ему высокий авторитет в глазах окружающих; отдавая себе ясный отчет в том, что процентщик стоит значительно ниже их, они в вопросах давай-бери склоняли голову перед дикарем и невеждой, внимая его голосу, как божественным заповедям.
Руис Очоа, племянник Арнаиса, и прочие высокородные сеньоры, которых Доносо ввел в дом на улице де Сильва, беседовали с ростовщиком свысока, но в душе жадно ловили каждое его слово в тайной надежде извлечь из него пользу. Они шли по следам скряги, как пастухи за боровом, который вынюхивает, где бы поживиться, и там, где скряга принимался копать, было скрыто верное дельце.
Итак, дон Франсиско направился к себе в кабинет, где посвятил четверть часа биржевому агенту, явившемуся за Инструкциями, а потом углубился в чтение газет. С некоторых пор он жить не мог без газет, они составляли его духовную пищу, открывая перед ним широчайшие горизонты; а ведь прежде он не видел дальше собственного носа. Политика его мало интересовала; как большинство дельцов, он видел в ней ненужную комедию, которая не преследовала иной цели, кроме благополучия нескольких сотен карьеристов. Зато сообщения из-за границы он прочитывал с глубочайшим вниманием, ибо все происходившее за рубежом казалось ему неизмеримо более существенным, чем дела на родине, а громкие имена Гладстона, Гошена, Солсбери, Криспи, Каприви и Бисмарка ласкали его слух не в пример больше, чем малоизвестные скромные имена испанских деятелей. Торквемаду увлекали события дня — преступления, драки, убийства из ревности или мести, побеги из тюрьмы, награды, торжественные похороны знатных особ, мошеннические проделки, железнодорожные катастрофы, наводнения и прочие происшествия. Чтение газет вводило его в куре мировой жизни и позволяло мимоходом заучить новое элегантное выражение, чтобы при случае ввернуть словечко в разговор.
Что же касается статей по искусству и литературе, он пробегал по ним, как кот по раскаленным углям. Процентщик решительно ничего не смыслил в этих вопросах. «Непостижимо, — думал он про себя, — ради чего печатается подобный вздора. Убедившись, однако, что в обществе эти вопросы занимают определенное место, он никогда не высказывался при новом порядке вещей против свободных искусств. Поистине, невозможно было найти человека более тактичного, чем ростовщик, обладавший неоценимым даром замыкаться в молчании всякий раз, когда речь заходила о вопросах, недоступных его разуму. В случае необходимости он лишь односложно поддакивал и, сделав умное лицо, давал понять, что не намерен болтать зря. В свое время он относил к художникам цирюльников, строителей, наборщиков и фабричных мастеров; когда же он убедился, что культурные люди признают настоящими художниками только музыкантов и танцовщиц, да еще, пожалуй, тех, кто сочиняет стихи и малюет картины, он решил как следует заняться всей этой чепухой, дабы при случае высказать мысль, которая поможет ему сойти за просвещенного человека. Самолюбие ростовщика росло изо дня в день, и ему претила мысль, что его могут считать дураком. Вот почему он в конце концов усердно взялся за чтение критических статей в газетах, пытаясь выжать из них основное, и несомненно преуспел бы и на этом поприще, если бы не множество непонятных выражений, на которые он то и дело натыкался., «Черт возьми! — говаривал он в таких случаях, — что означает здесь классический? Эти сеньоры совсем уж заврались! Мне случалось слышать: классическая похлебка, классическая мантилья; но непостижимо, как можно назвать классическими стихи или комедию, — ведь они не имеют ничего общего ни с горохом, ни с альмагрскими кружевами. А все оттого, что эти субъекты, которые плетут здесь всякий вздор о литературе, любят выражаться фигурально, и дьявол их разбери, что они мелют. А вот тут еще романтизм… Что он означает? С чем его едят? Хотелось бы также знать, что понимают они под эстетическим волнением? Сдается мне, что это вроде обморока. А откуда взялся платонический вопрос, раз речь здесь не идет ни о платьях, ни о платяных шкафах?»
Но ни за что на свете не поделился бы дон Фран-сиско своими сомнениями с женой или свояченицей из опасения, что они снова прыснут ему в лицо, как в-тот день, когда черт его дернул спросить: «Что такое секреция?» Боже ты мой, да они хохотали над ним, как над последним дураком, и своими язвительными шуточками вогнали его в краску.
Прервав чтение, скряга отправился в спальню поднимать жену с постели, — доктор советовал не потакать ее лени, чтобы малокровие не развилось еще сильнее. Проходя по коридору, он услыхал возбужденные голоса, доносившиеся из комнаты рядом с гостиной. Там жил Рафаэль, он держался обычно замкнуто и молчаливо, словно вместе со зрением потерял и дар речи. Дон Франсиско насторожился и с беспокойством прильнул; ухом к двери, за которой слышался непривычный шум. Каково же было его удивление, когда он различил неестественно громкий смех слепого и суровый голос разгневанной Крус, пытавшейся утихомирить Рафаэля. Но чем строже говорила сестра, тем громче хохотал брат. Торквемада не мог понять причину столь безудержного смеха, — ведь со дня свадьбы Рафаэль ни разу не улыбнулся, и лицо его было мрачнее надгробного камня, словно он навсегда замкнул уста, прислушиваясь лишь к тому, что творилось в его душе. Скряга отошел от двери удовлетворенный. «Его высочество наследный принц изволили сегодня проснуться в приятном расположении духа. Тем лучше. Капризник повеселеет, и в доме воцарится мир».
Однако все было не так просто. Когда Крус вошла с утренним завтраком в комнату брата, она с удивлением обнаружила, что он уже поднялся и торопится одеться, как человек, которого ждут неотложные дела. «Дай-ка мне поскорее костюм, — обратился Рафаэль к сестре. — Ты, верно, думаешь, что день только начинается, а ведь прошло уже шесть часов с восхода солнца».
— Разве ты знаешь, когда встает и когда заходит солнце?
— Как же мне не знать? Я слышу пение петухов… — а их немало по соседству, — и проверяю время по совершенным часам природы; они никогда не подведут, не то что жалкий механизм, сделанный руками человека. И, наконец, я прислушиваюсь к проезжающим поутру повозкам, к голосу зеленщиков, старьевщиков, точильщиков, продавцов алькарийского меда… Слух у меня настолько обострился, что я даже слышу, как нам под дверь газету бросают.
— Так ты сегодня опять рано проснулся? — ласково спросила сестра, гладя его по голове. — Последнюю неделю ты плохо спишь, мне это не нравится, Рафаэль. Зачем будоражить свое воображение в те часы, когда следует отдыхать? Тебе и днем хватит времени для наблюдений и разгадывания загадок, которые ты сам себе задаешь.
— Каждый распределяет свое время как умеет, — возразил слепой, устало откидываясь на подушки, но не собираясь, однако, снова уснуть. — В тихие часы на рассвете я провожу время наедине с самим собою лучше чем с вами среди несносного дневного шума и назойливых гостей, наводняющих наш дом, как стадо диких буйволов.
— Ну-ну, уж поехал, — недовольно проворчала сестра. — Лучше завтракай поскорее, а то у тебя голова закружится от слабости. Голод всегда подавляет добрые намерения и пробуждает злые мысли. Выпей чашку шоколада и увидишь, как ты успокоишься, снова станешь снисходительным, разумным и выкинешь из головы и сердца несправедливую злобу к людям, которые не сделали тебе ничего дурного.
— Ладно, сестричка, ладно, — сказал слепой, смеясь и поудобнее усаживаясь в постели. — Давай сюда шоколад, который по твоим словам должен восстановить в моей голове военную дисциплину, сиречь духовное равновесие. Нет, это замечательно!
— Чему ты смеешься?
— Да просто я доволен.
— Ты — доволен?
— Вот так здорово! Четыре месяца ты бранишь меня за то, что я грустен, молчалив, никогда не посмеюсь от души, в удивляешься, что все твои выдумки и попытки развеселить меня ни к чему не приводят. Ты меня положительно с ума свела: «Рафаэль, улыбнись. Рафаэль, не грусти». А когда я хохочу во все горло, ты снова бранишься. Так чего же ты от меня хочешь?
— Я не бранюсь. Но меня удивляет этот внезапный взрыв смеха, он звучит фальшиво, Рафаэль, это не искренняя веселость.
— Но клянусь тебе, ты не права, сестричка. Я в самом деле счастлив, и я очень хотел бы, чтобы и ты посмеялась вместе со мной.
— Ну так скажи причину твоей веселости. Тебе пришла в голову интересная мысль, какая-нибудь новая фантазия?.. Или ты просто-напросто механически смеешься?
— Механически? Нет, дорогая сестричка. Веселье — это не часовая пружинка, которую можно завести. Веселье рождается у нас в душе, проявляется в виде сокращения мускулов лица, или… уж не знаю как выразиться. Словом, давай я выпью шоколад, чтобы ты на меня не сердилась…
— Ну, сдержи-ка на минутку свой смех, а то я стою тут перед тобой с подносом, как…
— Хорошо, признаюсь, что благоразумие подсказывает нам необходимость питаться. Видишь, я больше не смеюсь… Видишь, я уже ем, и даже с аппетитом. Так вот, дорогая сестричка, веселье — дар божий. Когда оно рождается внутри нас, это значит, что ангел заглянул нам в душу. Обычно после бессонной ночи человек просыпается в чертовски дурном настроении. Почему же у меня происходит как раз обратное, хотя я сегодня глаз не сомкнул?.. Ты этого не понимаешь и не поймешь, пока я не объясню. Мне весело оттого, что… Но прежде я должен сообщить тебе, что именно на рассвете я стараюсь проникнуть в будущее. Увлекательное занятие… Видишь, вот я и выпил весь шоколад. Ну, а теперь стакан молока… Замечательное молоко… Так вот, чтобы приподнять завесу будущего, я вспоминаю уроки прошлого, мысленно беру в руки, человеческие фигуркиг расставляю и переставляю их на доске, согласно законам логики…
— Дорогой мой, доставь мне удовольствие и не терзай себя этим вздором, — взмолилась Крус, не на шутку испуганная нервозностью брата. — Я вижу, что тебя нельзя оставлять одного даже ночью. При тебе должен неотступно находиться человек, чтобы беседовать с тобой в часы бессонницы и развлекать тебя.
— Глупышка ты, настоящая глупышка! Но кто может меня развлечь, кому под силу придумать более занятную историю, чем ту, которую я сам себе рассказываю? Хочешь послушать? Так вот, в далекой стране жили-были две бедные букашки — сестры… Жили они в ямке…
— Замолчи, я не люблю твоих сказок… Придется мне пожертвовать сном и сидеть возле тебя по ночам.
— Что ж, ты поможешь мне гадать о будущем, и когда мы набредем на забавные истины вроде тех, что открылись мне сегодняшней ночью, мы вместе дружно посмеемся. Ну, не сердись на меня за этот смех. Он вырывается у меня из глубины сердца, я не могу его сдержать. Когда человек от души хохочет, у него на глазах выступают слезы, ну, а я никогда не плачу, и у меня скопился такой запас слез, что их хватит на сотню людей в день скорби… Дай же мне всласть посмеяться, иначе я, право, лопну.
— Довольно, Рафаэль, — строго оборвала его Крус. — Ты просто ребенок. Уж не надо мной ли ты смеешься
? — Мог бы посмеяться и над тобой, но нет, я люблю тебя и ценю, ведь ты моя сестра и так заботишься обо мне. И хотя ты поступила против моей воли, я не считаю тебя дурным человеком и жалею тебя… Да, да, не смейся, я жалею тебя, ибо знаю — бог покарает тебя и ниспошлет тяжкие страдания.
— Мне? Боже мой! — испуганно воскликнула Круус.
— Ведь логика есть логика, и свершенное тобой заслуживает кары, только не на том, а на этом свете. Нет, ты недостаточно грешна, чтобы попасть в ад; здесь, на земле, придется тебе искупить свои прегрешения.
— Да ты просто болен! Бедняжка!.. Я грешна, я понесу божью кару!.. Ты снова возвращаешься к своей излюбленной теме. Я, мученица, раба святого долга, я, сражавшаяся, как тигрица, чтобы спасти семью от нищеты, я буду наказана… и за что? За доброе дело. Где сказано, что спасти людям жизнь не доброе дело, а великое прегрешение? А, теперь ты уже не смеешься? Каким серьезным стал твой взгляд!.. Достаточно было одного разумного замечания, чтобы ты опомнился.
— Я больше не смеюсь, потому что мне пришла в голову печальная мысль. Но оставим это. Вернемся лучше к нашему разговору, к причине моего смеха. Прежде всего знай: ты больше не услышишь от меня ни одного дурного слова о твоем знаменитом зяте — да, именно о твоем, ведь своим я его не признаю, — ни одного оскорбительного замечания: я ем его хлеб, да и все мы едим его хлеб, и было бы гнусностью издеваться над человеком, который нас кормит. Это мы опозорили себя, а не он, и я больше всех, больше, чем ты, ибо я хвастался своей стойкостью, считал себя рыцарем фамильной чести, а кончил тем, что, оправдываясь своей слепотой, принял от мужа моей сестры гостеприимство и те помои, которые вы мне приносите, — да простит мне кухарка это определение, ведь ты понимаешь, только иносказательно можно назвать обедом эти помои, напоминающие бурду, что раздают нищим у монастырских ворот. Пойми, я не порицаю его и смеюсь не над ним, не над теми глупостями, которые он болтает, а ты поправляешь, чтобы не быть посмешищем общества. Человек этот скоро научится говорить, как все, — он ведь из кожи лезет вон, стараясь усвоить твои уроки, — нет, нет, я смеюсь не над ним и даже не над тобой, а лишь над собой, над самим собой… Ну вот, на меня снова напал смех, поддержи меня… Ладно, дай мне посмеяться вволю, я мысленным взором проникаю в будущее, оно встает передо мной, озаренное светом моей души, единственным доступным мне светом, и я отчетливо вижу, как, уступая шаг за шагом и подчиняясь всемогущему закону инерции, я кончу тем, что внутренне примирюсь с позорным благополучием нашей новой жизни и пошлю к черту былое достоинство… Если ты не можешь понять, до чего это смешно, значит чувство юмора покинуло нашу планету. Я, примирившийся с вашим бесчестием, я, считающий его не только неизбежным, но вполне естественным и даже желательным! Я, побежденный силой привычки, и вдыхающий полной грудью отравленный воздух, которым дышите вы! Ну, как тут не умереть со-смеху? И если ты, дорогая сестричка, отказываешься присоединиться к моей веселости, то мне ясно, — душа твоя недоступна чувству юмора, разумеется в подлинном значении этого слова, а не в том смысле, который придает ему твой милый зять, жалуясь на юмору от жары.
Тут Рафаэль разразился оглушительным взрывом смеха, который так удивил проходившего мимо Торквемаду.
— Я не потерплю этого грубого паясничества, — оборвала Крус брата, пытаясь скрыть тягостное впечатление от его судорожной веселости. — Я еще никогда на замечала за тобой стремления глумиться над людьми. Не узнаю тебя, Рафаэль.
— Должна же и на мне отразиться метаморфоза, происшедшая в нашей семье. Ты изменилась и стала серьезной, я — веселым. А в конечном счете мы все станем смешны, куда смешнее хозяина дома, которого тебе, разумеется, удастся как следует вышколить. Ну, ладно, я встаю, подай мне одеться. Так вот, кончится тем, что Общество увидит в нем человека с известными достоинствами, одного из тех, кого принято называть людьми серьезными, мы же останемся жалкими бедняками, обреченными на всеобщее посмеяние.
— Не знаю, почему я терплю твою болтовню, вместо того чтобы хорошенько отшлепать тебя, как непослушного ребенка… На, одевайся и умойся холодной водой, чтобы остудить разгоряченный мозг.
— Сейчас, — сказал слепой, вставая и подходя к тазу с водой, чтобы окунуть в него голову. — Сделанного не воротишь, остается примириться с печальным фактом и по самую шею погрузиться в нечистоты, которые благодаря тебе или по воле злого рока залили наш дом… Ты видишь, я больше не смеюсь, хоть и давлюсь от смеха. Но поговорим серьезно на эту весьма забавную тему… Да, весьма забавную… Скажи, разве ты не замечаешь, с какой иронией относятся к нам все друзья, которые покинули нас в годину бедствий, а нынче возобновили прежние отношения?
— Нет, не замечаю, — решительно возразила Крус, — и знай, эта ирония существует лишь в твоем больном вовбражении.
— Тебя ослепил блеск фальшивого богатства и поддельного золота, вот почему ты не замечаешь истинного отношения к нам со стороны общества. Вот подожди, пока я поскребу немного лицо и голову, и тогда ты услышишь еще одну вещь, которая приведет тебя в изумление.
— Лучше замолчи, Рафаэль, и перестань изводить меня нелепыми рассуждениями. Вот полотенце, вытри насухо лицо. А теперь садись, я тебя причешу.
— Так я хотел сказать тебе… Голова моя прояснилась; но вот беда — меня снова душит смех. Право, я просто лопну… Я хотел сказать тебе, что когда люди теряют стыд, как мы его потеряли…
— Рафаэль, ради бога!..
— Так лучше его потерять разом, навсегда вырвать из души эту помеху, открыто взглянуть на свой позор. Более того, если лицо утратило святую краску стыда, которая отличает человека порядочного от того, кто перестал им быть, прибегнем к румянам… — Тут на Рафаэля снова напал приступ смеха. — Созидательница нашей новой жизни, не останавливайся на полпути, Иди до конца. Долой щепетильность, долой угрызения совести, они здесь неуместны. Тебе не удалось добиться от хозяина разрешения завести экипаж, чтобы прокатиться по улицам, оповещая всех о совершенной купле-продаже?.. Не рви же мне волосы. Мне больно.
— Ты просто с ума меня сведешь. Счастье твое, что ты слаб и болен, не то задала бы я тебе трепку!
— Я сказал — купля-продажа… Ладно, беру свои слова назад. Ай!.. ты отлично сделаешь, если все-таки выцыганишь у него деньги на экипаж. Чередуя деликатные выражения с привычной грубой, бранью, зять закусил удила и брыкается, не подчиняясь твоей власти. Не огорчайся, все наладится: взамен высокого общественного положения, которое тешит этого самовлюбленного павлина, а вернее, индюка, обыкновенного индюка из тех, что хозяйки откармливают к рождеству каштанами, — он даст тебе все, чего ты ни потребуешь. Малость поартачится, — ведь он скуп до мозга костей, — но потом уступит. Ты же умеешь с ним справляться, да еще как умеешь! Ты добьешься от него и ложи в театр, и разрешения на званые вечера, обеды, приемные дни. Насыщайтесь по горло богатством, роскошью, тщеславием, всей грязью, пришедшей на смену тонкому наслаждению, чистым и благородным радостям. И да воздастся всем по заслугам! Пусть не залеживаются в его сундуках медяки, нажитые темными проделками! Хватайте каждый грош, добытый разбоем, транжирьте все его барыши на тряпки, на прихоти и развлечения, покупайте дорогие картины, роскошную обстановку. Не щадите скрягу, пусть скорее подохнет и оставит вам все добро, — ведь такова ваша цель.
— Ни слова больше, Рафаэль, — закричала Крус, дрожа от бешенства. — Я терпеливо слушала твои бредни, но знай, терпение мое истощилось. Ты злоупотребляешь им, считаешь его неиссякаемым… Но ты ошибаешься. Я ухожу. Пусть Пинто закончит за меня твой туалет… Пинто, дружок, где ты?
Мальчик не замедлил явиться на зов, неся ворох нового платья от портного.
— Тут новый костюм для сеньорито Рафаэля, Портной хотел бы сам примерить.
— Пусть войдет. Отлично, Рафаэль, теперь у тебя есть занятие на некоторое время. А я зайду взглянуть, когда ты оденешься, и если что не так, отдадим переделать. Заходите, Бальбоа… Как вам известно, кабальеро очень требователен в вопросах одежды. Костюм должен сидеть безукоризненно, так, словно сеньорито может сам его увидеть и оценить. Ну, Пинто, в чем дело? Помоги же сеньорито снять брюки.
— Да, сеньор Васко Нуньес де Бальбоа, — весело проговорил Рафаэль, все еще охваченный нервным возбуждением. — Достаточно надеть на меня пиджак, чтобы я тут же определил, хорошо ли он сшит. Не вздумайте, пользуясь моей слепотой, небрежничать. Дайте-ка сюда брюки. Кстати, дружище, я только что беседовал с сестрой… Кажется, сестра вышла?
— Я здесь, Рафаэль. По-моему, брюки сидят отлично.
— Да, ничего. Так вот, я говорил, что мне придется многое заказать, сеньор Бальбоа. Еще один костюм, пальто, вроде того, что носит Морентин, видели? Три-четыре пары летних брюк из легкой ткани, Что скажет на это моя сестра?
— Я? Ничего.
— Мне показалось, ты недовольна моей расточительностью… Но должна же и на мне отразиться перемена в благосостоянии семьи… И я скажу тебе больше: мне необходим фрак… Зачем он мне? Нужен.
— О господи!
— Так вот, Васко Нуньес… Сестра ушла?
— Я здесь, вместе со всем моим терпением.
— Это меня радует. Мое терпение уже истощилось, — не будем распространяться, по каким причинам; и вот в образовавшейся пустоте появилась страстная жажда материальных благ… Я в этом не виноват, ведь не я внес в наш дом тайную развращенность. Итак, маэстро, фрак, и поскорее… А ты, дорогая сестрица… но, кажется, она ушла?
— Да, на этот раз сеньора вышла, — подтвердил смущенный портной, — и мне показалось, будто она немного рассердилась на вас.
Крус и в самом деле вышла из комнаты, и не только затем, чтобы покончить с невыносимой для нее пыткой; она предполагала, и не без основания, что именно ее присутствие так раздражает несчастного слепого. Она оставила брата на попечение Пинто и портного, — пусть без нее займутся примеркой. Когда дон Франсиско вернулся домой к обеду, глаза свояченицы сверкали странным блеском, а из груди вырывались стоны.
— Что такое, что случилось? — спросил он встревоженно.
— Заболел Рафаэль, и очень серьезно. Только этого не хватало! Право, друг мой, бог подвергает меня невыносимым испытаниям!
— Но ведь еще сегодня утром он хохотал как полоумный.
— Вот, вот, это первый признак.
— Смех — признак болезни? Ну-ну! Что ни день, то новое открытие! С тех пор как вы с сестрой установили в моем доме новый режим, все идет шиворот-навыворот. До сих пор я знал, что больной плачет и жалуется: боль там и тут, тяжело дышать, все тело ломит… Но что больных разрывает от смеха, это я слышу впервые.
— Необходимо вызвать врача, — сказала Фидела, усаживаясь за стол и устремляя на мужа спокойный и ясный взгляд, — специалиста по нервным заболеваниям… И чем скорее, тем лучше…
— Специалиста! — воскликнул Торквемада, внезапно лишаясь аппетита. — Другими словами, болтливого фанфарона, от которцго твой брат и впрямь расхворается, а лекарь меж тем представит счет на уплату гонорара и снимет с меня последнюю рубаху.
— Однако невозможно ждать, пока легкий невроз превратится в тяжелое заболевание, — возразила Крус, садясь за стол
. — Как вы сказали? Ах да, невроз, будь он неладен. Поверьте, дорогая Крус, мой зять Кеведито справится с болезнью Рафаэля куда быстрее, чем любая знамениттость, которая с важным видом сперва классически ограбит человека, а потом спровадит его на кладбище.
— Не упрямься, голубчик Тор, — ласково настаивала Фидела. — Позвать специалиста необходимо, а еще лучше двух, если не трех.
— Хватит и одного, — поправила Крус сестру.
— Нет, почему же, давайте пригоним в дом целое стадо лекарей, — сыронизировал дон Франсиско, снова принимаясь за еду. — А когда они выпишут все свои рецепты, мы отправимся в богадельню.
— Вечно вы преувеличиваете, дорогой мой сеньор, — заметила Крус.
— А вы, как и всегда, ударяетесь в макиавеллизм… Кстати, любезные мои сеньоры, хоть наша стряпуха и получает восемь дуро в месяц, хоть она и слывет восьмым чудом света, но почки определенно подгорели.
— Что вы, чудесные почки!
— Нет, нет, Ромуальда, которую вы прогнали за то, что она чесала волосы на кухне, готовила куда лучше… Ну, ладно, я подчиняюсь новому порядку в доме, будем уступчивы…
— Да, уступчивыми, — подхватила Фидела и погладила мужа по плечу. — И вот, вместо того, чтобы звать трех специалистов…
— Специалистов, говоришь ты? Скажи лучше, моровую язву, стаю прожорливой саранчи.
— Так вместо того, чтобы звать трех специалистов, свезем-ка Рафаэля в Париж к Шарко.
— А это еще что за чучело? — спросил Торквемада, справившись с куском мяса, который застрял у него в горле, едва он услышал о Шарко.
— Это не чучело, а светило Европы, специалист по лечению мозговых болезней.
— Ну, а по мне, пусть это светило Европы отправляется ко всем чертям! — воскликнул скряга, стукнув вилкой об стол. — Если он ищет богатых пациентов, пусть возьмется лечить свою негодницу мать.
— Тор! Какие выражения! — остановила его Фидела с ласковым упреком и гримаской избалованного ребенка. — Франсиско, ради бога… Пойми же, поездкой в Париж мы одним выстрелом убьем двух зайцев.
— А я вовсе не желаю убивать зайцев ни с одного, ни с двух выстрелов.
— Пускай Шарко только взглянет на Рафаэля.
— Если дело лишь за тем, чтобы лекарь взглянул на него, можно послать фотографию.
— Шарко займется лечением Рафаэля, а ты между тем познакомишься с Парижем, ведь ты его совсем не знаешь.
— И знать не желаю.
— Почему же? Представь себе, что в обществе заговорят вдруг о больших городах, и тебе придется сознаться — я, мол, сеньоры, ничего, кроме Мадрида и Вильяфранки дель Бьерсо, не видел. Это было бы ужасно! Не прикидывайся деревенщиной, Top! Поездка в Париж расширит твой идейный кругозор.
— Мой идейный кругозор, — ответил Торквемада, с жадностью подхватывая новое выражение и отправляя его в кладовую прочих подходящих словечек, — мой кругозор не тесный рукав, который надо расширить. Пусть всяк останется при своем кругозоре, и да пребудет господь бог в кругозоре каждого.
— А раз уж мы попадем в Париж, — продолжала Фидела, поддразнивая мужа, — то не вернемся домой, пока не совершим путешествия по Бельгии или по Рейну.
— Нам только путешествий не хватает…
— Но ведь это так дешево!.. Можно проехаться в Швейцарию.
— А оттуда на луну.
— А то в Баварию, или в Баден, или хотя бы в Шварцвальд.
— Не лучше ли прокатиться к Ледовитому океану, на Северный полюс, а оттуда в Патагонию и через Белую Медведицу — домой. Вернувшись, наймусь ночным сторожем или попытаюсь устроиться на общественные работы в аюнтамьенто — надо же семью кормить.
Сестры дружным хохотом встретили шутку дона Франсиско, и Крус разумным словом положила конец затянувшемуся разговору.
— Фидела, конечно, шутит, чтобы попугать вас, дон Франсиско. К Шарко прибегать нам незачем. Сейчас не время тратиться на поездки в Париж для консультации с европейскими знаменитостями. В чем Рафаэль действительно нуждается, так это в развлечении, в прогулках на свежем воздухе, подальше от городской суеты…
— Иными словами, дорогая сеньора, если говорить напрямик, это еще одно напоминание об экипаже. В конце концов мне придется-таки согласиться на выезд.
— Да ведь мы ни словом не обмолвились о выезде, — запротестовала полушутя, полусерьезно Фидела.
— Дальние прогулки!.. Я все понял, вы собираетесь лечить Рафаэля тряской в карете… превосходно! Гоните карету без остановки до Мостолеса.
— Без экипажа вам не обойтись, — безапелляционным тоном заявила Крус, и нижняя губа ее задрожала — верный признак того, что властная женщина не допускает никаких возражений. — И поверьте, экипаж нужен не нам и не нашему брату, мы уже давно привыкли ходить пешком, а для вас, сеньор дон Франсиско Торквемада. Прилично ли человеку, пользующемуся всеобщим уважением, ходить по улицам пешком, как бродяге?
— Ну, друг мой, — запальчиво воскликнул дон Франсиско, — на эту удочку вы меня не поймаете. Будем справедливы: я обыкновенный скромный человек, а не важная персона, как вы утверждаете. К черту персону и прочую нечисть! Вы пускаетесь на всякие уловки, лишь бы мотивировать свою расточительность. Я же оправдываю только бережливость, вот почему мы обеспечены куском хлеба. Но благодаря занятой вами позиции нам вскорости придется ходить за подаянием или просить денег взаймы. Долги в моем доме! Никогда! Знайте, когда наступит банкротство, в просторечии — нищета, виновны в этом будете вы, моя дорогая Крусита… Итак, экипаж! Ладно, получайте экипаж, но мне он не нужен, — видит бог, я привык без экипажей зарабатывать деньгу, пешочком, как ходил святой Франсиско, чье имя я ношу. Разъезжать будешь ты, Фидела, вместе с сестрой как это соответствует вашему новому положению. — Но я ни о чем не просила…
. — Ни о чем не просила? Да ты научилась клянчить не хуже монаха. Дня не проходит без новой блажи: то снять перегородки и разрушить полдома, им, видишь ли, зал понадобился! А то позвать модистку, портного, обойщика, поставщика и дюжину чертей. А нынче братцу, взбрело в голову хохотать, — это значит, что мне придется плакать, да и не только мне, попомни, все заплачем. Я уже предвижу нескончаемый ряд прихотей, а следстввнно — новых расходов. Ведь братца надо развлекать, он, если не ошибаюсь, любитель музыки, — что ж, пригласим оркестр королевской оперы с этим, как его… лодырем, что палочкой подает знак начинать. — Сестры рассмеялись. — Понадобится лекарь — зови в дом весь цвет медицины и гони монету, сиречь гонорар… Заодно, чтобы он не скучал, позовем Хуана, Педро, Дьего, словом всех закадычных друзей, стихоплетов и плясунов, и давай накрывать стол на всю ораву да готовить яства дли этих обжор и пара…
Недавно выученное слово заетряло в горле, и док Франсиеко в нерешительности запнулся.
— Паразитов, — подсказала Фидела. — Что ж. Это справедливо для некоторых из них. Так или иначе, но изредка приходится звать гостей, чтобы в обществе не распространились слухи о нашей скупости.
— Наши друзья на это не способны, — поправила Фиделу старшая сестра. — Они люди утонченного воспитания.
— Не подвергая сомнению их утонщенность — заметил Торквемада, — я принципиально стою за то, чтобы каждый обедал у себя дома. Разве я в обеденный час таскаюсь по чужим домам?
— Надо признать, дорогой муженек, — начала Фиделе, поглаживая его по спине, — что ты сегодня прямо в ударе. Поверь, я вовсе не собираюсь вводить тебя в расходы; не нужно мне экипажа, не в моем характере кичиться богатством… Сиди, сиди на своих мешках с золотом, плутишка… Знаешь, что я услышала вчера от Руиса Очоа? Будто ты в прошлом месяце тридцать три тысячи дуро в карман положил.
— Что за чепуха! — рассвирепел скряга и вскочил, отодвигая недопитую чашку кофе. — Да он просто брешет! Подобным вздором он подливает лишь масло в огонь. Вы обе и без того невесть что думаете о моих доходах. Ладно, не будем ссориться. Реазюмирую: надо экономить. Бережливость — евангелие бедняков. Берегите каждый грош; неизвестно, что нас ждет завтра; может случится, что понадобится и этот грош, и тот, и все гроши, какие только есть в мире.
Ворча, он поспешил в кабинет, взял шляпу, трость с набалдашником в виде оленьего рога, гладко отполированного от долгого употребления, и вышел на улицу вершить свои дела. Он прошел уже мимо Пуэрта дель Соль, а в голове его все еще бурлили отголоски недавнего «пора с женой и свояченицей и возникали новые неопровержимые доводы, которыми он ошеломлял сестер; «При всем вашем макиавеллизме не удастся вам выбить у меня почву из-под ног. Моя система заключается в том, чтобы тратить лишь незначительную, весьма минимальную часть моих доходов. Вам-то не приходится зарабатывать, вот вы и не знаете, чего это стоит. На дополнительные, расходы я соглашусь только в том случае, если появится потомство. Конечно, потомство заслуживает того, чтобы пойти на некоторые жертвы. И сам Валентин сказал мне вчера вечером, когда я прилег вздремнуть в кабинете, — уж очень трещала голова от всех подсчетов и расчетов: «Смотри, папа, ни гроша не трать, пака наверняка не узнаешь, появлюсь я снова или нет. Эти хитрые сестры, рады обманывать и водить тебя за нос, — сегодня, завтра, — так, пожалуй, мне и не удастся снова родиться… Одной ногой стою здесь, а другой — там. Прямо терпения не хватает, тело, то бишь душу, так и ломит; конечно, у души нет ни костей, ни мяса, ни сухожилий, и даже крови нет, а все как-то лихорадит, и хоть нет кожи, а все тянет почесаться».
Почти весь день сестры провели в тщетных попытках, успокоить возбужденный мозг Рафаэля; на все его, вздорные выходки они неизменно отвечали разумными словами, противопоставляя нелепым взрывам смеха р тость и сдержанйость. Особенно преуспевала в этом Фидела: она была мягче и терпеливее старшей сестры и ей легче удавалось влиять на брата, хоть она и не отдавала себе ясного отчета в своей власти над ним. К концу, дня их самоотверженность была вознаграждена, — Рафаэль стал рассуждать спокойнее. Но сестры чувствовали себя крайне утомленными и искренне обрадовались, когда к ним подоспела неожиданная помощь в виде школьного товарища Рафаэля. «Слава богу, наконец-то вы пришли, Морентин! — приветствовали они гостя. — Однако вы заставляете себя ждать. Входите же, брат, весь День справлялся о вас».
В комнату вошел безукоризненно одетый молодой человек среднего роста с белокурой бородкой, большими глазами и жидкой шевелюрой, предвещавшей раннюю лысину. Он обладал красивой, но несколько слащавой внешностью. Непринужденно поздоровавшись с Крус и Фиделой, Морентин подошел к слепому с развязной манерой своего человека в доме, уселся рядом и, хлопнув приятеля по коленке, спросил: «Ну, шалопай, как дела?»
— Сегодня вы обедаете у нас… Нет, нет, отказы не принимаются. Сегодня вам не помогут никакие уловки.
— Но, право, тетя Кларита ждет меня к обеду.
— Ну, так сегодня тете Кларите придется поскучать одной. Не будьте эгоистом. Сегодня мы вас не отпустим. Не отговаривайтесь, вам все равно придется покориться.
— Мы пошлем известить Клариту, — вмешалась Фидела, — и скажем, что мы вас насильно задержали.
— Отлично, только не забудьте прибавить, что всю вину вы берете на себя. И если тетя начнет браниться…
— О, мы ее перекричим!
— Уговорили.
В свое время Пепе Серрано Морентин и Рафаэль были закадычными друзьями и товарищами по школьной скамье и первому курсу в университете. В тяжелые годы нужды эта дружба несколько охладела, и молодые люди встречались редко, но всякий раз с неизменным юношеским пылом отдавались воспоминаниям об ученических годах; причиной же охлаждения была затворническая жизнь семьи дель Агила, избегавшей всякого общения с людьми. Казалось, они желали без докучных свидетелей с достоинством нести бремя нищеты. Благоприятный поворот, наступивший в их печальной судьбе, нарушил это уединение: с помощью Доносо, Руиса Очоа и маркизов де Тарамунди постепенно восстановились прежние дружеские связи. Особенную радость доставила бедному Рафаэлю встреча с другом детства Морентином, который сумел вдохнуть в него бодрость и оживить в его душе былое чувство привязанности, — ко всем остальным слепой по-прежнему испытывал холодное равнодушие, а то и презрение.
Зная о горячей привязанности брата, граничившей с полным подчинением воле Морентина, сестры увидели в приходе гостя в этот злосчастный день милость провидения. Желая дать Рафаэлю возможность поведать другу все свои горести и предаться оживленной беседе, где тонкий психологический анализ, скрашенный задорным юмором, переплетается иной раз с вопросами на скользкие темы, сестры после необходимого обмена приветствиями поспешили оставить молодых людей наедине, чтобы слепой мог отдохнуть, наконец, от постоянной опеки и провести время по своему вкусу.
— Дорогой Пепе, — начал Рафаэль, усаживая подле себя друга, — ты и не подозреваешь, до чего кстати ты явился. Мне необходим твой совет по одному поводу… относительно возникшей у меня вчера мысли; когда сегодня ты вошел и я услышал твой голос, мысль эта с неслыханной силой пронзила мой мозг и полностью завладела моим существом, изгнав из головы все прочие мысли, которыми я до сих пор жил. Не знаю, как тебе это объяснить…
— Понятно.
— Бывает ли в твоей жизни, что какая-нибудь одна мысль неотступно терзает тебя?
— Ну, разумеется.
— Нет, нет, твои мысли прикрыты маской лицемерия. Ты даже не подозреваешь об их существовании до тех пор, пока с них не спадет маска. Морентин, сегодня мне надо поговорить с тобой об одном очень щекотливом деле.
— Очень щекотливом?
У Морентина екнуло сердце, смутная тревога закралась в душу; заныло под ложечкой. Здесь будет уместно дать некоторые сведения о Морентине и попытаться возможно точнее определить его Характер.
Наш молодой приятель был плебеем по отцу и аристократом по матери, словом — социальный метис, как, Впрочем, почти все представители нынешнего поколения. Получив отличное воспитание, он без труда приноровился к требованиям века и, обладая изрядным состоянием, находил существующий уклад жизни наилучшим в мире; благодарный судьбе, наделившей его красивой внешностью и рядом качеств, которые ни в ком не возбуждали зависти; чуждый духовных запросов и неясных стремлений к идеалу, но все же доступный кое-каким радостям духовной жизни; никогда не вкусивший опьянения торжествующей гордости и не испытавший горечи обманутого тщеславия; человек, начисто лишенный как достоинств, так и пороков, ни святой, ни грешник, Морентин жил в довольстве на проценты с капитала, был депутатом безропотного сельского округа и почитал себя счастливым, наслаждаясь драгоценной свободой и отличной верховой лошадью английской породы. На хорошем счету в обществе, Морентин ни в ком не возбуждал горячего чувства любви, не знал сильных страстей, не испытывал склонности к политике й состоял в партии Кановаса, хотя мог с таким же успехом примкнуть к последователям Сагаеты, если бы того захотел случай; не увлекаясь ни искусством ни спортом, он два-три часа ежедневно гарцевал на английском скакуне, но в то же время не пылал подобна другим страстью к верховой езде, с тем же спокойствием относясь к азартным играм, а также к женщинам, если не считать некоторых светских связей, никогда не перераставших в драму и неизменно остававшихея на грани принятого в обществе тайного распутства. Словом, Морентин был героем своего времени, и весь духовный багаж его состоял из одного-двух десятков идей, нало-минавших небольшие, хорошо упакованные и перевязанные покупки из магазина.
Морентин пользовался славой рассудительного молодого человека, чей голос никогда не фальшивил в хоре большого Света; он не делал долгов и не затевал громких историй, если не считать двух-трех традиционных дуэлей, из тех, что кончаются легкими царапинами, протоколом и завтраком. В жизни Морентина не было ни жгучих радостей, ни горьких страданий; он брал от жизни лишь то, что могло послужить ему на пользу, и никогда не рисковал спокойствием души. Не веруя сам, он относился с уважением к религии; ничего не изучив основательно, он по любому вопросу мог высказать то или иное суждение в соответствии с обстоятельствами или модными взглядами. Что касается морали, то, выступая публично или в тесном кругу, Морентин неизменно проповедовал строгие нравы, сам, однако, жил в скромном и блаженном распутстве, которое едва ощущается теми, кто привык к нему.
Существование Морентина было одним из тех довольно распространенных случаев благополучия, когда человек испытывает радость бытия, ибо владеет приличным капиталом и не без основания слывет в обществе образованным и весьма приятным в обращении со всеми, а особенно с женщинами. Увенчавшее его заслуги звание депутата не пробудило в нем никаких претензий на политическую карьеру или на славу красноречивого оратора. Если ему случалось выступать от имени какой-либо комиссии, он брал слово и произносил достойную речь, не захватывая слушателей, но скромно выполняя свой долг. Звание народного представителя само по себе вполне удовлетворяло его честолюбие. И, наконец, на любовном поприще Морентин стремился добиться благосклонности замужней женщины; если предмет его домогании принадлежал к высшему свету, — тем лучше. Но он как огня боялся скандала, и связь с женщиной удовлетворяла этого самца лишь до тех пор, пока все шло гладко и не грозило перерасти в драму. Нет, драм Морентин не терпел ни в жизни, ни на сцене, и если ему случалось, сидя в партере, увидеть слезы или блеск кинжала, он так и порывался выбежать из зала, чтобы потребовать назад деньги за билет. И вот в довершение всех благ судьба послала ему исполнение и этого скромного желания — любовные связи повесы протекали без потрясений и катастроф, и, право, ему больше нечего было желать, не о чем просить у бога или у того, к кому обращаются вподобных случаях.
— Да, об одном деле, весьма щекотливом и серьезном, — повторил слепой. — Но прежде скажи, сестры ушли из комнаты?
— Да, дружище, мы с тобой одни.
— Глянь-ка за дверь, нет ли кого в коридоре…
— Никого нет, можешь говорить свободно.
— Я думаю об этом со вчерашнего дня… О, я так ждал твоего прихода! Сегодня утром меня охватили смутные опасения и грусть. Все это вылилось в нелепый приступ смеха, который встревожил моих сестер. Не подумай, что я сошел с ума или близок к этому. Я извивался от смеха, как осужденный на муку грешник, которого черти щекочут в аду раскаленной проволокой.
— Ну знаешь, ты мелешь такой вздор!..
— Ладно, ладно, не сердись… Я хочу кое о чем спросить тебя. Но послушай, Пепе, обещай, что ты будешь со мной искренним и честным до конца. Обещай, что ты ответишь на мой вопрос, как на исповеди перед духовником, если только ты ходишь на исповедь. Отвечай мне, как перед богом, если бы всевышнему вдруг вздумалось проверить твою совесть, сделав вид, будто он не знает тебя насквозь.
— Патетическое начало. Ну, говори же разом, что случилось, не тяни душу. В чем дело?
— Бьюсь об заклад, что ты знаешь.
— Не имею ни малейшего представления!
— Так пообещай же не сердиться, если я скажу тебе даже нечто такое… словом, то, что мне горше выговорить, чем тебе выслушать.
— Ну, знаешь, ты сегодня просто в ударе, — заметил Морентин, стараясь скрыть охватившую его тревогу. — Какая-нибудь нелепая выдумка в твоем обычном стиле.
— Сейчас увидишь, Вопрос настолько серьезен, что я вынужден начать с небольшого предисловия, Хосе Серрано Морентин, народный представитель, случайный гость в парламенте, помещик и спортсмен, скажи мне: каково в нынешнее время наше общество с точки врения морали и добрых нравов?
Приятель расхохотался, уверенный, что Рафаэль, как бывало и раньше, поставив несколько щекотливый вопрос, сам ответит на него пикантной остротой.
— Нет, нет, не смейся. Ты увидишь, это не шутка, Я спрашиваю тебя: за то время, что я жил вдали от света, когда в результате злосчастной слепоты до меня доходили лишь смутные отклики общественной жизни, изменились ли нравы общества, обычаи и привычки людей, взгляды мужчин и женщин на вопросы чести и супружеской верности? Мне думается, что нет. Я не ошибся. Нет. Ибо в мое время — а это наше общее время — мы оба искали в жизни лишь забав и развлечений, и наше отношение к нравственным устоям было в достаточной мере анархическим. Помнится, ни ты, ни я, ни друзья наши не грешили излишней щепетильностью в вопросах чужой семейной чести, и узы брака не являлись для нас священными. Не так ли?
— Верно, — ответил Морентин, и в душе его шевельнулось прежнее подозрение. — Но к чему ты ведешь? В мире ничто не меняется. До нас тоже существовали далеко не безупречные молодые люди, и не нам пытаться исправлять нравы. Молодость всегда молодость, а мораль остается моралью независимо от того, что она ежечасно нарушается и в мыслях и на деле.
— К этому я и веду. Но мне думается, что наша эпоха превосходит по своей распущенности все предшествующие времена. Я помню, мы считали своим святым долгом, — ведь грех тоже имеет свои традиции, установленные легкомыслием и пороком, — так вот, мы считали своим долгом не пропустить ни одной замужней женщины, попадавшейся нам на пути. Победу над ней мы считали неотъемлемым правом нашей цветущей юности и полагали, что обманутый супруг должен чуть не на коленях благодарить нас за внимание к его жене. Не смейся, Пепе, ведь это очень, очень серьезно.
— Серьезно, как проповедь. Дорогой Рафаэль, уверяю тебя, если бы мы все еще жили в тот исторический момент, как любит выражаться наш общий знакомый, твое пылкое красноречие оказало бы чудотворное влияние на совесть всех плутов. Но знай, малыш, мир изменился, и нынче нравственность у нас в таком почете, что шашни с замужними женщинами отошли в область преданий.
— Это неправда. Нынче, как и тогда, мужчины, особенно те, что приближаются к зрелому возрасту, проповедуют принципы, коренным образом противоречащие семейным устоям. Например, среди таких повес, как ты, процветает принцип, — я называю этот взгляд принципом, желая подчеркнуть его значение в нашей жизни, — будто молодая женщина, связанная нерасторжимыми узами брака с человеком старым, некрасивым, неприятным, невежественным, скупым и грубым, внраве искать утешения от своих горестей… в объятиях любовника.
— Дружище, никто этого не думает и никогда не думал.
— Я говорю о той гнусной морали, которую вы, светские люди, провозгласили законом, разрешающим вам бесчестить семью, красть чужое счастье и совершать тысячу подлостей. Не отрицай. Общественное мнение весьма снисходительно и милосердно к женщине, попавшей в подобное положение, ну, скажем, принесенной в жертву интересам семьи…
— А все-таки, к чему ты клонишь, Рафаэль? — повторил Морентин. Ему было не по себе, и он стремился во что бы то ни стало прервать разговор, принимавший для него нежелательный оборот. — Поговорим лучше о вещах более приятных и подходящих, а не вымученных, как…
— О, нет ничего более подходящего, чем эта тема, — крикнул Рафаэль, теряя самообладание; чем ближе он подходил к вопросу, сжигавшему его подобно пламени, тем сильнее волновался, заикаясь и размахивая руками. — Нет нужды подыскивать примеры и разводить теории, — печальная действительность здесь, передо мною. Речь идет о фактах, Пепе, и я взываю к твоей искренности, к твоему мужеству.
— Дружище, ты, кажется, задумал идти по стопам отца Падильи? — спросил Морентин с раздражением. — Я пришел приятно провести с тобой час-другой, a нe рассуждать о химерах. 'Морентин встал.
— Ты уходишь? — спросил слепой, протягивая к нему руки.
— Нет, я тут.
— Еще одна минута, всего одна минута, и я оставлю тебя в покое. Пожалуйста, взгляни, нет ли поблизости моих сестер.
— Пока нет, но они могут прийти…
— Раньше, чем они сюда придут, я скажу тебе, что несокрушимая логика, логика реальной жизни, в силу которой одно явление порождает другое, подобно тому как ребенок рождается от матери, плод от завязи, завязь от дерева, а дерево от семени… эта непреодолимая логика открыла мне, что моя несчастная сестра… Как больно созерцать позор своей семьи! Но еще постыднее закрывать глаза на истинное положение вещей… Я потерял зрение, но не разум… Глазами логики я вижу яснее любого зрячего, к тому же мне помогают очки моего опыта. Так вот я увидел — как мне это выразить? — я увидел, что к моей несчастной сестре как нельзя больше применим этот принцип — будем и впредь так называть его, — и вот, поощряемая снисходительностью общества, она разрешает себе…
— Замолчи! Этого я не потерплю! — воскликнул Морентин в порыве искренней или притворной ярости. — Ты подло клевещешь на свою сестру!.. Совсем рассудка лишился!
— Нет, не лишился. Рассудок остался при мне, да еще какой ясный. Скажи правду… сознайся. Докажи величие духа.
— В чем я должен сознаться, несчастный безумец? Отстань от меня! Не желаю больше ни говорить с тобой, ни слушать тебя.
— Поди сюда, поди сюда… — закричал слепой, вцепившись в Морентина и судорожно, точно клещами, сжимая его локоть.
— Хватит глупостей, Рафаэль… Ты бредишь. Пусти меня, говорю тебе, пусти, — повторял Морентин.
— Нет, я не отпущу тебя, — крикнул слепой, сжимая еще крепче его руку. — Поди сюда… Ну, так я тоже встану, и ты потащишь меня за собой повсюду, как укор совести… Обманщик, распутник! Я открыто бросаю тебе в лицо эти слова, раз у тебя не хватает мужества самому признаться!..
— Дурень, лунатик! Что ты мелешь?
— У моей сестры… нет, нет, я не могу выговорить…
— Любовник?.. Какая чепуха!
— И этот любовник — ты! Не отрицай. Ведь я тебя знаю. Знаю все твои уловки, твою развращенность и лицемерие. Твой идеал — любовная связь тишком-тайком, без скандала…
— Рафаэль, не беси меня… Я не хочу быть грубым с тобой. Но, право, ты заслуживаешь…
— Сознайся, докажи величие духа.
— Я не могу сознаться в том, что является плодом твоего больного воображения… Ну же, Рафаэль, пусти меня.
— Сперва сознайся.
Рафаэль цеплялся за друга и силой пытался удержать его, а тот, стараясь не производить шума, молча отбивался. Они боролись, раздраженные и задыхающиеся, пока Морентину не удалось, — наконец, одержать верх. Слепой бессильно упал в кресло.
— Ты виновен… но у тебя не хватает мужества признаться, — прошептал он в изнеможении. — Признайся, ради бога признайся…
— Клянусь тебе, Рафаэль, клянусь тебе, — уверял Морентин, удерживая друга в кресле и стараясь говорить как можно мягче, — в твоей нелепой выдумке нет ни слова правды.
— Но намерение у тебя все же было.
— Ни намерения, ничего другого… Успокойся, Кажется, сюда идут твои сестры.
— Господи! Я ведь это так ясно вижу!
Несмотря на все старания Морентина, отголосок бурной сцены достиг чуткого слуха Крус, и, обеспокоенная, она поспешила в комнату брата; по бледным, лицам, по прерывистому дыханию она разом поняла, что между двумя закадычными друзьями произошло тягостное объяснение; на этот раз причина была, очевидно, весьма серьезной, — ведь раньше, если и случалось поспорить на философские темы, о музыке или о лошадях они не выходили из себя, оставаясь в рамках безобидной шутки и приличия.
— Пустяки, пустяки, — успокаивал Морентин недоумевавшую и встревоженную Крус. — Рафаэль сегодня не в духе…
— Этот Пепе такой упрямец! — протянул Рафаэль тоном капризного ребенка, — Ни за что не хочет сознаться!..
— В чем?
— Ради бога, Крус, не обращайте на него внимания, — ответил Морентин, справившись с волнением и силясь придать спокойствие голосу, жестам и лицу. — Все — сущий вздор, Неужто вам пришло в голову, что мы поссорились?
Поглядывая то на одного, то на другого, проницательная Крус тщетно пыталась понять причину размолвки.
— Я догадываюсь. Страсти разгорелись из-за музыки Вагнера или романов Золя.
— Нет, не в этом дело.
— Так в чем же? Я должна знать, — настаивала сестра, приглаживая растрепавшиеся волосы брата, — А если ты мне не скажешь, я узнаю у Пепе.
— Он никогда не посмеет сказать тебе.
— Вообразите, Крус, Рафаэль обозвал меня лицемером, распутником и тому подобное. Но я не сержусь на него. Конечно, сперва несколько вспылил из-за… да не из-за чего. Не стоит вспоминать.
— Я продолжаю настаивать на сказанном, — повторил Рафаэль.
— А я тысячу раз клянусь, что не виновен.
— В чем?
— В преступлении против нации, — быстро нашелся Морентин, с озорной непринужденностью прибегая ко лжи. — Вообразите, Крус, он стремится доказать ни больше ни меньше как мое соучастие с теми, кто поддерживает Квиринал против Ватикана в вопросе соперничества между двумя посольствами. Пошлите Пинто ко мне на дом за Дневником Заседаний. Пусть Рафаэль убедится, что я остался при особом мнении. Председатель оставил вопрос открытым, а я, конечно…
— С этого и надо было начать, — подхватил слепой, одобряя выдумку приятеля.
— Я того же мнения. Ватикан for ever.
Не вполне удовлетворенная объяснением, сестра вышла, объятая смутной тревогой. Следом за ней вышел Морентин, который еще раз подтвердил сказанное. Но и это не успокоило Крус: ее томило предчувствие новых осложнений и бед.
Вечером, когда в доме зажглись огни, Серрано Морентин попытался подле Фиделы найти вознаграждение за тягостные минуты, проведенные с Рафаэлем. После пережитых тревог он считал себя вправе насладиться беседой сеньоры Торквемады, относившейся к нему любезно, как и ко всем окружающим, и обладавшей помимо прочих достоинств прелестью невинного, беспомощного и слабохарактерного ребенка, тоненькой фигуркой и фарфоровым личиком с нежными блеклыми красками.
— Посмотрим, что за книги вы мне прислали, — протянула Фидела, развязывая полученный утром пакет.
— Вот поглядите, это единственно, что еще можно нынче достать, — французские и испанские романы. Вы так быстро глотаете книги, что придется утроить их выпуск в Испании и Франции.
В самом деле, присущая Фиделе страсть к лакомствам распространилась и на духовную пищу в виде пристрастия к романам. После замужества, которое по желанию супруга и старшей сестры освободило ее от всех домашних обязанностей, давнишнее увлечение книгами с новой силой вспыхнуло в молодой женщине. Фидела читала все подряд, хорошее и плохое, без разбора, проглатывая как приключенческие и любовные романы, так и серьезные произведения психологического характера. Она читала поспешно, иной раз лишь пробегая глазами одну страницу за другой, не задумываясь над содержанием и не усваивая его. Обычно она заглядывала вперед, чем кончится, и, если развязка не представляла ничего нового, бросала книгу недочитанной., Самым удивительным в этом пылком увлечении было то, что для Фиделы реальная жизнь и книги составляли два различных мира, так что романы, даже натуралистические, оставались для нее чем-то условным и фантастическим, вымыслом сочинителя, прекрасной мечтой, лишь отдаленно напоминавшей действительность. Между романами, наиболее близкими к правде, и реальной жизнью существовала целая пропасть. Коснувшись этого вопроса в разговоре с Морентином, который считал себя до известной степени профессионалом в литературе и вещал свои суждения о ней подобно оракулу, однако преимущественно в тех случаях, когда по близости не было конкурентов по этой части, — Фидела высказала следующее мнение, получившее немедленное одобрение собеседника: — Как в живописи, сказала она, — не должно существовать ничего, кроме портретов (все, что не является портретом, я считаю искусством второго сорта), так и в области литературы я признаю лишь мемуары, то есть изложение действительных событий из жизни автора. Когда я стою перед хорошим портретом, написанным рукой мастера, я прихожу в восторг, и когда я берусь за мемуары, даже такие несносные и полные самолюбования, как «Замогильные записки» я не могу оторваться от книги.
— Совершенно верно. Ну, а в музыке, что, по вашему мнению, соответствует портрету в живописи и мемуарам в литературе?
— В музыке?.. Право, не знаю. Ну, что я в этом смыслю, я ведь такая невежда… В музыке, спрашиваете вы?.. Пение птиц…
В тот день, или, вернее, вечер, просмотрев заглавия книг и выслушав совет Морентина поинтересоваться входившей в моду русской литературой, Фидела неожиданно прервала поток суждений своего образованного приятеля и спросила:
— А что вы скажете, Морентин, о нашем бедном Рафаэле?
— Друг мой, мне думается, у него пошаливают нервы. Живя в этом доме и видя, вернее — чувствуя вокруг себя людей, которые…
— Да, да… Его преследует навязчивая идея. Мой муж так тепло относится к Рафаэлю и не заслуживает, нет, не заслуживает его антипатии, которая граничит с ненавистью.
— Не только граничит, но — скажем прямо — переходит все границы самой жгучей ненависти.
— Боже мой! Но ведь вы его друг, и при вашем влиянии разве вы не могли бы внушить ему?..
— Ну, разумеется, я пытаюсь… Я пробираю его и браню… но все тщетно. Ваш муж человек добрый… в глубине души, не правда ли? И я это на все лады твержу Рафаэлю. Если бы дон Франсиско только слышал мои восхваления по его адресу и захотел бы так или иначе расплатиться со мной… Конечно, денег я не потребовал бы…
— Вы в них и не нуждаетесь, ведь вы богаче нас. — Я богаче вас?.. Полноте, вы ошибаетесь, уверяю вас, Все мое богатство состоит в том, что я не тщеславен и довольствуюсь малым, а кроме того, серьезным чтением и жизненным опытом накопил себе кое-какой идейный багаж… словом, дорогой друг, духовный капитал май не так уж ничтожен.
— А разве я не признаю его?
— Нет, не признаете. Разве вы не сказали мне на днях, будто я слишком дорожу материальными благами?
— Но я не так выразилась. У вас плохая память.
— Да разве можно забыть то, что сказано вами, хотя бы в шутку?
— Право, вы передергиваете, мой друг. Я сказала, что вы не изведали страданий, а тот, кто не прошел по тернистому пути, залитому слезами и кровью, лишен духовной полноты.
— Верно. И тут вы добавили, что я — баловень судьбы и лишь понаслышке знаю о страданиях, словом, что я животное.
— О господи!
— Нет, нет, не отрицайте…
— Ну да, я сказала — животное, но в том смысле, что…
— В каком бы ни было смысле, но вы назвали меня животным.
— Я хотела сказать… — Фидела рассмеялась. — Ну, будто вы не понимаете! Животными называют тех, у кого нет души.
— Как раз наоборот: животное — живое существо, обладающее душой.
— Что вы? В таком случае я отрекаюсь, отказываюсь, беру свои слова обратно. Ой, я говорю глупости! Не слушайте меня, Морентин!
— Я не чувствую себя задетым, напротив — мне приятно, что вы так беспощадны со мной. Но вернемся к нашему разговору: откуда вы взяли, что мне неведома боль?
— Но ведь я говорила не о зубной боли. — Боль нравственная… душевная…
— Вам?.. Бедняга, и вы воображаете?.. Да что вы знаете о страданиях? Разве вы испытали в жизни невзгоды, тяжелую потерю близких, унижения, позор? На какие жертвы пришлось вам решиться, какую горькую чашу пришлось испить?
— Все в жизни относительно, мой друг. Конечно, нельзя сравнивать мою жизнь с вашей. Потому-то я и считаю вас совершенством, высшим существом. Передо мной лишь открывается стезя горя, я только новичок в школе страданий по сравнению с моей собеседницей, достойной восхищения, почитания…
— Кадите мне, кадите побольше, я ведь этого заслуживаю.
— Тот, кто подобно вам прошел через тягостные испытания, кто сумел закалить свою волю в горниле страданий и принести себя в жертву, — достоин царить в сердцах всех, умеющих ценить добро.
— Побольше ладана, побольше. Мне нравится лесть, или, вернее, справедливая дань восхищения.
— И такая заслуженная, как в данном случае.
— И вот что я скажу вам, Морентин, — я ведь очень откровенна и всегда говорю то, что думаю. Не кажется ли вам, что скромность — величайшая глупость?
— Скромность?.. — Морентин смутился. — Почему вы спрашиваете об этом?
— Потому что я собираюсь сбросить ненужную маску скромности и сказать вам… не знаю, сказать или нет? Так вот, по-моему, я женщина с большими достоинствами… Но вы станете смеяться надо мной, Морентин!.. Лучше не слушайте меня.
— Я — смеяться? Как высшее существо, вы можете смело отбросить скромность, — ведь она подобно школьной форме является уделом посредственности. Так дерзайте же и возвестите о ваших исключительных достоинствах, чтобы мы, поклоняющиеся вам, скрепили словом аминь вашу исповедь. Аминь, возглашаю я на весь мир, ибо всем надлежит преклониться перед вашим духовным совершенством, умением стойко переносить страдания и перед вашей несравненной красотой.
— О, я ничуть не оскорбляюсь, когда меня называют прекрасной, — сказала Фидела с довольной улыбкой, — В сущности каждая женщина радуется этому, но иные скрывают свое удовольствие из жеманства. Я же отлично знаю, что хороша собой… Ах, нет, не слушайте меня! Недаром сестра говорит, что я еще ребенок… Конечно, я хороша собой. Правда, не красавица, но…
— Именно красавица. Ваша несравненная, утонченная, аристократическая красота…
— Да неужели?
— Во всем Мадриде не найдется подобной вам женщины!
— В самом деле?.. Ах, что я говорю! Не слушайте меня.
— Благодаря всем явным и тайным перлам души и тела, которые вы скрываете с очаровательной скромностью, вы, Фидела, заслужили стать самым счастливым существом в мире. Кому же должно достаться счастье, если не вам?
— А кто сказал вам, сеньор Морентин, что оно мне не досталось? Вы, может быть, думаете, я не достойна его?
— Безусловно достойны, и в принципе оно ваше, но вы еще не получили его.
— Кто вам это сказал?
— Я сам, ведь мне известно.
— Ничего вам не известно… Итак, отбросив стыд, я вот что скажу вам, Морентин…
— Говорите!
— Я очень умна.
— Это не новость.
— Умнее вас, о, гораздо умнее.
— Бесконечно умнее. Еще бы! Вашими совершенствами вы способны свести с ума весь человеческий род, начиная с меня.
— Не сходите пока с ума, потерпите еще немножко и узнаете, в чем состоит счастье.
— Откройте это мне, вы — мой учитель счастья. Хотя я отлично знаю, в чем состоит мое счастье. Сказать вам?
— Нет, не надо, ведь вы можете сказать что-нибудь прямо противоположное тому, в чем заключается счастье для меня.
— Откуда вы знаете, раз я еще ничего не сказал? А главное, не все ли равно вам, если мое понятие счастья вздорно? Представьте…
Разговор был неожиданно прерван шумом медленных тяжелых шагов и скрипом башмаков по ковру. В будуаре, жены появился Торквемада со словами: «Здорово, Морентинито… Спасибо, а ваши домашние? Рад вас видеть».
— Но еще больше радуюсь этому я. Право, я уже скучал без вас и как раз говорил вашей супруге, что сегодня дела задержали вас дольше обычного.
— Сейчас садимся за стол. А ты как поживаешь? Ты отлично сделала, что не вышла на прогулку. Чертовски скверная погода! Я схватил насморк. Прежде я мог целый день проводить в беготне, легко перенося значительные колебания температуры и никогда не простужаясь. А теперь, со всеми этими натопленными печами, плащами, калошами и зонтиками, у меня всегда из носа сопли текут… Я был у вас дома, Морентин. Хотел повидаться с доном- Хуаном.
— Вероятно, отец придет сегодня вечером.
— Отлично. Нам надо выправить одно дельце. Приходится днем с огнем рыскать, выискивая выгодные дела, ведь требования растут, как морской прибой. В доме маркизов что ни день, то новая блажь, а это стоит кучу денег.
— Так зарабатывай побольше, Тор, побольше! — весело воскликнула Фидела. — Я открыто признаю себя поклонницей презренного металла и защищаю его против романтиков вроде Морентина, который ратует за духовные эфемерные блага… Материальные интересы — как это низменно!.. Знайте же, я перехожу в стан гнусных позитивистов, да, сеньор, я становлюсь скрягой, скопидомкой, помешанной на медяках и еще больше на сотенных бумажках; а банкноты в тысячу песет я просто обожаю.
— Какая прелесть! — воскликнул Морентин, глядя на восторженное лицо дона Франсиско.
— Теперь ты знаешь, Тор, — продолжала Фидела, — что ты должен приносить мне в дом побольше серебряных монеток, кучи золота и ворох банкнот. Но я не стану транжирить их на всякие глупости, о нет, — я буду хранить их… Ведь это так занятно! Не смейтесь, Морентин, я говорю то, что чувствую. Прошлую ночь мне снилось, будто я играю в куклы и строю для них меняльную лавку… Куклы приходят менять банкноты, и та, что говорит папа и мама, меняет на серебро из двадцати семи процентов и на золото — из восьмидесяти двух.
— Вот, вот! — воскликнул Торквемада, заливаясь смехом. — Как это здорово у тебя получается. Именно так и полагается дельцу — загребай деньжата в дом!
За обедом, на котором присутствовал также сеньор Доносо, дон Франсиско был оживлен, весел, говорлив, словом — в ударе.
— Ну, Доносо и Морентин свои люди, так я уж признаюсь, — сказал хозяин дома после второго блюда, — что это кушанье… Крус, как вы его называете?
— Релеве из барашка по-римски.
— Ну, раз оно по-римски, то пошлем-ка его лучше нунцию, а чертову стряпуху выгоним из дому. Ни кусочка мяса, одни кости.
— В том-то и прелесть, из косточек высасывают мозг?
— Что ж, высасывать — это по моей части. Так вот, сеньоры, я собирался рассказать вам…
— Ну, ну, докладывай, как у тебя сегодня выманили деньги.
— Как, сегодня опять? — воскликнул Доносо. — Впрочем, что удивительного, ведь это зло наших дней. Мы живем в эпоху нищенства.
— Вымогательство — первичная форма коллективизма, — провозгласил Морентин. — Мы живем в эпоху христианских мучеников и катакомб. В скором времени попрошайничество будет узаконено и подавать милостыню станет нашей обязанностью; закон возьмет нищих под свою защиту, и в мире восторжествует принцип все для всех.
— Этот принцип уже стоит на повестке дня, — подхватил Торквемада, — и вскоре не будет иного способа жить, как путем вымогательства. Я рассказываю об этом, чтобы предостеречь вас. Меня ведь трудно провести, но сегодня речь шла о мальчике-сироте, сыне некоей почтенной дамы, которая всегда в срок платила свои долги… словом, воплощенная аккуратность… а сын ее был всегда примерным и прилежным мальчиком, вот я и попался, дал ему три дуро. И как вы думаете, зачем ему понадобились деньги? Чтобы издать томик стихов.
— Он поэт!
— Да, он из тех, что кропают стихи.
— Ну, знаешь ли, три дуро на издание книги! — заметила Фидела. — Не очень-то ты раскошелился.
— А этот божий младенец рад-радешенек и прислал мне письмо — рассыпается в похвалах, в благодарностях и даже назвал меня… — каким-то непонятным словом.
— Каким именно?
— Прошу прощения за мое невежество. Вы знаете, образования я не получил, и признаюсь inter nos, что не понимаю многих слов, ибо не слыхивал их на окраинах среди тех горемык, с которыми мне приходилось в свое время вести дела. Так вот, объясните, что означает то словечко, которым назвал меня этот желторотый птенец, желавший несомненно польстить мне… Он сказал, что я его… меценат. — Раздался общий смех. — Освободите мою душу от сомненья, терзавшего меня сегодня весь день. Что значит это слово, черт возьми, и почему я чей-то меценат?
— Друг мой, — сказала с довольным видом Фидела, положив руку на плечо мужа. — Меценатом называют покровителя искусств.
— Здорово! Сам того не ведая, я оказался покровителем искусств! А ведь мне знакомо лишь искусство менялы. Я разом смекнул, что раз речь идет о том, как бы выманить у меня гроши… Никогда не слыхивал такого выражения, и одному господу ведомо, кто его придумал. Me… ценат… Оцени, мол, и пригласи меня, бездельника, пообедать… А теперь растолкуйте, что я выиграл, став этим самым меценатом?
— Славу…
— Другими словами, одобрение…
— Какое там одобрение, тебе ведь говорят — славу!
— Я понимаю, меня, так сказать, одобряют, хвалят. Ну, а я считаю своим долгом заявить со всей искренностью, как надлежит правдивому человеку, что не желаю прославиться покровителем стихоплетов. Не то чтобы я их презирал, — боже упаси! Но у меня больше склонности к прозе, чем к поэзии… И за исключением присутствующих, мне больше всех по душе люди ученые, вроде нашего друга Сарате.
При этом имени за столом послышался гул одобрений, Сарате, о да! Достойнейший молодой человек! Столько знаний в таком юном возрасте!
— Ну, он не так уж юн, друзья мои. Сарате нашего возраста. Мы вместе учились в школе. А потом он поступил на гуманитарный факультет, а мы с Рафаэлем на юридический.
— Знаний у него целая куча! — воскликнул Торквемада с восхищением, которое он высказывал лишь в редких случаях.
Поднявшись первой из-за стола, чтобы проведать брата, Крус вернулась в столовую со словами: «Вот и он тут как тут, ваш гениальный Сарате. Сидит у Рафаэля в комнате». Все приветствовали приход ученого, а больше всех обрадовался дон Франсиско, который послал Пинто пригласить гостя в столовую на чашку кофе и рюмку вина; Крус предложила подать кофе в комнату брата, чтобы не лишать его удовольствия беседовать с гостем. Морентин вызвался сменить караул у постели слепого, пока Сарате посидит со всеми в столовой, и направился к Рафаэлю, где и встретил своего ученого приятеля.
— Ступай, тебя поджидает в столовой твой друг.
— Кто же это?
— Торквемада. Он хочет, чтобы ты объяснил ему значение слова меценат. Я чуть не умер со смеху.
— Сарате рассказывал, — начал Рафаэль, по-видимому уже пришедший в себя после утренней вспышки, гнева, — как он встретил Торквемаду вчера на улице и… Впрочем, пусть он сам расскажет.
— Так вот, я остановился, мы поздоровались, и после первых слов о погоде, которыми мы обменялись, сеньор Франсиско вдруг обращается ко мне за советом и говорит: «Сарате, вы ведь все на свете знаете, так скажите мне следующее: когда рождаются дети, или, вернее, когда ожидается их рождение, например, Когда…»
Но тут открылась дверь, и Пинто с порога позвал:
— Сеньор де Сарате, вас ожидают.
— Иду.
— Ступай, ступайг после доскажешь.
Оставшись наедине с Морентином, Рафаэль продолжал рассказ: — Вообрази, до чего додумался наш дикарь: ослепленный тщеславием и ничего не смысля в жизни, — этот варвар, процветающий на денежных мешках, точно чертополох на помойке, полагает, что природа так же глупа, как и он. Послушай… впрочем, взгляни, нет ли кого в коридоре. Он делит человеческий род на два семейства или вида: на поэтов и ученых. — Морентин оглушительно расхохотался. — И пристает к Сарате, чтобы тот высказал свое мнение по поводу одной его «идеи». Сейчас ты услышишь, что это за идея, только держись, не упади со стула.
— Перестань, довольно! Я сегодня и так хохотал до колик. А это вредно после хорошего обеда. Ну уж, рассказывай… настоящая умора!
— Сейчас услышишь. Торквемада полагает, что в природе существуют или должны существовать некоторые… «е помню, как он выразился, правила или способы… словом, можно так устроить, чтобы дети рождались учеными и ни в коем случае не поэтами.
— Ты меня уморишь! — закричал Морентин, давясь от смеха. — У меня живот разболелся.
— Что здесь происходит? — спросила обеспокоенная Крус, заглядывая в комнату.
С той минуты, как на слепого брата напал болезненный приступ смешливости, Крус не могла отделаться от неясного чувства тревоги, и громкий хохот приводил ее в содрогание. Как странно! На этот раз смеялся Морентин; он несомненно заразился нервозной смешливостью своего бедного друга, который теперь, казалось, обрел ровное и веселое настроение.
Торквемада в чистилище. Часть первая. Глава 11
Тут живая энциклопедия — Сарате ухватился за новую тему, чтобы развить ее в скучнейший трактат о введении культуры картофеля в Европе, чем вызвал восторг своего слушателя; затем в безудержном словоизвержении Сарате перескочил на Людовика XVI, и оба приятеля с головой ушли во французскую революцию, что было весьма на руку Торквемаде, желавшему поближе познакомиться с вопросом, который волновал умы высших светских кругов. Приятели долго с жаром обсуждали поставленную проблему, причем обнаружилось даже небольшое разногласие во мнениях, ибо Торквемада, не вдаваясь в самую сущность вопроса (выражение, усвоенное им накануне), возмущался санкюлотами и гильотиной. Педанту пришлось из подхалимства уступить и выразить недавно пущенную в ход мысль: «Конечно, как вам известно, восхищение французской революцией у нас несколько поостыло; когда же исчез ореол, созданный вокруг деятелей той эпохи, мы увидели ничем не прикрытую гнусность характеров».
— Ну, конечно, мой друг, конечно. Я же говорю…
— Исследование Токвиля…
— Несомненно… И теперь мы видим, что многие из деятелей той эпохи, вызывавшие восторг в несознательной массе, были отъявленными мошенниками.
— Дон Франсиско, советую вам прочесть Тэна…
— А я его читал… Нет, ошибаюсь, не его, другую книжку. У меня слабая память на фактические названия книг… А моя голова, velis nolis, должна заниматься иными вопросами, не так ли?
— Ну, разумеется.
— Я всегда утверждаю, что за действием следует противодействие… Возьмите к примеру Бонапарта, в просторечии — Наполеона, который навязал нам Пепе Бутылку… Как говорится, победитель Европы, а начал свою карьеру простым артиллеристом; затем…
Сарате поведал дону Франсиско много нового о Наполеоне, и невежда, по привычке сложив кружком большой и указательный пальцы правой руки, в молитвенном экстазе внимал высокопарным разглагольствованиям друга.
— Я считаю и утверждаю.,8 это мой тезис, сеньор Сарате, я считаю и утверждаю, что все эти необыкновенные и великие люди, в высшей степени великие в своих деяниях и преступлениях, безумцы…
Торквемада был доволен собой, а Сарате, нахватавшийся знаний из газет и журналов, чтобы всегда быть в курсе научной мысли, повторил высказывания Ломброзо, Гарофало и прочие суждения, которые Торквемада полностью одобрил и тотчас усвоил. Наконец Сарате договорился до противоречий между нравственностью и гением и привел случай канцлера Бэкона, превознося его до небес за ум и втаптывая в грязь за пороки. «Я полагаю, — прибавил он, — что вы читали «Novum organum».
— Кажется, да… только давно, в детстве, — ответил Торквемада, предполагая, — что речь идет о внутренних органах из школьного учебника по анатомии.
— Я вспомнил о нем, ибо вы — блестящий ученик Бэкона, разумеется, в отношении ума, но, боже упаси, не в нравственном отношении…
— Да нет, видите ли, моим учителем был старик священник, любитель вгонять науку затрещинами, и не иначе как этот дядька прочел и выучил наизусть того-другого.
Так, в приятной беседе, незаметно проходило время; оба болтали без устали, и один бог знает, как долго еще тянулась бы эта болтовня, если бы мысли дона Франсиско не были заняты более важными вопросами, о которых он собирался, не теряя времени, переговорить с друзьями, приглашенными в дом для этой цели., То были отец Морентина, дон Хуан Гуальберто Серрано, и маркиз де Тарамунди, которые вместе с Доносо составили конклав в кабинете Торквемады.
Оставшись без дела, Сарате подобно саранче накинулся на гостей. Следует отметить, что если иные относились к нему, как к оракулу, терпеливо и даже охотно выслушивая его разглагольствования, другие бежали от него, как от чумы. Крус не переносила ученого гостя и старалась держаться подальше от его безудержных потоков красноречия. Выдержать шквал, который начался с музыки Вагнера, пронесся через духовные связи Гете, его теорию цвета, оперы Визе, картины Веласкеса и Гойи, декадентов, сейсметрию, психиатрию и энциклики папы римского и закончился фонографом Эдисона, — выпало на долю Фиделы и матери Морентина. Фидела живо и остроумно поддерживала беседу, не скрывая ни пробелов в своем образовании, ни своих смелых личных мнений. Напротив, у сеньоры Серрано (из семьи Пипаонес, породнившейся с младшей ветвью Трухильо) запас слов был настолько скуден, что ей не удавалось произносить ничего, кроме вполне. Это слово служило ей во всех случаях жизни и выражало восторг, согласие, пресыщение и, наконец, даже желание выпить чашку чая.
Крус удалось вытащить в гостиную Рафаэля, и на людях бедный слепой, казалось, пришел в себя после утреннего нервного приступа. Весь вечер ом был оживлен и даже весел, не выказав ни малейшего признака странности, что в значительной степени успокоило Морентина, который испытывал неясную тревогу после утренней бурной сцены.
Около одиннадцати часов вечера Фидела почувствовала потребность отдохнуть. Все собравшиеся были близкими друзьями и по предложению Сарате единодушно провозгласили отмену этикета, который мог быть в тягость хозяевам.
— Вполне, — подтвердила с глубоким убеждением мамаша Морентина.
А Морентин, пожелав Фиделе, падавшей от усталости, покойной ночи, предложил маркизе де Тарамунди сыграть в безик.
Было уже половина первого, а беседа мужчин в кабинете Торквемады все еще продолжалась. О каких важных вопросах шло совещание? Гости об этом не знали и, по правде говоря, вопрос этот их не интересовал, хотя можно было предположить, что речь шла о крупных делах. Выйдя из кабинета, мужчины условились встретиться на следующий день в доме маркиза де Тарамунди, и все стали прощаться. Морентин и Сарате исчезли, как всегда, не прощаясь, и по дороге домой обменялись мыслями, которые не должны остаться тайной для читателя.
— Я видел, видел, как ты волочился, дружище, — начал Сарате. — Да, Пепито, ей не уйти от судьбы.
— Брось… Знаешь, Рафаэль замучил меня!.. Вообрази… — Тут Морентин в нескольких словах рассказал дроисшедшую утром сцену. — Мне попадались на моем веку весьма беспокойные наблюдатели, следившие за каждым моим шагом. Но слепой Аргус — это первый случай в моей жизни. Ну и чутье у этого шельмеца! Но будь кругом хоть сто Аргусов, а я не откажусь от своего плана, если только можно все устроить шито-крыто. Не откажусь даже ради матушки, хотя она так дружна с семьей…
— Вполне, — откликнулся Сарате, в мозгу которого застряло это спасительное наречие.
— Скажи, что ты думаешь о сложном характере?
— Ты говоришь о Фиделе? Я не нахожу ее более сложной, чем прочие женщины. Все люди сложны или многосторонни. Только у идиотов наблюдается моноформизм, то есть цельный характер, который мы встречаем в условном искусстве — драматургии. Я советую тебе почитать мои статьи в «Энциклопедическом обозрении».
— Как они называются?
— «Динамика страстей».
— Даю тебе слово не читать их. Научные статьи не для меня.
— Я исследую электробиологическую проблему.
— И сказать только, что все мы живем и отлично обходимся без этой чепухи!
— По невежественности ты бредешь ощупью, как слепой, в таком деле, которое мы называем психофи-дельным.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Послушай, глупец. — Приятели стояли посреди тротуара друг против друга с поднятыми воротниками пальто, сунув руки в карманы. — Читал ли ты Брайда?
— А кто такой Брайд?
— Автор Неврологии. Но ты ничем не интересуешься. Уверяю тебя, Фидела представляется мне случаем самовнушения. Ты смеешься? Напрасно. Бьюсь об заклад, что ты не читал даже Либо.
— Не читал, старина, не читал.
— Значит, ты и представления не имеешь ни об явлениях торможения, ни о том, что мы называем динамизмом.
— А что общего между этой галиматьей и?..
— И Фиделой? Очень много общего. Разве ты не заметил, как она сегодня на ходу засыпала? Так вот, она находилась в состоянии ипотаксии, которое одни называют зачарованностью, а другие — экстазом.
— Я заметил только, что бедняжке страшно хотелось спать…
— А ты не понимаешь, тюлень ты эдакий, что ты производишь на нее психомесмерическое влияние?
— Знаешь, Сарате, поди ты к черту с твоими дурацкими терминами, ты их и сам не понимаешь. В один прекрасный день ты просто лопнешь от учености.
— Безмозглый!
— Педант!
— Романтик!
Последнее слово этой перепалки осталось на улице за стеклянной дверью кафе, которая с оглушительным треском захлопнулась за приятелями.
Единственным человеком в доме, посвященным в тайну важных совещаний, происходивших в последние дни между Торквемадой, Серрано и Тарамунди, была Крус, ибо Донооо, не имевший от нее секретов, поделился с ней планами предстоящего сказочного обогащения человека и без того уже богатого, чья судьба была тесно связана с судьбой сестер дель Агила. Эта новость, так своевременно дошедшая до слуха Крус, придала ей силы завершить начатое и, пробив брешь в скупости зятя, настоять на переменах, задуманных с целью придать блеск дому и возвеличить его главу.
С присущей ей решительностью, подкрепленной как этими, так и другими соображениями, не связанными с доверенной тайной, Крус однажды утром повела атаку на зятя в тот момент, когда, сидя у себя в кабинете, он углубился в испещренные цифрами бумаги.
— Что привело вас сюда, Крусита? — с тревогой в голосе спросил скряга.
— Я пришла сообщить вам, что дальше немыслимо ютиться в эдакой тесноте, — ответила Крус, разом переходя к делу и стремясь ошеломить его быстротой натиска. — Мне нужна эта комната, она наилучшая в доме и она мне необходима.
— Мой кабинет!.. Но, сеньора… О господи! Не придется ли мне перебраться на кухню?
— Нет, сеньор, вам не придется переходить на кухню. На третьем этаже освободилась квартира.
— За которую я получаю шестнадцать тысяч реалов.
— Вам больше ничего не придется за нее получать, вы устроите там вашу контору.
Дерзкое нападение врага так огорошило дона Франсиско, что он растерянно умолк, чувствуя себя не лучше, чем тореро, опрокинутый навзничь быком и тщетно пытающийся встать на ноги.
— Но, дорогая моя… о какой конторе идет речь? Что у нас здесь — государственный департамент или, как говорят во Франции, министерство иностранных дел?
— Речь идет о ваших крупных делах, дорогой сеньор. О, мне все известно, и я рада, от души рада приветствовать вас на этой стезе. Вы загребете целое состояние. Я же берусь как следует распорядиться им и поставить вас на достойную высоту в свете. Незачем прикидываться невинным младенцем, словно вы не знаете, о чем идет речь… — С этими словами Крус непринужденно уселась в кресло. — От меня не скроете. Я знаю, что вы подписываете контракт с табачными фирмами «Виргиния» и «Кентукки», а также с «Боличе». Вполне одобряю. Вы — крупный делец. Поверьте, я не льщу вам и даже не жду благодарности за то, что вывела вас из жалкой мелочной жизни на просторную дорогу, как нельзя более подходящую для вашего огромного таланта финансиста. — Ошеломленный Торквемада молча слушал свояченицу. — Короче говоря, — закончила Крус, — вам необходима просторная контора. Ну, где же вы разместите ваших двух письмоводителей и счетовода, которых вы собираетесь нанять? У меня в комнате?.. Или в. пашей гардеробной…
— Ну…
— Ни ну, ни тпру. Оборудуйте на третьем этаже контору с вашим личным кабинетом, — не можете же вы в присутствии служащих принимать клиентов, являющихся по частному делу. Счетовод получит свой кабинет. Затем касса, — разве касса не должна помещаться отдельно? А телефон, а архив для копий, а комната для посыльного?.. Видите, какое обширное помещение вам потребуется. При работе с большим размахом нельзя ютиться в тесноте. Разве пристойно, что ваши служащие жмутся в коридоре, погибая от холода, как, например, этот меняла, не припомню его имени… Ах, не будь меня, сеньор Торквемада ежеминутно попадал бы в смешное положение. Но я никогда не допущу ничего подобного, сеньор. Вы — мое произведение, — сказала ласково Крус, — мое лучшее произведение, и порой мие приходится обращаться с вами, как с ребенком, шлепать, учить хорошим манерам и отучать от уловок…
Озадаченный дон Франсиско молчал; Крус парализовала его своей напористостью и сокрушительной логикой; не в силах оказать отпор, скряга еще раз признал себя побежденным.
— Но… допуская мысль, что мы подпишем контракт с табачной фирмой… Эту мысль я уже издавна лелею, — может, дело и сладится. Так вот, допуская в принципе, что надлежит расширить помещение, не лучше ли присоединить к кабинету соседнюю комнату?
— Нет, сеньор. Вы переберетесь наверх со всем аппаратом для фабрикования миллионов, — заявила Крус властным тоном, граничившим с дерзостью, — а ваш кабинет я собираюсь, уничтожив перегородку, соединить с соседней комнатой.
— За каким чертом?
— Для бильярда.
Смелый план расточительной свояченицы произвел на дикаря такое потрясающее впечатление, что он едва не влепил ей пощечину. От негодования он побагровел и лишился дара речи. Не находя слов достаточно резких, но все же приличных, скряга то отчаянно чесал затылок, то хлопал себя по ляжкам.
— Ну, — проворчал он, наконед, — я теперь ясно вижу, что вы спятили… как говорится, окончательно спятили. Бильярд, чтобы бездельники превратили мой дом в какой-то проходной двор. Вам отлично известно, что я ни во что не играю, я умею всего-навсего работать.
— Но ваши друзья, хотя тоже работают, играют на бильярде. Это весьма приятное, приличное, гигиеническое развлечение.
Нахватавшись поверхностных знаний, дон Франсиско пристрасрился последнее время к слову «гигиена» и приплетал его на каждом шагу ни к селу ни к городу. Но на этот раз он прыснул со смеху.
— Бильярд и гигиена! Какой вздор!.. Ну, что общего между бильярдом и микробами?
— Есть общее или нет, а бильярд будет устроен; ибо в доме такого человека, как вы, призванного стать выдающимся финансовым тузом, чей дом вскоре наводнят банкиры, сенаторы, министры…
— Хватит, хватит!.. На что мне тузы?.. Я всего-навсего бедный труженик. Будем справедливы, Крусита, и не станем упускать из виду нашей главной задачи. Несомненно, я должен поставить дом на широкую ногу, и это уже сделано. Но не надо показной роскоши и шумихи. Мы как пить дать сядем на мель. А что, гостиную и столовую вы тоже собираетесь расширять?
— Да. — Ни в коем случае, черт возьми, ни в коем случае. И вот вам конец нашей истории. Ни одного кирпичика не разрешу убрать, хоть тресните, не разрешу. Хватит!1 Хозяин в доме я, и здесь никто не смеет командовать, кроме… вашего покорного слугк. Ничего не будет ни разрушено, ни расширено. Спустим паруса и заключим мир. Признаюсь, вы обладаете sui generis талантом. Но я не сдаюсь… и поддерживаю несгибаемым знамя экономии. Точка.
— Не воображайте, будто эта вспышка своеволия убедила меня, — невозмутимым тоном отрезала свояченица, постепенно набираясь смелости. — То, что вы сегодня отвергаете, вам придется сделать завтра. Вы даже сами этого пожелаете.
— Я? Ну и ловкачка же вы!
— Разве не вы сами сказали мне, что уступаете смотря по обстоятельствам?
— Повторяю, когда наша семья увеличится, я соглашусь на некоторые перемены, разумеется лишь в тех скромных масштабах, которые соответствуют моим слабым возможностям. И хватит.
— Так время начинать, дорогой сеньор дон Фран-сиско, — ответила с улыбкой Крус, — и если мне разрешается взять в руки лом разрушения лишь в случае надежды на потомство, то я сегодня же зову каменщиков.
— Как, уже?.. — воскликнул Торквемада, выпучив глаза.
— Уже!
— Вы сообщаете мне об этом официально?
— Официально.
— Отлично. Однако осуществление этого desideraturn, в исполнении которого я был, впрочем, уверен, придерживаясь логики фактов, ибо одно событие неизбежно влечет за собой другое, — не является достаточной причиной, чтобы я разрешил кому бы то ни было хвататься за лом.
— Ну, а я не разрешаю забывать, что на мне лежит ответственность за достоинство вашего дома, — возразила решительным тоном свояченица, — и как бы вы ни возражали, я буду поддерживать честь семьи, дорогой сеньор. Так или иначе, а я добьюсь своего, и дон Франсиско Торквемада займет надлежащее положение в обществе. А чтобы разом покончить с этим вопросом, знайте: лишь по моему совету Доносо вовлек вас в дела с табачной фирмой; и да будет вам известно, что только благодаря мне, да, исключительно благодаря моей осведомленности сеньор де Торквемада станет сенатором, слышите, сенатором! и займет в свете положение, соответствующее его блестящему таланту и солидному капиталу.
Даже после этого потока слов Торквемада не смягчился, продолжая протестовать и ворчать. Но свояченица, в силу природного дара или привычки повелевать, приобрела такую власть над скрягой, что он терял перед ней волю. Кипя от злости, не признавая себя побежденным и пытаясь наложить запрет на решения домоправительницы, он ощущал необъяснимую внутреннюю скованность. Эта женщина с дрожащей нижней губой и безупречными манерами порабощала его, он не находил в себе сил сопротивляться ей. С неслыханной смелостью Крус взяла на себя роль диктатора в семье; она обладала талантом повелительницы, и неуклюжий дикарь пасовал перед этим олицетворением власти: грубая сила уступала гению разума.
Крус повелевала и будет повелевать всегда, какая ~бы паства ни попалась ей в руки; она повелевала, ибо небеса от рождения наградили ее неутомимой энергией, а за долгие годы борьбы со злым роком эта энергия закалилась и достигла огромных, небывалых размеров. Крус была олицетворением власти, дипломатии, непререкаемого авторитета, силы духа и плоти; против такого сочетания качеств не мог устоять ни один бедняга, лопавший под ее опеку.
Наконец Крус с независимым видом покинула кабинет дона Франсиско, и тот, оставшись один, дал волю негодованию: он топтал дорогие ковры и извергал потоки ругани.
— Да будет во веки веков проклята эта чертовка! Бес ее побери, ведь она с меня шкуру живьем сдерет. О господи, зачем попался я в эту ловушку, зачем не вырвался из когтей, ведь я же видел, куда меня тащат! Никто, нет, никто не посмеет меня упрекнуть, что я скуплюсь и обрекаю их на голод. Нет, голодать я их никогда не заставлю но экономии требую! А эта сеньора, обуреваемая тщеславием Наполеона, захватила власть и не дает мне жить в моем собственном доме, как я желаю и считаю разумным. Проклятая баба скрутила меня и командует вовсю. Чистое наваждение! Околдовала меня эта ведьма, дохнуть не дает. Я перед ней точно малый ребенок… Хочу восстать в защиту моих интересов, и не смею. Теперь она старается обвести меня вокруг пальца, уверяя, что у меня будет наследник. Вот так новость! Если бы это было правдой! Черт побери, может, ко мне и в самом деле вернется сын по моей просьбе и по воле всевышнего или хоть всенижнего, как он там ни зовись… Деспот, тиран, изверг, командир в юбке, придет день — и я сброшу с себя твои колдовские чары, опомнюсь да как возьму в руки дубину… Что там о дубине мечтать, — простонал скряга, хватаясь за голову, — ведь я, бедняга, трясусь перед чертовкой. Лишь задрожит у нее нижняя губа, я со страху готов под стол залезть! Как бы дубина по моей спине не заплясала. Я, простофиля, годен лишь проценты вычислять да из воздуха деньги делать. Этого дара от меня уж никто не отнимет. Зато она больно ловка командовать да выдумывать такие штучки, что прямо оторопь берет. Ничего не скажешь — умница, равной ей на всем свете не сыщешь. Но в конце концов на ком я женился — на Фиделе, на Крус или на обеих сразу? Ведь если одна мне жена в собственном смысле… как полагается… то другая мой тиран… вот из жены и тирана и составляется эта проклятая колымага семейной жизни… Ладно, будь что будет, а надо жить, чтобы зарабатывать денежки; постараюсь впредь получше их припрятывать от моих знатных дам, от моих дорогих ученых супружниц; беда, коли пронюхают!
Все планы и замыслы той, что держала в своих руках бразды правления в доме Торквемады, были полностью осуществлены вопреки бессильному негодованию скряги, который умолял непреклонную свояченицу принять во внимание потерю доходов от квартирной платы й хоть малость отсрочить устройство кабинета и конторы на третьем этаже, если нельзя вовсе избежать этого зла. Но когда Крус говорила «так будет», препятствий для нее не существовало: взяв на себя роль управляющего, десятника и архитектора, она в несколько дней закончила перестройку, которую сам дон Франсиско, по-прежнему ворчавший на самоуправство свояченицы, в разговоре с посторонними называл весьма удачной. «Это моя идея, — говорил он, показывая друзьям новый кабинет. — Мне захотелось перейти в просторное помещение и поудобнее устроить моих служащих. Гигиена всегда была целью моей жизни. Смотрите, какой получился прекрасный кабинет… А вот приемная для конфиденциальных бесед. На другой половине… пройдемте туда… комнаты счетовода и архивариуса. Рядом сидят письмоводители. Здесь телефон… Я стою за прогресс, и прежде чем появилось этб замечательное достижение, я уже подумывал: а неплохо бы изобрести способ для передачи и приема поручений на расстоянии… Теперь пройдемте в кассу. Сколько простора для производства операций! Я неизменно проповедую теорию, что хоть дела идут из рук вон плохо — куда хуже, чем раньше, — но для нас, финансистов, требуется твердая почва; будем искать новые источники и вести дело с размахом… а для этого необходимо шагать в ногу с новейшими требованиями жизни; учитывая запросы момента, я и решил расшириться, как говорят, сверху донизу, ибо общество желает удобств для себя и для нас. Ради друзей приходится идти на жертвы, и хоть я в жизни не брался за кий, устроил у себя в доме бильярд… Отличная вещь! Весьма элегантная, но обошлась мне кучу денег. В доме всем распоряжаюсь я, от самого значительного до последней мелочи, так что в этот месяц мне хватило беготни…»
Но стоило только появиться свояченице, как хозяин дома умолк, — куда девалась непринужденность, с которой он держался в отсутствии этой деспотичной особы! Впрочем, Крус с величайшим тактом скрывала при посторонних свою власть над зятем; невольно смутив его своим приходом, она удачно исправила положение, «Теперь вы видите, какую работу задал нам милый дон Франсиско. Внизу — бильярд и гостиные, наверху — контора. Целая перестройка, да еще какая! Но все было закончено в кратчайший срок. Затея принадлежит дону Франсиско, и он лично руководил всеми работами. Как видите, дон Франсиско человек предприимчивый и обладает благородным стремлением занять подобающее место в обществе. «Невозможно, говорит он, работать крупно, а жить мелко». Дон Франсиско человек с размахом. Да пошлет ему бог здоровья, чтобы он мог осуществить все свои замыслы. Мы ему помогаем в меру наших сил… Но увы! что мы в сравнении с ним?.. Привыкнув к стесненным обстоятельствам, мы желали бы жить и умереть, в тиши. Он же насильно увлекает нас в высокие сферы своих ослепительных идей. Не отрицайте, мой друг, мы все отлично знаем, что вы воплощение скромности… Дон Франсиско охотно притворяется маленьким человеком. А те, что выдают себя за исключительных людей и надменно третируют дона Франсиско, как ничтожество, не стоят его мизинца. Разве не верно? Высшие умы всегда отличаются необыкновенной скромностью».
Слова эти были встречены гулом одобрения и хором похвал великому человеку, обладавшему бесчисленными достоинствами, Дон Франсиско расточал в ответ улыбки, прикидываясь простаком, — маленькая хитрость, припасенная для подобных случаев, — но в душе проклинал своего тирана, оплакивая солидный убыток от потерянной квартирной платы, расходы на плотников, каменщиков, декораторов и прочих пиявок, высасывающих деньги из кошелька. И пока друзья, спустившись после осмотра произведенных переделок в нижние апартаменты, наперебой расхваливали в обществе сестер все новшества, ростовщик топал ногами и отводил душу в одиночестве, бормоча вполголоса проклятья; «Так поработить меня! На потеху своему тщеславию!., Брожу как шалый и не в силах ее ослушаться. Бесконечными затеями она сводит меня с ума и лишает единственной радости — копить деньжата. Вот несчастье свалилось на мою голову! Ведь зарабатываю уйму денег, их бы целиком в оборот пускать, пока не вырастет большущая куча, такая высокая, что…, Но с этим домом, с этими важными сеньорами мои сундуки что решето: в одну дыру входит, через тысячу выходит… Пришла же им блажь сделать из меня персону. Ну, какая из меня персона может выйти? Вчера как насели на меня вместе со своим приятелем Доносо: стань, мол, velis nolis сенатором! Я, Франсиско Торквемада, и вдруг сенатор да вдобавок кавалер невесть какого почетного креста. Остается только потешаться над ними и спасать кошелек. Что ж, предоставим Крус свободу действий, раз уж ей так загорелось возвысить меня на потеху своему тщеславию».
Голос Фиделы оторвал скрягу от размышлений: она предложила ему на выбор образцы портьер, обоев и ковров. Однако дон Франсиско отказался выбирать, предоставляя все на усмотрение сеньор, лишь бы не забывали о бережливости. Наконец он вышел из дому вместе с Хуаном Гуальберто Серрано и направился в министерство, где его так хорошо принимали. Да, он с удовольствием бывал в министерстве! Но его привлекала туда не почтительность швейцаров, которые, завидя его и Доносо, так стремительно бросались к дверям, точно собирались головой пробить стекло, и не льстивая любезность мелких чиновников, жаждавших оказать услугу тому, в ком они чуяли богача. Дон Франсиско не грешил тщеславием и не гонялся за суетными знаками внимания. В этом административном улье его привлекала главным образом пчелиная матка, в просторечии — министр; простой в обращении, практичный, не слишком красноречивый, но весьма опытный в финансовых делах, министр по своим воззрениям и характеру недалеко ушел от нашего героя; ведь он был таким же скрягой в министерстве и видел в налогоплательщиках своих исконных врагов, которых надлежит беспощадно преследовать и добивать. Свою политическую карьеру министр сделал не только с помощью ораторского искусства; он был прежде всего человеком дела, если под делом понимать бюрократические формальности. Между Доносо и министром существовали приятельские отношения, как между старыми товарищами; они были на ты, — признак дружбы со школьной скамьи. После трех-четырех неофициальных встреч в министерстве Тор-квемаде удалось завоевать доверие министра и стать с ним на такую короткую ногу, что вскоре в кабинете его превосходительства он чувствовал себя лучше, чем дома. Тщательно следя за своей речью — не сорвалось бы с языка привычное словцо, — Торквемада убедился, что в результате этой разумной осторожности он говорит не хуже прочих собеседников, в том числе и самого министра. Так обстояли дела при разговоре на общие темы. Но однажды речь зашла о финансах, и ростовщик перещеголял всех, формулируя вопросы ясным и четким языком цифр и рассуждая с неумолимой логикой, которую никто не в состоянии был опровергнуть. Обычно скряга старался говорить меньше, избегал высказывать свои суждения по вопросам, не входившим в круг его компетенции; когда же разговор переходил на тему скряжничества, — в незначительных ли делах, или в крупных финансовых операциях, — Торквемада преображался, и все слушали его, разинув рты.
Таким образом, министр познакомился с его исключительными финансовыми способностями и, хотя сам не склонен был давать поблажку льстецам, засыпал скрягу похвалами и любезностями, причем зачастую прибегал к тем же выражениям, что и Крус, которая всячески лебезила перед зятем, когда предстояло нарушить установленный бюджет семьи. И министр и Крус, словно сговорившись, мелким бесом рассыпались перед скрятой, но если свояченица делала это с коварной целью растрясти его доходы для удовлетворения своего суетного тщеславия, то министр готов был всячески способствовать умножению его богатств, разумеется без ущерба для государственных интересов.
Скажем коротко и ясно: министр, чье имя не имеет значения для читателя, был весьма честен, и в число его недостатков — а их не лишен ни один человек — не входили ни жадность, ни стремление к собственной выгоде. Никто не мог упрекнуть министра в том, что он пользуется своим служебным положением для личного обогащения. Никто в министерстве не занимался мошенническими проделками с его ведома; те, кому перепадало больше положенного, устраивали свои делишки на стороне, подальше от кабинета или семейного круга королевского министра. Что касается Доносо, то, как нам уже известно, он мог похвастать незапятнанной честностью, но сколько людей пало жертвой высокой щепетильности этого ревностного буквоеда и приверженца ортодоксального бюрократизма! Он не наживался, нет, но, оберегая доходы казначейства, способен был предать огню и мечу половину Испании. Нельзя сказать того же о доне Хуане Гуальберто, обладавшем на редкость гибкой совестью; о нем ходили забавные слухи, иные из которых следует поставить под сомнение, настолько они неправдоподобны и чудовищны. Его мало беспокоили интересы страны, — плевать он на нее хотел, — но весьма занимали вопросы частного порядка, как свои собственные, так и чужие: из альтруистических, гуманных побуждений он всегда был готов пристроить дружка и взять под свою опеку любое предприятие, компанию, учреждение. В общем, за пять лет власти пресловутого Либерального союза дон Хуан Гуальберто порядком разбогател, а в дальнейшем зловредная революция и карлистские войны помогли ему еще потуже набить мошну. Если верить недоброжелательным заявлениям в устной и письменной форме, Серрано мог, не поморщившись, в один присест проглотить целую сосновую рощу или лес протяженностью в несколько лиг. А чтобы избежать несварения желудка от таких солидных кусков, он взялся «на досуге», попросту «от нечего делать» обувать солдат в сапоги на картонной подметке и кормить их гнилой фасолью с тухлой треской. Его проделка вызвала шум в некоторых газетах; но по чистой случайности газеты эти не пользовались доверием, ибо помещали на своих столбцах немало лжи; вот почему никто не подумал дать законный ход делу и довести его до сведения правосудия, которое, впрочем, не внушало особого страха дону Хуану Гуальберто, — ведь он приходился двоюродным братом генеральному прокурору, зятем судье, племянником магистру и состоял в более или менее близком родстве с бесконечным множеством генералов, сенаторов, советников и прочих сильных мира сего.
Так вот, на дружеских встречах, о которых идет речь, один Серрано разглагольствовал о нравственности. Другим и в голову не приходило вспоминать о трескучем слове, не сходившем с языка ревнителя чести. «Не забывайте, — говаривал он, — что мы олицетворяем новый высокий принцип. Мы призваны исполнить миссию, мы призваны заполнить пустоту, а именно — ввести принцип нравственности в договор на поставку табака. Тир и Троя знают, что до сего дня… (далее следовала устрашающая картина положения с табачными поставками за истекший исторический отрезок времени). Отныне, если наши планы заслужат одобрение правительства его величества, то, принимая во внимание честность и достоинство лиц, отдающих свои таланты и капиталы на службу родине, табачная рента будет базироваться на основах… на основах…» Тут оратор однажды запутался, и закончить за него речь взялся дон Франсиско, сделав это в следующих выражениях: «На чисто деловых основаниях и, как говорится, с поднятым забралом, ибо мы стремимся возможно больше заработать, конечно в пределах законности, дав государству несколько большую прибыль, чем это делали до сих пор Тир и Троя, независимо от того, зовутся ли они Хуан, Педро или Дьего; не допуская со своей стороны макиавеллизма, но и не признавая этого права за государством, умело маневрируя и ставя конечной целью устранение трудностей, мы займемся разрешением наших дел под знаком сугубой прибыльности и не менее сугубой честности… словом, все, как говорится, в сугубых размерах, ибо я придерживаюсь того взгляда, что точка зрения честности не является несовместимой с точкой зрения дельца».
Проникнув в сферу крупных дел, coratn populo, непосредственно с самим государством, дон Франснско не отказался от своих темных подпольных сделок, с которых он при тайном содействии доньи Лупе начал в первые годы «ученичества», давая деньги в рост из такого высокого процента, что будь его должники аккуратными плательщиками, вся существующая в мире наличность вскоре перешла бы в карманы процентщика. Вступив в новую жизнь, он сбагрил кое-какие делишки на сторону, понимая, что не пристало кабальеро с высоким положением заниматься грязными махинациями; но часть старых предприятий он сохранил, не решаясь расстаться с золотоносной жилой. Однако он вел свои делишки втихомолку, с осторожностью, скрывая от людских глаз, как постыдный недуг, как отвратительную язву. Даже со своим другом Доносо он не пускался в откровенность по данному вопросу, не без основания полагая, что старый кабальеро скорчит гримасу, услышав то, о чем сейчас узнает читатель: дон Франсиско оставил за собой шесть ссудных касс, расположенных в центре Мадрида и наилучшим образом аккредитованных в том смысле, что обслуживание клиента происходило быстро и с известной щедростью, из расчета реал за каждое дуро в месяц, другими словами — из шестидесяти процентов годовых. Четыре кассы находились в его полном владении, причем дела вел письмоводитель, участвующий в барышах; а в двух других Торквемада состоял компаньоном на половинных началах. Денежки из всех шести касс шли ему в карман, — пустяковый доход в тысячу дуро ежемесячно, — а труд его в каждой кассе ограничивался проверкой истрепанных и засаленных счетных книг.
Для проверки прочих счетов и более близкого ознакомления с делами ростовщик закрывался в своем кабинете два-три раза в месяц по утрам вместе с верными соратниками и придумывал тысячу историй, чтобы замести следы. Это помогло некоторое время держать в неведении всю семью. Но в конце концов проницательная и одаренная тонким чутьем Крус, сопоставив подозрительный облик утренних посетителей с подслушанными ненароком обрывками разговора, раскрыла тайну. Скряга, также не лишенный в некоторых случаях чутья и способностей ищейки, быстро смекнул, что его дорогая свояченица все разнюхала, и, полумертвый от страха, приготовился отразить натиск благородной дамы со всеми ее доводами в пользу морали, приличий и прочей чертовщины в том же духе.
Действительно, улучив как-то утром подходящий момент, Крус повела наступление на зятя с глазу на глаз в его новом кабинете. Всякий раз при появлении свояченицы дон Франсиско трепетал, — ведь несносная женщина только затем и приходила, чтобы досадить ему новой блажью и довести его до белого каления. Она возникала перед ним, как привидение, в ту минуту, когда, наслаждаясь покоем, он менее всего ждал подобной напасти; как из-под земли вырастала она, повергая его в смятение своей многозначительной улыбкой, парализуя рассудок и волю: неодолимая сила таилась в чертах ее лица, в ее убедительном красноречии.
В то утро Крус подкралась неслышной кошачьей походкой, и когда Торквемада опомнился, она уже стояла перед его письменным столом. Уверенная в своей власти, деспотичная женщина начала без околичностей, прямо перейдя к сути дела, в неизменно изысканных и вежливых выражениях, то с ласковой развязностью, то решительно сбрасывая маску и обнажая лик тирана. Вот и сейчас она стояла перед ним во всей своей трагической красоте, от которой волосы вставали дыбом на голове дона Франсиско.
— Вы, конечно, знаете, зачем я пришла… Не надо притворяться и наивничать. Вы достаточно хитры и проницательны и, разумеется, догадываетесь, что мне все известно. Я уже по вашему лицу вижу, на нем все так живо отражается.
— Провались я на этом месте, Крусита, если я знаю, на что вы намекаете.
— А я говорю, знаете… Меня не проведете, от меня ничто не скроется. Не пугайтесь. Вы думаете, я пришла бранить вас? Нет, сеньор, я все отлично понимаю: невозможно разом покончить с прошлым, в короткое время отказаться от старых привычек… Давайте говорить напрямик: дела такого рода не соответствуют вашему высокому положению. Не станем копаться в вопросах законности подобных предприятий… Я склоняю — голову перед историей, дорогой сеньор, и отношусь с терпимостью к сомнительным способам наживы, если в свое время невозможно было раздобыть деньги иным путем. Допускаю, что прошлое было неизбежным злом. Но в настоящее время, сеньор дон Франсиско, в настоящее время, когда отпала необходимость поступаться своим достоинством, подвизаясь на столь гнусном поприще, почему бы не передать эти предприятия в те грязные руки, которые для них созданы? Ваши руки сегодня должны быть чисты, вы это отлично понимаете. Доказательство тому — сугубая таинственность, в которую вы облекаете ваши недостойные махинации. Со времени вашей женитьбы вы непрестанно играете комедию, пытаясь спрятать концы в воду. Но ваши старания оказались тщетными, вы сами видите, что мне все отлично известно, хотя об этом никто и словечком не обмолвился.
Скряга не решился отрицать очевидность и, стукнув кулаком по столу, открыто признался: «Ну, и что ж?.. Что тут особенного? Прикажете выкинуть в окошко мои деньги? Передать дело в другие руки, говорите вы? За бесценок? Никогда! То, что заработано в поте лица, не спускается за бесценок. Так поступают только дураки. И хватит разговоров, сеньора».
— Не кипятитесь, Для этого нет причины. Еще никто ничего не пронюхал. Фидела, например, даже не подозревает, и вы можете быть уверены, что я ей не скажу ни слова. Но если бедняжка прозреет, ей будет очень тяжело. Доносо тоже пока не знает.
— Так пусть узнает, черт возьми, пусть узнает!
— Возможно, что какой-нибудь недоброжелатель и посвятит его в эти дела, но он ни за что не поверит. Он такого высокого мнения о своем друге, что не придаст значения грязным сплетням завистников. Никто, кроме меня, незнаком с вашим темным прошлым, и если вы так крепко за него держитесь, я сберегу вашу тайну и буду всячески помогать вам хранить ее, чтобы спасти себя и семью от позора, который ложится на всех.
— Ладно, ладно, — нетерпеливо проворчал ростовщик, х трудом сдерживая желание запустить чернильницей в голову своего тирана. — Мы уж с вами договорились: я хозяин в своих делах и поступаю так, как мне заблагорассудится.
— Я считаю это вполне справедливым и не собираюсь оспаривать ваших прав. Но знайте, что я блюду ваши интересы лучше, чем вы сами. Ладно… вы отказываетесь от моего предложения очиститься от язвы гнусного ростовщичества, но я буду по-прежнему с помощью нашего друга Доносо поставлять вам дела чистые, как солнечный свет, приносящие вам не только прибыль, но и почет. За зло я плачу добром. Как ни упирайтесь, как ни отмахивайтесь от меня, когда я силком тащу вас на путь добра, но рано или поздно вам придется пойти по прямой дороге. Да, в конце концов вы все же убедитесь в том, что я вам хороший советчик. И у вас не останется иного выхода, как следовать моим указаниям… О, вы кончите тем, что не посмеете дохнуть без моего разрешения…
Последние слова так мило прозвучали в устах Крус, что ростовщик невольно расхохотался, хотя гневные вспышки еще не погасли в его глазах. Но тут свояченица перевела разговор на другую тему, совершенно неожиданную для скряги.
— Да, кстати, хоть я и очень сержусь на вас за то, что вашими старыми ссудными махинациями вы дорожите больше, чем нынешним достойным положением, сообщаю вам приятную новость. Вы ее не стоите; но я так добра и милосердна, что за все ваши грубости согласна открыть вам свои объятия, конечно в моральном смысле. И если хотите, даже наградить поцелуем, разумеется духовным поцелуем.
— Что же это такое?
— Знайте, сеньор дон Франсиско, что я нашла покупателя на ваши земельные участки позади рынка Эспи-риту Санто.
— У меня и без того имеется покупатель. Вы опоздали с приятной новостью, моя дорогая Крусита.
— Вот нескладный! Как будто я не знаю! Ваш покупатель, Кристобаль Медина, дает вам по реалу с четвертью за фут.
— Верно. Но я не соглашаюсь и выжидаю случая взять по два.
— Здорово! А ведь вы купили, вернее — присвоили, себе весь участок в уплату долга из расчета по двести с небольшим песет за фанегу.
— Верно.
— И на прошлой неделе Кристобаль Медина предложил вам за него по полтора реала за фут, я же, в настоящий исторический момент, предлагаю вам по два реала…
— Вы!
— Да нет же, не будьте материалистом. Что я могу вам предложить?.. Я не собираюсь дома строить.
— А, понимаю, это ваш друг Торрес? Предприимчивый субъект, настоящий муравей. Он мне нравится, очень нравится.
— Вчера я встретилась с ним у Тарамунди. В беседе он предложил купить весь участок по два реала за фут с немедленной уплатой одной трети наличными; а остальные две трети векселями на разные сроки с постепенным погашением по мере того, как участок будут застраивать. Он вручил мне письменное предложение и добавил на словах, что если вы согласны, то он со своей стороны считает сделку заключенной.
— Дайте-ка, дайте-ка сюда эту штуку, — заволновался Торквемада, выхватывая из рук Крус бумагу, которую она показывала ему издали с кокетством женщины, взявшейся вести дела. Поспешно пробежав все четыре странички, скряга в короткий исторический момент ознакомился с важнейшими пунктами соглашения: «Выплата одной трети наличными… Постройка посреди парка дворца под названием «Вилла Торквемады», каковой дворец по оценке архитектора войдет в счет уплаты второй трети… Ипотека участка для расчета по третьему сроку и прочее…»
— Разве мне не следуют куртажные? — спросила Крус с улыбкой.
— В общем и целом дело неплохое, — хоть и не бог весть какое значительное… Я ознакомлюсь с ним на досуге, не спеша, и произведу расчеты…
— Разве я не заслуживаю того, чтобы имя Торквемады, связанное отныне с семьей дель Агила, было очищено от грязи ссудной кассы?
— Ну, что тут общего? Право, вы делаете из мухи слона. Ссудные операции не менее приличны, чем любые дела. Взять к примеру наш достойнейший Испанский банк, — разница заключается лишь в том, что в его зеркальных окнах не красуются старые заложенные плащи. Как вы щепетильны к внешнему виду! Благопристойность— ваш прекрасный идеал. Я же сужу не по внешности, а по существу…
— Ну, так я скажу Торресу, что сделка с участками не состоится, потому что вы гнусный скряга и доверять вам нельзя. Уж если я рассвирепею, то не ждите от меня пощады. Вы еще меня не раскусили как следует., Или вы выберете вполне достойный конституционный путь, или у нас каждый день будут стычки.
— Крусита, вы дьявол, а не женщина, исчадие ада, бесовское наводнение, то бишь наваждение! Велите Торресу ради всего святого сегодня же прийти ко мне, уж очень мне по душе его предложение, надо бы поскорее обсудить и договориться…
— Хорошо, сеньор, успокойтесь, сядьте. Не стучите кулаком по столу, вы его разобьете, и придется покупать новый, вот вам и лишний расход.
— Но вы же не даете мне жить как я хочу! Реазюмирую: что касается ссудных касс, я их посыплю землей…
— Сколько бы вы их ни посыпали землей, они всегда будут плохо пахнуть. Я вам говорю — передайте их другому.
— Не шумите! Будем справедливы. Если подвернется случай… Давайте поладим с вами по-хорошему: я еще некоторое время поработаю в этом… вертограде, а вам разрешу купить абонемент в оперу принца Адольфа, от абонемента отказалась семья Медина, когда тот подох… я хочу сказать, ввиду семейного траура.
— Мы уже взяли этот абонемент.
— Без моего разрешения?
— Без вашего разрешения. Не рвите на себе волосы, а то будете лысы. Вы же знаете, как Фидела мечтала о театре. Бедняжке необходимо развлечение; она послушает хорошую музыку, встретится с друзьями.
— Черт бы побрал эту оперу и того пса, который ее выдумал!.. Крусита, не раздражайте меня, я этого не выдержу, я взорвусь… У меня нет больше сил, вы доведете меня до банкротства. Я работаю, как негр, и все зря: стоит мне заработать грош, как вы тут же его выбрасываете на всякий вздор. Чтобы прибрать к рукам моих дорогих сеньор дель Агила, я пропою им, знаете, какую арию: покупайте себе ложу за счет стола и одежды.
— Но это невозможно. Не пойдем же мы в театр в лохмотьях и натощак.
— Ладно, ладно, вы меня разорите. Ведь абонемент в оперу влечет за собой тысячи бед, в просторечии — причуд, — перчатки и все такое. Ладно, дорогие сестрицы, в крайнем случае я отнесу в ломбард свое пальто. К этому мы идем.
— Когда явится в этом нужда, — торжественно заявила Крус, — я возьмусь шить на людей.
— Тут не до шуток. До разорения нам остался всего один шаг. И тогда уж увольте — я откажусь содержать семью.
— Семью берусь содержать я. Я научилась жить без денег.
— Вот и надо было продолжать жить так, как прежде.
— Зачем? Обстоятельства изменились: теперь мы богаты.
— Будем справедливы, у нас имеются некоторые средства, ну, скажем, неплохие средства.
— А я забочусь о том, чтобы мы на них неплохо жили.
— Замолчите ради бога! Ваши рассуждения сводят меня с ума.
— Что сделано, то сделано. Теперь готовьтесь к следующему номеру, — сказала с величественной улыбкой старшая в роду дель Агила, вставая и собираясь уходить.
— К следующему номеру! Клянусь святым преподобным отцом Каралампио, защитником от тещ! Ведь вы поистине моя теща, самая отвратительная и несносная, какую только свет видывал.
— А то, что я вам готовлю, почище всего предыдущего, мой дорогой зятек.
— Да поможет мне пресвятая дева! Что же это такое?
— Всему свое время. Моя жертва еще не опомнилась от сегодняшнего потрясения. Вы уж, верно, позабыли, что я вам устроила отличное дело с земельными участками. Даже не поблагодарили меня, негодник!
— Как же, я вам весьма благодарен. Но скажите, что вы еще затеяли?
— Нет, боюсь вас доконать. Как-нибудь в другой раз. Сегодня я удовлетворюсь абонементом в оперу и надеждой сбыть с рук эти гнусные ссудные кассы, В свое время мы продолжим разговор, сеньор донФран-сиско Торквемада, будущий королевский сенатор и кавалер большого креста Карла III.
Когда Крус удалилась, скряга процедил ей вслед проклятье, но в то же время со всей искренностью дикаря признал ее полную власть над собой.
Если Крус дель Агила жаждала поставить дом на аристократическую ногу, то ею руководило при этом отнюдь не пустое тщеславие, но благородное желание создать престиж человеку низкого происхождения, который спас от нищеты знатную семью. Лично для себя она и в самом деле ничего не желала; но семье необходимо вернуть прежнее положение и по возможности стремиться к еще большему блеску, чем в былые времена, назло завистникам, что глумились над неожиданным возрождением дома дель Агила. По этому пути iKpyc увлекала и родовая гордость, и долг человека, пекущегося о достоинстве семьи, и жажда отомстить ненавистным родственникам, которые покинули семью в беде, а после брака Фиделы с ростовщиком пытаются выставить обеих сестер в смешном свете. Сделав из зятя сперва достойного человека, затем важную особу и, наконец, выдающегося деятеля, семья выиграет битву и повернет стрелы злословия против тех, от кого они сейчас исходят.
Едва стало известно о предстоящем неравном браке, как начались всяческие пересуды среди прежних друзей обедневшей семьи и родственников в Мадриде и провинции. Иные из них, оправившись от удивления, отнеслись к предстоящему событию одобрительно; другие же искали в нем лишь постыдную сторону, причем самыми беспощадными оказались богатая кузина Пилар де ла Торре Ауньон и ее супруг Пепе Ромеро; неприязненные отношения, установившиеся в результате старых семейных распрей между этой четой и сестрами дель Агила, перешли в лютую ненависть с тех пор, как Ромеро получил в опеку их кордовские поместья «Сальто» и «Аль-беркилья». Когда Торквемада выкупил оба поместья и привел их в порядок на тот весьма вероятный случай, если арбитражный суд вернет их прежним владельцам, кузина с мужем воздели руки к небесам и принялись извергать потоки клеветы на бедных сестер. Следует добавить, что у мужа кузины Пилар де ла Торре Ауньон были два брата, женатые — один на племяннице маркиза Сисеро, другой — на сестре маркизы Сан Саломо. Кроме того, они состояли в родстве с Северьяно Родригес, с графом Монте-Карменес и доном Карлосом де Сиснерос. Пепе Ромеро жил вместе с женой в Кордове, но осень, а порой и часть зимы проводил у родственников в Мадриде. Теперь станет ясно, почему именно из дома многочисленной родни Ромеро летели ядовитые стрелы в несчастных сестер дель Агила итого простофилю, который выручил их из беды.
Мир тесен, и ничто не остается в нем тайной: так называемые доброжелатели слово в слово передавали Крус все злые сплетни, исходившие из дома недругов. Среди гостей, собиравшихся по вечерам у Ромеро, нашлись и такие, которые по слухам или лично знавали Торквемаду Душегуба, ибо он пользовался немалой известностью в низах общества. Вильялонга и Северьяно Родригес, слыхавшие о Торквемаде от незадачливого своего друга Федерико Вьера, рисовали ростовщика в зловещих красках, как темного дельца, проходимца и кровососа. Одни утверждали, что тщеславная и высокомерная Крус принесла в жертву младшую сестру, продав ее за чечевичную похлебку; другие распускали слух, будто сестры, войдя в компанию с Душегубом, открыли на улице Монтера новую ссудную кассу. Удивительная вещь! Когда в феврале или марте следующего года Торквемада впервые появился на арене большого света, те самые люди, что всячески чернили его, не нашли в нем, против ожидания, ничего смешного или зловещего, и это обстоятельство возбудило немало споров о подлинности Торквемады. «Нет, это не тот Торквемада, что известен в южном предместье столицы, — толковали они, — это совсем другой человек, если только не верить в перевоплощение».
По мере того как дон Франсиско пролагал себе путь в обществе, недоброжелательные слухи смолкали, теряя свою остроту; мало-помалу скряга завоевал себе единомышленников и даже почитателей. Не угасал лишь очаг ядовитых сплетен в тесном кругу Ромеро, и о примирении не могло быть и речи, ибо надменная Крус не упускала случая нанести ответный удар.
Вот почему гордая сеньора всячески способствовала возвышению Торквемады; он был созданием ее рук, ее лучшим творением, — приобщенный к культуре невежда, дикарь, ставший разумным существом, кровопийца, превратившийся в крупного финансиста, такого же достойного и важного, как и те пиявки, что сосут бесцветную кровь государства или голубую кровь знати.
И каких только слухов не распускали о нем и о сестрах супруги Ромеро даже после того, как дон Франсиско завоевал известное уважение людей, для которых основное в жизни — показная сторона. Рассказывали, что все его состояние заработано гнусным ростовщиче-етвом и беспощадным обиранием бедняков… Что мадридские кладбища переполнены его жертвами, покончившими с собой… Что все бросавшиеся с моста неудачники прыгали в воду с его ненавистным именем на устах… Что Крус дель Агила тоже ссужает деньги под залог подержанных вещей и дом битком набит заложенными плащами… Что скряга не отказался от своих старых привычек и кормит сестер дель Агила только чечевицей и кровяной колбасой… Что все драгоценности на Фиделе взяты из заклада… Что Крус лицует и перешивает зятю сюртуки из платья покойников, торгует на толкучке стоптанными башмаками, старыми столами и стульями… Что хоть Фидела по своей наивности, граничащей с идиотизмом, и не подозревает о прошлом неотесанного мужлана, за которого ее выдали замуж, однако позволяет себе роскошь в виде трех-четырех любовников, не без ведома снисходительной сестрицы, а любовники эти — Морентин, Доносо (несмотря на свои шестьдесят лет), Маноло Инфанте и некий Аргуэльес Мора, тип старомодного кабальеро времен Филиппа IV, счетовод из конторы Торквемады; Сарате и мальчуган Пинто развлекаются со старшей сестрой… Говорили, что Крус следит за ногтями дона Франсиско, моет ему лицо и, прежде чем выпустить на улицу, сама повязывает ему галстук, чтобы придать зятю благообразный вид; что она учит его раскланиваться и неустанно подсказывает, как и что говорить в различных случаях жизни… Что втихомолку Крус и ростовщик ограбили не одну пришедшую в упадок дворянскую семью, ссужая их деньгами из двухсот сорока процентов… Что после ухода гостей Крус подбирает окурки и в огромном мешке отправляет их на толкучку, а хлебные корки продает торговцу, который варит из них шоколад по два с половиной реала. Что Фидела шьет платья куклам по заказу торговца игрушками; что беднягу Рафаэля кормят только кашей-размазней на обед и тушеным мясом с овощами на ужин. Что слепой однажды подложил под супружескую кровать динамитный патрон с горящим фитилем… Что старшая сестра дель Агила среди прочих грязных делишек еще держит помойки в Куатро Каминос и получает свою долю в виде откормленных свиней и кур… Что Торквемада скупает векселя на Кубе за три с половиной процента их номинальной стоимости и финансирует акционерное общество жуликов, прикрывающихся вывеской «Выкуп рекрутов» и «Смена для заморских владений».
Все это достигало ушей Крус, которая сперва возмущалась и проливала слезы, но, пережив немало горьких минут, стала в конце концов принимать все с философским спокойствием. А когда успевший пообтесаться дон Франсиско появился на светской арене в английском сюртуке, овеянный ореолом всеобщего уважения, — разве он не общался с министрами и важными господами? — Крус откровенным смехом отвечала на клевету своих родственников. Но чем больше презрения вызывало в ней это нелепое злословие, тем сильнее обуревала ее жажда стереть в порошок клеветников и поразить их пышностью возрожденных Агила и престижем капиталиста — как льстецы именовали нынче Торквемаду. Пусть Ромеро отпускают ей шпильки, — она будет все выше поднимать голову, или, вернее, авторитет того, кто их приютил, пока семья не достигнет такой неизмеримой высоты, что сестры Агила смогут поглядывать на Ромеро, как на жалких, копошащихся в земле червей.
Подходило лето, и следовало подумать о переезде, по крайней мере на время каникул, куда-нибудь в прохладную местность. Снова предстояла борьба со скрягой, и на этот раз Крус пришлось встретиться с более упорным сопротивлением, чем обычно: враг набрался смелости. «Лето, — заявил дон Франсико, — время года по преимуществу для Мадрида. Всю мою жизнь я проводил его в столице и отлично загорал. Никогда человек не чувствует себя здесь так хорошо, как в июле и августе, отделавшись, наконец, от насморка и приобретя хороший аппетит и крепкий сон».
— Я беспокоюсь не о вас, — возразила свояченица, — ведь среди многих даров, ниспосланных вам божественным провидением, вы обладаете способностью выносить самый палящий зной. Не забочусь я и о себе, — я довольствуюсь немногим. Но Фидела не может провести лето в городе, и это настоящее варварство держать ее здесь.
— Моя бедная Сильвия — царство ей небесное! — тоже страдала от сезона, особенно в последние месяцы беременности, и все же мы оставались летом в городе. Холодная вода в глиняном кувшине, закрытые на день окна, короткая прогулка перед сном — и жары как не бывало! О даче нечего и думать, сеньора. А с новоизобретенной чепухой в виде морских курортов, которые являются тяжким бременем для множества семей, я и вовсе не соглашусь. Мы останемся в Мадриде, ведь мне необходимо вплотную заняться нашумевшими табачными поставками; между нами говоря, затея уж не кажется мне такой выгодной, как расписывали ваши друзья. Разговор окончен. На этот раз не ждите уступки. А теперь — дзинь-дзинь! — заседание закрывается.
Решив, что поездка так или иначе состоится, Крус на время отступила; но наутро она основательно настропалила Фиделу, и крепость скряжничества была взята сокрушительным приступом.
— Что ж, придется уступить, — согласился скряга, с видом жертвы покусывая кончики усов. — Лишь бы Фидела была довольна. Но чур! Будем благоразумны и поедем всего на три-четыре недели. При этом, дорогая сеньора предлагаю вам до предела сократить рас- ходы. Нам не к чему разыгрывать из себя принцев. Поедем во втором классе.
— Но, дон Франсиско?!.
— Во втором, и билеты закажем туда и обратно.
— Это невозможно. Придется мне все взять в свои руки. Во втором классе! Я не потерплю, чтобы вы до такой степени не считались с собственным достоинством. Поручите всю заботу о нашем путешествии мне. Я не повезу вас ни в Сан-Себастьян, ни в Биарриц, эти модные курорты для показной роскоши. Мы устроимся в скромной вилле в Эрнани. Я уже договорилась.
— Как, вы уже всем распорядились по собственному усмотрению?
— Да, по собственному усмотрению. И за все это, равно как за многое, о чем я пока умалчиваю, вы еще поблагодарите меня. На этом точка.
— Так что…
— Я же сказала, что больше говорить не о чем, я берусь все устроить сама. Из-за этого, право, не стоит ссориться. Хороши же вы, как я вижу.
— Что вы видите, что вы можете видеть во мне, черт подери! кроме того, что я несчастный человек, мученик вашего чванства, пленник, закованный в кандалы, невольник, лишенный единственной радости — жить с расчетом и беречь гроши, которые достаются потом и кровью?
— Лицемер! Комедиант! Да вы не расходуете и десятой доли своих доходов! — запальчиво воскликнула свояченица. — Вы должны тратить больше, значительно больше, И приготовьтесь к этому, ибо я буду беспощадна.
— Прикончите же меня разом, ведь я такой олух, что не могу вам сопротивляться и дам себя раздеть до нитки; вы с меня кожу живьем сдираете.
— Мы еще только начинаем. И довожу до вашего сведения, что дети ваши выйдут в меня, я хочу сказать — в свою мать. Они будут вылитыми Агила, унаследуют мой облик и образ мыслей.
— Мой сын — Агила! — вне себя воскликнул Торквемада. — Мой сын с вашим образом мыслей! Мой сын будет грабить меня! О, сеньора, замолчите, перестаньте нести околесицу, не то я… я способен, Говорю вам, оставьте меня в покое. Это уж слишком. У меня темно в глазах, кровь бросилась мне в голову.
— Чудак!.. Да что же вам желать лучшего? — злорадно улыбаясь, спросила свояченица с порога. — Он будет Агила, чистокровный Агила. Вот увидите, увидите.
Бедняга все сносил, но этого стерпеть не мог, — ведь он вбил себе в голову, что сын его будет не кем иным, как вторым Валентином, перевоплотившимся и вернувшимся в мир в первоначальном своем облике, разумный, спокойный и самый гениальный в мире математик., Чудак принимал эту мысль так близко к сердцу, что не откажись Крус вовремя от своей шутки, как дым рассеялись бы ее колдовские чары, и скряга, вырвавшись на волю из-под ненавистной власти, занес бы карающую длань над мучительницей. Дон Франсиско был огорошен: его сын Валентин будет вылитый Агила, вместо того чтобы стать маленьким Торквемадой, милым ребенком, который пока носится в лучах вечной славы в ожидании своего нового появления среди мира живых. Нет, шутка зашла уж слишком далеко. Весь день скрягу терзали сомнения. Проработав несколько часов кряду один в новой конторе на третьем этаже, он вошел вечером в свой личный кабинет, где на старом бюро, уже не походившем больше на алтарь, по-прежнему стоял портрет сына. Шагая из угла в угол, ростовщик перебирал в уме все слова, в недобрый час произнесенные свояченицей.
«Сказать, что ты будешь вылитый Агила! Видал ты когда-нибудь такую наглость?»
Он пристально посмотрел на портрет, но портрет молчал; печальное личико не выражало ничего, кроме тайной, немой озабоченности. С тех пор как благосостояние отца стало быстро расти и положение его в свете изменилось, мальчик чаще всего молчал, лишь изредка отвечая на вопросы короткими: да, нет. Правда, дон Франсиско больше не проводил ночей в кабинете, воюя с непокорной бессонницей или лихорадочными мыслями о барышах.
«Разве ты меня не слышишь? Ведь ты не будешь Агила? Скажи, что не будешь. — Дону Франсиско почудилось, будто сын на портрете отрицательно покачал головой, — Я так и знал. Сеньора мелет вздор».
Торквемада вернулся в контору и еще с полчаса корпел над счетами, напрягая усталый мозг. Внезапно лежавшие перед ним на столе цифры завертелись в одуряющей, головокружительной пляске, и среди водоворота подхваченных ураганом пылинок возник Валентин; глядя в лицо виновнику своих дней, он сказал, топнув ножкой: «Папа, я хочу проехаться по железной дороге».
Одно мгновение отец боролся с этим крошечным видением, потом, проведя рукой по глазам, прогнал его, и откинул назад отяжелевшую голову. Посыльный подошел к нему, напоминая, что сеньоры ждут его за обеденным столом, и Торквемада удивленно заворчал, услышав, что слуга уже в третий раз зовет его; наконец он встал, потянулся и, пошатываясь, точно пьяный, спустился вниз по внутренней лестнице в столовую. По дороге скряга говорил себе: «Он хочет проехаться по железной дороге! Материнские причуды! Ребенок еще не родился, а мне уже стараются его испортить».
Май и часть июня дон Франсиско всецело посвятил созданию акционерного общества по табачным поставкам. Соревнуясь с Доноси в энергии и организаторских талантах, он наладил превосходный аппарат управления, обещавший, что дела пойдут как по маслу. Основной пайщик Торквемада возглавил руководство поставками; Доносо взял на себя сношения с государством и управление административным аппаратом. Маркизу Тарамунди поручались закупки табака в Пуэрто-Рико, а Серрано — в Соединенных Штатах, где его двоюродный брат заведовал филиалом общества в Бруклине. Дело предполагалось развернуть до наступления летних каникул; в декабре ожидалась первая поставка боличе, дешевого сорта табака, а в феврале — сорта Виргиния. Официальный контракт на поставку общество заключило с государством еще в мае, несмотря на протесты конкурентов, сделавших, по их мнению, более выгодное предложение министерству финансов; но в результате некоторых неблаговидных поступков эти конкуренты потеряли в свое время доверие государства, а потому никого не удивило, когда, сославшись на определенные пункты закона, министр расторгнул старый договор. После того как четыре главных участника игры, не обращая внимания на мелких вкладчиков, договорились меж собой, оставалось лишь ревностно взяться за работу. Перед отъездом на летние каникулы Торквемада и дон Хуан Гуальберто Серрано столковались относительно некоторых вопросов, связанных с закупками сырья в Соединенных Штатах, причем результаты секретного совещания не были доведены до сведения Доносо и Тарамунди. Дело в том, что дон Франсиско, обладая врожденным знанием людей с точки зрения даешь-берешь, разом смекнул, в чем заключается основная пружина поставок и чем определяется глубина золотого потока: при ином способе закупок одни лишь пальцы замочишь, а при другом запустишь руку по самый локоть, если не глубже. Нащупывая почву, скряга прочел в глазах дона Хуана Гуальберто короткий ответ: «Перед вами именно тот человек, который вам нужен». На этом и расстались наши дельцы; Серрано поспешил в Лондон, где ему предстояло встретиться с двоюродным братом, а Торквемада отправился с семьей в Эрнани. Семья Тарамунди поехала в Сан-Себастьян. Доносо остался в Мадриде из-за жены, прикованной к постели обострившимися недугами, от которых она уже нигде не надеялась найти облегчения.
Боже ты мой, какая скучища, какая тоска одолела Торквемаду в провинции! Он беспрерывно брюзжал, ворчал и спорил с сестрами из-за пустяков, которые выеденного яйца не стоили; он бранил все подряд, находя воды отвратительными, пищу несъедобной, соседей назойливыми, небо унылым, воздух вредным. Его тянуло в Мадрид. Вдали от Мадрида, где прошли лучшие годы его жизни, где ему удалось нажить кучу денег, скряге было не по себе. Ему недоставало Пуэрта дель Соль, его любимых улиц Кармен и Немецкой вместе с Собачьим переулком, столичной воды Лосойи, изменчивого климата, знойных дней и холодных ночей. Его съедала тоска по привычному укладу жизни, по суетливой беготне вдогонку за увертливым грошом во главе целого отряда агентов, ожидавших его приказов. Он ненавидел отдых; его природа требовала постоянного кипения и непрерывной деловой суеты с неизбежными опасностями, горечью потерьг крушением надежд и лихорадкой сказочных барышей. Он отсчитывал дни страданий, в которых были повинны эти вздорные сестры, он ненавидел окружавшее его общество бездельников, армию лентяев, занятых лишь мыслью о том, как поскорее спустить наследство. Высшим выражением расточительности были в его глазах деньги, выброшенные в гостинице да на чаевые официантам в ресторане или бездельникам, которые поддерживали сеньор при купанье, чтобы они не захлебнулись в воде. Сан-Себастьян внушал ему отвращение: здесь все было построено на грабеже, кругом расставлены тысячи ловушек для столичных гостей, приехавших растранжирить за два месяца свой годовой доход. Три дня продержали его там Фидела и Крус, и он едва не расхворался от скуки и отвращения.
Приехав в Эрнани и прогуливаясь в одиночестве, он мысленно возводил пирамиды из цифр, составлявших основу табачного предприятия, а также других дел, как, например, сделки с кредиторами по поводу обветшавшего дворца Гравелинас. Жалея мужа, Фидела предложила сократить пребывание в Эрнани; но Крус не соглашалась; воздух северного побережья благотворно действовал на Рафаэля: с тед пор как он приехал в Эрнани, его нервный припадок ни разу не повторялся. Семья разделилась на две пары: Крус совершала прогулки со слепым братом, а Фидела старалась развлечь мужа, настойчиво призывая его обратить внимание на красоту окружающей природы. Скряга не остался нечувствительным к доброте и заботам жены; порой он проводил приятные минуты, беседуя с ней и прогуливаясь по лужайке или в роще. Но как изгнанник, тоскующий по родине, Торквемада среди беспечной болтовни ни на минуту не забывал о делах, и в памяти его неизменно всплывал Мадрид. Фидела всякий раз приветствовала перемену темы и с ребяческой шутливостью повторяла: «Ну же, Тор, зарабатывай побольше, побольше денег, а я берусь тебе их сберегать».
Фидела так часто это повторяла, что дон Франсиско однажды пустился на откровенности, чего никогда не делал прежде; он поделился с женой всеми мыслями и планами, радостями и огорчениями. Жаловаться было бы грешно, сказал он, доходы его растут, как волны в бурю. Но все это попусту, — сестры поставили жизнь на такую широкую ногу, что и копить-то нечего. Что ни день, то новая блажь, им лишь бы транжирить. Не стоит перечислять нескончаемый ряд безумств, — они хорошо известны Фиделе. Торквемада не создан для роскоши, но злой судьбой вынужден мириться с ней. Его прекрасный идеал — копить, почти целиком вкладывая прибыль в новые дела и уделяя на жизнь лишь самое необходимое. Сердце разрывается при виде того, как деньги, притекающие в дом, тут же из него вытекают. Мрачные, гнетущие мысли одолевают его. Между ним и Крус завязалась борьба не на жизнь, а на смерть. Он признает превосходство ее ума и красноречия; но в данном случае прав он, а не она. И самое ужасное — Крусита захватила над ним власть и навязывает ему свою волю в денежных делах: ведь всякий раз, когда на повестку дня встает вопрос о новых расходах, она скручивает его по рукам и ногам. Он извивается от бешенства точь-в-точь как дьявол под стопой святого Михаила, а негодница, придавив ему голову ногой, транжирит его Денежки направо и налево.
Словом, он чувствует себя глубоко несчастным и среди всех горестей его даже не радует мысль, что он своевременно станет отцом. Фидела мягко и тактично ответила, что лично она согласна жить скромно и уединенно: но раз Крус устраивает все по-иному, у нее, очевидно, имеются на то причины. «Право, милый Тор, она умнее нас с тобой; так предоставим же ей распоряжаться по своему усмотрению. Для успеха твоих дел выгоднее жить в роскоши. Скажи откровенно, Тор, разве ты заработал бы столько, если бы жил по-прежнему, как нищий, на улице Сан Блас? Каждый истраченный моей сестрой дуро приносит тебе двадцать. А главное, та, которую ты зовешь тираном, умнее самого Мерлина V и лишь благодаря ее деспотизму мы расстались с гнусной нищетой и зажили привольно, а ты превратился в человека с весом. Не будь же глупеньким и безропотно подчинись Крус».
В словах Фиделы сквозило почти суеверное уважение к старшей сестре, готовность слепо повиноваться властелину семьи во всем — от мелочей до серьезных вопросов. Выслушав жену, Торквемада тяжело вздохнул и с отчаянием в душе подумал, что она ни в коем случае не поможет ему сбросить иго. При первом же намеке мужа Фидела с детским ужасом возмутилась: ослушаться Крус, возражать против ее распоряжений! Немыслимо! Скорее солнце встанет с запада! «Нет, нет, Тор, и не думай! Я могу только еще раз повторить сказанное: все, чем ты так недоволен, идет на пользу тебе и нам».
Продолжая сетовать, ростовщик мало-помалу открыл Фиделе все, что его мучило. Он долго колебался, прежде чем пуститься на откровенность в одном деликатном вопросе, боясь, что жена, выслушав, поднимет его на смех. Наконец он решился: «Видишь ли, Фидела, у каждого своя ахинеева пята, как говорит уважаемый Сарате; так вот, я не желаю, чтобы мой сын вышел в семью Агила. Конечно, Крус в лепешку разобьется, лишь бы ребенок был похож на нее, на вас обеих, — мот, спесивец, щеголь, любитель пускать пыль в глаза, словом — аристократ. Но по мне лучше, чтобы он вовек не родился, коли ему суждено стать таким. Впрочем, вы как пить дать разочаруетесь, если ждете, что новый Валентин выйдет душой и телом в вашу породу; мне сердце подсказывает, что он будет истый Торквемада, второй Валентин, точь-в-точь мой прежний сын, с его ясным умом и личиком».
— Успокойся и дай мне высказаться, — ответил Рафаэль, с трудом переводя дух; от волнения оба задыхались. — Я говорю тебе по чистой совести, что таков логический вывод. Дай мне сказать. Перед нами продукт жизни нашего общества, результат упадка нравов и моральных устоев. Когда наша сестра выходила замуж, я сказал себе: «Вот что нас ожидает…» — и случилось то, что я предполагал. Из мрака моей слепоты я вижу все, ибо думать — значит видеть, и ничто не ускользает от моих безупречных логических умозаключений, ничто, ничто. Пятно бесчестия — лишь неизбежное следствие. В нашей семье имеются все основания, чтобы оно возникло. И оно возникло, ничто не могло помешать… Да, да, я уже знаю, что ты собираешься мне возразить.
— Нет, не знаешь, не знаешь, — решительно и надменно отрезала старшая сестра. — Я хочу сказать тебе, что наша сестра чиста, как кристалл. Никогда не усомнюсь я в ее замечательной, непоколебимой честности. Да и как усомниться, если я живу бок о бок с ней? Мне известны не только все поступки, но даже самые затаенные ее мысли. Я знаю, что она чувствует и думает так же, как знаю, что чувствую и думаю сама. И нет ничего, решительно ничего, что могло бы послужить основанием для таких чудовищных подозрений.
— Согласен с тобой, что в смысле фактов — оснований нет.
— Ни в смысле фактов, ни в других смыслах.
— Но в намерениях и желаниях…
— Ни в чем, понимаешь, ни в чем не существует ни малейшей тени бесчестия. Фидела — воплощение чести; она любит и ценит своего мужа, который, несмотря на всю свою невоспитанность, прекрасно относится и к ней и ко всей семье. Чтобы я больше не слышала от тебя подобных нелепостей, Рафаэль, или я не поручусь, что останусь с тобой по-лрежнему мягкой.
— Хорошо, хорошо, не сердись. Я допускаю, что ты права в отношении нашей сестры. А можешь ли ты поручиться за намерения Морентина?
— Как я могу за него поручиться? Но он всегда казался мне очень скромным и приличным человеком.
— Ну, я-то его лучше знаю, — ведь мы с ним сообща искали приключений в те времена, которым уже нет возврата, но именно в архиве воспоминаний я черпаю свой опыт. И знаю, что в душе его, как язва, гнездится скрытая развращенность. Морентин не поверял мне своих тайных намерений, но я знаю, что он готовится обесчестить нашу семью и заранее уверен в успехе. Если он еще не бахвалится своим торжеством, то несомненно охотно примет поздравления друзей с победой, которую все считают вполне вероятной, а иные — уже достигнутой. Ужас охватывает меня, когда я думаю, что будь моя сестра даже святой, а Морентин — образцом добродетели, свет, которому известны и история этого брака и ваш открытый образ жизни, ни на минуту не усомнится в подлинности слухов, посеянных Малибраном. И тебе не удастся пресечь распространение этой гнусной сплетни. Тебе не удастся никому доказать, что все это, пока что ошибка, клевета…
— Нет, не пока что, а так будет всегда. О, как ты можешь! Выходит, что ты заодно с клеветниками. Послушай, Рафаэль. Ведь это клевета! Да или нет? Ну, так вот, если это ложь, если чистота нашей сестры сверкает подобно солнцу, — а я скорее усомнюсь в существовании милосердного и справедливого бога, чем в невинности Фиделы, — так вот, если честь ее незапятнана, если муки ада уготованы подлым клеветникам, то рано или поздно истина восторжествует и свет вынужден будет признать невинность Фиделы.
— Свет не признает истины, ибо в своих суждениях о людях и поступках он следует законам той логики, которую сам создал. Я согласен с тобой, что логика эта построена на лжи, но она существует, и попробуй-ка рассеять гнусные подозрения света. Тебе это не удастся, не удастся. Пойми, дорогая сестра, чтобы избежать сплетен, надо было после этого проклятого брака остаться в прежней скромной неизвестности. Но ослепленные блеском мишуры, кружась в водовороте светских развлечений, возобновляя старые знакомства и завязывая новые, вы обе невольно втянулись в орбиту суетных интересов. Нас окружает атмосфера, насквозь пропитанная тщеславием и ядом жажды наслаждений, отравой, убивающей нас среди веселого пиршества. Красивая молодая женщина с пылкой фантазией, окруженная поклонением, избавленная от всех домашних обязанностей; а рядом — смешной и старый муж, черствый эгоист, начисто лишенный какой бы то ни было привлекательности. Последствия такой ситуации общеизвестны. Их невозможно избежать. И снисходительный свет заранее прощает грех, утверждая его как некий закон, словно в тайной конституции совести имеется в наши времена статья, оправдывающая этот проступок. Вот что было в моих глазах основным препятствием к браку Фиделы, ибо я уже давно предвидел его последствия. Теперь же остается лишь молча терпеть.
— А я не собираюсь ни терпеть, ни молчать, — возразила Крус, преодолевая волнение, вызванное тягостным разговором. — Я презираю клевету. Дай бог, чтобы она никогда не дошла до слуха Фиделы; но если дойдет, сестра отнесется к ней с таким же презрением, как я, как ты… Я не разрешаю тебе ни говорить, ни даже думать об этом…
— Ни даже думать! Да можешь ли ты запретить мне думать! Ведь мысли — единственное занятие в моей жизни; а если бы мой мозг не работал, как убивал бы я, несчастный слепой, постылое время? Обещаю тебе сообщать в дальнейщем все, что буду открывать в жизни
— Ничего ты мне, Рафаэль, не откроешь, ничего, — запальчиво оборвала его Крус. — Все твои рассуждения — нелепый вымысел, плод праздного, ничем не занятого воображения. Я запрещаю, да, запрещаю тебе думать.
Слепой сидел с молчаливой улыбкой, а сестра, волнуясь и тяжело переводя дыхание, пыталась что-то добавить к сказанному, но слова застряли у нее в горле. Так прошло довольно много времени, и оба, собравшись с силами, уже готовились снова начать разговор, как вдруг наверху, в супружеской спальне, послышались шаги, и вскоре лестница застонала под тяжелой поступью спускавшегося вниз дона Франсиско. Крус поспешила к нему навстречу, встревоженная, не случилось ли чего с Фиделой, но Торквемада успокоил свояченицу:
— Все в порядке, Фидела спит, как младенец, а я из-за жары и проклятых комаров до полуночи глаз не сомкнул, ворочался — ворочался и решил, наконец, пойти подышать воздухом
. — Да, сегодня ночью жарко и душно, что редко случается в этих краях, — заметила Крус. — Но завтра будет гроза и жар спадет.
— Ну и ночь! — проворчал скряга. — И ради такого зноя мы покинули Мадрид с его удобствами!..
Накинув на плечи плащ и прикрыв лысину шелковой шапочкой, Торквемада вышел в сад. В окне, у которого брат и сестра молча сидели, наслаждаясь теплым воздухом, напоенным ароматом жимолости, маячила большая нескладная тень дона Франсиско, слышалось его легкое покашливание и хруст гальки под тяжелыми медленными шагами. Ночь выдалась тихая и жаркая. Воздух неподвижно застыл, насыщенный дыханием полей; в сладкой дремоте едва слышно вздыхала листва. Глубокое безоблачное небо светилось, затканное серебряными брызгами звезд. Мирное молчание земли с уснувшими рощами, долинами и лугами нарушалось лишь звонким стрекотом цикад да хором лягушек — спокойным и однообразным маятником вечности. И не было иных звуков ни в небе, ни на земле.
Долгое время Крус, сидя рядом с Рафаэлем, всматривалась в силуэт дона Франсиско; размеренным шагом ходил он взад и вперед, из конца в конец сада, то удаляясь, то вновь возвращаясь, как неприкаянная душа грешника, молящая о погребении тела. То ли под влиянием душевного смятения, то ли поддавшись очарованию ночи, Крус внезапно прониклась состраданием к этому человеку, снедаемому тоской. Разве не должны они дать счастье тому, кто избавил их от ужасов нищеты? А вместо этого суетная повелительница всячески досаждает ему и силком тащит беднягу к социальному величию наперекор его натуре и привычкам. Куда человечнее и великодушнее было бы дать ему волю копить деньги, — ведь скряга наслаждается своей скупостью, как жаба болотной тиной. Оторванный от привычной среды, утопая в ненужной ему роскоши, беспомощный перед ядовитым жалом клеветы, Торквемада стал, хоть и не по своей вине, общим посмешищем. Не сама ли она кругом виновата, затеяв поднять на недосягаемую высоту человека из низов, превратить неотесанного мужлана в кабальеро и государственного деятеля? Терзаемая угрызениями совести, проснувшимися в ее душе в этот торжественный ночной час, проникнутая горячим состраданием к зятю, Крус обратилась к нему с ласковыми словами. Выглянув из окна в сад, она сказала:
— Вы не боитесь, дон Франсиско, что ночная свежесть повредит вам? Нельзя слишком доверять климату этого края.
— Я чувствую себя отлично, — ответил, подходя к окну, скряга.
— Мне кажется, вы слишком легко одеты. Ради бога, не вздумайте схватить ревматизм или простуду
. — Не беспокойтесь. Недостает только, чтобы, покинув Мадрид с его приятной и — что бы там ни говорили — весьма полезной жарой, человек захворал в здешних краях с их невыносимо влажным и вредным климатом.
— Присоединяйтесь-ка лучше к нам, мы посидим втроем, пока нас не одолеет сон. Рафаэль также подошел к окну. Казалось, ему таинственным образом передалось настроение Крус, и чувство жгучей ненависти к Торквемаде сменилось в его сердце внезапной вспышкой жалости.
— Заходите, дон Франсиско, — сказал Рафаэль, страдая при мысли, что семья знатных нищих обманула своего спасителя, выручившего их из беды, вырвала из привычной обстановки и, не дав счастья, опозорила его куда больше, чем он опозорил семью. Рафаэля охватило желание примириться с дикарем и, сохраняя отделявшее их расстояние, снисходительной дружбой отплатить ему за материальную помощь.
Скряга не остался безучастным к проявлениям симпатии со стороны. Рафаэля и Крус; он уступил их уговорам и вошел в комнату, ругая на чем свет стоит местный климат, пищу, а больше всего отвратительную би-скайскую воду, несомненно самую скверную в мире.
— Вы здесь оторваны от привычной среды, — сказал Рафаэль, впервые обращаясь приветливо к своему зятю. — Вам не сидится вдали от дорогих вашему сердцу дел.
При этих словах брата Крус осенила удачная мысль, которую она тут же и высказала:
— Дон Франсиско, хотите, мы завтра же уедем отсюда?
Это предложение так удивило изнывавшего от безделья финансиста, что он ушам своим не поверил.
— Крусита, вы просто издеваетесь надо мной.
— Нет, в самом деле, — подхватил Рафаэль, — что тут хорошего? Прохлады никакой, зато вдоволь москитов и прочих тварей сортом почище — несносных и назойливых приятелей.
— Золотые слова!
— Предлагаю уехать завтра же, — решительно сказала старшая сестра, — конечно, если дон Франсиско не возражает…
— Возражаю?.. Это я-то? Черт возьми, ведь я притащился в этот гнусный край не по своей воле, а желая угодить вам и распроклятым законам моды.
— Завтра, отлично! — повторил слепой, хлопая в ладоши.
— Вы это всерьез или задумали посмеяться надо мной?
— Всерьез, всерьез.
Убедившись, что предложение сделано не в шутку, скряга оживился; глаза у него засверкали, как звезды в небе.
— Так, значит, завтра! Ну, дорогая Крусита, большего удовольствия вы не могли мне доставить. Право, я чувствую себя здесь, как душа Гарибальди, изнывающая между землей и небом, и тоскую о моих делах в Мадриде, как человек, низвергнутый в бездну ада, тоскует о райском блаженстве, однажды вкусив его. Так, значит, завтра, Рафаэлито? Какое счастье! Простите, но я радуюсь, как мальчишка, отпущенный на каникулы. Лучшие каникулы для меня — моя любимая работа. Мне в тягость это нелепое существование на лоне природы да встречи с друзьями на сан-себастьянском пляже; все эти фанаберии — прогулки и морские купания — не для меня. Виноград хорош для тех, кто в нем толк знает; натуральная природа — сущая ерунда. Не признаю деревни, мне были бы лишь города с улицами и прохожими… А море оставим для китов. Мой ненаглядный Мадрид! Так, кроме шуток, завтра? В будущем году вы поедете одни, без меня, если вам захочется дорогой прохлады. А мне хватит и дешевой жары. Говорите что хотите, а с середины августа зной в Мадриде к вечеру спадает и нет большего удовольствия, как выйти подышать свежим воздухом; можно подняться к Чамбери, Верьте мне, теперь, когда появляются чудесные дыни и дешевый белый виноград… О господи! Подожду укладывать вещи, чтобы не шуметь, а то еще Фидела проснется, но меня так и подмывает схватиться за чемодан. В котором часу отходит поезд из Сан-Себастьяна? В десять. Так вот, дождемся рассвета, закажем экипаж и не спеша отправимся на вокзал. Смотрите не отступитесь от своих слов, Крусита. Конечно, командуете вы, но не вздумайте обмануть нас, лишь посулив нам меду, в просторечии — возвращение в Мадрид. Право же, я заслужил капельку радости, согласившись приехать в этот гнусный край с единственной целью развлечь семью и задать тону, — сто тысяч чертей! Задать тону! А этот распроклятый тон изрядно детонирует в моих ушах.
Семья Торквемады выехала на следующее утро к удивлению всех соседей, а среди них не было недостатка в бездельниках, которые со скуки тотчас принялись разнюхивать причину столь внезапного отъезда, походившего на бегство и, по мнению сплетников, наверняка скрывавшего серьезную размолвку между супругами. А на самом деле вся семья с радостью возвращалась в Мадрид. Торквемада так и сиял. С наслаждением увидел он вновь жизнерадостный, милый его сердцу город с солнечными улицами и пыльными аллеями, где за все лето не упало ни капли дождя. И что за чудесный знойный воздух! Пусть только скажет кто-нибудь, что на свете существует более гигиенический уголок. В Эрнани — вот где кишат миазмы, а в довершение всех зол название поселка взято из музыки. Бог ты мой! Ну, где это видано, чтобы поселки носили название опер?
Торквемада с головой окунулся в море своих дел, блаженствуя, как утка, которой удалось, наконец, дорваться до своей лужи. Впрочем, для большинства официального и частного элемента каникулы еще продолжались, и скряга не нашел той суеты и занятости, которой жаждал. Но все же он был счастлив, а для полноты его радости Крус на время воздержалась от дальнейших преобразований. Другой приятной новостью было поведение Рафаэля; его обращение с зятем смягчилось, казалось— он искал его дружбы. До поездки в Эрнани они едва обменивались по утрам приветствиями да скупыми словами о погоде. После возвращения в Мадрид они часто сиживали вместе, причем слепой проявлял к зятю полное уважение и даже нечто вроде симпатии, спокойно выслушивал его суждения, а иной раз даже спрашивал его мнение о политических или других событиях. Но самое удивительное было то, что Крус, издавна жаждавшая установления мирных и дружелюбных отношений между зятем и братом, ощущала теперь странную тревогу при виде их спокойной беседы и не оставляла их наедине, словно опасаясь, как бы тот или другой вдруг не поднялся и не ушел. Следует заметить, что в течение всего сентября и октября старшую сестру сильнее чем когда бы то ни было тревожило душевное состояние Рафаэля, хотя у бедняги и не повторялись больше вспышки раздражения или неестественного смеха.
— Но ведь он сейчас успокоился и не воюет с нами, — говорила Фидела сестре, — чего же ты опасаешься?
— Затишье часто предвещает бурю. Уж лучше бы ом был менее спокоен и более разговорчив. Мне страшно наблюдать, как он мрачнеет и замыкается в себе, и как в его скупых словах проскальзывают тревожные признаки чуждой ему рассудительности. Ну, что бог даст.
В течение всего сентября, к удовольствию дона Фран-сиско, в доме не появлялись обычные его посетители, разъехавшиеся кто в Париж, кто на пляжи и курорты; на радость хозяину дома исключение составлял один лишь Сарате: в виду безденежья, частого спутника мудрецов, он проводил не более двух-трех недель на отдыхе в Эскуриале или Кольменар-Вьехо; таким образом, скряга без помехи наслаждался обществом своего друга и научного консультанта, ведя приятнейшие беседы о Востоке, о химических удобрениях, о шарообразности земли, об отношениях папы римского с итальянским королевством, о рыбных промыслах в Терранове… Это время ознаменовалось плодотворными успехами для дона Франсиско, который не только заучил много замечательных выражений, вроде хитон Пенелопы, Дамоклов меч и греческие календы, но поинтересовался также, откуда они взялись. Кроме того, дон Франсиско полностью прочел «Дон-Кихота», которого знал с детства лишь в отрывках и усвоил множество примеров и речений из этой книги, как, например, переметные сумы Санчо, лучше не вмешиваться, благоразумие вашего неблагоразумия и прочее, удачно, с чисто кастильским юмором ввертывая в разговор заученные словечки. Однажды разговор зашел о Рафаэле, и Сарате вскользь упомянул, что внешняя умиротворенность брата не внушает доверия его старшей сестре, на что дон Франсиско заметил, что зять его — натура весьма неуравновешенная и рано или поздно, а надо ждать от него какой-нибудь перипетии.
— У меня на этот счет сложилось особое мнение, — сказал Сарате, — и при условии соблюдения строжайшей тайны я рискую сообщить его вам. Это мой личный взгляд на вещи, возможно ошибочный, но я не откажусь от него до тех пор, пока его не опровергнут факты. Я считаю, что наш молодой человек не свихнулся, а подобно Гамлету лишь притворяется сумасшедшим, чтобы свободнее действовать в развертывающейся семейной драме.
— В семейной драме! Но здесь у нас не разыгрывается ни драмы, ни комедии, дорогой друг, — возразил дон Франсиско. — Все дело в том, что отпрыск аристократической семьи был до сих пор на ножах с вашим покорным слугой. Теперь он, очевидно, решил изменить свое поведение, а я, что ж, я разрешаю ему любить меня. В семье должен царить мир. Вот где собака зарыта. Я и говорить не желаю о вздорных выходках моего зятя, лучше не вмешиваться… А вообще я вполне согласен с вами, что его безумие было в известных случаях притворным, как у того сеньора, которого вы только что так кстати упомянули.
Тут дон Франсиско умолк, раздумывая над тем, кто бы мог быть этот сеньор Гамле; но справляться об этом ему не хотелось, он предпочел сделать вид, будто ему все известно и без пояснений. Судя по имени, наверняка поэт, да и с чего бы ему иначе притворяться сумасшедшим.
— Рад, что наши мнения по этому поводу совпадают, сеньор дон Франсиско, — сказал Сарате. — Я нахожу много точек соприкосновения между нашим Рафаэлем и несчастным датским принцем. Да вот, недалеко идти: вчера бедняга выступил и наговорил много такого, что напомнило мне монолог to be or not to be.
— В самом деле, нечто в этом роде он сказал. Я это сразу заметил, потому что точки соприкосновения не ускользают от меня. Я наблюдаю и молчу.
— Вот-вот, это как раз то, что нужно: наблюдать за ним.
— Бедняжка здорово смахивает на поэта, не правда ли?
— Правда.
— А где поэзия, там: сумасбродство и слабоумие.
— Точно.
— Кстати, дорогой Сарате, меня удивляет, что для поэтов придумано столько наименований. То их зовут пиитами, а то бардами. Знаете, я покатывался со смеху, читая статью, посвященную тому мальчугану, которого я опекаю; проклятый критик на все лады склоняет барда и так кадит ему, что просто в нос шибает. А лично я назвал бы стихи этого паренька белибердой, ведь доброму христианину никак не разобраться в этой чепухе, — так и тонешь в ней, и все сказано наоборот. Словом, лучше не вмешиваться.
Ученый педант от души потешался над высказанными суждениями; далее приятели перешли к другим проблемам, вернее всего из области социализма и коллективизма, ибо на следующий день Торквемада разглагольствовал о точках соприкосновения между некоторыми доктринами и евангельским учением и облекал свои благоглупости в схваченные на лету термины, применяя их частенько невпопад.
Вернувшись из Лондона в конце сентября, дон Хуан Гуальберто Серрано привез отличные вести. Закупки сырья возложены на людей толковых и многоопытных; они ни на йоту не отступятся от указанных цен, хотя бы пришлось труху на складах покупать; и ради наживы они ни перед чем не остановятся. Кроме того, Серрано предложил скряге еще одно дельце от имени английских банкиров, заинтересованных в испанских фондах, но едва познакомившись с предполагаемой операцией, Торквемада забраковал ее, назвав величайшей чепухой, С первого взгляда комбинация казалась удачной, но дня через три, основательно все обдумав, наш финансист наметил другое практическое решение вопроса и поделился своими соображениями с приятелем, а тот, найдя мысль блестящей, в порыве восторга обнял Торквемаду со словами:
— Вы — гений, друг мой. Вы подошли к делу под единственно правильным углом зрения. Мой план был настоящим хаосом, вы же превратили хаос в стройную систему. Сегодня же сообщу создателям плана Проктору и Руфферу ваш взгляд на вещи. Без сомнения, он им покажется замечательным, и мы сможем сразу приступить к делу. Речь идет о доходах в полмиллиона реалов ежегодно.
— Не отрицаю. Что ж, напишите этим сеньорам. Моя линия поведения вам известна. На предложенных мною условиях я согласен войти в дело, вполне согласен.
Приятели еще долго беседовали о сложном предприятии, обсуждая его со всех сторон; когда же Серрано собрался уходить — ему в этот день, как, впрочем, почти ежедневно, предстояло завтракать с председателем совета, — он с сияющим видом сообщил скряге:
— Наш вопрос, как мне думается, решен.
— Какой вопрос?
— Разве вы не знаете? Крус вам еще ничего не говорила?
— Решительно ничего, — осторожно ответил дон Франсиско, заподозрив, что речь шла о новом покушении домоправительницы на его кошелек.
— Вот как! Считайте дело решенным.
— Какое дело, черт возьми?
— Так вам и вправду ничего не известно?
— Мне известно лишь то, что вы из меня душу тянете, чтоб вам! Бьюсь об заклад, вы мне сейчас хорошую штучку преподнесете… Ну, кончайте, я уже приготовился развязать мошну.
— О, вам это недорого обойдется… Скромный завтрак с делегатами… десяток телеграмм…
— Но о чем вы, сто тысяч чертей?
— Мы сделаем вас сенатором.
— Меня?.. Как это, пожизненно или?..
— Пока выборным. А дальше видно будет. Сперва стоял вопрос о Теруэльском округе, там два вакантных места; затем о Леонском. Словом, вы будете кандидатом от своей области, от Бьерсо…
— Ну, и достанется же мне! Да сохранит меня господь от бьерсанских вымогателей и попрошаек из Леонского округа.
— Так вы недовольны?
— Конечно. На что мне сенаторство? Оно ничего не дает.
— Что вы, напротив, такие должности всегда выгодны. Ничего не теряя, вы можете выиграть кое-что…
— А может, и кое-какие?
— Да, сеньор, и даже очень крупные…
— Так по рукам. Войдем в сенат, в просторечии — в верхнюю палату, и если меня спросят, я скажу стране пару истин. Мое desideratum — значительное сокращение расходов. Бережливость сверху донизу; бережливость на всех участках. Положим конец хитону Пенелопы, в просторечии — бессмысленной суете нашего административного аппарата, над которым подобно Дамоклову мечу висит банкротство. Я берусь в две недели навести порядок в министерстве финансов; но для этого я требую радикального режима экономии во всех областях. Это мое условие sine qua поп, единственное и важнейшее из всех синих кванонов.
Дону Франсиско не терпелось поскорее поговорить со свояченицей по поводу нового проекта, и на другой же день за завтраком он не без смущения завел разговор. — Я не хотела вам ничего рассказывать, пока дело не будет окончательно слажено, — улыбаясь, ответила Крус. — В общем, я недовольна положением, совсем недовольна; очевидно, мы не сумели подойти к нему как следует. Монте-Карменес и Северьяно Родригес обещали мне, что за вами одна из освободившихся вакансий пожизненного сенатора, а после всяких переговоров и собеседований оказалось, что у председателя кабинета имеются свои, неведомые нам кандидаты. Такому человеку, как вы, невозможно отказать в звании пожизненного сенатора; нельзя же сунуть вам в руки, лишь бы отделаться, какую-то ничтожную бумажку, доступную в наше время любому заштатному профессору, жалкому дворянину из духовного звания или первому попавшемуся выскочке. Министр финансов возмущен не менее, чем я. У него вышла сильная перепалка с председателем. Словом, только и разговоров, что об этом деле.
— А я и не знал о поднятой из-за меня шумихе, — сказал пораженный Торквемада. — Какая ерунда! Да на что мне сдалось сенаторское кресло? Разве затем, чтобы сказать им пару истин, горьких истин, а? В общем, я ни на что не претендую ни в настоящем, ни в будущем. Моя линия поведения — трудиться в моей области так, чтобы комар носа не подточил. Коли они желают дать звание на откуп другому, пусть дают, и да пойдет оно ему на пользу.
— Я хотела было отказаться, но передумала: это произведет плохое впечатление. Что поделаешь! Придется нам, то есть вам, стать выборным сенатором, представителем от вашего родного округа.
— От Вильяфранки дель Бьерсо.
— В провинции Леон.
— Я уже вижу перед глазами целую ораву голодающих родственников, они нападут на меня, как саранча. Вы уж возьмите на себя прием просителей и приготовьте для них хорошенькую отповедь, — для таких случаев вы незаменимый златоуст.
— Отлично, беру на себя эту область. Чего я только не сделаю, лишь бы оказать вам внимание и доставить удовольствие.
— Ах, Крусита, дорогая моя, чует сердце, что за этим последует удар ножа.
— Почему вы так думаете?
— Да ведь всякий раз, что вы мне улыбки да похвалы расточаете, я готовлюсь услышать разбойничий клич: кошелек или жизнь!
— Напрасно вы такого мнения обо мне! С некоторых пор я очень милосердна, ну, просто сама себя не узнаю. Вы же видите, я разрешаю вам спокойно копить ваши сказочные барыши.
— Действительно, с тех пор как мы вернулись из этого распроклятого Эрнани, вы еще ни разу не приставали ко мне с новой затеей, а следственно, с новыми расходами. Но я дрожу от страха, ведь после затишья наступает буря, а вы мне уже давно грозите хорошим ударом грома…
— Верно, но удар грома зависит от результатов спора здесь. — Крус указала пальцем на свой лоб. — Это нечто весьма серьезное, на что я еще не решаюсь.
— Помоги мне боже и пресвятая дева со всеми угодниками ныне и присно и во веки веков! Что ж это за дьявольская выдумка, которую вы лелеете?
— Узнаете в свое время, — ответила свояченица, пятясь к дверям столовой и мило улыбаясь с порога.
В самом деле, домоправительница хотя и не отказалась от своих высоких замыслов, держала их до поры до времени в портфеле невыясненных и сомнительных дел. Следует со всей откровенностью сказать, что со времени поездки в Эрнани ее далеко идущие планы несколько поколебались. Гнусная клевета, о которой уже известно читателю, не только не смолкла в Мадриде, но, напротив, продолжала разрастаться вширь и вглубь, завоевывая на свою сторону общественное мнение; это-то и произвело крутой перелом в мыслях Крус и вызвало в ее душе раскаяние, что после брака Фиделы с ростовщиком она вытащила семью из глухой безвестности в шумный свет. Не были бы они обе счастливее, уже не говоря о доне Франсиско, если бы устроили скромную, но обеспеченную жизнь среди четырех стен?
Проходили дни, недели, месяцы, а мучительная мысль не покидала Крус, и она начинала уже колебаться, не разрушить ли возведенное здание и не предложить ли своему пленнику переехать вместе с семьей в захолустье, где никто не облачается во фрак, кроме местного мэра, да и то лишь по праздникам, где нет развращенной золотой молодежи, старых завистливых сплетниц, политических деятелей, погрязших в парламентских интригах, милых дам — любительниц посудачить о чужих грехах, чтобы обелить себя, ни других печальных картин упадка нравов.
Немало ночей провела она в тягостном раздумье и, наконец, решилась идти вперед по избранному пути. После взятого разгона внезапная остановка была равноценна удару и могла повлечь за собой серьезные последствия. Из двух зол наименьшим был путь вверх, завоевание новых высот, чтобы мощным взмахом орлиных крыльев оставить далеко позади себя презренную толпу, забыть об ее существовании. От этих мыслей возбуждение охватывало Крус и в голове ее кипели безмерно честолюбивые планы; их осуществление послужит к величию семьи и даст ей возможность стереть в порошок ненавистных Ромеро вместе со всей презренной кликой завистников.
Фидела между тем ничего не подозревала ни о внутренней борьбе, происходившей в душе старшей сестры, ни о ее причинах. В силу своего нового физического состояния Фидела стала предметом всеобщих преувеличенных забот в доме; ее охраняли от всего, даже от воздуха, точно она была драгоценным и необычайно хрупким растением. Оставалось только поместить молодую женщину под стеклянный колпак. Ее склонность к лакомствам приняла форму неслыханных капризов. То она требовала на десерт зеленый горошек, то ее тянуло на самые обычные каштаны или сушеные маслины; на ужин ей подавали жареную птицу с головкой, украшенной алым колпачком из редиски, а через час она с наслаждением поедала кресс, приправленный сливочным маслом. Она то и дело заказывала вафли, после утреннего шоколада грызла кедровые орешки, а в одиннадцать утра пирожками заедала желе.
Проходил месяц за месяцем, но до ее слуха так и не доходили грязные сплетни, распространяемые о ней друзьями и недругами. Ничего не подозревая о клевете, Фидела была далека от приписанного ей гнусного проступка, для которого общество находило не менее гнусные оправдания. Молодая женщина была поистине чиста и непорочна, как ангел: ей и во сне не снилось, что может возникнуть столь нелепый слух и что вокруг нее плетут опасную паутину сплетен. Казалось, у Фиделы не было иных стремлений, как жить привольной растительной жизнью и держаться подальше от психологических проблем.
Судя обо всем поверхностно, — свойство, присущее тем, кто поглощает журналы и газеты, но не обладает даром наблюдательности и уменьем проникать в суть явлений, — недалекий и ограниченный Сарате говорил о Фиделе:
— Она глупа и чужда всему, что выходит за пределы органических потребностей. Она незнакома с элементом любви. Страсти не существует для этой красивой индюшки, этой прелестной ангорской кошечки.
Морентин не придавал значения высказываниям приятеля и заранее предвкушал сладость победы, которую он несомненно одержит, когда это пройдет. Но Сарате, один из немногих друзей, решавшихся вслух опровергнуть клевету, отнимал у Морентина всякую надежду, уверяя его, что материнство, разбудив в молодой женщине инстинкты весьма далекие от стремления развлечься, сделает ее до глупости честной и неспособной к иным порывам, кроме нежности к ребенку. Оба приятеля подолгу спорили на эту тему и кончили тем, что разругались, — Сарате назвал Морентина самовлюбленным хлыщом, а Морентин бросил приятелю обвинение в педантстве.
Дон Франсиско ухаживал за женой, как за малым ребенком, видя в ней хрупкий сосуд с созревающими внутри математическими формулами, которым предстоит в скором времени вызвать переворот в мире. Фидела была для него залогом появления нового божества на земле — провозвестника науки о числах, несущего вместе с таинственной догмой количества обновление гниющему миру, долгие века прозябавшему среди пустых поэтических бредней. Он облекал свои мысли в иную форму, но таков был mutatis mutandis их смысл. На преувеличенные заботы мужа Фидела отвечала слащавой и приторной ласковостью — единственным доступным ей выражением любви, напоминавшей нечто среднее между любовью к животным и дочерней привязанностью к отцу.
До сих пор все тепло ее сердца было сосредоточено на Рафаэле; но последнее время она редко задумывалась о том, хорошо ли он поел и как себя чувствует. Заботы старшей сестры о слепом брате освобождали Фиделу от необходимости уделять Рафаэлю время; все реже удавалось теперь ему проводить вечера в задушевной беседе с женой Торквемады. Между братом и сестрой возникла отчужденность, проявлявшаяся в едва уловимых интонациях и поступках, понятных лишь одной проницательной и догадливой Крус.
Как-то, вернувшись домой после обычных деловых рейсов, Торквемада застал Фиделу в слезах. Крус вышла из дому за покупками. Руфины, часто приходившей проведать мачеху (которая, скажем мимоходом, встречала ее всегда приветливо), в тот день не было; скряга заволновался.
— В чем дело, что с тобой? Почему ты одна? А где Руфина, будь она неладна, о чем она думает, почему не придет посидеть с тобой? Ведь дома ей решительно нечего делать! Ну, о чем же ты плачешь? Расстроилась, что мне отказали в кресле пожизненного сенатора? — Фидела отрицательно покачала головой. — Ну, я так и знал, что не из-за этого. В конце концов не все ли равно, пройду по выборам, хотя, говоря откровенно, сенаторское кресло не заполнит в моем сердце никакого пробела… Фидела, скажи мне, о чем ты плачешь, а то я не на шутку вскиплю, помяну всех угодников да наговорю разных хороших словечек из тех, что у меня сыплются с языка, когда на меня найдет.
— Я плачу… потому что мне хочется плакать, — ответила Фидела и рассмеялась.
— Ба, ты уже смеешься, откуда следует, что причин для слез не было.
— Были… семейные огорчения.
— Но какие, ради всего святого?
— Так… из-за Рафаэля… — прошептала Фидела, снова заливаясь слезами.
. — Из-за Рафаэлито? Но в чем дело?
— А в том, что брат меня больше не любит.
— Велика важность! Я хочу сказать, из чего ты это заключаешь? Разве он снова принялся за свои глупости?
— Сегодня он мне наговорил таких оскорбительных вещей… просто ужас…
— Что же он сказал тебе?
— Многое. Мы заговорили о вчерашнем спектакле, Он принялся болтать что-то несусветное, смеяться, декламировать. Потом заговорил о тебе. Нет, не думай, оч не говорил о тебе ничего дурного, напротив — всячески тебя расхваливал. Будто у тебя сильный характер, и я тебя не стою.
— Он так сказал? Вздор, ты стоишь меня.
— И что ты достоин сожаления.
— Вот так так! Конечно, твоя сестра меня грабит, и он думает, что я совсем разорен.
— Нет, не то.
— Так что же, черт возьми?
— Если ты будешь так выражаться, я замолчу.
— Да я не выражаюсь, черт подери! Знаешь, твой братец мне оскомину набил. Повторяю, он набил мне оскомину, и кончится тем, что я буду избегать всяких точек соприкосновения с ним.
— Ни с того ни с сего он принялся говорить мне такие вещи, — продолжала Фидела, — и в таком трагическом тоне, ну в точности как говорил Гамлет своей матери, обнаружив…
— Что? Кто же, наконец, этот Гамле, черт его подери! Кто этот тип, который надоел мне не меньше самого Рафаэля, — ведь Сарате на каждом шагу его поминает. Гамле! Дался им этот Гамле!
— Гамлет — датский принц.
— Знаю, он вбил себе в голову выяснить — быть или не быть? Чистая ерунда! Как же, знаю, Но что общего у нас с этим олухом?
— Ничего. Но у моего брата в голове не все в порядке, и вот он сказал мне то, что Гамлет говорил своей матери…
— А эта, видать, тоже была хорошая птица.
— Конечно, хвалить ее не за что. Понимаешь, действие происходит в одной из прекраснейших трагедий Шекспира.
— Кого?.. А, того самого, что написал «Когда девушки говорят «да».
— Да нет же! Ах, какой ты невежда!
— Ну, так другого… словом, кем бы он ни был, меня это мало трогает; достаточно знать, что этот Гамле выдумка поэта, и с меня уже хватит. Разрази его гром! Перейдем к делу. Не обращай внимания на брата: что он ни скажет — в одно ухо впусти, в другое выпусти. А где же Крус?
— Пошла за покупками.
— Ах, боже мой, как у меня здесь заныло!
— Где?
— Там, где кошелек. За покупками! Плакали мои денежки! Из-за твоей сестры мы плохо кончим. Какие планы она лелеет? Какие новые тяготы ожидают меня? Я весь дрожу, ведь еще до начала лега она меня предупредила, что скоро грянет гром, и мозг мой сверлит лишь одна мысль — грянет он или не грянет.
Фидела лукаво улыбнулась.
— Ты знаешь, плутовка, знаешь и не хочешь мне сказать из страха перед сестрой, она тебя держит в ежовых рукавицах, а вместе с тобой меня и весь шар земной.
— Возможно, что и знаю… Но это секрет, и я не могу его выдать. Она сама тебе скажет. — Но когда? В ожидании грядущей катастрофы мне отравлен каждый исторический момент. Мне жизнь не з жизнь! Что это может быть? Оставит она меня как пить дать в одной сорочке.
— Что ты, до этого не дойдет.
— Но речь наверняка идет о новых тяготах, о моих сбережениях? Тысяча чертей, так продолжаться не может! Это не жизнь, а кромешный ад, где я один несу расплату за все содеянные грехи. Но видит бог! у меня их немного, — обыкновенные проступки человека, который загребал в дом все, что попадалось под руку. А теперь моя милая свояченица все выгребает из дому.
— Тор, не преувеличивай.
— Скажешь ты мне или не скажешь, в чем дело?
— Не могу. Крус рассердится, если я лишу ее удовольствия поразить тебя, как она это задумала.
— Брось всякие сюрпризы! Пусть все происходит нормальным путем.
— Право, это не моя область, я нарушу чужие права…
— Ерунда, ерунда!.. Я тебе приказываю рассказать мне все, или в доме поднимется такой тарарам…
— Не будь дикарем. Иди сюда, сядь со мной рядом. Не размахивай руками, не будь грубияном, Тор. Я не люблю тебя таким. Поди сюда, дай мне лапку. Будь паинькой и разговаривай со мной, как подобает кабальеро, без глупостей и нехороших слов. Вот так, вот так.
— Покончи же с моими сомнениями.
— А ты обещаешь сохранить все в тайне и сделать вид, будто ты очень удивлен, когда сестра заговорит?..
— Обещаю.
— Ну, так вот. Наша тетка… бедняжка умерла…
— Да пошлет ей господь вечное блаженство. Дальше.
— Моя тетка, донья Лорето де ла Торре Ауньон…
— Весьма мной почитаемая.
— Маркиза де Сан Элой… ты слышишь, маркиза де Сан Элой.
— Слышу, слышу.
— Внезапно умерла, оставив очень скудное наследство. Титул должен был перейти к маме. Но тут над нами разразилась беда; о маркизате де Сан Элой и думать было нечего, ведь прежде всего нам пришлось уплатить за права, которые ввиду перехода титула…
— Дьявол! Тысяча чертей! Я уже понял, о господи! И теперь твоя сестра…
— Хочет выкупить титул, для чего следует возбудить дело и уплатить сборы, называемые аннатами.
— Как ты сказала? Аннатами? Будь я трижды проклят, если я за них хоть грош заплачу! Нет, тысячу раз нет, и еще раз нет, говорю я. Этот номер не пройдет, я взбешусь, я взбунтуюсь!
— Тише, Тор. Пойми, мой друг, что нам не остается ничего другого, как выкупить титул, пока нас не опередили Ромеро, ведь они тоже на него претендуют. Чтобы эти бессовестные люди стали маркизами де Сан Элой? Да лучше я умру, пойми, дорогой Тор. Пусть у тебя хоть сердце разорвется на части, но ты должен согласиться на этот расход.
— Ладно, посмотрим, — с трудом вымолвил Торквемада, отирая платком пот с лица. — Сколько это может стоить? — Право, не знаю. Все зависит от давности долга, ну, и, конечно, от древности титула, а грамота дарована в тысяча пятьсот двадцать втором году при императоре Карле Пятом.
— Чтоб ему пусто было! Так это он виновник моего разорения! Реалов в пятьсот обойдется?
— Опомнись, мой друг! Титул маркиза за пятьсот реалов
! — Тысячи две?
— Больше, гораздо больше. С маркиза Фонфриа государство взыскало за титул, как вчера нам рассказала Рамонсита, если не ошибаюсь… восемнадцать тысяч дуро.
— Брр! — взревел Торквемада и заметался по комнате, как зверь в клетке. — Заранее скажу тебе, — пусть этот титул будет древнее греческих календ, вы не дождетесь, чтобы я заплатил за него… Хоть наизнанку меня выворачивайте! Восемнадцать тысяч дуро! За какой-то ярлык, из тщеславия, для обмана дураков! Видишь, во что обошелся твоей тетке, старухе донье Лорето, титул маркизы: она умерла нищей… Нет, нет, Франсиско Торквемада дошел уже до черты, до предела снисходительности, терпения и безумия. Хватит мне потеть в чистилище, хватить страдать за чужие грехи. Довольно кидать за окошко мои кровные денежки. Скажи своей сестре, пусть на меня не надеется, а если ей так хочется стать маркизой, пусть поручит вести процесс любому писаке из подворотни, — он справится с делом не хуже государственных чиновников.
— Но моя сестра вовсе не собирается стать маркизой. Маркизой буду я, а следовательно, и ты.
— Я, я маркизом? — воскликнул скряга, покатываясь со смеху. — Эка выдумала! Я — маркиз!
— А почему бы и нет? Другие же…
— Другие? У других не было в роду благородного деда, производившего над сеньорами кабанами некую операцию, после которой пациенты визжат тонким голосом… Ха-ха-ха! Не лопнуть бы мне от смеха!
— Неважно. Любой из тех, что занимаются грамотами, вмиг начертит тебе генеалогическое древо и выведет твой род прямехонько от короля дона Маурегато.
— Или от короля Маурегада. Ха-ха! Но скажи мне откровенно, без шуток, — спросил Торквемада и, подбо-ченясь, встал перед Фиделой. — Тебе в самом деле взбрело в голову стать маркизой? Мечтаешь ты о короне? Словом, является ли это для тебя вопросом быть или не быть, как говорил твой чудак?
— Нет, нет, я не тщеславна.
— Так тебе все равно, что стать маркизой, что быть кем придется?
— Все равно.
— Так если ты не лелеешь мечты обзавестись короной, к чему бросать деньги на… Как это называется?
— Аннаты.
— В жизни не слыхивал таких словечек.
— Которые обойдутся тебе уйму денег; ведь, знаешь, тетушка Лорето, как сообщил сестре маркиз де Сальдеоро, — а ему как раз и поручено заняться выяснением этого вопроса в министерстве иностранных дел, — носила титул маркизы без уплаты налога, так что задолженность числится со времен Карла Четвертого. — Здорово! Впору с ума спятить! — воскликнул дон Франсиско, хлопая себя по лбу. — Что же мне теперь прикажешь, в долги залезть… Да я на стенку полезу! Вот тебе мое слово: нет, нет и тысячу раз нет! Я взбунтуюсь. Копья и аннаты… Я сказал — нет. Копья и аи-наты… Сан Элой… Карлос Четвертый… Нет и нет. Я весь киплю. Разве ты не видишь? Взносы, сборы и аннаты… Я сказал — нет! — завопил вдруг скряга. — Фидела, я не выдержу этой пытки! Когда твоя сестра подступится ко мне с новым вымогательством, я… я покончу с собой.
— Тор, не принимай так близко к сердцу. Ведь для тебя это безделка.
— Безделка?.. О, что за женщины, эти сестры! Как они меня терзают, как портят мне кровь! Аннаты… Копья… — повторял, точно в бреду, Торквемада. — Сан Элой… Карлос Четвертый… Послушай, Фидела, если хочешь сохранить мою любовь, поддержи меня, и мы вместе устроим бунт против этого василиска — твоей сестры. Будь лишь заодно со мной, и я сброшу иго. Но ты должна стать на мою сторону, поддержать меня. Один я не справлюсь, я знаю, у меня недостанет мужества… У меня хватает его, пока я один, но появляется твоя сестра, становится передо мной, нижняя губа у нее начинает трястись, и я сдаюсь… Копья… канаты… Карлос Четвертый… аннаты, и бог его ведает что еще… Фидела, мы сбросим иго, правда?.
Напуганная возбужденным состоянием мужа, Фидела ласково обняла его и подвела к кушетке.
— Тор, ну с чего ты так разволновался?
— Я тебе говорю, давай сбросим иго. На черта сдался нам этот титул с канатами Сан Элоя и со всеми его аннатами! Нам с тобой ведь ни черта не нужно, пусть сама покупает титул и бахвалится им сколько влезет.
— Глупыш, титул маркиза предназначается тебе, а не ей. Ты и теперь уж безмерно богат, а будешь еще богаче. Богач, сенатор, важная персона в обществе, — титул тебе как нельзя более подходит.
— Если бесплатно, ну, тогда отчего же, можно бы и согласиться.
— Дорогой мой, за все надо платить. А кроме того, пойми, у сестры имеется еще одна причина. Пусть лично тебя не соблазняет блеск короны, но разве тебе не хочется увидеть ее на головке твоего сына?
При этих словах разъяренный ростовщик так обалдел, что долгое время не мог вымолвить ни слова. Жена, видя, какое впечатление произвел ее довод, подкрепила его как могла в пределах своего весьма скудного красноречия.
— Ладно, не спорю, моему сыну пристало носить корону маркиза. Мальчику с такими достоинствами! Но по совести, я в жизни не слыхивал, чтобы математики были маркизами; если же давать им титулы, то хорошо бы придумать нечто, имеющее точки соприкосновения с наукой, к примеру: маркиз квадратуры круга — это для нашего Валентина — или еще что-нибудь в том же духе. Хотя, пожалуй, звучит не вполне обычно… Да, ты права. Только не смейся. Я с ума схожу при мысли о таком чудовищном расходе, — выбросить в окошко весь заработок за полгода… Аннаты… канаты… Карлос… копья…, копьеносцы… Голова идет кругом. Ничего… мы взбунтуемся. Эх, кабы не ты, бежал бы я из дому без оглядки, не дожидаясь, пока Крусита огреет меня обухом по голове… Конечно, ради славы моего сына я готов на все. Но послушай, что мне пришло в голову… Маленькая сделка. Убеди сестру отложить хлопоты до рождения сына; нет, нет, до той поры, как он подрастет.
— Это невозможно, дорогой Тор, — мягко возразила Фидела, — ведь Ромеро тоже домогаются титула, и будет неслыханным позором, если они его добьются. Надо поспешить, опередить их происки.
— Так поспешите же уложить меня в могилу! О господи, они меня доконают, ей-ей доконают. Фидела, твоя сестра сведет меня в могилу в самый неожиданный исторический момент. Будь ты на моей стороне, можно было бы все уладить и вместе защищать мои доходы; но шагая дальше по роковому пути, мы станем не иначе как маркизами Ломаного гроша…
Торквемаде не пришлось закончить свою речь, — в комнату вошла Руфина, и отец с ожесточением набросился на нее, браня за поздний приход и вымещая на дочери накопившуюся злобу. Я не грешу против истины. Бедняжка и впрямь постоянно расплачивалась за разбитые черепки: дон Франсиско, трусливо терявшийся перед неумолимой и властной Крус, грубо срывал свою ярость на кроткой Руфине, не смевшей ослушаться отца. На счастье сеньоры Кеведо вернулась домой повелительница, и едва в передней послышался шум ее шагов, как в комнате водворилась полная тишина. Дон Франсиско поспешил наверх, что-то ворча себе под нос, и до самого обеда воевал с мыслями, терзавшими его мозг: «Канаты… копья… аннаты… Сан Карлос… Сан Элой… Валентин… ученые маркизы… разорение… смерть… восстание… канаты-аннаты…»
Бедняга не уповал на милосердие всевышнего: повелительница, увлекаемая высокими замыслами, решила добавить к гербу Торквемады змей и жаб маркизов Сан Элой, а скорее звезды упадут с неба, чем Крус откажется от однажды принятого решения. Именно в тот исторический момент, когда между доном Франсиско и Фиделой происходил вышеприведенный разговор, знатоки геральдики и генеалогии спешно стряпали для скряги герб, не встречая, впрочем, особых трудностей на своем пути, ибо имя Торквемады было звучным, чисто испанским и весьма подходящим для того, чтобы вывести родословную процентщика из древнейших времен. Не откладывая дела в долгий ящик, Крус еще до разговора с зятем подготовила все для быстрого выполнения своего тщеславного плана, — ее подгоняло страстное желание опередить происки ненавистных Ромеро. Она торопила министерство юстиции с решением и распорядилась в кратчайший срок составить все генеалогические древа и необходимые дворянские грамоты; оставалось лишь уговорить дикаря раскошелиться, с неумолимой логикой доказав крайнюю необходимость подобного шага как для него, так и для семьи.
В этот раз Крус натолкнулась на более стойкое сопротивление, чем обычно, ибо непомерные требования разожгли ярость в сердце скряги, придав ему мужества. Свояченице пришлось даже обратиться за помощью к Доносо, и тот принялся расхваливать все выгоды и преимущества, которые несет с собой титул, дающий высокое общественное положение, что рано или поздно выразится в доходах наличными. Доносо насилу удалось убедить скрягу, который так охал и стонал, точно ему рвали разом все зубы негодными, ржавыми щипцами., Дон Франсиско даже расхворался и слег на пять дней в постель, — редкий случай в жизни этого здоровяка; бедняга похудел, осунулся, в волосах прибавилось седины. Крус мелким бесом рассыпалась перед зятем, стараясь во всем ему угодить и успокоить его взбудораженный ум. Она всячески маскировала свой деспотизм, делая вид, будто исполняет малейшие прихоти дона Франсиско, да и впрямь не перечила ему в мелочах.
Измученный неравной борьбой, растеряв мужество, неспособный организовать по всем правилам оборону против деспота, бедняга сдался, примирившись с анна-тами. Первый день в сенате и новые знакомства несколько рассеяли его мрачные мысли. Премьер — министр, которому наш дон Франсиско представил накануне утверждения своих полномочий, принял скрягу весьма благосклонно и сказал, что давно желал его видеть в числе сенаторов, ибо такие лица, как сеньор Торквемада, являются достойными сынами страны, с чем скряга не мог не согласиться. С ним обходились учтиво, уважительно, и — к чему скрывать? — это весьма льстило процентщику. Сам премьер и прочие сеньоры министры приветствовали его.
Когда после первого полета в новых просторах Торквемада вернулся домой, Крус, жадно искавшая отблеск тщеславия на его лице, обнаружила некоторые следы удовлетворенной гордости, что было хорошим знаком. Она принялась расспрашивать зятя о его первых впечатлениях; заставила рассказать по порядку о заседании и обо всем происходившем и с удовольствием отметила, что ростовщик ни словечка не пропустил мимо ушей. Излишне добавлять, что Крус поздравила себя с таким началом. Глаза ее засветились материнской гордостью, или, вернее сказать, гордостью настойчивого учителя, добившегося, наконец, успехов от одного из своих самых непокорных учеников.
Дабы все оценили слепое счастье Торквемады и проницательность Крус, veils nolis толкавшей его по новому пути, достаточно сказать, что подписание полномочий нового сенатора прошло без сучка без задоринки, а вскоре после этого был утвержден проект постройки второй железнодорожной линии из Вильяфранки дель Бьерсо в шахты Беррокаль; за утверждение проекта, увязнувшего на предыдущей законодательной сессии, всячески ратовали жители Бьерсо, видя в железной дороге источник обогащения края. Неожиданно достигнутый успех был приписан влиянию нового сенатора, обладавшего, по общему мнению, большой властью. Обрадованные земляки шумно приветствовали достославного сына Бьерсо. Дон Франсиско и впрямь поработал в пользу проекта, а именно: подошел к комиссии и совместно с некиим видным уроженцем Леона поговорил с министром; но он отнюдь не мнил себя чудотворцем и не скрывал удивления при виде устроенных в его честь оваций. На него так и сыпались трогательные телеграммы от благодарных жителей; алькальд в аюнтамьенто, аптекарь в кругу друзей, касик посреди улицы и даже священник с церковной кафедры — все расточали неумеренные похвалы по его адресу. «Эль Импарсиаль» сообщала, с каким небывалым восторгом было встречено это известие в Бьерсо и как разумнейшие люди, внезапно потеряв здравый смысл, устроили по улицам шествие с весьма посредственным, неизвестно откуда выкопанным портретом дона Франсиско, увенчанным лаврами; как земляки, стремясь выразить свою благодарность, пускали ракеты, которые с треском рвались в воздухе, и как собравшиеся выкрикивали охрипшими голосами приветствия, называя дона Франсиско отцом бедняков, славой Бьерсо и спасителем леонской родины.
Крус была вне себя от радости.
«Ну, что, дорогой сеньор? Не будь меня, разве вы испытали бы подобное удовлетворение? Вот это человек! С первых же шагов — головокружительный успех».
Прислушиваясь к единодушному хору славословий, дон Франсиско нет знал, плакать ему или радоваться: с одной стороны, успех приятно щекотал его самолюбие, но, с другой стороны, скрягу обуревал страх, как бы все эти песнопения не обернулись для него новыми тяготами.
Предчувствие прозорливого скряги не замедлило сбыться: на другой же день нагрянула орава уличных музыкантов, заполнивших всю лестницу, и привратнику пришлось выставлять непрошеных гостей, откупаясь от них по приказу Крус из расчета по одному дуро на брата. Но то были лишь цветочки, ягодки были впереди. Легкое облачко, белевшее на горизонте, вскоре разрослось в грозную тучу. Сперва в доме появились две супружеские четы — мужья в темных куртках, жены в зеленых юбках, — просившие за своих сыновей, из которых один не желал идти в армию, а другой добивался возвращения должности, потерянной в результате происков местных властей. За ними потянулись просители из Асторги в старомодных широких штанах, — тому выхлопочи местечко, этому — снижение налогов, а не то разрешение на выжиг угля в лесу или на занятие вакантной должности письмоводителя; их разнообразные просьбы подкреплялись дарами в виде домашних печений и солений. Иные откровенно клянчили милостыню, другие прибегали ко всяким уловкам и ухищрениям. На смену им хлынули докучливые деревенские жители с замашками сеньоров; этот жаловался на аюнтамьенто, требуя его отставки; тот домогался места в финансовом управлении провинции, а находились и такие, что настаивали на изменении намеченной линии железной дороги.
Одна волна просителей сменялась другой, предъявляя самые причудливые претензии. Вслед за прочими на дом Торквемады лавиной обрушились уроженцы Леона, переехавшие на жительство в Мадрид, надоедливые, до одури нудные провинциалы, которые искали защиты против правосудия и жестоких, притеснений. Какой-то чудак направил дону Франсиско проект с превосходно выполненным чертежом монумента для увековечения памяти достославного сына Вильяфранки дель Бьерсо. Поэты слали ему вирши, оды и акростихи с просьбой о вспомоществовании или назойливо предлагали приобрести старую картину неведомого художника… Торквемада быстро отделывался от попрошаек, без особых церемоний отправляя их к свояченице, а та с христианской кротостью выслушивала потоки чепухи, улыбалась, угощала и каждому умела сунуть подачку, лишь бы он поскорее убрался восвояси. Провинциалы так благоговели перед доном Франсиско, что при виде его бледнели и заикались, точно в присутствии императора или папы. Все возлагали огромные надежды на беседу с ним, уверенные, что стоит дону Франсиско замолвить в высших сферах словечко за просителя, и дело будет в шляпе. Шутка ли, сама королева не принимала решений без его совета и каждую неделю сажала богача вместе с собой обедать. О богатствах Торквемады ходили такие россказни, что иные удивлялись, не видя повозок с золотом перед воротами его дома. Кое-кто из простолюдинов знавал дона Франсиско в ту пору, когда он мальчишкой шлепал босиком по лужам Парадасеки; и случалось, добродушный чудак бросался скряге на шею, приветствуя его от чистого сердца: «Ослик ты мой родненький!» — ни дать ни взять мужлан из фарса «Осмеянное чванство».
Дону Франсиско так осточертел нескончаемый людской поток, что при встрече с земляками у него свирепо топорщились усы на искаженном от ярости лице, приводя в смятение дорогих гостей. Наконец он велел Крус захлопнуть двери перед назойливыми посетителями или хотя бы после предварительной проверки впускать лишь тех, кто являлся не с пустыми руками, а с подношениями, будь то колбасы, шоколад или, на худой конец, каштаны и орехи, которыми он тоже не брезгал.
Между тем, освоившись с парламентской жизнью и участвуя в работе различных комиссий, дон Франсиско иногда просвещал своих товарищей, знакомя их с той или иной блестящей идеей, не выходившей за рамки финансовых проблем. Говоря откровенно, он чувствовал бы себя вполне удовлетворенным, если бы не постоянные вымогательства, которые в той или иной форме досаждали ему с тех пор, как он занял место в красных креслах. Скряга выходил из себя: если правительство догадалось, наконец, признать его заслуги, из этого еще не следует, что его тощий кошелек может выдержать ежедневные кровопускания. То подписка для издания речи, произнесенной одним из этих пройдох, то сбор на монумент блаженной памяти Хуана, Педро или Дьего, а то и ныне здравствующего героя, который прославился тем, что ратовал за новый свод законов или молол всякий вздор с трибуны в кортесах. А сборов в пользу пострадавших и не перечесть! Что ни день, то вспомоществование жертвам наводнений, кораблекрушений или вдовам и сиротам из приюта «Sursum corda». Капля по капле это составляло к концу месяца устрашающий пассив. Черт возьми, за такую цену не надо ему звания ни отца, ни дедушки родины. Награждая почестями своих именитых сынов, мошенница обдирала их как липку. Дону Франсиско уже осточертело быть именитым сыном, а в тот день, когда маркиз де Сисеро выжал из него сорок дуро на реставрацию какого-то чертова храма, скряга, вернувшись в прескверном настроении домой, заявил Крус, что терпение его лопнуло и скоро он швырнет свои полномочия посреди зала, в просторечии — амфитеатра, и пусть другой попотеет.
В довершение всех бед повелительница объявила о своем намерении дать обед на восемнадцать персон, причем такие званые обеды будут повторяться еженедельно для привлечения в дом высокопоставленных особ. Никакие возражения вконец перепуганного скряги не помогли. Без банкетов не обойтись, положение обязывает. Новый вельможа готов был рычать от бешенства, но вместо этого бедняге пришлось выразить радость и поблагодарить сеньору, самоотверженно пекущуюся об его достоинстве.
Но, видит бог, такой путь не доведет нас до добра. Обеды на четырнадцать персон, на восемнадцать, на двадцать! С октября расходы на еду росли с каждым днем. В доме тратились бешеные суммы, что приводило в отчаянье дона Франсиско, привыкшего со времен доньи Сильвии тратить от силы двенадцать — тринадцать реалов в день. С установлением нового режима бюджет семьи возрастет вскоре до таких жутких пределов, что мертвые перевернутся в своих гробах и восстанут из могил семь греческих мудрецов, спящих вечным сном. В один прекрасный день дон Франсиско не выдержит, его хватит кондрашка; глухое раздражение не утихало, радость удовлетворенной гордости крупного финансиста и общественного деятеля постепенно омрачалась беспощадным опустошением его мошны. Не лучше ли копить денежки, чтобы снова и снова пускать их в оборот, а самим жить поскромнее, отказавшись от обжорства, наносящего ущерб здоровью, и одеваясь с приличной простотой при помощи тех портных, что так ловко лицуют костюмы. Вот что являлось неизбежной и насущной необходимостью, вот что диктовала логика вещей. К чему вся эта роскошь? С чего Крус взяла, будто для успеха в делах требуется кормить обедами ораву лодырей? Какая им нужда в дипломатах, коверкающих испанский язык и без умолку болтающих о бегах, об опере и прочей чепухе? Что пользы ему от родни министра, от генерала Морла и других бездельников, которые только и знают что брюзжать, браня правительство и порядки? Конечно, он согласен, что все идет из рук вон плохо, ибо политика, не преследующая строжайшей и неуклонной экономии, ни к черту не годится, как он это и высказал однажды за столом в присутствии двух десятков гостей, которые в конечном счете признали его правоту.
К концу года табачные дела шли как по маслу; родственник Серрано, производивший закупки в Соединенных Штатах, человек толковый, придерживался данных ему инструкций. В итоге поставки были безоговорочно приняты на склады, а если и произошла некоторая заминка с первой партией, походившей скорее на уличный мусор, чем на табак, то все уладилось по приказу из Мадрида, стараниями дона Хуана Гуальберто, который был молодчиной в таких делах. Доносо в приемку табака не вмешивался. Барыши Торквемады в первый же год достигли сказочных размеров. Вскоре Серрано предложил скряге еще одно дельце: скупить все акции новой железнодорожной линии от Вилья-франки до шахт Беррокаля и тем самым убить двух зайцев разом. Жители Бьерсо лишний раз убедятся в доброжелательстве своего кумира, который вкупе с соратниками, взвинтив всевозможными уловками цены на акции, выбросит их затем на рынок.
Эта комбинация и договор с домом Гравелинас о выплате последнему герцогу пожизненной пенсии с дальнейшей ее выдачей семье в течение десяти лет, взамен чего в руки Торквемады и компаньойов по делу переходило все основное имущество (которое предполагалось продавать по частям против векселей, выдаваемых герцогским домом), принесли скряге неслыханные барыши помимо доходов от бесчисленного множества других сделок, и состояние его росло, как морской прибой; а покупка и продажа ценных бумаг с игрой на повышение и понижение производилась с таким тонким и безошибочным чутьем, что вскоре его приказы маклеру стали основным ключом ко всем значительным операциям на бирже.
Среди этих необыкновенных удач приближалось великое событие, с нетерпением ожидаемое скрягой, — справедливая награда за все страдания, причиненные мотовством Крус, которая стремилась позолотить решетку его клетки. Обманутый в своих надеждах скопидома, мечтавшего о беспрерывном накоплении богатств, Торквемада искал утешения в радостях отцовства. И, наконец, он ждал этого дня, чтобы разрешить проклятые сомнения: выйдет ли его сын весь в отца, на что Торквемада имел право надеяться, если всевышний пожелает вести себя, как истый кабальеро? «Я склонен думать, что да, — размышлял он про себя, оставаясь верным утонченной манере выражаться. — Хотя вполне возможно, что природа, склонная совать нос в чужие дела, прибегнет к искажению фактов, и ребенок выйдет в семью Агила, в каковом случае я потребую деньги назад… то бишь не деньги, а как его… Не нахожу подходящего слова для выражения мысли. Ладно, вскоре дилемма разрешится. А если родится девочка, что ж, она может выйти такой же бережливой, как и я. Там видно будет. Я склонен верить, что родится мальчик, в конечном счете второй Валентин, другими словами — Валентин как таковой, в собственном виде. Сестры, конечно, другого мнения, а отсюда царящее в доме напряжение, точно все ждут, на какой билет падет выигрыш.
Фидела уже не выходила из дому, почти не двигалась. Оставались считанные дни, все ждали и боялись наступления великого события. Расчеты оказались неправильными, и первая половина декабря прошла, не принеся ничего нового. В двадцатых числах — страх и смятение. Наконец 24 декабря, на рассвете, по всем признакам недомогания Фиделы можно было ожидать решения великой загадки. Не считая Кеведито достаточно опытным акушером, чтобы стать восприемником отпрыска Торквемады, к роженице заранее пригласили светило гинекологии; но, по-видимому, случай представлялся довольно сложным, и светило потребовало приглашения еще одной знаменитости; посоветовавшись, доктора заявили, что роды предстоят сложные, и потребовали помощи третьего собрата.
Покусывая усы и потирая руки, хозяин дома переходил от уныния к радужным надеждам, бегал из угла з угол, спускался в контору и вновь поднимался к себе в кабинет, не в силах заняться в этот тревожный день своими разнообразными делами. Ближайшие друзья, которые пришли наведаться и составить ему компанию, встретили весьма неласковый прием с его стороны. Вторжение эскулапов раздражало Торквемаду, и оставшись на минуту с глазу на глаз с Кеведито, исполнявшим роль помощника, скряга поделился с ним горем:
— Наводнить мой дом лекарями — на это способна лишь Крус с ее тенденцией поставить все на широкую ногу безо всякой надобности. Потребуй того серьезность случая, я не остановился бы перед расходами. Но ты сам убедишься, что они излишни. Тебя одного за глаза достаточно, чтобы помочь роженице. Но, что поделаешь, кто палку взял, тот и капрал. Она враг скромности и умеренности, тут никакие доводы не помогут… копья, канаты и аннаты… Сам не знаю, что я говорю. Своим мотовством она доконает меня… Сан Элой… А ты как думаешь? Благополучно ли кончатся наши невзгоды? Сан Элой… Я надеюсь, что сегодня ночью в доме появится Валентин… И если случится по-моему, он родится в одну ночь с искупителем, что зовется в просторечии Иисусом Христом, иными словами — мессией… Ступай в спальню, не отходи от нее ни на шаг. Я прямо с ума схожу… Подумать только, притащили мне в дом трех мошенников, и ни один из них не забудет представить счет!.. Ну, ладно, да будет воля божия, Я ни жив ни мертв, пока не увижу…
Под вечер выяснилось, что роды предстоят трудные. Три знаменитости собрались на консилиум и вмиг постановили пригласить четвертого собрата. Поразмыслив, решили обождать, но Торквемада, сам не свой от страха, заявил, что на все согласен и пусть зовут ученых мужей сколько потребуется. К ночи роженице стало легче, и хоть опасность не миновала, появились первые благоприятные признаки, так что прославленные акушеры рискнули подать надежду взволнованной семье. Лицо дона Франсиско пожелтело как воск, и не то усы стали торчком вкось, не то рот скривился на сторону. Пот крупными каплями струился по его лбу, каждую минуту он обеими руками подтягивал спадавшие брюки. Прибывшие друзья уселись в гостиной в ожидании события, готовые к шумным изъявлениям радости или горя в зависимости от того, какой оборот примут дела. Скряга выбежал из гостиной, чувствуя, что не в состоянии принимать гостей, и, слоняясь из комнаты в комнату, забрел к Рафаэлю, который, спокойно сидя в кресле, беседовал с Морентином о литературе.
— А, Морентин, — буркнул дон Франсиско, сухо приветствуя гостя, — я и не знал, что вы здесь.
— Мы тут говорим, что нет причины волноваться. Скоро можно будет вас уже поздравить. А я поздравлю вас вдвойне: во-первых, с ожидаемым событием…
— А во-вторых?
— С титулом маркиза де Сан Элой… Я до сих пор воздерживался, чтобы одновременно поздравить вас с двойной радостью. — Вот уж в чем не нуждаюсь… — резко оборвал его дон Франсиско. — Сан Элой… канаты и аннаты. Все это выдумки свояченицы… пускается на любые ухищрения, лишь бы вывести нac из статус кво и вознести меня, скромного человека, в высокие сферы… Подумать только, я — маркиз! Да на что сдался мне этот титул?
— Вы не найдете более прославленного имени, чем де Сан Элой, — возразил уязвленный Рафаэль. — Оно восходит к эпохе императора Карла Пятого, его носили такие достойные лица, как дон Бельтран де ла Торре Ауньон, великий магистр Сант-Яго и капитан-генерал галер его величества.
— А теперь собираются отправить на галеры меня! Сан Элой! Ну, какие мы маркизы!.. Что проку в титуле, если не на что сварить похлебку, как иным титулованным особам, которым приходится промышлять мошенничеством… Нет, не дворянство мой прекрасный идеал; у меня sui generis манера смотреть на вещи. Не сердись, Рафаэль, что я выступаю против господствующей аристократии и тех, у кого нет большего desideratum, как унижать несчастных плебеев. Я бедняк, сумевший обеспечить себе хлеб насущный, — и только. Грустно видеть, если заработанные трудом гроши выбрасываются на приобретение титулов. Да и что у меня общего с тем с… сыном, что командовал королевскими галерами?.. Не обижайся, Рафаэлито. Я не хочу оскорбить твоих предков… весьма мною чтимых… Не сомневаюсь, что они были вполне достойными пройдохами. И все же я хоть сейчас отдам титул маркиза всего за десять процентов надбавки к тому, что уплачено, если найдется покупатель. Эй, Морентин, продаю корону маркизов. Хотите купить?
Молодые люди рассмеялись. Рафаэль — нехотя, деланным смехом, а Морентин от всей души, радуясь каждому проявлению невежества и дикости дона Франсиско.
— Но все это, — прибавил Торквемада, — не имеет никакого значения в сопоставлении с тем серьезным моментом, который мы переживаем… Лишь бы с Фиделой было все благополучно, а я примирюсь со всем, даже с аннатами.
— Я предвижу события, — с твердым убеждением сказал Рафаэль, — и предсказываю вам, что Фидела превосходно выдержит испытание. — Да услышит тебя господь. Я тоже так думаю.
— Ждите беды не с этой, а с другой стороны, и не сегодня, а лишь в отдаленном будущем.
— Не хочешь ли ты стать прорицателем? — воскликнул со смехом Морентин, пытаясь обратить в шутку слова слепого.
— А пока что, — подхватил Торквемада, — да сбудется предсказание Рафаэля! Хочу верить, что он прав. Но, пресвятая дева Паломы! когда же предсказание, наконец, исполнится? Для чего, спрашивается, притащились сюда три светила медицины?.. Что делают эти кабальеро? Поверьте, я первый готов воздать должное науке!.. Но хотелось бы видеть практические результаты… Похоже на то, сеньор Морентин, что все лишь одна теория.
— Того же мнения и я.
— Сплошная теория и ворох греческих терминов, один назначает то, другой — это; их лечение — что хитон Пенелопы, — шей да пори, вот и не будет глухой поры. Если же пациент тем временем скончается, смерть его ни в коем случае не помешает сеньорам врачевателям представить счет. Я же придерживаюсь мнения, что такие счета должны оплачивать черви. Не правда ли? Вот именно, черви, ведь от такого врачевания только они и выигрывают. Мы здесь занимаем выжидательную позицию, гадая на кофейной гуще, а сеньоры медики и в ус себе не дуют. Буду с вами откровенен: я так волнуюсь, что… вы сами видите, у меня руки трясутся и язык заплетается. Здесь за глаза хватило бы одного Кеведо; такова моя скромная точка зрения.
Он покинул комнату, не выслушав точек зрения Рафаэля и Морентина, и, столкнувшись в коридоре с Пинто, дал бедняге пару подзатыльников, хотя ни сам не знал, за что бьет слугу, ни слуга не ведал за собой вины. Необузданный дон Франсиско привык вымещать приступы ярости на затылке ни в чем неповинного мальчугана, а тот вместе с куском хлеба терпеливо принимал все тумаки и оплеухи. Ласковое обхождение сеньор и возможность досыта наедаться вознаграждала Пинто за жестокость хозяина, который в спокойные минуты охотно обращался к нему за разными сведениями: «Поди-ка сюда, Пинто, Может, ты знаешь, не в будуаре ли сейчас сеньорита Крус?» Или: «Погляди, паренек, кто пришел — сеньор Доносо или маркиз де Тарамунди? И дай мне знать, когда выйдет Доносо, да так, чтобы никто не заметил, понял?.. Слушай, Пинто, если сеньорита Крус спросит, не у себя ли я наверху, скажи, что ко мне пришли по делу».
В тот тревожный день хозяин с такой силой стукнул Пинто по затылку, что бедняга расплакался. «Не плачь, дружок, — утешил его скряга, внезапно смягчившись. — Это вышло нечаянно, так, дурная привычка. У меня на душе кошки скребут. Что там слышно? Вышел ли из спальни хоть один из трех докторов? Ну их всех к дьяволу… Говорю тебе, не плачь. Если сеньора благополучно разрешится, получишь новый костюм в подарок… Пойди посмотри, кто там в гостиной. Кажется, вполне пришла мамаша Морентина… А сеньор Сарате? Нет? Жаль… Поразнюхай, где находится сеньорита Крус — в спальне, или в гостиной, или у себя в комнате — и прибеги сказать мне. Я подожду тебя здесь… Притворись, будто тебе почудилось, что тебя кличут, и войди… Когда же это кончится! Ведь правда, ты тоже надеешься, что все хорошо кончится и родится мальчик?» Утирая слезы, незлобивый Пинто ответил утвердительно и пошел выполнять поручение хозяина. А хозяин бегал взад и вперед по коридору, продолжая молоть всякий вздор, и то неожиданно замирал, устремляя взгляд вниз, точно разыскивая закатившуюся монету, то несся вперед, задрав голову кверху, точно ожидая, что с потолка вот-вот хлынет золотой дождь. При каждом новом стуке в дверь он поспешно исчезал в ближайшую комнату, прячась от гостей, — они приводили его в ярость.
Наконец появился человек, которому Торквемада от радости бросился на шею; гость в свою очередь стиснул хозяина в объятьях.
— Мне так хотелось видеть вас, дорогой Сарате. Я, то есть мы, в ужасном смятении.
— Что вы говорите? — воскликнул с притворной горестью ученый приятель. — Вас все еще нельзя поздравить?
— Пока нет. Я велел позвать трех выдающихся лекарей, трех знаменитых акушеров, один из них — первое светило всего земного шара.
— Ну, в таком случае и опасаться нечего. Будем спокойно дожидаться плодов их высоких знаний.
— Вы думаете? — спросил Торквемада, прислоняясь в полном изнеможении к стене, как пьяница, которого больше не держат ноги.
— Я верю в науку. Но разве случай принадлежит к числу сложных? Может быть, вы зря волнуетесь? Роженица еще находится в первой стадии? А отпрыск идет головкой или ножками
? — О чем это вы?
— И неужели же они не догадались принести весьма распространенный в Германии аппарат, именуемый гинекологическим?
— Что вы болтаете, дружище? Для какой цели все эти аппараты? По воле божией все должно протекать натурально, как у бедняков, где женщина обходится без помощи врачей.
— Но, сеньор дон Франсиско, ведь в редких случаях роды проходят без помощи женщин-специалисток, в просторечии — акушерок, которые в Греции назывались омфалотомис, понимаете, а в Риме — абстетрицес.
Не успел гость произнести ученые термины, как из внутренних покоев донеслись неясные возгласы, топот ног. По-видимому, произошло нечто необычное; однако невозможно было разобрать, хорошее или плохое. Дон Франсиско помертвел, не решаясь узнать в чем дело, Сарате бросился было в гостиную, но не успел дойти до двери, как прозвучал отчетливый голос: «Наконец-то…»
Новый год начался удачно. Казалось, три волхва принесли скряге все материальные блага, каких только может пожелать фантазия алчного честолюбца. Деньги лились потоком — знай подставляй мошну. Вдобавок ко всем удачам на его долю выпал пополам с Тарамунди самый крупный выигрыш декабрьской лотереи, и все дела, предпринятые в одиночку или с компаньонами, процветали, давая отличную прибыль. Никогда еще слепая судьба не была более благосклонна к своему баловню и более безрассудна в распределении своих даров. Одни приписывали такое везение дьявольской ловкости, другие видели в нем знамение божие, предвещающее близкие бедствия; и если многие завидовали Торквемаде, то иные взирали на него с суеверным ужасом, как на существо, одержимое дьяволом. Немало людей стремились доверить ему свое состояние в надежде, что оно в кратчайший срок умножится; однако Торквемада не соглашался брать на себя управление чужим имуществом, сделав исключение лишь для трех-четырех близких друзей.
Но если в деловой сфере у скряги имелись причины просто лопнуть от удовлетворения, далеко не так благоприятно складывалась для него домашняя обстановка, и в новом году с первых же дней его снедала мучительная тоска. Расходы множились, как в княжеском доме: огромный штат прислуги обоего пола; ливреи, два выезда, — второй был предназначен только для сеньоры и кормилицы с ребенком; обед на двенадцать и четырнадцать персон; новая обстановка; декоративные живые цветы и растения в комнатах; абонемент в театр комедии вдобавок к абонементу в королевскую оперу; отделанные с неслыханной роскошью наряды для кормилицы, у которой было больше бус на корсаже, чем волос на голове. О Валентине уж и говорить не приходится: через несколько дней после рождения в его дебете числилось больше расходов на платье, чем у папаши в пятьдесят с лишним лет. Дорогие кружева, шелк, голландское полотно и тончайшая фланель составляли гардероб не менее пышный, чем у самого монарха. Ростовщик не в состоянии был бороться против подобных излишеств: его последние силы иссякли и в присутствии Крус он едва смел дышать, — новый порядок в доме привел к полновластному и деспотическому господству свояченицы.
В день крещения был дан званый обед, а вечером состоялся торжественный прием, на котором присутствовали сотни выдающихся особ. Дом уже становился тесен; пришлось спешно превратить бильярд в гостиную, убранную коврами; на ковры была истрачена сумма, на которую можно было в течение нескольких лет кормить две дюжины семей. Правда, дон Франсиско имел счастье принимать у себя королевских министров, сенаторов, депутатов, тьму титулованных особ, генералов и даже ученых мужей; были среди гостей и барды, и кое-кто от печати; словом, маркиз де Сан Элой мог с полным правом сказать про себя: «Остров-то хорош, но заплатил я за него хорошими побоями». Лиценциат Хуан Мадридский пером райской птицы живописал великолепие бала и выражал надежду на скорейшее повторение торжества. Семья Ромеро ехидно называла этот бал «поклонением волхвов»; при всеобщем одобрении шутка быстро распространилась в свете.
Зима кончилась без особых происшествий, если не считать частых болезней Валентина, свойственных его возрасту. Ребенок вышел хилым, и ближайшие друзья уже догадывались, что наследник короны маркизов не отличается крепким здоровьем. Однако они остерегались высказывать свое мнение после тягостной сцены, происшедшей между доном Франсиско и его зятем Кеведо. Однажды утром Кеведо беседовал с Крус о качестве молока кормилицы, о рахитичности ребенка и с присущей медикам откровенностью сказал:
— Ребенок — урод. Обратили ли вы внимание на его большую голову и заячьи уши? Ноги у него тоже развиваются ненормально, и если ребенок останется жить, в чем я сомневаюсь, он будет кривоногим. Я безошибочно могу сказать, что маленький маркиз де Сан Элой вырастет круглым идиотом.
— Так вы думаете?..
— Да, я думаю и утверждаю, что он урод…
Дон Франсиско к тому времени приобрел привычку подслушивать у дверей, чтобы, разузнав о новых планах свояченицы, вовремя парировать удар; спрятавшись в тот день за портьерой, он услышал весь разговор с многократным повторением слова «урод»; потеряв самообладание, он одним прыжком очутился в комнате и вцепился в горло молодого врача с благим намерением задушить его.
— Мой сын урод?.. — завопил разъяренный отец. — Разбойник, шарлатан! Сам ты гнусный урод и кривоногий завистник… Мой сын — идиот?.. Я задушу тебя, чтобы ты не смел больше клеветать.
Лишь с большим трудом удалось Крус вырвать Кеведо из рук разбушевавшегося дона Франсиско.
— Я говорю сущую правду, — пробормотал красный как перец Кеведито, поправляя воротник сорочки, разорванной когтями тестя. — Научная истина превыше всего; лишь из уважения к сеньоре я не отвечаю вам должным образом. Прощайте.
— Убирайся из моего дома и не показывайся мне больше на глаза. Сказать, что мой сын урод!.. Большая голова, это верно… ведь она полна мудрости… Сам ты вислоухий идиот и жена твоя идиотка. Как пить дать лишу их наследства.
— Успокойтесь, дорогой дон Франсиско, — сказала Крус и крепко ухватила его за руку, видя, что он готов броситься вдогонку за зятем и снова вцепиться в него.
— Вы правы, сеньора!.. — ответил Торквемада, падая бездыханным в кресло. — Я зверски обошелся с ним. Но вспомните, что он сказал… — Он сказал только, что ребенок хиреет… А уродцем он назвал его в шутку.
— В шутку?.. Так пусть вернется и скажет, что он пошутил, и я прощу его.
— Он уже ушел.
— Видите ли, Руфина, конечно, досадует, что родился мальчик. Еще бы, ведь до моей женитьбы она надеялась, что все достанется ей, когда я отдам богу душу, и просто взбесилась на основе моей женитьбы. О, эта соплячка страшная эгоистка! Не знаю, в кого она уродилась. Как вы думаете, не отказать ли ей от дома?
— Что вы! Бедняжка ничем не заслужила!
Крус стоило немалого труда выбить из головы Торквемады эту мысль. Сперва, не желая во всем открыто перечить зятю, она помалкивала; но спустя несколько дней решительно принялась за дело и не отставала от дона Франсиско до тех пор, пока он снова не открыл двери своего дома перед изгнанниками — дочерью и ее мужем. Руфина пришла; но Кеведито, не желая поступаться научными принципами, порвал всякие отношения с тестем и продолжал утверждать, что ребенок принадлежит к тератологическим явлениям.
Заботы, которые в последние месяцы поглощали значительную часть времени Торквемады, не мешали ему уделять по вечерам несколько минут великому делу самообразования. Сидя в кабинете, он частенько брался за хорошую книгу, например за «Историю Испании», которая, по его мнению, была основой всех знаний, и охотно рылся в словарях и энциклопедии, что давало ему возможность разрешать сомнения, не прибегая к помощи Сарате, доводившего всех до головокружения своей универсальной ученостью. С удвоенным вниманием прислушивался процентщик к беседам образованных людей и в конце концов так отшлифовал свою речь, что на третьем этапе общественной эволюции нелегко было узнать в нем человека второго или начального периода. Он говорил достаточно правильно, избегая вычурных и нарочито ученых выражений, и если бы его образование не началось с таким опозданием, он несомненно мог бы стать соперником Доносо в непринужденной и изысканной речи. Жаль, что эволюция его не началась хотя бы в тридцать лет! Но и теперь он не терял времени. Критически относясь к себе и отбросив излишнюю скромность, он отдавал себе должное: «Я говорю куда лучше маркиза де Тарамунди, который на каждом шагу ляпает глупости».
Внешность его тоже изменилась. Те, что встречались со скрягой в доме на улице Сан Блас или у доньи Лупе, не узнавали его. Привычка носить хорошее платье, постоянное общение с воспитанными людьми придали ему внешний лоск, скрывший его подлинную сущность. Она обнажалась лишь в порыве гнева, и тогда, что ж, — тогда он становился прежним мужланом, таким же вульгарным в словах, как и в поступках. Однако он с поразительным искусством избегал поводов для раздражения, чтобы сохранить престиж в глазах тех, с кем он по разным соображениям считался. Он достиг необычайных, почти чудесных успехов в свете. Люди, глумившиеся над ростовщиком на первом этапе его эволюции, невольно прониклись к нему уважением, по справедливости считая его на редкость одаренным дельцом. Блеск золота имеет волшебную силу: вскоре Торквемада прослыл необыкновенным человеком, и все суждения финансиста, которые в устах другого были бы сочтены глупостью, расценивались как остроумнейшие шутки.
Титул маркиза, подходивший ему вначале, как пистолет Иисусу Христу, постепенно вживался, если можно так выразиться, в его манеры и платье; остальное довершила привычка. Если же для полного слияния титула с плебейской внешностью ростовщика чего-то не хватало, свет смотрел на это сквозь пальцы, ибо он охотно мирится с тем, что иным лицам, зачастую лишенным как внешнего, так и внутреннего благородства, титул, полученный по наследству или дарованный монаршей милостью, подходит ничуть не более, чем бывшему заимодавцу.
Не обращаясь за сведениями к лиценциату Хуану Мадридскому, ни к прочим летописцам светской жизни, мы достоверно знаем, что спустя три-четыре месяца после разрешения от бремени сеньора Торквемада необычайно похорошела, словно физиологический процесс дал новые живительные соки ее блеклой красоте, которая расцвела со всей чудесной свежестью весны. Прозрачная желтизна лица сменилась теплыми бархатными тонами зреющего персика; глаза приобрели блеск, взгляд — живость, движения — уверенность. Не менее значительная перемена произошла и в ее духовном облике, хотя она и не так ярко бросалась в глаза: прежнее жеманство сменилось серьезностью, своенравная фантазия — здравым смыслом. Фидела целиком отдалась попечениям о наследнике маркизов де Сан Элой; в первые дни сын был для нее живой куклой, которую надо было мыть, одевать и убаюкивать; но с течением времени он стал по законам природы властелином всех ее мыслей и чувств, предметом самых важных и прекрасных забот женщины. Кто ни разу не видел Фиделы в роли матери, тот не может себе представить, с какой самоотверженностью исполняла она свои священные обязанности. На земле не было матери, которая превосходила бы ее в заботливой нежности и в глубоком чувстве долга. От неумеренных ласк и поцелуев, которыми она в первые дни осыпала детское тельце, Фидела постепенно перешла к бережной любви, служившей залогом благополучия для слабого существа на заре его жизни, таящей множество грозных опасностей. От склонности к лакомствам Фиделу излечил страх захворать и умереть, прежде чем вырастет сын, и понемногу она привыкла к здоровой пище в определенные часы дня. От чтения романов тоже пришлось отказаться, — на это не оставалось времени, ведь каждый час своей жизни она заполняла каким-нибудь важным делом: надо было позаботиться об опрятности сына, кормилицы, об их нарядах; уложить сына спать, охранять его сон, следить, хорошо ли он берет грудь и в порядке ли все органы его маленького тельца.
Фидела нигде не бывала, лишь изредка ее можно было увидеть в ложе театра Комедии, где она появлялась на какой-нибудь час, да и разве усидишь дольше, слушая всякий вздор, когда ее обступали тысячи страшных мыслей: что, если, уложив ребенка спать, глупая кормилица не укрыла его как следует или проспала л пропустила час кормления. Фидела сидела как на раскаленных угольях и не могла дождаться, когда появится Тор, чтобы отвезти ее домой. Она никому не доверяла: ни самым надежным и верным слугам, ни даже собственной сестре. Если же в дом приходили гости, молодая мать норовила получить от той или иной сеньоры полезный совет, — все остальное было ей безразлично. Но не подумайте, что однообразие ее разговоров было утомительным, — нет, она умела вложить в каждое слово присущее ей своеобразие и очарование. Ближайшие друзья семьи были в восторге от Фиделы. Однажды Доносо сказал своему другу Торквемаде:
— Вы счастливец во всем, решительно во всем. Какие особые добродетели являются причиной того, что всемогущий бог взыскал вас любовью и попечением? Днем с огнем не найти во всем мире второй такой жены, как ваша. Что за женщина! Все ваши богатства не стоят одного волоса на ее голове!..
— Да, она очень, очень хорошая, — ответил скряга. — С этой стороны грешно было бы жаловаться.
— И ни с какой другой. Вам не хватает только пожаловаться, что деньги не знают иной дороги, кроме вашего кошелька. Кстати, мой друг, говорят, будто вы с компаньонами скупаете все акции Леонской железной дороги?
— Да, дело уже на мази.
— Я встретил тут двух-трех приятелей из Леонской колонии; они прямо в восторге и хотят устроить вам банкет или нечто в этом духе.
— Чествовать меня за то, что я занимаюсь моими делами?.. Впрочем, если на их счет…
— Ну, разумеется.
Морентин был по-прежнему завсегдатаем дома де Сан Элой и под предлогом дружбы с Рафаэлем проводил там весь свой досуг. Но втайне слепой так возненавидел прежнего друга, что приходил в ярость от одного звука его голоса. Старшей сестре также были не по душе эти частые посещения. Но ни тот, ни другой не могли придумать, как отделаться от назойливого гостя или хотя бы тактично навести его на мысль о необходимости бывать не чаще, чем это принято в обществе. Как-то под вечер, на правах близкого друга семьи, Морентин вошел в будуар Фиделы, а оттуда в детскую Валентина, находившуюся по соседству с супружеской спальней, и замер от удивления при виде маркизы де Сан Элой, целиком поглощенной материнскими обязанностями; это не помешало ему, однако, тут же рассыпаться перед ней в самых причудливых комплиментах, ибо он уже успел убедиться, что обычная, незатейливая лесть на нее не действует.
— Вы, Фидела, являетесь одним из редких примеров в истории, как в священной, так и в светской… нет, не смейтесь, я знаю, что говорю. Человек, которому вы принадлежите, обладает несомненно могущественными заступниками в божественном судилище, иначе он не получил бы первого выигрыша, совершенное существо, поп plus ultra.
— Поверьте, я уж не такое совершенство. Впрочем, однажды я и в самом деле вообразила о себе невесть что. Ну и смеялась же я потом над этим жалким самомнением. Теперь мне кажется, что я просто ничтожество, у меня ведь нет даже талантов. Не думайте, будто мной руководит ложная скромность. Скромность я по-прежнему считаю глупостью. Теперь, когда у меня в руках сокровище, за которое я несу ответственность, я понимаю, что никогда не достигну желаемой цели.
— Не говорите, что вы не обладаете скромностью…Я отлично разбираюсь в людях… Но я хочу сказать, что, поглощенная своими материнскими обязанностями, вы не подозреваете о чем-то весьма важном…
— О чем же?
— О том, что вы сейчас необыкновенно прекрасны, хороши до умопомрачения. Поверьте, когда на вас смотришь, голова кружится… и даже более того — вы ослепляете, как солнце.
— Ну, так наденьте темные очки, — посоветовала Фидела и расхохоталась, показывая два ряда жемчужных зубов. — Впрочем, очки не нужны тому, кто страдает затемнением рассудка.
— Благодарю вас.
— За мою искренность? А в качестве примера моей нескромности скажу, что если я ничего не стою… как говорится, в общественном смысле, зато я хороша собой. Ведь правда, я необыкновенно красива? Не думайте, что я покраснею, услышав ответ. Я сама об этом давно знаю.
— Ваша искренность — новая привлекательная черта, которую я до сих пор не замечал. — А что вы замечаете? Вы только на себя и обращаете внимание, но, поймите, вблизи никогда не разглядишь себя как следует.
— Я так редко разглядываю себя, что до сих пор не знаю, каков я.
— Охотно верю, потому что в противном случае вы не остались бы таким, каков вы есть. Отдаю вам должное.
— Ну, так скажите, каков я?
— Ах, я не могу этого сказать.
— Раз вы так справедливы по отношению к себе, вы сумеете правильно судить и о других.
— Мне не по душе курить фамиам, вы же принадлежите к скромникам, и если я осыплю вас похвалами, вы решите, что я льщу вам.
— Нет, я просто решу, что вы даете мне справедливую оценку.
— Нет, нет, в самом деле, если я вам скажу все, что я о вас думаю, вы покраснеете, как робкий юноша, и больше не придете к нам в дом из страха, что я снова вгоню вас в краску моими похвалами.
— Клянусь, я не перестану ходить к вам, хотя бы вы сравнили меня с небесными ангелами.
— Вы угадали. С ними как раз я и собиралась вас сравнить.
— По ангельской чистоте?
— И по наивности. Со времен студенчества и ухаживания за хозяйками меблированных комнат, где вы вместе с товарищами готовились к лекциям, вы не продвинулись ни на шаг в знании света и людей, с которыми вам приходится общаться. Как видите, вы застряли на ступени наивности и заслуживаете всяческих похвал. Вам удалось познать много истин, правда не всегда полезных; но тонкого чутья, чтобы понять, к какому роду привязанности и дружбы вам следует стремиться, вы еще не приобрели, Пепито Морентин. В этом отношении вы просто дитя, и, право, если вы не поторопитесь заполнить сей пробел, мой Валентин обгонит вас.
Обескураженный донжуан делал вид, будто не понимает Фиделу, и защищался лишь удивленными возгласами; но в глубине души он чувствовал себя жестоко уязвленным надменной отповедью. Фидела говорила с ним стоя, держа на руках ребенка, укачивая его и похлопывая по спине.
— Ваша ирония уничтожает меня, — произнес, наконец, Морентин серьезным тоном, убедившись, что все его попытки овладеть собой и насильно улыбнуться потерпели неудачу.
— Моя ирония?.. Неужели? Не обращайте на меня внимания. Ведь я смотрю на вас, как на ребенка, и, кстати сказать, не очень воспитанного. Современная молодежь, — а я зову молодежью тридцатичетырехлетних людей, — нуждается в суровой школьной дисциплине, иначе ее невозможно пускать в общество. Молодым чужды настоящая деликатность и тонкость, они похожи — вы не обидитесь? — на щегольски одетых клоунов, немного болтающих по-французски. Не помню, кто из наших гостей сказал как-то, что нынче нет больше дам.
— Маркиза де Сан Саломо.
— Вот именно. Возможно, она и права. Впрочем, я сомневаюсь в этом. Но одно несомненно: у нас нет больше кабальеро, если не считать людей старого поколения.
— Вы так думаете? О, чего б я только не дал, лишь бы принадлежать к старому поколению! Готов примириться и с сединой и с ревматизмом! Будь я стариком, вы относились бы ко мне благосклоннее?
— А разве я недоброжелательна? Это не отсутствие благосклонности, Морентин, а просто старость. Я очень стара, гораздо старше, чем вы думаете; пусть не годами — страдания состарили меня. Внезапно изменив тон, Фидела прервала собеседника, собравшегося было что-то ответить. Осыпая ребенка страстными поцелуями, она затараторила детским голоском:
— Видали вы когда-нибудь, Морентин, более очаровательное личико, чем у этого божьего создания, плутишки из плутишек, ненаглядного ангелочка? Встречали ли вы такого бесподобного, такого очаровательного маленького бесстыдника? На свете нет большего сокровища! Вы только поглядите на этот волосок, что остался на моих губах, когда я целовала его головку! Один лишь этот волосок мне дороже, чем вы вместе с душой и телом, дороже в десять миллионов раз, возведенных в кубическую степень… Я ведь тоже математик… Дороже всех поколений, настоящих и будущих… Ну, прощайте. Скажи же гостю — прощай. — Фидела помахала в воздухе крошечной ручкой ребенка. — Скажи ему — прощай, прощай, глупец… — И вышла в другую комнату.
А Морентин, раздосадованный и пристыженный, выбежал на улицу. Его самолюбие было растоптано, как яркий цветок, варварски смятый ногой дикаря.
Уже давно скребли кошки на сердце бойкого молодого человека, до сих пор привыкшего к легким победам и уверенного в том, что бог создал мир на радость вылощенным донжуанам, а человеческие страсти превратил в некую спортивную игру для увеселения молодых людей, которые, кроме звания магистра юридических наук и полномочий народного представителя, владели изрядной рентой, верховой лошадью, отличными костюмами и прочими благами. Еще задолго до последнего разговора с Фиделой поблекли его, поначалу радужные, надежды, питавшиеся, впрочем, одним лишь тщеславием. Всякий раз, что ему представлялся случай беседовать иаедине со своей приятельницей, он неизменно, хотя н с опаской, проявлял свои чисто мужские стремления; однако Фидела немедля охлаждала его пыл нарочито ироническими репликами, колючими, как шипы. Молодого человека более всего обескураживало незавидное положение, в которое ставило его перед обществом упорное сопротивление сеньоры Торквемады, ибо все заранее считали его тем избранником, которому суждено утешать молодую женщину, заключившую этот немыслимый брак, а теперь избраннику предстояло откровенно сообщить свету: «Увы, она не ищет утешения ни со мной, ни с кем-либо другим, ибо у нее и в мыслях нет желанья изменить мужу. Откажитесь от ваших клеветнических сплетен, если не хотите сойти за глупцов и злопыхателей…»
К этому следовало бы еще добавить: «Я делаю все, что в моих силах. Но тщетно. За мной, как вы знаете, дело не станет. Но одно из двух: либо я ей не нравлюсь, что меня весьма уязвляет, либо она замкнулась в крепость добродетели, Я склоняюсь ко второму объяснению, как менее унизительному для моего самолюбия, и готов утверждать, что если я ей не нравлюсь, то и никто другой не понравится, будь он хоть семи пядей во лбу. Да, сеньоры, на этот раз я дал маху. Вместе с Сарате я считаю, что у нее атрофирован мозговой центр страсти. Ах, страсть! Она губит людей, но в то же время возвышает их и облагораживает. Женщина, не знающая страстей, очаровательная кукла или, в том случае, если она мать, просто наседка… Признаюсь, что год тому назад ни одна победа не казалась мне более близкой и верной, чем победа над Фиделой, когда она появилась в свете со своим индюком мужем. Впервые вместо женщины, которую я готовился заключить в объятья, я натыкаюсь на статую… Стерпим и перейдем к новому объекту. Подумать только, какими удачными возможностями пренебрег я, чтобы бежать по столь обманчивому следу! Отступаю и утешаюсь мыслью, что если на этот раз бог любовных сражений не подарил мне победы, то лишь затем, чтоб уберечь меня от серьезной опасности., В доме маркизов де Сан Элой пахнет нарастающей трагедией, а сын моей матери бежит от трагедий, как от чумы. Порукой тому слово Серрано Морентина, опытного соблазнителя».
Добавим, что если единственный сын дона Хуана Гуальберто был лишен высоких добродетелей, он также был не способен к умышленно злым поступкам. Морентин обладал всеми качествами понемногу, а среди них и каплей совести, вот отчего, пролив бальзам целительного оптимизма на раны своего самолюбия, он пришел к мысли о несправедливости сплетен относительно Фиделы. Но у кого хватит сил опровергнуть укоренившиеся лживые суждения и гнусную логику света! Подобно некоторым известковым породам клевета с течением времени приобретает такую прочность, что в мире не найдется человека, способного разбить ее самым тяжелым молотом истины. Морентин был готов выступить и объявить во всеуслышание: «Сеньоры, это неправда… Добродетель существует, добродетель истинная, не показная». Но никто ему не поверит! Не такие нынче времена, чтобы прислушиваться к голосу, пытающемуся восстановить доброе имя, — куда проще втоптать его в грязь. Капля совести, сохранившаяся у предприимчивого кабальеро в некоторых вопросах морали, подсказывала ему, что он виновен, ибо когда возникли первые сплетни, уверенность в успехе помешала ему с решительным негодованием опровергнуть их, как того требовала справедливость. Он не воспрепятствовал распространению ложных слухов, свято веря, что в скором времени они подтвердятся фактами. Но факты принесли ему разочарование, во всем виноваты факты, а не он.
Так или иначе, покидая в тот день дом маркизов де Сан Элой, пристыженный Морентин решил, что по законам рыцарства (каплей которого он все же обладал) следует сделать чрезвычайное усилие, чтобы заглушить клевету, вырвать ее с корнем.
Едва Морентин покинул будуар Фидели, как в дверях показался Рафаэль, держась за руку Пинто.
— Я знал, что этот франт ушел. Я только того и ждал, чтобы прийти к тебе, — сказал он сестре, которая с сыном на руках вернулась в будуар. — Да, храбрый Малек-Адель отправился воевать в Палестину… Садись. Как жаль, что ты не видишь этого замечательного ребенка. Знаешь, он сегодня так расшалился, то и дело хватает меня за уши и хохочет. Ты что сегодня такой озорной, маленький бездельник?
— Дай мне потрогать его лицо. Подойди ко мне.
Фидела поднесла ребенка брату, который поцеловал его и потрепал по щечкам. Валентин сморщился и захныкал.
— Что случилось, мой ангел? Не надо плакать.
— Он боится меня.
— Ну что ты! Никого этот плутишка не боится. Сейчас он так пристально-пристально на тебя смотрит испуганными глазами, словно хочет сказать: «Какой сегодня мой дядя угрюмый!..» Ведь верно, ты очень любишь своего дядю, мой король, мой папа римский, мой ненаглядный котенок? Он говорит, да, очень тебя люблю, уважаю и целую руки, как твой преданный слуга Валентин Торквемада-и-дель-Агила.
Видя, что Рафаэль грустен и молчалив, Фидела решила развлечь его рассказами о небывало быстром развитии малыша.
— Знаешь, это настоящий бесстыдник. Как увидит женщину, так и бросается ей в объятья. Он вырастет завзятым ухажером и поклонником прекрасного пола. Встретит женщину и сразу захочет завладеть ею. Но я научу его увлекаться дамами (тут Фидела легонько шлепнула сына). Правда, мой ненаглядный, ты любишь красивых девушек? Мужчин он терпеть не может. Единственно для кого он делает исключение, так это для отца. Когда отец посадит его к себе на колени, чтобы покатать на лошадке, он хохочет-заливается… И знаешь, что этот плутишка делает? Хватает его часы. Прямо с ума сходит, так ему хочется украсть часы… А знаешь, что еще придумал? Ты не поверишь, — запустит отцу в карман ручонку, вытащит монетки и бросит их, а сам хохочет, глядя, как они катятся по полу.
— Плохой знак! — прервал свое молчание Рафаэль. — О боже! Если он будет продолжать в этом духе, то через двадцать лет — страшно подумать!
Всякий раз как Рафаэль входил в будуар сестры или в детскую, его переполняло чувство восторженной радости, переходившей внезапно в необъяснимое душевное смятение. Беспрерывные приливы и отливы чередовались, как волны в бушующем океане. Бывали минуты, когда Рафаэль испытывал необычайное наслаждение, сидя в комнате сестры, поглощенной материнскими заботами, а порой картина семейного счастья (звучавшая для него, как соната) поднимала бурю в его сердце. Ведь до рождения Валентина ребенком в семье был он, Рафаэль, которого в годы бедствий особенно баловали. Конечно, сестры по-прежнему его любят, но новый уклад жизни предъявляет свои требования: большой дом — большие заботы. Они все так же внимательны к слепому брату, но Рафаэль уже не является, как прежде, главным лицом, центром, осью всей жизни. На свет при торжественном перезвоне колоколов появился наследник маркиза де Сан Элой; Рафаэлю сестры по-прежнему посвящают много времени, но не так много, как малышу. И это естественно; хотя и тот и другой одинаково беспомощны, все же Рафаэль вполне сложившийся человек, и нет надежды ни укрепить его здоровье, ни излечить тяжелый недуг; между тем Валентинито лишь вступает в жизнь, полную надежд, и поневоле приходится оберегать его от тысячи опасностей, угрожающих младенческому возрасту. Так прошлое неизменно отступает перед настоящим и будущим!
Вот о чем размышлял Рафаэль в минуты душевного упадка, исполненные мрачной горечи. «Я — прошлое, безрадостное, ничего не обещающее прошлое; а ребенок— радужное настоящее и будущее, которое манит своей неизведанностью».
Подчиняясь навязчивой мысли, взбудораженное воображение Рафаэля рисовало ему обычные явления в искаженном виде. Ему казалось, что в своих заботах о нем Крус следует велению долга, а не любви; что порой сестры приносят ему обед впопыхах, а на возню с малышом тратят целые часы. Да и за его одеждой уже не следят с прежней тщательностью. То не хватает пуговицы, то шоз распоролся. Зато пеленкам новорожденного и сестры и кормилица посвящают полдня. Конечно, слепой ни разу не обмолвился о том, что его так раздражало, он скорее умер бы, чем произнес хоть одну жалобу. Крус замечала скорбную печаль и суровую молчаливость брата; она не могла не слышать тяжелых вздохов, рвавшихся из глубины его омраченной души; но умышленно ни о чем не спрашивала его, опасаясь, как бы он не вернулся к своим прежним песням. «Лучше не вмешиваться» — говорила она про себя вместе с Сервантесом и доном Франсиско.
Зато брат и сестра откровенно поговорили о Морентине, не зная, как избавиться от его частых посещений. В конце концов они решили обратиться за помощью к Сарате. Рафаэль настойчиво предлагал попросту отказать Морентину от дома, на что не соглашалась Крус, боясь обидеть его мать, одну из самых близких и преданных приятельниц. Не лучше ли поручить Сарате сделать молодому человеку «учтивый» намек в следующем духе: «По тем или иным причинам Рафаэль невзлюбил тебя, Пепе, и злится всякий раз, что ты приходишь. Знаешь, прекрати на время твои посещения. Дамы молчат, боятся тебя обидеть. Но я в качестве твоего друга и друга сестер советую тебе и прочее и прочее…» Разработав этот план, Крус нетерпеливо ждала случая поговорить с ученым мужем и попросить его дружеского посредничества; и Сарате так ловко справился со своей задачей, что Морентин стал бывать в доме лишь изредка, да и то по вечерам, когда собирались гости.
Диалог, имевший место между ученым мужем и донжуаном в связи с поручением Крус, не зафиксирован в анналах истории; но легко себе представить, что приятели весьма по-разному истолковали причины учтивого намека.
У Рафаэля на душе полегчало, когда его прежний друг прекратил свои частые и навязчивые посещения. Но от этого печаль его не рассеялась, и после долгих размышлений Крус приписала ее угрызениям совести, которые, должно быть, мучили слепого брата, убедившегося в несправедливости своих низких подозрений насчет Фи-делы. Рафаэль как будто и в самом деле отказался от дурных мыслей, навеянных мрачной логикой человека, погруженного в свои болезненные переживания. В разговоре с Крус он сознался, что его предположения насчет Фиделы не оправдались, но относительно Морентина он все же прав: у донжуана, привыкшего исподтишка разлагать семейный очаг, были самые грешные намерения, ведь его идеал — любовная связь без трагедий.
— Мои логические выводы никогда меня не обманывают, — закончил Рафаэль. — Знай, что грязные сплетни о нашей сестре не только не прекратились, но, напротив, распространяются с каждым днем все больше, ибо свет никогда не согласится признать себя неправым.
— Ладно, — оборвала его Крус. — Не волнуйся и плюнь на злословие.
— Я и плюю на него, но оно существует.
— Довольно об этом.
— Да, довольно.
Оставшись один, слепой уронил голову на грудь и предался мрачным, тягостным размышлениям: «Разве я ошибся? Нисколько. Я считал, что поведение Морентина вызовет оскорбительные для нашей семьи толки, — так оно и вышло. Если же сестра осталась верна своему долгу, что является необыкновенным чудом для нынешних времен, — это говорит лишь о благородстве нашего рода… да, сеньор, истинная добродетель сверкает, чистотой даже среди болотной грязи…»
Резко вскочив, он произнес торжественно, точно перед ним все еще стояла его старшая сестра:
— Но я, я заметил опасность, так или не так?
И снова упал в кресло. Его скорбь перешла в горькое презрение к самому себе. Самолюбие у Рафаэля было сильнее развито, чем у Морентина, и не могло с такой легкостью оправиться от полученного удара; он был повержен в прах, гордость его невыносимо страдала.
«Да, да — говорил он себе, упершись локтями в колени и в отчаянии обхватив голову руками, словно желая сорвать ее с плеч, — я пытаюсь обмануть свою совесть, пою себе славу, курю фимиам, но разум говорит мне, что я неслыханный глупец. Я ошибся во всем! Я твердо верил, что моя сестра будет несчастна, а она счастлива. Ее радость ниспровергает все логические построения моего бедного воспаленного мозга, обращая их в негодный хлам. Я был твердо убежден, что нелепый противоестественный союз ангела с тварью останется бесплодным, а на свет появляется этот выродок, это чудовище… да, именно чудовище, как назвал его Кеве-дито… Вот он, представитель славного рода Агила! Вот он, маркиз де Сан Элой! Ужасно! Если в скором времени не разразится всеобщий катаклизм, значит бог желает, чтобы мир разлагался медленно, и да послужит прах его удобрением для грядущего пышного расцвета. Поистине, — продолжал он с тяжким вздохом, — я и сам не разберусь в своих чувствах. Моя обязанность любить бедного ребенка, и порой мне кажется, будто я и в самом деле люблю его. Виноват ли малыш в том, что своим появлением на свет разрушил все мои логические построения? А если он в самом деле урод и чудовище, если он вырастет худосочным кретином, то разве его рождение не зажгло в сердце Фиделы всеочищающее пламя материнской любви?.. Вот что служит мне утешением! А что, если мальчик вырастет ловким и сильным? Это было бы вершиной моих заблуждений, и в таком случае осталось бы только признать, что урод и чудовище — я; а тогда…»
Легкий стук в дверь прервал его бредовые размышления. Вошла Фидела с ребенком на руках.
— Здесь посетитель, — сказала она. — Кабальеро спрашивает, дома ли сеньор Рафаэлито?.. Можно войти? Войди, сынок, и скажи дяде, что ты сердишься, очень сердишься. Почему он не пришел сегодня сам проведать тебя?
— Я как раз собирался, — сказал Рафаэль, оживляясь. — Идем. Дай мне руку.
Фидела привела слепого в свою комнату, и там между братом и сестрой возник длинный разговор, где пылкая фантазия пыталась одержать верх над унылой мертвенной холодностью, — словесный поединок между подвижной, как ртуть, Фиделой и Рафаэлем, подавленным свинцовой тяжестью скорби. Беседа то замирала, то вновь разгоралась, переходя от одной темы к другой. Фидела то и дело порывалась положить ребенка на руки к брату; но Рафаэль всякий раз возражал под предлогом, будто он боится уронить малыша. Когда Валентину было не больше месяца, Рафаэль охотно нянчился с ним, брал его на руки, подбрасывал, говорил ему тысячу ласковых глупостей, не расставаясь с ним до тех пор, пока малыш не начинал тереть кулачками глаза и не разражался слезами, требуя, чтобы его взяла на руки мать. Но с течением времени у Рафаэля появилось непреодолимое отвращение к племяннику. Не помогали никакие рассуждения. Слепой был не в состоянии подавить а себе это болезненное чувство, возникавшее внезапными порывами и приводившее его в смятение своей необузданностью. К счастью, такие вспышки проходили так же быстро, как и возникали; но при этом они обладали такой отчетливостью и силой, что приводили Рафаэля в ужас; он страдал от сознания своей полной беспомощности побороть их.
Как-то днем необузданная ненависть к Валентину вспыхнула с такой силой, что, не ручаясь за себя, он отстранился от малыша и едва не уронил его на пол. «Максимина, ради бога, скорее, — закричал он, вскакивая. — Возьмите ребенка. Скорее, я ухожу. Он такой тяжелый… я устал… мне душно».
И передав ребенка на руки кормилицы, задыхающийся Рафаэль выбежал, судорожно ощупывая стены и натыкаясь на стулья. Трудно сказать, сколько времени длилась эта дикая вспышка, она несомненно была краткой, и когда все прошло, Рафаэль, едва сдерживая подступающие слезы, вошел к себе в поисках уединения. Кинувшись в кресло, он попытался отдать себе отчет в этом странном чувстве, проследить его возникновение и развитие. Когда ярость проходила, было легче и проще, разобраться в движениях души, чем в момент приступа, разражавшегося, как удар грома, и приводившего в содрогание его совесть, которая в ужасе восставала перед жестоким чувством, толкавшим на преступление.
«Причина кроется в зависти, — рассуждал он с исчерпывающей искренностью одинокого философа. — Это чувство не может быть не чем иным, как приступом низкой зависти… Да, именно так: как нарыв, родилась в моей душе ревность к малышу за то, что сестры любят его больше, чем меня. Я должен во всем открыто признаться один на один с моей совестью. Конечно, ребенок — надежда семьи, в нем кроется величие завтрашнего дня, а я — прошлое, я — старый, ненужный, мертвый груз… Но как родилось такое низменное чувство в моей душе, никогда не знавшей зависти? И как понять, что злое чувство внезапно и мгновенно исчезает из сердца, уступая место нежной любви к малышу? Нет, нет, нет, оно не исчезает, нет. Когда проходит приступ, в сердце сохраняется осадок — враждебное чувство против этого комочка мяса, и несмотря на жалость к нему, я все-таки жажду его смерти. Разберемся хорошенько. Желал ли я когда-нибудь, чтобы он жил?.. Не знаю. Едва ли. Память подсказывает мне, что чаще всего я желал этому несчастному существу отправиться на небеса, в преддверие рая, да, сеньор, в преддверие рая. И продолжая разбираться в своем сердце, я нахожу в нем твердое убеждение, что бог неправильно поступил, послав его в этот мир, если только ребенок не предназначен наказать дикаря и отравить последние годы его жизни. Так или иначе, а надо сказать откровенно, начистоту, как признается человек, оставшийся наедине со своей совестью, мысленно преклоняя колени перед богом, чтобы открыть ему всю душу… Валентинито тяготит меня… Признаться, мы с ним похожи, нас роднит наивная детская чистота. Я могу говорить, а он пока нет; но оба мы в одинаковой степени дети. Будь я сейчас сосунком, у меня тоже была бы кормилица, и, право, такой, как я есть, я не был бы более взрослым человеком, чем он, хотя, прильнув к кормящей груди, я продолжал бы перебирать в уме все существующие на свете философские теории… Почему меня так бесконечно раздражает, что сестры мои живут исключительно ради него и заботятся лишь о его распашонках да пеленках, хорошо ли покормлен, крепко ли спит, словно от этого зависит судьба человечества? Почему, слушая, как его ласкают, баюкают и укачивают, я прихожу в тайную ярость, что все это делается не ради меня? Господи, конечно, это ребячество, но все же это так, и помочь тут нечем. Я признаюсь во всем без утайки, и мне уже легче. Единственно возможное для меня облегчение…» Умолкнув, Рафаэль погрузился в глубокое размышление.
«Не знаю, что со мной происходит и как начинается проклятый приступ зависти. Подобно неожиданному взрыву, он в один миг поражает всю мою нервную систему. Все происходит быстрее, чем я успеваю высказать. Если злоба закипает во мне в ту минуту, когда я держу на руках племянника, я должен сделать сверхъестественное усилие, чтобы не придушить его. Порой меня охватывает желание с силой швырнуть Валентина об стену. А однажды я схватил его за шею. Это было так легко сделать, ведь надо сказать, что принц Асту-рийский не слишком толст; я слегка сжал руку, только слегка… Ребенок пискнул, и это спасло его. Мне вдруг почудился голос, — галлюцинация слуха: «Дядя, не души…» Ужасная минута! Совесть восторжествовала… но я был на волосок, нет, на тысячную долю волоска от преступления. Я боюсь, что в следующий раз сила вола ослабнет, восторжествует импульс, и, когда я отдам себе отчет в совершенном злодеянии, будет уже слишком поздно. Я приду в отчаяние, умру со стыда и горя… А встретившись в преддверии рая, мы, жертва и палач, посмеемся над нашими земными разногласиями… Какая жалкая мелочность! Не глупо ли соперничать, бороться за первое место? «Валентин, — скажу я ему, — помнишь, как я убил тебя за то, что ты был на первом месте? И не правда ли, ты на заре своего сознания тоже пытался уничтожить меня и дергал за волосы, умышленно желая причинить мне боль? Не отрицай. Ты был очень злой; гнусная кровь твоего отца говорила в тебе. И останься ты в живых, ты стал бы мстителем опозоренной семьи Агила и наказанием твоей матери, которая поступила низко, да, низко, став твоей матерью. Признайся: моей сестре не следовало выходить замуж за твоего грубого отца, вот я и не был бы тебе дядей. Если же допустить, что брак был неизбежен, тебе не следовало появляться на свет, нет, не следовало. Ты родился чудовищем, ошибкой природы». — Рафаэль на мгновенье умолк. — «Знаешь, в ту ночь, что ты родился, меня охватила жгучая зависть, и когда твой отец пришел и сообщил мне, что ты пожелал явиться на свет, я едва удержался, чтобы не разразиться проклятьями… Ну, вот, ты понимаешь… А теперь мы с тобой равны. Ни тот, ни другой не занимает первого места в доме, и оба мы, бесплотные духи, пребываем в вечности, носясь в бесконечном туманном пространстве, и, предоставленные самим себе, витаем среди хаоса в сиянии заоблачных высей…»
Крус умела двумя-тремя разумными словами вывести брата из состояния болезненного экстаза. Она успокаивала его, прибегая то к ласке, то к строгости. Однажды, когда Рафаэль вместе с Сарате сидел в будуаре сестры, на него вихрем налетела вспышка ненависти. Кормилица передала ему уснувшего Валентина, а сама прошла в соседнюю комнату за чистым бельем, но не успел Рафаэль взять в руки нежное тельце наследника, как лицо его исказилось, губы затряслись, словно от смертельного холода, щеки вспыхнули огнем, а руки судорожно сжались.
— Сарате, чертов Сарате, где ты?.. Ради создателя… — прохрипел Рафаэль. — Возьми ребенка, бери его, бери поскорее, иначе я брошу его на пол… Где ты? Я больше не могу. Сарате, возьми его… О боже мой!
Ученый быстро шагнул вперед и почти на лету подхватил ребенка, который с ревом проснулся; когда же испуганная мать вбежала в комнату, она увидела брата, в судорогах бившегося на диване. Рафаэлю удалось быстро овладеть собой: с нервной усмешкой он потянулся, разминая мускулы, и, пытаясь придать лицу спокойное выражение, сказал:
— Ничего, пустое… со мной творится какая-то ерунда… Похоже на то, что во мне прибывают силы… Я точно Геркулес или, пожалуй, наоборот: совсем тряпка — не могу даже владеть собой… Не понимаю. Что-то странное… Но все в порядке, я уже пришел в себя… Мне надо побыть одному… Помогите мне выйти, уведите меня отсюда… А как ребенок? С ним ничего не случилось? Бедняжка… ведь дети такие слабенькие! Девяносто восемь из ста погибают…
Старшая сестра тоже поспешила прийти и с помощью Сарате отвела брата в его комнату, где минуту спустя он уже спокойно беседовал со своим приятелем, вспоминая студенческие годы. Под вечер он попросил снова привести его в будуар Фиделы, и мирная беседа брата с сестрой была в разгаре, когда появилась Крус со словами: «Кажется, жители Леона уже окончательно решили чествовать твоего мужа в благодарность за его инициативу в постройке железной дороги».
Сарате, один из главных заправил в этом деле, подтвердил известие и добавил, что человек восемьдесят уже подписалось на банкет, а устроительный комитет постановил помимо леонцев дать возможность всем желающим участвовать в банкете, что сообщит празднеству характер национального чествования выдающегося человека, который отдал свое состояние и талант на службу интересам общества.
Не успели сестры добавить что-либо к сказанному, как в дверях появились Торквемада и Доносо.
— Тор, так тебе устраивают банкет? — сказала жена. — Меня радует, что чествуют не одних лишь поэтов и литераторов.
— Не знаю, к чему затевать подобные торжества…. Но что поделаешь, раз они настаивают? А моя линия поведения будет — кушать и молчать.
— Ну, нет, — возразила Крус. — Вам придется выступить хоть с небольшой речью.
— Мне?
— Конечно, тебе. Знай, дорогой Тор, тосты — основная приправа к банкетам.
— Ну и пусть произносят тосты. Но мне… мне выступить перед собранием высокообразованных людей!..
— Вы им ни в чем не уступаете, — заметила Крус. — И если захотите, отлично скажете что-нибудь весьма интересное, исполненное здравого смысла и подлинного красноречия в английском духе.
— Ни в каком духе не открою я рта перед такими выдающимися персонами.
— Но это невозможно, дорогой дон Франсиско, — возразил Доносо, — как хотите, а вам придется сказать несколько слов. Несмотря на уговор не произносить тостов, кому-то все же придется выступить, хотя бы затем, чтобы сообщить, по какому поводу устроено торжество; а вам, разумеется, надлежит поблагодарить… Обычное изъявление благодарности, без особых претензий на красноречие, искреннее и от всего сердца.
Тут малыш залился веселым смехом, и все, начиная с Торквемады, пришли в восторг от детской смышлености, словно ребенок и впрямь смеялся над будущей речью отца.
— Да, малыш, смейся над папиной речью. Не правда ли, ты умеешь лучше выступать, чем он?.. Погоди, мы отправимся с тобой вместе и освищем папу.
— Вам безусловно придется, — подхватил Сарате льстивым тоном, — высказать свод мысли по поводу определенных вопросов, волнующих общественное мнение. Более того, мы жаждем услышать ваше слово, и вы не вправе лишить нас такого удовольствия; это было бы жестоким разочарованием для всех.
— Но я исхожу из принципа, что разговор серебро, а молчание золото. Пусть другие разглагольствуют сколько влезет, но если они вздумают мне кадить, я их разом оборву: меня, мол, на лесть не возьмешь, я человек практичный, и оставьте меня в покое, да!
— Приготовьтесь, — сказала ему Крус, которая, как и всегда, незаметно, исподволь, руководила своим ученикои. — Вникните как следует в причины, побудившие чествовать вас. Остановитесь на том и на другом моменте; составьте подходящую речь, подберите выражения, которые вы сочтете наиболее меткими, и я голову прозакладываю, что ваша речь привлечет всеобщее внимание и затмит красноречие прочих ораторов.
— Сомневаюсь, Крусита, — заявил Торквемада, усаживаясь на диван рядом со слепым, — что из моих уст, незнакомых с красноречием, выйдет блестящая речь наподобие тех, что удается слышать в парламенте. Однако, если не будет иного выхода, постараюсь высоко держать знамя нашей семьи.
— Сердце предсказывает мне, — заговорил слепой, хранивший до сих пор молчание, — что из вас действительно выйдет первоклассный оратор, как говорит Крус. Вы начали расти, сеньор, и добьетесь успехов решительно во всех областях, И если на предстоящем банкете речь ваша окажется посредственной, слушающая вас чернь станет утверждать, что сам Демосфен глаголет вашими устами, и все этому поверят. Так составляется общественное мнение. Каждое слово маркиза де Сан Элой будет признано перлом остроумия. Таковы результаты успеха. Если бы вы меня послушались, то, дав высказаться всем ораторам, вы поднялись бы и сказали: «Сеньоры…»
Крус попыталась прервать брата, опасаясь дерзкой выходки с его стороны, но брат и внимания не обратил на ее предостережения и, поощряемый самим доном Франсиско, которому не терпелось услышать откровенное слово, продолжал:
— Сеньоры, я стою больше, неизмеримо больше вас, хотя многие из моих слушателей удостоены академических и прочих официальных званий, которых у меня нет. Как вы отказались от достоинства, так и я отброшу скромность и скажу вам, что считаю вполне заслуженными те славословия, которые поют здесь мне, золотому тельцу. Ваша лесть была бы способна испортить мне желудок, если бы он не был застрахован против тошнотворных яств. Чему поклоняетесь вы в моем лице? Добродетели, таланту? Нет, вы поклоняетесь богатству, которое в наш печальный век заменяет высшие добродетели и в первую очередь мудрость. Вы поклоняетесь моим деньгам, ибо я сумел нажить их, а вы не сумели. Вы промышляете мошенничеством, вымогая или выпрашивая крохи политического и бюрократического пирога. Вы мне завидуете, вы называете меня высшим существом. Что же, так оно и есть: вы — никчемные марионетки, глиняные куклы, вылепленные искусной рукой; я — телец, но не из глины, а из чистого золота. Я вешу больше, чем вы вместе взятые, а если желаете в этом убедиться, пощупайте меня или лучше подхватите к себе на плечи и пронесите меня, вашего кумира, по улицам города. И пока вы будете, безумствуя, приветствовать меня, я буду реветь, как и подобает тельцу, а потом, насладившись вашим раболепством, я подниму над вашими головами лапу и осчастливлю вас мощными извержениями моего чрева, разумеется в виде презренного металла. В награду за поклонение я выложу содержимое моего кишечника чистоганом в золоте и банковых билетах. И вы передеретесь, подбирая, как драгоценную манну, мои экскременты; вы…
Придя в нервное возбуждение, Рафаэль повысил голос до крика, так что Крус пришлось вмешаться и попросить его замолчать. Слушатели порой обращали слова слепого в шутку, порой с суровым осуждением поглядывали на него, и Доносо — воплощение светской корректности — весьма обрадовался, когда Крус закрыла, наконец, брату рот. Напротив, Торквемаде пришлись по душе его разглагольствования, и, похлопывая оратора по коленке, он сказал:
— Отлично, замечательно, Рафаэлито. Превосходнейший синтез, и я охотно произнес бы такую речь, если бы мог подобрать достаточно осторожные выражения для двусмысленных дерзостей, словом так, чтоб читалось между строк. Но ты увидишь, вместо этого телец лишь промычит на весь дом свое «му».
Похвала зятя окрылила Рафаэля, и он еще долго нес бы околесицу, если бы Крус не постаралась направить разговор по другому руслу. На помощь ей поспешил Сарате и принялся выкладывать разношерстные идеи, бродившие в его голове, а Рафаэль, поддакивая приятелю, высказывал остроумнейшие мысли о новой теории вырождения, о крахе в Панаме, бриллиантах персидского шаха и происках анархистов. Незадолго до ужина Рафаэль еще раз напомнил Крус о своем желании перебраться на третий этаж, — внизу, где он жил, было тесно и жарко, а на третьем этаже пустовали две прекрасные комнаты, где слепой мог бы устроить более независимо свою жизнь. Старшая сестра не одобряла такого переселения: комната в нижнем этаже была ближе к ней, это облегчало уход за братом; Рафаэль продолжал горячо настаивать, и, посоветовавшись с доном Фран-сиско, Крус, наконец, дала разрешение на переезд, но велела Пинто спать в соседней комнате и находиться неотлучно при сеньорито. Рафаэль радовался предстоящей перемене: наверху в его распоряжение поступали две просторные комнаты, по которым он сможет свободно прогуливаться вдали от назойливого уличного шума, в стороне от кипучей жизни дома, где вечно устраиваются несносные званые вечера и обеды. Обращаясь к Торквемаде, слепой сказал шутливым тоном:
— Я перебираюсь к вам. Как истый ренегат, хочу устроиться поближе к золотому тельцу!.. Вот так поворот судьбы! Я, самый яростный противник тельца, прошу приюта в его капище…
В начале мая состоялся банкет в честь великого человека, и слава богу, нам нет нужды копаться в мелочах, ибо мадридские газеты тех дней содержат подробнейший отчет всего происходившего. Зал, один из лучших в столице, вмещал двести персон, но так как подписавшихся на банкет оказалось более трехсот, а владелец ресторана желал разместить всех, гости сбились как сельди в бочке за тремя-четырьмя длинными столами и, вынужденные действовать лишь одной рукой, другую держали в кармане. В семь часов вечера зал уже был переполнен, и члены устроительного комитета, среди которых Сарате выделялся особой расторопностью, из кожи лезли вон, чтобы всех усадить, соблюдая при распределении мест за столом принцип иерархии. Присутствовали выдающиеся политические деятели, высшие чины армии, инженеры, кое-кто из профессуры, банкиры, денежные тузы, журналисты с тощим кошельком и богатым воображением, два-три поэта, разные, еще не успевшие прославиться лица, помещики, рантье, титулованные особы, словом изысканнейшие представители страны. Господствовала, как правильно отметил Доносо, серьезная часть общества.
Гости постепенно рассаживались, наполняя зал гулом и приятным оживлением. Одни, уже повязавшись салфеткой, перебрасывались шутками, другие перебирались поближе к закадычным друзьям. Убранство зала составляли, как полагается в подобных случаях, гирлянды зеленых листьев, гербы провинций, изрядно потрепанные на других празднествах, и национальные флаги, развешанные тут и там, словно белье для просушки. Все эти патриотические эмблемы хранились в подвалах аюнтамьенто и были любезно предоставлены в распоряжение устроительного комитета для вящей пышности праздника. По инициативе Сарате к старым полотнищам были добавлены новые с именами партийных заправил провинции Леон, а на самом видном месте, ближе к почетному столу, висела гравюра, изображавшая красивый храм с девизом в обрамлении разноцветных лент, — то был леонский собор.
Все летописцы сходятся на том, что пять минут спустя после того, как пробило половину восьмого, в зал вошел дон Франсиско в сопровождении своей свиты, состоявшей из Доносо, Морентина, Тарамунди и прочих лиц, чьи имена не упоминаются. Расхождения имеются лишь по поводу выражения лица скряги; так, одна газета сообщает, что дон Франсиско был бледен и взволнован, другая утверждает, будто он вошел с улыбкой на порозовевшем лице. Хотя отчеты умалчивают о дальнейших событиях, но можно предположить, что едва дон Франсиско занял почетное место за столом, как все гости разом уселись и принялись за суп. Приятно было посмотреть на длинные столы, за которыми с важностью китайцев восседали одетые во фрак сеньоры, блиставшие кто лысиной, кто богатой шевелюрой. Молодежи было мало; но не было недостатка в шутках и веселье, ибо среди трехсот людей, хотя бы и весьма серьезных в силу обстоятельств и почтенного возраста, обязательно найдутся балагуры, которые сумеют внести оживление в самые нудные сборища.
На конце стола, подальше от председательского места, сидели примолкшие Серрано, Морентин, Сарате и лиценциат Хуан Мадридский — злорадный летописец, готовый увековечить все смехотворные глупости и солецизмы, которые он надеялся услышать из уст ростовщика, ставшего объектом этого нелепого чествования. Морентин с присущей ему прозорливостью предсказывал, какие идеи не преминет высказать дон Франсиско и в какую именно форму он их облечет. Сарате утверждал, что в основном речь ему известна, судя по тем вопросам, которые его друг задавал ему незадолго до банкета, и все трое вместе с другими любителями посудачить с наслаждением предвкушали ожидавшее их забавное представление. Конечно, чем больше глупостей изречет невежда, когда начнутся тосты, тем громче приятели станут рукоплескать ему, поощряя продолжать в том же духе, чтобы вволю посмеяться и развлечься не хуже, чем в театре. Однако настроение злой и глумливой враждебности господствовало далеко не повсюду. Сидевшие в центре одного из столов Кристобаль Медина, Санчес Ботин и их соратники с любопытством ожидали, что скажет им или поручит сказать маркиз де Сан Элой в ответ на тосты. «Этот человек, — говорили они между собой, — грубоватый делец и, как все дельцы, не красноречив. Но какой ум, сеньоры! Какой здравый смысл, какая ясность суждения, какой нюх! Он ни в одном деле не даст маху». «Посмотрим, как выйдет из положения дон Франсиско. Долго говорить он не станет. Эта хитрая бестия прячет свои мысли, как и все обладатели большого ума».
Между тем как на стол чередой подавались кушанья, различные чувства волновали скрягу. Он ел мало и не похвалил ни одного блюда; для его невзыскательного вкуса, воспитанного на картошке и рубленом мясе, все кушанья были на один лад и ничем не отличались от обычной домашней стряпни, хотя и приготовленной с меньшим искусством. Сперва он не очень-то беспокоился о спиче, который ему предстояло произнести. Его сосед, старый леонский сеньор, богач, помещик, сенатор и ханжа, занимал скрягу рассказами о событиях в Бьерсо и отвлек его мысли от предстоявшего литературного упражнения, на которое его неизбежно вызовут собравшиеся в зале блестящие ораторы. Но за третьей переменой наш герой призадумался, силясь освежить в памяти припасенные дома мысли, слегка увядшие, как и гирлянды на столе. Обрывки фраз то убегали, то вновь возвращались, приводя за собой новые идеи, которые, казалось, возникали в спертом воздухе огромного зала. «Черт возьми, — думал скряга, стараясь подбодрить себя, — лишь бы не забыть то, что я заучил дома; лишь бы не перепутать и не назвать груши яблоками, и все сойдет отлично. Голова у Франсиско Торквемады ясная, остается лишь просить бога, чтобы не подвел язык».
Хотя скряга решил не пить ни капли, чтобы сохранить свежесть мыслей, ему приходилось время от времени нарушать данный зарок, и когда на столе появилось жаркое — курятина, а может, индейка, сухая и жесткая, как мощи святого, и к ней пресный, безвкусный салат без лука, — он почувствовал, что вино ударило ему в голову, а взгляд затуманился. Странная вещь! За столом, ближе к середине, он увидел вдруг донью Лупе во фраке, в сорочке с пластроном, сверкавшим как лист меловой бумаги, в белом галстуке и с цветком в петлице… Дон Франсиско отвел глаза от странной фигуры и через мгновение снова глянул. Донья Лупе исчезла; он поискал ее глазами, просмотрел одно за другим все лица и, наконец, вновь нашел приятельницу, скрывавшуюся под видом лакея, который с подобострастной улыбкой — точь-в-точь как у доньи Лупе — обносил гостей блюдом. Сомнений нет, перед ним сеньора Индюшатница со своими сложенными сердечком губами и быстрым взглядом. В ответ на патриотический призыв уроженцев Леона она восстала из могилы, позабыв второпях прихватить некоторые части своей особы, как-то: пучок волос, ватную грудь и всю часть тела от пояса книзу. Приглядевшись к лакею, Торквемада пришел в смятение, пораженный неожиданным сходством. «Горе мне, — шептал он про себя, — как видно, у меня в голове все перемешалось и я плохо кончу. Вот те на, из памяти вылетела речь, которую я написал вчера вечером. А здорово было написано!.. Ну, и сяду же я в лужу! Ни словечка не помню».
Он встревоженно поискал глазами Доносо среди почетных гостей, сидевших по правую и левую руку от него, как апостолы в картине «Тайная вечеря», и увидел, что место верного друга пусто — Доносо, который так необходим в эту минуту, исчез, — а кто еще способен подбодрить скрягу, вернуть ему спокойствие, а вместе со спокойствием и утраченную память? «Что случилось с доном Хосе?» — спросил озадаченный Торквемада и узнал, что Доносо вызвали домой к умирающей жене. Какая незадача для скряги! Ведь достаточно ему было взглянуть на Доносо, чтобы мысли прояснились и на память пришли самые утонченные выражения вместе с изящной манерой говорить размеренно и церемонно.
Оставалось самому как придется выкручиваться из положения. Скряга попробовал сосредоточить мысли, не отвлекаясь в то же время от беседы с двумя «апостолами», соседями по столу. Вскоре в мозгу его забрезжил свет в виде отрывочных суждений из тех, что он подготовил с вечера; однако они возникали то в одной, то в другой форме, точь-в-точь как вчера, когда, трудясь над составлением речи, он писал, рвал написанное и снова принимался писать. Мысли разбегались, точно сороконожки. По счастью, он твердо усвоил некоторые услышанные в сенате риторические обороты, которые прилипли к его сознанию, как мох к скале… И, наконец, ведь можно положиться на вдохновенье, подсказанное моментом. Вот именно.
На стол между тем подали нечто вроде торта, похожее и на лед и на пламень, потому что эта штука одновременно и обжигала и таяла, как снег. Скряга не отдавал себе отчета во времени, но вскоре увидел, что между ним и его правым соседом просунулась рука лакея, и стоявший перед прибором фужер наполнился шампанским. В тот же миг он услышал выстрелы пробок, шум, глухой волнующий рокот… Из-за стола поднялся один из пройдох, и в течение полминуты со всех сторон неслось шипение — тсс… приказ умолкнуть. Наконец все более или менее стихло и… полилась речь от имени комитета устроителей, с объяснением причины торжества.
Во имя истины следует признать, что первый оратор (сеньор директор, чье имя не имеет значения), темноволосый и тучный субъект, говорил отвратительно, но утренние газеты, отдавая долг вежливости, высказали совершенно иное мнение. Речь изобиловала общими местами: «Да простят его слушатели, что он, такой скромный, можно сказать, ничтожный человек, взял на себя смелость выступить от имени устроительного комитета. Будучи, без сомнения, самым последним, он берет слово… но именно оттого, что он последний, он и выступает первым, дабы поблагодарить выдающегося человека, который удостоил их чести принять…» и прочее и прочее. Он перечислил битвы, которые пришлось вести протиз скромности великого человека, и обрисовал тяжелую борьбу, в результате которой удалось почти силком притащить на празднество маркиза де Сан Элой, делового человека, привыкшего к тишине и уединению, человека, подающего пример плодотворной молчаливости, челоевка, бегущего светских успехов и громкой славы. Но ничто не спасло маркиза. Ради блага общества мы были вынуждены привести его сюда, дабы сеньор услышал из наших уст заслуженные изъявления благодарности… и, окруженный нашим вниманием, почетом и… лаврами, вот именно, лаврами, — он понял себе цену, а мы смогли высказать ему свою глубокую благодарность за все достижения, явившиеся результатом его могучего ума… Я кончил. (Раздается гром рукоплесканий. Отдуваясь, оратор садится и вытирает платком пот со лба, Дон Франсиско обнимает его левой рукой.)
Не успела стихнуть сумятица, вызванная первой речью, как на другом конце стола поднялся высокий сухопарый сеньор, пользовавшийся, очевидно, славой блестящего оратора, ибо по рядам пронесся одобрительный шепот, и все высокое собрание насторожилось, предвкушая необычайное удовольствие. И оратор оправдал всеобщее доверие, оказавшись воплощением дьявольской, поистине динамической энергии. Он говорил губами и руками, взлетавшими подобно крыльям ветряной мельницы, он говорил простёртыми ввысь трепещущими пальцами и судорожно сжатыми кулаками, налившимся кровью лицом и выпученными глазами, метавшими искры, успевая подхватить на лету падающее пенсне и вновь укрепить его на переносице теми самыми перстами, которые, казалось, грозили просверлить потолок. Его клокочущее, бьющее через край красноречие обладало таким жаром, что, продлись оно более четверти часа, всех слушателей неминуемо поразила бы пляска святого Вита. Мысли громоздились одна на другую, метафоры устремлялись вперед подобно сошедшим с рельс вагонам, которые, столкнувшись, становятся дыбом, яростные завывания, возникнув с первой же минуты, превратили выступление оратора в сплошной потрясающий рев. Будучи инженером то ли в Мадриде, то ли в Льеже и инициатором общественных работ, столь же грандиозных, сколь и невыполнимых, оратор ударился в красноречие, построенное на риторических фигурах промышленного и конструктивного порядка, угощая своих слушателей то угольными шахтами, то раскаленными докрасна котлами, то спиралями дыма, чертящими в лазурном небе поэму производства, то скрежетом руля, то сухим треском рукояток управления; за ними последовали калории, динамомашины, сила сцепления, жизненный принцип, химические реакции, потом радуга, роса, солнечный спектр, боже ты мой, о каких только чудесах не говорил оратор! При этом он еще ни словом не упомянул о доне Франсиско и даже не обмолвился, какое отношение к виновнику торжества имеет все это нагро» мождение росы, динамо и рукояток.
Не снижая высокопарности стиля, по-прежнему дергаясь как эпилептик, оратор сделал, наконец, бойкий переход. Человечество в жестоком разладе с наукой. Наука из кожи лезет вон, чтобы спасти человечество, а человечество артачится, отказываясь от спасения. Чего можно было бы достигнуть, не будь людей действия? Ведь без них госпожа наука бессильна. И вот, наконец, — слава всевышнему! — появился человек действия., И как вы думаете, кто он, этот человек действия? Ну конечно же дон Франсиско Торквемада. (Гром рукоплесканий.) После краткого панегирика по адресу именитого уроженца Леона оратор умолк под бурю восторженных приветствий. Бездыханным рухнул он в свое кресло, словно рабочий, сорвавшийся с лесов и лежащий замертво с переломанными руками и ногами в ожидании, когда его свезут в больницу.
Невообразимый шум поднялся в зале; со всех сторон неслись взрывы смеха и возгласы: «Следующий, просим следующего! Пусть выступит сеньор такой-то!» Гости находились в том приятном расположении духа, благодаря которому только и вносится оживление в празднества подобного рода. Каждый из них был наделен небольшой долей юмора, который в тот вечер бил через край и разливался в атмосфере громадного зала. Вызывали то одного, то другого оратора, и наконец, после долгих, усиленных просьб поднялся маленький лысый человечек. Настал момент для появления на сцену комика, ибо на торжественном банкете для полноты эффекта требуется развлекательная часть, и ее берет на себя оратор, умеющий обратить в шутку все вопросы, которые рассматривались до него всерьез. Заполнить этот пробел выпало на долю человеку, занимавшемуся в свое время журналистикой, ставшему затем ненадолго судьей, потом депутатом от неведомого избирательного округа и, наконец, поставщиком табачной тары. Он слыл таким балагуром, что все кругом заранее покатывались со смеху, хотя он еще и рта не успел раскрыть.
— Сеньоры, — начал он, — мы собрались сюда со злым умыслом и недобрыми намерениями, вот почему я, повинуясь голосу моей совести, прошу сеньора губернатора заточить нас всех в тюрьму. (Общий смех.) Обманом завлекли мы сюда его сиятельство сеньора маркиза де Сан Элой: Он согласился почтить нас своим присутствием за сим убогим столом, а мы угощаем его меню из речей столь неудобоваримых, что рискуем повредить его послеобеденному пищеварению. — После такого занятного предисловия оратор приступил к основной части: — Кто такой маркиз де Сан Элой? Этого никто из присутствующих не знает, кроме меня. Внимайте же! Маркиз де Сан Элой несчастный бедняк, а богачи мы, которые его чествуем. (Смех в зале.) Бедняк проходил мимо, мы зазвали его, и он вошел, чтобы принять участие в нашем пиршестве… Не смейтесь; я назвал его бедняком и докажу, что я прав. Тот, кто, владея богатствами, отдает их на пользу общества, не богач. Он является всего-навсего управляющим, хранителем богатств и даже не своих, а наших, ибо они предназначены на улучшение нашей духовной и материальной жизни. (Все аплодируют, хотя никто из присутствующих не согласен с подобным утверждением.) Продолжая нагромождать нелепости, играя парадоксами, оратор закончил свою речь комическим предложением оказать покровительство «управителю человечества» дону Франсиско Торквемаде. Невозможно привести здесь речи всех последующих ораторов; одни говорили кратко и удачно, другие — длинно, расплывчато и непонятно. Уроженец соседней с Леоном Паленсии утверждал, что он не видит нужды в расширении сети железных дорог, хотя и не является, боже упаси, их противником; капиталы, настаивал он, следует вкладывать в оросительные каналы. Офицер взял слово от имени армии, за офицером выступили представители торгового флота, коллегии нотариусов, чванной аристократии, а губернатор выразил сожаление, что сеньор Торквемада родился не в Мадриде, но против подобной мысли бурно восстали жители Леона; губернатор нашел, однако, удачный выход, напомнив, что Мадрид и Леон всегда жили в братском единении. Уроженец Асторги провозгласил Мадрид своей второй родиной: здесь родились его дети, сказал он и залился слезами; приезжий из Вильяфранки дель Бьерсо назвался племянником священника, крестившего дона Франсиоко, что внесло лирическую ноту в торжественный вечер. Благодаря ловкому маневру удалось избегнуть чтения убийственно нудных стихов: злонамеренные поэты совсем уж было приготовились к выступлению, но им вовремя растолковали, что стихи никак не вяжутся с событиями, послужившими поводом для торжества. Между тем приближался кульминационный пункт банкета. Герой дня, безмолвный и побледневший, торопился освежить в памяти первые фразы своей речи. Собравшись с духом, он твердо установил в уме Линию поведения, которой и намерен был следовать, а именно: не упоминать автора без полной уверенности, что приведенная цитата взята из его трудов; выражаться туманно и двусмысленно по всем вопросам, не имеющим решающего значения; ловко лавировать между да и нет, не называя вещи ни черными, ни белыми, по примеру человека, скорее чересчур сдержанного, чем общительного, и, наконец, как по горячим углям, пробежать мимо иных деликатных вопросов, грозящих выдать невежество оратора. После этой мысленной подготовки, черпая силы в непререкаемом авторитете отсутствующего друга, красноречивого сеньора Доносо, дух которого он носил в себе, как свою вторую душу, скряга поднялся, спокойно выжидая, пока воцарится полная тишина, чтобы начать речь. Благодаря ловким стенографистам, которых автор этого повествования пригласил за свой страх и риск на банкет, удалось запечатлеть самые блестящие отрывки из этого выдающегося выступления и представить их на суд читателя.
— Сеньоры, не ждите от меня речи. Как бы мы с вами ни желали… словом, какое удовольствие ни доставило бы вам послушать меня, я по причине моей бедности (шепот в зале), бедности моих ораторских способностей не умею выступать. Я человек грубый, в первую очередь человек дела, выходец из народа, по преимуществу труженик почетной профессии («отлично, отлично»)… Не ждите от меня цветов красноречия, ибо у меня не было времени на изучение ораторского искусства. Но тем не менее, сеньоры и друзья, я не могу уклониться от выражения благодарности в ответ на вашу учтивость (фраза, выученная с помощью Доносо) и хочу высказать здесь пару пустяков… несколько мыслей, бедных по стилю и убогих в литературном смысле, но искренних, идущих от сердца, от благородного сердца, которое бьется (пытается припомнить конец фразы, услышанной им на последней сессии сената, и заканчивает как бог на душу положил)… и будет всегда биться в лад со всеми благородными и великодушным»! чувствами. («Прекрасно!»)
Повторяю, не ждите от меня пышных фраз и красноречивых периодов. Мои цветы — это цифры; мои риторические обороты — биржевые расчеты, мое красноречие в действии. (Аплодисменты.) Да, в действии, сеньоры. А что такое действие? Мы все это знаем, и нет нужды повторять. Действие — это жизнь, действие — это то, что делается, сеньоры, а то, что делается, стоит больше того, что говорится. Как говорится… как говорится, разговор серебро, а молчание золото. Ну, а я прибавлю, что действие — это великолепные бриллианты и жемчужины Востока. (Все с жаром подтверждают.)
На мою долю выпало удовольствие ответить сеньорам, взявшим ранее меня слово, и приступая к этому… я счастлив заявить, что ни в коем случае не принял бы незаслуженных знаков внимания, которыми вы меня почтили, если бы меня не побудили к этому различные соображения, весьма далекие от каких бы то ни было честолюбивых побуждений (воодушевившись, оратор почувствовал было твердую почву под ногами, полагая, что ему удалось полностью овладеть фразеологией сената, но неожиданно споткнулся и не закончил мысли)… проповедуя необходимость избегать всего, что направлено к личному возвеличению… пример которого нам являют в данный исторический момент наши деятели (наконец-то найден выход из лабиринта); настало время, сеньоры, прославлять факты вместо личностей, деятельность вместо организаций… хотя я и не отрицаю их достоинств, нет, не отрицаю. Однако настало время, когда фактам, деятельности и великому принципу труда следует отдать предпочтение перед отдельными личностями, и пусть каждый, — закончил Торквемада, повышая голос, — останется в своей сфере, в кругу своей привычной деятельности. («Браво, браво!»)
Кто тот человек, которому в данный момент выпала честь обратиться к вам со своей скромной речью? Всего-навсего бедный труженик, человек, целиком обязанный самому себе, своему трудолюбию, своей честности и упорству. Я родился, как говорится, в глубокой бедности, я в поте лица своего зарабатывал хлеб и жил изо дня в день, преодолевая трудности, строго соблюдая мой долг и выправляя мои дела в духе высокой нравственности, Я не совершил в жизни ничего невозможного и не входил в соглашение с дьяволом, как это полагают иные наперекор здравому смыслу [выражение, подхваченное накануне в сенате] (смех в зале); я не обладаю даром творить чудеса. Если я достиг своего положения, то лишь благодаря двум имеющимся у меня добродетелям. Что это за добродетели? Вот они: труд и совесть. Я беспрерывно трудился на… финансово-экономическом поприще и я творю добро, осыпая всевозможными милостями моих ближних в неустанном попечении о счастье всех, стоящих на пути моей деятельности. («Хорошо, хорошо!») Вот мое desideratum, вот идея, которую я лелеял: творить добро, на которое я только способен. Ибо дела, в просторечии — деятельность, заметьте себе, сеньоры, не исключают милосердия и более или менее сострадательной человечности. Это два элемента, дополняющих друг друга, две цели, сливающихся в одну цель, чье существо покоится в руках всевышнего и чей прообраз заключен в нашей совести [фраза из прочитанной накануне газеты]. (Шумные, продолжительные и восторженные аплодисменты.)
Но если я заявляю, что моей постоянной линией поведения было желание всеобщего блага без различия классов, не взирая на принадлежность их к Тиру или Трое, необходимо добавить, что, как человек труда по преимуществу, я никогда не давал поблажки бездельникам и не потворствовал пороку, ибо подобные действия продиктованы не милосердием и не гуманностью, но лишь отсутствием здравого смысла. Поблажка безделью! Обо мне можно судить как угодно; но никто не скажет, что я являюсь меценатом лентяев. (Восторженные рукоплескания.)
Я всегда исходил из того принципа, что каждый кузнец своего счастья: будет счастлив лишь тот, кто умеет ковать свое счастье, а кто не умеет — будет несчастен (воодушевленный рукоплесканиями, оратор продолжает говорить с завидным спокойствием и непринужденностью). Незачем жаловаться на судьбу… Какая там судьбах Все это ерунда, глупости, дилеммы, антимонии, макиавеллизмы! Нет иных бед, кроме тех, что человек сам навлекает на себя. Кто желает приобрести материальные блага, должен поискать их. Ищите и обрящете, как сказал некто. Надо лишь шевелиться, попотеть да пораскинуть мозгами, словом — потрудиться на том или ином поприще. Разумеется, кто желает жить широко и привольно, гулять и веселиться, околачиваться в казино и гоняться за красивыми девочками (смех в зале), тот не заработает себе на хлеб… а хлеб тут, тут, посмотрите, он тут… (Почувствовав вдохновение, оратор бесстрашно пускается на импровизацию.) Только нагнитесь за ним, ведь хлеб не станет сам искать вас. У него нет ножек, и он спокойно ждет, когда за ним придет человек, которому всевышний дал ноги, чтобы рыскать в поисках хлеба, разум, чтобы сообразить, где он лежит, глаза, чтобы видеть, и руки, чтобы хватать. (Восторженные рукоплескания, возгласы: «Браво».)
Итак, если вы будете проводить время в удовольствиях, вы не заработаете себе на хлеб, а когда голод выгонит вас на улицу в поисках хлеба, окажется, что другие люди, более проворные, уже подобрали его… те самые, что умели вставать с рассветом и трудиться не покладая рук, те самые, что сумели вовремя справляться с делами, ничего не откладывая на завтра, словом — те, что поставили перед собой вопрос «есть или не есть» подобно тому, как другой, кого мне незачем называть, ибо вы знаете его лучше, чем я, поставил перед собой проблему «быть или не быть». (Всеобщее удивление, взрыв оглушительных рукоплесканий.) [Повсюду речь обсуждается в одобрительных тонах, а иные принимают ее с жаром и восторгом. Там и сям слышатся горячие похвалы: «Молодчина! Может, немного грубоват, но какая ясность суждения, сколько здравого смысла!»]
Будем практичны, сеньоры. Я практичен, и, сбросив маску скромности, которая уже потрескалась и обсыпается с наших лиц, как штукатурка со стен, я заявляю, что горжусь моей практичностью. (Шумные рукоплескания, крики: «Верно, верно!») Будьте же и вы практичны, последуйте моему совету, я ведь на этом собаку съел. Будьте практичны, дабы жизнь ваша не приобрела характер хитона Пенелопы: сегодня вы соткали себе элементы привольной жизни не по средствам или хотя бы в пределах ваших возможностей, а завтра дефицит вынудит вас распороть сотканное, и над вашей головой нависнет неотвратимый меч Аристотеля… (Шум в зале.) Я хочу сказать… (Спохватившись, что допустил ошибку, оратор, не смущаясь, тотчас ее исправляет.): Я говорю Аристотеля, потому что (оратор смеется, за ним смеются все остальные, ожидая шутки)… преклоняюсь перед этим философом, самым практичным из всех. («Браво, браво!») Он мой идеал, постоянно присутствующий в моих мыслях. А этот самый Дамокл… со своим мечом, просто чей-то сын, и черт его разберет, кто он такой… известно ли кому-нибудь из моих слушателей, кем был Дамокл? (Смех. Возгласы: «Нет, нет, никто не знает.») Вот потому-то мне и не по душе это выражение и я предпочитаю, чтобы знаменитый меч принадлежал Аристотелю… Преклоняясь перед ним, я опоясываю его мечом; знайте же, сеньоры, что он мой кумир, величайший человек древней Греции и золотого века всех времен. («Браво, превосходно!» Восторженные комментарии собрания: «Какой тип! Здорово шпарит! Только грамматика маленько подгуляла!»)
Прошу извинить меня за отступление, вернемся к нашей теме. Сосредоточим внимание не на словах, а на деятельности. Поменьше разговоров, побольше дела. При ценной поддержке всех элементов, сгруппировавшихся вокруг нас, будем неустанно трудиться в соответствии с нашими нуждами. После означенных заявлений, казавшихся мне необходимыми в силу моего присутствия на высочайшем собрании (спохватившись), а я ¦называю его высочайшим, ибо вижу здесь столько выдающихся представителей науки, политической жизни, а также частных лиц («отлично, браво!»)… сделав эти заявления, я перехожу к конкретному вопросу: чем вызван этот банкет? Какую особую причину нашли вы, чтобы чествовать меня, скромного человека? Причина кроется в том, что вы увидели во мне человека действия, готового в силу своей сущности поддержать великие достижения века и привести вас в стадию практики. Я отдаю мои скромные таланты на службу родине и забочусь не о своем личном благе, но о благе общества, о благе всего человечества, бедного человечества, заслужившего заботу о нем. Я смело берусь за дела большого размаха, поверьте, не из личной корысти, но чтобы послужить родному краю, и пусть мчится через его поля паровоз с гордым плюмажем дыма. Не будь я страстным поклонником науки, не будь прогресс моим прекрасным идеалом, я ратовал бы не за паровоз, а за повозку, не признавая иного средства сообщения между городами, кроме проселочной дороги на Асторгу или на Понтеферраду. Но нет, сеньоры! Я сын моего века и ратую за новый всемирный способ передвижения — паровоз и железную дорогу. (Восторженные рукоплескания.)
Да процветает наука, да процветает промышленность! Прогресс меняет лик мира, и ныне мы восхищаемся чудесным светом, даруемым нам электричеством, которое пришло на смену недавним светильникам, сальным свечам, стеариновым свечам и керосину. (Оратор, не прерывая речи, думает про себя: «Я здорово говорю. Похоже на то, что я отлично справлюсь со своей задачей. Жаль, что меня не слышит Доносо».) Отсюда вывод: новое вытесняет устаревшее. Какая великая истина заключается в словах: Это убьет то… как сказал, и превосходно сказал, тот, кого мы все знаем! (Продолжительные аплодисменты.)
Я никогда не устану повторять, сеньоры, что я человек очень скромный, очень простой, с малыми способностями (крики: «Неверно, неверно!»), недостаточно образованный, но никому не уступлю в серьезности. Хотите, я открою вам мои нравственные и религиозные устои? Мой закон — труд, честность (шепот одобрения), любовь к ближнему и нравственность. Вот из каких принципов я всегда исходил и вот почему мне удалось составить себе независимое положение. Но не думайте, что я пренебрегаю, как говорится, священными законами предков. Нет, я воздаю кесарю кесарево, а господу богу… то, что ему полагается. Ибо нет более ревностного католика, чем я — это богу известно, — и лучшего защитника достопочтенных верований. Я почитаю мою семью, в недрах которой… в лоне которой нахожу счастье, и смею вас уверить, что от моего дома до рая всего один шаг… (Растроганным голосом.) Нет, мне не следует касаться сферы частных элементов. (Возгласы: «Продолжайте, продолжайте!») Но моя семья, или, скажем, круг моего домашнего очага, занимает первое место в моем сердце, о семье я думаю неизменно, и я не могу изгнать из моих мыслей этот кусочек… Нет, я не могу продолжать; разрешите умолкнуть. (Волнение передается слушателям.)
О политике я ничего вам не скажу. (Возгласы: «Скажите, скажите!») Нет, сеньоры, я еще яе успел познакомиться с вопросом, сколько у нас партий и на что они нужны. (Смех.) Не мне полагается распределять верительные грамоты, нет, нет. Я вижу только, что у нас кишат чиновники и что нет смельчака, который отважился бы урезать бюджет. Причина ясна: нельзя же урезать самих себя. (Смех.) Я умываю руки и хвалюсь тем, что всегда признаю власть и не попираю законов. Одинаково уважая и Тир и Трою, я не скуплюсь на обол для уплаты налогов… (В группе критиканов: Морентин: «Видели вы такого первоклассного дурня?» Хуан Мадридский: «Я только вижу, что он первоклассный насмешник». Сарате: «Ловко-же он поддел всех здесь присутствующих».) Я человек дела, это верно, но я не состою в оппозиции и не суюсь во всякого рода макиавеллизмы. Я противник любой интриги и лелею лишь одну идею — благо моей родины, от кого бы оно ни исходило — от Хуана, Педро или Дьего. («Отлично!»)
Я кончаю, сеньоры… вы уж, верно, утомились, слушая меня («нет, нет!»), да и сам я устал, ибо не привык к выступлениям и не умею выражаться с должным блеском… и по всем правилам прозы, которая… Итак, сеньоры, позвольте закончить изъявлением благодарности за ваши выражения… за это жертвоприношение (приглушенный смех в группе критиканов), за это великодушное и искреннее чествование. Говорю и повторяю: я этого не заслужил; я недостоин такого великолепного угощения… не имеющето точек соприкосновения с моими слабыми заслугами. Не приписывайте мне несуществующих достоинств. Истина прежде всего: в вопросе железной дороги я лишь следовал совету моего знаменитого друга, здесь присутствующего, которого я не назову, дабы не смутить его значительной скромности. (Все взгляды обращены на маркиза де Тарамунди, а тот опускает глаза и слегка краснеет.) Именно он, мой личный друг, поставил на рельсы затею с железной дорогой, и ему принадлежит [тут оратор приготовился ввернуть заученный накануне превосходный оборот речи, сулящий немалый эффект, если только оратору удастся воспроизвести его безошибочно] успешное завершение дела, ибо, если он не фигурировал открыто, то за кулисами он так блестяще орудовал, что его можно смело назвать… не удивляйтесь, сеньоры, Deus ex machina железной дороги из Вильяфранки в Берроколь. (Шумные аплодисменты. Сыны Леона отхлопали себе руки.)
Итак (лицо оратора сияет от удовольствия, что ему удалось так блестяще воспроизвести заученную фразу)…мне остается лишь добавить, что моя благодарность вам будет вечной и ни в коей мере не эфемерной, ибо я нахожусь целиком в распоряжении всех здесь присутствующих без различия между Тиром и Троей. (Смех.) Это не пустое бахвальство, я отвечаю за свои слова, и никто лучше меня не сумеет оказать друзьям поддержку в… во всем необходимом; словом, в чем бы они ни нуждались, пусть приказывают мне в полной уверенности, что найдут в моем лице верного слугу, сердечного друга и… товарища, готового предоставить им… бескорыстную помощь, оказать услугу и нравственную поддержку с полным доверием, от всей души и от чистого сердца. С искренним чувством отдаю в ваше распоряжение мое имущество, мою особу, все, чем я располагаю. Я кончил. (Восторженные рукоплескания, буря приветствий, возгласы, шум. Все встают, аплодисменты не смолкают, переходя в нескончаемую овацию.)
Ближайшие соседи бросились обнимать торжествующего оратора, все были точно в бреду. Какие жаркие объятья, какая толчея и взволнованность! Беднягу чуть не разорвали в клочья; лицо его лоснилось, словно смазанное жиром, глаза горели, рот кривился в судорожной улыбке; он положительно не знал, как отвечать на шумные изъявления восторга. Вслед за первой волной ринулись, толкаясь и давя друг друга, все остальные, движимые стадным чувством, растроганные шумными приветствиями, охваченные общим волнением, которое так заразительно действует на человека в толпе. Дон Хуан Гуальберто Серрано, обливаясь потом и покраснев, как индюк, мог только произнести прерывающимся голосом: «Замечательно, дружище, замечательно!» Кругом утверждали, что в жизни не слышали более потрясающей речи.
— Так сразу и видно практичного человека, человека действия!
— Перед нами апостол Здравого смысла. Вот как надо рассуждать, вот как надо говорить. Мои искреннейшие поздравления, сеньор дон Франсиско.
— Великолепно… Разрешите обнять вас. О, какие замечательные слова вы нам сказали!..
— Слова, проникшие в самое сердце. Что за человек!.. Увидите, скоро вы будете у нас министром.
— Я? Полноте, — возразил скряга, которому уже порядком надоели все эти объятья.
— Я произнес несколько учтивых слов, только и всего.
— Несколько слов? Скажите лучше — несколько тысяч великих, замечательных мыслей… Позвольте вас обнять. Поистине, это было чудесно.
Одним из последних подошел Морентин и, обнимая скрягу с притворной сердечностью и улыбкой светского человека, проговорил:
— Превосходно! Вы проявили себя истым оратором. Я не шучу, — великим оратором…
— Бросьте, ради бога.
— Оратором, да, сеньор, — подхватил Вильялонга, напуская на себя серьезность, как он умел это делать в подобных случаях. — Вы нам высказали отличные мысли и в прекрасной форме. Примите мои поздравления.
И, наконец, подошел Сарате; заливаясь слезами, неподдельными слезами, ибо ученый педант был вдобавок еще ловким комедиантом, он обнял дона Франсиско и воскликнул: «Ах, что за вечер, какой волнующий вечер!.. Мои поздравления от лица науки… да… науки, которую вы сумели, как никто, поднять на щит. Какой гениальный синтез! Всемирный способ передвижения! Друг мой, я не могу удержаться, слезы сами льются из глаз».
При прощании — снова объятья, снова пожатья рук, снова фимиам. Потрясенный головокружительным успехом, дон Франсиско на миг усомнился в его неподдельности. А что, если люди глумились над ним? Но нет, не может быть, ведь он и в самом деле выступал толково, говорил он себе без ложной скромности. Вот досада, что не было при этом великого Доносо.
Ближайшие друзья проводили его до дома и там, перед входом, устроили новую овацию. А дома были уже получены точные сведения, и едва он переступил порог гостиной, как навстречу ему бросились с объятьями жена и свояченица. Узнав о тяжелом состоянии жены Доносо, Крус и Фидела, искренне любившие свою давнишнюю приятельницу, опечалились, но при появлении героя дня обе дамы вмиг перешли от уныния к радости и присоединили свои голоса к общему хору поздравлений.
— Меня нисколько не удивляет твой триумф, дорогой Тор, — сказала ему жена. — Я была уверена, что ты отлично выступишь. Ты сам себе не отдаешь отчета в своем таланте.
— Я, по правде говоря, ожидала успеха, — добавила Крус, — но он превзошел все мои ожидания. Не знаю, что вам еще остается желать в жизни. Вы достигли всего: мир лежит у ваших ног… Ну, скажите, чего бы вы еще желали?
— Я? Ничего. Только бы вам не вздумалось еще больше расширить круг наших друзей, дорогая сеньора. Наш круг и без того достаточно широк. Хватит уже.
— Вот как? — рассмеялась домоправительница. — Но ведь мы только начинаем… Советую приготовиться.
— Что же еще?.. — прошептал Торквемада, задрожав как осиновый лист.
— Завтра поговорим.
Эти зловещие слова отравили радость минуты, и скряга провел тревожную ночь не столько из-за нервного возбуждения, вызванного его «апофеозом», сколько из-за таинственных угроз безжалостной мучительницы.
На следующий день он тщетно ожидал поздравлений от Рафаэля. Легкое недомогание удерживало слепого в его новой комнате на третьем этаже, он не пускал к себе никогр, кроме Крус. Утренние газеты еще больше польстили тщеславию оратора и великого человека, до небес восхваляя его здравый смысл и энергию. Весь день не прекращался поток визитов друзей и посторонних лиц: дипломаты, высшие чиновники министерства финансов и внутренних дел, генералы, депутаты, сенаторы и даже два министра, и у всех было одно на языке: оратор высказал весьма значительные мысли, удачно поставив точки над i. Среди посетителей не хватало лишь короля8 папы римского и императора Германии, Не отстала от других и церковь: в дом явились, чтобы воскурить фимиам перед скрягой, преподобный настоятель доминиканцев падре Респальдиса и сеньор епископ антиохийский; оба не поскупились на льстивые похвалы. «Блаженны богатые, — сказал с евангельской кротостью его преосвященство, — иже по-христиански обращают свои богатства на пользу нуждающимся».
Когда последний визитер скрылся за дверью, великий человек с облегчением вздохнул, наслаждаясь покоем в кругу семьи. Но не долго длилось его блаженство, — Крус и Фидела открыли враждебные действия. Фидела молчала, поддерживая сестру лишь взглядом, а Крус с непринужденным высокомерием начала разговор. При первых же словах дон Франсиско побледнел и в сильнейшем нервном возбуждении принялся жевать седую щетину усов, между тем как пальцы его то судорожно сплетались, то цепко впивались в колени. Какой новый сокрушительный удар подготовила Крус против его накопленных, или, вернее, награбленных грошей? Свояченица, по всему видать, задумала на этот раз нечто ужасное и неслыханное; скряга сжался в комок от страха, точно дом грозил рухнуть и похоронить его под обломками.
В погашение долга герцогов Гравелинас дворец, оцененный в десять миллионов реалов, первым пойдет в продажу с аукциона. Полагая, что на покупателя трудно рассчитывать, если только на герцогское поместье не точит зубы Монпансье или другой отпрыск королевского дома, заинтересованные лица предприняли шаги, чтобы уговорить правительство приобрести дворец и разместить в нем учреждения Совета министров. Такое прекрасное и величественное поместье могло перейти только в руки правительства или какого-нибудь принца. Новая блажь этого дьявола в юбке, старшей в роде Агила, пытающейся навязать свою волю человеку практичному и преимущественно здравомыслящему! Судите об ее дерзких замыслах по ответу дона Франсиско, который, задыхаясь, глотал слюну, казавшуюся ему горше желчи.
— Да вы что, с ума обе сошли или задались целью меня отправить в дом умалишенных? Чтобы я приобрел дворец Гравелинас, эту резиденцию коронованных принцев… чтобы я его купил!.. Если папский нунций отказывается…
Тут дон Франсиско разразился таким насмешливым хохотом, что домоправительница на миг смутилась: по-видимому, на этот раз будет трудновато сломить сопротивление взбунтовавшегося подданного. В первый момент, когда нож вонзился в тело скряги, он, чувствуя твердую почву под ногами, запыхтел и застучал кулаками по столу с такой силой, что мог бы навести страх на любого человека, не обладавшего стойким духом свояченицы.
— А ты что скажешь на это? — спросил дон Франсиско жену.
— Я?.. Ничего. Ведь на покупке герцогского поместья, включая дворец и угодья, ты заработаешь золотые горы. Покупай дворец, Тор, не прибедняйся. Давай я сделаю тебе подсчет и докажу, что эта покупка обойдется тебе всего-навсего в шесть миллионов.
— Легче, легче. Ты-то что в этом смыслишь?
— А что значит для тебя шесть или десять миллионов?
Дон Франсиско с негодованием уставился на жену и зарычал, точно озлобленный пес; но когда первый яростный приступ скупости прошел, бедняга упал духом, чувствуя себя жалким, беззащитным животным, угодившим в капкан, откуда не было надежды выбраться. Убедившись, что битва выиграна, Крус из сострадания к побежденному принялась ласково убеждать его в неоспоримой выгоде такой покупки.
— Вздор, вздор! Ну что ж, пойдем по миру… — с горьким юмором отвечал скупой. — Сорок веков взирают на нас с колокольни Сан-Бернардино. Ладно: будем жить во дворцах. Ах, где ты, мой домишко на улице Сан Блас, повидать бы тебя хоть разок! Дайте знать в похоронное бюро, пускай готовят гроб, я сегодня умру. Этого удара я не переживу! Я ведь так и сказал в своей речи: «Это убьет то…» Но позвольте спросить вас, сеньоры из дворцов и с коронами на голове, чем мы заполним залы, огромные, как ипподромы и коридоры, более длинные, чем великий пост?.. Ведь все должно соответствовать…
— О, это проще простого, — спокойно ответила Крус. — Вам известно, что на прошлой неделе скончался дон Карлос де Сиснерос.
— Да, сеньора… и что же?
— Его картинная галерея продается с торгов.
— Галерея? А на что мне, спрашивается, галерея?
— Речь идет о картинах, конечно. Это первоклассные полотна, достойные королевского музея.
— И я должен их купить… я! — заикаясь, прошептал дон Франсиско, у которого от неожиданного удара помутилось в голове.
— Вы.
— Ну конечно, Тор! — подхватила Фидела. — Я так люблю хорошие картины. А у Сиснероса великолепные полотна итальянских, фламандских и испанских мастеров. Не дури, ведь это те же деньги!
— Те же деньги, — повторил скряга, уже утративший способность соображать.
— Разумеется, когда вам больше не захочется иметь у себя картины, вы продадите их в Лувр или Национальную галерею, они на вес золота ценят Андреа дель Сарто, Джорджоне, Гирландайо, Рембрандта, Дуэро и Ван-Дейка…
— А что еще?
— Для полного комплекта вам следует приобрести также оружейную палату герцога, представляющую огромную историческую ценность; как я слышала, ее оценка невелика.
— Невелик и профит от этого железного хлама. Позвольте спросить, на что мне сдалась ваша оружейная палата?
— Тор, не чуди, — сказала Фидела, ласкаясь к мужу. — Ведь, так приятно владеть историческими ценностями, предоставляя возможность людям со вкусом наслаждаться их осмотром. У тебя будет замечательный музей, и ты заслужишь славу образованного человека, покровителя искусств и литературы; ты будешь в своем роде Медичи…
— В своем роде кто?.. Охотнее всего купил бы я сейчас веревку, чтоб удавиться. Поверь, только ради сына я не кончаю самоубийством. Я должен жить, чтобы спасти бедняжку от нищеты и всех несчастий, которые вы ему готовите.
— Молчи, глупыш, и лучше послушай: на твоем месте я купила бы заодно и архив Гравелинас; ты перебил бы дорогу правительству, которое хочет его приобрести. Ах, что это за архив!
— Изъеденный мышами!
— Драгоценнейшие рукописи, неизданные комедии Лопе, собственноручные письма Антонио Переса, святой Тересы, герцога Альбы и Великого Капитана. Какая прелесть! А потом арабские и еврейские своды законов, редчайшие книги…
— Как, и это мне предстоит купить?.. Здорово! А еще что? Уж не купить ли заодно Сеговийский мост и быков из Гисандо? Приобрести рукописи, другими словами — кучу библий! И все затем, чтобы ко мне в дом вломился десяток поэтов, которые будут рыться в архиве и восхвалять меня за образованность. Боже ты мой, как щемит сердце! Конечно, вы не верите, но я очень болен. В один прекрасный день я подохну, а вы останетесь вдовами, оплакивая человека, который пожертвовал своей бережливостью, лишь бы угодить вам. Нет, я больше не могу, не выдержу. Я готов зарыдать, как малый ребенок, но своими выдумками вы иссушили очаг моих слез.
С этими словами дон Франсиско встал, потянулся, словно желая размять мускулы, испустил громкий рев, за которым последовало грязное бранное слово, и так тяжело уронил руки вниз, что только пыль пошла от сюртука. Собрав жалкие крохи своей побежденной, гаснущей воли, он в последний раз попытался поднять бунт и, глядя в упор на Крус, сказал:
— Это уж разбой, так меня грабить, так нелепо пускать на ветер мои деньги! Я хочу с Рафаэлем обсудить это вымогательство, да, с ним, который считался в семье самым глупым, а теперь оказался самым разумным. Он стал на мою сторону, он теперь защищает меня. Позовите Рафаэлито… пусть он узнает, как меня подхватили на рога. До глубины сердца проник удар, Ай-яй-яй! Где Рафаэлито? Пусть он скажет…
— Рафаэль сегодня не выходит из комнаты, — спокойно ответила Крус, торжествуя победу. — Идем обедать.
— Обедать, Тор, — вторила сестре Фидела, повисая у мужа на руке. — Глупыш, не надо злиться. Ведь ты такой добряк и любишь нас так же сильно как и мы тебя…
— Бррр!..
Сеньоре Доносо плохо, очень плохо. Вести, дошедшие в то утро (в один из апрельских дней, ставший незабываемой датой) до дома маркизов де Сан Элой, говорили о том, что всякая надежда потеряна. Уже явился священник со святыми дарами, и, по мнению врачей, предстоящая ночь должна положить конец страданиям бедной женщины. Наука теряла в ее лице необыкновенный клинический случай, вот почему врачи не желали, чтобы угасла ее жизнь, мучительная для пациентки, но представлявшая столь большой интерес для экспериментальной медицины.
Наспех, без аппетита пообедав, Фидела и Крус поспешили к умирающей. Дон Франсиско остался дома для наблюдения за малышом. Мать соглашалась доверить ребенка только попечениям отца. Крус попросила зятя присмотреть заодно и за Рафаэлем, которому в последние дни нездоровилось, хотя недавнее нервное возбуждение слепого утихло и в психике его наступило заметное улучшение. Скряга был рад, что ему велели остаться дома, он с некоторых пор приуныл и упал духом, его никуда не тянуло и меньше всего хотелось присутствовать при чужой смерти. Он жаждал в одиночестве поразмыслить над своей несчастной долей и попытаться найти хоть какое-нибудь утешение в горькой необходимости купить дворец, ворох старых полотен и кучу ржавых доспехов.
Дамы ушли, предварительно поручив ему в случае надобности тотчас известить их, а Торквемада, отправив необходимую почту, засел за работу у себя в кабинете. Ребенок спал под присмотром не отходившей от него кормилицы. Все в доме погрузилось в тишину и покой: На кухне болтали меж собой слуги. На третьем этаже работал один лишь Аргуэльес Мора, счетовод, которому Торквемада дал срочное поручение. В приемной дремал на диванчике посыльный, и время от времени слышались шаги Пинто, который то спускался, то поднимался по внутренней лестнице.
Усевшись за письменный стол, дон Франсиско принялся чертить свои каракули, но не прошло и четверти часа, как на пороге появился Рафаэль в сопровождении Пинто.
— Вы не хотели подняться ко мне, — сказал слепой, — так я решил спуститься к вам.
— Твоя сестра предупредила меня, что тебе нездоровится и ты не хочешь никого видеть. Но, кстати, мне очень хотелось повидать тебя и поговорить по одному, вопросу.
— Мне тоже. Я знаю, что позавчера вы одержали крупный успех. Мне все подробно описали.
— Это верно. Собрались друзья, ну и, понятное дело, усердно мне хлопали. Но славословиями меня не одурачишь, я знаю, что я всего-навсего жалкий ремесленник расчетов и процентов, а учиться мне было некогда. Ну, кто бы сказал два года назад, что я буду выступать перед собранием образованных, ученых людей! Поверь, я держал речь, а сам втихомолку смеялся над моей дерзостью и их глупостью.
— Вы можете быть удовлетворены, — спокойно сказал Рафаэль, поглаживая подбородок. — В такой короткий срок вы достигли вершины. Немногие могут этим похвастаться.
— Как же! Вершина счастья! — буркнул дон Франсиско и тяжело вздохнул, вспоминая страданья, сопровождавшие его восхождение.
— Вы счастливец.
— Ну, нет. Скажи лучше, что я несчастнейший в мире человек. Можно ли назвать счастливцем того, кто не смеет жить по своей воле и поступать как ему вздумается. В глазах общества я счастливчик, мне завидуют, не зная, что я мученик, да, Рафаэлито, истинный мученик Голгофы и несу крест моего дома, вроде тех страдальцев, что на картинках терпят жестокие муки ада и инквизиции. Я связан по рукам и ногам и вынужден беспрекословно выполнять все замыслы, взлелеянные твоей сестрой, а ей взбрело в голову превратить меня в герцога Осунского, в мудреца из Саламанки или китайского императора. Я прихожу в ярость, топаю ногами и… уступаю, потому что твоя сестра умнее всех отцов и прадедов церкви вместе взятых, это настоящая папесса Хуана.
— Моя сестра добилась замечательных успехов, — сказал слепой. — Она подлинный художник, непревзойденный мастер, и она еще сделает с вами чудеса. На свете нет более искусного гончара: она берет кусок глины, мнет его…
— И готово… Но знаешь, как бы она ни старалась вылепить из меня китайскую вазу, ничего другого, кроме глиняного горшка, из меня не получится.
— О нет, дорогой сеньор, вы уж и теперь не горшок!
— А по-моему, я как был им, так и остался. Видишь ли…
Ободренный мирным настроением своего гостя и движимый бурлившим в душе гневом, скряга испытывал в этот исторический момент непреодолимое желание излить Рафаэлю все, что у него накипело за последнее время. По странному совпадению Рафаэль испытывал ту же потребность и спустился вниз с твердым намерением открыть недавнему врагу самые сокровенные тайники своего сердца. Таким образом, непримиримая вражда превратилась в обоюдное стремление исповедаться, поделиться своими обидами. Торквемада с горечью поведал о том, что ему предстоит обзавестись дворцом вместе с ворохом старинных полотен, ухлопав кучу денег на покупку и лишившись невыразимой радости беспрерывно копить свои доходы, чтобы собрать сказочные богатства; копить — вот его desideratum, его прекрасный идеал, его догмат. Продолжая сетовать, скряга описал свои страдания и безутешную скорбь по поводу крупных расходов, а Рафаэль всячески утешал его, уверяя, что расходы окупятся сторицей. Но Торквемада не верил в это и продолжал испускать тяжелые вздохи.
— Ну, а я, — сказал Рафаэль и, заложив руки за голову, откинулся назад на спинку мягкого кресла, — я несчастнее, неизмеримо несчастнее вас, и нет у меня иного утешения, кроме мысли, что скоро мои страдания окончатся.
Пораженный необычайным сходством слепого с Иисусом Христом, дон Франсиско внимательно глядел на своего собеседника и молча ждал объяснения, в чем именно заключались эти страдания, превосходившие его собственные муки
. — Вы страдаете, дорогой сеньор, — продолжал слепой, — потому что не смеете поступить по своей воле, по своему характеру, который подсказывает вам беречь и копить деньги; ведь вы скупы…
— Да, я скуп, — подхватил Торквемада в порыве искренности. — Ну да, и что же? Раз мне так нравится.
— Конечно, у каждого свои вкусы и надо уважать их.
— Ну, а вы, отчего страдаете вы, скажите? Разве что из-за невозможности вернуть зрение… иначе я вас, право, не пойму.
— Я уже привык к окружающему меня мраку… Дело не в этом. Мои страдания морального порядка, как и ваши, но только значительно сильнее и глубже. Я страдаю, ибо чувствую себя лишним в мире, лишним в семье, а еще потому, что я во всем ошибался…
— Ну, если ошибка причина страданий, — подхватил с живостью скряга, — то в мире не найти более несчастного человека, чем ваш покорный слуга, ибо этот дурень, задумав жениться, вообразил, будто нашел истинных пчелок, способных хранить каждый грош, а на деле оказалось…
— Моя ошибка, сеньор маркиз де Сан Элой, — возразил слепой, не меняя позы и произнося слова с какой-то особой торжественностью, — значительно серьезнее, ибо она затрагивает святое святых человеческой совести. Послушайте внимательно, что я вам скажу, и вы поймете всю глубину моей ошибки. Я был против брака моей сестры с вами по различным причинам…
— Да, потому что у нее, мол, голубая кровь, а у меня… буро-зеленая.
— Я сказал, по различным мотивам. Я тяжело переживал вашу свадьбу, считая мой род опозоренным, моих сестер — униженными.
— А все потому, что от меня попахивало луком и я давал деньги в рост.
— Я был твердо уверен, что сестры стоят на краю бездны, где их ждет стыд, позор и отчаяние.
— Похоже на то, что вы им недурно обрисовали эту… дьявольскую бездну.
— Я полагал, что, выйдя за вас замуж по совету старшей сестры, Фидела отвернется от вас после первых же дней замужества, ибо вы внушите ей отвращение, гадливость…
— Мне кажется, что… Ну и ну!
— Я полагал, что сестры мои будут несчастны и возненавидят чудовище, которое они взялись приручить.
— Здорово! так-таки чудовище!
— Я полагал, что, несмотря на воспитательные таланты «папессы Хуаны», ей никогда не удастся ввести вас в общество, как она мечтала, и что каждый шаг нового выскочки в этом обществе лишь унизит и осрамит моих сестер.
— Кажется, я больше не ляпаю глупостей…
— Я полагал, что моя сестра Фидела не устоит перед соблазнами воображения и не останется безучастной к зову лучших лет своей жизни, словом, рассуждая логически и зная, что происходит, когда брак заключается между красивой молодой девушкой и неказистым стариком, я был свято и нерушимо убежден, что сестра совершит проступок, столь обычный в нашем обществе.
— Черт возьми!
— Да, сеньор, я так думал, признаюсь в моих низких мыслях, они были всего-навсего отражением мнения общества в моем мозгу.
— И вы вбили себе в голову, что моя жена способна на такое!.. Ну, а я никогда этого не думал, потому что как-то ночью Фидела сказала мне откровенно: «Тор, в тот день, что я тебя возненавижу, я брошусь с балкона вниз; но я никогда не изменю тебе. В нашем роду не знали измены, и так будет всегда».
— Конечно, она не могла иначе думать. Но не в этом было ее спасение. Я продолжаю: я считал, что у вас не будет детей, мне казалось, что никогда природа не благословит этот чудовищный союз и не позволит появиться на свет гибридному существу…
— Ну, ну, попрошу тебя не давать Валентину прозвищ.
— И вот, дорогой сеньор, все мои предположения оказались страшной ошибкой. Начиная с вас, первой и главной ошибки, — ведь не только общество приняло вас в свою среду, но и сами вы отлично вжились в это общество. Ваши богатства растут как морской прибой, и свет, который выше всего ценит деньги, видит в вас не рядового человека, который решился на штурм крепости, но высшее существо, обладающее необыкновенным умом. Вас делают сенатором, всюду принимают, вашу дружбу оспаривают, вам рукоплещут и славословят, не разбирая, разумно или неразумно то, что выговорите, вас ласкает аристократия, приветствуют средние классы, поддерживает государство, благословляет церковь, каждый ваш шаг в свете сопровождается успехом, и вы сами начинаете считать свою грубость — утонченностью и свое невежество — образованностью…
— Нет, нет, только не это, Рафаэль.
— Ну, если не вы — другие так думают, а это одно и то же. Вас считают необыкновенным человеком… Позвольте мне закончить; я отлично знаю, что…
— Нет, Рафаэлито; пусть меня считают тем, кем и раньше считали. Я открыто признаюсь, что я невежда, однако невежда sui generis. Кому по силам тягаться со мной в уменье добывать деньги?
— Так вот, вы обладаете громадным достоинством, если только можно считать достоинством способность загребать кучи денег.
— Отдадим должное фактам: в делах… не то чтоб я хотел похвастать… в делах я каждому дам сто очков вперед. Все здесь кругом олухи, я их и в грош не ставлю. Но это лишь в делах, а что касается остальных вопросов, Рафаэлито, следует прийти к выводу, что я грубое животное.
— О нет! Вы отлично приспособились к обществу и освоились с новым положением. Так или иначе, вас считают чудом, вам безудержно льстят. Доказательство тому — ваша позавчерашняя речь и неслыханный успех… Скажите мне с полной искренностью, положа руку на сердце, как если бы вы говорили перед подлинным исповедником: какого вы мнения о вашей речи и обо всех овациях на банкете?
Торквемада встал и, медленно подойдя к слепому, положил ему на плечо руку и начал серьезным тоном, словно собираясь открыть ему заветную тайну:
— Дорогой мой Рафаэлито, ты сейчас услышишь от меня сущую правду, то, что я думаю и чувствую. Моя речь состояла из непрерывного ряда общих мест: несколько фраз, выхваченных из газетных статей, одно-два удачных выражения, подцепленных в сенате, и пара словечек из арсенала нашего милого Доносо. Из всего этого я состряпал винегрет… Как говорится, ни головы, ни хвоста… Я плел все подряд, как придется. А какой эффект!! Полагаю, что они рукоплескали не оратору, а денежному тузу.
— Но позвольте, дон Франсиско, восторг этих людей был искренним. И причина ясна: поверьте, что…
— Дай мне досказать. Я считаю, что все мои слушатели, за исключением двух-трех индивидуумов, были глупее меня.
— Верно. И даже без исключений. Добавлю к этому, что большинство речей, произносимых в сенате, так же пусты и так же плохо состряпаны, как и ваша. Из всего этого явствует, что общество действует вполне логично, превознося вас, ибо по той или иной причине, хотя бы из-за вашей чудесной способности притягивать к себе чужие капиталы, вы представляете собой огромную ценность. Тут ничего не попишешь, дорогой сенатор, и я снова возвращаюсь к прежней мысли: что я совершил глупейшую ошибку, что я безнадежный дурак. — Дойдя до этих слов, Рафаэль оживился, прежнее уныние, которым звучал его голос, сменилось пылкостью. — Со дня свадьбы, — продолжал он, — и даже значительно раньше, между мной и моей старшей сестрой завязалась упорная борьба; я защищал достоинство нашего рода, честь нашего имени, традиции, идеалы. Сестра боролась за повседневное существование, за кусок хлеба после нашей жизни впроголодь, за ощутимые, материальные, преходящие блага. Мы дрались как львы, каждый отстаивал свое, я неизменно восставал против вас и вашего духовного убожества; она горой стояла за вас, пытаясь поднять, очистить, превратить вас в человека и выдающегося деятеля; она трудилась, чтобы вернуть блеск нашему дому; я был неизменным пессимистом, она яростной оптимисткой. В конце концов я потерпел полное поражение: все задуманное ею осуществилось, превзойдя всякие ожидания, а мои предположения и пророчества развеялись в прах. Я признаю себя побежденным, я сдаюсь, но мне больно, и я ухожу, сеньор дон Франсиско, мне невыносимо оставаться здесь долее.
Рафаэль попытался встать, но Торквемада удержал его в кресле.
— Куда это ты собрался? Сиди смирно.
— Я хотел сказать, что ухожу к себе в комнату… Но я останусь еще минутку и выскажу до конца все свои мысли. Итак, Крус выиграла. Вы были… кем вы были, а благодаря ей вы стали тем… кем вы стали. Что же вы сетуете на мою сестру, насмехаетесь над ней, даете ей прозвища? По-настоящему вам следует поставить ее на алтарь и молиться на нее.
— Как же, я признаю… И дай она мне волю копить мои деньжата, я благословлял бы ее.
— А в довершение всех чудес она даже отучит вас от скупости, ведь это ваш основной порок. Крус, как вы говорите, не преследует иной цели, она лишь стремится окружить вас ореолом, поднять ваш авторитет. И надо сказать, она сумела добиться своего! Вот вам практический дар и талант правителя! Однако кое-что из моих размышлений оказалось верным, и это моя основная идея: я убежден, что к вам никогда не привьется подлинное благородство, а приписываемые вам достоинства фальшивы, как театральные декорации. В действительности вы умеете лишь добывать деньга. Ваше возвышение в обществе — чистейшая комедия, но оно свершилось, и этот факт приводит меня в смятение, ибо я считал его невозможным. Преклоняюсь перед победой моей сестры и признаю себя величайшим глупцом. — Тут он резко встал. — Я должен идти… прощайте…
И снова дон Франсиско силой усадил его.
— Вы правы, — упавшим голосом проговорил Рафаэль, скрещивая руки, — мне остается еще самое тяжелое — исповедаться в моей главной ошибке… Да, я считал, что моя сестра Фидела возненавидит вас, а она оказалась на недосягаемой высоте, она примернейшая жена и мать, чему я радуюсь… Скажу с исчерпывающей искренностью, — я собирался, как по нотам, разыграть весь ход событий, но увы! в руках у меня оказалась лишь жалкая разбитая шарманка. Я еще пытаюсь играть на ней, но вместо музыки слышатся только хриплые вздохи… Вот как, сеньор, и раз я уже исповедуюсь перед вами, то признаюсь также в том, что малыш, появившийся на свет в насмешку надо мной и над моими логическими построениями, мне ненавистен, даг сеньор. С тех пор как родился этбт чудовищный гибрид, мои сестры забросили меня. До сих пор младенцем в семье был я; теперь я лишь печальная помеха. Поняв это, я выразил желание перебраться на третий этаж, где я не так мешаю. Я буду подниматься все выше и выше, пока не попаду на чердак — естественный приют старого хлама… Впрочем, прежде наступит моя смерть. Этот логический вывод никто не в силах разбить. Кстати, сеньор дон Франсиско Торквемада, исполните ли вы мою просьбу, первую и последнюю, с которой я обращаюсь к вам?
— Какую? — спросил маркиз де Сан Элой, встревоженный патетической нотой, которая все явственнее звучала в словах Рафаэля.
— Я просил бы перенести мое тело в семейный склеп Торре Ауньон в Кордове. Пустяковый расход для вас. Впрочем, я забыл, что склеп необходимо подправить, — там обрушилась западная стена.
— А это дорого обойдется? — поспешно спросил дон Франсиско, едва скрывая досаду, вызванную предстоящим расходом.
— Для приведения склепа в порядок, — ответил слепой ледяным тоном, словно он был подрядчиком, — необходимо потратить не меньше двух тысяч дуро.
— Дороговато, — вздохнул маркиз скряга. — Ты бы уступил, хоть процентов сорок скинул. Видишь ли, перевезти тебя в Кордову — это уже немалый расход… А так как мы маркизы и ты принадлежишь к классической знати, придется хоронить тебя не иначе, как по первому разряду.
— Вы не великодушны и не благородны, вы не кабальеро, коли торгуетесь со мной из-за последних почестей, которые мне следуют по праву. Я хотел лишь испытать вас и вижу, что я не ошибся, нет: никогда из вас не получится то, о чем мечтает сестра. Ростовщик с улицы Сан Блас не скроет ослиных ушей даже под горностаевой мантией. Я еще не разучился логически мыслить, сеньор супруг маркизы де Сан Элой. И пантеон и перенесение моего тела в Кордову — всего лишь шутка. Киньте меня в помойную яму, мне безразлично.
— Эй, полегче, полегче. Я не сказал, что… Послушай, голубчик, с чего это ты вздумал дурить? Да ты, как говорится, просто смеешься надо мной. Нечего тут болтать о смерти, тебе еще далеко до нее… А в случае чего, да разве я остановлюсь…
— На помойку, говорю вам.
— Дружище; ты пойми… Что обо мне подумают? Сегодня ты то в поэзию ударяешься, то балагуришь… Как, ты все-таки уходишь?
— Да, на этот раз окончательно, — ответил слепой, вставая. — Я иду к себе, меня ждут дела. Да, чуть не забыл! Неправда, что я ненавижу малыша. На меня лишь временами находит, вспыхнет, как молния, а потом я успокаиваюсь и снова люблю его, верьте мне, люблю. Бедный ребенок!
— Он сейчас спит, как ангел.
— Мальчик вырастет во дворце Гравелинас и, привыкнув видеть в залах доспехи Великого Капитана, дона Луиса де Рекесенс, Педро де Наварро и Уго де Моикада, будет убежден, что древние святыни занимают подобающее им место. Он не узнает, что дом Гравелинас превратился в толкучий рынок, где властью ростовщика свалены в кучу печальные останки былого величия! Жалкий конец славного рода! Поверьте, — прибавил Рафаэль с мрачной горечью, — лучше умереть, чем видеть, как самое прекрасное в мире переходит в руки Торквемады и ему подобных.
Дон Франсиско собирался возразить ему, но слепой, не ожидая ответа, поднялся и вышел, держась рукой за стены.
Пинто не спеша отвел Рафаэля наверх в его новую комнату, а скряга остался один на втором этаже, озадаченный диковинными словами, которые ему наговорил зять. Смущение его перешло в беспокойство, и, тревожась, не заболел ли бедняга, дон Франсиско поднялся наверх и осторожно постучал в дверь.
— Рафаэлито, — спросил он. — Ты уже ложишься спать? Я склонен думать, что ты сегодня не в своей тарелке. Хочешь, я сообщу твоим сестрам?
— Нет, незачем. Я отлично себя чувствую. Большое спасибо за внимание. Войдите, сеньор. Да, я лягу, но сегодня мне не хочется раздеваться. Я решил спать одетым.
— Но ведь жарко.
— А мне холодно.
— Куда же девался Пинто?
— Я отослал его, просил принести мне воды с сахаром.
Слепой, успевший уже снять пиджак, уселся, закинув ногу за ногу.
— Может, тебе что-нибудь нужно? Почему ты не ложишься?
— Я жду Пинто, чтобы он снял с меня сапоги.
— Давай я сам помогу тебе.
— Еще ни одному кабальеро не прислуживали так… короли, — сказал Рафаэль, вытягивая ногу.
— Нет, не так, — поправил его дон Франсиско, довольный, что может показать свою ученость, и стащил первый сапог. — Там говорится — «дамы», а не «короли».
— Но ведь тот, кто мне сейчас прислуживает, не дама, а король, вот почему я и сказал «короли». Ей-ей, как говорите вы, вельможи новейшего образца.
— Король? Ха-ха!.. Твоей сестре тоже нравится применять ко мне этот высокий титул… Время выкидывает штучки!
— И правильно делает. Монархия — пустая формула, аристократия — всего лишь тень. На их месте царит и правит династия Торквемады, в просторечии — разбогатевшие ростовщики. Мы живем в царстве капиталистов и заимодавцев, новых всесильных Медичи. Помнится, кто-то сказал, что истощенное дворянство, жаждущее продлить свою жизнь, ищет плебейского навоза для удобрения. Кто же это сказал?.. Послушайте, вы теперь такой ученый, вы наверно знаете…
— Нет, не знаю. Но я хорошо запомнил, что это убьет то.
— Как сказал Сенека, не правда ли?
— И совсем не Сенека. Ты извращаешь факты… — заметил маркиз, стаскивая второй сапог.
— Ну, а я прибавлю, что навозная куча так выросла, что от человечества уже исходит тяжелый дух. И надо бежать от него. Да, сеньор, современные короли мне осточертели, вот как. Когда я вижу, что они стали господами положения, что государство бросается им в объятья, толпа им льстит, а знать клянчит у них деньги взаймы и даже церковь падает ниц перед их наглым невежеством, — у меня является желание бежать не останавливаясь, без оглядки, пока не добегу до Юпитера.
— И один из этих осточертевших королей — я. Ха-ха!.. — весело рассмеялся дон Франсиско. — Ладно, а теперь по праву владыки из жалкого плебейского рода я приказываю тебе и повелеваю: прекрати свои глупости, ложись и спи сном праведным.
— Повинуюсь, — ответил Рафаэль и, не раздеваясь, бросился на постель. — Выразив предварительно благодарность за услуги, оказанные мне самим сеньором маркизом, заменяющим сегодня моего слугу, разрешите сообщить вам, что отныне я, как истинное олицетворение покорности, буду беспрекословно повиноваться вам и не дам повода для неудовольствия ни моему именитому зятю, ни милым моим сестрам.
Рафаэль улыбался; вытянувшись на постели, с закинутыми назад руками, он напоминал маху с картины Гойи.
— Отлично. А теперь — спать.
— Да, сеньор, сон одолевает меня, благодетельный сон, который, мне кажется, продлится немало времени. Верьте мне, дорогой сеньор маркиз, я устал, мне необходим долгий сон. — Ну, так я тебя покидаю. Спокойной ночи.
— Прощайте, — сказал слепой; голос его прозвучал так странно, что дон Франсиско невольно задержался на пороге и посмотрел на кровать, где покоился потомок рода Агила, походивший как две капли воды на изображение Иисуса Христа в гробнице, что выносят из церкви в страстную пятницу.
— Не надо ли тебе чего-нибудь, Рафаэлито?
— Нет… то есть да… я вдруг вспомнил… я забыл поцеловать Валентина, — сказал Рафаэль, порываясь встать.
— Пустяки! Ради этого не стоит вставать. Я поцелую его за тебя. Прощай. Спи.
Скряга вышел, но вместо того чтобы спуститься к себе, зашел в контору, где работал счетовод. Заслышав шаги Пинто, он позвал его. Мальчик сообщил, что дон Рафаэль еще не спит и, выпив несколько глотков воды с сахаром, попросил принести чашку чая.
— Так неси скорее, — поторопил его хозяин, — и не отлучайся из спальни, пока не убедишься, что дон Рафаэль крепко уснул.
Скряга не заметил, сколько прошло времени. Вместе с Аргуэльесом Мора он проверял длинный счет, когда неожиданно где-то совсем близко послышался тяжелый сухой стук. Мгновенье спустя из патио донеслись встревоженные крики привратницы, голоса и топот ног по всему дому… Еще полминуты спустя в комнату, задыхаясь, вбежал Пинто; на нем лица не было.
— Сеньор, сеньор.
.. — Что случилось, тысяча чертей?
— Через окно… в патио… сеньорито… упал!
Все бросились вниз, Рафаэль лежал бездыханным. Разбился насмерть.